Вильям Кобб Нью-Йоркские тайны

Часть первая

1. Таинственная незнакомка

Нью-Йорк. Середина января. Свирепая стужа…

Всю неделю, не переставая, шел снег, и сейчас казалось, что огромный город завернут в саван. Была суббота, Одиннадцать часов только что пробило.

В полнолуние высокие дома Бродвея отбрасывали резко очерченные тени на мостовые, покрытые густым ковром ослепительной белизны. По краям крыш, на колоннадах, на фронтонах гостиниц, на карнизах подвалов — везде лепился снег, собираясь в углах, сглаживая их и причудливо ломая правильность гранитных форм.

Газовые фонари с своими почтовыми ящиками, покрытыми льдом, бросали на землю желтоватый свет, который ложился фантастическими бликами на господствующий белый фон. Улицы были пустынны. Только изредка кое–где медленно перемещалась вдоль стен фигура полисмена — призрака в плоской шапке, в коротком форменном камзоле и с дубинкой в кожаных ножнах на боку…

Миновав Бродвей, Ратушу, улицу Пирль, войдем в лабиринт узких и темных улиц, плотно окружающих мрачный центр, называемый Могилами. Название это не оригинально. Подобные Могилы можно встретить в Бостоне и во многих других городах Союза. Это — нью–йоркская тюрьма. Здание ее тяжело, как надгробный памятник. Она сродни египетским монументам, она мрачна, огромна и будто всей тяжестью своей давит заключенные в ней пороки. От этого места до парка Сен—Джон и далее на восток, а на запад — до реки, по которой перевозят пассажиров, лошадей и экипажи пароходы Бруклина, Вильямсбурга и Лонг—Айленда, — простирается таинственный город — обиталище носителей Зла во всех его проявлениях и видах. В центре этого города и стоит на своем бессменном посту тюрьма.

В то время, когда оцепеневший от холода богатый город мирно засыпает, город бедняков еще бодрствует. Теперь–то видны все его пороки. Граждане этого города дружно заполняют кабаки, берут приступом стойки и прилавки. Завтра воскресенье. Акцизное правило запрещает в этот день продажу спиртных напитков. И поэтому каждый запасается с вечера до полуночи.

Кабачок "Старый Флаг", что на улице Бакстер, набит битком. Перед узкой оцинкованной стойкой проходит бесконечная процессия, и целый дождь бумажек всех цветов и размеров, заменяющих металлические деньги, сыплется на нее.

— Убирайтесь к черту! — орет толстая Нэт, пышная дочь Ирландии, которая не поспевает удовлетворять покупателей и наполнять оловянные посудины, безостановочно к ней протягиваемые.

— Ого! — замечает один из клиентов за столом в углу: — Нэт уже сердится! Значит, скоро полночь!

Между тем толпа стала уменьшаться. Некоторые не имеют терпения дотащиться домой, чтобы там смаковать запрещенный напиток… Они выпили его тут же из оловянной посуды и, одуревшие, подперли стены… Нэт решает, что нора принять энергичные меры,..

Но вот является помощь. Зловещий голос, громкий, несмотря на хроническую хрипоту, — звучит с порога. Он был похож на визжание тупой пилы по железной полосе.

— Уйдете ли вы, уберетесь ли, окаянные собаки! — скрежещет он. — Вы, пожалуй, думаете, что я плевать стану на закон, лишь бы вам сделать удовольствие? Ну, подымайтесь, да как можно скорей!

Высокий, крепкий, широкоплечий мужчина подкрепляет слова действием. Он хватает одного за руку, другого за плечо. Они шатаются: то ли под действием виски, то ли от его толчков. Ему все равно. Он толкает их и вышвыривает на улицу. Когда бьет полночь, последний пьяница падает головой вперед в снег, на котором отпечатываются его колени и локти.

Дверь "Старого Флага" закрывается, ставни запираются, железные запоры фиксируются болтами. День, посвященный молитве, начался. В кабачке остаются только трое посетителей. Они неподвижно облокотились на стол.

Догги, хозяин кабачка "Старый Флаг", последним толчком плеча в дверь убеждается, что она заперта, а затем подходит к этим троим.

— Эй, старики! Вы остаетесь здесь спать?

И по плечу каждого из пьянчуг он отвешивает весомый удар. Один из них от толчка катится со скамейки и опускается на пол как мешок с картошкой.

— Проклятие! — ворчит Трип, второй из этой грациозной тройки.

Он оборачивается, скрежеща зубами, как собака, которая готова укусить. Но его лицо мгновенно разглаживается — он узнал друга.

— Доброе утро, Моп! — кричит Догги, пытаясь разбудить второго спящего,

Затем он оглядывается по сторонам.

— А где же Бам? Тут он замечает, что Бам и есть тот, кто уже лежит на полу.

— Ох! — говорит Трип, махнув рукой: — Славный парень… но — слаб…

Бама оставляют на полу и начинают разговор. Моп — имя которого или, вернее, кличка, означает "Тряпка" — существо жирное, маслянистое, с толстыми губами, большими глазами, толстыми обвисшими щеками. Оно распухшее, раздутое, обрюзглое…

Трип, по кличке "Подножка", человек поношенный, зеленоватый, исхудалый, с моргающими и красными глазами. Что же касается того, которого звали Бам (мошенник), то о его лице нельзя ничего сказать, так как его не видно в мутной темноте, его окружающей…

Грязная посуда еще стоит на столе. Собеседники негромко подводят итоги прошедшего дня, героем которого стал Моп, обобрав одного джентльмена, возвращавшегося из какого–то клуба в санях…

— Рискованно! — замечает Догги. — Так можно заработать ожерелье из пеньки1.

— Пустяки! — отвечает Моп, кладя на стол портфель. — Немой2 не может говорить…

— Покажи–ка, — бросает Трип, протягивая руку. — О! Тут документы!3

— Подай их мне сюда, — произносит Догги тоном человека, облаченного властью и привыкшего к повиновению.

Но в тот момент, когда он только что вынул несколько бумаг из портфеля и собирался рассмотреть их, глухой и слабый стук раздается у двери "Старого Флага".

— Что это? — вздрагивают мошенники.

— Шш… — шепчет Догги.

Он гасит лампу и прислушивается. Новый стук… На этот раз можно различить, что стучат палкой или хлыстом. Догги кричит грубым голосом:

— Кто там? Проходите своей дорогой!

— Откройте, откройте сейчас же, — отвечает свежий и молодой женский голос.

— Знаете, — говорит Трип, — будем осторожны… Это не шутка ли полиции?..

— Погодите, я узнаю…

Догги, человек предусмотрительный, подтаскивает к двери стол и, вскарабкавшись на него, открывает потайное окошечко в передней стене. На этот раз голос повторяет более нетерпеливо и сердито:

— Открывайте же… скорей… скорей…

— Ну? Что? — спрашивают Трип и Моп.

— Женщина, — отвечает Догги.

— Одна?

— Одна. Она приехала в санях… Одета богато… К черту! Я открываю…

Да, нечасто такое происходило в этом черном и грязном притоне! В проеме двери вместе с волной холода возникает силуэт молодой женщины. Она высока, с густыми каштановыми волосами, роскошными волнами падающими на меховой воротник. Догги с лампой в руке невольно отступает назад при виде ее очаровательного лица, украшенного огромными голубыми глазами… Бархатная кофточка подчеркивает тонкую талию девушки… Рука, обтянутая тонкой перчаткой, придерживает складки длинной юбки–амазонки.

— Наконец! — говорит она сухо. — Слава Богу, что вы решились открыть!

Затем, входя в помещение, произносит:

— Добрый вечер, джентльмену! Трип и Мои встают.

Красавица скользит взглядом по притону и не может, да и не старается сдержать брезгливой гримасы. Но это длится лишь мгновение — и она ослепительно улыбается.

— Прошу прощения, джентльмены, — произносит она мягким и вместе с тем уверенным голосом, — что беспокою нос в такой поздний час, а главное — во время столь серьезных занятий…

Трип сделал жест галантного протеста, скопированный Мопом и подтвержденный Догги.

— Но, — продолжала она, — меня извиняет важность дело, которое привело меня сюда…

— Готовы к вашим услугам, мисс, — поторопился сказать Дигги своим уже известным нам хриплым голосом.

Благодарю, Впрочем! я не задержу вас надолго. Я ищу… одного… джентльмена… с именем довольно странным, которое я, как нарочно, именно в эту минуту забыла…

Действительно, в этот момент девушка яростно ворошило свою упрямую память.

— Джентльмена? — спросил Догги, невольно оглядываясь вокруг. — Уверены ли вы в том, что говорите?

— Джентльмен носит довольно странное имя… Оно состоит из одного слога…

— Может быть — Трип? — вскрикнуло зеленоватое существо с этим прозвищем.

— Нет, не так…

— Так, может быть — Моп! — сказал другой, делая шаг вперед.

— И не так…

— Тогда, возможно, — рискнул сказать Догги, — это Бам…

— Бам, Бам! Да, да, вы правы…

Это воровское прозвище как бы оскверняло ее детские уста. Двое субъектов с такими же односложными именами почувствовали ревнивое разочарование. Искали Бама. Почему Бама, а не Трипа и не Мопа?

— И вы действительно ищете Бама? — вкрадчиво обратился к ней Догги. Он приблизил лампу к своему лицу, делая таким образом последнюю попытку предложить собственную персону.

— Я сказала — Бам! — отчетливо проговорила незнакомка.

Послышались три вздоха разочарования. Трип, Моп и Догги движением, полным безропотной покорности судьбе, указали под стол, не произнося ни единого слова.

— Где же он? — спросила красавица.

— Под столом, — коротко ответил Догги.

Он опустил лампу и она осветила груду лохмотьев, в которой трудно было определить человека.

— Что он делает под этим столом? Догги колебался.

— У него в шляпе был слишком тяжелый кирпич… Вот он и перетянул…

— Я не понимаю…

— Тысячу извинений! — сказал Моп, снисходя к ее невежеству в области лингвистики, — он пьян, как кентуккиец.

Молодая леди побледнела.

— А! Он пьян! — прошептала она. — Пьян! Пьян!

И она еще раз повторила это слово с выражением ужаса… Трип взял за плечи валявшегося без чувств на жирном полу человека и выволок вперед. Затем, продев свои руки ему под мышки, сказал:

— Эй, ты, старый черт! Очнись чуть–чуть… С тобой хотят поговорить!

Свет лампы падал на лицо несчастного, голова его бессмысленно качалась. Лицо было синим. Красноватые веки едва прикрывали тусклые глаза. Нижняя губа отвисла, ее покрывала белесоватая пена. Из груди вырывалось глухое хрипение.

— Вот видите, — сказал Догги, — от него ничего не добьешься.,.

Девушка низко склонилась над пьяницей. Она пристально смотрела на него, как будто желая выспросить о чем–то эти обезображенные пороком черты.

Затем, выпрямившись и взглянув на остальных, смотревших на нее с напряженным вниманием, сказала:

— Джентльмены, отнесите этого человека в мои сани.

— Что? Что вы говорите?.. — спросил озадаченный Трип.

— Но, — сказал Догги, — не можете же вы увезти его в таком состоянии!..

— Последний раз, — сказала молодая девушка, — я вас предупреждаю, что я не имею ни времени, ни права ждать!

Догги первый решился заговорить смелее.

— Ручаетесь ли вы, по крайней мере, что наш достойный друг — так как он все равно что наш брат — не подвергнется никакой опасности?..

— Довольно разговоров! Думаю, это положит конец вашей недоверчивости…

И незнакомка бросила на грязную стойку кошелек, звон содержимого которого прозвучал неотразимым аргументом. Без дальнейших колебаний все трое взяли Бама, по–прежнему неподвижного, и приподняли — кто за голову, кто за руки и ноги…

Незнакомка вышла и села в сани.

— Благодарю! — сказала она.

После этого она дернула вожжи и тут же скрылась в пелене пурга.

2. Как умирают банки и банкиры

Уолл–стрит — улица банков и страховых обществ. Там устраиваются все финансовые дела, там считаются, катятся, падают и собираются доллары. К Уолл–стрит примыкает Нассау–стрит, которая имеет вид груды мусора и камней. Она заканчивается кварталом Бродвей, великолепные дома и роскошные магазины которого тянутся в бесконечную даль и здесь же, с угла церкви Троицы, восхищенному глазу открывается "Река Востока", усеянная кораблями, испещренная их стройными мачтами и дымящимися трубами пароходов.

Около Малого Казначейства обращает на себя внимание богатый двухэтажный дом. Его высокие остроконечные окна закрыты шторами. Четыре широкие ступени ведут к подъезду. Первый этаж украшен фронтоном, поддерживаемым колоннами с коринфскими капителями.

Черная мраморная плита, укрепленная четырьмя золочеными болтами, красуется у двери. На ней видны следующие слова: "С. Б. М. Тиллингест — Банк Новой Англии". Имя Тиллингеста очень известно. Его подпись принимается всеми и он пользуется большим кредитом. Одним взмахом карандаша в своей записной книжке он решает вопросы процветания или упадка других банкирских домов. Дом же его — храм, воздвигнутый торжествующей спекуляцией.

В одной из комнат первого этажа сам Тиллингест лежит на кушетке, бледный, с лихорадочно горящими глазами. Его бледные губы конвульсивно подергиваются. Возле него стоит за пюпитром поверенный, который пишет под диктовку и передает банкиру один за другим листы, заполненные цифрами.

Тиллингест умирает. Два часа тому назад его осмотрел доктор и на настоятельный вопрос о его болезни, ответил, что смерть последует не позже чем через сутки.

Банкир улыбнулся. Смерть для него — тот же вексель, подлежащий уплате, — вот и все…

— Продолжайте, — сказал он поверенному сухим голосом, — граф д'Антони, Кравель и компания…

— Сто двадцать тысяч долларов.

— Хорошо. Прибавьте к пассиву. Что еще? В Альбанский банк?

— Семьдесят пять тысяч…

— Хорошо. В Филадельфию?

— Двести пятьдесят шесть тысяч…

— Хорошо…

— Итог?

— Вот он.

Сухой смех вырвался из груди умирающего.

— Семь миллионов семьсот восемьдесят тысяч долларов… М-да… трудно, очень трудно!..

В эту минуту послышался с улицы скрип саней. Лошадь остановилась под окном банкира.

— Мисс Эффи приехала, — сказал поверенный.

— Наконец–то! — воскликнул Тиллингест… — Идите, я должен остаться один…

Он прислушивается. По лестнице идут… Легкие шаги принадлежат дочери банкира, мисс Эффи Тиллингест. Она открывает дверь. За ней двое слуг вносят человека, голова которого закатилась, а руки неподвижно повисли. Это был Бам. Тиллингест взглянул на пьяницу, которого положили на ковер, и который стал ворчать…

Слуги по знаку банкира вышли.

— Вот, папа, — сказала, смеясь, Эффи, — имею честь представить прелестнейшего мистера Бама!

Наступила минутная пауза. Эффи стояла перед отцом, сложив на груди руки и высоко подняв голову. Тиллингест улыбался. Он как будто гордился смелостью своей дочери.

Картина была странная. Банкир лежал на своей кушетке. Черты лица его были правильны и тонки. Нос узкий и длинный, рот сжат. Бледные губы имели ясное и строгое очертание. Волосы умирающего прилипли к вискам прямыми и сухими прядями. Он не носил бороды, но имел довольно длинную эспаньолку, начинавшуюся выше подбородка и торчавшую вперед вследствие постоянного движения его левой руки, машинально поднимавшей ее.

Лицо его выражало недюжинную энергию и волю, но, в то же время, и мелкую хитрость. Это было лицо делового человека, находящегося в состоянии постоянного риска, принимающего мгновенные решения, смелого, напористого, но всегда вынужденного скрывать свои чувства под маской равнодушия.

Эффи была красавицей, какими бывают девушки Севера, с их прозрачным белым цветом лица, глубокими, томными и в то же время невинными глазами, с природно вьющимися роскошными волосами. Чертами лица она походила на отца: та же точность очертаний, то же изящество. Ноздри были округлены глубоко выгнутой линией. Рот был правильный и грациозный. Что же касается глаз, то их умная острота, подчеркнутая холодной твердостью, в точности воспроизводила взгляд отца.

Она была стройна и высока, но ей не была присуща худоба англичанок, напротив, прекрасные формы ее тела вполне могли бы вдохновить античного ваятеля и художника эпохи Ренессанса.

Десять лет тому назад умерла ее мать. С тех пор она стала для банкира другом, товарищем, которому он поверял все свои тайны. Она испытала все страсти того зеленого стола, за которым сражаются промышленники и банкиры, что не могло не отразиться на ее оценках явлений окружающего мира. Честность и мошенничество стали для нее лишь разными формами одной и той же удачи. Эффи удивляла Нью-Йорк своей роскошью. Она хотела быть богаче самых богатых, поражать самых изобретательных и роскошных дам своими разорительными фантазиями и неожиданными капризами возбужденного воображения. Благодаря урокам отца в восемнадцать лет она уже была холодна и расчетлива…

Прежде чем рассказать, что будет происходить в комнате, где находятся умирающий, юная леди и пьяница, мы должны вернуться к происходившему здесь же несколько часов назад.

В эту же комнату Тиллингест позвал свою дочь. Это было в то время, когда доктор, уходя, объявил ему свой приговор.

— Эффи, — сказал Тиллингест, когда она вошла, — я должен сообщить тебе важную новость…

— Я слушаю, папа.

— Ты уверена в моей способности вести дела?

— Конечно, папа, точно так же как и вся Америка. Банкир улыбнулся. Эта похвала была ему дороже дочернего поцелуя.

— Что же дальше? — спросила Эффи.

— Но, дочь моя, и великих полководцев иногда преследует судьба! И тогда наступает день, когда по фатальному стечению обстоятельств, более сильному, чем воля, — самые лучшие комбинации неожиданно лопаются, или люди, верные им солдаты, неожиданно выходят из–под контроля, или цели, казавшиеся с первого взгляда легко достижимыми, вдруг становятся недосягаемыми… И вместо блестящей победы — что поделать — приходит поражение! Приходится бежать, куда глаза глядят! Великий полководец, бледный, но спокойный, еще пробует удержать возле себя горсточку верных и смелых солдат… Но — слишком поздно! Все рушится! Все погибло… Все пропало!.. На войне битва длится три дня… На бирже — три года. Итак, Эффи, целых три года Тиллингест боролся, придумывал комбинации, маневрировал… Не терян ни минуты, без отдыха и сна твой отец три года двигал миллионами, как другие двигают армиями… Он все испробовал… и вот, разбитый, побежденный свирепой судьбой, а, возможно, и вследствие происков коварных врагов — так или иначе Тиллингест вдруг видит себя раздавленным, уничтоженным, пораженным! Дочь моя, отец твой, один из хозяев всесильной Америки, один из царей спекуляции, символ Уолл–стрит — теперь разорен… Через три дня имя его будет в списке банкротов… Вот, Эффи, новость, которую я хотел сообщить тебе…

Старик, произнося эти ужасные слова, привстал на своей постели… Он как будто хотел еще бороться… Его остановившиеся глаза будто ждали какой–то неведомой помощи, которая дала бы ему возможность надеяться… Но нет — все было кончено… Ни одного луча света… Никакого выдоха… "Банк Новой Англии" рушился… Здание уже шаталось и готово было упасть.

Эффи молча смотрела на отца.

— Это не все еще, — сказал Тиллингест. В голосе его зазвенел металл.

Эффи выпрямилась в ожидании нового удара.

— Знаешь ли, Эффи, кто меня разорил?.. Старинный друг… — На слове "друг" он сделал четкое ударение.

— Никогда не забывай этого имени, Эффи: этого человека зовут Арнольд Меси!

Эффи молча кивнула.

— Я так уверен в победе, так уверен в том, что могу разорить этого человека, что возобновил бы борьбу завтра же… Если б мог… Да, я должен сказать тебе всю правду. Через двадцать четыре часа Тиллингест, израненный, разбитый, раздавленный, умрет как солдат на поле сражения. Я это знаю, мой доктор сказал мне всю правду. Я требовал это от него… Итак, дочь моя, ты разорена и завтра будешь нищей сиротой…

Эффи сделала странное движение, а затем, по–мужски протянув руку отцу, сказала:

— Что поделать? Я не сетую на тебя.

— Благодарю тебя, — отвечал Тиллингест, довольный ее словами. — Выслушай меня еще…

Следующие слова он особо подчеркнул.

— Я хочу, чтоб ты была богата, Эффи. Я хочу, чтоб ты отомстила за меня и разорила его, слышишь ли? Чтоб ты раздавила этого Арнольда Меси… И чтоб достичь этой цели, я хочу дать тебе в руки средство, сильное средство… Я оставлю тебе в наследство мужа и приданое…

— Кто же этот муж? — спросила Эффи.

— Ты сейчас узнаешь это.

— А приданое?

— Это тайна, которая сделает тебя миллионершей…. Через час Эффи входила в кабачок "Старый Флаг".

3. Сын висельника

Бам все еще лежал на ковре. Слово "лежал" не совсем точно отражает ситуацию. Пьяный скорее представлял собою груду тряпья, не имеющего ничего общего с живым человеком. Руки его были нелепо подвернуты под туловище. Голова запрокинута, а ноги были скручены в сложную комбинацию, которую народ так удачно назвал "ружейным курком".

— Этот человек пьян? — спросил Тиллингест.

— Еще как, — ответила Эффи.

— Ну, — сказал банкир, — его нужно поскорее привести в чувство… Мне нужно с ним поговорить, а ты знаешь, что я не могу терять время.

Эффи минуту подумала, вышла и возвратилась через несколько минут с флаконом в руке. Она стала на колени, перед Бамом, налила себе в руку несколько капель благовонной эссенции и начала растирать виски пьяницы. Затем, преодолев отвращение, подула немного на лоб, освежая таким образом его пылающую голову.

Не прошло и пяти минут, как Бам глубоко вздохнул и попытался приподнять голову. Тогда Эффи обвила руками его шею и приподняла голову. Нельзя представить себе ничего более странного и отталкивающего, чем сочетание этих двух соприкасающихся голов! Одна — царственно красива и свежа, другая -искажена и порочна.

Она еще раз смочила ему виски духами. На этот раз Бам вздрогнул и встряхнул головой, будто этот запах пронзил его насквозь. Конечно, в кабачке "Старый Флаг" едва ли можно было научиться дегустировать духи. Неизвестное всегда страшит…

Губы его дрогнули и предприняли определенное усилие произнести какое–то слово.

— Он приходит в себя, — сказала Эффи.

Бам заворчал и (о, верх неприличия!) вместо горячей благодарности произнес совсем иное:

— Да пошли вы к…

Затем Бам предпринял попытку вырваться из рук Эффи и приподняться, но снова обессилено повалился на ковер.

— Черт возьми! — пробормотал он: — Да оставите ли вы меня в покое?

Потом он добавил:

— Я хочу пить.

Красавица смочила ему губы водой, нисколько не теряя присутствия духа.

— Тьфу! — заворчал пьяница. — Что за мерзость вы мне дали?

При этом он поджал ноги и попробовал встать. Эффи, ловко воспользовавшись этим движением, приподняла его с силой, которую нельзя было подозревать в ней, и бросила в кресло. Бам опустился на подушки, просевшие под тяжестью его тела… Первым ощущением его был испуг. Он опять попытался привстать и снова упал, ругаясь.

Затем, будто проснувшись, открыл глаза и стал осматриваться…

— Вам лучше? — спросила Эффи ласковым голосом. Бам обернулся, ища того, к кому бы мог быть обращен этот вопрос и, конечно, никого не обнаружил.

— Я говорю с вами, — сказала Эффи. — Я спрашиваю вас: лучше ли вы себя чувствуете?

— Да право… право… ничего! Благодарю… — бормотал Бам, у которого в голове мысли плясали бешеный танец.

— Успокойтесь, — сказал в свою очередь Тиллингест ровным голосом, — и не бойтесь ничего. Вы находитесь у друзей.

Тогда Бам вытаращил глаза.

— У друзей? Я‑то? Здесь?

Он никак не мог предположить, что у него есть друзья в таких салонах, убранных роскошными тканями, с такими толстыми коврами и мягкими креслами. Следуя естественному течению мыслей, он перевел взор с окружающей его мебели на себя самого и решил, что если чудеса существуют, то кабак "Старый Флаг" еще мог превратиться в роскошнейшее жилище, но уж никак не Бам — в изящного джентльмена.

Действительно, его одежду никак нельзя было назвать изысканной. Нечто вроде жакетки, когда–то клетчатой, черно–белой, а вследствие изношенности ставшей одноцветной и бесформенной, плохо скрывало полное отсутствие белья. Что же касается панталон красноватого или скорее непонятного цвета, то они свисали клочками на его башмаки, перевязанные тесемками, и без одной подошвы, что была потеряна во время рысканья по улицам.

Тем временем Бам все более приходил в себя благодаря тому внутреннему очагу, тепло которого возвращало его к жизни. Вдруг какая–то мысль промелькнула в его глазах. Он обернулся к Эффи и смущенно кашлянул.

— Не можете ли вы, мисс, дать мне каплю виски?

Девушка взяла с камина дорогой резной графин и принесла его на хрустальном подносе. Тиллингест взглядом дал понять дочери, что желает остаться с этим человеком наедине. Эффи кивнула. Когда она выходила, Бам встал, прислонился к спинке кресла и низко поклонился ей. Поклон этот был достоин актера Фредерика Леметра в роли Робера Макера!

Бама освещала лампа с матовым колпаком. Это был хорошо развитый двадцатилетний парень. Его густые черные волосы падали на лоб крупными завитками. Он откинул их назад обеими руками, как чистят траву граблями. Лицо его было в фиолетовых крапинах, но под налетом пьянства и разврата, можно было заметить изначальную правильность его черт. Нос, довольно широкий у ноздрей, имел прямую и благородную, форму. Чувственный рот окаймлялся густыми черными усами, и темно–каштановая борода, к которой бритва не прикасалась целую неделю, кустилась вокруг щек и подбородка.

— Дело в том, — начал банкир, — что я очень болен… Я умираю. Позвольте мне не терять время на вступление. Отвечайте на мои вопросы как можно короче…

Тон умирающего произвел некоторое впечатление на Бама и он на всякий случай поклонился.

— Сначала нужно, — продолжал банкир, — чтоб вы знали, у кого вы находитесь и кто я такой. Мое имя Тиллингест, хозяин "Банка Новой Англии".

Чтобы представить себе весь эффект, произведенный этим вступлением, нужно увидеть мусорщика, у которого Ротшильд попросил бы взаймы два франка.

Вам отшатнулся.

— Что такое! — воскликнул он. Он хотел уже заявить, что ничего здесь не украл, да и не собирался ничего красть, но сдержался и уставился на банкира в ожидании разгадки…

— Назвав вам свое имя, — продолжал Тиллингест, — попрошу и вас представиться…

— А вы не знаете меня?

— Возможно.

— Меня зовут Вам, — ответил не без достоинства завсегдатай "Старого Флага", — я Бам из дома "Трип, Моп, Вам и Ко", хорошо известного в Нью-Йорке, — сказал он, цинично осклабившись.

— Я сказал вам, что не могу терять ни минуты времени… В настоящий момент ваше счастье в ваших руках… Советую вам не терять его… Напрягите лучше свою память и скажите, не имели ли вы какого другого имени…

Бам колебался. Его недоверчивые глаза остановились на бледном лице умирающего.

— Нет, — резко ответил он.

— Вы неоткровенны… напрасно… или ваша память изменяет вам… Позвольте помочь ей… Не родились ли вы в Антиохии в пятидесяти милях от Сан—Франциско?

Бам молчал.

— Одним словом, — продолжал нетерпеливо Тиллингест, — вас зовут Джон Гардвин, и вы сын Майкла Гардвина, повешенного десять лет тому назад за убийство своего брата, Айка Гардвина.

Бам сжал кулаки и сделал угрожающее движение в сторону банкира. Нисколько не смутясь этим покушением, банкир протянул руку, взял маленький револьвер, лежащий на стоявшем рядом столике, и небрежно положил его к себе на колени.

Результатом этого простого действия было угасание минутной вспышки Бама, который ограничился выразительным ворчанием.

— После несчастного происшествия, жертвой которого стал ваш отец, вы уехали в Филадельфию… Так?

— Да.

— Там некий грешок, совершенный в парке Фермаунт, среди толпы, привел вас в тюрьму, где вы пробыли несколько месяцев. Четыре года спустя вы оказались в городской тюрьме Бостона…

— Вследствие другого грешка, — заметил Бам.

— Случившегося в отеле "Риверс"… Вы два года размышляли о грустных последствиях этой новой шалости.

— Два года, это верно…

— Вам тогда еще не было и девятнадцати лет. В эти годы вы уже поняли, что для захватившей вас деятельности нужна более обширная арена, и переезжаете в Нью-Йорк… где вы находитесь уже полтора года, не правда ли?

— Абсолютно точно, полтора года.

— И, кажется, не разбогатели, — сказал банкир, бросая взгляд на лохмотья своего собеседника.

Надо сказать, что Вам был очень сообразителен. Если, в первой половине разговора он выказывал умышленный цинизм, то теперь он ясно понимал, что ведь не для того же привез его к себе один из первых банкиров Нью-Йорка, чтоб изложить ему его биографию…

Значит, тут скрывалась тайна, которая должна была Теперь же выясниться. Вероятно, начиналась игра, но играть надо было осторожно.

— Мистер Гардвин, — продолжал Тиллингест, — есть ли у вас планы на будущее?

— Ах, — произнес Бам, небрежно забрасывая ногу на ногу, — не совсем. Должен признаться, что со времени моего приезда в Нью-Йорк я со дня на день ожидаю случая, который решил бы мои проблемы.

— Тем лучше. Сейчас я предлагаю вам именно такой случай.

— В самом деле?

— Вы, конечно, не скрываете от себя, что избранный вами путь таит некоторые опасности… Сознавайтесь, что эти опасности несоразмерны с возможными выгодами… Вы стали вором… Вы крадете то там, то сям несколько долларов. Какой–нибудь взлом — дело небезопасное — возможно, доставит вам небольшую сумму денег, которая не удовлетворит ваших потребностей, между тем как в конце этого же пути — "Синг—Синг" или виселица.

— Как выражаются на деловом языке — баланс неверен. Вы правы.

— Теперь, — продолжал Тиллингест слабеющим голосом, — не перебивайте меня больше. Хотите, чтоб я дал вам возможность за короткое время приобрести огромное состояние? Я говорю не о нескольких тысячах долларов,, а о сотнях тысяч… Если вы согласитесь на условия, которые я вам предложу, Вам исчезнет навсегда, точно так же, как и Джон Гардвин… от вашего прошлого не останется и следа- Нью-Йорк будет знать только предприимчивого, смелого молодого человека, поражающего даже богачей своей роскошно, одним словом, банкира, подобного Тиллингесту, Арнольду Меси и многим другим, которых я мог бы назвать по именам, Что вы на это скажете?

Пока Тиллингест говорил, глаза Бама расширялись все больше и больше. Он спрашивал себя, не упал ли он опять под стол в "Старом Флаге" и не пора ли просыпаться. Он смотрел на умирающего, разинув рот, и не находил слов для ответа.

Надо заметить, что все на нем было чисто, аккуратно, как на куколке, только что полученной из магазина.

— Это я! Здравствуйте, дети мои! — сказал Колосс тонким, но не пронзительным голосом, вполне соответствовавшим его маленькой фигурке.

Мадам Симоне своей толстой рукой дружелюбно потрепала его по щеке, будто ребенка.

— Сэр, — сказала она шутливо, — зачем вы пришли сюда?

— Хе, хе, — ответил Колосс, подходя к Нетти, все еще задумчиво смотревшей па только что полученное письмо, — я имею, кажется, право интересоваться делами своих учеников…

Нетти тепло улыбнулась карлику.

— Здравствуйте, друг мой! Как я счастлива, что вижу вас!

И она протянула ему свою белую ручку, в которой совсем утонула лапка старика.

— Счастлива! — повторил Колосс. — Гм… вот слово, которое доставляет мне большое удовольствие! А вы, Эванс, — прибавил он, обращаясь к доктору, — разве не пожелаете мне доброго утра?

— Непременно, дорогой мой профессор, — широко улыбнулся молодой человек, — извините меня, по я задумался о другом…

Колосс посмотрел на него. Глаза Колосса достойны описания. Когда он широко раскрывал их, то, говоря без особого преувеличения, все существо маленького человека, так сказать, исчезало. Видны были только серые зрачки, глубокие, кок море, в глубине которых волновался целый мир мыслей и чувств.

Наши четыре действующих лица разместились вокруг стола. Начался скромный завтрак.

— Послушайте, дорогой мой Колосс, — сказал Эванс, — позвольте задать вам один вопрос… Вы сегодня сияете радостью. Не будет ли нескромностью пожелать присоединиться к ней?

Заметим мимоходом: прозвище "Колосс" так утвердилось за ним, хотя настоящее имя старика было Джон Веннерхельд, что никому не приходило в голову называть его иначе, чем "Мистер Колосс".

— Вы довольно верно угадали, дорогой доктор, — сказал старик. — И иногда я очень сожалею, что у меня такая маленькая фигурка…

— Почему?

— Потому, что мое скромное тело, сегодня, например, кажется мне слишком тесным, чтоб вместить такую беспредельную радость, — да, именно беспредельную, переполняющую мою душу.

Действительно, глаза старика блестели, и весь он готов был лопнуть от распирающего его счастья.

— Расскажите нам, — сказала Нетти, — чтоб и мы порадовались вашему счастью!

— Предположите, — начал Колосс, взгляд которого принял выражение глубокой задумчивости, — предположите, что человек посвятил всю свою жизнь решению какой–нибудь задачи. Представьте себе, что он потратил пятьдесят лет… да, я могу сказать, что именно пятьдесят… на изучение, на усовершенствование идеи… что в свои усилия он вложил все честолюбие, всю волю, все силы своей души… И вдруг, в такую ночь, какая была, например, сегодня, когда дождь бьет в стекла, когда ветер воет… Истина неожиданно открывается во всей своей полноте, почти осуществленная, осязаемая… Как вы думаете, в такую минуту человек не может обезуметь от бесконечной, неизъяснимой радости?

— Но, в чем же дело? — воскликнул Эванс, увлеченный энтузиазмом старика.

— Мне нужно три дня… Я назначил себе этот срок… и тогда вы все узнаете… Ах! Их железные дороги, опоясывающие весь свет с одного конца до другого, их сухопутные и трансатлантические телеграфы, их великаны–аэростаты! Как все это будет казаться мелко, мизерно! Мое произведение не имело предшественников, не имеет равных себе! Это бесконечность, взятая с бою, порабощенная… И это гак просто на самом деле! И как я не открыл этого раньше? Ну да хватит говорить о себе, сегодняшний день принадлежит Нетти…

И, обращаясь к молодой девушке, он сказал;, — Вы помните нашу первую встречу пять лет назад? Вы были, как и сегодня, очаровательны и добры… В вас было чутье, понимание искусства… Я сказал вам: учитесь рисовать… Я еще помню, как вы неправильно проводили линии на бумаге… Терпение, говорил я вам, а главное — старание! Я заставлял вас работать по пять часов в день… в продолжение целого года, начиная всегда в одно и то же время и заканчивая в те же минуты…

— А добрая мадам Симонс кормила меня и не брала денег за квартиру… по вашей просьбе, — перебила его Нетти, смотря на толстую хозяйку, которая из чрезмерной скромности прятала свое лицо в кружке с чаем.

— Вы правы, Нетти! Мы не забудем никогда, что она сделала для нас, — продолжал Колосс взволнованным голосом.

— Я прошу вас, — сказала мадам Симоне глухо, — не вмешивать меня в ваши истории и оставить меня в покое!

У доброй женщины показались слезы на глазах.

Нетти встала, взяла ее голову обеими маленькими руками и поцеловала. Толстая хозяйка вырвалась, шумно высморкалась и воскликнула:

— Я же вам сказала, оставьте меня в покое… Я люблю общество, вот и все!

— Возвращаюсь к Нетти, — сказал Колосс. — Через год она умела рисовать… но ей был знаком только процесс рисования. Тогда я взялся за нее серьезнее, отнял все модели… ей пришлось рисовать по памяти… Она должна была копировать формы, которые возникали в ее воображении. Затем я ей дал в руку кисть… Сегодня пять лет с того дня, как она начала проводить первую линию, и вот через несколько часов достопочтенная Национальная галерея Нью-Йорка откроет двери гудящей толпе… и эта толпа в изумлении остановится перед прекрасным произведением нашей Нетти! Нашей Нетти, которую я сделал живописцем, я, Колосс, посредственный рисовальщик и неумелый пачкун… я, уверяющий, что можно дойти до всего, не следуя

никакому другому пропилу, кроме того, которое формулируется двумя словами: "Терпение! Старание!"

Точно так же было и со мной, когда я ощупью искал своего призвания: вы сделали из меня доктора, которым, я надеюсь, вы будете иметь право гордиться, — сказал Эванс, пожимая руку старика.

— Э, Боже мой! — воскликнул Колосс. — Да к чему же служили бы живые силы природы и разума, если б хорошее направление не развивало их во всей полноте?

В эту минуту прозвенел звонок у двери.

— Опять почтальон! — сказала мадам Симоне. — Сегодня какое–то почтовое утро…

Она вернулась с конвертом в руках.

— Письмо мисс Нетти Дэвис. М-да, — прибавила она, грозя пальцем молодой девушке, — у вас слишком большая корреспонденция, моя красавица…

Нетти взяла конверт. На нем была печать и подпись:

"Арнольд Меси и Ко.

5. улица Нассау, Нью-Йорк".

Она вдруг страшно побледнела и, сделав над собой усилие, отдала письмо Колоссу, который поспешно распечатал его.

— Вот, слушайте!" — и он прочел громким голосом: "Мистер Арнольд Меси, посетивший вчера, до публичного открытия, выставку Национальной галереи, просит мисс Н. Дэвис пожаловать в два часа в зал конкурса, чтоб переговорить с ним о покупке ее замечательной картины".

Нетти вздрогнула.

— О, — воскликнула она, закрыв лицо руками. Эванс в молчании смотрел на нее. Какие же это тайные страдания постоянно омрачали это чистое существо? Колосс мягко взял руку Нетти.

— Терпение! — сказал он ей. — Терпение и старание!

6. Купите! Купите большую новость!

При въезде в Нью-Йорк с северной стороны мы оказываемся в непроходимой чаще узких и грязных улиц. Это остатки старого города. Они тянутся вдоль берега реки и представляют собой лабиринт, куда не проникает пи свет, ни воздух…

Одна из таких улиц зовется Старый Каток. И, действительно, нужно проявить чудеса ловкости, чтобы не поскользнуться на ее грязной покатости и не упасть в зловонные ручьи, протекающие по ее краям.

Здесь, на углу улицы Фронт, в нескольких шагах от берега, стоит высокое здание, когда–то служившее, вероятно, складом различных товаров. Это нечто вроде рынка, покрытого крышей, с которой дождь и ветер сорвали черепицу, обнажив сгнившие балки. Истлевшие И плохо прикрепленные одна к другой доски его степ кажутся старой заплесневевшей бумагой.

Кучи грязи у полусгнившего фундамента дома чередуются с лужами грязной и вонючей воды. Сорвавшаяся с одной петли дверь ведет вовнутрь…

Через окна, вырезанные высоко в стенах, едва пробиваются лучи солнца. В этой затхлой полутьме едва можно разглядеть формы каких–то существ, похожих на людей. Чьи–то маленькие тела лежат, тесно переплетенные между собой. Головы, ноги — все смешалось, покрытое грязными лохмотьями, на фоне которых резко выделяются лица, руки и голые ноги.

Где–то бьет семь часов. Тогда в разных концах помещения поднимается несколько фигур. Это взрослые люди, которые тоже спали здесь, в этом вертепе грязи и нищеты. Один из них прикладывает пальцы к губам и издает пронзительный и долгий свист, который повторяют его помощники.

И как в театральных представлениях жезл колдуна вдруг оживляет неподвижные камни, так и тут вся эта масса внезапно начинает потягиваться, копошиться, толкаться…

— Эй, черти! Вставать!

Это воззвание относится к детям: это дети валяются здесь, скученные, будто животные в стойле. Свисток оказывается недостаточным средством, как и крик. Тогда раздаются хлопки длинного бича. Нельзя поручиться, что этот бич не достанет спину или голову кого–нибудь из этих несчастных.

Во всяком случае, так как подъем происходит недостаточно быстро, один из взрослых врывается в этот муравейник, раздает удар направо и налево, толкая ногой то того, то другого, и сопровождает все это грязными ругательствами, хлопаньем бича и свистом. Происходит жуткая толкотня и потасовка. Тут собраны дети разных возрастов, начиная с мальчишки десяти–двенадцати лет, бледного, худого, иссохшего, и кончая ребенком пяти лет, сохранившим остаток младенческой свежести на щечках.

Кто эти дети? Это покинутые отцом и матерью, убежавшие из родительского дома, изгнанные из–под пустынного крова, бегущие своими маленькими ножками по пути порока и мошенничества. В Нью-Йорке детьми торгуют как всем остальным. Их заставляют работать, они продают газеты, чистят сапоги, бегают в качестве посыльных…

Специальные люди подбирают этих бродяг на улицах и уводят к себе вечером, чтоб иметь их под рукой. Они бросают им по куску хлеба, немного солонины и гонят на водопой к ручью, как стадо баранов…

Вот уже все малютки на ногах. Им было нелегко это сделать, потому что в эти зимние ночи холод сковывает и тела, и волю. Дверь открыта. Они выходят под надзором вожаков. Те подгоняют отстающих хлесткими ударами по чему придется.

Они выходят на улицу, меся ногами густую грязь, и выстраиваются в два ряда вдоль стены. Выходит хозяин. Это сытый детина с размашистой походкой, с красным лицом. Его зовут мистер Спондж (губка). Действительно ли это его имя, или это намек на количество потребляемых им напитков, не имеет значения. Он бросает довольный взгляд на свою армию.

Мистеру Спонджу предстоит произнести речь. Он откашливается, выплевывает черную слюну и говорит:

— Эй вы, чертенята! Сегодня хороший день! Есть новости! Нужно будет выть крепко и без устали! Если дело пойдет хорошо, получите супу!

Затем, отпуская своих солдат жестом, достойным генерала из оперы, он восклицает:

— Ну проваливайте ко всем чертям, и как можно скорее!

Раздается громкий крик. Мальчишки чувствуют себя свободными, они могут бежать, скакать, как им вздумается. Они направляются к типографии. Они стараются превзойти друг друга не из любви к труду, а по врожденному детскому инстинкту, который всякую тяжелую работу превращает в игру.

Нужно посмотреть на них, когда они приходят за газетами! Они толпятся, толкаются, лезут на спины друг другу, яростно отшвыривают слабых…

Каждому хочется опередить другого в получении первых номеров. Затем, нагрузившись газетами, они разбегаются по всему городу.

И уже через несколько минут они терзают уши прохожих и удивляют эхо, которое не может отвечать им в унисон, крича своими тонкими голосами!

— Важная новость! Купите! Несостоятельность Тиллин–геста! Смерть банкрота! Сто миллионов долларов долгу! Купите! Два цента! Важная новость! Тиллингест — вор! Купите! Купите!

В это время Трип и Мои философски курили свои трубки у стойки заведения па Брод–стрит. Вдруг один из юных разносчиков распахнул настежь дверь кабака и закричал во все горло свое рекламное объявление. Трип вздрогнул.

— Что? — спросил он.

— Что такое? — проворчал Моп.

В следующее мгновение Трип выбежал на улицу и вырвал из рук продавца номер "Нью-Йорк — Геральд", бросив ему вместо денег расхожую фразу:

— Ты будешь считать это за мной!

Затем он вернулся к стойке и, конечно, для улучшения зрения, влил в себя стакан виски. Далее он дрожащей рукой разложил перед собой огромный лист газеты, пробежал по столбцам пальцем и, наконец, испустил громкий вопль.

— Чтоб тебя черт повесил! — отреагировал Моп. — Что ты там нашел?

— Смотри, читай, животное!

Моп взял в руки "Геральд" и посмотрел на ту колонку, где остановился черный ноготь его почтенного компаньона.

— Ах! — воскликнул он.

— Ну, что?

— Черт возьми!

— Мы разорены!

— Полный провал!

— Все к черту!

И они посмотрели друг на друга глазами, полными отчаяния. Трип первый пришел в себя,

— Что бы это значило? Позавчера вечером прелестная девушка…

— Ангел, — кивнул Моп.

— Приезжает за нашим другом Бамом…

— И увозит его…

— Да…

— В дом Тиллингеста, банкира, богача, денежного мешка…

— Проходит тридцать шесть часов…

— Мы готовимся идти к Баму с поздравительным визитом…

— И вдруг узнаем, что Тиллингест разорен!

— Мало того, умер!

— Следовательно, наш визит уже ни к чему…

— И значит, нам остается лишь сожалеть, что бедный Бам так опрометчиво поступил…

Наступает тягостное молчание.

— Итак, — начал опять Моп, — еще одна ветка сломалась… Что делать?

— Во–первых… Где Бам?

— Это правда… Что, если с ним сыграли злую шутку?

Снова молчание.

— Знаешь, — сказал Мои, — у меня возникла мысль…

— Говори…

— Пойдем в "Старый Флаг". Может быть, Догги знает что–нибудь…

И, взяв Трипа под руку, Мои тащит его к "Старому Флагу", Они идут быстро, обдумывая по дороге различные версии. Лишь только они распахнули дверь "Старого Флага", как Догги закричал:

— Хороши ребята, нечего сказать! Почему вас не видно с субботы? Вы бежали как воры, да вы и есть таковые!

— Извините, — шепчет Трип, — дела… Догги смотрит па них исподлобья.

— Ну, вы все–таки пришли… Значит, есть совесть… Вы хорошо сделали, что пришли… У меня есть для вас письмо.

— Для нас?!

— Да, его принес вчера вечером лакей, очень хорошо одетый, и просил меня непременно передать вам это письмо до двенадцати часов.

— Теперь восемь… Мы еще не опоздали.

Догги держит письмо своими жирными пальцами и помахивает им. Примерно так дразнят куском сахара дворняжку.

— Распечатай, — говорит Трип, передавая письмо Мопу. Тот почтительно распечатывает. Что–то выпадает из конверта.

— Это еще что? — восклицает Догги.

— Банковый билет!!!

Все трое нагибаются, чтоб поднять его и так сильно стукаются головами, что отскакивают в разные стороны. Трип первый приходит в себя.

— Двадцать долларов!

— Отлично!

— Теперь читай письмо… Трип громко читает:

"Дорогие друзья, я нужен вам, а вы нужны мне. Приходите в двенадцать часов в отель "Манхэттен", в холл. Подождите меня. Так как ваша одежда не совсем прилична, то посылаю вам немного денег, чтобы вы могли сменить гардероб. Не нужно роскоши, нужны вкус и хорошие манеры. Не опаздывайте. Скажите Догги, что я его не забываю. Вам". Ими овладевает не радость, а безумный восторг. Трип и Мои пляшут среди столиков, а в это время Догги, торжественно раскинув руки, благословляет этих двух негодяев.

Но постепенно чувство реальности возвращается к ним.

— Ну что же? — спрашивает Трип. Догги начинает нравоучительным тоном:

— Господа, — говорит он важно, — бывают минуты в жизни людей, когда судьба, устав их преследовать, протягивает руку помощи… Вы попали именно в такую ситуацию. Верьте мне, джентльмены. Не упускайте этого случая… Я всегда считал Бама умным и находчивым юношей. Эти двадцать долларов доказывают мою несомненную правоту. Ступайте покупать себе одежду… В нескольких шагах отсюда открыт новый рынок, и за пять долларов вас оденут с головы до ног как принцев…

— О, за пять долларов!

— Ну, положим, за шесть, и вы будете одеты как короли!

Это последнее сравнение приятно щекочет честолюбивую жилку наших оборванцев.

— А где же рынок?

— На углу Бродвея и Уокер–стрит. Это настоящий рынок и таких размеров, какие неизвестны в Европе. Пять этажей, загроможденных жакетками, водопад из панталон, гора шляп, река рубашек и черный рудник башмаков с громадными гвоздями…

Подойдя к рынку, друзья были ошеломлены криками продавцов и покупателей, бушующими толпами народа, обилием самых разнообразных товаров, огромными рекламными вывесками.

На одной из них изображено легендарное превращение оборванного нищего в красавца, подносящего букет улыбающейся леди… И через десять минут из этих многоцветных, ярких, кричащих бездн выходят преображенные оборванцы.

Во–первых, Трип — жакетка в зелено–черную клетку, желтые с зелеными полосами брюки, красный шарф на шее, цилиндр набекрень, на ногах — большие башмаки "Мольер"… В руке — массивная палка.

Во–вторых, Моп — красноватое пальто, панталоны небесного цвета, по–гусарски стянутые на коленях, галстук желтый с черными полосами, войлочная шляпа, в руке — массивная палка…

Все стоило обоим тринадцать долларов. Они на минуту останавливаются на тротуаре и осматривают друг друга, фатовато помахивая палками.

— Одиннадцать часов, — глубокомысленно отметил Трип.

— Следовательно, — подхватил Моп.

— До двенадцати еще тьма времени!

— Так вперед!

— Вперед!

И друзья устремились в ближайший кабачок.

7. Насущная необходимость иметь кошку о девяти хвостах

Отправимся в отель "Манхэттен", огромное здание в пять этажей, не считая подвала, с фасадом, выходящим на Бродвей. Надо пригнать, что Париж напрасно пытается завести у себя что–нибудь подобное колоссальным гостиницам Америки, открытым для всех четырех ветров света.

"Манхэттен" не просто гостиница, это центр целого мира — тут его, как сказал бы Виктор Гюго. Там останавливаются конно–железные дороги. В нижнем зале всемирная транспортная контора выдаст вам билеты в Альбани точно так же, как и в Петербург, в Сан—Франциско, Пекин или Париж — по вашему выбору.

Насчитайте пятьсот служителей — и вы только приблизитесь к истине. Все бегают, снуют, толкаются, поднимаются и спускаются по лестницам; одуряющий шум, нескончаемый гул вопросов, ответов, приглашений и объявлений… Вавилон — не то слово для сравнения с "Манхэттеном"!

Административная служба занимает целый этаж и управляется лицом, которое получает жалованье министра. Хотите получить какие–нибудь сведения? Идите направо! Хотите заказать рекламу? Налево! Желаете комнату? На каком этаже? Скорей! Здесь нельзя медлить! Цены известны. Не пытайтесь торговаться, вас на станут слушать. Здесь все дорого. Рассчитывайте на это.

Чтоб описать этот небольшой мирок, нужен целый том. Учитывая то, что нам придется еще не раз входить в эти двери, в эти ворота, во двор, забитый каретами, багажом, входящими и выходящими людьми, на время оставим описание "Манхэттена".

Около полудня этого дня холл гостиницы был, в полном смысле слова, набит битком. Стоял такой шум, что ничего нельзя было расслышать, кроме одного слова: "Тиллингест".

Нет, его не награждали обидными эпитетами, его не проклинали и даже не осуждали. Просто разговаривали. И по мере того, как в умах говоривших возникали погибшие вследствие этой смерти миллионы, все они испытывали ощущение почтительного ужаса, который охватывает путешественника при виде живописных развалин древнего мира.

— И все это сделал Меси?

— Неужели Меси?

И тогда разговор переходил на Арнольда Меси. И звучали слова, напоминающие знаменитую фразу европейских дворов: "Король умер! Да здравствует король!"

Все восхищались бульдожьей хваткой Меси, все восхищались его финансовым талантом. В это время два субъекта яростно протискивались сквозь толпу. Это были Трип и Моп, на которых, впрочем, никто не обращал внимания.

Их причудливые туалеты, их манеры переодетых мошенников никого здесь не удивляли. Совсем другие заботы занимали собравшихся… Во время движения сквозь толпу каждому приходилось сдерживать странные поползновения своего товарища. Трип хлопал Мопа по руке, когда она тянулась к какому–нибудь раскрытому карману. В свою очередь Моп делал яростные знаки Трипу, любовно заглядывавшемуся на цепочку от явно чужих часов.

И оба, свирепо вращая глазами, шепотом призывали друг друга к порядку и порядочности.

Было уже около двенадцати часов, а Бам не появлялся…

— Не подшутил ли он над нами? Чего доброго…

— Над нами не подшучивают! — произнес Моп со зловещей отчетливостью.

— А вот и он! — сказал Трип. — Где?

— Там, направо!

Трип не ошибся. Но только его опытный глаз мог сразу узнать экс–клиента "Старого Флага". Мы уже говорили, что Бам был довольно красив. Его стройная фигура, густые волосы, энергичное и в то же время хитрое выражение лица — составляли оригинальное целое.

Но как далек был, от недавнего бродяги в лохмотьях этот холодный, бледный, изящный господин и отлично сшитом костюме! Бам стоял у камина. Трип и Моп, растолкав толпу, подошли к нему. Бам подал знак лакею, уже заранее предупрежденному, и, не говоря ни слона, повел своих коллег в отдельную комнату.

— Шампанского, сигар! — произнес Бам кратко. Оба друга ошалели.

Они вертелись вокруг Бама, как факиры вокруг идола, не смея до него дотронуться.

— Дорогой мой Бам, — начал Трип.

— Достойный друг мой, — всхлипнул Моп.

— Во–первых, — произнес Бам, — здесь, нет ни Бама… ни Трипа… ни Мопа… Здесь, прежде всего, я, Гуго Барнет из Кентукки.

— А!..

— Затем… — он указал на Трипа, — полковник Гаррисон. Трип встал и отвесил церемонный поклон.

— Наконец, Франциск Диксон из Коннектикута.

— Отлично, — сказал Моп.

— Это еще не все, Гуго Барнет — банкир, маклер, участвующий в торговле солониной и мануфактурой,

— Хорошо.

— Гаррисон и Диксон…

Тут внимание Трипа и Мопа удвоилось.

— Гаррисон и Диксон — журналисты. Гомерический взрыв смеха приветствовал это странное назначение,

— Журналисты! — воскликнул Трип, покатываясь от смеха.

— И без журнала! — визжал Моп.

— Журналисты и С журналом, — холодно продолжал Бам, — потому что вы основываете журнал…

Галлов, как говорят, может удивить лишь падение неба. Но можно сказать, наверное, что и они бы изумились невероятному сообщению, сделанному Бамом своим сообщникам. Трип и Моп не произнесли ни слова. — Понятно, что мы обещаем помогать и служить друг другу без задних мыслей, без обмана и измены…

— О! — обиженно выдохнули оба мошенника.

— Да, да, я знаю… но лучше изложить все условия нашего договора. Вы должны мне повиноваться, исполнять все мои инструкции беспрекословно и ни в коем случае не подменять мою инициативу своей… Одним словом, я офицер, а вы солдаты. Взамен вашей покорности я предлагаю следующее…

Глаза обоих широко раскрылись. Эта часть разговора интересовала их больше всего.

— Прежде всего я назначаю вам жалованье по два доллара в день на каждого.

Мошенники широко улыбнулись.

— Одеваю вас чисто и изящно… Еще более широкая улыбка.

— Даю вам квартиру… — Ого!

— Следовательно, ежедневное содержание в два доллара выделяется на еду и на мелкие расходы.

Улыбка стала безграничной.

— Кроме того, — продолжал холодно Бам, — в случае опасных ранений…

— Как? — подскочили мошенники.

— Или в случае смерти…

— В случае смерти?!

Улыбка полностью исчезла, уступив место самой кислой гримасе.

— Итак, — сказал Трип, — мы будем подвергаться… будем ранены…

— Или погибнете. Да, я не шучу. Сегодня вы — как я вчера — занимаетесь делом, самым высоким достижением которого является виселица, если ей не будет предшествовать смерть от пули полисмена, что весьма нежелательно для джентльмена… Я повторяю вам, что вы солдаты. Нет борьбы без риска. Я только утверждаю, что раненые или убитые, вы, по крайней мере, будете иметь удовольствие пасть благородно, а не в толпе уличных бродяг…

— Разумеется, — заметил Моп не без иронии, — это в корне меняет дело.

— Шутить будем потом… Вы начнете с хорошими деньгами издавать газету,

— Недельную?

— Ежедневную газету, что сразу закрепит за вами почетное место в прессе вашей страны. Я все подготовил. Сначала название…

Бам вынул из кармана корректурный лист, на котором можно было прочесть:

"Финансово—Коммерческая Девятихвостая Кошка".

Трип взял корректуру и осмотрел ее С улыбкой видимого удовольствия.

— Добрые друзья мои, — сказал Бам, — грустно, но несомненно, что весь деловой мир наводнен бездомными негодяями, не имеющими ни кола, ни двора, без чести и совести, сделавшими смыслом жизни грабеж, вымогательство и разорение честных людей…

— У нас слишком много примеров этому, — вздохнул Моп, опечаленный столь плачевным состоянием нравов своего отечества.

— Общественная совесть возмущается, — говорил Бам, подчеркивая каждое слово подобно терпеливому проповеднику, — да, я повторяю, она возмущается… Пора возвратиться к неписаным законам чести… Пора изгнать плетью этих бесчестных продавцов, которые превратили храм в грязный рынок низости.

— Кто знает, может быть, уже поздно! воскликнул воодушевленный Моп.

— Нет, — продолжал Бам, — никогда не поздно наставить на истинный путь заблудших… открыть глаза простаком, принимающим за звонкую монету самую пошлую ложь… Одним словом — вылечиться от горячки, которая гложет живые силы нашей славной Америки! Итак — чего хочет "Девятихвостая кошка"?

— Да, чего она хочет? — вторили дуэтом Мои и Трип.

— Она хочет своими ремнями, как орудием мщения, срывать маски! Никакой пощады мошенникам! Никакой безнаказанности для негодяев! Вытащим на свет все гнусные интриги! И пусть на все четыре стороны разбегутся эти подлые попиратели общественной совести, эти разрушители благосостояния нашей Америки!

Для Трипа и Мопа это было уже слишком. Они оба разразились громом рукоплесканий. И энтузиазм их был так велик, что все три бутылки шампанского вмиг опустели, как будто никогда и не были наполнены.

— О, я чувствую, я понимаю! — воскликнул Моп. — Долой слабость! Прочь все уступки! Да закончит наше дело Фемида!

— Хорошо, — сказал Бам, — вы правильно поняли смысл нашего предприятия! Горе проходимцам и мошенникам!

— Хорошо бы дать карикатуры, — посоветовал Трип.

— Отличная мысль! Карикатуры! Сатира, одухотворенная карандашом! — подхватил Моп.

— Т-с, — перебил Бам, — самое главное… Вы, конечно, понимаете, дорогие друзья мои, что все это имеет целью…

— Еще бы!

— И, так как мы не хитрим между собой, я скажу вам то, что вы и сами уже поняли, а именно, что "Девятихвостая кошка" — это просто газета…

— Которая обличает не бесплатно, черт возьми! — закончил Трип.

— Вы очень сообразительны, полковник. Вы схватываете мысль на лету.

— И мы будем собирать мешки денег за то, чтоб только промолчать в том или другом случае…

— Но… — перебил Бам холодно.

— Но?

— Нужно ли мне говорить столь просвещенным людям обо всех опасностях, сопутствующих такому делу, о возможных побоях палками, о выстрелах из револьверов, о засадах и поджогах? Газету будут преследовать, как и все высоконравственные дела. Ее ожидают толчки, удары, может быть, еще что–нибудь похуже… Вот опасности, о которых я вас предупреждал…

— Только–то? — спросил "полковник". — Право, вы считаете нас детьми! Черта с два! — прибавил он, обводя гневными глазами комнату. — Я бы хотел, чтоб это время уже теперь наступило… Я бы хотел уже сейчас встретиться с каким–нибудь, нахалом, который позволил бы себе повысить голос… Честное слово, он получил бы должный отпор!

— Потому–то, полковник, я назначаю вас издателем.

— Согласен! Триста чертей! Я даже требую этой должности!

— Вы, Диксон, как главный редактор, заведуете литературной стороной дела… Вы редактируете статьи, подбираете сотрудников, присматриваете своим хозяйским глазом за всем…

— Я, Франциск Диксон, редактор "Девятихвостой кошки", и плохо будет тому, кто вздумает оспаривать у меня этот титул!

— Что ж, господа, приступим к делу! Через три месяца мы будем богаты. А теперь вы, полковник, издатель "Девятихвостой кошки" и вы, Диксон — главный ее редактор, оба — кавалеры Ордена коммерческой доблести и финансовой чести, выпьем последний бокал шампанского!.. И выпьем его за успех дела!

— Идет! А когда мы начнем?

— Сегодня вечером. В типографии Дикслея.

8. Арнольд Меси выходит на сцену

Когда Академия, расположенная на углу Четвертой авеню, открывает выставку новых произведений, то высшее американское общество тут же спешит принести туда дань своего просвещенного восхищения.

Действительно, этот вернисаж представляет собой довольно любопытное зрелище. Прежде скажем несколько слов об экспозиции. Почему американские художники, имея перед глазами самые великолепные пейзажи, какими только может восхищать природа восторженных зрителей, так тяготеют к сценам из мифологии, а также греческой или римской истории? Тут конца нет этим Ахиллесам, Аннибалам, Филопоменам или Велисариям! В каждом углу Горации считают долгом возобновлять свою клятву, или Курций в миллионный раз бросается в ту пропасть, которую давно уже должны были бы заполнить доверху герои, бросившиеся в нее,

В Соединенных Штатах сочли бы отрицанием искусства сюжет, который художник взял из действительных событий, с действительными людьми. Считают, что подобные сюжеты являются фотографией и бездумным копированием. Религиозные или героические сюжеты считаются единственно достойными художника–янки и нигде шлем и щит не были предметом такого глубокого изучения, как в Америке.

Как только открыли двери, залы выставки наполнились толпами парода. Надо заметить, что публика, жаждавшая приобщиться к шедеврам искусства, вела себя здесь несколько странно.

Выставка, состоявшая из сотни картин, эскизов и рисунков, была устроена в четырехугольном зале первого этажа. В центре зала стояли широкие, удобные диваны, которые в первые же минуты после открытия превратились, фигурально выражаясь, в большие корзины с живыми цветами.

Все грациозные мисс назначили здесь свидание своим поклонникам. Они небрежно вошли, небрежно сели на диваны, небрежно опустили розовые пальчики в коробки с конфетами и затем завели самые содержательные разговоры. Через полчаса они встали, взяли под руки своих поклонников и, склонив головки, чтоб лучше слышать их любезности, обошли зал, заметили из–под своих длинных шелковистых ресниц лишь блеск золотых рам, затем медленно спустились по мраморной лестнице, бросив невзначай:

— Прелесть, прелесть, чудесная выставка!

А их место заняли другие, точно так же поболтавшие, поевшие конфет и уходящие с тем же восторгом, не более содержательным, чем щебетание птички. Однако, в одном из концов зала начал собираться кружок, который по–видимому, всерьез интересовался предметом столь многолюдного собрания.

— Да, — громко сказал Ровер, известный художественный критик одного из популярных журналов Нью-Йорка, — я могу теперь утвердительно заявить, что в Америке, наконец, появился истинный художник!

И он указал пальцем на полотно, возле которого собрались его слушатели.

…На темном, густо проработанном фоне, выделялась озаренная бледным светом поразительная эффектная группа. Стоящая на коленях нищенка смотрит безумным взглядом на мертвого младенца. Она инстинктивно тянется к нему, причем, так же инстинктивно ее рука отстраняет второго ребенка, лет четырех, чтобы он не видел этого грустного зрелища.

На лице несчастной отражалась смесь ужаса и отчаяния, сжимавшая сердце. Можно было догадаться в чем дело! Ночью, на углу какой–нибудь пустынной улицы она уснула, держа на руках младенца. Второй ребенок прижался к ней и тоже уснул. Младенец выскользнул из окоченевших рук матери и умер. Открыв глаза, она поняла, что случилось непоправимое. Второй ребенок, проснувшись, тоже хотел посмотреть на происшедшее, но мать отстраняла его… Конечно, в этом произведении чувствовалась некоторая неопытность: рисунку, в принципе правильному, недоставало, однако, смелости, в некоторых местах краски были наложены не совсем профессионально…

Но зато в колорите, в решении главного лица, в самой композиции этой группы проявлялась огромная сила чувства. Картина трогала, притягивала, волновала…

— Женщина, написавшая ее, — продолжал Ровер, — или святая, или жертва отчаяния.

— Именно об этом произведении, — сказал кто–то, — говорили вчера вечером у Меси… Кажется, президенты Академии водили его на выставку до ее открытия, и наш набоб выразил желание купить эту картину…

В это время внимание присутствующих было привлечено общим движением всего зала. Все толпились все вставали, чтоб посмотреть…

— А! — сказал Ровер. — Это герой дня…

Арнольд Меси — это был он — входил в галерею, Его появление и было причиной общей реакции зала. Действительно, Арнольд Меси приобрел В эти двадцать четыре часа известность, в сто раз превышающую ту, которой он пользовался сутки назад.

Арнольду Меси было пятьдесят лет, но с виду не более тридцати пяти. Лицо его было свежим, румяным, будто вылепленным из воска, на который потом наклеили волосы и усы. Губы алые, глаза большие и матовые. Казалось, никакая страсть никогда не усиливала или не уменьшала этого неподвижного блеска.

Походка его была легкой, несмотря на то, что широкие плечи при плотйом сложении напрочь исключали вероятность аристократического происхождения. Он был тяжел, как мешок с деньгами.

Меси был не один. Он шел под руку со своим компаньоном. Но тот не представлял собой ничего примечательного, Он был низкого роста, толст, с апоплексическим лицом. Его лицо свидетельствовало о том, что это был злой человек, а в прищуренном взгляде скользила фальшь. Звали его Бартон. Это был представитель дома "Бартон, Ромбер и К0", самой известной пароходной фирмы Соединенных Штатов.

Сзади шли еще двое, Мери Меси, дочь Арнольда, и Клара Виллье, ее гувернантка. Мисс Меси была болезненным существом. Ее довольно высокие плечи исключали всякий намек на грацию. Но главное было в другом: она не могла передвигаться без помощи толстой палки, почти костыля. Калеки редко бывают красивы. Все зависит от выражения лица. А выражение ее Лица не вызывало симпатий. Весь ее образ, ее лицо с большими голубыми глазами, выражали скорее строптивость, чем страдание. Мери было восемнадцать лет. Но из–за выраженной жестокости черт лица ей можно было дать тридцать.

Все поспешили уступить место хромоножке. Несколько молодых девушек встали, предложив ей свои диваны.

— Благодарю вас, — ответила она резким голосом, — я постою.

Холодно поклонившись всем этим девушкам, которые своим участием невольно напоминали ей о ее неполноценности, она стала обходить зал. Меси и Бартон не имели возможности сделать и двух шагов. Множество посетителей, как будто нечаянно приехавших сюда именно в тот час, окружили победителя Тиллингеста, спеша выразить свое почтение звезде финансового мира.

Но вот в толпе появился молодой человек лет тридцати с выражением глубокой скорби па лице. Видно было, что он тут находился по необходимости… Бартон заметил его, сказал на ухо Меси несколько слов, вероятно, называя чье–то имя. Меси улыбнулся, Бартон высвободил свою руку из–под руки триумфатора и, оставив его посреди свиты, направился к двери, выразительно взглянув на молодого человека, о котором мы только что упомянули.

Тот поспешил последовать за Бартоном.

9. История женщины, нефти и подлости

Они шли по Двадцать третьей улице, Бартон — впереди, а молодой человек — на расстоянии двадцати шагов — за ним. Можно было заметить, что спутник Бартона находился в крайне возбужденном состоянии.

Бартон поднялся по ступеням подъезда одного из домов. Дверь перед ним тут же распахнулась. Несколько минут спустя молодой человек вошел в небольшую, но богато убранную комнату…

Теперь нам необходимо вернуться немного назад, чтобы изложить факты, следствием которых было это свидание. Бартон, партнер Меси, женился на молодой девушке по имени Антония Видман.

Она принадлежала к одной из древнейших и уважаемых фамилий штата Нью-Йорк. Не следует забывать, что в Америке, как и повсюду, есть настоящая аристократия. Если там не знают титула графа, маркиза и других, то, тем не менее, сохраняется почти религиозное уважение к нескольким семействам, которые законно гордятся давностью своего пребывания в стране или должностями, которые занимали представители этих родов.

Тут, как и в древних европейских фамилиях, сохраняются во всей неприкосновенности те Принципы, которые в обществе принято называть рыцарскими. Если можно вполне согласиться со щепетильным отношением к вопросам чести, то нельзя не признать чудовищной чу суровую нетерпимость, которой наполнены умы этих пуритан,

Для них снисхождение равносильно соучастию в преступлении. В чем бы ни провинился человек, принадлежащий к их обществу, как бы летка и простительна пи была его вина — но раз она существует — должно быть и наказание.

Видман уверял, что его предки сражались под знаменами Вильгельма Завоевателя. Его дом был очень похож на феодальный замок. Все тут было сурово, грустно, мрачно. Когда Видман появлялся — все умолкали: он шел строгий и суровый, говорил мало, бросал налево и направо холодные взгляды, ужасая ледяным величием свою жену, честную женщину, мало понимавшую его амбиции, но выполнявшую его требования, и дочь Антонию, розовощекого ребенка, который всегда бы пел и смеялся, если бы пение и смех были совместимы с аристократизмом этой фамилии.

Прибавьте к этому самый библейский, во всей своей строгости, пуританизм. Легко понять, какое воспитание получила эта девушка, постоянно боязливая, постоянно трепетавшая и которая именно вследствие этого гнета жаждала жизни и света! Молодость может подчиниться могильному холоду, но не может привыкнуть к нему. Поэтому, когда однажды важно восседавший на своем кресле отец Антонии объявил ей о скорой ее свадьбе с Бартоном, дочь не спросила, сделает ли Бартон ее счастливой, достоин ли он ее, будет ли он ей мужем или тираном. В ее глазах у него было одно и главное качество: он был освободителем.

Да, впрочем, какой был бы толк от ее рассуждений, соображений? Отец сказал — мать подтвердила — дочь должна была повиноваться. Она повиновалась, и скоро миссис Бартон сменила древний мавзолей отца на роскошный дом Бартона.

Кто же был этот Бартон и каким образом он сумел сокрушить преграду, отделявшую его, плебея, от этого аристократического ковчега?

Бартон был человек ловкий. Он был из тех людей, которые не рассчитывают на везение, а сами тщательно проводят свои операции. Ему было сорок лет, он был богат и мечтал об одном: как бы еще разбогатеть.

Породнившись с семейством Видманов, он придавал своему недавно созданному величию вид самой солидной древности. Он действовал как те домохозяева, которые окрашивают в черный цвет только что выстроенные дома.

Следуя традициям предков, Видман аристократически прожигал свое состояние, не заботясь о средствах его пополнения, а потом уже — и о его спасении. Видман тратил и платил не считая. Однажды дом его оказался заложенным на пять шестых своей стоимости. Потомок Видманов содрогнулся. Дом был оплотом фамилии, неприступным родовым замком. А ведь кредиторы не понимают таких тонкостей и описали бы даже доспехи Карла V в случае, если б этот великий император, выдав вексель, не оплатил его в срок. Мрачное отчаяние охватывает Видманa, только теперь осознавшего свою беспомощность… И вот является Бартон с закладной, попавшей в его руки.

Видман не колебался между спасением фамильного замка и судьбой дочери. Видманы принадлежали телом, душой и кровью только своему роду. Антония стала жертвой выкупа закладной.

Дом был спасен. Но Антония… Когда Бартон проводил операции с железом, пенькой или кофе, то, естественно, назначал точную дату поставки этого товара. В этот назначенный день Бартон принимал тюки, Затем он назначал дату следующей операции. Так было И с женитьбой. Он условился на счет покупки Антонии и в назначенный день явился принимать товар.

Антония была прелестным ребенком шестнадцати лет, с каштановыми волосами, большими бархатными глазами, удивленно смотревшими в будущее, полное лучезарных иллюзий. На затылке ее волосы вились шаловливыми локончиками.

Когда она увидела себя одетую в белый атлас и кисею, то запрыгала от радости и захлопала в ладоши. Затем она долго любовалась игрой своих бриллиантов…

Видман был полон торжественности, Бартон — серьезности. Церемония окончилась. Настал вечер…

Бартон искренне изумился. Эта юная леди не имела даже элементарных понятий о браке. Бартон смотрел на свой свадебный договор, как на иск, по которому следовало уплатить по предъявлении…

Что ему было за дело до деликатности и неуместных церемоний? Женился он или нет? Антония вместо любви познала грубое насилие. Бартон подивился детской наивности, но глубоко анализировать не стал и вскоре уехал по делам в Луизиану, оставив Антонию одну. В письмах он советовал ей открыть свой дом для приемов и завести знакомство с избранным слоем аристократических и финансовых кругов.

Бартону не было никакого дела до того, что Антония была молодо и что в ней пробуждалась женщина. Он предоставил ее самой себе. Ему некогда было играть в любовь. Биржа, клуб, путешествия отнимали псе его время. Так прошло пять лет. Молодая женщина глубоко ушла в себя. В ее душу вкрался необъяснимый ужас, и она, зная свет только по его внешним проявлениям, начала его бояться. Кому поверить свои чувства? Видманам? Но это семейство все более погружалось в гордое и замкнутое одиночество. В отце она нашла бы не советника, а проповедника; мать была существом забитым… Антония погрузилась в черную меланхолию. Каким образом выслушала она однажды слова Эдварда Лонгсворда? Каким образом он извлек звуки из онемевших струн этого невинного сердца?

В нем горел огонь молодости, он был благороден и смел. Притом он осмелился сказать: "Я люблю тебя!" Он был полон почтения, а это всегда более опасно, чем смелое нападение. Он говорил тем вечным языком, который весь — гармония и упоение.

Антония невольно увлеклась. Это было откровение свыше. Обе молодые души почувствовали друг к другу то безумное влечение, в котором забывается все, кроме сознания, что любовь есть высшее благо… Но однажды наступило страшное пробуждение.

Антония чуть не сошла с ума от ужаса. Она должна была стать матерью. Нет слов в человеческом языке, способных передать то, что она чувствовала, что она пережила… Никакого выхода! Никакого решения этой жуткой задачи! Отсутствовавший Бартон, естественно, не мог бы поверить в то, что отец ребенка — он. Антония хотела убить себя. Убить! Но она была Не одна! Стало быть, убивая себя, она лишила бы жизни и другое существо… Но что же делать,!

Бежать! Да, это был единственный выход… Она решилась. Бартон находился в Филадельфии уже шесть месяцев. Он собирался оставаться там еще два месяца. Антония в припадке отчаяния написала мужу письмо, в котором было откровенное признание своей вины перед ним, а затем, собрав вещи, уехала.

Эдвард сопровождал ее. Куда они ехали? Они сами не знали этого. Они бежали… Случай подстраивает иногда жестокие совпадения. Бартон выехал из Филадельфии. Беглецы направлялись в Канаду. В Монреале Эдвард и Антония очутились лицом к лицу с Бартоном. Бартон холодно взял за руку жену и привез ее в Нью-Йорк. Окружающие ничего не знали.

Эдварду он не сказал ни одного слова. Тот последовал за Антонией. Ему казалось подлостью покинуть ее в подобной ситуации. Бартон по–прежнему не требовал объяснений. Он молчал. Он соображал… Письмо жены он получил, когда оно вернулось из Филадельфии, где уже не застало его.

Прочитав письмо, он вошел в комнату жены, Антония лежала на кровати С закрытыми глазами. Она слышала, как он вошел, и решила, что он явился убить ее.

Она подумала об Эдварде и своем ребенке… Потом стала ждать… Бартон сел в кресло. Потом, вынув из кармана письмо, прочел его вслух.

Закончив чтение, он сказал жене самым спокойным голосом:

— В состоянии ли вы меня выслушать? Она прошептала:

— Да.

— Без всякого сомнения, сударыня, — продолжал Барт тон, — вы не можете дать мне никакого объяснения, не можете представить ничего в свое оправдание…

Она ничего не отвечала.

— Прошу вас отвечать, — сказал Бартон.

— Да, и я могу, — Произнесла она.

— Вы беременны? — продолжал он. — Через сколько времени, по вашему расчету, должен родиться ребенок?

— Через месяц.

— Хорошо…

Он сказал это "хорошо" так спокойно, как будто речь шла о покупке коробки сигар.

— Я знаю этого Эдварда Лонгсворда, — продолжал Бартон. — И хотя вы оба обманули мое доверие, по и должен отдать ему должное, что он истинный джентльмен, он вас любит сильно, не правда ли?

Антония закрыла лицо руками. Эта пытка была ужаснее смерти. Негромко и ровно, сохраняя на своем красном и жирном лице выражение благожелательности, Бартон бросал холодные И четкие слова.

— Я не хочу ничьей смерти, — говорил он, делая странное ударение на последнем слове, и даже думаю, что это печальное дело может разрешиться к общему удовольствию. Но, чтоб достичь желаемого результата, мне необходимо переговорить с Эдвардом Лонгсвордом.

— Что вы сказали? — воскликнула Антония, думая, что не поняла его.

И мысль о дуэли вдруг пронзила ее.

— Вы хотите убить его?! Бартон улыбнулся.

— Если бы я хотел убить его, то давно бы сделал это, — ответил он. — Но за кого же вы меня принимаете? Неужели вы не понимаете, что имеете дело с умным человеком!..

Антония с беспокойством всматривалась в его лицо. Какие угрозы таились под этим спокойным лбом, в этих тусклых глазах?

— И что же я должна сделать? — спросила Антония.

— Написать мистеру Лонгсворду письмо, которое я продиктую вам…

— Письмо?

— Это письмо будет передано мистеру Лонгсворду, и в его власти будет уничтожить его…

Растерянная, подавленная, Антония встала и подошла к небольшому бюро красного дерева…

Бартон расхаживал по комнате и диктовал с неизменной деловитостью.

-- "Дорогой друг мой! Я лишь передаю Вам пожелание, высказанное моим мужем. По причине, мне неизвестной, он хочет видеться с Вами. Речь идет, как он утверждает, о нашем будущем и о будущем нашего ребенка…"

Антония колебалась.

— Я ведь сказал: "Нашего ребенка") — повторил Бартон, причем, в голосе его не было и нотки язвительности, — Продолжайте: "Он дал мне слово, что тут исключено насилие или западня, но наша судьба в ваших руках. Несмотря на странность этого пожелания"… — вы видите, — заметил, Бартон, — что я откровенен… Итак: "Несмотря на странность этого пожелания, я полагаю, что лучше согласиться на это свидание. Мой муж умеет держать себя…" Извините меня, — снова перебил Бартон, — но необходимо его успокоить… "и его слову можно верить. Потрудитесь же приехать в понедельник в два часа в зал Академии художеств, куда мой муж приглашает вас для этого разговора. Я ничего не понимаю в образе его действий, но должна заметить вам, что он даже не сделал мне ни одного упрека".

— Так, верно, — сказал Бартон, пробегая глазами письмо, — теперь подпишитесь… О! Довольно инициалов. Как вы думаете, придет он на это свидание?

— Да, — сказала Антония. — Но поклянитесь мне еще раз, что под вашим спокойствием не скрывается никакое ужасное намерение…

— Но, подумайте, друг мой, — возразил спокойно Бартон, — какой мне смысл устраивать скандал?

Он позвонил и, отдавая письмо горничной, сказал:

— Велите отнести это письмо мистеру Эдварду Лонгсворду.

Возвратимся теперь в комнату, где находятся наши собеседники.

— Прошу садиться, — сказал Бартон Эдварду. Молодой человек был бледен, но держал себя твердо и холодно.

Бартон хранил невозмутимое хладнокровие.

— Милостивый государь, — сказал он Лонгсворду, — прошу извинения, что я побеспокоил нас. Впрочем, я постараюсь не употреблять во зло ваше терпение. И, если вы позволите, мы приступим прямо к делу…

Эдвард кивнул.

— Для одной, в высшей степени деликатной операции, мне нужно содействие умного и смелого человека, а главное — такого, на которого я мог бы вполне положиться…

Это начало казалось выражением самой едкой иронии. Эдвард слушал.

— Заметьте, — продолжал Бартон, — что доверие доверию рознь. Если я прошу у вас услугу и в вознаграждение за нее предлагаю вам весьма выгодные условия относительно одного положения, о котором позвольте мне не распространяться, то я уверен, что вы хорошо исполните поручение, которое я вам дам и которое вы примете, Для меня очевидно, что вы готовы на все, чтоб вывести известное вам лицо из более чем щекотливого положения нам с вами известного…

Эдвард молчал. Тут крылась тайна, заранее ужасавшая его.

— Итак, — продолжал Бартон, — я говорил вам, что вы мне нужны. Если б я пообещал простить моей жене.,, признать за своего того ребенка, которого она носит, то я нисколько не сомневаюсь, что вы были бы готовы пожертвовать даже своей жизнью…

— Вы правы, — сказал Лонгсворд.

— Разумеется, между мной и миссис Бартон никогда бы не возникали разговоры о прошлом. Остается вопрос о ребенке. Или я его оставлю и буду воспитывать у себя, или же, если вам угодно, помогу моей жене скрыть его рождение и затем передать его вам, чтоб вы могли сами его воспитать. Наконец, я даже не настаиваю на полном разрыве. Благодаря операции, о которой я сейчас буду говорить с вами, вы в какой–то степени станете моим компаньоном, другом дома… Я не вхожу в подробности. Вы и так понимаете меня…

Эти циничные предложения, так прямо высказанные, заставили Эдварда покраснеть. Он сдержал себя.

— Вы видите, — продолжал Бартон, — что я человек сговорчивый. А теперь скажите, можете ли вы принять эти предложения…

Молодому человеку безумно захотелось дать пощечину этому жирному негодяю. Он подумал об Антонии. Но разве низость этого человека не оправдывала их поступки? Как бы виновны они ни были, не искупалась ли их вина подлостью Бартона?

Эдвард отчетливо произнес:

— Я принимаю.

— Хорошо, — сказал Бартон. — Перейдем теперь к услуге, которой я от вас жду…

Услуга! Какую же низость мог придумать этот человек, чтоб оценивать ее так высоко?

— Вы, конечно, знаете, милостивый государь, — начал Бартон, — что самые богатые источники нефти находятся на востоке Пенсильвании, большей частью в Вепапго, Крофорде и Варрене…

Эдвард не мог скрыть своего удивления. Он изумленно смотрел на Бартона. Бартон, казалось, нисколько не смущался -этим и продолжал:

— Ойлькрик — самое перспективное богатство этой страны. Как вы знаете, это поток, берущий начало на севере Пенсильвании, около южного берега озера Эри и движущийся в направлении бассейна реки Алеган, недалеко от города Франклина. Некогда это было излюбленное место путешественников. Теперь на этих берегах не видно ничего, кроме машин, заводов и построек производственного назначения. Извините, что вхожу в такие подробности, но они необходимы для того, чтобы вы поняли мое предложение…

Он немного помолчал и продолжил:

— Итак, благодаря долгим и тяжким трудам люди дошли до открытия около самих ворот Франклина источников, производительность которых, я думаю, будет вчетверо больше всех остальных вместе взятых.

— Ну, так что же? — спросил Эдвард, начинавший думать, что он сходит с ума.

— Тут возникает одно затруднение… Если источники Франклина будут открыты, их одних будет достаточно, чтобы снабжать весь мир… Но тогда, спрашиваю я вас, что станет с владельцами остальных источников? Верно. Они разорятся…

Тут Бартон встал в сильном волнении…

— Милостивый государь, — сказал он, — я доверяю вам огромную тайну. Если источники Франклина откроются, я полностью разорюсь, а со мной и Арнольд Меси… И многие другие… А я не хочу разоряться, не желаю, когда, напротив, приложив ум и смелость, мы можем удвоить доходы с тех источников, которыми уже владеем… Если же франклинские источники окажутся вне эксплуатации, нам нечего бояться конкуренции… А если бы еще какой–нибудь непредвиденный несчастный случай, какая–нибудь катастрофа полностью уничтожила их, внезапная паника овладела бы владельцами других нефтяных источников, и тогда мы бы перекупили все акции и стали бы полными хозяевами рынка!

Эдвард начал терять терпение.

— Но, — сказал он, — зачем вы мне все это рассказываете?

Бартон подошел к нему вплотную и, глядя в глаза, произнес:

— Потому что для исполнения этого неслыханно блестящего плана нужна рука смельчака… или человека, жизнь, будущее, любовница и ребенок которого — зависят от нас…

В последних словах звучала неприкрытая угроза.

— Что вы хотите этим сказать? — воскликнул Лонгсворд.

Бартон пристально посмотрел ему в глаза и сухо ответил:

— Мистер Лонгсворд, когда в морском порту приходится спускать на воду корабль, тогда строятся леса, на которых держится вся огромная масса корабля. Подставки убираются одна за другой. Наступает торжественная минута, когда остается последняя из них — небольшой кусок дерева. Нужно нанести удар по этому куску дерева, и корабль, если равновесие его верно рассчитано, свободно двинется в море… Но кто захочет нанести этот удар? Ведь этому смельчаку грозит смертельная опасность. Корабль может резко накрениться и раздавить своей тяжестью этого человека… В этом случае идут на ближайшие галеры… Говорят каторжникам: "Вы можете получить помилование, но с опасностью для жизни! Кто хочет перерубить дубовую подпорку?" Десять человек встают. Из них выбирают одного. Он становится около колосса, который может одним" движением убить его. Он поднимает топор и рубит его. Если корабль направляется прямо в море, то каторжник свободен, спасен… Поняли ли вы меня?

— Продолжайте, — сказал Эдвард, на лбу которого выступили крупные капли холодного пота.

— Вы каторжник, мистер Лонгсворд. Я предлагаю вам освобождение. И говорю вам: для уничтожения Франклинских источников есть только один способ… Это… вы слышите?.. Это пожар. Такой громадный риск может принять на себя осужденный на смерть… Готовы ли вы принять его на себя? Взамен вашего согласия я предлагаю вам освобождение той, которую вы любите, и спасение вашего ребенка!..

Эдвард уже не сдерживался.

— Негодяй! — крикнул он. — Значит мне, честному человеку, вы имеете наглость предлагать преступление и подлость?

Он попытался успокоиться…

— Ну, довольно, — сказал он. — Все это слишком грустно, чтобы быть шуткой. Вам приятно подвергать меня пытке. Я не в праве жаловаться. Действительно, вы имеете на это право…

Несчастному трудно было говорить.

— Не правда ли, это несерьезное предложение? Прошу вас, скажите, что это игра, испытание…

— Похож я на шутника? — холодно спросил Бартон.

— Значит, — сказал Эдвард, изо всех сил стараясь говорить спокойно, — вы предлагаете мне поджечь Франклинские источники?

— Да.

— Может быть… О, скорее всего, вы не подумали о всех трудностях этого предприятия…

— Нет, подумал. Все меры уже приняты. Вы будете руководить работниками, преданных нам… Пожар произойдет вследствие несчастного случая… Никто не узнает, что вы сделали…

— Я не говорю о себе… вы уже сказали, что я осужден… но разве вы не говорили, что там полным–полно заводов, фабрик, складов…

— Действительно…

— Ну, так как же? Я, возможно, чего–то не могу осознать в полной мере, возможно, я не совсем способен понять, проследить путь ваших рассуждений…

— Я не так загадочен, как вы предполагаете… — сказал Бартон, улыбаясь. — Ну, говорите, говорите…

— Поджечь нефтяные источники… значит вызвать взрыв на большом пространстве. В таком случае земля обваливается, дома рушатся, а жители и рабочие погибают в этой катастрофе… Кто знает? Целый город может провалиться в бездну, открытую нами! Возможно, вы забыли о столь ужасных последствиях?..

— Нисколько не забыл.

Лонгсворд с ужасом смотрел на Бартона.

— Вы хорошо понимаете, — сказал банкир, — что я соболезную не менее других подобным несчастьям… Не менее других. Да… Что поделаешь — катастрофа!.. Но если вы отказываетесь…

Тут голос Бартона понизился до едва слышного шепота. Казалось, будто он сам боялся произносимых им слов.

— Я в таком случае не смогу принять появление на свет незаконнорожденного. Убить жену — значит вызвать скандал, а я этого не хочу… И я буду вынужден сделать так, чтобы мать осталась живой, а ребенок умер!..

Эдвард опустил голову. Он вспомнил все мечты, которыми он и она тешили себя, все надежды…

Наступило горькое пробуждение. — Если вы отказываетесь, — продолжал Бартон, — я употреблю для уничтожения ребенка все средства, какие найду нужным выбрать, скрыв, разумеется, рождение этого плода позора… Переживет ли это мать или нет, мне все равно…

Лонгсворд чувствовал, что сходит с ума. В самом деле, он никогда не предполагал, что человеческая низость может принять такие фантастические размеры.

Он ощущал отчаянное положение утопающего, которого водоворот затягивает на дно. Падая в бездну гнусности, он старался поднять голову, чтоб вдохнуть свежего воздуха…

Скрестив руки на груди, Бартон ждал его ответа. И Лонгсворд заговорил.

Рыдая, на коленях, умолял он этого человека отказаться от ужасных замыслов. Он хватал его руки, молил, соглашался стать его лакеем, рабом… Но он не мог совершить это преступление! Да у него и не хватило бы для этого храбрости! Он уверял, что Бартон ошибся, посчитав, что он смелее, чем был на самом деле… Если б даже он и решился, его рука дрогнула бы в ту страшную минуту…

Бартон вынул часы.

— Я здесь уже целый час, — сказал он. — Мне пора проститься с вами. Я даю вам срок до завтрашнего утра, чтоб получить от вас окончательный ответ…

Эдвард встал. Он понял только то, что ему дают на размышление несколько часов…

Он поклонился и вышел. В это самое время Меси, как покровитель искусств, покупал картину Нетти Дэвис за две тысячи долларов!..

10. Жениться и иметь жену — не одно и то же

Возвратимся немного назад, в квартиру старика Тиллингеста, когда, после странной сцены, описанной нами, Бам соединил свою руку с рукой Эффи.

Упавший на дно нищеты и безнравственности, Бам в этой более чем странной ситуации чувствовал удивление, доходившее до ужаса.

Что говорил ему в самое ухо умирающий банкир, когда они остались одни?

— Знайте, — шептал Тиллингест, — что меня убивает Арнольд Меси. Я так ненавижу этого человека, что мое мщение переживет меня. По причинам, которые вы узнаете позже, именно вас я должен был избрать орудием наказания. Моя дочь владеет тайной, открытие которой, благодаря вашему соучастию, может разорить и навсегда уничтожить моего врага. Но прежде чем исполнить это, вы должны подняться настолько высоко, чтобы вернуть Эффи тот блеск, ту роскошь, которых она сегодня лишается… Я соединяю вас с ней. С этой минуты вы становитесь партнерами. Ее добрая или злая судьба становится вашей… Я знаю, что вы умны… и честолюбивы… Дочь моя также умна и честолюбива… Я приучил ее смотреть на жизнь прямо и допускать все для достижения выбранной цели. Я не хочу вас обманывать. Предупреждаю, что до тех пор, пока она сочтет это нужным — она одна будет хранить страшную тайну, о которой я только что упомянул. В будущей борьбе вы будете рукой… она — головой… и, уверяю вас, головой светлой… Я хочу, чтобы ваши судьбы были соединены неразрывно… Эффи станет вашей женой. В этом портфеле лежат двадцать тысяч долларов — все мое богатство. Вы начнете борьбу с этой суммой. Вы победите, вы должны победить! Согласны ли вы жениться на Эффи Тиллингест?

Бам не требовал объяснений. Он, естественно, предполагал, что в недрах этого договора кроется какое–то преступление. Но Бам не такой был человек, чтобы отступать из–за подобных мелочей…

На рассвете в дом банкира явился пастор. В Новом Свете подобные церемонии совершаются быстро. Эффи и Джон Гардвин были соединены браком во мгновение ока. Через час Тиллингест умер.

Сразу же после бракосочетания Бам уехал в Бруклин. Эффи должна была присоединиться к нему по окончании погребальной церемонии. Было заранее условлено, что все происшедшее останется в строгой тайне… Бам принял имя Гуго Барнета… В несколько часов пролетарий преобразился в изящного джентльмена.

Бам чувствовал в себе достаточно энергии и смелости. Необычным и сомнительным в этой игре было лишь то, что Бам начал ее, не зная, какие карты у него в руках.

Бруклин — предместье Нью-Йорка. Тут, в "Пьерпонтаузе", большой гостинице, находящейся на углу улицы Гикс, мы и встречаем Гуго Барнета.

Эффи сдержала свое обещание. Она приехала к нему, невозмутимая и холодная. Было видно, что смерть отца не затронула в ней ни одной душевной струны. Ее красивое, надменное лицо дышало энергией и озабоченностью. Бам внимательно смотрел на нее и поражался холодному равнодушию и расчетливости этого прелестного существа. — Я весь внимание, — сказал он.

— Если вы энергичны, если вы обладаете смелостью, которая ни перед чем не уступает, — начала Эффи, невольно воодушевляясь, — мы будем… слышите… мы будем властителями этого ненавистного нам обоим общества — для вас ненавистного, потому что вы пария, для меня — потому что я знаю всю его мелочность и низость. В окружающей меня массе людей я вижу только чванство, пороки и бессилие. Мой отец, этот большой скептик, научил меня презирать других и гордиться собой. Есть две громадные силы…

Запомните: сила воли и смелость! Это залог любого успеха!

Эффи прошлась по комнате. Она была изумительно прекрасна со вздымающейся от волнения грудью, с гордо поднятой головой. На этом лице, озаренном страстью честолюбия, читались самые дерзкие желания.

В душе Бама произошло как бы внезапное пробуждение. Его горящие глаза пожирали Эффи. Мысли плясали дикий танец. Он чувствовал сильнейшее опьянение, более глубокое и одуряющее, чем опьянение от спиртного…

Бам вскинул голову и, глядя ей прямо в глаза, воскликнул:

— Знаете ли, кто я и что я? Знаете ли вы, что во мне отсутствуют и ложный стыд, и угрызения совести? Знаете ли вы, что я готов идти за вами в огонь и в воду, ни о чем ие спрашивая, ни о чем не задумываясь? Знаете ли вы, что я сделал окончательный выбор и нет такого препятствия, перед которым я бы отступил? Вы говорили со мной откровенно. Я отвечаю вам тем же. Я, как и вы, горю желанием завоевать то положение, о котором могут только мечтать слабые и безвольные люди. Я, как и вы, ставлю на карту все, абсолютно все, включая И свою жизнь. Но, скажите мне, готовы ли ны идти к цели так же неуклонно и самоотверженно?

— Я готова на все, — сказала Эффи.

У него закружилась голова, и, уже больше не в силах сдерживать свои инстинкты, он порывисто обнял ее.

— Я… люблю вас, Эффи!

— В самом деле? — холодно произнесла она, быстро освобождаясь из его объятий.

Бам, прерывисто дыша, смотрел на нее. Она скрестила руки на груди.

— Итак, я вытащила вас из грязи, снизошла, унизилась до вас, мошенника и вора!… И вот уже снова вы пьяны!.. Кто вы? Чего добиваетесь? Вы мой компаньон — и ничего более, или, называя вещи своими именами, сообщник, орудие…

Бам сделал резкое движение. Она отступила на шаг.

— О! Не горячитесь! Девушки моего круга нисколько не боятся людей вашего круга… Когда их оскорбляют — они убивают. Сделайте еще шаг, и я застрелю вас… Вот моя воля: завтра утром я уезжаю в Балтимору. Пока вам большего знать не положено. Вы меня будете аккуратно извещать обо всем, что будете делать. Я беру на себя заботу о том, чтоб вы всегда имели деньги. Я вами распоряжаюсь, и это все! Без меня вы ничего не должны предпринимать — запомните!

Говоря эти слова, юная леди играла револьвером с резной рукояткой. Бам издал нечто вроде рычания. Но дикий зверь был побежден.

Он молча слушал Эффи, дававшую ему свои инструкции чистым, спокойным голосом. Она открыла дверь.

— Прощайте, — сказала Эффи, — жена Гуго Барнета возвратится в Нью-Йорк в тот день, когда у дверей будут ожидать лакеи, чтоб открыть дверцы ее кареты…

Бам, совершенно сраженный, долго смотрел на закрывшуюся за ней дверь…

11. Круги ада

После приведенного нами разговора Лонгсворд, не оглядываясь, бежал по улицам. Голова его пылала, он бежал так, будто хотел скрыться от своих мыслей, как от убийцы, который преследовал его.

Он остановился у чугунного парапета набережной. Эдвард смотрел на черные волны, отражавшие небо, покрытое свинцовыми густыми облаками… Он подумал о самоубийстве. Но вдруг перед ним возник образ Антонии.

Он должен был жить потому, что чувствовал себя обязанным сделать ее счастливой. Он хотел видеть ее безмятежной, веселой… Он должен был жить для предстоящей борьбы с человеком, подлость которого ужасала его…

Он думал о ребенке… Бортом предлагал узаконить его! Как можно подумать об этом всерьез!

Разве он не принадлежал ему, Эдварду, и ей, Антонии?…

Ему представлялась картина, наполненная огнем и кровью. Ему грезился страшный вихрь, из которого доносились до него вопли, проклятия жертв… Затем глухие толчки, предшественники опустошительных взрывов…

Наступила ночь. Лонгсворд бесцельно, спотыкаясь, как слепой, брел по улицам..

Он ничего не видел перед собой… Он видел только то, что происходило в его мозгу, в его совести, где шевелились какие–то странные и угрожающие тени… Это было безумие отчаяния. Вдруг Эдвард вздрогнул. Чья–то рука легла на его плечо. Человек, одетый в черное, с тросточкой в руке, возник перед ним словно призрак. Призрак оказался известным американским поэтом Даном Йорком. Натура тонкая, нервная, каждый атом которой вздрагивал при малейшем сотрясении, Дан Йорк в этом мире, где признают только волю и силу, был человеком случайным. Рано осиротев, Дан вступил в жизнь с довольно значительным состоянием. Он горячо отдался всем фантазиям своего пылкого ума. Мечтательной и тревожной натуре хотелось воплотить все желания, возникшие в экзальтированном мозгу.

Он объездил весь снег в поисках ответов па вопросы, возникавшие перед пытливым исследователем во все времена и во всех уголках Земли. Он видел египетские пирамиды и джунгли Амазонки, водопады, океаны и горы. Он видел развалины Колизея и притоны Гонконга. Он страстно любил и был также страстно любим, он обманывал и его обманывали. Он осушил и разбил все чаши наслаждения. И по мере того, как угасал луч очередной иллюзии, новые лучи уже манили его вперед.

"Сумасшедший!" — говорили недоброжелательные. "Больной!" — шептали снисходительные.

Пришла нужда. Тогда Дан Йорк взялся за перо и за несколько росчерков продал часть самого себя, как тот герой Бальзака, который уступал частицу своей жизни взамен какой–нибудь радости, какого–нибудь удовлетворенного желания. Америка удивилась. Это были произведения недюжинного ума. Это была совсем не та вялая, туманная, фальшивая поэзия, перед которой тают восторженные мисс или экзальтированные матроны.

Йорк действительно вкладывал частицу себя в свои произведения. Если он писал, то лишь потому, что из его напряженного мозга вылетала некая искра, которую ему

удавалось поймать на лету. Страстный, пытливый, он углублялся в бесконечно малое, чтоб извлечь оттуда что–нибудь странное, неведомое, огромное.

Чем больше он мечтал, тем беспредельнее становились его грезы. Тогда он чувствовал, что падает… Читая некоторые страницы, им написанные, понимаешь тот священный трепет, который овладевает человеком, ставшим лицом к лицу с Бесконечным… Да, это был больной человек, да, но болезнь эта зовется гениальностью.

Испытав все и не найдя нигде пищи, в которой он нуждался, Дан Йорк начал искать новых ощущений в пьянстве. И вот, однажды вечером уселось у его изголовья полнолицее привидение с мертвенным цветом лица, с покрасневшими глазами, то, которое впивает в свою жертву стеклянные взгляды, вонзает когти в ее горло или сдавливает ее мозг своими костлявыми пальцами будто тисками, и заставляет все суставы хрустеть как плохо соединенные части деревянного паяца.

Это была Ее Величество Горячка. И Дан Йорк, с клеймом этого демона на лице, жил без ненависти, без любви, от всего отрешившись, похожий на каторжника, прикованного к ядру, которое он всюду тащит за собой…

Оратор, романист или поэт, блистающий остроумием, пылкий, искрометный, — иногда становится пошлым циником, безжалостный сатирик, анатомирующий самые трепетные порывы души, вдруг становится томным меланхоликом. Черное становится белым. Вода — огнем. Дан Йорк, насмехаясь над окружавшим его миром, оставался одиноким в толпе и блуждал в ожидании того дня, когда какой–нибудь полисмен не поднимет его с плит тротуара.

В этот вечер ему вдруг захотелось услышать человеческий голос. Потому–то он и положил руку на плечо Эдварда Лонгсворда.

— Что вы делаете на улице так поздно и в такую погоду? — спросил Дан молодого человека.

Эдвард поднял голову.

Йорк увидел этот бледный лоб, эти впалые щеки, эти безумно блуждавшие глаза…

— Выстрадаете! — воскликнул он.

Дан Йорк был бесконечно добр. Не любя себя, он любил других. Особенно симпатизировал он юношам. Молодость была очагом, возле которого он любил согреваться.

Эдвард сначала не узнал его, потом воскликнул:

— Дан Йорк! О, само небо послало вас!

— Увы, — отвечал Дан. — Плохой же оно преподнесло вам подарок…

— Не смейтесь, мистер Йорк, не смейтесь таким саркастическим смехом… Я страдаю… Я попал в такую машину, которая дробит мою душу и тело!.. Не смейтесь и спасите меня… Если это в ваших силах…

Дан Йорк отступил на шаг. Одним взглядом он измерил всю беспредельность страдания, отражавшееся на этом искаженном отчаянием лице.

Он взял Лонгсворда под руку и внезапно охрипшим голосом сказал:

— Я не буду смеяться. Вам нужно высказаться… Я вас слушаю.

Шел мелкий и холодный дождь.

— Пройдемся, — предложил Йорк.

Они находились около Парковой площади.

— Ах! Если б вы знали… — прошептал Эдвард.

— Великие слова: "Если б вы знали" Я тоже часто восклицал таким образом и если б нашелся кто–нибудь, чтобы выслушать меня, я не был бы теперь Даном Йорком, осужденным на то, чтоб окончить жизнь в сумасшедшем доме… Если б я знал! Что ж, я хочу, я должен знать… Говорите!

Эдвард содрогнулся. Говорить? Открыть постороннему тайну своих мучений, сорвать покров, под которым трепетал испуганный, кроткий образ Антонии! Эдвард молчал. Крупные слезы катились по его щекам.

— Друг мой, — сказал поэт, наклоняясь к нему и сжимая его руки в своих тонких и длинных руках, — доверьтесь мне и облегчите свою душу.

— Ну хорошо! — сказал Эдвард. — Вы, пожалуй, сможете определить глубину этой бездны человеческой подлости… но…

Он колебался.

— Дан Йорк — сумасшедший, как утверждают очень серьезные люди, — сказал поэт с тонкой улыбкой, — Дан Йорк развратник, Дан Йорк убивает себя пьянством — шепчут мамаши, указывая на мою шаткую фигуру, проходящую под окнами… Но никто еще не сказал, что Дан Йорк когда–либо выдал друга или не сдержал данного слона… Юноша, взгляните мне прямо в глаза!.. Я даю нам честное слово хранить все в глубокой тайне.

Губы Эдварда дрогнули.

— Когда я бываю пьян, — сказал Дай, — о, не беспокойтесь, тогда я нахожусь в том мире, где не говорят на человеческом языке.

Эдвард решился. Он заговорил…

Сначала он вел повествование в анонимной форме. Он никого не называл по именам. Но понемногу действительность одолела его, он открыл все. Молодой человек не владел больше собой. Он кричал, он проклинал… Когда речь зашла об Антонии, голос его рыдал. Потом он рассказал о свидании с Бартоном, причем повторил слово в слово ужасный разговор, в котором этот человек осмелился обнажить всю гнусность своих намерений.

— И этот человек ее муж! И она в его власти точно так же, как и Я! Йорк, я чувствую, что схожу с ума!.. В мою голову приходят ужасные мысли… Он не должен жить… Да, это так, я убью Бартона!

— Не каждый может быть убийцей, — сказал Дан, внимательно слушавший, — нельзя убивать из–за неблагоприятного впечатления…

— О, да, я эгоистичен, жесток… Я понимаю… Но ведь иначе она погибла… Это ее смерть, смерть нашего ребенка!,.

Дан пустился в отрывочные, линейные последовательности рассуждения. Он приводил примеры сделок с совестью… И потом, нельзя ли было помедлить? Разве была необходимость спешить? Разве не существовало возможности выиграть время? Опасность, во всяком случае, не была неизбежной. Нужно только иметь терпение…

Эдвард злился, возмущался. Аргументы поэта были жестки и весомы. Вскоре Эдвард немного успокоился. Горячечное состояние уступило место опустошению.

Наступила даже такая минута, когда Д. Ш, совершенно ненавязчиво добился улыбки па лице Эдварда, даже не заметившего ее. В разговор незаметно вклинилась шутка, меткая, острая, живая…

— Что вы делаете сегодня ночью? — спросил Йорк.

— Откуда мне знать?

В это мгновение он совершенно отчетливо увидел себя в своей комнате, одинокого, с глазу на глаз с призраками, которые, конечно, снова начнут свою адскую пляску вокруг него.

— Не оставляйте меня! — попросил Лонгсворд.

— Дайте руку! — ответил Йорк. Они шли по Бродвею.

— Куда вы ведете меня? — спросил молодой человек.

— Пока никуда, — отвечал Йорк, — сейчас нет еще одиннадцати часов…

И вот что решил Йорк… Он видел перед собой глубокое, беспросветное отчаяние. Он видел, что этот человек скользил по плоскости, которая вела его или к хладнокровному преступлению, или к безумному самоубийству. Необходимо было, чтобы это страдание столкнулось с муками еще более ужасными, нужно было, чтобы эта жертва отчаяния содрогнулась при виде еще более страшного отчаяния…

И Дан Йорк, ничего не объясняя, как Вергилий в "Божественной комедии", вел Лонгсворда к адским кругам, этому чудовищному скопищу горя и безысходных страданий, который каждая столица, а Нью-Йорк более чем всякая другая, носит па своей груди, как незаживающую гнойную рану. Они прошли мимо "Могил" и повернули на Центральную улицу. Странные звуки доносились до них. То была какая–то крикливая мелодия, зловещая увертюра, в которой смешивались визг скрипок, стон медных инструментов, напоминавших завыванье ночных птиц, звон надтреснутых цимбал и грохот дырявых барабанов.

Затем — зловещий шум, в котором можно было отличить по временам пронзительные крики, нескладное пение, вой и проклятья. Эдвард прижимался к своему другу. Он осматривался кругом, не зная где находится. Страшная вонь сдавила ему горло… Его моральное опьянение теряло свою силу… Он догадывался, что идет в какие–то неведомые, ужасные места…

Вдруг сцена осветилась.

— Узнаете ли вы местность? — сказал Йорк. — Это Пять Углов, ад и галеры нашего города.

К Пяти Углам прилегают пять улиц. Это перекресток. В него упираются длинные, узкие, грязные переулки, усеянные деревянными домишками, большей частью покривившимися, с расшатавшимися балконами, нечто вроде свай, вбитых в лужи нечистот.

Ночью, при желтом свете газовых фонарей все это похоже на остовы старых кораблей, которые используют как понтоны. Эта безобразная груда черных теней причудливо громоздится, угрожающе нависает над вами. Все вокруг ужасно грязно и ветхо. Днем здесь царит тишина. Изредка лишь слышится неясный шепот: или пробуждение вчерашнего пьяницы, или оханье больного, или же это уносят какой–нибудь труп. Труп кого–то без имени, какого–нибудь бедняги, не проснувшегося сегодня утром или найденного мертвым от холода и истощения где–нибудь в темном углу, куда он запрятался, чтоб испустить последний вздох.

Но вечером со всех концов большого города парии толпами сбегаются в свои законные владения… Целый день они бродили по огромному городу в своих грязных лохмотьях, они просили милостыню там, где подают ее, и крали там, где можно украсть…

Дети бегали, прыгали, кувыркались перед каретами наперегонки с лошадьми, иногда давившими их. Они собирали несколько центов, играли в "голову" или "хвост" — То же, что у нас "орел" или "решка".

Женщины искали… кого? Кто бросит взгляд на этих поношенных созданий со свинцовым цветом лица, с высохшей шеей?

Все это Возвращается вечером в семью отверженных и угнетенных, под тот жалкий кров, где пет ни каст, ни классов, ни слоев, где все подходит под один уровень стыда и разврата…

Здесь сходятся сотни, тысячи…

И когда они возвращаются из этого ежедневного обхода, тогда начинаются гнусные сатурналии. На подходе к Пяти Углам бедняков поджидает чудовище — мрачный скелет, кости которого хрустят под сухой, как пергамент, кожей… Это голод, хватающий их за желудок и влекущий в Soup—House, суповое заведение.

Заглянем туда. Это на самом перекрестке, на первом этаже. Большой зал. Стены отсырели и покрыты похабными рисунками и надписями; здесь угрозы, проклятия, чванство порока; это словарь воровского жаргона и ругательств.

В глубине, занимая всю ширину стены, стоит длинный прилавок, покрытый цинком; за ним возвышается широкоплечая высокая женщина с толстой шеей, расплюснутым лицом красного цвета и седоватыми волосами. Она размахивает громадным черпаком, необходимым придатком чугунного котла, в котором кипит черная похлебка. Это суп.

Перед прилавками — толпа. Где место едва–едва для одного, там их четверо. Каждый протягивает руки.

— Супу на цент!

Мегера окунает черпак в жидкость. Она знает с аптечной точностью, сколько можно дать на цент… Потом выливает суп в фаянсовую или оловянную посуду…

Жидкость густая, клейкая, чтоб лучше держалась в желудке. Но между заказом и исполнением его выполняется необходимая формальность.

— Давай звонкое! — говорит женщина. "Звонким" называются здесь деньги.

Кредита не существует. Сентиментальность — здесь понятие чуждое. Нет денег — нет и супа. Любимые клиенты получают, кроме супа, кость и улыбку, "о тоже после "звонкого".

За цент — одну ложку. За два цента — три ложки. Это тариф. Большая уступка делается оптовым покупателям. Три ложки составляют почти литр.

При желании вы можете очистить посуду до блеска. К чему ложная деликатность? Пальцы, язык — все годится! И надо торопиться, потому что сосед ждет посуду и не очень жаждет, чтоб ее осушали так тщательно…

После супа — надо выпить рюмочку чего–нибудь. Специальный напиток — терпентинная водка. Что это такое? Сейчас узнаете. Денатурат с перцем и с запахом минерального масла! Дна цента за кружку. Трое пьют в складчину одну: каждый — поровну.

Теперь надо покурить. По получении "звонкого", один из "официантов" берет глиняную трубку, цвет которой свидетельствует о долговременной службе. Чубук обкусан множеством зубов. "Официант" набивает трубку, придерживает отверстие грязным пальцем для более точной меры, потом сам закуривает, выпускает струю дыма и передает трубку изнывающему от нетерпения клиенту.

Отходить от прилавка во время обслуживания запрещено. Иначе какая гарантия сохранности посуды, кружек или трубок?

А клиенты? Можно ли описывать то, что не имеет ни формы, ни цвета? Эти физиономии ужасны, оживлены ли они глупым смехом животной беспечности, или несут на себе отпечаток горя.

Одна лишь яркая черта — ненасытное желание, алчность. Все эти несчастные едят, как правило, один раз в день. Да еще как едят! Те, которые не приходят в суповое заведение, питаются луком, как те рабы, которые когда–то построили пирамиды.

Одежду описать нельзя. Это почти нагота, на которую наброшены лохмотья. Один нашел кусок старого войлочного ковра и прорезал в нем дырку для головы. Другой украл в гавани дырявый мешок — и устроил себе тунику, на которой можно прочитать черные буквы; "Coal Warehouse, No 178".

Среди этих жалких подобий человеческих существ бродят два человека…

Эдвард Лонгсворд оторопело смотрит на этот мир, который его ужасает… Дан Йорк изучает его.

— Уйдем! — шепчет Эдвард.

— Рано! Нам остается еще три часа до рассвета.

И наклоняется над пьяным, который пытается уцепиться за стену ногтями, чтоб встать.

— Позвольте узнать, сударь, — спрашивает он его с самой изысканной вежливостью, — где переулок Убийцы?

Тот смотрит на него.

— Вы разве не знаете?.. — спрашивает он, силясь удержать равновесие… — Стало быть, вы не там живете?

— Там, — говорит Дан, — но я заблудился…

— Вот что! Это потому, что много выпили! Ну, пойдем, я добрый малый… я тебя проведу!

Дан ставит на ноги своего проводника. Все трое направляются к переулку. Откуда происходит это зловещее название "Переулок Убийцы?" Никто точно не знает. Что там совершилось преступление, вот в этом можно не сомневаться.

Но какая из этих улиц не имеет права на такую же известность? Тут нет ни одного уголка, который не был бы обагрен кровью. Пять Углов не могли обойтись без переулка Убийцы. Длина его — шестьдесят метров. В ширину — не будет и двух.

Он прям как клинок стилета. Он темен как могила. Над крышами не видно даже кусочка неба. Одно из двух строений, вдоль которых тянется переулок, предназначено было раньше для производства сахара, другое было пивоварней. Это было уже очень давно. Явились спекулянты и решили, что для такого города нищих нужно нечто вроде караван–сарая, дворца нищеты. Его называют теперь "Золотая пещера", потому что в недрах этого мрачного притона, нищие находят высшее

сокровище — сон и, как знать, — иногда и светлые грезы. Дан Йорк и Эдвард следовали за пьянчугой. Тот шел почти прямо, хватаясь руками за обе стены. Он остановился около правого строения. Что–то черное выделялось на фоне стены. Это была дверь из плохо сколоченных досок.

Проводник постучал. Три удара. На уровне лиц пришедших открылась форточка и показалась голова; рядом с ней — рука с фонарем.

— Окаянная собака! — раздался скрежещущий голос. — Это опять ты? У тебя нет ни цента! Ступай спать в воду!

Пьяный пробормотал несколько умоляющих слов. Дан Йорк подошел и стал рядом с ним..

— Откройте! — сказал он отрывистым голосом.

Дан — вечный странник. Его знали и в "Золотой пещере" точно так же, как во "Флоренции" или "Рице".

— Впустите этого беднягу! — сказал поэт.

И он вложил в руку хозяина притона деньги. Тот немедленно исполнил его приказание. Пьяный побрел в глубь помещения.

— Этот джентльмен со мной! — сказал Йорк. Эдвард вошел за ним.

Хозяин больше не интересовался ими и ушел на свой сторожевой пост: он лежал поперек двери, прислушиваясь и наблюдая. Спал он днем. Четыре коптящие лампы, прикрепленные к стенам освещали "Золотую пещеру". Это был большой четырехугольный зал с очень низким потолком. В целях экономии места над домом было надстроено бесчисленное множество этажей. Нездоровая сырость носилась в воздухе, стены были покрыты пятнами плесени. Пола не было: твердая земля и на ней сотня человеческих существ, спавших в разных положениях, как попало; сперва каждый старается устроить себе удобное место, но потом, уже во сне, все понемногу сдвигаются и составляют сплошную массу лохмотьев.

Лохмотья замерли, скованные мертвым сном их хозяев. При бледном свете ламп глаз видит темно–серую массу, на фоне которой четко выделяются лохмотья ярких цветов. Это угол негров. Тут, как и везде, расы, отделялись одна от другой, по крайней мере настолько, насколько позволяла теснота помещения.

Изредка среди тяжелого храпа раздавался стон, жалобный, сдерживаемый. Это больные. Они подавляют свои стоны из боязни быть изгнанными; Чтоб провести ночь в этой вонючей трущобе, рассаднике эпидемии и всякой грязи, нужно заплатить два цента.

Ужаснее всего то, что здесь были и женщины, державшие на руках детей, поникших от усталости. Содрогаясь от ужаса и отвращения, Дан Йорк и Лонгсворд смотрели на эту печальную картину.

Вдруг послышался стук в дверь. Форточка снова открылась. После обмена положенными фразами открылась и дверь. Человек атлетического сложения, впрочем, скорее напоминающий гориллу, с низким лбом и глазами, как будто пробуравленными на плоском лице, вошел первым.

За ним вошли двое юношей, таких бледных, что казалось непонятным, как они держались на ногах. Через плечо у каждого висела на перевязи скрипка.

— Где ты подобрал их, мистер Кломп? — спросил хозяин, оглядывая вошедших, которые тряслись от ужаса и холода…

— Там, на улице… Они умирают с голоду!,.. Дай им по куску хлеба… Я плачу.

— Разве ты стал покровителем детей?

Тот, которого назвали Кломпом, криво усмехнулся и подмигнул своему собеседнику. Хозяин понял, что за этим благодеянием должно было скрываться какое–нибудь хитрое намерение.

И он повиновался, ответив понимающей улыбкой на подмигивание мистера Кломпа.

— Теперь, мои барашки, — сказал Кломп, — поешьте и ложитесь спать! Это лучше, чем щелкать зубами на темной улице, не правда ли?

Юноши ели молча. Они только взглянули друг на друга и крупные слезы покатились у них из глаз.

— Как это ужасно, — прошептал Лонгсворд.

— Друг мой, — ответил Йорк вполголоса, — вы теперь все поняли?.. Как бы ни были горьки ваши печали, как бы ни были жестоки ваши страдания, понимаете ли вы, что есть печали и страдания еще ужаснее?.. Эти люди дошли до апатии… они даже утратили способность кричать… Под ними нет ничего, кроме черной пропасти, раскрытой могилы, которая будет последним местом отдохновения… Над ними никакой надежды, никакой радости… И, однако ж, ни один из них не хотел бы умереть… Они цепляются когтями, зубами за возможность этого мучительного существования… Эдвард, не правда ли, вы теперь оставили мысль о самоубийстве?

Эдвард тихо пожал руку поэта.

— Эти существа, — продолжал Дан, — упавшие до уровня животных вследствие лени и порока, уже более не сопротивляются, не борются с нуждой… Они пресмыкаются, и ни один даже не пытается подняться… Удары судьбы их сломили и, упавшие в грязь, они в ней остаются… Дайте им ум, совесть, зажгите в них пламя, оживляющее ваш мозг, Эдвард, и они станут бороться, напрягать силы, чтобы подняться… Они найдут свое потерянное равновесие. Друг мой, я показал вам этих отверженных, чтоб вернуть вам самообладание. Теперь идем…

И взяв Лонгсворда за руку, Йорк увел его из "Золотой пещеры".

— Обещаете ли вы мне бороться? — спросил он молодого человека.

Поэт Дай Йорк придумал оригинальное лечение! При виде этих бедствий, Эдвард мало–помалу утратил сознание своего собственного горя. Мозг его оцепенел, мысли уснули…

При последнем вопросе Лонгсворд будто проснулся:

— Да, да! — воскликнул он. — Я буду бороться… Я буду бороться!

— А я буду помогать вам! — продолжал Йорк. — Убежден, что вдвоем мы восторжествуем над этими подлецами!

Начало светать. Дождь Перестал. Оба друга направились к цивилизованной части города. О них можно было сказать то же, что шептали дети, когда мимо них проходил Данте Алигьери… Они возвращались из ада…

12. Новоиспеченный профессор

Возвратимся в "Золотую пещеру". Как только Йорк и Эдвард ушли, Кломп быстро подошел к хозяину.

— Какого черта принимаешь ты этих ночных птиц? — проворчал он сквозь зубы.

— По двум причинам, — отвечал тот вполголоса, — первая та, что Дан Йорк, когда я бывал голоден, давал мне поесть, что имеет свою цену; вторая — та, что всякий раз, приходя, он дает мне десять долларов, отказываться от Которых было бы просто глупо с моей стороны. А что ты находишь в этом плохого?

— Я не люблю чужих! Все они шпионы… Нужно работать среди своих или совсем не работать… вот мое мнение.

— Послушай, старина, ты преувеличиваешь… А теперь объясни мне, в свою очередь, зачем ты навязал себе на шею этих воробьев?

Он указал на юношей, уснувших в уголке. Несмотря на то, что страдание уже отпечаталось на их лицах, можно было отметить их красоту и благородство. С виду им было не более шестнадцати или семнадцати лет. Впрочем, сходство между ними было так велико, особенно на первый взгляд, что нельзя было уверенно сказать, кто из них старше.

Молодость и тонкое изящество их лиц еще более усиливали тяжелое впечатление, производимое их бедственным положением. Оба были почти наги, кое–как прикрыты лохмотьями, сквозь которые просвечивала белая кожа.

— Это, брат, — сказал Кломп товарищу, — штука тонкая… и отлично послужит нам.

— Для чего?

— Знаешь, старик, если у меня что засядет в голове, так уж плотно. Ты помнишь, что на днях я осекся на одном дельце. Я еще и теперь бешусь, как вспомню. Но я сказал себе: "Ничего, дядя Кломп не дурак. Он найдет, что ему нужно". Ну вот он поискал и нашел!

— Но что это все значит? Похоже, ты вздумал усыновить сирот?..

Достойные друзья расхохотались. Кломп хлестко ударил товарища по плечу.

— Ты остроумен, старина! Это мне нравится… Но, видишь ли, это совсем не шутка. Я буду отцом этим двум отрокам… ты еще поймешь…

— Если ты объяснишь.

— Еще бы! Старина Дик, разве у меня есть от тебя секреты?

И после этих дружеских слов Кломп, кряхтя, устроился на полу. Вскоре раскатистый храп возвестил о том, что мистер Кломп на время приостановил поиски истины. Юноши спали…

Утром их отвели в комнату, расположенную на втором этаже здания. Они покорно поднялись по грязной лестнице и вошли в свои новые апартаменты. Эта комната резко отличалась от всех помещений этого дома.

В ней было чисто прибрано, относительно уютно, хотя обстановка была до крайности проста. На следующее утро, проснувшись в этой комнате, они почувствовали себя почти счастливыми.

— Где мы, Майкл? — спросил один из них.

— Кто знает, Джимми?

Оба юноши были довольно красивы. Их благородные, тонкие черты носили даже оттенок изящной женственности. Они казались еще более нежными из–за бледности щек и темной каймы под глазами.

Оба были блондинами с длинными вьющимися волосами. Не успели они обменяться несколькими словами, как дверь распахнулась. Вошел Кломп.

— Ну, ребята, — сказа он густым басом, — как вы себя чувствуете сегодня утром?

Понятно, что накануне, в том состоянии изнеможения, в каком находились юноши, они едва заметили черты своего импровизированного благодетеля. А сейчас они не без удивления и некоторого страха смотрели на этого человека столь внушительных размеров и с не совсем приятными манерами. Майкл первый понял, что перед ними был человек, который подобрал их на улице.

— Вы привели нас сюда? — сказал он своим мягким голосом.

— Да. Без меня, я полагаю, вы, юнцы мои, уснули бы тогда в последний раз в жизни! И откуда вас принесло туда? Что вы там делали?

— Мы пришли издалека…

— Издалека! Это не адрес!

— Мы идем из Колорадо.

— Пешком?

— Пешком.

Кломп обронил крепкое словцо.

— Черт побери, какая прогулка! А из какой части этой счастливой страны?

— Из Канон–сити.

— Хорошее место!.. Работали вы там, что ли?

— Нет, мы…

— Однако я заболтался с вами, — вдруг сказал Кломп. — Ведь ваши желудки пусты… не так ли? Вот что: сперва подкрепитесь, а потом мы поговорим…

Он вышел. Братья тревожно переглянулись. Несмотря на оказанную им услугу, они чувствовали невольное недоверие к своему благодетелю.

Но этот человек не дал им времени обменяться впечатлениями: через несколько мгновений он вошел в комнату, торжественно держа перед собой поднос.

Несмотря на свои сомнения, Майкл и Джимми благодарно улыбнулись своему благодетелю.

— Ага! — произнес Кломп. — Кажется, это нам по вкусу! Вы увидите, что дядя Кломп не так зол, как кажется, и что мы станем отличными друзьями!

Говоря эти слова, он расставлял тарелки с едой на деревянном столе, бросая от времени до времени дружелюбные взгляды на обоих братьев.

— Садитесь, ешьте, пейте!

Да, таким завтраком пренебречь было невозможно! Горячий картофель, свежий хлеб, солонина и чистая, как слеза, вода.

Молчание длилось несколько минут. Майкл и Джимми воздавали должное этому чуду кулинарии.

Кломп в это время прохаживался по комнате. Уверенный, что никто за ним не наблюдает, он позволил своему лицу принять обычное выражение. Нужно заметить, что прихотливая природа редко создает физиономии, на которых так ясно читаются самые низменные страсти.

— Из Канон–сити? — возобновил он прерванный разговор. — А как давно вы ушли оттуда?

— О, очень давно, — сказал Джимми, — больше шести месяцев…

— И какого черта вздумали вы бросить родителей?..

Юноши нахмурились.

— У нас нет родителей, — грустно сказал Майкл.

— О, бедные мальчуганы! — воскликнул Кломп патетическим тоном, представлявшим резкий контраст с радостью, промелькнувшей в его глазах… — Нет родителей!.. Вы сироты?

— Да, — тихо ответили оба брата, быстро переглянувшись между собой.

— И давно вы потеряли своих родителей?..

— Более пяти лет.

— Но… извините, что расспрашиваю вас… Черт возьми, вы интересуете меня… и очень интересуете!.. Вы говорите, что жили там пять лет… после вашего несчастья… Так с чего же вы жили?

— Мы пели… играли на скрипках… Рудокопы нас хорошо принимали… Жилось неплохо…

— Но ничего не вечно под луной, не так ли?.. Вы захотели взглянуть на свет Божий?..

Некоторое смущение промелькнуло на лицах братьев. Майкл быстро ответил:

— Да–да…

"Ого! — подумал Кломп, от которого не ускользнуло это смущение, — тут что–то кроется, и мы узнаем это, юные друзья мои! Таким молокососам не провести старого Клом–па".

Затем он громко сказал:

— Так вы говорите, что не знаете здесь никого?

— Никого, — быстро отвечал Майкл.

"Скорее всего именно в этом пункте скрывается их тайна, — соображал Кломп. — Будем наблюдать".

— И что же вы намерены делать? — спросил он.

— Мы еще сами не знаем. Будем искать…

— Работу? И какую же? Думаю, вы не собираетесь зарабатывать свой хлеб на манер птичек?

— О, нет, мы бы хотели поступить в какую–нибудь контору, в магазин…

— Вот как! У вас губа не дура… Но, говоря откровенно, это ли вам нужно? Привыкнуть к свежему воздуху, а затем запереться с утра до ночи в душном ящике, переписывая счета и квитанции… Не слишком весело!

— Мы привыкнем…

-- "Привыкнем"! Какое заблуждение! Вот мне, вашему покорному слуге, мне приходилось… несколько раз в жизни… в интересах дела… посидеть… взаперти… Гм!.. Несколько месяцев… М-да, скажу я вам! Это сущее наказание…

Скрытный Кломп не счел нужным пояснять, где и за что он сидел взаперти. Во всяком случае, речь шла далеко не о торговой конторе…

Завтрак закончился.

— Теперь, — сказал Кломп, — вам нужно хорошо отдохнуть. Все серьезные дела оставим до завтра, идет?

— Но, — возразил Майкл, — мы уже совсем не чувствуем усталости и пойдем немного осмотреть город…

— А вот это уж никак не получится, — сказал Кломп довольно твердо. — Вы постарайтесь не совершать легкомысленных поступков,.. Я весьма озабочен вашим здоровьем, барашки мои, прошу вас…

Он сделал ударение на этом слове и повторил его,

— И прошу вас пока оставаться здесь…

Майкл и Джимми не проявляли особого восторга, выслушав эти слова.

— Я вас, уверяю, — возразил Джимми довольно твердо, — что нам, напротив, весьма полезно подышать воздухом…

— А я вас уверяю, — ответил Кломп, встав и делая ударение на этих словах, — что вам лучше остаться здесь. Не упрямьтесь, друзья мои. Так будет лучше для всех нас.

И, несмотря на самую широкую улыбку, голос Кломпа набрал столько металла, что уже не допускал возражений. Майкл толкнул локтем брата.

— Мы останемся, — сказал он, — если вам это угодно…

— Очень угодно, барашки вы мои! Черт возьми! Можете же вы сделать что–нибудь для моего удовольствия… Спите, сидите, бодрствуйте или лежите, как вам вздумается… Смотрите, я даже оставлю вам водку… Не правда ли, я мил и любезен? И, притом, я вас не оставлю надолго… Я приду побеседовать с вами… Я уже говорил, что вы меня очень интересуете…

Произнеся это, Кломп поспешно собрал остатки завтрака и направился к двери.

— Но, — сказал Майкл, — завтра… мы сможем выйти?

— Конечно… завтра… несомненно, — пробормотал Кломп и, не вдаваясь в дальнейшие объяснения, закрыл за собой дверь.

Братья услышали, как повернулся ключ в замке.

— Послушай–ка! — сказал хозяин, ожидавший в коридоре своего друга: — Объяснишь ли ты мне наконец, что ты собираешься делать с этими двумя мальчуганами?..

— Пойдем вниз, — ответил Кломп.

Когда они вошли в нижний зал, Кломп налил себе полный стакан джина и сказал:

— Ты, старина, ничего не понимаешь. С сегодняшнего дня я открываю университет и присваиваю себе диплом профессора!

— Университет! — Захохотал Дик.

— И совсем не смешно. Видишь ли, старина, пришли тяжкие времена и дела наши идут плохо. А знаешь из–за чего? Из–за нашей известности! Ведь все вокруг меня знают как знаменитого артиста! Нельзя шаг ступить без того, чтоб не сказали: "Это сделал Кломп!" Почти невозможно взяться за хорошую операцию. Слишком известен мистер Кломп, слишком известен!

— Ну так что же?

— Ну вот я и решил взять пример с тех промышленников, которые, поработав сами, через некоторое время заставляют работать других! Я хочу из солдата превратиться в полководца! Одним словом, я хочу создавать свою школу!

— А ведь это идея!

— Ты вникни… Отеческими уроками и наставлениями я разовью в своих учениках способности, о которых они даже не подозревают! Возьми хоть этих двух барашков, которых я подцепил вчера. Заметил ли ты, какой у них целомудренный вид? Уж это ли не чистота, не честность… скажу прямо — не глупость! Несколько уроков — и выйдут чудесные рекруты, старина! Без нас они ничего не смогут сделать. Тряпки! А дай–ка их мне в руки, увидишь, как они разовьются!

Дик слушал эти рассуждения почти с благоговением. В его глазах Кломп вырос до заоблачных высот.

— А если случайно — ведь бывает же у иных людей такой дурной характер, — им не понравится ремесло?..

— Для этого нужно, чтоб они были уж дьявольски прихотливы… Ну, в таком случае, я приму свои меры…

И, заметив любопытный взгляд Дика, он воскликнул:

— Ах, черт тебя возьми! Тебе все нужно разжевать да в рот положить!.. С каких пор мы разучились доводить людей до безоговорочного послушания? Уж не думаешь ли ты, что профессор Кломп может чего–то испугаться или перед чем–то остановиться…

При этих словах глазки Кломпа сверкнули жестоким огнем.

— Есть еще вопросы, Дик?

Дик улыбнулся.

— Вопросов больше нет, профессор.

13. Бунт на корабле

Возвратимся теперь к другой группе наших действующих лиц. Полковник Гаррисон сидит в широком кресле–качалке и меланхолически раскачивается. Прислонившись к камину, стоит перед ним мистер Диксон и сосет окурок потухшей сигареты.

— Трип…

— Что, Моп?

Друзья смотрят друг на друга. Потом оба качают головами. Глаза Мопа — Диксона полны грусти. Трип — Гаррисон еще зеленее, чем обычно.

Вдруг Моп оборачивается и гневно бьет кулаком по камину. Трип нервно ломает перо, которое он сжимал в своих сухих пальцах.

— Довольно он водил нас за нос!

— Довольно эксплуатировал нас!

— И мы будем это переносить и впредь?

— И все будет повторяться?

— Хватит! Натерпелись!

— Я только что хотел именно это сказать, — кивает полковник.

Оба порывисто застегивают свои сюртуки. Это. происходит в помещении редакции "Девятихвостой кошки". На столах, на креслах, на полу валяются номера газет. На них пестрят заголовки, причудливые рисунки…

За дверью послышались чьи–то уверенные шаги.

— Это он, — сказал Трип.

— Очень кстати!

Дверь открывается и входит Бам — Барнет. Достаточно было двух недель, Чтобы завершить превращение, начавшееся в комнате, где умер Тиллингест. Вам окончательно преобразился. Перед ними стоял истинный джентльмен, гордый, холодный.

— Здравствуйте, господа, — бросает Бам. — Что нового? Трип и Моп смотрят друг на друга: долгожданная минута настала!

Вам ждет ответа и нетерпеливо постукивает тростью.

— Ну что же, — продолжает он, — удостоите ли вы меня ответом? Спрашиваю еще раз: что нового?

— Что?.. А то… — восклицает Моп.

— То новое, что мы недовольны, — заканчивает Трип.

— Неужели? — спрашивает Вам насмешливом тоном. — Ах, вы недовольны! А можно ли узнать, дорогие друзья, что именно вам так сильно не понравилось?

Теперь уже отступать некуда. Достоинство полковника и главного редактора задевается все больше и больше.

— Милостивый государь, — четко произносит Моп, — может быть, вы решили, что имеете дело с болванами?

— Ну, как можно! — возражает Вам с изысканной вежливостью.

— Нет, мы… не хотим… так думать, — отвечает, подчеркивая каждое слово Моп. — Но позвольте вас спросить в таком случае, почему вы так плохо обращаетесь с нами?

Тон Мопа принимает оттенок заносчивости. Вам резко вскакивает.

— Вот как!

— Да, нам не пристало, — кричит высоким голосом Трип, — снизойти до уровня каких–то машин… Да, на нашу долю выпадают все превратности, все побои, все опасности!.. А вы один пожинаете все, плоды! Вот так!

Вам кладет ему руку на плечо.

— Дорогой Трип, — говорит он сухо, — мне кажется, что вы сегодня выпили больше, чем следует…

— Новое оскорбление! — ревет Трип.

— А вы думали, — восклицает Моп, приходя на помощь, — вы думали, что ваши добрые друзья — дойные коровы, которых вечно можно доить, не показав им даже стакана молока? Что, не так? Трип и Моп работают как каторжные… Они выслушивают оскорбления одного, угрозы другого, и за все это мистер Вам бросает им два несчастных доллара в день… как кость собакам… тогда как он получает львиную долю… Ведь работаем мы!.. Мы бросаемся, очертя голову, в огонь, чтобы достать вам каштаны!.. Так дело не пойдет! Или все делится на троих, или мы умываем руки!

— Отлично, — отвечает Барнет. — Я сожалею только, что вы сказали это слишком поздно…

— Что? Как? Поздно?! — воскликнули оба друга.

— Да, повторяю, что я очень сожалею, но я именно с тем и пришел сегодня, чтоб заявить вам, к величайшему моему огорчению, что обстоятельства заставляют меня отказаться от ваших услуг…

Раздались два вскрика отчаяния. Бам расхохотался. Затем он повернулся к Трипу.

— Полковник, — сказал он, почтительно наклонив голову, — я из верного источника знаю, что "Геральд" ищет в настоящее время компетентного человека для экономического отдела… А "Ночной курьер" Филадельфии хочет пригласить постоянного обозревателя, мистер Диксон…

Оба ошеломленно смотрели на него.

— Я не имею права отнимать у вас столь блестящие перспективы… Извините, что до сих пор удерживал вас… Вы свободны…

Воцарилось гнетущее молчание. Бам играл своей тростью. Трип поднял глаза на Мопа. Прошло еще несколько напряженных минут.

— Бам! — начал Трип жалобным голосом.

— Что?

— Ты сердишься на нас?

— Мы, может быть, зашли слишком далеко?

— Этот Трип так вспыльчив…

— А Моп — сущий порох…

— Но это вовсе не со зла.,.

— Это темперамент… да, темперамент… Бам закурил сигарету.

— Ладно, парни! Садитесь и слушайте меня внимательно…

Ужасная перспектива немедленной отставки совершенно уничтожила стремление обоих сообщников к независимости… Конечно, какого бы они ни были высокого мнения о себе, рассчитывать на свои литературные достоинства они не могли. А могли они рассчитывать на товарищескую поддержку своих конкурентов по газетному ремеслу?

"Девятихвостая кошка" яростно исполняла все пункты своей программы. Она хлестала направо и налево, а спины ее почтенных редакторов испытали уже не одно возмездие, соразмерное с силой их нападок на коммерсантов, которые по каким–либо причинам не были угодны Эффи Тиллингест, которая из Балтиморы сумело направляла шквальный огонь едких намеков и опасных разоблачений.

Это был публичный скандал. Но до сих пор, исключая два–три избиения, которые пришлось вынести Трипу и Мопу, серьезного противодействия не наблюдалось. Старик Тиллингест рассчитал точно. Сколько он знал тайн! Сколько сообщников было у него! Его мемуары составили бы нечто вроде Красной Книги американского финансового мира. Дочь его черпала пригоршнями из этого арсенала вероломства и ловких подлостей.

Потерпевшие предлагали весьма солидные суммы, желая выкупить свои прошлые грехи. На бирже каждое утро с опаской открывали обличительную газету. Финансовые деятели исподтишка наблюдали друг за другом, чтобы насладиться картиной шока…

Какие имена скрывались под теми или иными инициалами? К кому относились эти намеки? Кого подразумевали в этом анекдоте? И начинались бесконечные комментарии… Впрочем, вычислять имя жертвы было несложно. И если б еще жертва могла узнать, кто именно предавал ее суду публики! Гарри сон и Диксон, разумеется, были только орудием. Что касается Бама, то его никто не знал, в редакции он появлялся редко. Никто не знал, куда скрылась Эффи. Да если б и знали о ее местопребывании, то мог ли кто–нибудь догадаться, что все эти атаки направлялись юной и красивой леди?

Какой же была истинная роль Бама? Вопреки своему характеру, он был слепым исполнителем. Напрасно Бам в письмах угрожал Эффи отказом от участия в деле, в котором он был жалкой марионеткой! Она отвечала уклончиво, ссылаясь на волю своего отца. И в душе оскорбленного Бама собирались тучи гнева и ненависти.

В тот день, когда происходила сцена, которую мы только что описали, Эффи объявила Баму, что пришло время решающей операции. Она как будто стала ему доверять больше чем прежде. Возможно, она понимала, что в канун генеральной битвы ей нужно было щадить своего сообщника.

Что же касается уже собранных средств, достигающих нескольких тысяч долларов, то они должны были пойти на расходы по предстоящему сражению.

Это был военный бюджет, которым Эффи распоряжалась по собственному усмотрению.

— Итак, джентльмены, — сказал Бам, — на что вы решились?

Настроение достойных джентльменов полностью изменилось. Они увидели под ногами пропасть. Трип и Моп поспешили покаяться и принести Баму самые искренние извинения.

— Мы сегодня же начинаем генеральное сражение — сказал Бам. — Будьте готовы ко всему. Человек, с которым мы вступаем в борьбу, настолько силен, что может уничтожить вас одним взмахом руки… Итак, нужно быть предельно осторожными. Ничего не делайте без меня! Если объявление, которое я сейчас дам вам для следующего номера, вызовет сильную бурю, склоните головы и молчите…

— А если нас убьют? — проворчал Трип. — Что ж, пусть убивают!

Джентльмены умолкли.

Бам вынул из портфеля бумагу.

— Вот объявление, — сказал он. — Эти несколько строк должны быть напечатаны крупным шрифтом на первой полосе. Постарайтесь, чтоб все было выполнено как следует. Впрочем, я просмотрю сам…

И он еще раз прочел объявление. Оно было более чем странным.

ПОВЕШЕННЫЙ ЗАГОВОРИЛ!

(Чудеса современной науки.) Преступления на Чертовой горе. Интересные подробности. Ужасные ответы.

МЕМУАРЫ ПОВЕШЕННОГО, написанные им самим, будут печататься безостановочно в "Кошке", начиная с будущей субботы.

Первая часть носит следующее заглавие:

С. Б. Т. А. М. Примечание: Если кто–нибудь из наших читателей пожелает доставить или получить специальные сведения, пусть благоволит адресоваться В контору редакции от 9 до 11 часов утра.

Трип и Моп слушали с глубоким вниманием. А Бам смотрел на объявление, хорошо понимая, что в нем и заключалась тайна Тиллингеста — он был в этом уверен.

И Бам спрашивал себя, что заставило Эффи наконец–то заговорить?

— Но, — возразил Трип, почесывая за ухом, — если придут переговорить с повешенным… что должны мы отвечать?

Бам провел рукой по лбу, как бы прогоняя мучившие его мысли.

— Вы назначите свидание на следующий день, — сказал он отрывисто, — и сразу же предупредите меня…

14. На виселице тоже растут плоды

Утром следующего дня Бам, дрожа от бешенства, шагал из угла в угол по своему номеру, который он снимал в Бруклинской гостинице. Он лихорадочно мял в руке только что полученное письмо. Затем он развернул его и снова пробежал глазами.

"Друг мой" — так начиналось письмо со штампом города Балтимора. — "Вы слишком нетерпеливы. Позвольте вам напомнить, что вы дали обещание слушаться моих указаний во всех перипетиях борьбы, предпринятой нами. Одна неосторожность может все испортить. Отказавшись отдать вам документы, о которых вы пишете, я действовала в наших общих интересах. Еще немного терпения! Следуйте в точности моим указаниям: в течение нескольких дней повторяйте на первой полосе газеты объявление, которое я вам выслала. Когда придет время, вы все узнаете. Избавьте меня, прошу вас, от ваших нелепых капризов, похожих на угрозы, и неуместных в этой ситуации… В последний раз повторяю, ничего не предпринимайте без моего разрешения…"

В конце стояла подпись Эффи.

— Итак, — прошептал Бам, дрожа от гнева, — я стал жалким рабом этой женщины. Я имел глупость связать себя с ней, и теперь она издевается надо мной! В каждой ее фразе я слышу ту иронию, которая жгла меня при нашем последнем свидании.

Он в бешенстве топнул ногой.

— Проклятие! Ненавижу! Что ж, придет и мое время, когда вы дорого заплатите, моя гордая красавица, за те унижения, которые я сейчас терплю…

Действительно, положение Бама было незавидным во всех отношениях. Там, где он надеялся найти союзника, он встретил деспота. Его вольная разбойничья душа не могла терпеть этой зависимости, этого слепого подчинения… И — кому?!

До сих пор он терпел. Он сознавал силу этой женщины и искренне соглашался жертвовать своим самолюбием для блага общего дела. Но он надеялся, что настанет день, когда она придет к естественному решению посвятить его во все тонкости дела на правах партнера. И он терпеливо ждал этого решения. Его эротические устремления в отношении Эффи сменились теперь холодным и злобным желанием покорить, сломить эту женщину, растоптать ее самолюбие.

Теперь не любовь влекла его к ней, а гордость. Он хотел, чтоб она принадлежала ему телом и душой, а вот тогда с каким наслаждением он отомстит ей!

Сильный стук в дверь вывел его из задумчивости. И в дверном проеме возникли почтительные фигуры наших Друзей Трипа и Мопа.

— Как? Вы здесь? — рявкнул Бам. — Я, кажется, запретил вам являться в Бруклин под каким бы то ни было предлогом!

Вам даже обрадовался случаю выместить на ком–то свой гнев.

— Тише! — приложил палец к губам Трип.

— Тише! — повторил Моп.

Затем оба обернулись и заглянули через перила лестницы.

— Никого! — сказал Трип.

— Да войдете ли вы наконец? — спросил Вам.

И, схватив Мопа за руки, он втащил его в комнату. Трип вошел следом и закрыл дверь.

Потом оба, приложив палец к губам, повторили таинственное "Тс-с!"

— Милые друзья, — начал сухо Вам, — я не люблю глупых шуток… Довольно играть роли шутов–заговорщиков и объясните мне, что привело вас сюда?

Друзья переглянулись. Трип решился заговорить.

— Милейший Вам, вы действительно запретили беспокоить вас здесь… но случай, на наш взгляд, настолько серьезен…

— Хорошо! — сказал Вам. — Что же произошло?

— Вот что, — продолжал Трип. — Сегодня утром, чуть ли не на рассвете, наши славные разносчики уже выкрикивали на улицах это странное объявление "Девятихвостой кошки"! "Воспоминания повешенного! Купите преступление на Чертовой Горе!" Как вдруг…

— Было десять часов, — уточнил Моп.

— Открывается дверь нашей конторы… и является великолепнейший лакей, одетый во все черное. Честное слово, я едва подавил в себе желание поклониться ему! "Здесь "Девятихвостая"?" — спрашивает этот великолепный экземпляр. — "Здесь", — отвечаю я, приосанившись. — "Сколько осталось у вас номеров?" — опять спрашивает ливрея. Мой мозг осеняет вдохновение свыше и я отвечаю: "Двадцать три тысячи…" — "Хорошо, — говорит тот, — я покупаю все". Я предчувствовал что–то в этом роде! Между тем, покупка сразу двадцати трех тысяч "Кошки" представлялась по меньшей мере странной. Я должен уточнить, что у нас оставалось менее пяти тысяч… но, к счастью, мой сообразительный друг немедленно побежал в типографию, и там принялись печатать на всех паррх!

— Отлично разыграно! — сказал Бам, невольно улыбаясь при виде мошеннической ловкости своих вассалов.

Трип и Моп поклонились в ответ на эту похвалу.

— И больше ничего? — спросил Бам. — Пока я в этом не вижу ничего особенно занимательного.

— На вас не угодишь, — с чувством собственного достоинства сказал Трип. — Во–первых, это дает хороший куш, во–вторых — ловкая шутка, в-третьих — подъем промышленной деятельности! Но это еще не все…

— Что еще?

— Лакей забирает эти двадцать три тысячи. Потом заходит ко мне в кабинет. "Вы редактор этой газеты?" — "Я". — "Не угодно ли вам прийти в пять часов в ресторан гостиницы "Пятая авеню"? Вы назовете свое имя швейцару и тогда увидите одно лицо, желающее с вами говорить". — "Его имя?" — спрашиваю я любезно. — "Эта особа сама назовет себя". — "Я, право, не знаю, стоит ли мне…" — "Я это вам советую!" — заявляет камердинер тоном, в котором звучали повелительные нотки. Понятно, что, как только он ушел, я последовал за ним и попал на Уолл–стрит… А там обнаружил, что лакей шел к одному джентльмену, которого я узнал…

— Его имя! — крикнул Бам. — Имя этого человека!

— Этот человек, — сказал Моп, — Арнольд Меси. Бам встал.

— Друзья мои, — сказал он, — решитесь ли вы помогать мне при любых обстоятельствах?

Два энергичных кивка были ответом на его вопрос.

— Что ж! В пять часов я сам пойду к Арнольду Меси!

Что собирался предпринять Бам и почему возникло у него это внезапное решение пойти на это свидание? Он сам не знал этого. Его толкал дух протеста. Было очевидно, что Эффи затронула самую могущественную во всем американском финансовом мире силу. Он достаточно знал ее, чтобы понять, что она не стала бы действовать, не имея в руках сильного и, вероятно, непобедимого оружия. Она запретила ему предпринимать что–либо, не заручившись ее согласием… Ну, а теперь пришло время освободиться от оков! Пришло его время!

Правда, он осознавал, что это — неосторожность, что этот шаг мог все испортить. Но он больше не желал находиться в этом положении, навязанном ему дочерью Тиллингеста.

В пять часов он входил в гостиницу "Пятая авеню". Арнольд Меси ждал его. Банкир был в очень приятном расположении духа. Он не допускал возможности поражения. Какое бы ни встречалось на пути препятствие, он заранее был уверен в победе. Сам будучи человеком без совести, он не мог предположить наличие таковой у любого другого человека. Арнольд Меси был совершенно уверен в беспредельной силе "желтого" аргумента. Вопрос мот состоять лишь в его количестве, по это уже чистая формальность, которая не может сама по себе волновать… Идя на свидание, Бам чувствовал, что ему предстоит сложное дело, Он испытывал беспокойство, потому что не знал, какие сможет найти ответы на ожидавшие его вопросы. Но… риск был его профессией…

Они поклонились друг другу. Меси рассматривал Бама.

— Вас ли именно я ждал? — спросил он.

— Я полагаю.

— Это свидание назначило вам третье лицо?

— Совершенно верно.

— По делу?..

Меси замолчал.

— По газетному делу, — закончил Бам.

— Отлично, — продолжал Меси, смотря прямо в лицо своему Противнику, как бы для того, чтобы одним взглядом оценить степень опасности.

Бам, чувствуя, что его внимательно рассматривают, принял выражение полнейшего спокойствия. Его лицо было непроницаемо, он только был немного бледен.

— Вы знаете, — начал Меси, — по какому случаю я просил вас пожаловать па это отдание?

— Кажется, догадываюсь, — ответил Бам, — но все–таки не угодно ли вам будет ясно обозначить… услугу, которую вы от меня ожидаете…

— Мне импонирует ваша прямота, — сказал Меси. — Что ж, перейдем непосредственно к делу. Ваша газета, а я полагаю, что вы редактор известного листка…

Бам поклонился в знак согласия.

— На столбцах вашей газеты было помещено очень интересное объявление, по поводу которого мне хотелось бы получить от вас некоторые разъяснения…

— Я позволю себе спросить вас, милостивый государь, — вежливо сказал Бам, — почему вы задаете мне подобный вопрос?

Меси закусил тубу.

— Действительно ли это вам неизвестно?

— Может быть… но, во всяком случае, позвольте вам заметить, что вы задаете вопросы, на которые я не смогу дать ответы, пока вы не объясните мне, почему именно эти ответы могут интересовать вас.

— Один из моих друзей, к которому я питаю особенную привязанность, — ответил Меси, — поручил мне вести эти переговоры.

Бам улыбнулся. Он увидел уже здесь начало победы. Нерешительность банкира выдала его. Так это действительно он был затронут в объявлении!

— Положим, что так, — сказал Бам. — Я допускаю, что дело это интересует одного из ваших друзей… потрудитесь же четко изложить свои пожелания.

— Вы редактировали это объявление? — Да.

— Рассказ, который вы обещаете печатать, относится к области фантазии или основан на точных фактах?

— Так как публикации еще нет, — ответил, улыбаясь, Бам, — на этот вопрос трудно ответить.

— Почему же?

— Потому что… смотря по обстоятельствам… факты могут измениться по форме и… по содержанию.

— Намерены ли вы изменить факты?

— Я допускаю подобную вероятность.

Меси и Бам посмотрели друг на друга. Они обменялись улыбками. Даже случайный наблюдатель с первого взгляда на этих людей заметил бы их поразительное сходство. У обоих одинаково дерзкие, почти наглые манеры. Меси был усовершенствованный Бам, Бам был Меси в перспективе.

Улыбки, которыми одарили друг друга эти джентльмены, говорили очень многое:

"Мы понимаем друг друга с полуслова, так что будем играть открытыми картами. Мы стоим один другого…"

Они действительно стоили друг друга, как по прошлому, так и по будущему. Они это понимали.

— Итак, — начал Меси, — вы напечатаете "Воспоминания повешенного"?..

— Точно так, — ответил Бам.

— Дело будет касаться преступления, совершенного на Чертовой горе?..

— В объявлении все сказано.

— Вы знаете эту историю?

— Во всех ее подробностях.

— И вы… лично… узнали эти подробности?

— Лично… Меси встал.

— Таким образом, если бы вы согласились не печатать вашу историю, это дело осталось бы в тайне?..

Бам погрузился в свои мысли. Он думал об Эффи. Он проклинал ее. Что же это за преступление? Он хорошо помнил, что в детстве ему приходилось слышать о Чертовой Горе… Вдруг его осенила мысль: Тиллингест напомнил ему, что он, Бам, — сын повешенного… и вот почему банкир неразрывно связал его со своей дочерью. Что, если этот повешенный — его отец!..

Бам вздрогнул. Новый свет блеснул перед его глазами. Правда обнаруживалась, но какая же связь существует между Тиллингестом, Меси и повешенным Джоном Гардвином? Сообщники? Может быть…

— Итак, вы — хозяин истории, — сказал Меси, — не скажите ли вы мне теперь, каким образом вы хотели воспользоваться тем, что имеете?

— Я полагаю, — с расстановкой сказал Бам, — вырвать у трупа Тиллингеста правду, которая, как он думал, будет похоронена вместе с ним!

Меси не вздрогнул. Только незаметное подергивание лица, подтвердило, что он все слышал.

— Вы знали Тиллингеста? — спросил он спокойным голосом.

— Я присутствовал при его смерти.

— И он говорил с вами?..

— А разве, кроме разговоров, нет иных способов общения?

— Он написал? — вскрикнул Меси. — О, несчастный! Меси был во власти Бама, который уже хладнокровно готовил решающий удар. Если умирающий Тиллингест разыскал Бама из–за его имени, то не подействует ли это же имя на Меси?

— Знаете ли вы, кто я? — спросил он звенящим голосом. — Меня зовут Джон Гардвин!..

Меси страшно побледнел и, вставая, опрокинул стул. Бам жадно смотрел на него. Почему, каким образом Тиллингест и Арнольд Меси, имен которых он никогда не слыхал, были замешаны в этой темной истории? Какова была степень их вины? Почему воскрешение этих воспоминаний так тревожило их?

Эти мысли мелькали в голове Бама подобно окнам проносящегося курьерского поезда. Мозг его собеседника работал не менее напряженно. В первую секунду, когда прозвучало имя, так всколыхнувшее все отдаленные тайники его души, ему показалось, что неумолимый враг явился за расплатой. Ему не могло прийти в голову, что этот молодой человек попросту блефует.

Но Меси не привык признавать себя побежденным. Он был богат, ему предстояло осуществить грандиозные планы, которые должны были вознести его на недосягаемую вершину финансового успеха. Он уже чувствовал себя на ближних подступах к этой вершине — и вот перед ним возникает это неожиданное и страшное препятствие…

Он поднял голову.

— Ваши условия?

Итак, этот человек признал себя побежденным! Следовательно, имя — Джон Гардвин — таило в себе могущество, перед которым склонился самый могущественный банкир Нью-Йорка!

Положение Бама было довольно щекотливым. Ему предлагали заключить сделку, а он никак не мог назначить цену своего товара. Миллион? Два? Сто? Заинтересованность и нервозность Меси подсказывали

ему, что цена товара может быть очень высока. Но как ее назначить, не продешевив и, в то же время, не зарвавшись?

Меси ждал. Он отметил замешательство собеседника, но не мог определить его причин. К нему постепенно вернулось спокойствие.

— Итак, — повторил он, — ваши условия? Безумная идея промелькнула в голове Бама.

— Я, — ответил он, — знаю цену себе и своему товару. Как вы понимаете, она выше какой бы то ни было установленной суммы. То, чем я владею, стоит гораздо дороже…

Меси не мог сдержать улыбки. Вступление было многообещающим, но попахивало каретным рядом.

— Продолжайте, — сказал он.

— Я желаю, — начал Бам, чеканя каждое слово и пытаясь определить по лицу Меси, какое действие производили на него эти слова, — я желаю, чтобы вы сделали меня своим компаньоном.

— Затем? — спросил Меси, не выказывая ни малейшего удивления.

— Сначала отвечайте вы, — сказал Бам.

Ему казалось, что он грезит… Уже второй раз имя Джона Гардвина открывало перед ним неведомые горизонты. Не так давно благодаря этому имени он был спасен от жалкой нищеты, вытащен из вертепов, где гнездятся пороки и преступления. И вот теперь он может вознестись на немыслимую прежде высоту славы и богатства…

Меси размышлял.

— Вы сказали, что никто не знает вашего имени.

— Один Тиллингест знал его… и он умер.

— Хорошо. Я ставлю условие, что вы никогда не будете называться этим именем.

— Никогда.

— Предположим, что я соглашусь на компанию, которую вы мне предлагаете… Каковы гарантии вашего молчания?

— Наш договор — сам по себе достаточная гарантия. Все, что я предприму против вас, ударит по мне.

— Логично, но так как в делах никакая предосторожность не излишняя, то прежде всего мы условимся, что вы уничтожите на моих глазах все, написанное Тиллингестом.

— Согласен, — ответил Бам, не думая о препятствиях, которые могли возникнуть на пути осуществления этого плана.

— Затем, — продолжал Меси с расстановкой, как будто он обсуждал пункты самого заурядного контракта, — мне хотелось бы, чтобы этот союз был более прочным, чем торговая компания, чтобы наши интересы были связаны неразрывно…

— Что вы хотите этим сказать? — спросил Бам.

— Вы не женаты?

Если бы возле Бама упала молния, он не встревожился бы так сильно. Огромным усилием воли он придал своему лицу выражение беспечности, правда, холодный пот выступил у него на лбу.

— Вы не женаты? — нов торил Меси, настолько занятый своими собственными мыслями, что не заметил смущение Бама.

— Нет, — отрывисто ответил Бам. — Отлично! — заметил Меси.

— Почему?

— Я же сказал, что нам нужны взаимные гарантии. Вы становитесь моим компаньоном… У нас общие интересы, мы идем по одной дороге, ничто не должно разъединять нас… Логично? Так вот, я предлагаю вам стать моим зятем, жениться на моей дочери…

— Как? Что вы говорите? — воскликнул Бам.

— Я понимаю, — продолжал Меси, — что это предложение вас удивляет. Между тем, я полагаю, что ничего не соответствует лучше нашим целям. Этот союз только укрепит нашу ассоциацию. И я не вижу никаких препятствий на этом созидательном и единственно верном пути.

— Единственно верном пути, — повторил Бам совершенно автоматически.

— Моя дочь по возрасту невеста… Я не утверждаю, что она идеал красоты… Бедняжка стала жертвой случая, немного обезобразившего ее… но я полагаю, что это вас мало интересует…

— Очень мало, это правда, — ответил Бам, который даже не слышал сказанного.

— Итак, это дело решенное… В тот день, когда вы передадите мне бумаги Тиллингеста, мы подпишем одновременно и деловой договор и брачный контракт.

Бам, находившийся в течение нескольких минут в состоянии полного оцепенения, наконец–то пришел в себя. Стоять рядом с Меси, быть финансовым королем — чего еще мог он желать? Что мог бы дать ему план умирающего Тиллингеста? Несколько тысяч долларов, добытых ценой бешеной работы, напряжения, даже, может быть, опасностей. Здесь же можно идти прямой

дорогой. Дорога гладкая, цель достигается с первых шагов…

— Теперь моя очередь, — сказал Меси, — спросить, согласны ли вы? Решились ли вы сразу стать и моим компаньоном, и зятем?

Бам понял, что малейшее колебание может навсегда испортить успех предпринятого дела. Согласиться было бы безумием, потому что, с одной стороны, он не мог отдать Меси бумаги Тиллингеста, а с другой — брак с Эффи мешал предлагаемому союзу.

Но Бам ответил:

— Я согласен.

— Отлично, — сказал Меси и протянул ему руку. Бам протянул свою.

— Когда мы увидимся? — спросил Меси.

— Через два дня… Мне нужна эта отсрочка…

— Как вам будет угодно, — сказал банкир. — Через сорок восемь часов в моей конторе…

— Через сорок восемь часов!..

Меси ушел первый. Выходя, он обернулся и, улыбаясь сказал:

— Признайтесь, вы ведь не очень сердитесь на нас за то, что мы повесили вашего отца?..

15. Кломп переходит от теории к практике

Поздний вечер. Улица Губерта. Она узка, зловеща и печальна, как и дела, свидетелем которых она постоянно является. Это улица порока, преступлений и притонов. Гудзон расположен так близко, а воды его так надежно хранят свои тайны…

На этой мрачной улице стоит не менее мрачный дом. Это ночной приют с почасовой оплатой. Там можно не только найти убежище на ночь, там можно и затеряться. Навеки.

Его называют Красным Домом. Само название сочится кровью. Имя хозяина не известно. Его так и называют: "Хозяин". Под домом — огромный подвал со столами и скамьями, ножки которых прочно вмурованы в пол. У дальней стены — небольшое возвышение из грубых досок.

Как в харчевнях старого Парижа, каждый, кто вздумает, выходит на эту импровизированную сцену, чтобы спеть или станцевать что–нибудь по своему выбору или по просьбе зрителей. Там раздаются непристойные песни и рассказы на особом воровском наречии, непонятном для непосвященных.

Этот подвал имеет название "Сады Армиды"."Сады Армиды" служат также пристанищем и местом работы бесприютных проституток. Хозяин выдает им карточки на получение еды и напитков. Далее их задача — склонить как можно больше посетителей отведать жалкой пищи и алкогольного пойла, которыми торгует хозяин.

За каждую сбытую карточку он платит два цента. Служительницы Венеры и Бахуса всячески обхаживают посетителей и пьют вместе с ними, причем, поглощая при этом фантастические дозы огненной жидкости. Что поделать — от этого зависит их заработок!

В этот вечер все завсегдатаи "Садов Армиды" были в сборе. Едкий табачный дым, звон кружек, пьяные выкрики, визг женщин, утробный смех, сквернословие…

В одном из углов сидят четыре наших знакомца. Кломп уже приложился к пятой порции виски. Дик выбивается из сил, чтобы не отстать от друга…

Напротив сидят Майкл и Джимми. Продержав их три дня взаперти, Кломп на четвертый день вошел в комнату, ставшую местом их заточения, и застыл на пороге с загадочным видом.

— Ну, мои овечки, — сказал он, — что вы намерены делать?

— Мы свободны?

— У вас есть желание работать? Или нет?

— О, конечно, мы хотим работать! — ответил Майкл.

— Ну, ребята, тогда все отлично! И так как вы кое–чем мне обязаны, то, думаю, не откажетесь поработать со мной… и для меня…

— А какого рода эта работа? — спросил Джимми,

— О! Очень легкая и довольно прибыльная. Вы сами поймете, что таким пташкам, как вы, я не могу поручить серьезную работу! — рассмеялся Кломп.

— Но все–таки…

Кломп взглянул на братьев.

— Идите за мной, — сказал он.

И вместе с юношами он вышел из комнаты. Они поднялись на верхний этаж. Кломп открыл дверь…

На первый взгляд комната напоминала школьный класс. На скамейках, расположенных в два ряда, сидели ученики, наверняка знакомые полиции в качестве ее постоянных клиентов.

Там был, например, Свиндлер — проповедник, который по воскресеньям становился на стул в Центральном парке и ораторствовал о бренности бытия, а в это время его товарищи ловко обшаривали карманы набожных и доверчивых слушателей. Там был некий Кримпсон, член секты трясунов, который во время молений приходил в такой экстаз, что в изнеможении падал на рядом трясущегося единоверца, который потом с изумлением замечал, что его часы унесены злым духом.

Пирсон, добродушный толстяк, ездивший в общественных каретах и замечавший, как правило, уже в дороге, что он сел не в ту карету, после чего карманы его соседей оказывались опустошенными.

Да, здесь были сливки преступного мира! Эти достойные джентльмены занимали второй ряд скамей, а на первом сидели еще неоперившиеся юнцы, но уже заметно тронутые печатью порока.

Кломп был встречен ропотом восхищения. Джимми и Майкл стояли неподвижно в центре комнаты.

— Ату их! — крикнул Кломп.

Сидевшие в первом ряду молодые мошенники немедленно набросились на братьев, швыряя их подобно мячам вдоль и поперек широкого круга игроков,

— Стоп! — скомандовал Кломп.

Круг мгновенно распался. Братья растерянно озирались, стоя в опустевшем центре комнаты.

— Где моя скрипка? — воскликнул Джимми.

— Где моя шляпа? — вторил ему Майкл.

— Кто взял скрипку? — спросил Кломп.

— Я! — ответил один из учеников, махая скрипкой над головой.

Кломп обратился к Джимми.

— Кто взял твою скрипку?

— Вот этот! — смело сказал Джимми, направляясь к мальчику лет двенадцати с рыжими волосами и лицом, испещренным оспой.

Указанный мальчишка поднялся и подошел к Кломпу, подняв руки и раздвинув ноги.

— Обшарь! — приказал Кломп Джимми.

Это было бесполезно. У мальчишки скрипки не было.

— Кати! — крикнул Кломп.

Повторилась та же история и с тем же результатом. Джимми казалось, что он видит скрипку, но как только указанный вор подходил к Кломпу — скрипка исчезала.

— Отдать! — крикнул Кломп.

Джимми едва успел поймать на лету свою скрипку, но никогда бы не смог сказать наверное, чьи руки ее бросили. Продемонстрированы были и другие столь же поучительные упражнения. На губах Кломпа играла улыбка искреннего удовлетворения. Он гордился своими воспитанниками.

Кломп отвел Майкла и Джимми в их комнату.

— Ну, что скажете? — спросил он. Братья молчали.

— Будем говорить откровенно, овечки мои, — продолжал Кломп. — Видели вы всех этих воробушек?.. Смышленые детишки, но… грубы, неотесаны… Да и физиономии такие, что самый беспечный из полицейских обратит внимание… А вот вы — совсем иное дело! Кроткий взгляд, ангельские мордашки — вам всякий с восторгом поверит. Это очень важно… Да я из вас за месяц сделаю мастеров высшего класса!..

— Это означает, — сухо ответил Джимми, — что вы предлагаете нам стать ворами?

— Ворами? — вскричал Кломп. — О! Что за отвратительное слово! И за кого же вы меня принимаете?.. Видите ли, дети мои, в городе есть некоторое количество неблагоразумных людей, позволяющих цепочкам от своих часов болтаться на жилете или забывающих свои бумажники в плохо застегнутых карманах… Это заблудшие, которых надо наставлять на путь истины…

Майкл шагнул вперед.

— Знайте, — холодно сказал он, — что мой брат и я — честные люди, и наотрез отказываемся от вашего подлого предложения.

— Ого–го! — воскликнул Кломп. — Вот как! Мы смеем обсуждать поведение нашего папаши!.. Хорошо… Очень хорошо… Что ж, у вас будет время поразмыслить о своем неблагоразумном поведении…

Он свирепо осклабился и вышел. Лязгнул засов. Майкл и Джимми остались одни…

В этот день им не принесли ни пищи, ни воды.

То же самое повторилось на второй день, на третий… Сначала братья колотили в дверь, кричали, звали, проклинали… Потом они успокоились, приняв твердое решение не унижаться больше до слез и проклятий, а встретить свою судьбу с достоинством порядочных людей. И — странное дело — после этого решения голод и жажда будто отступили перед мужественной решимостью этих рано повзрослевших детей.

Утром четвертого дня дверь их темницы распахнулась.

— Ну как? — спросил Кломп. — Вы подумали о своем поведении? О, какие вы хмурые! Вы, верно, сердитесь на дядюшку Кломпа… Зря! Посудите сами: кто назвал бы меня умным человеком, если бы я ни с того ни с сего стал бы кормить первых встречных бездельников?

Юноши молчали.

— Дик! — заорал Кломп. — Приготовь им поесть!

Осознали ли братья всю бесполезность сопротивления или голод сломил их порядочность, но Кломп с удовлетворением отметил резкую перемену в их поведении. Они охотно посещали уроки преступной школы и даже проявили незаурядные способности.

— Право, — восклицал Кломп, — я никогда не мог бы подумать, что они так ловки! Какие руки! А какие пальцы! Я им даю сроку не более трех месяцев, и они превзойдут самых проворных…

Но в своей комнате братья загадочно улыбались друг другу и пожимали руки. Но тень страдания не покидала их лица, бледные, с синевой под глазами…

Кломп поставил свой диагноз: "Жизнь взаперти убивает птенцов".

— Нужно их выпускать на воздух, — говорил ему Дик.

— Ты, возможно, прав! — отвечал Кломп. — Но нужна осторожность! А если они сбегут? Что тогда?

— Э, полно! Ты же видишь, как им нравится учеба! А как ловко они сегодня обобрали Пирсона… Прелесть!

Кломп кивнул. Вечером того же дня они вчетвером пришли в "Сады Армиды"…

— Послушайте, — сказал Кломп, — эстрада пуста… Ваши скрипки при вас, сыграйте нам что–нибудь…

В глазах братьев молнией пролетела какая–то мысль. Они встали и направились к подмосткам. Джимми едва слышно бросил несколько слов.

Майкл едва заметно кивнул головой. Они начали играть. Несколько одуревших голов повернулось к ним.

Их скрипки сначала возносили заунывную мольбу далеким языческим богам, а затем, все наращивая темп, выплеснули в искаженные лица слушателей бесхитростную и веселую мелодию о некой Нелли, которая непременно должна выслушать и полюбить исполнителя такой нежной песни.

Слушатели стучали в такт стаканами и кружками. Внезапно братья спрыгнули с подмостков… и, перескакивая через столы и оторопевших пьяниц, сопровождаемые проклятьями и ругательствами, опрокидывая стаканы и кружки, достигли выхода…

— Проклятие! — ревел Кломп. — Держите их!

Настала минута невыразимого беспорядка. Все кинулись к двери, Кломп и Дик — впереди других. Всеобщая голкотня и паника были на руку братьям. Они уже выбежали на улицу… Еще несколько шагов — и они исчезнут в лабиринте пустынных трущоб…

Раздался выстрел. Майкл вскрикнул и упал… Джимми бросился к нему. Эта остановка была роковой.

В одно мгновение толпа воров накрыла их. В пароксизме бешенства Кломп схватил палку с железным наконечником и начал яростно колотить несчастных юношей, лежавших на земле.

— Ах, собаки! — ревел он, — Канальи! Воры! И продолжал бить.

Братья лежали неподвижно, залитые кровью.

— Полиция! — закричал один голос.

Обе жертвы были мгновенно унесены с места происшествия. И когда два полисмена, прибежавшие на звук выстрела, показались в начале улицы, все было уже в порядке… Губерт–стрит была пустынна…

И только из "Садов Армиды" доносились песни, распеваемые пьяными голосами.

16. Средство не быть двоеженцем

Мы в Балтиморе. В одной из самых отдаленных частей города, в небольшом домике, расположенном на конце мыса, живет молодая женщина, одна, с двумя чернокожими слугами. Эта женщина никогда не выходит. Редкие соседи видели ее лицо.

Это Эффи Тиллингест. В этом строгом уединении она посвящает всю свою деятельность исполнению сокровенных желаний, отсюда она направляет борьбу, начатую в Нью-Йорке, отсюда, из своего штаба, она посылает инструкции Баму…

Вечер. Девять часов только что пробило. Эффи, полулежа на кушетке, прислушивается к шуму волн, бьющихся о берег… Она судорожно сжимает в руке лист бумаги, на котором можно было увидеть печать телеграфного управления.

— Зачем, — шепчет она, — зачем он так внезапно покидает Нью-Йорк?

И она перечитала слова телеграммы:

"Ждите меня завтра вечером. Гуго".

Потом, посмотрев на часы, позвонила и отдала несколько приказаний прибежавшему па зов старому негру. Прошло три четверти часа. У подъезда послышался стук. Через минуту Бам вошел и поклонился Эффи.

Она взглянула на него. Он был спокоен, невозмутим и подчеркнуто холоден. Уроки Тиллингеста уничтожили в душе Эффи всякие проявления доверчивости. Бам и не подозревал, что его спокойствие было для молодой женщины гораздо подозрительнее, чем видимое раздражение. В письме, полученном ею от Бама, ясно читался протест. Она была готова раздавить эту, пытавшуюся возмутиться гордость. Она ожидала, что он войдет, подняв голову, что будет упрекать, горячиться… О, тогда она была бы спокойна! Ее презрение было наготове. Она знала, как и чем воздействовать на этого зарвавшегося проходимца.

Холодный, вежливый, иронически улыбающийся Бам удивлял ее и внушал опасения.

— Ну, что же, друг мой, — сказала она своим властным голосом, — вы меня все–таки ослушались?

Бам еще раз поклонился.

— Как видите, но, надеюсь, вы простите меня.

— Конечно, я вполне расположена простить, — произнесла Эффи с самой любезной улыбкой. — Приказать приготовить вам комнату?

— Благодарю, — сказал Бам. — Я рассчитываю уехать назад сегодня ночью.

— А! Хорошо…

Эффи опустилась на кушетку, откинула голову на подушки и приготовилась слушать.

— Я мог бы сказать вам, — начал Бам, — что приехал потому, что соскучился…

Эффи сдержала зевок.

— О, успокойтесь! Эти банальности, разумеется, не могут иметь места в наших отношениях… Я приехал по делам…

— Вот как? Что же случилось нового?

— О, почти ничего! Только для меня ситуация становится весьма пикантной… Я, по вашему приказанию…

Бам с видимым удовольствием произносил эти слова, такие обидные для его самолюбия.

— Я, по вашему приказанию, напечатал в нашей газете объявление о "мемуарах повешенного".,.

— И я благодарю вас, — прервала Эффи, — за распорядительность. Вы как нельзя лучше исполнили мои приказания.

— Рад служить, — сказал Бам. Эффи не спускала с него глаз.

Его голос был естественен, лицо — непроницаемо.

— Это объявление сразу же вызвало реакцию…

— А! — быстро сказала Эффи.

— И некто… буквально в тот же день явился в редакцию "Девятихвостой кошки"…

— Великолепно… Продолжайте…

— Трип, человек ловкий, несмотря на некоторые недостатки, довольно быстро узнал имя визитера…

— И это имя?! — нетерпеливо воскликнула Эффи. Бам ответил медленно и спокойно:

— То самое имя, которое, если я не ошибаюсь, вырвалось у вашего отца, в ту ночь… Арнольд Меси…

— Наконец–то! — воскликнула Эффи.

Бам улыбнулся, но сразу же согнал улыбку с лица.

— Я позволил себе сделать вывод, что появление на сцене этого банкира возводит это дело в категорию незаурядных…

— И вы не могли, — перебила его Эффи, в возбуждении не скрывавшая охватившего ее раздражения, — и вы не могли запросить письменных указаний?

Если б дочь Тиллингеста взглянула на руку Бама, то увидела бы, что эта рука до того судорожно сжалась, что ногти впились в мясо…

— Я бы так и поступил, — отвечал Бам, все более и более притворяясь школьником, которого бранит учитель, — но друзья мои имели неосторожность, впрочем, весьма простительную, повидаться с Меси…

Эффи стремительно встала.

— И вы пошли на свидание с ним? Бледная улыбка мелькнула на губах Бама.

— О, разумеется, нет! — сказал он. — Но так как свидание было назначено на сегодня, а мне казалось невозможным отложить его более, чем на двое суток, то я решился избавить вас от труда посылать мне письменные инструкции и приехал получить их из первых уст… Вы недовольны мной?

Эффи не отвечала. Она металась по комнате, как тигрица в клетке. Вдруг она остановилась перед Бамом.

— Свидание назначено на завтра?

— Да.

— В котором часу?

— В шесть часов вечера… Она секунду подумала.

— В котором часу идет первый поезд?

— В пять часов утра…

— И приезжает в четыре часа после обеда… Так?

— Я так и рассчитывал, — сказал Бам. — Возвратиться в четыре, а в шесть пойти на свидание…

Эффи изумленно взглянула на него.

— Вы сказали?..

Бам повторил сказанное.

— Вот как… Вы не поняли!.. Вы не поедете!

— Я не понял, — сказал Бам. .

— Я говорю, что я, дочь Тиллингеста, буду завтра говорить с глазу на глаз с Арнольдом Меси…

Бам закусил губы.

— Вы останетесь в этом доме, — продолжала Эффи. — Мои слуги будут в вашем распоряжении. Вы подождете… Возможно, мне придется задержаться там на несколько дней… Я буду писать вам…

Бам встал и, прислонясь к камину, скрестил руки на груди.

Эффи не смотрела на него. Углубленная в свои мысли, она их высказывала вслух.

— Наконец! — шептала она. — На этот раз я торжествую! Арнольд Меси, вы разорили отца моего, вы разорили меня. А теперь пришел час расплаты… О, мистер Меси, вы и не подозреваете, какую цену потребует Эффи Тиллингест!

— И в этом деле, — спросил Бам, — я не могу быть вам полезен?

— Вы мне полезны тем, что существуете… Вы мне полезны тем, что вы мой муж, — ответила Эффи, — разве иначе отец соединил бы меня с вами?

Бам был очень бледен.

— Итак, — произнес он медленно, — я стал вашим мужем потому, что ваш отец и Арнольд Меси были причиной смерти моего отца?

Эффи посмотрела на него.

— Вы знаете это?

— Да, — сказал Бам. — И так как я связан с вами, то ничего не могу предпринять против дочери Тиллингеста, ставшей моей женой и сообщницей…

Глаза Эффи сверкали яростью.

— Не все ли вам равно? А знаете ли вы еще что–нибудь?

— Нет.

— Откуда же взялись у вас эти предположения?..

— Из нескольких слов, вырвавшихся у вашего отца в Последнем разговоре со мной.

Эффи прошлась по комнате.

— Может быть, это и так, — произнесла она. — Вы все узнаете позже. Сегодня я действую одна…

— Тем не менее, я бы очень желал узнать, — продолжал Бам, — все подробности этой истории, в которой, признайтесь, я заинтересован более, чем кто–либо…

— Я повторяю вам, что позже вы все узнаете…

— Не могли бы вы дать мне хоть на несколько минут записки Тиллингеста?

Эффи невольно бросила взгляд на маленький письменный стол в углу. Именно это движение Бам старался, вызвать…

— Нет, — ответила Эффи.

Она взглянула на часы.

— Теперь ровно двенадцать часов, — добавила она, — пойдите, отдохните немного и будьте здесь ровно в четыре часа утра.

Бам взял свое пальто, брошенное на спинку кресла. Он не спеша зажег свечу на камине, затем мягко произнес:

— Вы потрудитесь посветить мне, не правда ли? Иначе я рискую заблудиться в этом доме.

Эффи машинально взяла свечу из рук Бама. Она была поглощена собой и не обращала никакого внимания ни на слова, ни на жесты своего мужа. В этот момент быстрым движением Бам выхватил из кармана пальто открытый нож и одним ударом сильной и твердой руки вонзил его в спину Эффи. Она не вскрикнула, не вздохнула…

Свеча упала и покатилась по полу…

Потом тело, покачнувшись, повалилось на руки Бама, который поддержал его и положил на ковер… Бам наклонился над Эффи.

Красная пена покрывала полуоткрытый рот. Губы конвульсивно подергивались. Убийца бросился к письменному столу, который был указан ему неосторожным взглядом Эффи. Лезвием ножа он взломал замок…

В ящике лежал красный портфель, Бам открыл его дрожащей рукой. Тут было то, что он искал. Он спрятал портфель под пальто, бросил последний взгляд на труп и исчез.

Загрузка...