Прежде чем начать рассуждение о творчестве Льва Толстого, необходимо сформулировать несколько до идиотизма элементарных истин:
а) Дети — наше будущее.
б) Нельзя быть хорошим человеком, если ты ненавидишь детей.
в) Нельзя работать с детьми, если ты не умеешь этого делать.
г) Для детей всё должно быть сделано как для взрослых, но гораздо лучше.
Отсюда следуют выводы:
Писать для детей надо как для взрослых, но гораздо лучше. Взрослый, наткнувшись на плохую книгу, пожмёт плечами и отбросит подделку. Ребенок беззащитен перед графоманом, плохая книга может его просто-напросто покалечить.
Писателя прежде всего следует оценивать по тем его произведениям, что адресованы детям. Можно как угодно относиться к Гоголю, Тургеневу или Достоевскому, но они строчки не написали для детей, и ваше мнение останется вашим личным мнением, от которого у этих писателей ничего не убавится и не прибавится. (Для справки: я нежно люблю Гоголя, весьма холодно отношусь к Тургеневу, а Достоевский, по-моему, слишком страшен, чтобы любить его книги, и слишком громаден, чтобы оценивать его терминами: Нравится — Не нравится).
Если же литератор писал для детей, у нас появляется объективный критерий оценки. Можно разбирать произведения Дмитрия Нарксисовича Мамина-Сибиряка, находить достоинства и недостатки в его романах, но достаточно прочесть чистейшие, прозрачнейшие «Алёнушкины сказки», и все станет на свои места. Сейчас модно поругивать Максима Горького, однако прочтите «Воробьишку» или «Ивана Дурака» и вы увидите настоящего писателя. Владимир Маяковский умерял ради детей свой бас и особо тщательно занимался «добычей радия», подбирая слова для детских стихов. Там вы не найдете «Последних дней Донца», какие встречаются в других его произведениях. Значит, Маяковский — поэт, а все прочее — наносное. При желании можно найти ляпы и небрежности в произведениях Аксакова или Гаршина, однако, «Аленький цветочек» и «Лягушка-путешественница» — безупречны. Если бы А. H. Толстой ограничился тем, что написал «Петра Первого» и «Хождение по мукам», а Шолохов не создал ничего, кроме «Тихого Дона», то было бы весьма трудно решить, кто является лучшим русским писателем XX века. Но Шолохов написал «Нахалёнка», а Толстой — «Приключения Буратино», «Сорочьи сказки», «Рассказы и сказки для детей»… и я по-прежнему не знаю, кому отдать первое место. Склоняюсь в пользу Толстого, но исключительно по количеству написанного. А как оценивать Булгакова, я не знаю, Булгаков не писал для детей.
И последнее. Гением является тот человек, который пишет для взрослых как для детей. Александр Сергеевич Пушкин не создал ни единой строки, адресованной детям, однако все его сказки, даже такая взрослая вещь, как «Руслан и Людмила», немедленно стали детским чтением. Значит, в русской литературе имеется по меньшей мере один несомненный гений.
С этих же позиций я собираюсь оценивать и «творчество» сиятельного графа Толстого, Льва Николаевича. Во всех случаях, где можно я буду ограничиваться разбором произведений адресованных детям, а к прочим сочинениям апеллировать лишь для получения дополнительной информации.
Сразу уточню, что кроме «Рассказов из Азбуки» и «Русских книг для чтения» мною у Льва Толстого прочитаны: рассказ «После бала»; романы «Война и мир», «Анна Каренина», «Воскресенье»; повести «Детство. Отрочество. Юность», «Казаки», «Хаджи Мурат», комедия «Плоды просвещения». Мне могут сказать, что этого мало, что следовало бы прежде прочитать «Холстомера» или «Семейное счастье». На это отвечу, что для того, чтобы оценить свежесть осетрины, вовсе не обязательно съедать всего осетра целиком.
Для подробного разбора я выбрал рассказ «Черепаха», помещенный в «Третью русскую книгу для чтения». Этот рассказ я приведу здесь целиком:
Один раз я пошел с Мильтоном на охоту. Подле леса он начал искать, вытянул хвост, поднял уши и стал принюхиваться. Я приготовил ружье и пошел за ним. Я думал, что он ищет куропатку, фазана или зайца. Но Мильтон не пошёл в лес, а в поле. Я шёл за ним и глядел вперед. Вдруг я увидал то, что он искал. Впереди его бежала небольшая черепаха величиною с шапку. Голая темно-серая голова на длинной шее была вытянута как пестик; черепаха широко перебирала голыми лапами, а спина ее вся была покрыта корой.
Когда она увидала собаку, она спрятала ноги и голову и опустилась на траву, так что видна была только одна скорлупа. Мильтон схватил ее и стал грызть, но не мог прокусить ее, потому что у черепахи на брюхе такая же скорлупа, как и на спине. Только спереди, сзади и с боков есть отверстия, куда она пропускает голову, ноги и хвост.
Я отнял черепаху у Мильтона и рассмотрел, как у нее разрисована спина, и какая скорлупа, и как она туда прячется. Когда держишь ее в руках и смотришь под скорлупу, то только внутри как в подвале, видно что-то черное и живое. Я бросил черепаху на траву и пошел дальше, но Мильтон не хотел её оставить, а нес в зубах за мною. Вдруг Мильтон взвизгнул и пустил её. Черепаха у него во рту выпустила лапу и царапнула ему рот. Он так рассердился на неё за это, что стал лаять и опять схватил её и понес за мною. Я опять велел бросить, но Мильтон не слушался меня. Тогда я отнял у него черепаху и бросил. Но он не оставил её. Он стал торопиться лапами подле нее рыть яму. И когда вырыл яму, то лапами завалил в яму черепаху и закопал землёю.
Черепахи живут и на земле, и в воде, как ужи и лягушки. Детей они выводят яйцами, и яйца кладут на земле, и не высиживают их, а яйца сами, как рыбья икра лопаются — и выводятся черепахи. Черепахи бывают маленькие, не больше блюдечка, и большие, в три аршина длины и весом в 20 пудов. Большие черепахи живут в морях.
Одна черепаха в весну кладет сотни яиц. Скорлупа черепахи — это её рёбра. Только у людей и других животных ребра бывают каждое отдельно, а у черепахи рёбра срослись в скорлупу. Главное же то, что у всех животных рёбра бывают внутри, под мясом, а у черепахи рёбра сверху, а мясо под ними.
Вот и весь рассказ. В книге он занимает ровно сорок шесть строк. В этих сорока шести строчках, словно свет в дивно ограненном алмазе, собраны, кажется, все возможные языковые и сюжетные ляпы. Начнем, как водится, с мелочей, с того, что называется у литераторов блохами. Это — мелкие, досадные и легко исправимые ляпчики.
а) Повтор слов. Читателю предоставляется самому посчитать, сколько раз граф употребил на сорока шести строках слово «она» или «была». Отмечу лишь удивительную парность повторов: в конце первого абзаца в одном предложении употреблены слова «голая» и «голыми» (в том же предложении — дважды «она»). В конце третьего абзаца дважды фигурирует слово «лапами». В том же абзаце Мильтон «пустил», потому что черепаха «выпустила», там же два раза подряд слово «опять». Примеров можно накопать ещё, но не будем занудничать.
б) Тавтологии. Скрытая тавтология весьма распространённая ошибка неопытных и плохих литераторов, «…небольшая черепаха величиною с шапку» — классический пример подобного ляпа. Если указаны размеры (с шапку), то зачем говорить, что они невелики? Или граф хочет сказать, что для болотной черепахи вырасти величиной с шапку, значит быть небольшой? Но это уже откровенное враньё.
в) Паразитные рифмы. «Вдруг я увидал то, что он искал.» Да вы поэт, Лев Николаевич!
г) Двусмысленности. «Голая темно-серая голова на длинной шее была вытянута как пестик», — даже из контекста невозможно понять, что имел в виду автор. Была ли голова вытянутой формы, или голова вместе с вытянутой шеей напоминали собой пестик? Не знаю, стоит ли предлагать читателю подобные шарады… только если специально сочиняешь каламбур.
Есть еще одна разновидность двусмысленности, когда несложно понять, что имел в виду автор. Однако, подобные ляпы еще более неприятны, нежели предыдущие. Психология читательского восприятия такова, что человек сохраняет в кратковременной памяти последнее из значащих слов, встретившихся в тексте, и соотносит его с ближайшим местоимением, если оно совпадает по грамматической форме. Читаем: «…спина ее вся была покрыта корой. Когда она увидала собаку, она спрятала ноги…» На этом месте читатель гулко икает и начинает отчаянно соображать, откуда у коры взялись ноги. Затем он припоминает, что в тексте еще фигурировала спина, и пытается представить спину, увидевшую собаку. Затем, если у читателя хорошая память, припоминается «шея», «голова», «шапка» (это все претенденты на обладание ногами). Лишь затем в тексте, который приходится сканировать в обратном порядке, следует «черепаха». Весь этот процесс занимает десятые доли секунды и осознается как краткая мучительная судорога в процессе чтения. Не знаю, должно ли чтение доставлять радость, но я твердо уверен, что оно не должно представлять из себя цепь мучительных судорог. А то, что перед нами именно цепь, сомнений нет, на сорока шести строчках один и тот же ляп повторен шесть (!) раз. Особенно хорошо смотрится сочетание: «…царапнула рот. Он так рассердился…»
д) Мусорные слова. Подобно тому, как бывает чистая и неряшливая речь, бывает также чистый и неряшливый текст. Большое количество слов, не несущих смысловой нагрузки, воспринимается в тексте подобно косноязычной речи, переполненной словечками типа: «вот», «значит», «блин»… И то, и другое свидетельствует об отсутствии культуры. Какой же образец культуры являет Лев Николаевич Толстой? «Он так рассердился на неё за это, что стал лаять, и опять схватил её и понёс за мною». В данном предложении восемнадцать слов. Смысловую нагрузку несут слова: «рассердился», «лаять», «схватил», «понёс» и, отчасти, «он». То есть, пять слов из восемнадцати. Все остальное — мусор. Может ли считаться качественным текст, на восемьдесят процентов состоящий из мусора? Поэт призывал: «Правилу следуй упорно: чтобы словам было тесно, мыслям просторно». К мыслям мы ещё вернемся, а сколь просторно словам в сочинениях Льва Николаевича, по-видимому, ясно. Некогда мне довелось прочесть статью о том, насколько большое количество подтекста вложено Пушкиным в строку: «Зима. Крестьянин, торжествуя…» Ничего подобного я ни разу не встретил у Толстого. Один слой восприятия, дидактика в чистом виде. «Сиди, Петя, долго в шкапу за то, что ты трус».
Среди мусорных слов особое место занимает словечко «вдруг». Оно резко снижает смысловую насыщенность текста, автор как бы предупреждает читателя: «Сейчас я буду тебя удивлять». «Валяй!» — зевает читатель, устраиваясь поудобнее. С этого мгновения его уже ничем не удивить, ему всё неинтересно. У Виталия Бианки есть специальный рассказ, посвященный употреблению слова «вдруг» в описаниях природы. В природе всё совершается вдруг, и именно поэтому автор должен найти иные слова, иначе текст не будет восприниматься. Как заметил сам Лев Толстой: «Пугает, а не страшно». В рассказе «Черепаха» слово «вдруг» употреблено два раза, но и в других текстах, посвящённых природе, Лев Николаевич, ничтоже сумняшеся, употребляет этот злейший из паразитов.
е) Подбор правильного слова. Здесь мы уже переходим от ремесла к искусству. Единое фальшивое слово способно разрушить впечатление от целой, прекрасно написанной страницы. «Единожды солжёшь, кто тебе поверит?» И в то же время, точное, единственно верное слово оказывает волшебное действие, оживляя придуманный писателем мир. Воистину, «вначале было слово». По крайней мере, для литературы это утверждение абсолютно.
Я не помню случая, чтобы хоть одна строка Льва Толстого заставила меня счастливо вздрогнуть и замереть от красоты слова, а вот фальши у него более чем достаточно. Ярчайшим примером является употребление слова «рот» применительно к собаке. Бог с тем, что «царапнуть рот» невозможно, это лишь один из тысяч толстовских ляпов. Но ведь рассказ написан для детей, в массе своей деревенских, которые весьма строго различают понятия: лицо и морда, рот и пасть. Вспомните Чехова: «…и стала ейной мордой меня в харю тыкать». У селёдки — морда, у Ваньки — харя. Только так, и не иначе. Одно беда — слово «пасть» создает представление о злобном хищнике, оно тоже неприменимо к собственной собаке. Положение складывается безвыходное, нужного слова нет. В том и заключается задача писателя — найти слово, когда его нет. Лев Толстой эту задачу даже не попытался решать.
Однажды, перечитывая Пришвина, я остановился на описании играющей лисы. «Пастишка разинута», — вот оно, слово! Не знаю, какой кровью далось оно Пришвину, возможно, выплеснулось само безо всякого труда. «Читателя не интересует писательский пот», — говорил Максим Горький. Важен результат. Михаил Пришвин — писатель, Лев Толстой — халтурщик.
Кстати, если подставить пришвинское слово в толстовский рассказец, то получится еще хуже, чем было. Единственное правильное слово в куче мусора будет звучать особенно фальшиво. За примерами не надо далеко ходить. В романе «Война и мир» Лев Николаевич употребляет красивое слово «гвоздить», употребляет нудно и настойчиво, раза четыре кряду, чтобы всякий доспел заметить, как он, граф Толстой черпает в народной речи. И от этого повторения слово гаснет, превращаясь в нечто скверное.
е) Есть еще один вид текстуальной ошибки — откровенная реникса, случайно проскользнувшая в тексте. Нечто вроде фразы из рассказика «Гроза»: «Катя взяла Машу на спину, сняла чулки, перешла речку…» Хвала аллаху, подобные ляпы даже у Толстого встречаются не слишком часто, во всяком случае, в рассказе «Черепаха» их нет.
Чтобы сохранить объективность, следует обратиться и к взрослым сочинениям Толстого, проверить, правда ли и там столь велико количество ляпов. Снимаю с полки первый попавшийся том, открываю наугад. Первые три предложения вполне ординарны. А вот четвертое — шедевр: «Она уже не плакала, но, облокотив своё ещё красивое худое лицо, уставилась глазами на догоравшую свечу и думала о том, зачем она вышла замуж, зачем столько солдат нужно, и о том ещё, как бы ей отплатить столяровой жене». Полный набор преступлений против русского языка! Теперь стоит поглядеть, что это я процитировал… «Поликушка» — не читал и, теперь уже ясно, что читать не буду.
Делаю вторую попытку. Палец сходу упирается в нечто монструазное: «Пятое то, что в нашем обществе, где влюбление между молодым мужчиной и женщиной, имеющее в основе всё-таки плотскую любовь, возведено в высшую поэтическую цель стремлений людей, свидетельством чего служит все искусство и поэзия нашего общества, молодые люди лучшее время своей жизни посвящают: мужчины на выглядывание, приискивание и овладевание наилучшими предметами любви в форме любовной связи или брака, а женщины и девушки — на заманиванье и вовлечение мужчин в связь или брак». Комментарии излишни. Более густую смесь канцелярита с псевдонаучной терминологией трудно себе представить.
Мне могут возразить, что данное чудовище взято не из художественного текста, а из послесловия к «Крейцеровой сонате». Однако, я глубоко убежден, что у художника всё должно быть художественно, иначе это не художник. Интереса ради загляните в собрание сочинений Дмитрия Менделеева. Даже в самых специальных работах вы увидите образцы блестящего русского языка. Труды Марковникова, Кучерова, Бородина можно смело отнести к вершинам изящной словесности. Александр Энгельгардт одинаково художественно писал и очерки для журнала «Современник», и статьи об амидах неорганических кислот. Причем такое положение было не только в русской литературе. «Lettres choisies» Ги Патена являются вершиной французской литературы, без них невозможно представить ни творчество Сирано де Бержерака, ни утонченные «Письма» мадам де Совиньи. А ведь Патен был врачом, перед нами специальные научные труды! Луи Пастер был избран в Академию не за научное содержание своих работ, а за их блестящее литературное оформление. Один лишь Лев Толстой позволяет ставить себе двойную планку и гнать заведомую халтуру.
И наконец, чтобы больше не возвращаться к текстуальному анализу, скажем несколько слов о богатстве языка. Давно известно, что самый богатый словарный запас среди русских писателей у Александра Сергеевича Пушкина — более сорока тысяч слов. (Под словарным запасом литератора понимается список слов, употреблённых им в письменном виде). И почему-то исследователи стыдливо умалчивают о словаре Льва Толстого. Можно подумать, что эти данные просто засекречены. Лишь однажды я нашёл упоминание, что активный словарь В.И. Ленина превышает таковой у Льва Толстого. Выясняется, что не так это и трудно — превзойти Льва Толстого. Самый грубый анализ дает приблизительную цифру: что-то около пятнадцати тысяч слов, а возможно даже и меньше. Смешно сказать, но мой словарный запас в два раза больше, нежели у Льва Толстого.
Однако, слова словами, но не менее важно, что этими словами сказано. Поэтому, переходим к разбору сюжетов.
Вернемся к рассказу «Черепаха» и рассмотрим его структуру. Нетрудно заметить, что перед нами научно-популярное сочинение, повествующее о том, сколь разнообразно семейство черепах, и чем черепахи отличаются от прочих животных. К очерку о черепахах насильно прилеплена охотничья байка о том, как злобная черепаха «царапнула рот» бедной собачке. То есть, автор умудрился развалить крошечное сочинение на две нестыкующиеся части. Если это называется писательским мастерством, то что тогда графомания?
Для сравнения приведу научно-популярный рассказ для детей, который мне кажется образцом подобного рода литературы. Текста под рукой нет, поэтому цитирую по памяти:
— Мышонок, Мышонок, почему у тебя нос грязный?
— Землю копал.
— Зачем землю копал?
— Норку делал.
— Для чего норку делал?
— От тебя, Лис, прятаться.
— Мышонок, Мышонок, ведь я тебя подстерегу.
— А у меня в норке спаленка.
— Кушать захочешь — вылезешь.
— А у меня в норке кладовочка.
— Мышонок, Мышонок, я твою нору разрою!
— А я от тебя в отнорочек, да и был таков!
Обратите внимание, рассказ Виталия Бианки при той же научно-популярной нагрузке впятеро короче, нежели сочинение Льва Толстого. Это целостная вещь с лихо закрученной детективной интригой, пятилетний читатель следит за приключениями мышонка и даже не замечает, что перед ним статья «О строении нор полевых грызунов». Так мастер обходится с сюжетом, органично соединяя несоединимое.
Разламывающийся сюжет вообще характерен для Льва Толстого, хотя в детских произведениях, переполненных отчаянной дидактикой, он особенно заметен (Вспомним, к примеру, рассказ «Пожарные собаки», который пришлось читать в первом классе). Встречается этот грех и в «сериозных» произведениях. Повесть «Хаджи Мурат» словно в наручники закована в пролог-эпилоговую раму, где автор ударяется в воспоминания при виде цветка татарника, который не удалось включить в букет. Образ колючего цветка действительно удачен, но то, как он подносится читателю, повергает в дрожь. Прежде всего нам сообщают мораль произведения, далее следует сама история, затем мораль повторяется второй раз, для идиотов. А ведь можно было вплести непокорную колючку в ткань повести и создать по-настоящему художественное произведение… только зачем это Льву Толстому? Для сельской местности сойдет и так.
Катастрофическое неумение строить сюжет приводит к тому, что мысль автора приходится дополнительно пояснять (на современном жаргоне это называется «давать объяснения у газетного киоска»). Таким образом является на свет кошмар школьников — последние полсотни страниц «Войны и мира» или то самое Послесловие к «Крейцеровой сонате», которое здесь уже цитировалось. Подумать только, полутора тысяч страниц не хватило графу, чтобы высказать свои мысли! Весь Платон мог бы уместиться на этих страницах! Шекспиру, чтобы создать громаду «Гамлета» потребовалась площадь в двадцать раз меньшая! Недаром Лев Толстой так ненавидел Шекспира; умненькая, поучающая бездарность всегда ненавидит гения, способного одной строкой сделать то, для чего бездарности не хватит «томов премногих».
С моей стороны было бы опрометчиво, прочитав лишь десяток томов из бесконечного девяностотомника, делать глобальные выводы о толстовских сюжетах, но все же рискну заявить, что ни в одном из своих произведений Толстой не вышел за рамки линейного повествовательного сюжета, и всякая толстовская вещь есть лишь иллюстрация к очередной авторской мысли. Особенно печально в этом плане выглядит «Анна Каренина». Железные шарниры сюжета выпирают из-под каждой строчки: семья такая, семья этакая, семья разэтакая… Восемьсот восемьдесят страниц иллюстраций к единственной мыслишке, высказанной в первом же абзаце: «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему». К тому же, процитированная максима тоже весьма сомнительна. Достаточно вспомнить разные представления о счастье у Обломова и Штольца, как толстовская мысль опрокинется. Конечно, если понимать счастье так: «Я в розовом чепце и муж — приличный блондин, сидим и отражаемся в никелированном чайнике», то Л. H. Толстой будет прав. Но неужто кто-то поверит, будто счастье столь примитивная штука?
NB. Отложил работу над статьей, раскрыл Толстого и прочитал повесть «Семейное счастье». Та же беспомощная скукопись, те же фарисейские поучения. Счастье понимается единственным возможным способом: «Я в розовом чепце…» Сюжет прям, как топографическая линейка. И зачем Лев Николаевич бросил военную карьеру? говорят, он был неплохим топографом. А вот образчик стиля: «…подумала я, с счастливым напряжением во всех членах…»
Впрочем, бог с ним, с сюжетом. Не будем слишком строги к Толстому; как умеет, так и пишет, в меру таланта. Переходим к следующему пункту программы: образам и идеям (по-моему, в литературе одно от другого неотделимо, и только школьные учителя умеют изучать их по-раздельности). Уж здесь-то яснополянский старец должен быть в своей тарелке. «Сейте разумное, доброе, вечное», — по общему мнению сказано о нем. Итак, приступим.
Наш образцовый рассказ предоставляет для анализа единственный образ — рассказчика. Образ этот оставляет весьма тягостное впечатление. Сначала лирический герой разглядывает черепаху, а удовлетворив любознательность, бросает её (Не швыряет, а именно с полным безразличием кидает живое существо на землю, не озаботившись мыслью, что тому может быть больно). Потом он второй раз бросает черепаху, а в конце повествования позволяет зарыть ее в землю. Толстому в голову не приходит, что раз внутри, под скорлупой, «что-то чёрное и живое», то к нему следовало бы отнестись побережней. Не знаю, может ли болотная черепаха выбраться из-под земли, но читать эти строки мучительно. По аналогии мне вспоминается эпизод из повести Горького «Детство». Хоронят мать, и осиротевший Алеша смотрит, как возятся в могильной яме случайно попавшие туда лягушки. Потом, когда могила уже зарыта, мальчик спрашивает у деда, что станет с лягушками. «Выберутся», — безразлично отвечает тот. Какая бездна чувств скрыта в этом небольшом отрывке, и насколько бессмысленна сцена, описанная Толстым! В ней нет ничего, кроме неосознанной жестокости.
Лев Николаевич в своих детских произведениях создал целую галерею образов, пробуждающих в читателе всё самое дурное, что может быть сокрыто в душе. По счастью, дети достаточно устойчивы к дурному влиянию, они с редким упорством переделывают знаменитую сказку «Три медведя», позволяя медведям догнать юную мерзавку, учинившую разгром в медвежьем доме. Далее они либо перевоспитывают её, заставляя починить сломанное, либо просто поступают, как должен поступать всякий порядочный медведь с хулиганствующими девицами. А содержание сказки «Волк и мужик» столь мерзостно, что она попросту исключена из круга детского чтения, во всяком случае, я не видел ни одной детской книжки, где эта сказка была бы напечатана. А ведь в ту пору Ушинским уже была написана «Слепая лошадь», а Погорельским «Чёрная курица», Даль занимался обработкой народных сказок, Тургенев написал «Воробья», то есть, великому писателю было у кого поучиться.
Особо тягостное впечатление оставляет рассказ «Косточка», словно в насмешку носящий подзаголовок «быль». Довольно единственной фразы: «Перед обедом мать сочла сливы и видит, одной нет». Что же это за мелочная крохоборка, пересчитывающая сливы! Конечно, если это самые первые в году, ещё счётные сливы, то можно и не считая заметить пропажу одной штуки, но неужели у Толстого не хватило элементарного благоговения перед матерью, чтобы не выводить ее этаким Плюшкиным в юбке? Ведь достаточно было написать что-то вроде: «Мама сразу увидела, что одной сливы не хватает…» — и все стало бы на свои места. Порок в лице Вани был бы посрамлен, а образ матери не опошлен, ведь на то она и мама, чтобы все знать и все видеть.
Напоследок бегло глянем на персонажей взрослых произведений классика. Дело привычное, сочинения на тему «Образ князя Андрея» приходилось вымучивать еще в школе. Особое место в этом образе занимает «небо над Аустерлицем», повидав которое князь Андрей уже не мог жить как прежде, ибо высокое небо с ползущими облаками постоянно было перед его взором. Однако, противу общего мнения небо не прибавило князю ни на гран человечности, а лишь каплю презрения к человеческой суетливости; даже рождение сына и смерть маленькой княгини не выбивает его из состояния сплина. И дело не в том, что «плакать он не мог», а просто князь как и прежде остался типом полностью погружённым в себя, просто раньше его обуревали мечты двенадцатилетнего мальчика, а ныне он погружен в созерцание неба и ожидание «простого счастья». В обоих случаях, если говорить об образах, видим нечто примитивное и прямое как офицерская шпага. Прежнему мальчику дали другую игрушку. А ведь русская литература сильна динамичными образами.
Мне кажется, дело заключается в том, что Лев Толстой вовсе не является писателем-реалистом. Он пишет не людей, а типажи, не судьбы, а схемы. Выбрать наиболее типичное, освободить от мешающего, с презрением отнестись к правде, если она не согласуется с идеей, насколько мне известно, это признак романтизма. Я не против романтиков, но полагаю, что автору надо быть последовательным. Герои Виктора Гюго до конца верны себе, и Д'Артаньян Александра Дюма всегда остается Д'Артаньяном, за что и любим многими поколениями читателей. А Лев Толстой, написав сильфидоподобную и абсолютно нежизненную Наташу Ростову, в конце романа вспоминает, что в реальной жизни девочки взрослеют и становятся матерями и хозяйками. И вот он начинает ломать романтический образ, упихивая его в прокрустов сюжет, и успешно справляется с задачей, создав романтико-реалистического уродца. Наташе Ростовой подобные издевательства безразличны, она никогда не была живой, а романтически настроенные читательницы чувствуют себя так, словно это их насилует автор. Почитайте школьные сочинения на эту тему — обнаружите много любопытного.
Известно, что Николеньку Ростова Лев Николаевич писал со своего отца. Но опять же, Толстой вовсе не старался создать реальный характер. Когда подлинный Николенька начал входить в возраст, мать привела ему наложницу — крепостную девушку, чтобы мальчик, не дай бог, не занялся онанизмом, а нормально удовлетворял свои половые потребности. А теперь попытайтесь приложить этот фактик к розово-голубому образу Николая Ростова…
Я вовсе не пытаюсь осуждать Толстого с точки зрения натурализма, Лев Толстой не обязан был описывать первую внебрачную ночь юного барчука и несчастной девчонки, кинутой ему в постель. Но ведь реальный Николенька не был ни мерзавцем, ни пресыщенным развратником! Он был обычным человеком своего времени. Согласовать несогласующееся, свести противоположности в единый живой образ — вот где задача литературы! Однако, великого прозаика проза жизни не интересует.
«Детство. Отрочество. Юность» стоят в толстовском наследии особняком. В свое время Гарин-Михайловский после лестных отзывов критики о своей повести «Детство Тёмы» заметил, что всякий грамотный человек может написать одну хорошую книгу — книгу о собственном детстве. Для этого надо всего лишь быть честным. Итак, что же нам сообщает честный Лев Николаевич? Известно, что Толстой утверждал, будто помнит себя с годовалого возраста и, вероятно, более позднее детство он должен помнить не просто событийно, но донести мысли, чувства, переживания маленького ребёнка. Однако стоит открыть автобиографичесую трилогию, и мы увидим нечто засушенное до уровня гербария. Благовоспитанный ребёнок, даже наедине с собой не осмеливающийся быть просто ребёнком. Добропорядочное веселье на балу, неестественно-взрослое понимание происходящего (особенно глава «Папа»). Даже сцена с Карлом Ивановичем кажется неестественной, в ней нет души, а просто взрослый писатель вознамерился показать, как быстро меняется настроение маленького ребёнка. Ощущение таково, что автор ничего не помнит из собственного детства, а просто перечитался Руссо. Не возьмусь судить, врал ли граф, основываясь на требованиях дидактики или он действительно с самого рождения был маленьким старичком, но в любом случае вывод получается неутешительный: ни лжец, ни старичок-моралист не способен сказать читателю хоть что-то ценное. Недаром Даниил Хармс, человек удивительно чуткий ко всякой фальши, именно о Льве Толстом написал свое язвительное: «Лев Толстой очень любил детей…»
Официальные критики любят прилагать ко Льву Толстому определение: «гуманист». Однако, каков же реальный гуманизм первого толстовца?
Вторая русская книга для чтения открывается еще одной былью: «Девочка и грибы». В этом рассказе маленькая девочка попала под поезд, но осталась жива, поскольку поезд проехал над ней. Некогда четырехлетний автор этих строк оказался достаточно умён, чтобы посоветоваться с родителями, прежде чем повторить столь заманчивый эксперимент. Однако, не всем так повезло как мне, кое у кого поезд оказывался проворней родителей. И когда первые малолетние читатели погибли на рельсах, Лев Толстой не бросился вслед за ними под колеса, не покончил с собой иным способом, он даже не запретил перепечатывать рассказ, обрекая на гибель все новых и новых детей. «Мне отмщенье и аз воздам», — годится для эпиграфа, но применять его к себе Толстой не желал. Возможно, список толстовских жертв пополняется до сего дня. Как тут не вспомнить Достоевского и его фразу о единой слезе ребенка.
Могут возразить, что не следует смешивать личность писателя и его книги. Тот же Достоевский вдрызг проигрывался в карты и жил на содержании у жены. Некрасов и Тургенев устраивали многолюдные выездные охоты с десятками загонщиков. Пушкин также…
Все это верно. И все-таки случай с Толстым выпадает из ряда вон. Пепел Януша Корчака стучит в моё сердце.
Думаю, что мною достаточно сказано о различных сторонах художественного творчества сиятельного графа, хотя доводы и примеры можно было бы наворачивать ещё и ещё. Несомненно, моё выступление вызовет негативные отклики. Одно лишь объявленное намерение написать критический отзыв о творчестве Л. H. Толстого уже породило замечания о «слоне и Моське», «собаке и караване». Пусть, я к этому готов. Я жду критики, но заранее предупреждаю, что отзывы типа: «Всё равно Толстой — великий писатель» или «А мне нравится» — никому и ничего не доказывают. Борис Натанович Стругацкий, чьим учеником я имею честь себя считать, говорил: «Как бы плохо вы ни написали вашу повесть, у вас обязательно найдутся читатели, тысячи читателей, которые сочтут её шедевром… Как бы хорошо вы ни написали свою повесть, обязательно найдутся читатели, и это будут тысячи читателей, которые сочтут ее чистым барахлом». Переиздайте сегодня стихотворения графа Хвостова под каким-либо псевдонимом, чтобы одиозное имя не пугало людей, и найдутся тысячи читателей из самых интеллигентных кругов, которые будут искренне восхищаться «неизвестным» поэтом конца XVIII века:
Коль чужд тебе талант и скуден дар природный,
Расстанься с музою, твой будет труд бесплодный.
От стихотворного отстань ты ремесла,
Ползущих на Парнас не умножай числа!
Жаль, что другой граф не читал этих строк.
Куда интереснее было бы такое мнение, защищающее Льва Толстого: «Да, фраза, выдранная из текста „Поликушки“, длинна, переполнена мусорными словами и грешит повторами. Да, сочетание „своё лицо“ является тавтологией. Да, облокотить лицо нельзя, поскольку у лиц не бывет локтей, а если улечься подбородком (не лицом!) на локоть, то получится немыслимая собачья поза. Все это верно, но и путаность фразы и все ляпы, и особенно собачья поза являются лучшей характеристикой Акулины, именно так, путанно и неосознанно, она думает». Это был бы действительно довод, если бы при этом фразы, описывающие барыню, оказались взбалмошны и экзальтированны, приказчик описывался бы словами краткими, но изворотливыми, и так далее. Однако, этого нет, все персонажи, от барыни, до старика Дутлова описаны одним нудным стилем, пригодным лишь для Акулины. (Эх, пришлось-таки прочесть «Поликушку»!)
И ещё одно мнение нельзя сбросить со счетов. Что бы ни представляли собой творения Льва Толстого, к настоящему времени над ними образовался столь мощный пласт культурных наслоений, что у многих в высшей степени честных и умных людей невольно возникнет ощущение, что посягнуть на Толстого значит посягнуть на самое культуру. Слишком долго Лев Толстой незаслуженно считался классиком русской литературы, оттеснив в сторону истинных титанов: Гоголя, Чехова и Достоевского. Как это могло произойти? Думается, ответ заключается в следующем:
Девятнадцатый век был временем писателей-романистов. Великая английская литература в этот период представлена творчеством Диккенса и Теккерея, великая французская литература могла гордиться именами Бальзака, Виктора Гюгю и Александра Дюма. А великая русская литература не могла похвастаться ничем. Не было у русских ни единого романа, перевалившего за тысячу станиц. И вдруг у не слишком известного литератора графа Толстого объявляется четырёхтомная громадина, в полтора раза превышающая самый толстый роман Диккенса или Дюма. Каковы бы ни были ее достоинства, «Война и мир» была обречена на восторженный прием, исключительно из патриотических чувств: мы, мол, не хуже гнилого запада. А тот факт, что толстовский опус прямо-таки просится для школьного разбора, особенно радовал наших доморощенных критиков. Чахоточные властители дум начала шестидесятых уже сошли в могилу, и господин Страхов мог беспрепятственно заложить основы «понимания» толстовского романа. В самом деле, подлинный анализ произведения — трудное и неблагодарное дело, куда проще обозвать Достоевского «больным талантом», а Лескова и попросту графоманом, небрежно и бездоказательно пихнуть Лейкина с его выкормышем Антошей Чехонте (легковесны, мол!), а затем приняться за сладостный образ князя Андрея. Ведь это так просто, критику думать не надо, резонёрствующий автор все уже объяснил, достаточно лишь извлечь нужные цитаты из столистового монблана.
Имеется и второй, еще более важный фактор. Со времен позорной Крымской кампании прошло восемь лет, а это как раз тот срок, когда у побитой нации невиданно возрастает воинствующий патриотизм (подросло новое поколение, которое горько жалеет, что «опоздало на войну», и полагает, что уж оно-то…). Очень хочется реванша, и напоминание, что после Аустерлица французы все-таки были «отгвожжены», сладостно греет душу.
Так или иначе, несчастье произошло, Толстой стал считаться образцом русской литературы («Когда б вы знали, из какого сора…»). Но значит ли это, что ложных идолов следует оставлять в покое и благодушно наблюдать их торжество? Если бы господствующее мнение всегда было правильным, мы до сих пор жили бы на плоской Земле. Кто-то должен первым крикнуть правду. И пускай меня после этого называют глупым мальчиком, пусть, если угодно, сравнивают с Моськой и той лягушкой, что вола превзошла — всё равно, истина дороже.
ЛЮДИ! КОРОЛЬ-ТО ГОЛЫЙ!
Святослав Логинов.