Этой осенью исключили мы из партии Николая Камкова, работника по лесному делу.
Отец его, лесничий Иван Степанович Камков, был в свое время человек богатый, имел большую заимку и дом по соседству с нашим селом Утесным, где теперь колхоз "Красный партизан". Заимку забрали мы у них только в 1922 году, когда закрепилась в нашем крае Советская власть. А самого старика не тронули за то, что в годы войны прятал у себя партизан и славился в крае как ученый лесовод.
Исключили мы Николая Камкова за пьяный дебош в колхозе. Приехал он осенью на побывку к отцу — отец и сейчас лесничествует в наших местах — и как раз попал к празднику распределения доходов. И тут это с ним случилось.
Когда стали разбирать эту его историю, вызвали и нас, выходцев из села Утесного, членов партии, разбросанных по краю. Николку в юности нашей все мы хорошо знали и верили ему, а после гражданской войны потеряли его из виду. А тут мы увидели, что и раньше нельзя было верить ему, и даже удивились, как по тем временам могли мы ошибаться в людях и как такой человек до сих пор продержался в партии.
В прошлое время образование нам было недоступно, и очень пленяло нас, мужицких детей, что сын известного всему краю ученого барина, Николка Камков, водится и дружит с нами.
Как только приедет он на побывку из школы, сейчас ружье за плечи — и к нам. И уж целые недели и месяцы с нами. Вместе и на поле, и по рыбу, и на охоту, и на вечерку, и из одной миски едим, и одежду он носит такую же, как мы.
По праздникам ходили мы иной раз стенка на стенку, — один край у нас был бедняковский, а другой богатенький, — и всегда, помню, Николка Камков был с нашим, с бедняковским. Он и в юности был большой, грузный; брови у него были густые, голос как из трубы. Валит, бывало, всех подряд, пока не соткнется с Мельниковым сыном Алексашкой Чикиным. Тот был ловкий, быстрый и глазом и на руку, и чистый зверь. Уж если изловчится ударить, бил в самые страшные места и без пощады. Бились они едва не по часу, потом Камков первый протягивал руку.
— Хватит. Уважаю, — говорил он.
— То-то, барин! — смеялся Алексашка. — Да уж если по чести, я и сам не против.
Был еще у нас такой мужичок, Гурьев Антон, бродячий человек, еще по тем царским временам не признававший ни бога, ни попов. Не было у него никакой скотинки, даже птицы, — изба, чуть прикрытая соломкой, без всяких пристроек и загорожи, стояла одна на самом краю.
Работы он никакой не признавал. "В том одном, — говорил он, — я с господом богом нашим Иисусом Христом согласен", — и целыми месяцами не было его в селе. Работала одна, без кровинки в лице, работала и на чикинских и на камковских землях, жена его, а детишки его — была их тьма — побирались.
Вернется, бывало, Гурьев Антон с бродяжничества своего, ходит по селу чуть не в чем мать родила, голова без шеи, прямо на плечах лежит, тулово короткое, ноги длинные, лицо в рыжих клоках, важное — и все болтает.
— Придет скоро великое поравнение людей. Готовьтесь!
— Какое такое поравнение, Антоша?
— Имущество хозяев земли делить будем поровну.
— Да нешто на всех хватит? Людей на земле, поди, не мене, чем звезд на небе.
— На одежду, на питание хватит, а там будем все жить по-бедняковски, важно говорил он.
С этим Антошкой Гурьевым больше всего и дружил Николай Камков, частенько у него и ночевал под стрешками на чердаке. Напьются, бывало, оба, сидят, свесив ноги с избы. Антошка невесть что несет, а Камков обнимает его и поет, весь в слезах:
…Россия, нищая Россия,
Мне избы бедные твои,
Твои мне песни ветровые,
Как слезы первые любви.
А и в самом деле, убогое было село наше! От железной дороги двести верст, кругом тайжища, болота. Месяцами сидели без керосина, без соли. В праздник под вечер идешь с охоты, подойдешь к парому, а за рекой стон стоит над селом, — так много пьяных. Детишки лет по пяти — и то любили играть в пьяниц.
И много было у нас нещадной бедноты в селе Утесном: Блинковы, Комлевы, Анчишкины, — да разве перечислишь нас всех, людей великого труда, горькой и злой жизни. Но была и у нас своя тайная гордость за то, что своими руками проложили мы дорогу сюда, раздвинули эти страшные леса, подняли горькую эту землю, несчетно побили лютого зверя и сохранили совесть и пламя в сердце.
И когда вернулись с германского фронта первые наши солдаты-большевики, поняли мы, что заслуживаем лучшей доли на земле.
В гражданскую войну большая часть села нашего пошла в партизаны. Пошли мы все — Блинковы, Комлевы, Анчишкины, — несть нам числа. Пошел и Гурьев Антон. Пошел с нами и Николай Камков. Уже вот сейчас, когда разбиралось дело Камкова, вспомнили мы, старые бойцы, что были у них, у Гурьева да у Камкова, и тогда свои заскоки.
Займем, бывало, усадьбу, мельницу, станцию, Гурьев кричит:
— Попалить все к чертовой матери!
Скажут ему:
— Зачем палить? Это все мы сами сделали, это все наше. Разъясни ему, Николай, раз ты образованный человек при трудовом крестьянстве.
А Камков задумается, говорит:
— А может, он и прав? Зачем нам все это? Я, — говорит, — на себе испытал, что такое богатство и сколь от него вреда на земле.
Гражданская война многих из нас поставила на настоящий путь. Как вспомнишь славных боевых товарищей-друзей, где они, — а уж это все большие работники, знатные люди, люди с образованием. Колхоз мужики ставили уже без нас и бились не хуже, чем мы в гражданской войне. Когда сковырнули Чикиных, долго еще мешали жить их последки. А сколько горя хватили, пока научились честно работать в колхозе на всех и на себя! Ведь столько отравы оставалось еще в душе у каждого от старого времени.
И кто же оказался среди ненавистников колхоза нашего "Красный партизан"? Да Гурьев Антон! Может быть, он к тому времени в хозяйстве оперился и было ему что терять? Нет, все такая же стояла его изба, и работы он по-прежнему никакой не признавал, и сам он остался, как был. Старшие сыновья и дочери от него отложились и ушли в колхоз, а жена его, мытарша, померла, и взял он из неизвестных мест раскулаченную вдову с четырьмя детьми. Борода его, торчащая клоками, как у пса, поседела, и в глазах родилась злость. Целыми днями ходил он из избы в избу и говорил прибаутками:
— Здорово, работнички на Советскую власть! Наработались всласть, а в брюхо нечего класть?
В первые, трудные годы были люди, что слушали его, а потом дела переменились. С тех самых статей, что в старое время всегда были для нас несчастьем, открылось в колхозе новое богатство — липовый мед с непроходимых лесов наших и рис, тяжелый и белый, как сахар, с наших болот. И тут народ повеселел. Как раз совпало так, что кончился постройкой тракт, что связал наше село Утесное с железной дорогой и с морем. И стала черная, мокрая наша земля творить чудеса.
Пропал как-то Антон Гурьев на месяц, вернулся, и все так и ахнули, у нас уже школу-десятилетку построили, а он, бродячий человек, привез с собой попа.
— Раз я в бога уверовал, — говорит, — имею я право церковь распечатать (церковь уже лет восемь стояла заколоченная). А божьего человека привез я вам для совести, чтобы совесть имели. Вот услышите из уст его, какому братству учил нас господь наш Иисус Христос!
Но поп на другой день сбежал. Надул его Гурьев: сказал, что зовет по приглашению верующих, а верующие ответили, что бог — он и так все видит и слышит.
В тридцать четвертом году вышел наш колхоз на третье место в области. И вдруг засияли на весь край имена наших людей. И не то было знаменито, что вновь прославились старые бойцы, а знаменито было то, что новые люди вышли из самой неведомой глуби, из самых безвестных фамилий, ничем не славившихся на селе ни в старое время, ни в годы гражданской войны, ни после.
Дед Максим Дмитриевич Горченко, о котором и в старое-то время не все знали, жив ли он или уже помер, дед, весь век просидевший в своем хозяйстве возле десяти гнилых колодок, вдруг несметно снял меда с колхозного улья и был назначен инспектором над всей пасекой. Агафья Семеновна Блохина, бригадирша, — эту фамилию даже я в старое время не слышал, — дала со своего участка на болоте столько центнеров доброго риса, что по науке это никак не выходило. А надо знать, что перед тем ушла она от мужа, прогульщика и пьяницы, с грудным ребенком. И столько было молока в могучей груди ее, что за год этот выкормила она не только своего, а и ребенка больной соседки.
И много их таких, больших и малых, поднялось у нас на селе в тот год. А там уж пошли расти просто люди-красавцы. Главная красота их в том, что красуются они друг перед другом трудом своим, и думают за всех, и уважают друг друга за труд и ум. И ничего на свете уж не боятся эти люди.
Да и по внешности жизнь стала краше. Стали носить наши девушки башмаки на высоких каблуках. Стали завозить к нам в село костюмы с галстуками, велосипеды, патефоны, радиоаппараты, книги, игрушки для ребят — все то, что не есть главное в жизни, а украшает ее.
Тогда Гурьев Антон запел уже по-другому.
— Ага, разбогатели, — говорит, — колхознички? Забыли про равенство и братство? Люди, — говорит, — должны быть все равны, а вы что делаете? Вы вон в пиджаки позалезли, а я в драных портах хожу!
Скажут ему:
— Кто ж тебе виноват? Иди работай с нами, и воздается тебе по труду твоему.
А он аж зубами ляскает от злости. Стали смотреть на него, как на блажного.
И вот осенью тридцать пятого года, в год самого лучшего урожая у нас, появился в селе Николай Камков. Давненько его не видели, работал он все годы где-то не в нашем крае. Знали все, что человек он партийный, работает по лесному делу, и обиделись на то, что не остановился он ни у кого из колхозников и даже у отца не стал жить, а влез, по старой памяти, на чердачок к Антону Гурьеву.
Что их связывало — неизвестно, но все дни до праздника ходили они под сильными парами. Камков весь опух, и вид у него был какой-то потерянный.
Председатель колхоза нашего, Петр Федорович Блинков, рослый мужик, хорошей кости и красивый с лица, умный и прямо бешеный в работе — в колхозе его зовут "царь Петр", — встретил их как-то на улице.
— Что ты, — говорит, — Николай Иванович? Али что потерял?
Тот посмотрел на него из-подо лба, говорит:
— Молодость свою ищу, не видал ли?
— Каждый, брат, молод настолько, насколько он себя чувствует, засмеялся царь Петр. — Я вроде и постарше тебя, а все молодею, а тебя вон в какую дряхлость кинуло!
— Да, я вижу, здорово вы все зажирели тут.
Ответ такой задел нашего царя Петра:
— Как это прикажешь понять?
— А так… Тоже, поди, патефончик завел?
— А что ж? У покойной мамаши твоей даже фортепьяно водилось, да только нас, мужиков, туда не пускали.
— Слыхал? — спросил Камков у Гурьева.
Тот так и зашелся.
— Они, — говорит, — на этих штучках всю душу свою проиграли!
— Нет, — говорит царь Петр, председатель колхоза нашего, — душа наша беспроигрышная, ей цены нет. А вот у вас вместо души — винный пар, вам бы проспаться.
На колхозный обед пришел Камков без Гурьева, совсем уже пьяный.
Сначала, как полагается, премировали народ и были речи, и очень все волновались. А потом уж народ подъел, подпил, и пошли пляски, и стало весело. Видно, и Камков хватил какой-то лишний стаканчик, тут из него и прорвалось. Встал он над столом, грузный, глаза дикие, волосы, как на медведе, и начал кричать:
— Танцуете?! А Гурьева Антошку в курной избе держите? Бедняцкую совесть свою в курной избе держите!
Сначала было не поняли его, видят — кричит пьяный человек. А потом дед Максим Дмитриев Горченко, что сидел с ним по соседству, обиделся.
— Стыдно, — говорит, — тебе, Николай Иванович, кто же его в курной избе держит? Он сам сидит! А душа у него давным-давно кулацкая, коли не хуже. Какая же бедняцкая душа может быть в дармоеде?
— Ага, дорвались до хлебца! Сыты стали? — ревел Камков.
Царь Петр по горячности своей не выдержал да как закричит на него:
— Ты с чьего голоса поешь? Такие песенки только троцкисты-бандиты поют! Не у них ли научился?! Ты небось хотел бы, чтобы мы всю жизнь голодные сидели? Да чтобы всю жизнь на душе у нас мрак был, а ты тем бы любовался?
Камков к нему драться.
Стали унимать Камкова, а к нему подступиться нельзя.
— Выходи, — кричит, — на одну руку! Зови сюда Алексашку Чикина, стенка на стенку пойдем! Зови его сюда, он по людям соскучился! Он теперь самый неимущий!
Когда он эту фамилию назвал, сразу все притихли: еще как раскулачивали, Алексашка Чикин убил секретаря комсомольской ячейки и бежал, и до сей поры не было о нем ни слуху ни духу.
Пока крутили Камкова, Сергей Максимович Горченко, председатель сельского совета нашего, смекнул послать людей к Гурьеву в избу, и там у него на чердаке обнаружили мертвецки пьяного Алексашку Чикина. Был он весь грязный, в коросте, в ужасной бороде: никакого человеческого облика в нем уже не было.
Когда исключали Николая Камкова, все время мы говорили: вот интересовался человек не нами, людьми, а бедностью нашей, в слезах и стихах воспевал ее. А как стали мы правомочными и полноправными на земле, рухнул весь его интерес, и он нас возненавидел, и сам опустился до зверя.
1936