Так давно это было, что как начнешь вспоминать, так кажется, что не о себе вспоминаешь, а о каком-то мальчике, которого когда-то раньше хорошо знал.
Было мне от роду лет восемь. Жили мы вдвоем с матерью, а отец давно умер, когда я еще совсем маленьким был. Мама моя служила в земской управе кассиршей, — пожалуй, единственная женщина была служащая в нашем городке. В то время женщин редко принимали на службу. На ее заработок мы и жили, да еще мамин брат, инженер, помогал нам.
Наш маленький городок стоял на горе. И почти со всех сторон его окружали реки. С одной стороны большая река Сна, по ней пароходы ходили. В Сну тут же впадала другая река — Ярба и город с двух сторон огибала. А в Ярбу еще речка впадала, Серовка. Словом, куда мы ни пойдем, бывало, с мамой гулять, обязательно на реку придем, не на ту, так на другую.
А на реке, особенно по праздничным дням, весь берег рыбаками усыпан. И старые и молодые сидят по целым дням с удочками и на поплавки смотрят. А больше всего, конечно, среди них было мальчиков — и постарше меня, и одних лет со мной.
Меня эти удильщики очень интересовали. Бывало, придем с мамой на берег Ярбы, а на нем разбит был тощенький бульварчик, мама усядется с книжкой на скамейке, а я спущусь к реке и хожу от рыбака к рыбаку, смотрю, как они таскают окуньков, сорожек, ершей и другую немудреную рыбку.
Конечно, эти наблюдения привели к тому, что мне и самому захотелось поудить. Стал я просить у мамы, чтобы она мне это позволила. Да куда, — и слышать не хочет!
— Мал ты, еще утонешь, пожалуй!
— Да-а, — говорю, — когда я нашалю что-нибудь, так ты говоришь, что я уж большой и мне нельзя шалить. А как удить, так мал!
Мама засмеялась сначала, а потом сделала круглые глаза и голос повысила. Это у ней была манера такая: когда она хотела быть убедительной, то как-то по-особенному глаза округляла и голос у нее повышался. А голос у нее и без того был громкий, и женщина она была крупная. Поэтому выходило не столько убедительно, сколько страшновато: казалось, что она очень сердитая. А на самом деле она добрая была.
— Пойми, — говорит, — что сама я с тобой не могу удить, мне на службе надо быть, а одному тебе нельзя на реку ходить. Сколько мальчиков, даже и старше тебя, тонет в реке каждое лето! Вот пройдет год-другой, станешь постарше да поумнее, да осторожнее, тогда и пойдешь.
Так и не позволила.
Но желание удить у меня, конечно, не прошло. И мамина аргументация на меня мало подействовала. Рос я одиночкой, рано научился читать, и воображение у меня здорово работало. И вот стал я мечтать о том, как я, когда подрасту и мама меня, наконец, на реку отпустит, буду рыбу удить и непременно большую рыбу. Не каких-нибудь там сорожек и окуньков и прочую мелочь, а щук больших, лещей, голавлей этак фунтов в десять, каких окрестные крестьяне приносят продавать к нам в город. Этих рыб я видал, когда наша Марьюшка, которая у нас с незапамятных времен жила, чистила их к обеду, а я около нее вертелся. Так вот в мечтах моих я только такую большую рыбу и ловил. Как ее ловят на самом деле, я и понятия не имел. Ни неводов, ни других рыболовных снастей, кроме обыкновенной удочки, я и не видывал тогда, хоть и читал о них в книжках.
Ужение же мне представлялось очень простым: я беру удилище покрепче, леску потолще и попрочнее с большим крючком, насаживаю на него толстого червяка и сажусь в одно местечко, которое давно мне нравилось, около моста через Ярбу, где, говорят, очень глубоко. Закидываю удочку, к крючку подходит большой голавль или лещ, разевает широко рот, хватает червяка и попадается на крючок. Я обеими руками беру удилище и с трудом вытаскиваю рыбу на берег. Вот и все.
Словом, еще не начавши удить, я уж поставил перед собою определенную цель: поймать большую рыбу.
В самый разгар моих мечтаний пришлось нам переехать на другую квартиру, совсем близко к Ярбе — только спуститься два квартала под гору да перейти неширокую пойму, тут и Ярба. Не вытерпел я, стал у мамы опять просить, чтобы удить позволила. Но мама твердо на своем стояла: — рано еще тебе удить, мал ты! — и не пускала.
Так бы и не пустила, да на мое счастье вот что случилось.
Как-то под вечер был я у себя в огороде и на воробьев охотился — из рогатки камешками в них стрелял. Вдруг слышу, зовет меня наша Марьюшка.
— Шурик! — кричит. — Шурик! Иди скорее домой. Мамочка зовет.
Подошел я к Марьюшке, а она мне и говорит:
— Дяденька твой приехал, Николай Александрович, о тебе с мамочкой разговаривает.
Известие это не очень меня обрадовало. Дяди своего я никогда не видал, и, хотя мама моя часто его вспоминала, я мало о нем думал.
Еще в передней увидел я около зеркала фуражку со значком: топор и якорь крест-накрест и почувствовал, что табаком пахнет.
Вошел я в комнату, которая у нас столовой называлась и в то же время была гостиной и маминой рабочей комнатой. Вижу, сидит около стола рядом с мамой «барин», большой, толстый, с черной бородой, а лицом очень похож на маму.
Мама и говорит:
— А вот и Шурик мой! Иди, Шурик, поздоровайся с дядей!
Поздоровался я, поцеловался с дядей. Черная борода дяди оказалась очень мягкой, и пахло от нее хорошо — табаком и чем-то душистым.
Оглядел меня дядя с ног до головы, а потом вдруг округлил глаза, совсем как мама, и говорит ей:
— Ну, конечно же, он у тебя совсем большой.
— Так ведь это тянет его, как я не знаю что! А ему еще только осенью исполнится девять лет!
— Ну и что же? Он выглядит гораздо старше своих лет. И притом он мальчик, ему самостоятельность нужна, а ты хочешь держать его около себя.
А мама ему возражает, но тон у нее как будто уж не такой уверенный.
— Ну, полно, зачем ты пустяки говоришь, вот подрастет и будет самостоятельным.
А я слушаю их и не понимаю, о чем они спорят и при чем тут моя самостоятельность. А мама мне говорит:
— Поди в свою комнату, посмотри, что у тебя на кровати лежит. Это тебе дядя привез.
Сильно заинтересованный, пошел я в свою комнату. Вижу, на моей кровати лежит связка каких-то палок, а рядом — большой коробок, обернут в бумагу и веревочкой обвязан.
Повертел я в руках палки и ничего не понял, только удивился — никогда таких палок раньше я не видал: как будто обрезки большой, толстой, твердой, как дерево, соломины, с узлами на стволах. На концах зачем-то медные трубки приделаны, а сами палки разной толщины: одни толстые, другие потоньше, а третьи совсем, как хлыстики, тоненькие.
Отложил я палки в сторону и принялся развязывать коробку.
Развернул бумагу и вижу, — ящик из белого некрашеного дерева. Открыл я крышку, и сердце у меня от восторга забилось — рыболовные принадлежности! Чего-чего тут и нет! И лески толстые, и тонкие, и волосяные, и как будто шелковые, и готовые, с поплавками, грузилами и крючками, и просто как шнурочки, на мотовильца намотанные, и обыкновенных крючков несколько коробочек, и крючки в виде якорьков на проволочках тонких, и крючки с жилками, и поплавки разных размеров ярко окрашенные, и связки веревочек тоненьких, и много еще всякого добра.
Сижу и любуюсь такими богатствами и сам не знаю, за что сперва и взяться.
В это время входит ко мне в комнату мама, а за ней и дядя. Дядя и говорит мне:
— Ну, что, доволен моим подарком?
Я только глаза на него поднял, и, должно быть, дядя без слов понял, что подарок его оценен мною по достоинству.
— Ну, вот и прекрасно! Вижу, что угодил тебе. Очень рад.
А мама мне и говорит:
— Что же ты, Шурик, не поблагодаришь дядю?
Но дядя вдруг как будто сконфузился, положил мне руку на плечо и забормотал торопливо:
— Ну, ну, какие еще благодарности! Мальчик доволен, а я рад, и все прекрасно.
А я, между тем, набрался решимости и говорю:
— Ну, теперь, мамочка, как ты хочешь, а только я пойду рыбу удить, — а у самого голос дрожит и слезы из глаз готовы брызнуть.
Мама руками всплеснула, повернулась к дяде и говорит, полусмеясь, полусердито:
— Слыхал? Вот что ты своим подарком наделал!
А я вижу, что мама как будто сдается, и продолжаю уже совсем смело:
— Да, да, мамочка, я завтра же удить пойду, только вот червей накопаю сегодня.
Тогда дядя мне и говорит:
— Ну, ну, брат, ты не очень... Матери слушаться надо! Отпустит она тебя, так пойдешь, а не отпустит — дома сидеть будешь, — а потом обращается к маме и спрашивает ее: — Так как, Верочка, отпустишь, что ли, его? — а сам смотрит и улыбается.
— Да уж теперь нельзя не отпустить! Ведь изведется он, сидя над своими сокровищами. А только, если с ним что-нибудь случится; никогда тебе не прощу этого подарка.
А дядя говорит:
— Ну, полно, он будет осторожен, — и обращается ко мне: — Ведь ты будешь осторожен, Шурик?
— Буду, — а сам и не думаю о том, что говорю: так сильно я обрадовался.
Посмотрела на меня мама, засмеялась и рукой махнула.
— Ну, — говорит, — совсем блаженным стал каким-то! Вот он всегда у меня так — без всякой меры увлекается... — и вышла.
Стал я у дяди спрашивать про некоторые для меня непонятные предметы из тех, что в ящике были. Дядя попробовал было объяснить, да спутался скоро.
— Я, дорогой мой, признаться, мало в этих вещах понимаю и, когда покупал их, то брал все, что мне в магазине предложили. Ты уж у кого-нибудь другого спроси.
— Да вы, дядя, скажите мне хоть это-то что такое? — и показываю на связки палок.
— Это удилища складные. Это-то я тебе покажу, что с ними надо делать.
Развязал связку, взял самую толстую палку и в медную трубку, что была на конце ее, вложил палку, потоньше, а в эту — один из хлыстиков, и получилось прекрасное удилище — длинное, тонкое и совершенно прямое, а когда я взял его в руки, то оказалось, что и легкое. Таких удилищ я никогда не видывал у наших рыбаков — у них удилища были самодельные — березовые или изредка черемуховые, к тому же и короче и не такие прямые.
Научился и я складывать удилища, их оказалось целых четыре — два больших, трехколенных, и два поменьше, по два колена.
— А из какого они дерева? — спрашиваю.
— Из бамбука. Бамбук — растение такое, в жарких странах растет[1], он похож на наши злаки — рожь, пшеницу, тимофеевку, пырей. Только, конечно, больше их гораздо: до двадцати метров в вышину бывает.
— То-то, — говорю, — ствол-то у него на соломину похож.
Дядя пробыл у нас недолго, дня три. Он мимоездом к нам заезжал. За это время мы с ним очень подружились и, пока мама на службе была, все гуляли вместе, и он мне рассказывал про разное. Человек он оказался бывалый, много ездил, много видал, и так интересно мне с ним было, что я от него не отходил и даже об ужении забыл.
Но как только он уехал, я в тот же вечер стал собираться удить. А надо сказать, что я в этом деле тогда ничего еще не понимал, ведь я только видал, как рыбу удят, да мечтал об этом. А поучить меня некому было. Ну, я и поступил так, как мне в мечтах моих представлялось: выбрал леску потолще да покрепче (пробовал перервать ее и не мог, только пальцы чуть не порезал), поплавок большой, крючок здоровый... Долго колебался, какое удилище выбрать — все мне казались непрочными.
В конце концов с большими колебаниями и сомнениями и даже с волнением по поводу того, как надеть поплавок, привязать крючок, грузило прикрепить, наладил я удочку. Пошел к маме просить разрешения идти завтра удить. Мама мне целое наставление прочла, как я должен на реке себя вести. Надо признаться, я его выслушал с большой скукой и нетерпением и ничего из него не вынес, кроме того, что мама смертельно за меня боится и очень ей не хочется меня пускать.
Пошел копать на огороде червей. С большим трудом накопал их между грядками десятка три. Черви мне не понравились: мелкие, серые какие-то, не аппетитные, а я уж слыхал, что рыба хорошо берет только на крупных, красных. А мне только один такой попался. Вот, думаю, с него и начну — такой он вкусный, что обязательно на него крупная рыба возьмет. Положил червей в жестяную баночку и поставил в сенях на полу, в уголок. Больше пока мне нечего было делать, кроме как ждать завтрашнего дня. И такое нетерпение на меня напало, что ни за что не могу приняться, слоняюсь из угла в угол. То к удочке подойду, сотый раз поверчу ее в руках, то на часы погляжу, а они, как нарочно, совсем не двигаются. Наконец, мама, видя мое томление, заставила меня вслух читать.
На другой день, как только мама на службу ушла, и я отправился. Марьюшка увидала меня с удочкой и умилилась:
— Вот наш Шурик совсем большой стал, уж рыбу удить пошел!
Замечание это наполнило меня гордостью. Впрочем, эта моя гордость сразу же сильно пострадала.
Вышел я в сени, и первое, что мне в глаза бросилось, — куры. Собрались в уголке около банки с червями, болтают что-то на своем курином языке и очень деятельно клюют червей моих. А петух вытащил на середину сеней самого крупного, красного червяка, на которого я столько надежд возлагал, и то одним, то другим глазом поглядывает на него сбоку и ласковым голосом подзывает кур попробовать.
Бросился я на кур. Только пух полетел, как они от меня шарахнулись в открытую дверь с криком и хлопаньем крыльев. А я наклонился над баночкой, увидел, что в ней всего три-четыре червяка осталось, и чуть-чуть не заплакал. Уж очень мне обидно стало — старался я вчера, старался, а какие-то глупые куры все мои труды уничтожили. Да и на реку идти надо, не рано уж, а как без червей пойдешь!
На шум вышла Марьюшка, стала утешать и, наконец, предложила идти и вместе с ней накопать червей.
Пошли. Я хотел опять между гряд копать, но Марьюшка подвела меня к большой мусорной куче, в углу огорода, и говорит:
— Вот тут надо искать, здесь черви хорошие!
В самом деле, разгребли мы сверху сухой мусор, под ним во влажном щепье, гнилой соломе, в прошлогоднем палом листе сразу нашли хороших червей — красных, жирных, больших, и очень скоро банка моя почти полная стала, и я утешился.
— Откуда ты, — спрашиваю я Марьюшку, — знаешь, где надо червей искать?
— А пожила, так и знаю. И ты поживешь да большой будешь, так тоже все знать будешь!..
Вышел я, наконец, со двора. Солнышко уже высоко стоит. Живо пробежал свою улицу, спустился на берег Ярбы и добрался до моста. Неподалеку от него на мелком месте, возле песчаного берега, удили несколько мальчиков. Некоторые по колено в воде стояли, другие с берега. Вот, думаю, что они могут тут поймать — мелочь какую-нибудь. И решил идти на «свое» место, которое давно в мечтах облюбовал.
Подошел к нему, вижу, здесь тоже мальчик, с виду постарше меня, сидит на берегу, вернее полулежит, и в небо смотрит, а у ног его две удочки валяются и корзиночка.
Сел я рядышком с ним и принялся разматывать свою удочку. Путаюсь с непривычки и волнуюсь. Потом червяка стал насаживать, да не сумел — не хочет червяк насаживаться, сваливается с крючка. Я еще больше разволновался. А мальчик на меня с любопытством смотрит, а потом говорит спокойно и без насмешки, как большой:
— Червяка не так надо насаживать, а вот так, — и показал, как надо, и продолжает: — Крючок-то у тебя какой большой и леска толстая. Видно, на большую рыбу собрался.
Стал я забрасывать леску. Руки у меня от волнения дрожат, и сердце сильно-сильно бьется, и ничего я не могу поделать. Машу, машу удилищем, не ложится леска на воду ровно, а путается возле берега и крючком то за штаны цепляется, то за траву.
А мальчик опять мне говорит спокойно:
— Ты леску-то укороть немного, замотай на кончике удилища, а то она у тебя длинная очень, не по удилищу. Да не торопись.
Я послушался его, и дело пошло лучше. Закинул, наконец, леску. Смотрю, поплавок у меня сразу под водой скрылся. Я рванул удилище кверху — думал, рыба взяла, а мальчик опять говорит мне спокойно:
— Грузило у тебя большое очень, поплавок топит, надо полегче.
Кое-как установил я свою снасть как нужно. Сижу, смотрю на поплавок и понемногу успокаиваюсь. Поплавок лежит на воде, не шелохнется. Скучновато стало.
Поглядел я внимательно на мальчика. А он уж опять лежит на траве, руки под голову заложил, и сам из-под длинных ресниц в небо смотрит. Лицо задумчивое и спокойное. Мне он понравился.
— А тебя, — спрашиваю, — как зовут?
— Федором, Федей, — и продолжает: — А тебя я знаю, ты с матерью на нашей улице живешь, недавно переехали. А мы — в другом квартале, повыше. Видел вывеску: сапожник Черняев? Это отец мой. А тебя как зовут?
— Шуриком, — говорю. — Давай будем дружить! Вместе рыбу будем удить. Ты к нам приходи. Я тебе покажу, что мне дядя мой подарил.
— Ладно.
— А ты что же не удишь?
— Да уж поздно сейчас. Жарко. Не клюет.
— А вот мальчики-то удят там.
— Они пескарей удят. Пескари всегда берут[2].
— Так давай пойдем пескарей ловить!
— Да нет, мне уж давно бы домой пора. Да неохота — с сестренкой заставят водиться, а мне неохота! — и покраснел слегка. А потом добавил: — А все-таки идти надо! — и собираться стал.
— А ты поймал сегодня что-нибудь?
— Немножко поймал, — и показал мне свою корзинку, а в ней около десятка окуней небольших, ерши, сорожки. Вот бы мне, думаю, столько поймать!
Ушел Федя. А я остался. Сижу, смотрю на поплавок. От солнечных блесток, рассыпанных на воде, даже глаза заломило. О большой рыбе я уж не думаю, хотя бы маленькую рыбешку поймать!
Пойду-ка я, думаю, к тем мальчикам, что пескарей удят. Может быть, хоть пескарей наловлю. Захватил удочку и пошел.
Подошел к мальчикам. Сначала поглядел, как они ловят. А у них дело хорошо идет — беспрестанно то один, то другой вытаскивают маленьких рыбок из воды. Заглянул я в их корзиночки и ведерочки — у некоторых помногу пескарей наловлено. К удочкам их присмотрелся — вижу, удилища легкие, лески тонкие и недлинные, у некоторых просто ниточка, и расстояние между поплавком и крючком небольшое, и грузила маленькие.
Уселся я тут же на бережок и стал свою удочку по-новому налаживать: леску еще укоротил, поплавок ниже спустил, грузило уменьшил. Только все-таки осталась моя удочка тяжелой и неудобной для такой ловли: ведь крючок и поплавок не сделаешь меньше, а леску тоньше!
Ребята сразу обратили внимание на мою удочку. Окружили они меня, и началось:
— Удилище-то у него какое! Составное! Хорошее удилище!
— А леска-то, леска-то какая! Щуку пудовую выдержит!
— А крючок-то! Ты, видно, кита собрался ловить!
— Палана[3] без хвоста он поймает!
Засмеяли меня совсем. А я и слова не могу сказать. Да и что скажешь? Правильно, хоть и не кита и не палана, но ведь я в самом деле собирался ловить крупную рыбу. Молчу.
Отвязались, наконец, от меня ребята. Насадил я червяка, на этот раз помельче выбрал. Размахнулся удилищем. Мой большой поплавок так и шлепнул по воде, даже круги пошли. Ребята опять засмеялись.
— Ты, — говорят, — этак всех пескарей разгонишь!
Стал я присматриваться, как они забрасывают удочку, и сам приноравливаться. Немножко научился.
Скоро и у меня клюнуло, и сильно клюнуло, даже утопило мой большой поплавок. Дернул я удилище — ничего. Снова забросил, опять клюнуло, и опять ничего. А ребятишки кругом таскают пескариков и надо мной смеются.
После одной сильной поклевки, когда я потащил лесу, я почувствовал, что на крючке что-то есть... Даже колени у меня от волнения подогнулись. Да напрасно! — рыбка не удержалась на крючке. Описала в воздухе небольшую дугу и опять в реку упала. Ах ты, думаю, вот незадача! И сам за нею готов в воду броситься!
Долго я так мучился. Клюют пескари, а на крючок не попадают, а если и попадутся, то, пока вытаскиваю, срываются — крючок для них очень велик! Совсем было потерял я всякие надежды.
Но зато волноваться стал меньше. Более терпеливо ждал, чтобы рыба забрала насадку получше, не так азартно из воды леску дергал, и руки перестали дрожать. И вот, наконец, какому-то несчастному пескарю, покрупнее других, удалось, по-видимому, справиться с моим большим крючком.
Я позволил ему глубоко утащить поплавок под воду, затем подсек удачным движением, и хотя при вытаскивании он все же с крючка сорвался, но упал не в воду, а на берег и запрыгал на песке.
Что тут со мной сделалось! Свету, что называется, невзвидел. Не только руки, весь я задрожал и колени подогнулись. Упал я на песок всем телом, прямо на пескаря, и дрожащими руками стараюсь схватить его под собой.
Ребятишки кругом засмеялись. Кричат:
— Гляди, ребята, он пескаря-то брюхом ловит!
— Хватай его! Держи! А то уйдет, уйдет!
— Брюхом-то жми его крепче!
— За хвост, за хвост его хватай!
Но я и внимания на них не обратил. Не до них было. Схватил, наконец, пескаря, забрал его в горсть и держу крепко. Пескарь побился, побился у меня в руке и затих. Куда же, думаю, я его дену? Я ничего с собой не взял — ни корзиночки, ни ведерка, куда бы можно было садить пойманную рыбу. Положил в баночку с червяками, а пескарь вдруг ожил и выскочил оттуда. Тогда сунул я его просто в карман и опять удить принялся.
Началась прежняя история — клюют пескари, а не попадаются. И снова стал я терять надежду, и снова успокоился постепенно. И когда второго пескаря выкинул на берег, то хоть и волновался, но уж на него не падал, а просто руками поймал. Скоро я и третьего пескаря вытащил.
А дальше, как говорится, заколодило. Клюет, а не могу поймать. Должно быть, устал я от всех этих волнений и внимание притупилось. А солнышко уж спускаться стало. Вспомнил я, что мама мне строго-настрого велела к обеду возвратиться. И решил домой пойти.
Замотал удочку. А как же рыбу я понесу? — думаю. У нас, бывало, если мальчик идет с реки с удочкой, а рыбы не видно, то каждый встретившийся другой мальчик обязательно крикнет ему: — А рыба-то где? — или: — А рыба-то в реке осталась? — И мне случалось так кричать незадачливым рыбакам.
Вытащил я своих пескарей из кармана. Они порядочно поизмялись, и вид у них был довольно жалкий. Сполоснул я их в воде, разгладил рукой. Потом отмотал с удочки конец лески с крючком так, чтоб он свободно висел, и на крючок повесил всех трех пескарей моих за губу, благо крючок большой, все три на него убрались. И пошел.
Шел с гордостью — никто меня не попрекнет, что я с реки без рыбы иду. Да только никто меня по пути домой не встретил — городок-то наш маленький, улицы в нем часто совсем безлюдными были. Две старушки, правда, у ворот сидя, видели, как я шел, но внимания на меня не обратили.
Мама уже давно была дома, когда я возвратился со своей первой рыбной ловли. Ждала она меня с великим беспокойством и очень обрадовалась, что я вернулся целым и невредимым.
Конечно, я первым делом свой улов ей показал. Мама похвалила моих рыбок и, кажется, искренне им удивилась. Марьюшка пришла, я ей своими рыбками похвастал. Марьюшка поахала над ними, а потом говорит маме:
— Так как же, Вера Александровна, с рыбой-то что будем делать? Уху варить из нее будем или жарить, или заливное сделаем? — а сама улыбается лукаво.
Столько у меня за день было волнений, столько я над собой насмешек вытерпел, что эта невинная шутка добродушной Марьюшки показалась мне вдруг нестерпимой. Слезы брызнули у меня из глаз. Уткнулся я маме в колени и разревелся, и сам не знаю отчего.
Мама удивилась.
— О чем ты? Ведь Марьюшка шутит.
Марьюшка наклонилась надо мной и запричитала:
— Ах ты, мой милый! Обидела я тебя! Экая я, право, нехорошая!
Ну, совсем как над малым ребенком. Мне смешно даже стало.
И засмеялся я над Марьюшкой и над собой.
А мама покачала головой и говорит серьезно:
— Вот до чего ты дошел, с твоими увлечениями безудержными! Успокойся, помойся холодной водой да обедать садись. Ведь ты с утра ничего не ел, а уж шестой час!
Во время обеда я рассказал маме о своем знакомстве с Федей, о том, как он помог мне наладить ужение и как он мне понравился.
Мама спросила, кто он такой. Я сказал. Тогда мама говорит:
— А, так я его отца знаю! Это сапожник Матвей Иванович! Он твоему папе сапоги шил и книги у него брал читать. Очень серьезный человек! И большая у него тяга к знанию. Он, бывало, с папой длинные разговоры вел. А Федю этого ты к нам как-нибудь приведи, я с ним познакомиться хочу.
Пообедал я и готов был сейчас же за Федей бежать. Но только мама мне не позволила:
— Отдохни сначала. В себя приди, а то ты совсем шалый какой-то. Завтра сходишь!
С Федей мы, действительно, подружились.
На другой же день я пошел к нему, встретил его на улице у ворот и к себе затащил. Почти целый день он пробыл у нас. И целый день мы с ним, что называется, не покладая языка, проговорили — столько у нас общих интересов нашлось. Но, конечно, больше всего говорили о рыбе и об ужении. Федя по этой части оказался человеком знающим, и я много нового узнал от него. Показал я ему свои рыболовные богатства, и он мне объяснил употребление некоторых не известных мне рыболовных принадлежностей.
Но главное — узнал я от него самую простую и самую важную вещь: чтобы рыбу ловить, надо знать ее. Знать, в каких местах какая рыба живет, чем и когда она кормится и когда и где, следовательно, надо ловить ее. Пескарь, например, живет на неглубоких местах, где дно покрыто крупным зернистым песком с галечником и где течение есть. Уклейка на поверхности воды ходит, и ловить ее надо «на верховую», то есть без грузила, чтобы насадка, червяк или муха, неглубоко в воде плавала. Ерш живет в глубокой тихой воде и кормится вечером. Много еще нового рассказал мне Федя. Спросил я у него, откуда он все это знает, а Федя говорит:
— Отец у меня рыбак, так от него. Он меня иногда берет с собой рыбу удить.
Когда Федя ушел, я почувствовал, что он мне на этот раз еще больше понравился. И маме он понравился.
— Хороший мальчик! — говорит. — Глаза у него честные, чистые. И спокойный такой, благоразумный. На него положиться можно — в беде не покинет. Я очень рада, что ты с ним познакомился, и вы вместе будете на реку ходить. Мне за тебя будет гораздо спокойнее.
Стали мы с Федей удить вместе. И так усердно этим занялись, что почти каждый день ходили на реку.
Скоро я приобрел кое-какой опыт в ужении. Бывало, мы с Федей науживали за день довольно порядочно рыбы. Да только мелочь все — окуньки, сорожки, пескари. А я свою мечту поймать большую рыбу не только не оставил, а, наоборот, все больше и больше она казалась мне заманчивой.
Не раз я говорил Феде:
— Федя, а как же больших-то рыб ловят?
— Не знаю, — говорит. — Отец у меня часто больших щук приносит да окуней, так он за ними далеко ходит — на Прорву да на Глухую Сну, верст за пятнадцать от города. А когда в городе мы с ним вместе удим, так тоже все больше мелочь попадается.
Надо, думаю, с Матвеем Ивановичем поговорить, может быть, он научит, как большую рыбу поймать.
С Федиными родителями я уже успел познакомиться и часто бывал у Феди. Жили они в маленьком домике во дворе. Всего две комнаты в нем было: кухня большая да комната поменьше. Хоть бедно жили, но чистенько. Алевтина Михайловна, Федина мать, женщина еще нестарая, красивая, с такими же, как у Феди, длинными ресницами, никогда без дела не была. Когда не придешь, бывало, она все что-нибудь делает — или у печки хлопочет, или белье чинит, а больше всего она любила чистоту наводить, и в домике у них так все и блестело. И добрая была женщина. Я с ней скоро подружился.
А вот отца Феди, Матвея Ивановича, я побаивался. Уж очень он был серьезен и даже суров по наружности! Сам большой, медлительный, важный, борода большая, черная, на носу всегда очки, тоже большие, круглые. Сидит, бывало, в своей загородке (он в кухне себе угол отгородил деревянной загородкой и называл это помещение своей «мастерской». А какая мастерская — два метра квадратных!), ковыряется шилом в каком-нибудь старом сапоге и трубочку курит. А по вечерам сидит у окна и книжку читает, и тоже трубочка у него дымится. Станешь с ним разговаривать, а он глядит на тебя поверх очков внимательно и строго. А сам говорит всегда книжно и замысловато, не сразу и поймешь его иной раз. Называл он меня не иначе как «молодым человеком» и обращался ко мне на «вы». Никак я не мог к нему приноровиться и поговорить как следует.
Как-то раз в конце лета уже, утром, в праздник, зашел я к Феде и вижу, на крыльце Алевтина Михайловна рыбу собралась чистить. Сидит в переднике, с ножом в руках, а перед ней лежат три крупных леща. Поздоровался я с ней и стал лещей рассматривать. А Алевтина Михайловна и говорит мне:
— Вот каких лещей сегодня Матвей Иванович принес! Вам с Федей таких не поймать.
— Да, — говорю, — хорошие лещи! А Федя где?
— В кухне чай пьет с отцом. Матвей Иванович только что с рыбалки пришел.
Вошел я в дом. Федя за столом сидел, а Матвей Иванович уж, видно, кончил пить чай — сидел у окошка и трубочку свою набивал. Был он на этот раз без очков и, может быть, поэтому показался мне не таким суровым, как всегда. Я и осмелел.
— Здравствуйте, — говорю, — Матвей Иванович, где это вы таких хороших лещей поймали?
Матвей Иванович не ответил сразу, а надел сначала очки и стал опять суровым и важным и говорит:
— В реке Ярбе, молодой человек, в пределах нашего города, — и смотрит на меня строго поверх очков.
И хоть опять мне с ним не по себе стало, но уж очень хотелось знать, где таких хороших лещей можно поймать. Поэтому я не удовлетворился его ответом и снова спрашиваю:
— А где, в каком месте?
— Там, где лещи свое местопребывание имеют.
— Да где же это?
— Любознательность ваша похвальна, молодой человек. Скажу вам: с гонок я этих лещей поймал, с плотов то есть. Видали, около Соборного моста через Ярбу плоты стоят? Так вот, самая средина их приходится как раз над давно известным мне лещевым местом. Тут глубина большая, яма, а лещи, было бы вам известно, как раз на большой глубине, в ямах, живут.
— А вы на червяка удили, Матвей Иванович?
— На червяка. Но для крупного леща, при его большой потребности в пище, одного червяка мало. На «кисточку» я удил.
— А какая это «кисточка»?
— «Кисточкой», молодой человек, называется несколько червяков, четыре-пять, на один крючок надетых. В совокупности они образуют некоторое подобие кисточки.
— Матвей Иванович, а если мы с Федей сейчас пойдем туда удить на кисточку, так мы поймаем большого леща?
— Сомневаюсь. И даже, наверное, могу сказать, что не поймаете. Лещ — рыба ночная, он по ночам принимает пищу. Ловить его надо на утренней заре, как только солнце всходить начнет, и несколько позднее. Или вечером, на вечерней заре. Но вечером они ловятся хуже.
— Матвей Иванович, а вы возьмете нас с Федей в следующий раз, когда за лещом пойдете?
— Не могу этого вам обещать. А кроме того, думаю, что ваша мамаша вас не отпустит. На заре холодно бывает, туман. Простудиться можете. Я и сына своего, Федора, не беру по этой причине.
На том наш разговор и кончился. Побыл я еще немного с Федей и пошел домой. «Вот, — думаю, — незадача!» А что Матвей Иванович прав, и мама меня не отпустит, в этом я и не сомневался.
И решил я ничего маме про леща не говорить. Бесполезно, все равно не отпустит. А сам все про него не могу забыть. Уж очень хороши лещи Матвея Ивановича!
Дня три прошло. За это время мы с Федей на реку сходили, поудили. Да что! — мелочь все попадается. Сорожки да окуньки, а вечером ерши.
Пришел я с рыбной ловли домой. Мама с книжкой за столом сидит. Показал я ей свой улов. Она поглядела да и говорит:
— Какие все маленькие рыбешки! — в самое больное место мое попала.
— Да, — говорю, — маленькие! А я вот знаю, как и больших ловить! — и рассказал ей про лещей Матвея Ивановича. Все рассказал. Даже слова его повторил и о большой потребности крупного леща в пище, и о том, что несколько червей, надетых на крючок, образуют некоторое подобие кисточки. Так я внимательно его в этот раз слушал, что даже эти трудные слова запомнил. Только об одном умолчал — об утреннем холоде и о тумане. И, наконец, робко-робко попросился:
— Мамочка, а ты меня отпустишь с Матвеем Ивановичем за лещом?
Мама меня сначала спокойно слушала. Но как только я выговорил свою просьбу, мама округлила глаза и говорит уже в повышенном тоне:
— Этого еще не хватало! Чтобы ты еще по ночам на реку ходить начал! Чтобы ты простудился да заболел! Ты знаешь, как ночью на реке сыро и холодно?
— Ведь не ночью, — говорю, — а на заре.
— Так на заре-то и бывает как раз самое холодное время. Удивляюсь я, право, как это Матвей Иванович, кажется, неглупый человек, а такие глупости тебе внушил!
Мне обидно стало за Матвея Ивановича, и я сказал:
— Так он тоже, как и ты, говорит, что на заре холодно и туман бывает и что Федю он поэтому не берет.
— Ну, вот, видишь ты! Значит, и говорить не о чем. Выкинь эту глупость из головы и не говори больше мне о ней. И слышать не хочу.
«Эх, — думаю, — дались им эти туман да холод! А если иначе леща не поймать?»
И решился я на рискованное дело: пойти одному на заре леща ловить. Даже Феде ничего не сказал, думаю, не сумеет Федя скрыть до поры до времени секрет этот. А расчет у меня был такой: приготовить с вечера удочки и червей, затем лечь в кровать, не раздеваясь, и как только станет светать, потихоньку вылезть в окно и идти к Соборному мосту. Если не поймаю ничего, то еще утром, пока мама и Марьюшка спят, вернусь тем же порядком домой и лягу спать. Никто и не узнает. Ну, а если леща поймаю, то мне казалось, что я таким героем окажусь, что мой обман и непослушание мама мне тут же простит.
Первый раз я решился на такое дело: и мамино запрещение нарушить и обмануть ее. Но уж очень леща хотелось поймать.
Однако не сразу решился. Дня три прошло в колебаниях. Наконец, решил: была не была, пойду, а там что будет!
Накануне своего предприятия я тщательно приготовился. Удочку, как мне казалось, наладил уже вполне правильно. Лесу выбрал самую прочную, грузило и поплавок подобрал подходящие: накопал червей хороших и в комнату их к себе принес. Даже на этот раз не забыл помещение для леща — сеточку особую приготовил. Наконец, репетицию решил сделать — вылез из окна своей комнаты (оно у меня в огород к нам выходило) и снова влез. Как раз, когда я влезал в окно, в комнату заглянула мама. Поглядела на меня, покачала головой и говорит:
— Опять какая-то новая фантазия! Зачем ты в окно лезешь?
Я смутился сперва, но быстро оправился и соврал:
— Ножичек у меня из окна упал в огород, так я и лазил за ним.
Мама этим ответом удовлетворилась и больше не расспрашивала.
Весь вечер я беспокоился и волновался и в сотый раз обдумывал разные отдельные детали своего предприятия.
Поужинали мы, мама спать легла, и Марьюшка затихла.
Лег и я, как решил, не раздеваясь. Заснул скоро, но сперва просыпался чуть не через каждые полчаса. Проснусь, в комнате темно, и снова засну. И так несколько раз.
Да только в последний раз заснул, да так крепко, что и проспал до утра. Только потому и проснулся, что Марьюшка за стеной уронила самоварную трубу. Солнце уж высоко поднялось и всю комнату мою заливало ярким светом.
Так и не удалось мое предприятие на этот раз. Досадно было мне и стыдно, что не сумел вовремя проснуться. Нет, думаю, надо совсем не ложиться спать, тогда вовремя выйду.
На следующую ночь так и сделал. Когда стихло все в доме, сел я на стул к окну, прислонился к косяку и решил так сидеть до рассвета, а удочку и червей поставил тут же, около.
Сперва, пока окно открыто было, спать не очень хотелось. Но потом окно пришлось закрыть — прохладно сделалось, и вот тогда сильно меня стало клонить ко сну. Не прилечь ли, думаю, на часок? Да нет — нельзя. Опять просплю. Положил голову на руки да так и сидел все время, то засыпая, то просыпаясь, в этой неудобной позе.
Летняя ночь даже и в конце лета недолгая. Заметил я, что светать стало. Пора, думаю, идти! И вдруг так не захотелось! Предрассветный сумрак за окном показался таким неуютным, чужим, даже жутко стало. А кровать такая уютная, теплая... Однако не поддался слабости. Стряхнул с себя сон, приободрился и решил: пора!
Осторожно, осторожно, стараясь, чтобы не скрипнуло, открыл окно. Из огорода пахнуло предутренним холодком. Сначала просунул в окно удочку и сам собрался лезть. Да вдруг вспомнил, что на мне ничего, кроме рубашки, нет. Обо всем подумал, когда собирался, а об одежде и забыл. Пойти за чем-нибудь теплым так и не решился. Разбудишь, думаю, всех! Так и вылез в окно в чем был, даже с непокрытой головой. Не выходя на двор, пролез в знакомую щель из огорода прямо на улицу и зашагал к Соборному мосту. А идти надо через весь город.
Иду по знакомым улицам нашего городка. И днем-то на них немного людей встретишь, а ночью ни живой души нет. Даже ночных сторожей не видно. Только собаки почти из каждой подворотни лаем меня встречают и провожают. А идти не холодно. Вот, думаю, мама напрасно беспокоилась, что я простужусь.
Вышел на площадь перед старым Соборным садом. Совсем светло стало, облака на небе порозовели, и прохладным ветерком откуда-то потянуло. А когда в сад вошел, там еще совсем темно и от дорожек пылью пахнет и тепло идет.
Прошел через сад и по крутому береговому склону спустился к реке. Над ней легкий туман стелется, трава на берегу вся от росы мокрая, и уже совсем чувствительно веет от реки холодом.
Вот Соборный мост, а вот и гонки вдоль берега вытянулись. Только как же я на них попаду? Между берегом и плотами довольно большое расстояние, — не перепрыгнешь. Но вот, кажется, там, подальше немного, край плота прижался вплотную к берегу.
Пошел туда по росистой траве. Легкие ботинки мои и чулки сразу промокли, и ногам стало холодно.
Подошел к намеченному месту — правильно, край плота здесь совсем близко к берегу, и даже доска с него положена на берег. Но, когда я пошел по ней, она погнулась, и средина ее ушла под воду. Ноги у меня совсем стали мокрые. Ничего, думаю, все равно они и раньше мокрые были, а речная вода даже теплой мне показалась.
Перебрался на гонки. Бревна мокрые от росы, скользкие. Перепрыгивая с плота на плот, добрался до средины гонок. Подошел к краю плота, померял удилищем глубину — глубоко! Удилище почти целиком в воду ушло. Уселся тут же на какой-то мокрый обрубок и стал удочку разматывать.
А холодно! Солнышко только-только показалось и сразу же за тучкой скрылось.
Насадил я «кисточку». С непривычки долго с этим провозился. Но ничего, кисточка получилась хорошая, аппетитная. Поплавок поставил по глубине и забросил лесу. Поплавок хорошо встал.
Но уж очень я здорово озяб! Так озяб, что и о леще забыл, а только и думаю, как бы согреться. Скрючился весь от холода, но и это не помогает. На мое счастье, солнышко скоро вышло из-за тучки, и хоть плохо греет утреннее солнышко, но веселее стало.
Так довольно долго сидел я и ежился. Поплавок мой стоит, не шелохнется. А солнышко все выше и выше поднимается и сильнее пригревает.
Согрелся я немножко, и стало меня ко сну клонить. Сижу, держу в руках удочку и дремлю. И даже сны вижу.
Долго ли продолжалось такое полусонное мое состояние, — не помню. Только вдруг как дернет кто-то у меня удилище из рук. Чуть совсем не выдернуло. Очнулся я, смотрю, — поплавка не видно, а леса натянулась и так режет воду по всем направлениям.
Сразу у меня сон прошел. Вскочил я на ноги, схватил удилище обеими руками и давай кверху тянуть. Не тут-то было! В дугу согнулось удилище, а леса совсем ушла под воду. А рыбы не видно — ходит где-то в глубине и бросается в разные стороны — то под плот уйдет, то вдоль его бросится, то на реку потянет. Да так сильно, что, того и гляди, и меня сдернет за собой с плота в воду.
Уперся я ногами в бревно и стою, изо всех сил стараюсь удержать удилище в руках. А рыба рвет меня в разные стороны, вот-вот сдернет! А я ничего не могу поделать.
Мне даже страшно стало, так дрожь и прошла по всему телу, от затылка до пяток.
Забыл я всякие рыболовные правила и стал самым беспорядочным образом дергать удилищем в разные стороны. И рыба дергает, и я дергаю. Дергаю и приговариваю:
— Да пусти! Да пусти же! — а сам чуть не плачу.
И вот тут и сказалась прочность моей шелковой лесы. И рыба ее оборвать не может, и я не могу. А оба изо всех сил стараемся.
Наконец, удалось мне сделать то, чего никогда рыбаку не следует делать, если, конечно, он желает поймать рыбу, а не отпустить. Бросилась моя рыба прямо от меня в реку. Леса натянулась, а я и удилище вытянул по этому же направлению. И вот тогда я сильно дернул.
Дернул и сразу чувствую — леса ослабла, и все кончилось. Ушла рыба...
В первый момент я истинное облегчение испытал. Вытащил лесу, осмотрел. Леса вся целая, крючок сломился.
Ни минуты мне больше на гонках не захотелось оставаться. Замотал удочку кое-как, выбрался на берег и пошел домой.
И сразу же стал раскаиваться. Тут только я сообразил, что моя мечта поймать большую рыбу была так близка к осуществлению!
Вспомнилось мне все, что я знал о том, что следует делать, когда большая рыба попадется. Эх, думаю, и зачем я так торопился тащить! Надо было дать ей сперва умаяться. Пусть бы она бросалась из стороны в сторону и удилище гнула. Ведь леса и удилище вон какими у меня прочными оказались. Умаялась бы она, тогда бы и можно было ее легонько к плоту подтянуть и на бревна вытащить. Не сумел, думаю, свое счастье взять, когда оно прямо в руки давалось! Да еще испугался чего-то! Стыд какой!
Иду и всячески себя таким образом ругаю.
А уж, должно быть, не рано было. И солнышко высоко, и людей на улицах много попадается. Некоторые с любопытством на меня смотрят — идет маленький мальчишка утром с реки, с удочкой, значит, ночью удил, и сам даже без шапки и в одной рубашонке.
К дому стал подходить, и тут мысли мои другое направление приняли. Как же мне быть? — думаю. Ведь уж поздно! И Марьюшка, и мама, может быть, давно уж встали. Что я маме скажу? И как она отнесется к моему непослушанию? Ведь такого случая со мной еще ни разу не было. Даже остановился я в нерешительности.
Постоял. Да что придумаешь? Ничего не придумал. Надо идти. Будь что будет!
Худшие мои опасения оправдались: не только Марьюшка, но и мама уже на ногах была и ждала меня. Как потом оказалось, Марьюшка рано утром пошла на огород за овощами и увидала, что окно моей комнаты открыто. Заглянула в него, видит, что кровать не смятая стоит, а меня нет, и поняла, в чем дело. Разбудила маму, сказала ей, а сама собралась было бежать на реку за мной, да мама ее отговорила — река велика, куда побежишь!
И устроила же мне мама встречу! Когда я в дом вошел, она в столовой была. Я попытался было незаметно пройти в свою комнату. А она мне:
— Пожалуйте-ка сюда, Александр Иванович!
Я подошел, гляжу на нее исподлобья. Вижу — мама по-настоящему рассердилась. И не кричит на меня, а говорит сдержанно, и глаза у ней не круглые, а только суровые.
— Ты где же это был?
— На реке, — говорю, а сам в сторону отворачиваюсь.
— Так ты, значит, меня не послушался! Да еще обманул меня!
И пошла и пошла! Да так меня распушила, как никогда я еще от нее не слыхал. По ее словам выходило, что я самый последний человек на свете — и обманщик, и притворщик, и фантазер, и глупый недисциплинированный мальчишка, и что ничего из меня хорошего не выйдет и судьба моя будет самая плачевная.
Разревелся я, наконец, слушая все это. Но и слезы не тронули маму. Только, на мое счастье, заметила она, что у меня ноги сырые до колен и велела мне сейчас же раздеться и спать ложиться.
Этому я с готовностью повиновался. Разделся, лег, всхлипнул еще два-три раза, да так с мокрым лицом и уснул.
Проснулся я уже под вечер. Мама со службы давно возвратилась и пообедала.
Дала она мне поесть, а потом пришла ко мне в комнату, села на диван и говорит:
— Ну-ка, сядь со мной, поговорим!
Сел я, а она обняла меня одной рукой и продолжает:
— Как же ты на это решился? Обмануть меня? Разве я тебя притесняю? Разве я запрещаю тебе делать то, что тебе нравится, если это не во вред тебе? Вот, например, мне очень не нравится это твое безмерное увлечение рыбной ловлей, но ведь я тебе его не запрещаю, хоть каждый раз волнуюсь и беспокоюсь, когда ты на реку уходишь.
Слушал я это, слушал и снова разревелся. А сам думаю: «Зачем она эти жалкие слова говорит! Уж лучше бы она меня еще раз наругала». И говорю сквозь слезы:
— Я сам знаю, что я нехороший! Только не говори ты мне таких слов, обругай лучше или накажи как-нибудь, а так не говори!
В конце концов договорились мы с ней вот до чего: я дал самое крепкое честное слово больше никогда ее не обманывать, а она обещала не вспоминать больше об этом моем обмане. На том и кончили.
А что за рыба мне тогда на крючок попалась, я так и до сих пор не знаю. Во всяком случае это не лещ был. Лещ даже крупный, на крючок попавшись, никогда так не рвется. И когда его наверх тащат, он идет, почти не сопротивляясь. Рыбаки говорят: «как доска».
Надо думать, что это был голавль большой или щука, которая позарилась на мою «кисточку». А может быть, даже и жерех. Кто знает!
Скоро осень наступила. Отдала меня мама в школу, в ту самую, где и Федя учился, в городское училище, только в другой класс. Появились у меня новые интересы, и рыбная ловля стала забываться. А тут и зима пришла.
В конце зимы приехал к нашей Марьюшке из деревни ее отец — этакий ласковый седенький старичок. И весь пушистый — и волосы у него пушистые, и борода пушистая, и усы, и даже брови пушистые. А вокруг глаз — морщинки лучиками.
Конечно, я с ним в разговоры пустился. Привел его в свою комнату, усадил на теплую лежанку и давай расспрашивать: велика ли деревня, есть ли лес, есть ли река...
— Река у нас есть, — говорит. — Конечно, небольшая, даже, можно сказать, вовсе маленькая. Нелаза называется.
— С Ярбу нашу будет? — спрашиваю.
— Да нет, куда, совсем маленькая. Однако омутки в ней есть глубокие. А вот промеж их, ну, просто как ручеек бежит. Курица перебредет.
— В такой реке и рыбы-то не может быть! — говорю ему.
Старичок мой даже обиделся.
— Нет, зачем же, рыба есть. Есть рыба. Всякая — сорожка, пескарики, щука есть. А окуни так во какие водятся! — и откладывает на руке чуть не две четверти.
У меня, что называется, дух занялся, когда я представил себе такого окуня. А дедушка мой заметил это и подливает масла в огонь.
— Ха-а-а-рошие окуни! Вынешь его из воды, а перье-то у него, как огонь, красное и глаза красные, а спинка темная, впрозелень, вроде как лист у тополя...
— Да где же в вашей реке живут такие окуни?
— А вот в омутках-то и живут, где поглубже да покоряжистее. Окунь в корягах любит стоять. Где на дне сучье навалено, или дерево топлое лежит — вот это для него самое разлюбезное место. А то еще вот, где из воды кусты растут на глубоком месте, он промеж их и прячется. А то, бывает, в лопухах стоит...
— А как же вы их ловите?.. На удочку?
— На удочку. В таких местах, пожалуй, кроме как на удочку, и ловить нельзя. И на удочку-то ловить, так сколько крючков в корягах оставишь! А чтобы тут бреднем ловить или какую-нибудь снасть поставить — ни-ни, и думать нельзя — всю изорвешь о коряги.
— А на удочку-то у вас таких окуней как ловят?
— А вот весной, как река в берега войдет, вот мы его и удим на глисту...
— На глисту-у? А что это такое?
— Это — червь такой в земле на огородах — в грядах и между гряд — живет. Большой!.. Толщиной, поди, с мой мизинец будет... — и дедушка показал свой узловатый мизинец. — А длиной-то он с четверть будет, коли не поболе. Выползком его еще зовут. Он глубоко в земле живет, его заступом копать надо[4]. Очень его окунь обожает... Который помельче окунь, так тот берет и на обыкновенного червяка, ну, а крупному, тому глисту подавай!
— А как же вы леску-то в кусты забрасываете? Ведь засадить можно!..
— Да уж умеючи надо делать, осторожно — не забрасывать, а спускать полегоньку, а то как раз засадишь. Зато хорошая это ловля, веселая! Окунь берет верно — сразу поплавок топит. И тут уж зевать не нужно... как пошел поплавок на дно, так и тащи... А то заведет за корягу, запутает леску, и шабаш — и с окунем и с крючком, а то и с леской прощайся. А еще крупные окуни на жерличку попадают...
— Какая еще такая жерличка?
— А это на живца ловят. Живая рыба на крючок насаживается... Жерличку-то больше на щуку ставят, но и окунь крупный берет.
— Так ты расскажи, дедушка, как следует! Как она устроена, жерличка-то эта?
— А вот так... Возьмут рогульку вырежут и привяжут за конец бечевочку, аршин так в восемь, а то и в десять тоненькую, но только крепкую, и намотают ее аккуратненько на рогульку... Дай-ка сюда веревочку, я тебе на пальцах покажу, как она наматывается...
Показал дедушка, как это делается, и рассказывает дальше:
— А на другой конец бечевки привяжут крепко тоненькую проволочку, а на нее уж — крючок большой. Вот и вся жерличка. Снасть немудреная!
— А проволочка зачем?
— Чтобы щука не перекусила, она ведь зубастая.
— А как же ловят жерличкой?
— А вот как. Привяжут ее на сук над водой или кол в берег воткнут и над водой наклонят и к концу его рогульку привяжут, размотают бечевки аршина два, а чтобы больше не разматывалась, на одном из концов рогульки расщеп сделают да в нем и защемят бечевочку. А на крючок живца посадят за губу — рыбку живую — пескарика или сорожку и пустят ее в воду, она и плавает. Щука либо окунь увидит, схватит и попадет на крючок. Выдернет бечевочку из расщепа, бечевка размотана, и догадаешься — а! значит есть, попалась! Вот и вся история!
Долго мы так разговаривали с дедушкой. Рассказал он мне еще, как у них на Нелазе мальчишки пескарей удят, как ловят «курицей» — сетью вроде бредня. Но это меня уже не так интересовало.
Показал я дедушке свои рыболовные сокровища. С интересом их старик рассматривал и одобрил — удилища ему понравились и лески. Особенно пришлись ему по вкусу те мотки тонких бечевок, которые лежат у меня пока без всякого употребления — не знал я, что с ними делать.
— Вот, — говорит, — штука важная, для жерличек-то самая подходящая!
И крепость их попробовал и даже пытался зубами перекусить...
И крючки в моей коллекции нашел подходящие для жерлички. А поплавки не одобрил:
— Уж очень крупные да пестрые, таких рыба будет бояться.
Очень меня взволновал разговор с дедушкой. А когда я лег спать, долго не мог уснуть. Все вспоминал, есть ли у нас на Ярбе такие места, о каких дедушка говорил.
И вдруг вспомнил — есть!
И сейчас же, отчетливо, как наяву, представился мне глубокий тихий заливчик на одном из поворотов Ярбы — растут в нем прямо из воды ивовые кусты, а возле них круглые листья кувшинок плавают, а над ними стрекозки синие и зеленые летают, солнышко светит. Обязательно тут должны быть большие окуни! Весной туда непременно пойду окуней удить и жерлички поставлю! Да с тем и уснул.
На другой день в школе рассказал я Феде обо всем, что услышал от дедушки. Оказалось, что Федя знает, что такое жерлички, у его отца они есть, только он их на Ярбе не ставит, а берет с собой, когда ходит рыбачить на Глухую Сну или на Прорву, и на жерлички попадаются большие щуки. Конечно, я и маме рассказал о том, когда, где и как нужно ловить большого окуня. Со всеми подробностями рассказал и с большим жаром. Выслушала она меня, улыбнулась и говорит:
— Фантазер ты у меня! Ты думаешь, что я так и пущу тебя ранней весной на реку?
Я как с неба упал.
— Да почему же, мамочка, почему?
— А потому, — и глаза у ней уже округлились, — что не в чем тебе туда идти! На реке весной сыро. Везде вода. В чем ты пойдешь — в ботинках да в галошах? Простудишься да заболеешь! Вот будет сухо, тогда иди, сделай милость...
— Но, мамочка, ведь большие окуни только весной[5] ловятся!
Глаза у мамы совсем круглые стали.
— А ты как думаешь, кто мне дороже — большой окунь или мой большой, но глупый сын? — на этот вопрос я ничего не ответил, а решился подсказать:
— А если бы мне, мамочка, сапоги бы высокие...
— Давно ли я тебе новые ботинки купила. У меня денег на это нет.
Это была правда — ботинки мне совсем недавно были куплены... Возражать было нечего.
Видит мама, что я уж очень разгорячился, и говорит уже не так громко:
— Ну, ладно, до весны еще далеко. Подумаем, может быть, что-нибудь и придумаем.
И на этом разговор кончила. А я снова ожил: мама моя напрасных обещаний никогда не давала.
В ближайшее же воскресенье мы с Федей, увязая в глубоком снегу чуть не по пояс, нарезали в нашем огороде рогулек со старой черемухи и сделали несколько жерличек.
Сделать-то сделали, да пришлось эти жерлички положить до поры до времени в мой ящик с рыболовными принадлежностями. Зима стояла еще самая глухая — с морозами, с метелями, с глубокими снегами.
Ух, и долгой же мне она тогда казалась!
А между тем, хоть и медленно, а дни все шли да шли. Вот уж и с крыш закапало, потемнели дороги, на небе появились первые весенние барашки, воробьи хором заорали в акациях, грачи прилетели... Дальше — больше: на полях проталины показались (в нашем городе поля видны были отовсюду), и как-то незаметно наступил перелом весны — уж не проталины на полях чернеют, а, наоборот, на черных полях кое-где только белеют снежные пятна. А на реке, и на Сне и на Ярбе, хоть и стоит еще сплошной лед, но и там своя весна — суда и пароходы, которые у нас зимовали в устье Ярбы, готовятся к навигации: чинят их, красят, смолят... На всю жизнь это у меня осталось: запах смолы и масляной краски — самый приятный мне весенний запах.
И вот как-то однажды, когда мы с мамой пили свой утренний чай, приходит наша Марьюшка и говорит:
— Сна, сказывают, тронулась сегодня ночью...
Я так и встрепенулся, — значит, не сегодня-завтра Ярба тронется, и, значит, скоро пойду большого окуня ловить! И опять, как живая, встала передо мной картина — тихий заливчик, кусты из воды растут, темно-зеленые листья кувшинки плавают на воде, над ними стрекозы стеклянными крылышками шуршат, солнце, жарко и... большой окунь с красными, как огонь, плавниками... И вдруг, как удар: а сапоги-то?! Ведь не пустит меня без них мама. И решился напомнить:
— Мамочка, а сапоги-то?
Мама внимательно на меня посмотрела и, должно быть, поняла, что у меня в душе творится.
— Ну, что ж, — говорит, — сходи сегодня после школы к Матвею Ивановичу, пусть он с тебя мерку снимет.
Я так и сорвался с места, поцеловал маму и помчался в школу: очень мне хотелось поделиться с Федей своею радостью. Мне давно хотелось иметь высокие сапоги, «непромокаемые» и из «простой кожи». Надо мной в школе ребята подсмеивались и «барчонком» дразнили за то, что я в ботинках и чулочках хожу и штаны ношу не «взаборку», а «на выпуск». Поэтому я вдвойне рад был.
Вернувшись из школы, я бросил на кровать свою сумку с книгами, отказался от завтрака и пошел к Матвею Ивановичу.
Матвей Иванович, как всегда, в больших очках, медлительный и важный, сидел в своей загородке и ковырял шилом старый башмак. Он велел мне разуться и снял с меня мерку. Пока он бумажной полоской измерял мою ногу, я успел сбивчиво, но с азартом рассказать ему о своих намерениях и очень просил его поторопиться с шитьем сапог.
— Понимаете, Матвей Иванович, большого окуня надо ловить, как только река в берега войдет. Уж вы не задержите!
Матвей Иванович выслушал меня и по своей всегдашней манере ответил мне книжно и замысловато:
— Предполагаю, что ваши, молодой человек, нетерпеливые мечтания не получат своего осуществления, ибо в пределах городской черты в реке Ярбе окуневых мест, насколько мне известно, нет. Кроме того, — тут он строго посмотрел на меня поверх очков, — окуней и больших и маленьких можно ловить и весной, и летом, и осенью, и даже зимой. А что касается сапог, то не беспокойтесь, — ровно через две недели будут готовы.
Хоть и долгим мне показался этот срок, но я не стал спорить — я все еще немного побаивался Матвея Ивановича. А на замечание его о том, что окуней можно всегда ловить, не обратил внимания — мне-то ведь весной хотелось их ловить...
Матвей Иванович слово свое сдержал. Недели через две прихожу я домой из школы, и только дверь отворил, как мне в нос так и ударило запахом новой дегтярной кожи. А в своей комнате вижу — стоят новые сапоги на стуле. С восторгом я их тут же надел и хотел было бежать в них на улицу, да Марьюшка воспрепятствовала:
— Еще понравятся ли мамочке! Может быть, обратно нести придется?
Я не спорил, очень уж рад был. Снял их и снова на стул поставил. Я решил, что завтра же пойду ловить большого окуня. Завтра воскресенье, день неучебный, и погода стоит хорошая. В сотый раз пересмотрел свои рыбацкие сокровища. Снял со шкафа «рыболовную» корзинку, положил в нее две-три жерлички, сделанные зимой, осмотрел свою давно налаженную «окуневую» удочку, переменил на ней крючок. И вдруг вспомнил — а червей-то! Этих, как их «глист»-то! Ведь дедушка говорил, что их заступом копать надо, глубоко... Выпросил у Марьюшки железный заступ и — в огород.
Найти «глисту» оказалось не так-то легко. Заступ тяжелый, неповоротливый, весенняя земля еще сырая, липкая. Трудился я, трудился, взмок весь, до сплошной глины докопался, а все не могу найти то, что надо. Попадаются все обыкновенные, «белые» земляные черви, каких много в огородной земле. Некоторые довольно крупные, но таких, чтобы толщиной с дедушкин мизинец были, ни одного не попалось. Ну, что ж, думаю, придется этих взять. Если большой окунь на них не станет брать, поймаю на них маленькую рыбку и на окуня жерличку поставлю. Не забыть бы еще ведерко взять, чтобы рыбку живой сохранить.
Пришла из управы мама. Похвалила сапоги, но велела открыть форточку, а сапоги унести в кладовку. Хоть и жаль мне было с ними расстаться, но я не спорил. Меня в это время вот какой вопрос занимал: отпустит меня завтра мама или не отпустит? Я к «серьезному» разговору готовился.
По опыту я знал, что вести «серьезный» разговор с мамой до обеда не стоило — приходила она со службы усталая, голодная и несговорчивая.
Однако, против моих ожиданий, мама сама еще за обедом разговор на эту тему завела:
— Что ж, ты собираешься завтра идти ловить своего большого окуня?
— Да, — говорю, — мамочка, — и своим ушам не верю, что такое трудное дело так легко устраивается.
— Ну, иди. Погода стоит прекрасная. Только с условием, что ты не один пойдешь, а с Федей.
Против Феди я, конечно, ничего не имел, и мы с ним давно уже сговорились, что вместе пойдем, но сейчас мне очень обидно показалось.
— Почему же, — говорю, — непременно с Федей? Ведь Федя такой же мальчик, как и я, только на год меня старше.
— А потому с Федей, — говорит мама, — что Федя благоразумный мальчик, а ты — сумасброд. Если ты пойдешь с ним, я не так за тебя бояться буду. Федя тебя, по крайней мере, удержит от больших глупостей.
После обеда пошел я к Феде. Зову его идти вместе, а он мне говорит:
— Понимаешь, Шурик, какое дело! Мама завтра с утра на реку пойдет белье полоскать, а мне придется с Тонькой водиться. Подожди меня часов до двенадцати, тогда и пойдем.
Ждать до полудня мне никак не хотелось. Но и без Феди идти не хотелось, да условие мамино я помнил.
— Давай, — говорю, — так сделаем. Я завтра с утра один уйду, а ты, как освободишься, приходи на реку. Я буду в заливчике удить, помнишь, о котором мы с тобой говорили?
— Ладно, — говорит Федя, — я приду. А ты, смотри, жди меня!
— Обязательно дождусь. А только ты моей маме не говори, что я без тебя один ушел. Она меня без тебя не пускает.
По лицу Феди я увидел, что не понравилась ему моя просьба. Поглядел он на меня из-под своих длинных ресниц, покраснел слегка, но все-таки согласился.
— Ладно, не скажу!
На этом и порешили.
На другой день я проснулся рано. Не одеваясь, подошел к окну.
Смотрю — небо голубое, чистое, без единого облачка, а солнышко веселое, бодрое, точно умытое холодной водой. И мне самому сразу весело стало.
Мама еще спала, но Марьюшка уже возилась в кухне. Оделся я, умылся кое-как, в кладовку сбегал, принес свои новые сапоги, натянул их, полюбовался, даже посмотрел на себя в зеркало. Захватил удочку и корзинку и хотел уж бежать, да Марьюшка перехватила меня по дороге:
— Куда ж ты, не поевши? Мамочка велела тебя накормить. Садись вот, пей молоко, яйца ешь. А я тебе на сковородке пряженцев напеку.
— Ладно, Марьюшка, я поем. Только скорее, голубушка!
— Ишь, — говорит, — как у тебя загорелось. Садись ешь, скоро будет.
Выпил я залпом стакан молока, проглотил яйца, а пряженцев, хоть и любил их, не стал ждать — побежал. Успела еще Марьюшка сунуть мне в корзинку порядочный ломоток хлеба с солью да кусок вчерашнего мяса из супа.
На Ярбе я с прошлого года не был — зимой незачем, а весной, пока высокая вода стояла, до берега нельзя было пройти — вся низменная ее пойма водой залита. Да и теперь на ней местами еще стояли целые озера воды. Новые сапоги мне очень пригодились — пока я до берега дошел, пришлось несколько раз перебираться через довольно глубокие лужи. Сапоги с честью испытание выдержали — не промокли.
Выбрался, наконец, я на берег Ярбы и... что такое?! На Ярбе и воды не видно: вся она, насколько глаз хватает, от берега до берега заполнена бревнами. Не плотами, а просто отдельными бревнами. Вдоль и поперек реки лежат, но так густо, что только кое-где между ними видны просветы воды, как полыньи во льду. И не плывут бревна, а стоят неподвижно, и течения между ними незаметно. А воды много, — почти вровень с берегами стоит. А, думаю, это, значит, плотину закрыли в доку, потому и течения нет и воды много. А где же я удить-то буду? Посмотрел я вдоль берега — никого на реке нет, хоть бы один мальчишка с удочкой сидел. Неужели не придется поудить?..
Пошел я к заветному своему заливчику, он тут же неподалеку был. Сколько раз я его себе зимой представлял! Подхожу... Батюшки! Еле-еле узнал его. Вместо высокого берега — обрывистый бережок в аршин вышиной, сам заливчик весь забит бревнами, а вместо кустов — только верхушки их торчат кое-где между ними. Словом, ничего похожего на то, что в мечтах мне представлялось.
Очень горько мне стало. Все-таки давай, думаю, попробую. Размотал я свою удочку, насадил червяка, стал забрасывать и сразу же засадил лесу — за кору бревна зацепилась. Долго я с ней возился, отцеплял, чуть в воду не съехал. Освободил, наконец. Снова стал пробовать. Наконец, удалось мне опустить лесу в просвет между бревнами, и поплавок на воде встал. Ну, думаю, ладно, может быть, и возьмет еще окунь. Только успокоился, гляжу, просвет-то все меньше и меньше делается, и зажало мой поплавок между бревнами — хоть и нет течения, а все-таки они не совсем неподвижно стоят. Пришлось взять... шестик, что тут же на берегу валялся, порастолкать бревна, освободить поплавок... Нет, думаю, это не ужение. Надо в другое место идти.
Стал по сторонам оглядываться. Гляжу — прямо передо мной, на другом берегу прекрасный залив, чистый от бревен, и в нем куст из воды растет. Вспомнил я, что тут впадает в Ярбу ручеек, Баранов ручей называется, летом-то он маленький, а теперь воды много, вот он и стал большим. А что, думаю, пойду я на этот ручей! Авось...
А идти далеко надо — с километр, чтобы по мосту перейти реку. Все-таки пошел. Тяжело идти — берег сырой, глинистый, глина на сапоги липнет, а сапоги новые, неразношенные, и пальцы жмут и пятки подпирают. Порядочно я поустал, как до моста дошел. Зато около моста вижу чистое от бревен место и два каких-то мальчика сидят, удят.
Присел и я к ним. Забросил удочку — не клюет. К тому же и Федя должен скоро прийти на реку. Ведь он у заливчика будет искать меня. С ручья-то я его увижу, а здесь... Нет, надо скорее на ручей идти.
Перешел мост и направился напрямик кочковатым болотом. Еще хуже идти, чем по тому берегу. Раза два провалился выше колена. Пришлось снимать сапоги и воду из них выливать. Впрочем, когда к месту стал подходить, стало посуше. А около самого ручья совсем сухо. Коровы пасутся, и пастух лежит прямо на земле, на полушубке.
Присел и я около него отдохнуть — очень меня измучила ходьба по болоту, и есть мне здорово захотелось. Вынул из корзины хлеб и мясо, что Марьюшка мне чуть не насильно положила, да как начал за обе щеки!.. Даже пожалел, что мало. Поел, и лучше мне стало — и усталость как будто прошла, и приободрился я.
Ну, надо действовать! Вот только Феди все еще нет! А пора бы ему прийти. Спрашиваю у пастуха, сколько сейчас времени, по его мнению, будет. Посмотрел он на солнце.
— Да, поди, второй, а может, и третий час...
Скучно без Феди, да делать нечего. Встал я и пошел к кусту. Иду, а каждый шаг причиняет мне жестокую боль — совсем я испортил себе ноги новыми сапогами да ходьбой по болоту.
Подошел к кусту. Куст, действительно, в воде стоит. Только кругом него совсем мелко. Даже дно видно. И никаких признаков окуневого места — ни коряг на дне, ни болотной травы. Прекрасно видно, что это просто залитый высокой водой берег — та же самая травка на нем растет, что и на сухом месте.
Эх, думаю, и зачем я сюда пришел! Остаться бы мне у моста. Там хоть какой-нибудь мелочи наудил бы. А здесь ясно ничего не будет. Не идти ли опять туда? Ведь все равно по мосту придется возвращаться. Вот только ноги. Нет, надо пока здесь остаться, отдохну хорошенько и пойду домой. Да и Федя если придет, как я его здесь увижу.
Прошел я вдоль берега ручья. Нашел местечко немножко поглубже. Размотал удочку, забросил. Пяти минут не прошло — клюнуло. И как хорошо — поплавок сразу на дно пошел. Вытаскиваю — окунек небольшой. Но я и ему был рад — ведь первая в этом году рыбка. Давай, думаю, поставлю я жерличку с этим окуньком. Положил его в ведерко, захватил жерличку и пошел к кусту, хромая на обе ноги. Там выбрал сучок покрепче, привязал к нему жерличку, размотал аршина два бечевки с нее, как дедушка учил, зажал ее в расщеп, чтобы больше не разматывалась, зацепил крючком окунька за губу и бросил в воду. Посмотрел: — ничего, окунек хорошо ходит. И опять ожила у меня надежда: а вдруг — большой окунь схватит, а то и щука!
Пока я жерличку ставил, набралась в сапоги вода. Пришлось снимать, выливать воду. Снял — и так приятно ногам стало — легко, свободно и не больно. И не холодно.
Пошел к удочке своей... Опять ее забросил, жду. Не клюет. Сидел, сидел, даже вздремнул немного. Нет, думаю, надо домой идти: ничего не будет. А жерличку оставлю здесь. Может быть, ночью окунь или щука возьмет. А завтра мы с Федей после школы придем и посмотрим.
Захватил я свое добро и пошел к пастуху — там суше, надевать сапоги удобнее.
Уселся около пастуха, натянул с трудом один сапог, привстал, чтобы лучше нога вошла, да так и ахнул — боль невероятная. Пришлось снять сапог. Что делать? Без сапог идти — страшновато, не привык я к этому, да и от мамы попадет, если узнает. Сижу и размышляю.
В это время подходит парень какой-то. Одет в новый пиджак и в белую рубашку с вышитым воротом. Под левой рукой гармонь, а на ногах сапоги большие, выше колен. Поздоровался с пастухом. Поговорили они. Сказал ему парень, что в город собрался.
И вдруг вижу я, что идет этот парень прямо к реке, шагает с берега на первое бревно, с него — на другое, с другого — на третье... и пошел! Бревна у него под ногами, как клавиши у рояля, скачут, а которые потоньше — совсем под воду уходят. Но это его нисколько не смущает — под одной ногой бревно утонуло, а другая нога в это время уже на следующем бревне. И через какие-нибудь три минуты оказался он уже на другом берегу и в город ушел.
— Вот ловко! — говорю я с восхищением.
— Так ведь он — плотовщик, — отвечает пастух, — они умеют, плотовщики-то. Они даже на одном бревне по реке плыть могут!
— А это трудно? — спрашиваю.
— Известно, трудно, — бревно-то ведь вертится.
Позавидовал я такому умению. А потом думаю: а что, не перебраться ли и мне таким же способом? Уж очень не хочется идти на мост, а потом с моста опять сюда же возвращаться по тому берегу. Далеко, да и ноги-то у меня болят. А здесь так близко! Вон и улица наша видна — только перейти реку да пройти пойму — вот я и дома.
А страшно! А если я провалюсь между бревнами? Нет, не провалюсь — парень-то вот какой большой, да и то его бревна удержали. А я маленький. Да если и провалюсь, не утону ведь: за бревна-то всегда можно ухватиться и вылезть на них. Пойду! Так вот без сапог и пойду, без них прыгать легче.
Взял я в одну руку корзинку с удочкой, а в другую — сапоги и пошел к реке. Пастух спрашивает:
— Куда ты?
— На ту, — говорю, — сторону.
— Что ты, ведь утонешь!
— Не утону! Парень-то перешел ведь.
— Ну, и смел ты, а не то глуп. Вернее, что глуп, — решил он и больше не пытался меня останавливать.
Спустился я к самой воде. Попробовал ногой первое ближайшее бревно — так и заходило оно ходуном. Опасно! Не лучше ли на мост идти? Нет, далеко. А здесь — вот он, наш берег-то, в каких-нибудь в пятидесяти-шестидесяти шагах. Ну, что будет, а я пойду.
Пошел. И оказалось, не так-то уж это и трудно идти по несплоченным бревнам, только не надо останавливаться, потому что как задержишься на одном бревне, оно и начинает под ногой разные фокусы выделывать — и тонуть, и куда-то в сторону ползти, и вертеться, как будто сознательно хочет тебя утопить.
На середине реки я уж совсем осмелел. И движения мои стали уверенны и точны. Как по полу иду. И скоро до берега осталось уже шагов пятнадцать-двадцать, не больше. Ну, думаю, теперь-то уж я дойду!
И дошел бы. Только вдруг вижу прямо на моем пути — большая полынья между сплошными бревнами и прямо поперек ее лежит большущее толстое бревно. Уперлось концами в крайние бревна, и кажется, что с места его не сдвинуть, так оно прочно и основательно лежит.
Мне бы, конечно, надо было обойти полынью, а я по неопытности вздумал перейти ее по этому толстому бревну. Уж очень оно мне прочным показалось. И прыгнул на него.
Не успел я сделать и трех шагов, как завертелось, завертелось оно у меня под ногами, как живое.
— Ой! — и я уже в воде.
В первый момент я этому не поверил. Не может быть! Не хочу!
Это мне снится! Но ледяная весенняя вода, от которой я сразу же до костей озяб, очень убедительно доказывала, что это не сон, а горькая действительность. И в тот же момент другая мысль меня успокоила: «Но ведь я не тону — бревно-то ведь вот оно, я держусь за него». И в самом деле, правой рукой я обхватывал толстое бревно, так коварно меня обманувшее. Удочка и корзинка, которые я нес в этой руке, плавали теперь по другую сторону бревна.
И еще одно в то же мгновение пришло мне в голову: «Сапоги»! — Но я тут же почувствовал их надетыми за ушки на пальце левой руки под водой. Это меня также приободрило.
Я стал карабкаться на бревно. Но проклятое бревно вертелось, и я никак не мог взобраться на него. Зато несколько раз с головой окунулся в воду. И очень скоро устал.
Поглядел я с тоской на оставленный берег. Каким он мне хорошим показался! Вижу, пастух заметил, что я в воду упал, но спасать меня не думает. Только на локте приподнялся и смотрит, как я барахтаюсь.
Вижу, помощи ждать неоткуда. Надо самому спасаться. Стал я, держась за бревно и перехватываясь свободной правой рукой, полегоньку подвигаться к краю полыньи, к сплошным бревнам. С большим трудом, несколько раз окунувшись в воде, добрался я, наконец, до них. Вылез на бревна и пытаюсь встать на ноги или, по крайней мере, на четвереньки. Не тут-то было: от возни в холодной воде совсем я обессилел — ни одного верного движения не могу сделать. Пока лежу животом на бревнах — ничего, а как начну вставать — расползутся они подо мной в разные стороны, и я опять в воде.
Стал я уже терять надежду когда-нибудь выбраться. Обхватил руками и ногами два бревна и лежу, а сам дрожу весь, так озяб. Особенно левая рука, в которой у меня сапоги, — она под водой совсем закоченела от холода. Отчаяние меня взяло, и закричал я не своим голосом:
— Мама!!
Не известно, чем бы кончилось все это, но только поднял я голову и вижу — вдали по берегу бежит мальчик. Всматриваюсь — Федя! Ну, теперь все будет хорошо. Федя-то мне поможет!
— Федя! — кричу я ему. — Федя! Спаси меня!
А он мне:
— Не робей, Шурик! Я сейчас!..
И вижу, подбежал к берегу и, не задумываясь ни минуты, стал раздеваться. Скинул сапоги, штаны и в одной рубашке идет к воде.
Зашел он выше колена в воду и давай расталкивать бревна около берега. Растолкал их так, что образовался проход к берегу, и говорит:
— Я тебе, Шурик, сейчас кол подам, ты за него хватайся руками, я тебя с бревнами вместе и подтяну к берегу.
Взял с берега жердь длинную. Вижу — тяжело ему, еле-еле несет. Но ничего, донес, стал ее мне подавать, да как поскользнется и упал с головой в воду. Однако вылез и, стоя по грудь в воде, подал мне конец жерди, я за нее правой рукой ухватился, он меня и подтащил вместе с бревнами на мелкое место.
— А теперь, — говорит, — слезай с бревен. Тут мелко.
Сполз я с бревен. Вода мне почти по шею. Побрел к берегу. Еле-еле иду, ноги дрожат и подгибаются. Совсем обессилел! Не помню, как и на берег выбрался и сразу же, где стоял, тут и сел. Гляжу, а Федя все еще в воде возится с колом — удочку мою старается достать, а корзинка уж утонула, должно быть!
— Брось, — говорю, — ее! Вылезай скорее из воды...
— Нет, — отвечает, — зачем же ее бросать, удочка такая хорошая. — И ведь достал! Оделся Федя.
— Ну, — говорит, — пойдем, Шурик, скорей домой. Вот ты как озяб!
А у самого тоже и губы и нос посинели от холода.
Кое-как поднялся я с земли. И вдруг смотрю — батюшки мои — сапог-то на пальце всего один на ушке висит. Другой, значит, я утопил! Палец-то у меня под водой онемел от холода, я и не почувствовал, как соскочил с него один сапог.
Тут только мне пришло в голову, сколько я сегодня преступлений совершил! Без Феди ушел — раз, по бревнам через реку пошел — два, в воду упал — три и новый сапог утопил — четыре! Ну, думаю, попадет мне от мамы!
Тронулись мы с Федей к дому. Дорогой я расспросил его, почему он так поздно на реку пришел. Оказывается, что он чуть позже полудня из дома ушел и все меня искал, да не мог найти.
Вошли мы в нашу улицу. Тут нас ребятишки со всех сторон окружили. Смеются над нами, дразнят!
— Утопленники, — кричат, — утопленники идут!
Так мы с Федей в сопровождении целей толпы и пошли к нашему дому.
Смотрю — мама на крыльце стоит. Ждет нас. Должно быть, ее уж кто-то предупредил. Захолонуло у меня сердце. Подхожу к ней и самым жалким голосом говорю:
— Мамочка! Я в воду упал и вот... сапог один утопил!.. — и показываю ей сапог.
По мама на сапог и внимания не обратила. Взяла его от меня и бросила в сени в угол.
— Иди, — говорит, — в комнату. — А потом оглядела Федю и спрашивает: — А ты почему мокрый?
Федя молчит. Глаза ресницами закрыл и в землю глядит.
— А это он, — говорю, — меня из воды вытащил, так тоже выкупался.
Тогда мама взяла Федю за руку, притянула к себе и поцеловала.
— Иди, — говорит, — и ты в комнату! — А Федя даже сквозь синеву заметно как покраснел.
Мама в решительные моменты жизни была энергичной. Без лишних слов велела она мне раздеваться. А Марьюшку за водкой послала к соседям. А потом велела лечь и как принялась своими сильными руками растирать меня водкой. Так усердно терла, что мне показалось, что у меня кожа сдирается. Зато под конец все тело гореть стало, и дрожь уменьшилась. Тогда укрыла меня одеялом, а сверху шубу накинула.
— Ну, — говорит, — постарайся теперь согреться.
Потом мама принесла подушку, простыню, одеяло, приготовила на диване против моей кровати постель, белье мое принесла и говорит Феде:
— Ну, теперь ты раздевайся!
Федя совсем сконфузился, завертелся на месте, бежать готов. А мама округлила глаза да как прикрикнет:
— Ну, ну, что за жеманство такое! Раздевайся! — и сама с него стала снимать рубашку.
Делать нечего, разделся Федя. Мама и его натерла водкой, уложила и тоже чем-то теплым закрыла. А потом и говорит Феде:
— Ты и ночуй у нас! А я Марьюшку к вам пошлю, предупрежу твоих, чтобы они не беспокоились. — А сама ушла.
Лежим мы с Федей. Стал я понемногу согреваться, и стала у меня душа отходить.
Вспомнил я все, что со мной было: и как я по кочкам шел и как себе все ноги стер, как я жерличку ставил на большого окуня, как через реку по бревнам переходил, как в воду попал и чего натерпелся, пока Федя не пришел, и как мамы боялся, когда домой шел. Ах, думаю, как хорошо, что все это кончилось и я дома, и тепло, и с мамой все по-хорошему обошлось...
Посмотрел я на Федю. А он лежит напротив и тоже на меня смотрит. Смотрели-смотрели мы так друг другу в глаза да вдруг как прыснем оба со смеху!.. Должно быть, он тоже согрелся, и ему хорошо стало.
В это время вошла мама с двумя большими чашками в руках.
— А вы уж смеетесь, — говорит, — озорники! Значит, согрелись! Ну, вот вам еще, пейте, пока горячее.
Это она принесла нам горячий настой малины.
Выпили мы с Федей по чашке горячей-горячей, только терпеть можно, малины, и совсем тепло стало.
— Ну, а теперь спите, — говорит мама. Поцеловала на прощание меня и Федю и ушла.
Завернулся я получше в одеяло и, когда засыпал, еще раз подумал: «Ах, как хорошо!»
На другой день мама все-таки рассердилась.
Встали мы с Федей утром веселые. От вчерашнего у меня только осталась боль в ногах. А Федя и совсем молодцом — как всегда.
Пошли в столовую чай пить. Мама нас оглядела обоих, спросила, не болит ли что, потрогала рукой головы — нет ли жару.
— Ну, — говорит, — кажется, на этот раз все благополучно обошлось! Садитесь, ешьте.
Мы с Федей ждать себя не заставили, — как голодные волчата, набросились на холодный вчерашний пирог. Набили полные рты и жуем, а сами смотрим друг на друга исподлобья и от смеха прыскаем. А потом с набитыми ртами, давясь и перебивая друг друга, принялись рассказывать наши вчерашние приключения. А мама слушает нас и сама с нами смеется.
Позавтракал Федя и ушел домой — книжки взять и в школу идти. И я в школу стал собираться. А мама мне и говорит:
— Ну, Шурик, счастье твое, что ты так дешево отделался! Только теперь, пока берега совсем не обсохнут, на реку — ни ногой! Вторые сапоги мне шить тебе не на что.
Мне бы надо промолчать на это. Ведь я и сам понимал, что мама права кругом. А только как будто бес меня какой толкнул, и я самым развязным тоном возразил ей:
— А как же, мамочка, ведь у меня там, у куста, жерличка поставлена. Может быть, на нее окунь большой попал. Мы с Федей думали сегодня вечером сходить туда.
Глаза у мамы сразу сделались круглыми.
— Ты понимаешь, что ты говоришь? Неужели вчерашняя история тебя ничему не научила? Ты понимаешь, что ты мог бы утонуть или простудиться и смертельно заболеть? Ты понимаешь, наконец, что я за тебя измучилась? — И пошла и пошла!.. Да так меня распушила, что я в конце концов, действительно, понял...
В это лето долго не пришлось мне поудить. Сначала, пока высокая вода в Ярбе стояла, я не смел и подумать попроситься у мамы на реку. А во всю вторую половину мая шли обложные дожди. Уж и учение в школе давно кончилось, а я все еще сидел дома и с тоской глядел на свои удочки. И Федя на реку не ходил. Отводили мы с ним душу только тем, что строили широкие планы на то время, когда будет хорошая погода: и окуня большого ловить собирались, и щуку на жерличку, и леща на «кисточку».
В самом начале июня наступила наконец ясная, теплая погода, и в какие-нибудь три дня земля подсохла. Решился я наконец попроситься у мамы на реку.
— Что ж, — сказала мне мама, — пожалуй, иди. Надеюсь, ты теперь благоразумнее стал и в реку больше не упадешь.
Побежал я сразу же к Феде, и решили мы с ним идти завтра с утра. Вечером червей накопали, приготовились.
И вот странно — вспомнил я про свою жерличку, и пришло мне в голову, что на ней большой окунь сидит. Я, конечно, прекрасно понимал, что если бы и попался на жерличку окунь, он все равно давно бы успел протухнуть — ведь целый месяц прошел. Понимал я это и все же живо представлял себе: подхожу я к кусту, жерличка размотана, я тяну за бечевку, а на конце ее... окунь! Большой, с половину моей руки, и перья у него, как огонь, красные.
Но когда на другой день пришли мы с Федей к заветному кусту, я и место не сразу узнал. Стоит куст совсем на сухом берегу, а от большого залива остался маленький ручеек. Журчит по камешкам. И жерличку мы еле-еле нашли, ее совсем листьями закрыло. А окунек все еще на крючке сидит, только высох совсем, как мумия.
Впрочем, мы хорошо поудили с Федей в этот день. Нашли на этом же бережку подходящее местечко и наловили десятка три-четыре окуньков, сорожек, пескарей, но все мелочь.
Вернулся я в этот день домой поздно, к вечернему чаю. Мама была не одна — у ней сидела какая-то гостья. Я дикарь был большой и потому попытался незаметно прошмыгнуть мимо столовой в свою комнату. И стал там в порядок приводить свою рыболовную снасть.
Слышу, мама зовет:
— Шурик, что ж ты не идешь! — И тон у ней при этом какой-то особенный.
Нечего делать, пришлось идти.
Вышел в столовую, поздоровался с гостьей и уселся за стол. А мама опять мне говорит особенным тоном (такой тон бывал у нее, когда она мне сюрприз хотела сделать):
— Ты что же, не узнаешь Екатерины Васильевны?
— Нет, — говорю, — узнаю, — а сам удивляюсь, что ж тут особенного, что это Екатерина Васильевна. Она изредка бывала у мамы, и я давно ее знал. На худом лице у нее длинный нос и всегдашнее выражение какой-то озабоченности и торопливости, глаза добрые, но как будто заплаканные. Вот и все, что я о ней знал. Меня она совсем не интересовала. А мама мне опять говорит:
— Екатерина Васильевна тебя к себе в гости зовет, в Людец, на недельку. Ты хочешь? У нее мальчик есть, тебе ровесник. Его тоже Шурой зовут.
А Екатерина Васильевна добавляет:
— Такой сарданапал[6], сладу не могу с ним дать.
У меня, что называется, дух занялся. И выговорить ничего не могу — в Людец!.. А Людец на большой реке, на Сне! Вот поудить-то можно! А мама продолжает:
— Если хочешь, так собирайся. Завтра днем поедешь с Екатериной Васильевной на пароходе. Ну? Хочешь? Что ж ты молчишь?
— Конечно, — говорю, — хочу, мамочка! — а сам все еще в себя не могу прийти, столько интересного вдруг мне представилось. И еще новое — пароход. Ведь я на пароходе еще ни разу не ездил!
— Ну, вот и хорошо, — говорит Екатерина Васильевна, — завтра к часу дня приходи на пристань. Пароход «Владимир» в два часа отходит. А на пароходе спроси у матроса, где капитанская каюта, да в нее и иди. Я тебя ждать буду.
Это меня уже окончательно в восторг привело: пристань, пароход «Владимир», матрос, капитанская каюта — слова-то ведь одни чего стоят! Значит, я и поеду в капитанской каюте!
Посидела Екатерина Васильевна еще несколько минут и вдруг заторопилась и стала прощаться. Мама ей и говорит:
— Ну, спасибо вам, милая Екатерина Васильевна, что вы такое удовольствие моему сумасброду делаете. Только боюсь я — уж если он чуть в Ярбе не утонул, так в Сне-то того и гляди утонет!
А Екатерина Васильевна отвечает:
— Нет, что вы! Ведь он не один будет, а с Шуркой, с ребятами. Они все на реке выросли — и плавать умеют и с лодкой управляться. Да и Сна у нашего берега мелкая. Вот на Прорву я его не пускаю, хоть и просится, — там, говорят, глубоко! Да он, пожалуй, и без спроса уедет, он у меня такой...
А я слушаю все это и свои выводы делаю: значит, и на лодке буду ездить и купаться. Вот здорово! И Прорва, куда Матвей Иванович рыбачить ходит, близко... Вот бы туда!.. И так мне вдруг весело стало, что не выдержал я, заплясал на месте от радости. А мама и Екатерина Васильевна надо мной засмеялись.
Ушла Екатерина Васильевна. Стал я про нее маму спрашивать, кто она такая и почему она меня к себе в гости позвала. Мама удивилась.
— Как же ты не знаешь? Ведь она наша старая знакомая. Твой покойный папа с ее мужем, капитаном Бутузовым, приятелями были. Одно лето мы всей семьей жили в Людце на даче. Впрочем, и то сказать, ты тогда совсем маленький был. Кажется, трех лет тебе еще не было. Ну, давай собираться. Завтра я ведь на службу рано пойду.
Дала мне мама свой маленький чемоданчик, положила туда смену белья и другое, что надо. Поспорили мы с ней немного, когда я хотел сложить в чемодан чуть не все, какие у меня были, рыболовные принадлежности. Дала она мне целый рубль денег (никогда у меня такой суммы в руках не было), со строгим наказом: на пустяки не тратить, только на что-нибудь нужное, когда обратно поеду, билет купить или другое что.
Кончили сборы. И вдруг я вспомнил:
— Мамочка, а как же Федя?
Мама не поняла даже.
— Ну, что Федя? При чем тут Федя?
— Как же я без Феди поеду?
— А, ты вот о чем! Ну, что ж, придется тебе без Феди ехать. Ненадолго расстанетесь. Не брать же его с собой. У Екатерины Васильевны и своих ребят много. Я и то удивляюсь, как она тебя еще решилась звать.
Мне стало грустно: с Федей расстаться придется, да и маму вдруг стало жаль, ведь я еще ни разу из дома не уезжал.
На другой день еще двенадцати не было, а я уже шел на пристань по длинной дамбе, насыпанной через болотистую пойму, что отделяла наш городок от берега Сны. В одной руке у меня чемоданчик, а в другой — связка разобранных удилищ. Вид, должно быть, у меня был самый гордый и независимый. Еще бы, я только что прошел через весь город и вот сейчас иду на пристань совершенно один и поеду на пароходе и в капитанской каюте! И в кармане у меня лежит целый рубль.
Пришел я на пристань, и вся моя гордость и независимость вдруг пропали — народу много, погрузка вовсю идет — бочки с маслом катят по сходням на пароход, какие-то железные полосы несут и с грохотом бросают их на нижнюю палубу. Шум, говор, крики... Попробовал я было на сходни сунуться, да куда — какой-то здоровенный дядя с огромным ящиком на спине как закричит на меня: — Поберегись, зашибу! — Мне даже страшно стало.
Притулился я около сходен и жду. А на обносе парохода стоит какой-то речной человек в фуражке с якорьками и бороду свою большую разглаживает поочередно обеими руками. Посмотрел на меня из-под нависших бровей и говорит мне:
— Ты бы, мальчик, шел отсюда, а то ушибут тебя!
Я сказал ему, что мне нужно к капитану Бутузову. Тогда он сошел с парохода на пристань, взял меня за руку и провел на пароход. Подвел к дверке с надписью «капитан» и говорит:
— Ну вот, тут и Бутузов. Постучись в дверь-то!
Постучался я. Слышу голос:
— Кто там? Входи!
Вошел. Каютка маленькая, точно шкаф.
Вижу — сидит за столом большой человек, в фуражке с золотым околышем, а усы у него черные, как смола, блестят.
Перед ним чайный прибор и стакан с чаем недопитый.
Поздоровался я, а он меня довольно сурово спрашивает, и лицо у него строгое:
— Что скажете, молодой человек?
Я смутился, но все же сумел объяснить ему, кто я и зачем пришел.
Лицо у капитана сразу стало добрым, таким добрым, что я даже удивился.
А он мне говорит:
— Так ты, значит, Ивана Ивановича сын? То-то, я смотрю, лицо мне будто знакомое! Я ведь тебя знал еще вот этаким, — и показывает рукой на аршин от полу. — А теперь, смотри-ка, какой вырос большой. Ну, садись, садись, гостем будешь! — и подвинул мне стул складной. — Так ты, говоришь, к нам в Людец собрался? Поудить, верно? Хорошее дело! Хорошее дело! С Александром моим подружись! Я с папой твоим большой друг был! По зимам на медведя вместе хаживали! Рано он умер, рано. Жить бы ему да жить. Ну, а мамочка как поживает? Трудно, поди, ей одной-то приходится?
Вижу, капитан Бутузов совсем не так уж страшен, как мне показался с первого взгляда, — и радушен, и словоохотлив, и передо мной не важничает. И у меня язык развязался, стал я ему рассказывать про свои недавние рыболовные приключения и что собираюсь делать в Людце. А он слушает, подсмеивается надо мной ласково и о подробностях расспрашивает.
В это время на пристани ударили один раз в колокол, и над нашей головой прогудел первый свисток.
— Через полчаса отваливаем, — говорит капитан.
— А как же, — говорю, — Екатерины Васильевны нет?
— Придет, еще успеет. Хотя с ней это бывает: торопится-торопится, а опаздывает. Ну, не придет, — один поедешь.
Скоро прогудел и второй свисток, а Екатерины Васильевны все нет. Я совсем забеспокоился. Наконец, капитан стал уж наверх собираться, усы перед зеркалом причесал, белый китель надел. Вдруг дверь распахнулась стремительно, и в нее влетела Екатерина Васильевна, с корзинкой на руке и вся узелками и пакетиками увешана. Села на стул и отдышаться не может, а по доброму худому лицу ее пот градом катится.
— Ух, — говорит, — уж я торопилась-торопилась, а чуть не опоздала!
А капитан поглядел на нее насмешливо и говорит:
— Вот-вот. Я только что молодому человеку про тебя говорил, что ты все торопишься и все-таки опаздываешь.
Взглянул на часы и говорит:
— Ну, вы тут посидите, а я наверх пойду, отваливать пора, — и вышел.
Екатерина Васильевна тоже вскочила.
— Мне, — говорит, — еще надо человечка одного повидать, — и тоже вышла.
Остался я один. Оглядел каюту. Очень она мне понравилась, маленькая, а все в ней есть — и кровать за занавесью и небольшой письменный столик. Фотографии в рамках стоят...
Загудел третий свисток, а за ним сразу же тонкие свисточки — ту! и ту-ту! — отвальные. Я скорее в окно высунулся. Смотрю, народу — полна пристань, и все у перил теснятся, и на пароход глядят, кричат что-то, платками и шляпами машут. Слышу, мой капитан командует: «Вперед, тихой!», а из машины ему кричат: «Есть, вперед тихой!» И вдруг за стенкой каюты что-то завозилось, зашумело, заплескала вода, а пристань поползла куда-то назад. А капитан снова командует: «Вперед, до полного!» Возня и шум за стенкой сначала усилились, а затем перешли в равномерный, глухой торопливый стук, а пристань уже далеко позади осталась... Пошел пароход!..
Берег пока знакомый. Вот устье Ярбы прошли, за ним заводы — механический, лесопильный, а от городка нашего только соборная церковь виднеется на высокой горе.
В это время пришли в каюту капитан и Екатерина Васильевна.
— Ну, давай, — говорит капитан, — с нами обедать, — и нажал кнопку звонка.
Я стал отказываться, мне уж надоело в каюте сидеть, да и пароход очень хотелось осмотреть. Но Екатерина Васильевна с таким озабоченным видом стала настаивать, чтобы я пообедал, что пришлось согласиться.
После обеда капитан говорит мне:
— Теперь иди погуляй по пароходу, посмотри, а я спать лягу, мне ночью на вахте стоять. В воду только не упади!
Весь пароход я обежал. Первый класс меня поразил — никогда не видал я такой роскошной обстановки. Особенно в рубке красиво — стены обиты серебристой клеенкой, диван красного бархата, на столе, покрытом белоснежной скатертью, серебряное ведро, а в нем бутылка с золотой головкой. А на потолке — люстра с электрическими лампочками. И на ней дрожат и позванивают хрустальные граненые подвески. Заглянул я и в одну из незанятых кают — тоже хорошо: два дивана бархатных, столик у окна, умывальник... А пассажиров не видно. Только в рубке за маленьким столиком обедали два каких-то толстых барина с красными лицами.
Но интереснее всего мне показалось на нижней палубе, в третьем классе. Народу здесь полным-полно. Не только на решетчатых деревянных лавках, что в два этажа вдоль стен установлены, но и на дровах, и на мешках, и на бочках, а то и просто на полу, на своих вещах — везде люди. И сидят, и лежат, и стоят, и ходят. Кто чай пьет или жует что-то, кто в вещах своих разбирается, кто так сидит. Шутят, разговаривают, хохочут, поют, на гармошке пиликают. И все веселые (мне самому-то весело было, вот и казалось, что все веселые). Хорошо, думаю, на пароходе ездить!
А потом машиной заинтересовался — она была видна через машинный люк. Долго смотрел, как качаются блестящие шатуны, вертятся кривошипы и вал. И пахнет из люка хорошо — машинным маслом и перегретым паром.
Наконец, вышел на самую корму, вот где хорошо-то! Из-под кормы пенистая вода убегает и на солнце блестит так, что глазам больно смотреть. Ветерок мягкий, ласковый, луговой травой и речной водой пахнет. А кругом-то! Правый берег куда-то вверх лезет и по склону его лепятся березки и сосенки, а левый — до самой воды зарос кудрявыми кустами ивняка, а за ними луга поемные. Вот, думаю, счастливые, кто на пароходе живет, — всегда кругом у них такая красота!
В это время слышу, петух где-то совсем близко около меня запел. Оглянулся я, вижу, у стенки деревянная клетка стоит, а в ней петух и куры тюкают мирно носами в пол клетки. Может быть, я бы им и позавидовал, да в это время как раз вышел на корму мальчишка-поваренок, в колпаке и замасленной белой куртке. Вынул из клетки одну курицу да тут же на полене топором отрубил ей голову и ушел, а курицу с собой взял...
На корме мне больше не захотелось оставаться. Поднялся я на палубу, обежал ее. На носу постоял. Здесь, думаю, еще лучше, чем на корме, — и вид шире, и оба берега и сама Сна далеко видны... А курица... ну, что ж, на то она и курица... Ведь их едят, я и сам ем... А все-таки как он ее! Топором тюкнул, и готово. А ведь ей жить хочется... Ну, не буду про нее думать!
Пошел гулять по палубе. Вижу, в штурвальной рубке, у большого рулевого колеса, штурвала, стоит знакомый мне бородатый пароходский, который меня к капитану провел. Захотелось мне с ним поговорить, да не решился: стоит он, как каменный, только руками слегка шевелит, когда колесо поворачивает. Прямо вперед смотрит, а глаз не видно — бровями совсем завешены. Все-таки подошел я к штурвальной рубке, заглянул в нее. В рубке еще двое — парень молодой в жилетке, тоже у штурвала стоит, вперед смотрит, и помощник капитана, такой щеголеватый маленький человек, в белом кителе, на складном стуле сидит и папиросу курит. Стою и гляжу на них, что они делают.
Вдруг говорит мой бородатый знакомый:
— Видно, тебя капитан Бутузов с нами взял? Куда же ты это едешь? — а сам ко мне и лица не поворачивает, все вперед глядит.
Удивился я. Оказывается, он меня заметил, узнал, хоть и не глядит по сторонам и глаза бровями завесил. Разговорились мы ним. Оказалось, что он лоцман, а парень молодой — его помощник, штурвальный. Стал я их обо всем, что кругом видно, расспрашивать, а им, вероятно, скучно было. Они тоже меня спрашивать стали — кто такой, зачем в Людец еду, надолго ли... Только помощник капитана в разговор не вмешался, но и он к нему прислушивался. А мы обо всем говорили, меня все интересовало. Речку какую-то проехали, я спрашиваю, как ее зовут, бакены стоят, красные и белые, я о них спрашиваю, для чего они поставлены, что означают; село на берегу показалось, я о селе спрашиваю, пароход с караваном судов встретился — и о нем спрашиваю: куда идет, чем суда нагружены...
А время все идет да идет незаметно.
Постояли несколько минут у пристани близ завода с высокой, как башня, трубой. Деревню какую-то на правом берегу прошли, за ней лес начался, а слева вдруг открылась широкая даль лугов, а среди них тут и там вода блестит.
— А вот и Людец видно, — говорит лоцман и показывает рукой куда-то в луга. Смотрю, верно, совсем в стороне от реки виднеется село в самой глубине лугов — церковь белеет, возле нее не то роща, не то сад большой и домики толпой стоят.
— Как же так, — говорю, — Людец ведь на реке стоит, а это село совсем в стороне от реки.
— Да он на реке и стоит. Это Сна так обманывает. Тут по сухому-то пути до Людца пяти верст не будет, а по реке и все девять. Берег-то Сны, вот он! Гляди, какие она петли делает!
Прошли еще версты четыре, а Людец нисколько ближе не стал, все так же в стороне виднеется.
Слева показалась какая-то река небольшая, в Сну впадает. Спрашиваю лоцмана: какая это река.
— А это, — говорит, — Прорва. Да она не настоящая река-то, а так себе, проток. Видишь, вон там словно как озеро блестит — это Глухая Сна, старая река, староречье, значит. Прорва-то и соединяет Глухую Сну с нынешней. Раньше, говорят, тут ложок был просто, а однажды весной в полую воду его и размыло, прорвало, значит. Вот она Прорвой и называется.
Так вот она, думаю, эта самая Прорва, с которой Матвей Иванович приносит своих удивительных щук и окуней! Только совсем я ее не такой себе представлял. С парохода-то она уж очень невзрачная. Да полно, та ли это Прорва?
— А что, — спрашиваю, — рыба в Прорве есть?
— Рыбы тут много! Щуки, окуни, ерши, караси. Большие!
Нет, пожалуй, та самая Прорва!
В это время пароход вышел из-за мыса. И то село, которое я еще недавно издали рассматривал, вдруг совсем близко оказалось. А лоцман говорит:
— А вот и Людец наш!
— А где приставать будем? — спрашиваю.
— Приставать мы здесь не будем. Здесь и пристани нет.
— Не будем приставать? А как же я в Людец попаду?
— Лодку высвищем. Перевозчик лодку подаст к пароходу. В нее и сядешь, а он на берег тебя доставит. А сейчас ты иди-ка собирай свои пожитки да на корму выходи. Да Катерине Васильевне скажи, что к Людцу подходим, а то она опять опоздает.
Мне немножко жаль стало, что путешествие мое так скоро кончилось, но и Людец меня интересовал. Попрощался я с лоцманом и штурвальным и побежал в каюту.
Капитан спал еще, а Екатерина Васильевна сидела у столика и шила что-то. Сказал я ей, что Людец близко. Екатерина Васильевна заторопилась.
— Ах, — говорит, — дошить я не успела! Мне немного осталось. Ты иди на корму, а я сейчас, сейчас приду.
В это время загудел над нами свисток, какой-то особенный: ту! ту! ту! ту-ту! ту!
— Уж лодку свистят, — говорит Екатерина Васильевна, — иди же на корму! А я сейчас, сейчас... Только вот петлю домечу.
Захватил я свой чемоданчик, удилища и вышел на корму. Смотрю, уж мы против села идем, а впереди от перевоза к нам наперерез плывет лодка. А пароход идет, ходу не убавляет.
Только, когда лодка чуть не к самому носу парохода подошла, колеса замедлили свое движение, а потом и совсем остановились. В этот момент лодка вдруг у самой кормы появилась. Перевозчик в красной линялой рубахе бросил вдруг весла, шагнул на нос лодки и ухватился за цепь, которая нарочно для этого прикрепляется вокруг кормы парохода.
Матрос с парохода придержал лодку багром, а другой матрос одновременно спустил в нее лесенку железную с перильцами, — она пришлась в серединку лодки, — и говорит:
— Ну, кто в Людце сходит, садись!
Останется, думаю, Екатерина Васильевна! И стою. В лодку спустились каких-то два пассажира, а я все стою. Матрос спрашивает:
— А ты, мальчик, что же? Боишься, что ли?
— Нет, — говорю, — Екатерину Васильевну жду! — А в это время как раз и она на корму прибежала с корзиной своей и пакетиками. А уж сверху, с палубы кричат:
— Скоро ли там? Что пароход задерживаете?
Уселись, наконец, все в лодку. Лесенку подняли, пароход зашумел колесами и стал быстро уменьшаться, и вот уж он далеко от нас ушел, а мы на средине большой реки качаемся на поднятых пароходом волнах.
На берегу нас встретили три маленькие девочки Екатерины Васильевны.
Поздоровалась мать с ними и говорит:
— Ну, вот я гостя вам привезла!
Девочки уставились на меня, а я почему-то сконфузился.
А Екатерина Васильевна спрашивает:
— А Шурка где же?
— Он в лес ушел с ребятами, за удочками! Как пообедали, он и ушел! — тоненьким голоском сказала Верочка, высокая худенькая девочка лет семи.
Пошли по сыпучему желтому чистому песку, который покрывал берег до самой воды. Даже ноги в нем слегка вязли, и идти было тяжело.
Вдоль берега за высоким сплошным забором тянулся большой, весь густо заросший, старый сад.
Только прошли мы старый сад, за ним другой, молоденький, по крутому береговому склону рассажен, а на самом верху среди молодых деревцов стоит дом, такой веселый с виду, приветливый.
— Вот и наш дом! — говорит Екатерина Васильевна.
Вошли мы в маленькую калиточку возле бани, поднялись по крутой дорожке вверх. Задняя половина дома оказалась в два этажа. Окна в нижнем этаже совсем близко к земле. А за домом — двор, большой, с разными сарайчиками и амбарчиками. Вошли в дом, прошли большую светлую переднюю и оказались в столовой. Екатерина Васильевна вдруг заторопилась и говорит девочкам:
— Ну, вы занимайте гостя, а я пойду!..
Захватила свою корзину, узелки и ушла куда-то в заднюю половину дома.
Остался я с девочками. А мне раньше с девочками совсем не приходилось встречаться. Школы тогда были для мальчиков и девочек отдельные, а в домах, где есть девочки, бывать мне не приходилось. Поэтому, о чем с ними говорить, я совсем не знал. Стою возле своего чемоданчика и на них гляжу, а они — на меня. Наконец, Верочка спрашивает:
— Это твой чемодан?
— Мой, — говорю.
— А палки эти тоже твои?
— Мои, только это не палки, а удочки!
— А у Шурки удочки не такие.
На этом наш разговор и кончился. Стоим и молчим. Потом девочки переглянулись между собой, хихикнули обе и убежали куда-то. А я один остался. Сижу.
Окна в комнате все цветами заставлены. Над дверями портрет какого-то генерала с неестественно перетянутой талией. Большие стенные часы громко тикают. А под потолком мухи жужжат. Много мух! Скучно мне стало.
Вышел я в переднюю, оттуда на двор и в садик перед домом и лег на траву.
Вид передо мной чудесный! Прямо — река, широкая, спокойная, как стекло, гладкая. За ней безграничные зеленые луга. Только на самом горизонте видна зубчатая полоска леса да село какое-то. Среди лугов тут и там вода блестит, а около села как будто целое большое озеро. Ага, думаю, это та самая Глухая Сна, что я с парохода видел. А Прорвы не видно...
Солнце уже довольно низко опустилось. Но птички еще пели в саду. Одна из них так явственно выговаривала: «Пе-етю видите!», что хотелось спросить ее: «Какого Петю?»
Долго ли я так лежал, не помню. Только сзади вдруг неслышно появился мальчик одних лет и одного роста со мною, смуглый, загорелый, босой и без шапки. Но одет очень чистенько и как-то даже щеголевато: рубашка светлая, чистенькая, аккуратно ремешком перетянута и одернута, штанишки до колен аккуратно подвернуты.
Ни слова не говоря, лег он тоже на траву неподалеку от меня. Лежим оба и молчим. А я по своей привычке внимательно сбоку разглядываю его.
Лицо у него смуглое, глаза как будто суровые, верхняя губа слегка кверху вздернута, и под ней белые зубы блестят. Загорел весь до того, что на носу кожа лупится, а шея сзади под затылком совершенно черная. Так меня эта шея поразила, что я невольно выразил вслух свое удивление:
— Шея-то у тебя какая! Черная!..
А он мне:
— А тебе какое дело! — И вздернутую свою верхнюю губу опустил на нижнюю, сжал губы, и лицо у него приняло презрительное и суровое выражение.
Я так и не нашелся, что ему сказать, и мы замолчали. А потом он меня спрашивает:
— Тебя как зовут?
— Шуриком.
— А меня Шуркой.
Ага, думаю, это и есть Шурка, сын Екатерины Васильевны, которого она так смешно называет — сарданапалом.
А Шурка говорит:
— Мы завтра с ребятами к Якову Ивановичу едем. Поедешь с нами?
— Поеду, — говорю. — А к какому это Якову Ивановичу?
— А к губернатору.
Что такое, — думаю, — губернатор, ведь это какое-то большое начальство. Откуда в Людце губернатор? И спрашиваю недоуменно:
— А он где, губернатор-то?
— А он на реке, на бакенах сидит. Вон там! — и махнул неопределенно рукой, куда-то в сторону большого сада.
Я опять ничего не понял. Губернатор... На бакенах сидит. Что все это значит? Бакены — ведь это те красные и белые колпачки, которые я вчера видел с парохода. Они, действительно, на реке стоят, но как можно на них «сидеть» да еще губернатору?.. Уж не смеется ли надо мной Шурка? Но нет, Шурка говорил обо всем этом вполне серьезно, как о вещах общеизвестных.
Не решился я расспросить Шурку более подробно — не хотелось мне перед ним обнаруживать свое невежество.
Скоро Верочка тоненьким голоском позвала нас чай пить, а после чаю Екатерина Васильевна спать нас отправила, хотя еще не было десяти часов.
Спать мне пришлось вместе с Шуркой, в его комнатке, которая оказалась в нижнем этаже задней половины дома. Комнатка маленькая, но такая же аккуратная, как и сам Шурка. Все прибрано и все на месте.
Перед сном мы разговорились. Я ему рассказал о себе, удочки свои показал, а он мне свои. Я им подивился — очень хорошие удочки, хоть и самодельные. Удилища прямые, легкие и крепкие. Шурка сказал, что они из вересу[7]. Верес я знал только как невысокий кустарник, а оказывается, он деревцами растет. И очень хорошие выходят из него удилища.
Выяснилось в разговоре с Шуркой, кто такой «губернатор», который «на бакенах сидит». Дело, оказывается, совсем простое: в двух-трех верстах от Людца на другом берегу Сны живет один людецкий крестьянин, Яков Иванович Вершин, по прозвищу «губернатор», а живет он там потому, что он бакенщик, то есть надсмотрщик за бакенами; это и называется «сидеть на бакенах». Завтра жена его посылает ему свежего хлеба, а повезут хлеб два сына Якова Ивановича — Володя и Вася, приятели Шурки. А Шурка с ними хочет ехать и меня зовет. Вот и все.
Посмеялись мы над недоумением моим и легли спать.
Только успел я глаза закрыть, — и все, что я видел за этот большой для меня день, все это, как живое, мне вдруг снова представилось: и блещущая на солнце вода, и зеленые, убегающие назад берега, и черные усы капитана Бутузова, и Глухая Сна среди зеленых лугов, и отрубленная голова курицы, и завешенные бровями глаза лоцмана. Все это проплыло в моих глазах, смешалось, и я заснул.
На другой день, как только мы с Шуркой на двор вышли, нас уже ждали там и Володя и Вася Вершины. Пришли они с вестью неприятной — ехать к Якову Ивановичу нельзя, незачем.
— Мамка тесто вчера не ставила, — сказал Вася, младший из Вершиных, белоголовый мальчуган лет семи, с синими наивными глазами.
А брат его, Володя, одних лет с нами, крепкий такой, широкий в плечах мальчик, плечи у него совсем квадратные, и голова прямо на них посажена, словно и шеи нет, — поглядел на него насмешливо и говорит:
— Он уж ревел сегодня, что не поедем!
— А вот и не ревел! Что врешь! — яростно сказал Вася, а у самого сейчас слезы готовы брызнуть из глаз.
И я был разочарован, поглядел на Шурку, показалось, что и он тоже. Но только Шурка ничем не проявил своего неудовольствия.
Прошли мы всей гурьбой в садик, уселись там на траве, где мы вчера с Шуркой познакомились. Разговорились.
Оказалось, что Шурка пользуется большим авторитетом среди своих ребят. Это сразу почувствовалось: и по тому, как он с ними разговаривал, и как они к нему относились. Ишь ты, думаю, какой командир! Захотелось и мне чем-нибудь весу себе придать. Рассказал я ребятам, как я в реке тонул, когда ходил ловить большого окуня. Но на ребят мой рассказ большого впечатления не произвел, а Шурка даже заметил пренебрежительно:
— Что же ты не сумел перейти. Парень-то перешел же!
Вспомнились мне слова пастуха, я их и повторил:
— Так ведь он плотовщик! А плотовщики и на одном бревне плавать умеют!
А Шурка мне на это:
— Эка невидаль, и я могу на одном бревне проплыть.
— Да, как же! Бревно-то ведь вертится!
— А вот будем купаться, я тебе покажу!
А потом встал и говорит:
— А ну, ребята, купаться!
Спустились мы с высокого берега и вышли в ту самую калитку, возле бани, в которую мы вчера с Екатериной Васильевной вошли.
Разделись на лодках, они лежали тут же на берегу.
Купаться хорошо — песчаный берег полого переходит в ровное песчаное дно, и можно далеко в воду зайти, прежде чем она до горла дойдет. Только что мы в воду зашли, подошли еще два мальчика. Как я потом узнал, Ваня Минин с острым носиком и хитренькими глазками и смуглый, как цыган, с кривыми ногами, серьезный, даже мрачный с виду, Андрейка-Колесо. И они живо разделись и стали купаться.
Вижу я, все ребята в воде чувствуют себя как дома: и плавают, и ныряют, и топят друг друга, и верхом катаются друг на друге. Наконец, заплыли далеко-далеко. И впереди всех Шурка — так красиво плывет «по саженкам», совсем как большой. Да и другие ребята тоже хорошо плавают. Вон даже Вася, и тот булькается, булькается, а от старших не отстает. Только один я полощусь на мелком месте. Плавать я тогда почти совсем еще не умел, да и купаться мне редко приходилось — на Ярбе у нас мало было мест для купания, и мама не позволяла.
Очень обидно мне стало, что я так от ребят отстал, и решил я обязательно научиться как следует плавать. А ребята меня на смех подняли. А потом стали «учить плавать» — попросту затащили на глубину и отпустили. Еле-еле я выбрался опять на мелкое место. Но я нисколько не рассердился на них, наоборот, даже был доволен, что все-таки сам выбрался с глубины. А ребята снова надо мной стали смеяться и представлять, как я плыл с испуганным лицом и вытаращенными глазами.
Увидел я, что неподалеку лежит бревно большое, наполовину вытащенное на берег, и говорю Шурке:
— А вот ты хвастал, что сможешь на одном бревне проплыть. Ну-ка, проплыви вот на этом бревне.
А Шурка сжал презрительно губы и говорит:
— И проплыву! Давай, ребята, стащим бревно в воду.
И ведь проплыл. Поставил как-то по-особенному ноги, не на самом горбыле, а чуть-чуть по бокам бревна, оно под ним и не вертится. А он стоит и плывет, только руками балансирует. Вот, думаю, молодец, какой Шурка! Мне бы так! А говорю другое:
— Да, так-то просто, босому-то. А плотовщики-то в сапогах плавают!
А он мне:
— А тебе, — говорит, — и босому не проплыть, так ты молчи уж лучше!
Возражать мне нечего было.
В это время Володя Вершин показывает рукой на реку и говорит:
— Ребята, глядите-ка, уклеек-то сколько привалило!
Посмотрел я туда, куда он показывает и вижу, масса мелких рыбок ходит около самой поверхности воды и непрерывно хватает что-то. На гладкой воде все время то тут, то там круги расходятся.
А Шурка и говорит:
— Давайте, ребята, уклеек удить!..
Вылезли мы все на лодки одеваться. Да и пора уж было — до того мы накупались, что у всех посинели и носы и губы.
— Давай, ребята, мух ловить, — говорит Шурка. — Уклеек удить будем.
На Ярбе мне иногда попадались уклейки. Но нарочно их там никто не удил, а тем более на муху.
Мух мы наловили скоро. Насадил я их в спичечную коробочку. Только вот беда — станешь коробочку открывать, чтобы посадить новую муху, а старые в это время улетают. Шурка меня научил так сделать: голову им сдавить перед тем, как в коробочку сажать — тогда они летать уж не могут, а ползают.
Посмотрел я, как устроена у Шурки удочка, которая у него так и звалась «уклеечная». Очень просто и удобно сделана: удилище тонкое, легкое, рябиновое и длинное, а вместо лески простая катушечная нитка навязана, крючок маленький-маленький, так и называется «мушечный». Дома, в моей «рыболовной коллекции», были такие крючки, но, собираясь в Людец, я о большой рыбе мечтал и не взял их с собой, Шурка мне свой дал. В двадцати-тридцати сантиметрах от крючка надет на нитку поплавочек пробковый, маленький, продолговатый. Уклейки ведь ходят под самой поверхностью воды, и надо, чтобы насадка, муха, или совсем поверх воды плавала, или, если намокнет да утонет, не уходила бы глубоко в воду.
Наладил я себе «уклеечную» удочку и побежал на реку. Ребятишки уж все там были. Кто с лодок удил, а другие, и Шурка в том числе, засучили повыше штанишки и прямо в воду забрели, в «забродку», значит, удили. Я тоже их примеру последовал.
Уклеек весело удить. Только закинешь леску, а к мухе уж и бегут наперегонки две-три рыбки, а то и больше. День был ясный, и в воде хорошо видно, как они хватают муху и друг друга отталкивают. Особенно интересно, если муха не утонет сразу, а некоторое время плавает, — сейчас же ее со всех сторон эти рыбки начнут хватать, только круги по воде идут. Но поймать уклейку не так уж легко — чуть зазеваешься, она сорвет муху с крючка и уйдет.
А клюют они по-разному: одни топят поплавок, а другие только в сторону его тащат. Многих уклеек я упустил, потому что дергал их из воды слишком сильно. Губы у них слабые, непрочные, дернешь посильнее и оторвешь губу — уклейка взлетит только над водой и снова уйдет в воду. Но уклеек так много было, что упустишь одну, другая сразу берет.
Как только накопилось в нашем тазу (Шурка принес банный эмалированный таз) несколько уклеек, стал я их рассматривать. И сразу же одну особенность подметил. Уклейки эти сильно по цвету отличались от тех, которые мне в Ярбе попадались. У уклеек из Ярбы спина иссиня-черная, а здесь уклейки гораздо светлее, спина у них желтовато-коричневая. Потом я узнал, что это не только с уклейками, но и с другими рыбами всегда так бывает: в реках с темной водой и рыба более темная, чем в реках со светлой водой.
К нашей компании еще три-четыре мальчика присоединились, и такая пошла у нас веселая рыбная ловля! Постоянно то один, то другой вытаскивает рыбку, а то и две-три зараз.
Другая рыба, кроме уклеек, почти не попадалась. Только однажды мрачный и молчаливый Андрейка-Колесо, который удил в стороне от всех, вдруг закричал восторженно басом:
— Ребята! Рыбина-то какая! — и показывает издали какую-то большую рыбу, как мне показалось, с пол аршина. Конечно, мы все к нему бросились смотреть, что он поймал. А Шурка говорит:
— Это чоша![8]
Я такой рыбы не видал еще, в Ярбе она не попадается. На косарь похожа, на тот тупой нож, которым лучину щепают. Большая, а совсем легкая, потому что тощая очень, как будто уже высушенная. Потому и попалась на катушечную нитку.
Много мы с Шуркой наудили уклеек. В нашем большом банном тазу их, вероятно, было больше сотни, когда Екатерина Васильевна позвала нас обедать.
А после обеда опять принялись удить. Да так почти до самого солнечного заката и проудили. И днем на реке хорошо было, а как наступил тихий безоблачный вечер, так и уходить с нее не хотелось. Да и клев уклеек не прекращался, и наш большой таз был снова ими полон. Еле-еле нас Екатерина Васильевна зазвала домой. За ужином подала она нам большие сковороды жареных уклеек. Ничего, довольно вкусная рыбка.
На другой день Екатерина Васильевна нас рано разбудила:
— Вставай, — говорит, — сарданапалы! Вас уж давно товарищи дожидаются.
Оделись мы с Шуркой, вышли на крыльцо. Солнышко уж высоко над садом поднялось. На крыльце, действительно, ребятишки уже сидят. Вся наша вчерашняя компания налицо: и Володя, и Вася Вершины, и востроносенький Ваня Минин, и Андрейка-Колесо. У Володи — мешок с хлебом, а Ваня и Андрейка сидят возле небольшого ящика деревянного, а в ящике веревка какая-то кругами свернута.
— Это что такое? — спрашиваю.
— А это перемет, — отвечает Володя, — отец привезти велел. Ставить вечером будем.
— А посмотреть его можно?
— Можно, не спутай только!
Перемет оказался немудреной снастью — длинная, нетолстая бечевка, а к ней на равном расстоянии, около аршина, короткие волосяные лески, поводки привязаны, а на них крючки крупные, вот и все.
— А сколько, — спрашиваю, — всего крючков на перемете?
— Поболе ста будет.
— Вот здорово! Если на каждый крючок по рыбинке сядет, так много можно наловить.
Володя засмеялся.
— Этак-то хорошо бы было! Только так не бывает. Штук десять-пятнадцать попалось бы, так и то хорошо. Рыба-то ведь крупная на перемет попадает, его на глубину ставят!..
— А какая?
— Всякая — стерлядь, лещ, судак, язь. Где поставишь.
— А как его ставят, перемет-то?
— А вот увидишь сегодня, как мы с отцом его ставить будем.
В это время Екатерина Васильевна позвала нас чай пить. А за чаем спрашивает:
— Вы что же, сарданапалы, до вечера, что ли, теперь пропадете?
— До вечера, — говорит Шурка.
— Ну, ладно, так я вас и ждать не буду.
Дала она нам корзинку с какой-то едой, мы свои удочки с собой захватили и отправились.
В лодку уселись так: Шурка на корму с правильным веслом сел, Володя и Ваня — в весла, Вася — на самый нос, а мы с Андрейкой — на среднюю скамейку пассажирами.
Поехали. Плыть надо вниз по течению Володя и Ваня дружно гребли, и лодка ходко пошла вдоль берега. Миновали скоро сад, перевоз, церковь, а за ней потянулись по высокому берегу домики Людца. Сижу я на своей скамейке и очень непривычно себя чувствую — раньше на лодке мне почти не приходилось плавать. Смотрю, как легко и дружно гребут Володя и Ваня. И хочется мне не только сидеть пассажиром, а и самому что-нибудь делать. Говорю Володе:
— Садись на мое место, а я вместо тебя грести буду.
А Шурка мне сзади говорит:
— Да ведь не умеешь ты!
— Ну, так что ж, учиться буду. Да и не велика эта трудность.
— Ну ладно, — говорит Шурка, — пусти его, Володя. Пока у берега едем, пусть он побулькается.
Ах, думаю, чего он смеется надо мной! Я вот покажу ему, как я не умею грести. Подумаешь, большое дело — весло поднять да в воду опустить!
Переменились мы с Володей местами. Взялся я за весло, поднял его высоко над водой, занес далеко назад, опустил в воду и нажал что было силы. И сразу же жестоко ушиб себе руку о рукоятку другого Ваниного весла. И хоть виду не показал, что больно, но востроносенький Ваня все же заметил это, сощурил лукавые свои глазенки и говорит:
— Что? Каково?
Но я ему ничего не ответил. Все внимание мое было обращено на весло, которое в моих руках неожиданно оказалось и тяжелым, и неповоротливым, и непослушным. Никак я не мог поспеть за Ваней и грести с ним наравне, хоть и старался изо всех сил. Нет, думаю, грести не так уж просто!
Впрочем, мало-помалу дело у меня стало налаживаться. Стал я держать весло правильнее, перестал ушибаться о другое весло, и гребля пошла у меня ровно и все лучше и лучше. Шурка даже похвалил меня снисходительно.
Село позади осталось, а на реке у противоположного берега бакены показались: три красных, а пониже их на крутом повороте Сны — два белых.
— Ну, на ту сторону поедем, — решил Шурка. — Садись, Володя, в весла вместо Шурки, а ты, Андрейка, Ваню смени!
Хоть и устал я порядочно и руки себе намял, а с весел мне не хотелось уходить — только-только попривык я к ним и временами уже не худо греб, сам это чувствовал. Но Шурку все ребята слушались, и я послушался.
Володя и Андрейка налегли на весла, и лодка быстро пошла поперек реки. В это время из-за мыса пароход показался.
— «Владимир» снизу идет! Рано как! — объявил Вася Вершин.
Пароход был чуть-чуть виден, но я еще вчера заметил, что людецкие ребятишки все пароходы умеют издали отличать, и не только пассажирские, но и буксирные. Присмотрелись к ним.
Пароход подходил все ближе и ближе. Скоро и для меня стало ясно, что, если это и не «Владимир», то во всяком случае пассажирский пароход. В это время мы уже были на середине реки, возле первого красного бакена. А Шурка вдруг говорит:
— Давайте, ребята, на волнах покачаемся! — и повернул лодку носом вверх, чтобы течением не сносило, а Володя и Андрейка стали грести потихоньку. Лодка почти неподвижно остановилась на середине реки.
А пароход совсем близко, прямо на нас идет. Мне даже страшно стало. А ребята как ни в чем не бывало смеются и на пароход смотрят.
Совсем близко мимо нас прошел «Владимир». Я успел рассмотреть, что на штурвальной рубке опять стоит на вахте мой знакомый бородатый лоцман.
Как только пароход миновал нас, налетела на нашу лодку первая волна и на дыбы ее поставила, а за ней мелкие волны, так и пляшет на них наша лодка. А Шурка командует:
— Греби, греби, ребята, на большие валы! — и направляет лодку туда, где только что пароход прошел, а Володя с Андрейкой на весла налегли.
Гляжу, а вдоль реки, там, где пароход шел, след остался — колышутся два ряда пологих спокойных валов — это пароход колесами прогребает и оставляет после себя такие валы. Подъехали мы к ближайшему ряду, Шурка повернул лодку вдоль реки, поперек к валам, и начало нас с вала на вал, словно с горки на горку, плавно подымать и спускать. Хорошо! Как, думаю, он все умеет, этот Шурка! Настоящий сын капитана!
Валы становились все более и более пологими, наконец, и совсем их не стало заметно, а лодку нашу за это время течение пронесло и мимо второго, и мимо третьего красного бакена.
Смотрю, на берегу крошечная избушечка стоит, в одно окошко, но как следует избушечка — бревенчатая и с тесовой крышей. Косяки окна выкрашены яркой зеленой краской. Рядом стоит высокий полосатый шест с железным флюгером в виде флага, а на нем изображены крест-накрест топор и якорь.
Шурка направил лодку к этой избушке, и скоро мы были совсем близко от нее.
Вижу, около избушки на скамейке старичок сидит, посвистывает и нам улыбается, на фуражке у него, как и на флюгере, тоже топор и якорь, усы и борода аккуратно подстрижены, рубашка розовая ситцевая, а на ногах опорки. Спрашиваю я у Шурки:
— Это и есть Яков Иванович?
— Он самый. Ишь, сидит, как соловей посвистывает.
Ткнулись мы в берег против избушки возле большой лодки. А Яков Иванович нам сверху, с берега ласково так говорит, точно журчит:
— А, молодчики, молодчики приехали! Милости просим! Милости просим, — а потом вдруг без всякого перехода как закричит громовым голосом: — Вот я вас, дьяволята, прутом хорошенько выхожу! Зачем под пароход лезете! Мало вам реки-то! Утонуть хотите!
Я даже вздрогнул от неожиданности. А остальные ребята и ухом не повели, как будто так и надо.
А Яков Иванович уж снова сверху журчит ласково:
— Хлебца мне привезли. Ну, спасибо, спасибо! Соскучился я без свежего-то хлебца.
Как будто, у него два голоса — один ласково так журчит, а другой, как труба, гремит.
Вылезли ребята на берег, а мы с Шуркой остались вдвоем на лодке — с удочками своими возимся. Собрал Шурка удочки и говорит:
— Лодку-то привязать надо. Сумеешь, что ли?
Мне даже обидно стало.
— Что ты, — говорю, — обо мне думаешь? Неужели я так уж ничего и не умею. Конечно, привяжу!
— Ну, смотри, привяжи. Да чтобы не унесло, а то лодка у нас чужая, — вылез из лодки и поднялся на берег.
Кончил я возню с удочками, положил их возле на берег и принялся лодку привязывать. Замотал хорошенько веревку на колышек да еще к цепи, которой была привязана лодка Якова Ивановича, конец веревки припутал. Ладно, думаю, теперь крепко будет. Нарочно развязывай, так не скоро развяжешь.
Поднялся и я на берег, поздоровался с Яковом Ивановичем. Мне он понравился — лицо открытое, глаза веселые, добродушно так смотрят из-под колючих бровей. А ему уж ребятишки сказали, кто я такой.
— Так ты в Людец погостить приехал? — говорит Яков Иванович. — К Бутузовым? Доброе дело! У нас, в Людце-то, хорошо. Вот хоть бы у меня — смотри, благодать какая! — и обвел вокруг себя рукой.
А кругом, действительно, хорошо. С одной стороны широкая река блестит на солнце, с другой — все те же луга, которыми я так любовался издали в первый день моего приезда в Людец. Неподалеку в излучине реки, где она размыла высокий яр, бор подошел к самому берегу.
А домик Якова Ивановича (он будкой его называл) стоит на гривке, сзади него большая заводь — длинный узкий залив вытянулся вдоль речного берега. Устье его тут же, недалеко от будки, а другого конца и не видно, за поворотом скрывается.
Почти в самом своем устье заводь была перегорожена сетью, растянутой на забитых в дно кольях. А около нее — небольшая лодочка.
— Это у вас что такое? — спрашиваю Якова Ивановича.
— А это заездок, рыбное хозяйство мое. Весной в заводь-то язишки зашли, я и забил заездок, запер их да верши поставил. Только хитрая рыба язь не идет в верши. Хоть что хочешь делай! Вечером или утром на заре подойдут стадом к заездку, постоят да опять в заводь уйдут. Да еще что выдумали: через заездок прыгать! Право! И ведь перепрыгивают некоторые. А другой какой прыгнет, да и ткнется мордой в сеть, и опять в воду упадет, а не то в сети запутается и повиснет. А я его и подберу.
— А удить язей в вашей заводи можно? — спрашиваю.
— Отчего нельзя — можно. Только язя надо удить вечером или утром ранним, на самой на зорьке. Язь рыба ночная. Он по ночам и кормится, а днем на глубине стоит. Мелкий язь, подъязок, он и днем берет, а крупный — ни-ни.
Пока мы с Яковом Ивановичем так разговаривали, ребятишки разбрелись кто куда со своими удочками. Кто на реке пристроился удить, а кто на заводи.
А Шурка к нам подошел и говорит:
— Яков Иванович, можно на вашей лодочке на ту сторону заводи переехать?
— Можно. Я тебя сам перетолкну, а то уедешь да пропадешь. Ищи тебя! А мне лодка скоро понадобится — верши смотреть. Пойдем!
— Шурка, — говорю, — и я с тобой пойду, ладно?
— Ладно, пойдем!
Стали в лодку садиться, а нас Вася еще окликнул:
— Меня берите еще с собой.
Перетолкнул нас Яков Иванович на ту сторону заводи, а сам обратно переехал. А Вася и говорит хитро:
— А я потому с вами поехал, чтобы он меня червей не послал копать. Пусть Володька один копает.
— А для чего червей? — спрашиваю.
— Для перемета. Перемет вечером хочет ставить. А для перемета червей-то надо много. Целый горшок! Вот я и ушел.
Пошли мы все втроем вдоль берега заводи по густой, высокой, выше пояса, пахучей траве. И сама заводь вся заросла разными водяными растениями — у берега осока и ситник стеной стоят, а на глубокой воде плавают листья кувшинки и стрелолиста. Местами до самой воды берег зарос ивовыми кустами, а кое-где они растут и из воды.
Вспомнился мне зимний вечер и рассказы дедушки про больших окуней. Я и говорю Шурке:
— Обязательно тут большие окуни должны быть.
— Кто тебе сказал?
— Никто не сказал, а я сам вижу. Место тут такое, что окуни должны быть. Я вижу!
— Много ты понимаешь! Я тут сколько раз удил. Маленькие окуньки, правда, берут, а большие никогда не попадались.
— А по-моему, — говорю, — есть. Давай попробуем! Вон у того куста.
— Пробуй, — говорит, — коли охота. А я на свое место пойду. Там сорога крупная, язики берут.
Что ж, думаю, пусть идет. А я здесь попробую. Дедушка ведь не обманывал же меня. А место здесь как раз такое, как он говорил.
Шурка и Вася куда-то дальше прошли, и скоро из-за прибрежных кустов их стало не видно. А я спустился к облюбованному мною кусту и стал разматывать свою большую удочку.
Закинул. Сразу не понравилось — мелко. Посижу все-таки, думаю. Клюнуло. Тащу, окунек небольшой. Снова закинул. Сижу и жду. Не клюет долго. Сижу тихо. Вдруг в двух шагах от меня как плеснет вода, так волны вокруг и пошли. А через минуту, напротив меня, под другим берегом заводи такой же плеск послышался почти одновременно в двух местах. Какая-то рыба большая, думаю.
Сидел, сидел, не клюет. Скучно стало. Решил идти к Шурке, хоть и досадно было, что он опять (который уж раз!) прав оказался.
Шурка и Вася неподалеку были. Шурка, как увидел меня, спрашивает насмешливо:
— Ну, где же твои большие-то окуни?
— Мелко там очень, потому их и нет. А место с виду для них подходящее. А ты поймал его?
— Да у нас тоже плохо. Васютка подъязка поймал порядочного. А я — только трех маленьких сорожек. Плохо клюет сегодня — жор начался.
Вася достал из корзинки довольно крупного язика, показал его мне и говорит:
— Как он, Шурик, у меня рваться-то начал! Насилу вытащил.
А я спрашиваю Шурку:
— Как ты сказал — «жор начался»? Что это за «жор»?
— Будто не знаешь? Ну, щучий жор. Щука жрать начала. Слышал, как она бьет, плещется? Вот мелкая рыба и попряталась и не клюет.
— А разве щука не всегда другую рыбу ловит и ест?
— То-то и есть, что не всегда. Жор у ней бывает раза три в лето. Первый жор — рано весной, второй — вот сейчас, а третий — в конце лета будет. А когда так и четыре раза бывает, а то и пять. Когда как.
В это время как раз снова раздался плеск неподалеку от нас, да такой сильный, что я даже вздрогнул. А Шурка говорит:
— Ишь, что делает! Кабы жерлички были, вот бы поставить.
— У меня, — говорю, — есть жерлички, я из города их привез.
— Что же ты мне не сказал? Взяли бы их с собой и были бы сегодня со щукой. Завтра давай поставим их. А сегодня, видно, без рыбы будем.
А я все о своем думаю.
— Шурка, — говорю, — ты не знаешь местечка здесь, на заводи, где бы и глубоко было и кусты бы из воды росли?
— Ишь, как тебе большого-то окуня захотелось! Ну, вот там глубоко — против перевоза, у дамбы. Там дамба через заводь сделана, дорога проложена. Только там удить нельзя — заросло так, что и воды не видно.
— Пойдем, Шурка, туда! Я еще раз попробую.
— Что ж, пойдем! Здесь не клюет, все равно надо на тот берег попадать, по дамбе перейдем.
Идти довольно далеко пришлось. Шли, шли, так далеко зашли, что опять против Людца оказались. Прямо против перевоза. Через заводь здесь, действительно, была проложена дамба с трубой для прохода воды под самой ее срединой. Оба бока дамбы густо обросли ивовыми кустами — должно быть, она из фашинника была сделана, он и пророс. Померял я удилищем глубину у дамбы — довольно глубоко, аршина два-три. Только вот беда — так густо растут кусты, что и лесу забросить некуда. Впрочем, возле самой трубы удалось мне найти местечко с квадратный аршин, просвет такой между кустами, а рядом с ним второе такое же, прямо против трубы.
— Шурка, — говорю, — давай попробуем удить? Я здесь, а ты вот здесь, рядышком.
— Да, как же, стану я крючки засаживать! Я лучше на Сну пойду, там буду удить. Пойдем со мной! Я там хорошее местечко знаю.
Как ни привык я Шурку слушаться, но на этот раз не послушался — уж очень живо встали в памяти дедушкины рассказы. Место точь-в-точь такое, как он говорил: и глубоко, и кусты, и листья кувшинки за ними плавают, а вот и синяя стрекоза шуршит сухими крылышками над водой.
— Нет, — говорю, — не пойду. Здесь останусь.
— Охота крючки терять да леску рвать, так оставайся. А только ничего ты здесь не поймаешь.
И ушел. И Вася за ним поплелся.
Стал я опять разматывать большую удочку, а сам волнуюсь: неужели и здесь ничего не будет и Шурка опять прав окажется?
Размотал удочку, червяка насадил хорошего и спускаю осторожно лесу в просвет между кустами.
Что это? Поплавок только коснулся воды и, не останавливаясь, под воду ушел. Не задумываясь, потянул я лесу обратно. Есть что-то! И большое! — конец удилища в дугу согнулся, а леска натянулась и дрожит. И у меня задрожали руки и колени сами собой подгибаться стали, а сердце забилось так, что вот-вот выпрыгнет.
С трудом вытащил рыбу — он! Окунь большой! И как раз такой, как в мечтах мне представлялся: красивый, с темно-зеленой спинкой и с красными, как огонь, перьями.
Схватил я его дрожащими руками, снял с крючка и держу, а куда девать, не знаю — корзиночка у нас была одна с Шуркой, а он ее унес. А окунь сильный, из рук так и рвется, в карман его не сунешь. Наконец, догадался: положил окуня на средину дамбы, подальше от воды, снял с себя рубашку, рукава узлом завязал, а низ тоненькой веревочкой (в кармане нашлась) стянул туго и тоже завязал.
И получился у меня мешок. В него и посадил окуня.
Снова забросил леску. Полминуты не прошло, как поплавок ушел опять под воду. Даже не покачнулся перед этим ни разу, а как стоял, так как будто и утонул.
Тащу. На этот раз не тут-то было. Чувствую, что бросилась рыба в сторону, и не могу я ее своротить, к себе повернуть. Заводит мою леску прямо в кусты, и ничего не могу поделать.
Так и случилось. Дошла леса до кустов и остановилась и даже поплавок всплыл на поверхность воды. Подергал-подергал я леску — не пускает что-то. Ясное дело: крючок зацепился.
А сильно дергать в таких случаях не полагается, это-то уж я знал: как раз и лесу оборвешь, и без рыбы и без крючка останешься. Что делать?
И сделал я на этот раз, хоть и не намеренно, но как раз то, что и нужно было сделать. Положил удилище зацепившейся удочки на кусты, а сам за другую удочку взялся, хоть и болело у меня сердце, что у нее и леска тоньше и крючок меньше. Забросил ее и скоро еще одного окуня поймал, такого же крупного, как и первый.
Пока я с ним возился и насаживал нового червяка на крючок, смотрю — а удилище-то от зацепившейся удочки вдруг зашевелилось и по кустам поползло. Схватился я за него обеими руками и еле-еле выволок на этот раз окуня. Да какого! Раза в полтора крупнее двух первых.
Опять у меня руки задрожали и колени подогнулись. А окунь подпрыгивает и тяжело шлепается на самом краю дамбы и рот широко разевает. И опять, как когда-то, бросился я на него всем телом и прижал к земле, причем колючки его больно укололи мой голый живот.
Но на этот раз я зря бросился, — когда окунь успокоился и перестал метаться, то оказалось, что он так глубоко проглотил крючок, что я долго с ним провозился, прежде чем смог его вынуть.
Только что я кончил возню с окунем, смотрю, неподалеку Шурка с Васей показались. Шурка мне кричит что-то. Что — я так и не разобрал, а сам ему закричал:
— Шурка, иди скорее сюда! Окуни-то здесь какие, во! — и поднял в руке самого большого, показываю.
Шурка медленно подошел.
— Да, — говорит, — это окунь!
А Вася даже рот раскрыл от изумления.
— Вот так рыбина! Молодец, Шурик!
А Шурка подтверждает:
— Молодец! Мы тут живем, да этого места не знали, а ты приехал и с первого же раза нашел.
Сказать не могу, какой большой гордостью меня Шуркина похвала наполнила!
И Шурка пристроился с удочкой к другому просвету между кустами рядом со мной, и пошла у нас ловля! Я другой такой и не запомню. Без перерыва то я, то он окуней вытаскивали, и все крупных! А Вася у нас подручным стал — пойманных окуней в «мешок» сажает и смотрит за ними.
Одна беда — уж очень часто крючки попадают на «задевы». Одна удочка у меня скоро совсем вышла из строя — зацепилась крючком так прочно, что ничего я с ней не смог поделать. Пришлось оставить ее без употребления. Шурка тоже скоро крючок оборвал на своей удочке, а она у него всего одна была, а запасных крючков ни у него, ни у меня нет. Взял он Васину удочку, а на ней была леса тонкая, слабая, и первый же окунь покрупнее оборвал ее и сам ушел и часть лески с крючком утащил.
А Шурка только что во вкус вошел, что называется.
— Дай, — говорит, — свою удочку мне. Ты уж вон сколько наудил!
— Ни за что, — говорю, — не дам! Сам хочу удить.
Шурка спорить не стал, — понимает, что на моем месте и он бы не дал. Взял мою зацепившуюся удочку, что на кустах лежала, и стал пробовать освободить крючок. Только ничего у него не выходит. А поудить ему, верно, сильно хотелось.
Тогда он придумал.
— Надо, — говорит, — «отцеп» сделать! Крючок за «задеву» снизу зацепился. Иначе как «отцепом» его не отцепишь.
— А это что за отцеп такой? — спрашиваю.
— А вот увидишь!
Взял Шурка тоненькую гладкую, без сучков, ивовую веточку, согнул ее в кольцо и перекрутил концы, чтобы кольцо не разгибалось. Потом привязал к кольцу камешек, весом около полукилограмма, связал остатки своей и Васиной лесы и к этому шнурочку кольцо привязал. Взял с кустов удилище, приподнял толстый его конец, а вершину наклонил и надел на удилище кольцо с камнем, а конец шнурочка держит в руке. Кольцо поползло по удилищу вниз, соскользнуло на лесу и по лесе спустилось под воду до самого крючка. Камень своей тяжестью и отцепил крючок. А кольцо Шурка вытащил обратно за шнурочек.
— Видал? — говорит. — Вот тебе и отцеп! Так всегда и делай, когда «засадишь» крючок. Только кольцо лучше, чтобы железное было или свинцовое, тяжелое — тогда не надо и камня привязывать.
Снова началась у нас рыбная ловля. Десятка два мы наловили с Шуркой крупных окуней. И дальше продолжали бы ловить, да только в конце концов оборвали на задевах оба последних крючка.
— Ну, ладно, — говорит Шурка, — хватит! Пойдем к Якову Ивановичу. Я есть хочу, а еду я у него в будке оставил.
И я почувствовал, что очень есть хочу. Захватили мы свою добычу и пошли. В моей рубашке, которую я в мешок превратил, было фунтов десять-двенадцать окуней. Даже нести тяжело, по очереди несли. А идти далеко пришлось.
Наконец, подошли мы к будке. Яков Иванович сидел на своей скамеечке, перебирал перемет и напилочком крючки подтачивал. Нашему улову он очень удивился.
— Вот это рыбачки! — говорит. — Вот это рыбка! Молодцы, ребятишки! Молодцы! А я-то живу здесь, да не знаю, что у меня под боком такая рыба есть. Все язей жду, а окуней-то и проглядел.
А мне не терпится — хочется другим ребятам показать своих окуней, а ребят нет.
— А где же, — говорю, — другие-то ребята: Володя, Ваня, Андрейка?
А Яков Иванович говорит:
— Я их всех червей копать услал! — да как закричит вдруг своим громовым голосом на Васю: — А тебя, курицын сын, я хворостиной ужо выхожу! Куда тебя унесло? На Володьку одного всю работу свалил. Хорошо ему Ванюшка с Андрейкой помогают, а то что бы он один делал.
А Вася нисколько не испугался, только сделал лицо обиженное и говорит:
— Ну, чего ты на меня кричишь? И вовсе я не курицын сын, а твой да мамкин!
Весь гнев Якова Ивановича прошел. Расхохотался он так, что даже затрясся и покраснел весь.
— А ведь и верно! Мой сын, а не курицын! Правильно! Хо-хо-хо!
Теперь и я понял, почему никто не боится Якова Ивановича, когда он кричит своим громовым голосом разные страшные слова — я заметил, что даже в это время его глаза смеются из-под колючих бровей и не со зла он кричит, а так... для порядка.
Яков Иванович кончил, наконец, смеяться, велел высыпать окуней из моей рубашки в ведро, потом поглядел на мою спину и говорит:
— А ведь ты, Александр Иванович, сгорел весь без рубашки-то! Вся спина у тебя сожжена. Пойдем-ка скорее в будку, я тебе свою рубашку дам, у меня чистенькая есть. А то неладно будет — больно! А свою-то рубашку замой в реке, на солнышке она живо высохнет!
Надел я рубашку Якова Ивановича — она оказалась много ниже колея, и рукава пришлось подвернуть. Вышел к Шурке и Васе. Они посмеялись над моим видом, а потом Шурка говорит мне:
— Давай попросим Якова Ивановича уху из окуней сварить. Ребята придут, и наедимся все.
Я, конечно, с готовностью согласился.
Наше предложение сварить уху Яков Иванович принял с энтузиазмом.
— Вот это да, — говорит, — вот это гости! И хлеба мне свеженького привезли да еще ухой накормить хотят. А у меня как раз есть три головки луку да перчику немножко. Уха будет такая, что сам царь не едал!
Отдал он нам ведро с рыбой и послал на реку, чистить ее, а сам стал разводить огонек около избушки.
Пока мы рыбу чистили, пришли остальные ребята и стали нам помогать. Расспрашивают, где и как мы так много окуней наловили. Шурка им рассказал, как было дело и что это я окуневое место нашел. Мой авторитет в глазах ребят сразу поднялся, и они на меня с удивлением посмотрели, а мрачный Андрейка даже сказал басом:
— Ишь! Грести не умеет, а рыбные места узнавать может.
Вычистили рыбу ребята и поднялись на высокий берег. А я остался рубашку свою мыть. Нелегко оказалось: рыбья слизь и дорожная пыль так ее пропитали, что в некоторых местах она стала как лубок. Кое-как вымыл все-таки и тут же на кусты сушиться развесил.
Уходя, взглянул, как наша лодка привязана. Смотрю, от моей давешней работы ничего не осталось: вместо моего сложного узла привязана наша лодка к колышку одним узлом, и мне показалось таким, что ему ничего не стоит развязаться. Попробовал я развязать узел — он действительно совсем легко развязался. Нет, думаю, надо покрепче завязать, а то пойдет пароход и собьет волнами нашу лодку, а Шурка опять надо мной будет смеяться. Взял да опять и припутал лодку и к колышку, и к цепи лодки Якова Ивановича.
Поднялся на берег, а там все ребята собрались вокруг костра. Над костром большой котелок подвешен, в нем уха варится, а Яков Иванович с веселым лицом сидит на корточках и пошевеливает ее ложкой. А потом говорит:
— Ну, молодчики! Уха скоро будет готова. А чем мы ее хлебать будем? Ложек-то у меня всего две. А вас — раз, два, три... шесть человек, да я седьмой.
Стали мы предлагать разные способы.
— По очереди хлебать.
— Налить в чашку чайную да из нее и пить.
— Баночкой из-под червей хлебать.
А молчаливый Андрейка вдруг говорит:
— А я умею ложки из бересты делать. У тебя, Яков Иванович, есть береста?
— Есть, в будке, над печуркой на полочке лежит.
Сбегал Андрейка в будку, принес бересту. Отодрал от нее узкую полоску и разрезал ножом на несколько кусочков. Потом взял такой кусочек и свернул его чепчиком, а концы сунул в расщеп лучинки и ножом обровнял. И получилась у него ложка не ложка, а черпачок маленький. А глядя на него, и мы все понаделали себе таких ложек.
Веселый получился у нас обед! Собрались мы все вокруг котелка, как воробьи вокруг рассыпанного зерна. Яков Иванович развеселился, прибаутками своими нас смешит, а мы слушаем его да уху усердно хлебаем. А уха какая вкусная, никогда я больше такой ухи не едал!
Обед наш уже кончался, как вдруг востроносенький Ваня Минин прислушался и говорит:
— Яков Иванович! Как будто «Сна» за мысом свистит.
Затихли мы и тоже прислушались. В самом деле, издали явственно донесся низкий басовый пароходный гудок. Даже я узнал в нем свисток «казенного» парохода «Сны». Пароходом этим я часто любовался, еще в городе, когда он там стоял у берега. Мне он очень нравился и тем, что у него нос, как у броненосца, с тараном, и что труба у него белая, а не черная, как у других пароходов, что матросы на нем в белых рубахах с синими отложными воротниками и в фуражках с ленточками — совсем, как на военном корабле.
Скоро показалась «Сна» из-за мыса. Яков Иванович говорит:
— Ну, ребятушки, надо мне выезжать, весла сушить.
— А как же это, Яков Иванович — весла сушить?
— Честь отдавать так по-морскому, по-военному. На «Сне»-то начальство мое едет, барин водяной, судоходный инспектор[9]. Он у нас новый, из моряков, ну и завел такой порядок, чтобы бакенщики, когда он на «Сне» идет, выезжали и, по-военному, весла сушили, честь ему, значит, отдавали. Ништо ему, забавляется!
Пароход, между тем, подходил все ближе и ближе. Володя и говорит отцу:
— Смотри, опоздаешь, тятька! Попадет тебе от барина.
— Вот уху только доем. Успею, долго ли тут выехать, фарватер-то возле самого берега идет.
Доел Яков Иванович уху и не спеша спустился под берег, к лодке, а мы с берега на пароход смотрим.
«Сна» уж совсем близко, а Яков Иванович все не выезжает. Вдруг слышим мы из-под берега его громовой голос:
— Какой это дьявол лодку опять так запутал? Никак распутать не могу!
У меня так сердце и замерло. Батюшки, думаю, что я наделал! Ведь это я лодку так привязал, что он развязать не может. Опоздает Яков Иванович из-за меня!
И готов уж я был на помощь ему броситься, но в это время, вижу, выезжает Яков Иванович.
Да только все-таки поздно. Пароход уже поравнялся, смедлил ход и почти остановился совсем близко от берега.
Видим — Яков Иванович изо всех сил старается, гребет, а с парохода, с мостика, на него смотрит сам «водяной барин». Этакий бравый мужчина, в белом кителе, в белой фуражке, и борода черная большая расчесана на две стороны.
Подъехал Яков Иванович к пароходу и поставил весла в лодке стоймя, лопатками кверху (это и называлось «сушить весла»). А «водяной барин» кричит ему с мостика:
— Спишь, старый пес! Лодыря гоняешь! Обязанностей своих не знаешь! Попробуй у меня еще раз прозевать — выгоню к чертовой матери! — повернулся к штурвальной рубке и сказал что-то.
Пароход прибавил ходу и пошел дальше. А Яков Иванович так и остался на реке, в лодке, с поднятыми веслами в руках...
А мы, ребята, пока происходила вся эта сцена, так и просидели на берегу молча, как истуканы.
Но как только пошел пароход дальше, Шурка посмотрел на меня убийственно и говорит:
— Не сумел-таки лодку как следует привязать! Подвел Якова Ивановича! Эх ты!.. — сжал презрительно губы и отвернулся.
А я готов был сквозь землю провалиться.
Возвратился Яков Иванович невеселый. Поднялся на берег, сел опять с нами, помолчал, покрутил головой и говорит, наконец:
— Вот, ребятушки, как над нашим братом, мужиком, начальство-то измывается! Старым псом меня назвал, выгнать посулил. А за что? Ну, хоть бы у меня бакены не на месте стояли или на ночь не зажег бы я их — от этого беда бы могла быть. А то, вишь ты, опоздал честь ему отдать, весла сушить, так он на меня за это!
Молчим мы. А Вася вдруг вскочил на ноги и говорит с азартом:
— Я бы ему по морде дал! Вот так!
И кулаком по воздуху ударил.
Ребята засмеялись.
А я сижу, и все меня мучит мысль, что это я подвел Якова Ивановича. Наконец, не выдержал и говорю:
— Яков Иванович, ведь это вам из-за меня попало. Это я лодку, перевязал. Мне показалось, что она некрепко привязана, я и побоялся, как бы она не ушла, и завязал покрепче. Извините меня, Яков Иванович!
Старик вдруг как хлопнет меня всей ладонью по спине и опять своим прежним веселым голосом говорит:
— Милый ты мой! Так тебе меня, говоришь, жаль стало? Не жалей! Я и не такие виды видел, да прожил. И еще проживу! С его лаяния от меня ничего не убыло. Да и ну его! — и тут Яков Иванович выругался очень крепко.
А у меня с души тяжесть спала, да и остальные ребята повеселели.
Поглядел Яков Иванович на солнце и говорит:
— А ведь время-то, ребятушки, к ночи идет. Солнышко скоро садиться будет. Пора перемет наживлять да ставить. Помогите-ка мне! — Принес Яков Иванович перемет и выложил его на траву. Володе велел его разбирать, чтобы не спутался, а нас усадил в ряд и горшок с червями поставил около и велел червей насаживать, а сам наживленный перемет аккуратно складывает в ящик.
Четверти часа не прошло, как стокрючковый перемет мы наживили. Яков Иванович был очень доволен:
— Вот что значит сообща работать! А прошлый раз мы с Володюшкой с час возились с ним.
Скоро Яков Иванович с Володей уехали перемет ставить, а я к реке спустился. Рубашка совсем высохла, только рыбой от нее сильно пахло, да местами, где я плохо промыл ее, в лубок засохла. Снял я рубашку Якова Ивановича, надел свою. Поглядел на реку. Яков Иванович и Володя недалеко уехали, к белому бакену. Володя в веслах сидит, а Яков Иванович — на корме, с переметом. На реке тихо, каждое слово Якова Ивановича и Володи отчетливо до меня доносится.
Слышу, Яков Иванович ласково так говорит Володе:
— Володюшка, ты лодку-то подгони кормой к бакену, я тут камень спущу. А потом держи вдоль берега, да смотри, за бакены не выходи, — минуты не прошло, а уж Яков Иванович громовым голосом кричит: — Куда тебя, дьяволенок, прямо на бакен несет? Вот возьму да веслом двину!
И сразу же ласково-укоризненно журчащим голосом:
— И что ты, Володя, будто первый раз перемет ставим. Надо, голубок, в оба глядеть!
А вслед за этим, точно в трубу:
— Держи, держи, дьявол, лодку-то! Видишь, зацепилось! Табань! Табань! К берегу дай немного!
Больше я не стал слушать, на берег поднялся, снес в будку к Якову Ивановичу его рубашку и к ребятам присоединился, а они на берегу баловались — боролись (Шурка легко всех поборол), в чехарду играли и при этом кричали и хохотали.
Солнышко уж совсем низко спустилось, когда мы, наконец, поехали домой, в Людец. Яков Иванович уже вернулся и устанавливал в свою лодку зажженные фонари — три красных и два белых, на бакены собирался их ставить. С нами он ласково попрощался:
— Прощайте, — говорит, — соколики! Повеселили старика и ухой накормили. Еще раз приезжайте!
Назад поехали мы без Володи. Он с Яковом Ивановичем остался — перемет с ним утром вынимать.
Перевалили сразу же под другой берег Сны и там стали подниматься к месту. И мне пришлось на этот раз достаточно погрести и вдвоем и одному — Володи-то не было. Руки я себе здорово намял.
Приехали без приключений. Ткнулись в берег, вылезли из лодки, Шурка и говорит:
— Вот, смотри, как надо лодку привязывать! — и завязал одним узелком, как и Яков Иванович. Уж после я узнал, что такой узел морским узлом называется. Им в самом деле очень удобно лодку привязывать: сам ни за что не развяжется, как бы лодка ни дергалась, а развязать его очень легко.
Екатерина Васильевна встретила нас своим обычным возгласом:
— А, сарданапалы, пришли! Полуночники! — и очень сытно нас накормила. Так сытно, что у меня глаза сразу стали слипаться — так спать захотелось.
Когда мы уже разделись и легли, Шурка меня спрашивает:
— Ну, как, понравился тебе Яков Иванович?
— Очень, — говорю, — понравился! Только зачем он так кричит и ругается?
— Это у него уж привычка такая. Он на всех кричит. Он однажды на губернатора накричал.
— Как так?
— А так. Губернатор как-то проезжал через Людец, остановился на станции лошадей сменять и заметил какой-то непорядок. Велел старосту позвать. А в старостах тогда Яков Иванович ходил. Ну, губернатор на него и закричал. А Яков Иванович на него закричал, да при народе. Его с тех пор губернатором и стали звать!
— А что за это Якову Ивановичу было?
— Да ничего не было. В город, правда, раза два таскали, да что с него возьмешь!.. Он и сегодня, если бы помоложе был, не стерпел бы. Да стар нынче стал.
На этом мы и заснули.
На другой день мы с Шуркой еще с утра уговорились ехать под вечер на ту сторону Сны, в Пеговскую заводь, чтобы поставить жерлички на щуку. Приготовились: осмотрели жерлички, удочки, червей накопали, чтобы живцов на них ловить.
С большими надеждами готовились мы к этой ловле. Вспоминали, как здорово вчера щука «била», и решили, что самое время сейчас жерлички ставить, — жор щучий в разгаре!
С утра было безоблачное небо, жарко и так тихо, что Сна была гладкая, как стекло. Пришли ребята: Володя с Васей, Андрейка. Купались мы несколько раз. Опять учили плавать меня и не без пользы — немного я научился.
Под вечер небо стало затягиваться легким белесоватым налетом. А когда мы с Шуркой стали садиться в лодку, чтобы ехать в Пеговскую заводь, все небо было уж им затянуто, и солнце еле-еле просвечивало, как тусклый медный шар.
Шурка и говорит:
— Нехорошо! Перед ненастьем это. И мелочь клевать не будет, и щуки нам не видать.
Я с ним заспорил:
— Какое рыбе дело до ненастья? Она в воде живет, так ей все равно, дождь ли, солнышко ли. Да и будет ли еще ненастье!
— А вот погоди, увидишь. По-настоящему и ехать-то не стоило бы.
— Нет уж, собрались, так поедем.
Поехали. Пеговская заводь была на том берегу, прямо против бутузовского дома. Попадать в нее надо было по узкой канавке, которая обросла с обеих сторон кустами ивняка. Ее когда-то дедушка Пегов, людецкий рыбак, прокопал, чтобы в ней верши весной ставить, поэтому и заводь Пеговской называлась.
Канавка очень обмелела. Пришлось нам вылезти из лодки и на руках ее протаскивать. Долго мы с ней провозились и поустали порядочно. А когда выехали, наконец, из кустов в заводь, смотрим, небо совсем уж серым стало. Солнышка уже и не видно, и ветерок довольно свежий начал задувать.
Выбрали мы тихое местечко под большим кустом и стали удить. Не клюет.
Начался дождик. Мелкий-мелкий, как водяная пыль. А ветер все сильнее и сильнее дует.
— Ну, — говорит Шурка, — теперь зарядит до утра. Надо домой ехать. Ничего не будет.
Чувствую я, что Шурка опять прав оказался и сам почти уж в душе с ним согласен, а не хочется ни в правоте Шуркиной признаться, ни от щуки отказаться.
— Давай, — говорю, — посидим еще! Нам ведь всего четыре рыбки и поймать-то нужно. Поймаем, поставим жерлички и уедем. А может быть, за это время и пройдет дождь. Вот там, кажется, посветлело.
А какое посветлело — все небо, куда глазом ни поведи, однообразное, серое, самое безнадежное, а дождь и ветер все сильнее становятся.
— Ладно, — говорит, — посидим, если тебе так хочется.
Сидим. Мокнем под мелким дождем, а с куста на нас крупные капли падают. А ветер все больше и больше расходится — так и гнет верхушки кустов, а прибрежная высокая трава так волнами и ходит. Шурка, наконец, не вытерпел.
— Хватит дурака валять. Поедем домой!
Я не стал спорить — мне и самому уж холодно и неприятно.
Отчалили от куста, доехали до канавки, вылезли и стали лодку обратно протаскивать. Гораздо труднее удалось нам это, чем в первый раз. Берега у канавки намокли, скользкие стали, а с кустов при каждом движении льются на нас потоки холодной воды. Сразу насквозь мы промокли.
Кое-как протащили мы, наконец, нашу лодку в Сну. А Сны и не узнать: мутная, какая-то желто-бурая, вздулась вся волнами, а на волнах — белые гребни.
— Ветер-то против течения, — говорит Шурка, — вот какую волну развел! Ну, зато течением нас не снесет. — А потом спрашивает меня: — Выгребешь ли по волне-то? Я бы сам в весла сел, да ты править не умеешь, а тут править нужно.
— Постараюсь, — говорю, а самому немножко страшно ехать по такой большой волне.
Сели мы в лодку, а ее так и подбрасывает, а как выехали из-за прибрежных кустов, подхватил нас ветер и понес против течения. Я изо всех сил гребу, а Шурка правит. А волны чем дальше от берега, тем больше и больше. И очень тяжело заносить весла против ветра. А тут еще случилось так, что встречная большая волна в оба весла вдруг как ударит! Толкнуло меня обеими рукоятками в грудь и сшибло с сиденья — ноги на скамейке остались, а сам я полулежу на дне лодки, локтями упираюсь и понять не могу, что со мной случилось. А лодку так с волны на волну и бросает. Страшно мне стало.
А Шурка и говорит мне:
— Перелезай осторожно на корму и садись на дно, чтобы не парусило, а я в весла сяду.
Так и сделали. Шурка сел в весла, а я сижу в корме, обеими руками за борта держусь и смотрю на него.
А Шурка изо всех сил гребет, даже привстает при каждом взмахе и при этом то и дело вперед оборачивается, глядит, чтобы лодку вернее ставить поперек волны. А сам раскраснелся весь, глаза блестят, и такой у него удалый и веселый вид, что и мне, глядя на него, весело стало, и всякий страх прошел. Я таким его и не видел! Так и видно, что весело ему бороться с ветром и волнами. Какой молодец, думаю, Шурка — ничего не боится и все умеет!
Домой мы явились до нитки мокрые, но веселые.
Екатерина Васильевна поохала над нами, напоила нас горячим чаем и спать отправила.
За ночь погода не улучшилась.
Вышли мы утром в столовую чай пить. В окно Сна видна, все такая же желто-бурая, неприветливая, а заречных лугов и вовсе не видно за дождем и туманом.
Скучно провели мы этот день. Слонялись без дела по комнатам, рассматривали растрепанную «Ниву», с девочками пробовали играть — ничего не выходит. Под конец Шурка начал придираться ко всем. Верочку обидел, Екатерине Васильевне нагрубил.
А я о доме затосковал. Маму вспомнил, Марьюшку, Федю, и так мне вдруг захотелось домой. А Шурка увидал, что я сижу грустный, и ко мне стал придираться.
— Что, — говорит, — разнюнился, нюня этакая! Заплачь еще!
Я на него обиделся.
— Что, — говорю, — ты пристаешь ко мне! — и в самом деле чуть-чуть не заплакал, но удержался. А он заметил это и еще больше приставать стал. Едва мы с ним не поссорились серьезно.
Вечером дождь прошел, и ветер утих, но небо по-прежнему было покрыто тучами, а над лугами, за рекой, густой белый туман поднялся.
Спать мы легли в этот день очень рано и, лежа в кровати, я все о доме думал да с тем и уснул.
Дурное настроение не прошло у Шурки и на следующее утро, да и я невеселым поднялся. Встали мы с ним рано-рано — с вечера-то выспались. От вчерашнего ненастья и следа не осталось — солнышко, хоть оно еще только-только над садом поднялось, такое яркое, всю комнату нашу заливает светом своим. А мы оба почему-то надутые и кислые. И не смотрим друг на друга и не разговариваем.
Наконец, Шурка выдвинул ящик своего столика и стал в нем разбираться с таким видом, точно до меня ему и дела никакого нет.
Тяжело мне стало с ним оставаться. Вышел я в сени, взял удочку и пошел, сам не зная куда. А Шурка из окна меня спрашивает:
— Ты куда же?
— Так, — говорю, — пойду на реку поудить.
Шурка ничего мне на это не сказал. А я спустился на берег и пошел вдоль сада. Настроение у меня плохое. Уеду, думаю, завтра домой. Шурка на меня и смотреть не хочет, и никому до меня здесь и дела нет.
Добрел до перевоза. Сел на мостик, к которому паром пристает, забросил удочку и сижу, хоть и знаю, что тут клевать не будет — мелко, все дно видно. Сижу, смотрю тупо на поплавок и думаю. И все об одном: как бы домой поскорее уехать. Потом фантазировать начал: вот и уйду домой пешком. Вот мама и Марьюшка удивятся, как я из Людца за пятнадцать верст пешком приду!
Долго ли я так сидел, не помню. Только вдруг слышу скрип весел в уключинах. Посмотрел — это перевозчик с того берега возвращается на лодке. И не один. На корме кто-то сидит, мальчик какой-то в синей рубашке.
Подъехала лодка ближе, гляжу и глазам своим не верю: Федя!
— Федя! — закричал я. — Федя!
Вижу, и он меня заметил. Рукой мне махнул, улыбается.
Ткнулась лодка в берег. Вылез Федя, подошел ко мне. Так я ему обрадовался, что и слова не могу выговорить. А он все такой же, прежний, спокойный Федя. Глядит ка меня из-под длинных своих ресниц, покраснел слегка и улыбается милой своей улыбкой.
— Как ты сюда попал? — спрашиваю его.
— А мы, — говорит, — с отцом еще позавчера на Прорву пришли рыбачить. Перед самым ненастьем угадали. Как пришли, так дождь пошел. Вот и живем уж два дня там, в сенных сараях. Вчера уходить хотели, да как разъяснело, отец остаться решил — рыба после ненастья хорошо берет.
— А в Людец-то как ты попал?
— Отец послал. Прорва ведь отсюда недалеко: всего версты три сухим-то путем. Он вчера сушил табак под костром да и просыпал в огонь. Вот меня и послал в Людец за табаком. Да хлеба еще шел взять.
Поговорили мы еще с Федей. Я ему про Людец рассказал, про Шурку, про окуней больших, про Якова Ивановича. А он рассказал, как они с Матвеем Ивановичем в сараях от дождя спасались, как щука играет в Прорве. Стоим и болтаем так. Наконец, Федя говорит:
— А ведь мне надо в лавочку зайти да обратно возвращаться.
А мне так не хочется расставаться с ним. Спрашиваю его:
— Неужели ты нисколько в Людце не побудешь?
— Так ведь как, Шурик, побыть-то? Отец без табаку сидит. Ждет.
— Побудь, Федя, хоть часик. Я тебя к Шурке сведу. Чай будем пить.
— Никак нельзя, Шурик! А знаешь что, приезжайте вы с Шуркой сегодня к нам на Прорву ночевать. Поудим вместе. Отец вам хорошие места покажет. Щуку поймаете!
И в самом деле, думаю, почему бы нам на Прорву не поехать. Вот бы хорошо! Только бы Екатерина Васильевна отпустила. К Матвею Ивановичу, может быть, и отпустит. И говорю Феде:
— Ладно. Мы и вправду, может быть, приедем. Жди нас. Только бы нас отпустили.
— Буду ждать. А вы, как доедете по Прорве до первых сенных сараев, выходите на берег. Мы тут и будем.
Федя в лавочку пошел, а я домой к Бутузовым, побежал. И все мое грустное настроение как рукой сняло.
Когда я поднялся с берега на бутузовский двор, Шурка сидел на крылечке и с Володей Вершиным разговаривал. Подбежал я к нему, запыхавшись, и говорю:
— Шурка, я сейчас Федю встретил! Он сюда с Прорвы пришел.
А Шурка посмотрел на меня по-прежнему хмуро и говорит пренебрежительно:
— Какого еще Федю?
Хоть и не понравился мне Шуркин тон, но теперь уж мне не до этого было. Кто такой Федя — я не стал подробно ему рассказывать, а рассказал главное — что он с отцом на Прорве рыбачит и нас туда зовет. Вижу — у Шурки глаза заблестели, и хмурость его прошла.
— Поди, — говорит, — просись у моей мамы. Тебя она послушает, а на меня за вчерашнее сердита.
Я, не задумываясь, в дом побежал.
Екатерина Васильевна хлопотала около чайного стола и чашками гремела. Подошел я к ней и начал совсем недипломатично, без всякого подхода:
— Екатерина Васильевна, — говорю, — отпустите нас с Шуркой на Прорву, на ночь.
А она даже руками всплеснула от неожиданности.
— На Прорву! Что выдумали, сарданапалы! Встали сегодня ни свет, ни заря, так и выдумываете. Это уж, наверно, Шурка выдумал и тебя ко мне послал.
— Нет, — говорю, — это я. Я тут одного знакомого городского мальчика встретил, он на Прорве с отцом. Так он меня туда и звал.
Екатерина Васильевна стала прислушиваться. А я ей рассказал подробно, кто такой Матвей Иванович и какой он серьезный и ученый человек. И про Федю рассказал.
Добрая Екатерина Васильевна снова всполошилась:
— Что ж ты его к нам не привел? Мальчонка ночь на сарае провел и три версты по мокрой траве прошел. Его чаем напоить надо.
— Я, — говорю, — его звал, да он не пошел. Обратно торопится. Так как же, Екатерина Васильевна, отпустите нас? Отпустите, а? Мы вам щуку большую привезем. Во, какую! — и отмерил руками больше аршина.
Екатерина Васильевна засмеялась и рукой махнула.
— Сами-то себя хоть целыми да здоровыми привезите. И то хорошо будет.
— Значит, отпустили, Екатерина Васильевна! Ура!!! — и, приплясывая, выбежал на крыльцо.
— Шурка, — кричу, — отпустила Екатерина Васильевна! Едем!
— Вот здорово! — говорит. — Молодчина! Володька, поедем с нами! И Ванюшке скажи, и Андрейке!
Володя Вершин вскочил с крыльца.
— Сейчас! — говорит и побежал со двора.
Наскоро напились мы с Шуркой чаю. Екатерина Васильевна собрала нам целую корзинку всякой снеди, чаю насыпала в бумажку, а в баночку — сахару. Потом принесла из кладовой чайник большой медный и дала нам со строгим наказом — не утопить! Велела еще теплое пальто взять и одеяло. А мы, конечно, рыболовную снасть свою приготовили и ведро взяли для живцов.
Со всем этим снаряжением вышли мы на крыльцо и стали поджидать других мальчиков. Первым пришел Андрейка-Колесо и с мрачным видом сказал, что Ваня Минин не поедет — с отцом в лес уехал. Потом еще издали слышим голоса Васи и Володи. Идут и спорят о чем-то. Слышим, Володя говорит:
— Сказал, не возьму, и не возьму!
А Вася ему с азартом возражает.
— А вот и врешь! А вот и возьмешь!
Видим, идут братья и чуть не дерутся. Володя идет с корзинкой в одной руке и с удочками — в другой, а Вася на него наскакивает, как петушок, то с одной, то с другой стороны. И все повторяет:
— А вот возьмешь! А вот возьмешь! — белые волосики у него взъерошились, лицо красное, а на глазах слезы.
А Володя отмахивается от него лениво то удочкой, то корзинкой и повторяет с насмешкой:
— А вот и не возьму!
Подошли они к нам. Вася сейчас же к Шурке и жалуется ему, как судье какому:
— Он меня на Прорву брать не хочет. Скажи ему, чтобы взял! — И смотрит на Володю с яростью.
— Что ж ты его не хочешь брать? — говорит Шурка. — Ведь он нам не помешает и даже поможет.
— Так ведь я так! Он сердится больно, так я и подзадориваю. А хочет, так пусть едет. Мне все равно.
Вася сразу успокоился, но не утерпел, взглянул на брата и говорит:
— Дразнила несчастная! Только бы ему дразниться! Вот дам по морде!
Ехать нам предстояло более пяти верст и против течения. На веслах сделать этот путь нам было не под силу. Поэтому Шурка решил идти на бечеве — тащить лодку попеременно на длинной веревке. Бечеву за один конец привязали к уключине. Шурка на корму сел с правильным веслом, мы с Володей — на среднюю скамейку, а Андрейка с Васей потянули бечеву, и пошла лодка вдоль берега.
Скоро мы уже за селом были. Сменились. Андрейка с Васей в лодку сели, а мы с Володей потянули лодку. Тянуть оказалось не тяжело. Лодка давала себя знать только тогда, когда приходилось круто огибать мели или когда дна касалась, а в остальное время легко шла. Очень надоедали «задевы». Бечева наша низко была натянута над землей и беспрестанно цеплялась то за тычки на берегу, то за камни, то за кустики. Тогда Шурка кричал нам с лодки:
— Засорилось!
И нужно было бежать и освобождать бечеву от задевы.
Незаметно проехали мы уже полпути и нисколько не устали. Как вдруг впереди нас над высоким берегом показалась синяя туча с оторочкой из ярко-белых барашков и стала быстро-быстро расти. От тучи сначала потянуло прохладой, а потом задул ветер. Яркая молния вдруг прорезала ее от края до края, а потом и гром загремел. Стало ясно, что навстречу нам надвигается гроза.
Эх, думаю, не видать нам сегодня Прорвы! Если гроза и скоро пройдет, так ведь вымочит она нас до нитки и еда наша промокнет и одежда теплая, и придется нам домой возвращаться. А спастись от дождя негде — около воды песок, а на высоком берегу только мелкий лесок растет.
Размышляю так, а сам иду за Володей, тяну бечеву, а голову наклонил, чтобы ветер в лицо не дул и песком не слепил глаза.
А ветер все больше и больше. Заходили волны с белыми гребнями, и тянуть лодку все тяжелее и тяжелее. А туча уже полнеба облегла и солнышко закрыла собой, и уж не синяя она, а серая и страшная, и полосы дождя видны на дальнем ее крае.
Слышим мы с Володей — кричит нам Шурка что-то. Остановились. Видим, Шурка повертывает лодку носом к берегу и показывает нам знаками, чтобы мы бечевой ее подтягивали.
Ткнулась лодка в берег неподалеку от нас, Шурка и другие ребята вылезли из нее. А Шурка командует:
— А ну, берись все за лодку да тяни ее на берег дружнее! Ну, дружно! Раз, два! — и сам первый за уключину ухватился.
И я хоть и не понимаю, зачем это нужно, но тоже вместе с другими ребятами взялся за лодку.
Дернули мы за лодку, раз и два и хоть с трудом, но выволокли ее на прибрежный песок и оттащили от воды сажени на полторы. В это время налетел такой сильный порыв ветра, что чуть всех нас с ног не сбил и принес к нам первые крупные капли дождя.
Смотрю, у Шурки лицо опять стало таким же веселым и удалым, как и тогда, когда мы с ним в бурю переезжали через Сну.
— Ну, ребята, — говорит, — давай лодку опрокидывать!
Встали мы все с одного борта лодки, взялись за него дружно и разом поставили лодку на другой борт, затем опрокинули ее вверх дном. А потом приподняли подветренный борт и веслом подперли, и получился у нас навес.
Подсунули мы под него свои корзины, другие свои пожитки и сами забрались. И как раз вовремя — только успели спрятаться, как забарабанил над нами крупный дождь, видно было, как побежал он вниз по реке дальше к Людцу и весь горизонт закрыл. А мы прижались друг к другу в самой средине нашего навеса и сидим, и ни одна капелька не попадает на нас.
Вот как, думаю, надо от дождя спасаться, если он тебя в пути на лодке застанет! Но какой молодец Шурка — во всякой беде найдется.
Летние грозы недолги — мы и часу под лодкой не просидели, а ливень уже утих, и его сменил мелкий дождь. Стих и ветер. А скоро и солнышко засияло, и прямо перед нами через всю реку, словно сказочный мост, перекинулась радуга.
Видим, вдали идет буксирный пароход с караваном судов. Из-за дождя его раньше не было видно. Ребята стали между собой спорить, какой это пароход. Один говорит «Храбрый», другой — «Восток». Когда пароход поближе подошел, решили, что это «Восток» — только у него есть блестящий шар на мачте. А Шурка говорит:
— Вот дождемся его здесь, выедем и зачалимся. Он нас и довезет до Прорвы.
— Боязно! — говорит Володя. — «Восток» ходко ходит, хоть и с караваном. Заливать лодку, пожалуй, будет.
А Вася на него набросился:
— Трус ты, — говорит, — большой, а трус! А я так ничего не боюсь. Хоть один так выеду!
А я слушаю их и молчу, а самому и любопытно, и страшно немного — в таком деле я ни разу не участвовал.
Дождик совсем прошел. Вылезли мы из-под лодки, поставили ее опять на дно и на реку стащили. Положили в нее свое имущество и сами сели. Мы с Андрейкой — в весла, Вася на среднюю скамейку, а Володя в самом носу сел — так Шурка нас посадил, а сам он сел в корму с правильным веслом. Стоим у бережка и ждем.
Ждать недолго пришлось. «Восток» шел, действительно, ходко, и скоро Шурка велел нам выезжать.
Выехали мы на самый фарватер, — прямо на нас пароход идет, — и гребем легонько, только, чтобы нас течением не снесло. Пароход дал нам короткий свисток, дескать, убирайтесь с дороги. Мы чуть-чуть поотъехали в сторону, и вот уж пароход идет совсем рядом с нами. Полюбовались мы им — такой чистенький, пестро раскрашенный пароходик! Дождевая вода на нем еще не просохла, весь он так и блестит на солнце. С кормы матрос погрозил нам метлой, а мы над ним засмеялись, и Шурка нос показал ему.
За пароходом тянулись только две черные просмоленные, тяжело загруженные баржи, но такие громадные, каких я еще не видел. Ребята назвали их волжскими. Как только миновал нас пароход, Шурка велел нам сильнее грести, а сам правит лодкой так, чтобы она все ближе и ближе подходила к баржам. Мне показалось сначала, что это сами баржи притягивают нас к себе, как магнит.
Когда проходила мимо нас последняя баржа, мы уже так близко к ней были, что каждый гвоздь в ее обшивке был хорошо виден.
— Ну, — говорит Шурка, — теперь не зевать! Вы, ребята, нажмите хорошенько! А ты, Володя, хватайся за лодку, вон ту, что к корме баржи привязана!
Налегли мы на весла что было силы. Наша лодка пошла почти вровень с баржой. Только чуть-чуть от нее отстает, а сама все ближе и ближе к ней подходит. Еще несколько мгновений, и наша лодка стукнулась носом о борт лодки, привязанной к барже.
— Клади весла, ребята! — закричал Шурка. — Хватайся, Володя!
Володя с испуганным, оторопелым лицом далеко высунулся с носа и вцепился обеими руками за борт лодки, идущей за баржей. Нашу лодку сильно дернуло. Нос ее глубоко врезался в воду, внезапно забурлившую и вспенившуюся.
Володя еле-еле удержался в лодке — чуть его не выбросило. Но усидел. Только повернулся к нам и говорит испуганно:
— Зальет нос! Отпускаться, что ли, а?
Но Шурка на него прикрикнул:
— Держись, знай! Не зальет! — А потом говорит нам:
— Пересядьте, ребята, на среднюю скамейку, нос легче станет, и заливать его не будет.
Через минуту все было кончено: наша лодка была причалена за какой-то гвоздь, торчавший в корме судовой лодки, а Володя сидел на скамейке, с которой только что ушли мы, и держал в руках конец причала, чтобы при первой же опасности бросить его и отчалиться. Облегченный нос лодки уже не зарывался в воду, и она спокойно шла, а Шурка по-прежнему правил. Мимо нас медленно ползли назад зеленые берега.
Всем нам стало очень весело. Мы наперебой рассказывали друг другу о том, что каждый из нас чувствовал в решительный момент нашего предприятия, и много смеялись.
— Я уж думал, что сейчас меня сдернет! — говорил Володя.
А Шурка ему:
— Сдернешь тебя, как же, быка этакого! И Шурика бы сдернуло, Андрейку, а тебя где же сдернуть! Я тебя нарочно и посадил хвататься!
Разговариваем мы так, смеемся, а в это время на корме баржи оказался над нами какой-то кудлатый заспанный человек со взлохмаченной бородой, в линялой рубахе без пояса и в валенках. Посмотрел на нас и говорит хриплым голосом:
— Вы, пайгаши, зачем же зачалились тут? Утонете еще, отвечай за вас. Отчаливайте, а не то я вас... поленом!
Мы смутились, притихли. А Шурка говорит:
— Да мы, дяденька, недолго! Версты две, только до Прорвы. Не гони нас, дяденька! — и говорит совсем не своим обычном тоном, не требовательным, а просящим. Какой хитрый, думаю, Шурка!
Шуркина дипломатия подействовала, «дяденька» уже не гнал нас больше, а стал нас расспрашивать, куда едем, да зачем, да откуда. Видно, что ему скучно было, и он был рад встрече с нами.
Так за разговорами незаметно и проехали мы весь наш путь до тех пор, пока не показалось устье Прорвы. Простились мы с нашим собеседником, отчалились, и вот уже мы плывем по стоячей воде Прорвы, между ее берегами, заросшими до самой воды кустарником.
После Сны Прорва показалась мне совсем маленькой речкой, а как повернули мы за первый же мыс, она стала такой узкой, что весла с обеих сторон за кусты задевают. А глубокая — Шурка померил веслом, так оно почти все в воду ушло. Течения же почти нет. Не настоящая какая-то река, думаю.
Скоро проезжали мы под мостиком, таким низким, что пришлось нагнуться, чтобы не задеть головами за него. За мостиком речка снова стала шире, а еще немножко проехали, и вдруг она превратилась в уютное круглое озерко. Один берег у него высокий, крутой, кустами кое-где оброс, а другой низкий, болотистый и весь окаймлен высоким ситником и хвощом, а возле берега кувшинки в воде плавают. На высоком берегу сенные сараи в ряд вытянулись. Значит, думаю, тут где-нибудь должен быть и Матвей Иванович с Федей.
В самом деле, смотрю, совсем недалеко от нас, около большого куста у воды... нет, не у воды, а в воде, стоит Матвей Иванович. Вид у него необычайный — он в рубахе и жилетке, а штанов нет... В руках у него длинный кол, и он что-то им старается достать из воды.
А в остальном он такой же, как всегда — в очках, важный и строгий и трубочкой своей попыхивает.
Подъехали мы поближе. Говорю ему:
— Здравствуйте, Матвей Иванович! Что это вы делаете?
Матвей Иванович положил кол на воду, вытер о рубаху руки, вынул изо рта трубочку, умял в ней табак пальцем и только тогда посмотрел на нас строго поверх очков и говорит:
— Здравствуйте, молодые люди! Ваше прибытие вполне своевременно. По причине моей неосмотрительности у меня ушла щука вместе с куканом. Видите, неподалеку от вашей лодки плавает колышек. Это она его выдернула. Поймайте его, и вы вернете мне щуку! — сказал и не торопясь полез из воды на берег.
Нас это сразу заинтересовало, что это за щука, которая колышек выдернула и с куканом ушла? Шурка сейчас же направил лодку к колышку, а Володя, который все еще сидел на носу лодки, приготовился схватить его.
Впрочем, это оказалось не так-то легко. Как только лодка стала приближаться к колышку, он, как живой, побежал по воде. Мы налегли на весла. Лодка пошла живее, но и колышек живее побежал, да еще не прямо, а из стороны в сторону. Пока лодка разворачивается, он постоит на воде, отдохнет, а как станем подъезжать, он опять бросится в сторону. А мы в лодке волнуемся. Вася в такой азарт пришел, что встал на ноги и кричит:
— Шура! Шура! Сюда правь к берегу-то ее прижми! — и сам и руки свои к щуке протянул, вот-вот выпрыгнет к ней из лодки.
Долго нас мучила щука. Мы просто устали за ней гоняться. Да и щука, по-видимому, тоже устала. Стала подпускать нас все ближе и ближе. И вот нам, действительно, удалось «прижать» ее к берегу, то есть она оказалась между лодкой и берегом. И тут щука сделала ошибку — вместо того чтобы броситься вдоль берега, она под лодкой хотела пройти. Это ее и погубило: колышек приблизился к лодке как раз против скамейки, на которой мы с Андрейкой сидели. И прежде чем Вася успел крикнуть: «Хватай его, Шурик, хватай», я уже бросил весло и схватил колышек. Держу его обеими руками, а щука от меня, как собака на веревке, рвется в разные стороны, даже лодка закачалась. Спрашиваю Шурку, что со щукой делать, в лодку ее вытаскивать или так по воде дотащим до берега. Но щука сама этот вопрос решила — вышла из-под лодки и потащила ее к берегу. Впрочем, скоро она устала и остановилась, и мы, не вынимая из воды, подвели ее к берегу и сдали Матвею Ивановичу.
Матвей Иванович по нашей просьбе благосклонно показал нам ее, на берег вытащил. Щука поразила нас своими размерами — она была больше аршина в длину. Лежит неподвижно на берегу и лишь время от времени широко разевает свою громадную пасть, усаженную острыми зубами. Должно быть, наша возня с ней утомила ее вконец.
— Рыбина-то какая! — громким шепотом сказал Вася и посмотрел на Матвея Ивановича с благоговением. Мне показалось, что и другие ребята, не исключая Шурки, чувствовали в этот момент самое глубочайшее уважение к медлительному и строгому Матвею Ивановичу, сумевшему поймать такое чудовище. А обо мне уж и говорить нечего, я ведь давно знал Матвея Ивановича как самого замечательного рыбака. Но уважение ребят к Матвею Ивановичу стало еще больше, когда оказалось, что он поймал не одну эту щуку. Когда мы всей гурьбой подошли за ним к тому месту, где он хотел снова привязать беглую щуку, из прибрежной травы высоко выпрыгнула и тяжело шлепнулась в воду другая щука, хоть и поменьше, но тоже очень большая. Даже Шурка не вытерпел:
— Вот это улов! Вот это рыбак!
Матвей Иванович посмотрел на него поверх очков и ничего не сказал.
Вдоволь, насмотревшись на щук Матвея Ивановича, поднялись мы вместе с ним на берег. Тут только я про Федю спросил, где он. Матвей Иванович сказал, что Федя в сарае спит, — возвратился из Людца, устал, да и гроза его захватила по дороге — и просил не будить его.
— Да и вам, молодые люди, советую отдохнуть сперва с дороги. Ничто так не укрепляет силы, как своевременный отдых. А я тем временем использую вашу лодку, съезжу на другой берег и жерлицы осмотрю и тем самым избегну утомительного хождения через мост.
Матвей Иванович уехал, а мы последовали его совету, уселись отдыхать, к тому же мы очень проголодались, ведь с утра ничего не ели.
Сидим на мягкой, пахучей траве, еще не успевшей просохнуть после грозы, жуем взятую из дома еду и разговариваем. И, конечно, все о Матвее Ивановиче и его щуках.
Оказалось, что Матвей Иванович, несмотря на свой суровый вид, понравился всем ребятам. Шурке понравилось даже то, что он «говорит, как по книжке читает», как он выразился. Я, конечно, был очень доволен этим и горд за Матвея Ивановича, — ведь это через меня ребята с ним познакомились!
Матвей Иванович вернулся скоро и привез еще одну щуку, на этот раз не очень большую. А мы покончили с едой и стали к рыбалке готовиться. Показали мы Матвею Ивановичу свои снасти, удилища, жерлицы. Он через очки осмотрел их тщательно и советы дал, как наладить. А потом посоветовал нам, кому куда пойти и за какой рыбой. Володю с Андрейкой, у которых жерличек не было, послал удить с мостика, там, по его словам, крупные окуни хорошо берут. А нам с Шуркой посоветовал живцов наловить и жерлички поставить и места указал, где их ставить надо. А сам пошел на сарай соснуть.
Мы так и сделали. Володя с Андрейкой на мостик ушли, а мы с Шуркой спустились тут же под берег и уселись с удочками. Я около большого куста сел, Шурка немножко поодаль, а около него Вася присоседился.
— Я, — говорит, — с Володькой не пойду, с дразнилой. Я с вами.
Сидим. Щуки Матвея Ивановича не идут у меня из головы. Скорее бы, думаю, наловить какой ни на есть мелочи да поставить жерлички, чтобы они успели и вечер простоять и всю ночь. А уж щука попадет наверняка: ведь мы на Прорве, на той самой Прорве, которая мне по ночам снилась. А кроме того, ведь сам Матвей Иванович места нам показал, где жерлички поставить, а уж он-то знает. Только бы вот поскорее живцов наловить!
А живцы как раз и не клюют. Поплавок стоит в воде, как воткнутый, даже не покачнется. Посмотрел на Шурку — и он сидит неподвижно да на воду смотрит. А Вася так просто прилег на травке и дремлет. А меня нетерпение разбирает.
— Шурка, — спрашиваю, — почему же не клюет?
— А потому, что жор щучий. Мелкая рыба попряталась вся.
— Что же делать-то? Может быть, на другое место куда-нибудь пойти?
— На другом месте то же будет. Матвей Иванович тут же удил. Сиди да жди. Может быть, и клюнет.
Снова сидим. От нечего делать размотал я другую свою удочку, большую, окуневую, с толстой леской и большим крючком и тоже забросил, а сам и не знаю зачем.
Наконец, Шурка вытащил одну за другой двух сорожек. Ну, думаю, еще трех рыбок поймать бы им и можно жерлички ставить — их всего у нас пять.
А время к вечеру идет — солнышко уже заметно опустилось, и комары появились.
Клюнуло, наконец, и у меня на маленькую удочку. Вытаскиваю — ерш! Эх, думаю, на что мне тебя! Ведь тебя никакая щука не возьмет. Вон ты какой колючий! Хотел уж было опять его в воду бросить, а Шурка спрашивает:
— Чего поймал?
— Ерша, да куда его?
— Нет, и ерш пригодится. Сади его в ведро!
— Да ведь на ерша щука брать не будет!
— Отчего не будет? Кто тебе сказал?
— Никто не сказал, а я так думаю — ведь он колючий!
— А ты не думай! Для тебя колючий, а для щуки нет.
— А вот погоди, — говорю, — спросим у Матвея Ивановича.
— Спросим, а пока его в ведро клади. Вася, принеси-ка ерша да опусти в ведро.
Вася взял у меня ерша и снес его к Шурке и в ведро бросил. В это время у меня снова клюнуло, и еще ерша вытащил и тоже Васе отдал. Забросил удочку, опять клюнуло, вытаскиваю — снова ерш! В десять минут наловил я еще штук пять ершей, да Шурка поймал несколько и говорит:
— Ну, хватит, поедем жерлички ставить.
А мне не хочется — на ершей. Не верится мне, что на них может взять щука. Такие они колючие — все пальцы я о них исколол. Как она их в рот возьмет?
Однако делать нечего! Других живцов нет.
— Сейчас, — говорю, — только удочки замотаю.
— Да ты оставь их так. Пусть они стоят. Ерш на них возьмет.
— Ну, ладно, — говорю. А сам взглянул на свою большую удочку и вижу, что поплавок у ней утонул. Ах, думаю, не иначе, какая-то крупная рыба взяла. Вытаскиваю, гляжу, и тут ерш, да еще маленький, а весь большой крючок в рот забрал. Даже досадно мне стало. А ну тебя, думаю! И забросил опять леску в воду с ершом на крючке, а удилище в берег воткнул.
Сели мы с Шуркой в лодку, захватили ведро с живцами и поехали жерлички ставить. Посмотрел я в ведро, вижу — одна из Шуркиных сорожек уже вверх брюхом плавает и для жерлички уж не годится. Эх, думаю, теперь только на последнюю сорожку и рассчитывать можно, а на ершей — кто их знает, берет ли их щука!
С непривычки долго мы провозились с жерличками. Колья пришлось искать, втыкать их в грязный илистый берег. Устали, испачкались, измокли. А главное — комары нас так искусали, что у нас и щеки, и уши, и шеи распухли и страшно чесались. А руки у нас грязные — и в рыбной слизи, и в иле, и в глине. В конце концов мы такие узоры расписали у себя на лице и на шее, что взглянуть страшно. Даже от Шуркиной всегдашней аккуратности и щеголеватости следа не осталось, а обо мне уж и говорить нечего — как поросенок весь вымазался.
Жерлички — одну с сорожкой, а остальные с ершами — мы все же неплохо поставили, постарались. Но меня все время сомнение грызло — будет щука на ерша брать или не будет? Неужели так и не поймаем щуки?
С этим вопросом я, прежде всего, и обратился к Матвею Ивановичу, когда мы подъехали к нашей стоянке.
Матвей Иванович и Федя были на берегу. Матвей Иванович сидел и трубочку свою посасывал, а Федя полулежал около него с мечтательным видом и веткой ивовой отмахивался от комаров.
Я на берег вышел, а Шурка в лодке остался, чтобы от грязи отмыться.
Матвей Иванович меня успокоил. По его словам выходило, что щука на всякую рыбу берет, с которой она вместе живет, и особенно охотно на ту, которой всего больше в реке.
Я совсем было удовлетворился этим, но спрашиваю:
— А вы, Матвей Иванович, своих щук тоже на ерша поймали?
— Нет, я их поймал на сорожку. Сегодня поутру за мостом, в узком месте Прорвы я сорожек наудил. Там щук меньше, а потому и мелочь попадалась.
— А почему же, Матвей Иванович, вы на ерша жерлички не поставили?
— А потому, молодой человек, что я ими пренебрегаю. Дело иметь с ними не люблю, так как вид у них чрезвычайно гнусный и отталкивающий.
То-то и есть, думаю, что вид-то у ерша, действительно, самый гнусный и щука его не захочет. А Матвей Иванович посмотрел на меня через очки и говорит:
— А вы бы, молодой человек, последовали примеру вашего товарища и помылись бы. А то у вас все лицо и шея наподобие новозеландского папуаса разрисованы глиной.
Я послушался этого совета и спустился к реке. Шурка уж кончил свой туалет и поднялся на берег. По пути я подошел к кусту, около которого были поставлены мои удочки.
Смотрю — что такое? — только одна моя удочка, маленькая, стоит, а большой нет. Вот и ямка, где она была воткнута, осталась. Что за история, думаю, куда она могла деваться.
Спрашиваю Васю — он тут же неподалеку и сидит, где и раньше сидел, когда мы ершей удили.
Но Вася и вопроса моего не понял. Поднял на меня свое наивное лицо и говорит восторженно:
— Смотри-ка, Шурик, сколько я ершей наудил! — и сует мне свою корзиночку, чуть не доверху наполненную ершами. — Так берут ерши, так берут! Только накидывать успевай.
Но мне не до ершей было. Дело в том, что у меня был план еще раньше составлен — как поставим жерлички, идти к Володе и Андрейке на мостик, окуней удить. А внезапное исчезновение большой окуневой удочки разрушало этот план. Да и удочку было жалко.
От Васи я ничего и не добился. По всему видно было, что он своими ершами был так занят, что ничего и не видал и не слыхал, что делалось кругом него.
Осмотрел я тщательно все место — нигде и следов нет. В самый куст заглянул, раздвинул ветви и только сунул туда лицо, как вдруг кто-то как шлепнет там по воде — только брызги полетели, и волны от куста пошли по воде, а куст так и закачался. Я вздрогнул даже, отскочил от куста. И об удочке забыл — не иначе как щука, думаю, в куст зашла и там возится. Вот бы жерличку около него поставить.
И Вася этот плеск услыхал — с изумлением поглядел на куст, да и на высоком берегу он был слышен. Сверху меня Федя окликнул, спрашивает:
— Ты, Шурик, не в воду ли упал?
— Нет, — говорю, — это рыба какая-то в кусте возится.
Так и не нашел я удочки. Вынул я другую, замотал. Как бы, думаю, и эта не пропала. Потом вспомнил, наконец, зачем я к реке спустился. Поплескал рассеянно на лицо водой, вероятно, только грязь размазал на нем. И поднялся на берег.
Рассказал о своей пропаже. Рассказываю, а сам на Шурку смотрю. И показалось мне, что он хитро улыбается. Я и говорю:
— Это не ты ли мою удочку спрятал?
Шурка на меня обиделся. Сжал губы презрительно и говорит:
— Еще что выдумал! Очень нужно мне твою удочку прятать.
А в это время, слышу, в кусте — опять возня и плеск, и видно, что верхушка его так и зашевелилась.
Матвей Иванович вынул трубку изо рта, поглядел на меня поверх очков и говорит медлительно, как всегда:
— Предполагаю я, молодой человек, что этот шум и пропажа вашей удочки имеют между собой некую связь.
Я ничего не понял. А Матвей Иванович продолжает:
— На крючке вашей удочки ерш, вы сказали, сидел?
— Да, — говорю, — ерш! — и вдруг меня осенило: — Матвей Иванович, неужели это щука на ерша взяла и удочку мою в куст утащила?
Говорю, а у самого даже колени от волнения задрожали.
А Матвей Иванович говорит спокойно:
— Да, я так предполагаю. Давайте, впрочем, проверим наше предположение, — встал и под берег к лодке стал спускаться. И мы с Шуркой за ним.
Сели мы все в лодку и подъехали к кусту. Смотрю, около куста торчит из воды толстый конец моего удилища.
— Матвей Иванович, вот она, моя удочка-то, — и схватился за нее. И в то же время внутри куста опять послышалась та же возня и плеск.
А Матвей Иванович с самым строгим и важным видом говорит мне:
— Не волнуйтесь, молодой человек, и бросьте пока ваше удилище! А лучше возьмитесь за ветви этого куста и подтяните к нему лодку.
Мы так и сделали — я с носа подтянул лодку, а Шурка с кормы. И лодка подошла бортом к кусту вплотную. Матвей Иванович раздвинул руками густую листву, и мы все трое заглянули внутрь куста.
— Щука, Матвей Иванович, щука! — закричал я что есть мочи, хотя кричать и не нужно было — щука была видна вся, как на ладони. Она лежала на подводных стеблях куста, до половины выставив из воды спину, и тяжело дышала, медленно открывая и закрывая жабры по бокам своей хищной вытянутой головы. Руки мои невольно к ней потянулись. Но щука вдруг снова бешено забилась, обдала нас фонтаном брызг и закачала куст. Но видно было, что ее что-то крепко держит, потому что когда она успокоилась, она оказалась на том же месте, что и раньше.
Матвей Иванович велел нам еще ближе подтянуть лодку, не торопясь, вынул изо рта трубку и, осмотревшись, положил ее на сухое место в лодке. Затем поправил очки, засучил рукава выше локтя и вдруг быстрым движением, какого я никак не ожидал от него, схватил щуку позади головы, вдавив пальцы ей в жабры.
Щука забилась у него под рукой, но Матвей Иванович крепко ее держал, и она не могла вырваться и затихла. Тогда Матвей Иванович сказал спокойно:
— Дайте-ка мне ножичек, молодой человек, а предварительно раскройте его.
Я дал ему свой ножичек. Матвей Иванович взял его свободной рукой, отрезал леску, торчащую изо рта щуки, и опять быстрым движением перенес щуку в лодку и бросил на дно.
— Вот теперь и вы, молодые люди, с уловом! — сказал он с довольным видом.
Но «улов» стал так прыгать и метаться в лодке, что вот-вот выскочит. У меня снова колени задрожали от волнения, и я готов был броситься на щуку, но Матвей Иванович взял кормовое весло и, выждав момент, слегка ударил им щуку по затылку. Она сразу успокоилась и вытянулась на дне лодки неподвижно с открытым ртом. А Матвей Иванович говорит:
— А теперь займемся вашей удочкой, молодой человек!
— А я про нее и забыл!
Освободить удочку оказалось нелегко — леска ее была запутана за куст самым сложным образом. В конце концов мы ее все-таки распутали, хоть и провозились долго.
Но удочка была без крючка, крючок остался во рту щуки. В раскрытой пасти ее он был хорошо виден, и казалось, что его не трудно достать. Не подумавши, я наклонился над щукой и двумя пальцами взялся за крючок. В этот момент щука вдруг судорожно закрыла рот, и ее острые зубы больно укололи мои пальцы. Я вскочил от неожиданности и резким движением выдернул пальцы и сразу же почувствовал жгучую боль, а мой указательный палец залился кровью.
Шурка засмеялся, а Матвей Иванович сказал назидательно:
— Пусть этот урок послужит вам на пользу, молодой человек, — щуке, даже мертвой, никогда не следует совать пальцы в рот!
А мне, хоть и очень больно было, но тоже смешно стало, и я засмеялся, и боль как будто ослабела.
Когда мы вернулись на берег, Матвей Иванович послал Федю в сарай и велел ему принести свою кожаную сумку и чайник с кипячении водой. В сумке оказалась среди других мелочей чистая тряпица, аккуратно завернутая в бумажку.
Матвей Иванович велел мне промыть укушенный палец кипяченой водой. Когда я смыл кровь, на пальце стали ясно видны три продольные глубокие царапины и стало опять очень больно. Матвей Иванович аккуратно обмотал мой палец тряпицей и перевязал катушечной ниткой, которая также нашлась в его сумке, и сказал:
— Долголетний опыт научил меня брать с собой на рыбалку эти вещи. Всякого рода порезы, уколы крючком и случаи, подобные вашему, на рыбалке — весьма частое явление.
Боль в пальце постепенно утихла.
А солнце, между тем, спустилось уже совсем низко. Вот-вот сядет!
Вернулись с ужения Володя и Андрейка. Оба веселые и довольные. Даже всегда серьезный и мрачный Андрейка улыбался во весь рот.
У каждого оказалось поймано больше десятка крупных окуней. А Андрейка, кроме того, показал нам сорогу, которая ему попалась. Никогда я такой сороги не видал ни раньше, ни после. На удочку сорожка берет обычно маленькая, редко-редко с полфунта попадается. А Андрейкина сорога фунта два с половиной! Подивились мы на нее. Даже Матвей Иванович сказал, что ему такую сорогу редко приходилось видеть.
Мы с Шуркой им свою щуку показали.
А Володя спрашивает:
— А кто ее поймал?
Этот простой вопрос привел нас в затруднение. Кто ее поймал? Взяла она на мою удочку, но ловили ее все мы втроем. И, конечно, если бы не Матвей Иванович, нам бы ее не вытащить из куста, не сумели бы, и она ушла бы от нас.
— Все, — говорю, — ловили, втроем.
Но Матвей Иванович лучше сказал:
— Она сама поймалась, молодые люди, так как никто ее ловить не собирался.
Ребята засмеялись, а мы стали им подробно рассказывать, как было дело.
В это время Вася вылез из-под берега. Лицо у него так и расплылось в счастливую улыбку. Ершей своих показывает — наловил он их чуть не целую корзиночку.
— Так берут, так берут ерши! — говорит. — Если бы еще посидеть, еще бы столько же наловил.
Весело нам всем стало. Начали мы смеяться, шалить, беситься. Только один Матвей Иванович оставался серьезным, да Федя сидел спокойно, только улыбался, на нас глядя.
Наконец, Матвей Иванович говорит нам:
— Ну, молодые люди, день уж кончился. Давайте к ночлегу готовиться. Идите дрова собирать!
Скоро у нас запылал костер, а над ним нависли наши котелки и чайники. А мы, подостлав под себя, что у кого нашлось, сидели вокруг костра и весело болтали. Потом за еду принялись и чай стали пить.
Наступила летняя ночь, светлая, тихая. Ребята тоже притихли и стали спать укладываться. Володя с Андрейкой подостлали под себя какую-то широкую одежонку, легли, тесно прижавшись друг к другу на одну ее половину, а другой укрылись с головой, чтобы комары не кусали. А Вася уж давно спал. Положил голову на сумку Матвея Ивановича, подпер щеку кулачком, колени чуть не к подбородку прижал, да так, сжавшись в комочек, и спал. А около самого лица поставил свою корзиночку с ершами. Матвей Иванович накрыл его сверху курткой своей.
И Шурка стал укладываться спать. Зовет меня.
— Нет, — говорю, — еще не хочется мне спать. Я посижу еще немного.
Тогда он завернулся в одеяло с головой и затих.
Матвей Иванович и Федя тоже спать не стали — выспались, должно быть, днем. Матвей Иванович сидел, попыхивал дымком из своей трубочки и поверх очков на огонь глядел. А Федя возле него полулежал.
А я сижу и гляжу на реку и в памяти события дня перебираю и фантазирую по своему обычаю. А река гладкая, как зеркало, облака и прибрежные кусты отражаются в ней, и то и дело слышно, как рыба плещется в воде. Завтра, думаю, обязательно на ерша буду удить. Так вот посажу на крючок ерша, вместо червяка, и возьмет у меня опять такая же щука, как сегодня. Только я уж не дам ей в куст забраться.
Подсел поближе к Феде и рассказал ему о своих планах. А потом о другом мы с ним разговорились, да так незаметно и проболтали до рассвета.
Прохладнее стало, облака на востоке порозовели, над рекой легкий туман поднялся, птички в кустах зачирикали, и рыба в речке чаще стала плескаться. А скоро и солнышко взошло.
Матвей Иванович разбудил ребят. Встали они сонные, вялые. Ежатся от холода, глаза протирают, зевают. Но скоро разгулялись, умылись и опять веселыми стали. Только Вася ни за что не хотел вставать, так разоспался. Так его и оставили в покое.
Шурка меня спрашивает.
— Ты что будешь делать?
— Щуку, — говорю, — буду ловить здесь у куста на удочку.
— А я с ребятами на мостик пойду за окунями, а как время выйдет, к тебе приду — жерлицы поедем смотреть.
Так и порешили.
Ребята ушли. А я под берег к своему кусту спустился. Матвей Иванович и Федя сели с удочками тут же неподалеку от меня.
Выбрал я в ведре одного из оставшихся вчерашних ершей, насадил на крючок большой удочки и забросил, а удочку воткнул в ту же ямку, из которой вчера ее щука вытянула. Маленькую удочку на червяка забросил.
Сначала, пока солнце низко было, ерши на маленькую удочку клевали, а как поднялось оно повыше, клев прекратился. Сижу, скучно мне стало.
Вижу, Матвей Иванович с Федей встали и собираются куда-то. Спрашиваю их: куда? Федя мне сказал, что идут жерлицы смотреть и живцов переменить.
Ушли они, я один остался. Сижу под кустом на корточках, а меня ко сну клонит. Как задремлю сильно, так меня и качнет, я и проснусь.
Вот как-то раз, очнувшись от дремы, взглянул я случайно на поплавок своей большой удочки. Вижу, он в движении — так взад и вперед и ходит. Что это, думаю, ершишко мой в такое беспокойство пришел?
Вдруг поплавок резко пошел в сторону, потом нырнул, и не видно его. Вскочил я на ноги, схватил обеими руками удилище и тащу. Чувствую, что тащу что-то очень большое. Дотащил до поверхности воды — ну, ясно, она, щука! Как начала она у меня на кругах сходить. Удилище гнется, а меня так и мотает из стороны в сторону. А я держу удилище обеими руками да думаю: только бы леска выдержала, да крючок не переломился бы, да стараюсь щуку к кусту не пустить.
Не помню, долго ли продолжалась эта борьба со щукой. Только стала она, по-видимому, ослабевать, умаялась, и вдруг совершенно легко, почти без всякого сопротивления подтащил я ее к себе и на берег выбросил. Большая щука, не меньше вчерашней!
На берегу щука еще раз показала себя — так начала прыгать и метаться, что пришлось мне прибегнуть к испытанному уже средству — упасть на нее всем телом и прижать к земле. Конечно, этого не следовало бы делать, да уж очень я боялся, что уйдет от меня щука.
Когда щука подо мной утихла, взял я ее обеими руками и забросил на высокий берег. И сам вслед за ней вылез и сел возле нее.
Трудно рассказать, каким счастливым и гордым я себя чувствовал в это солнечное утро, сидя на траве около пойманной мною щуки. Нет уж, думаю, про эту щуку никто не скажет, что не я ее поймал или что она сама поймалась. Я сам и способ этот — на ерша ловить — придумал[10], сам и вытащил ее, все сам. Жалко только, что никто не видел. И щуку показать некому. Разбудить Васю, что ли? Не вытерпел, разбудил. Вася на этот раз легко проснулся. Потянулся, зевнул, а как увидал щуку — сразу на ноги вскочил.
— Неужели ж ты сам поймал?
— Сам, — и рассказал ему все подробно, отвел душу. А Вася спрашивает:
— А кровь почему на щуке?
— Какая кровь? Где?
Вася показал, а потом посмотрел мне на руки и говорит:
— Да это твоя кровь, Шурик, а не щучья. Гляди-ка, у тебя из пальца-то кровь идет!
Смотрю — правда: на пальце у меня уже нет повязки, и кровь из него сочится. Пока я со щукой возился, я не заметил, как потерял повязку. Сейчас только боль почувствовал. Вот как увлечен был щукой!
Повязку свою я нашел на берегу, у самой воды в глину затоптана. Помыл я ее в реке, потом вспомнил, как вчера мне Матвей Иванович перевязывал, и в кипяченой воде еще промыл и палец заодно вымыл. С помощью Васи перевязал кое-как.
Скоро пришел Шурка. Показывает свою добычу — несколько окуней крупных. А я ему — щуку. Удивился он и, мне показалось, позавидовал.
— Счастье тебе, — говорит, — на рыбу! Поедем жерлички смотреть, пора.
Пошли в лодку садиться. Шурка велел мне в весла сесть. А мне не хочется. Хочется на корме сидеть, жерлички самому осматривать и рыбу вытаскивать, если попадется. Пустился я на хитрость:
— У меня, — говорю, — палец болит, мне грести больно.
А Шурка, должно быть, мою хитрость понял и говорит:
— А ты греби кормой вперед, толкай весла ладонями, вот и не будет больно. А если жерлички вынимать будешь, так хуже пальцу навредишь — и повязку всю измочишь, и свалится она у тебя.
Так и не удалась моя хитрость.
Первая же жерличка наша, к которой мы подъехали, оказалась размотанной: есть что-то! Шурка потянул за бечевку.
— Дергает, не очень только.
Вытащил — окунь, и небольшой, не больше тех, что Шурка на мостике наловил.
Поехали дальше. Вторая жерличка была не тронута, и рыбка на ней — ерш — все еще сидела на крючке. Третья жерличка, хоть и была размотанная, но, когда Шурка вытянул бечевку, на крючке ничего не оказалось. Значит, щука, или окунь сдернул живца, а сам ушел.
Настроение у нас упало. Поехали дальше. Следующая жерличка, а она как раз на сорожку была поставлена, тоже нас не обрадовала — сама жерличка не тронута, а сорожка лежит на дне кверху брюхом. Мы совсем в уныние пришли и уж без всяких надежд поехали за последней жерлицей. Ее мы не сразу и нашли. Только когда совсем близко подъехали к тому месту, где она была поставлена, увидали, что кол на воде лежит, а жерличка размотана.
Шурка взялся за бечевку, а я насторожился весь и дышать перестал.
Потрогал Шурка бечевку и говорит скучным голосом:
— Ничего нет, нисколько не дергает.
Мне тоже сразу стало скучно. А Шурка начал лениво выбирать бечевку из воды. А потом говорит:
— Тащится что-то, неживое только. Должно быть, за корягу крючок зацепился! — Да вдруг как крикнет:
— Щука!
Гляжу — из воды прямо на меня громадная щучья морда смотрит стеклянными глазами, а вслед за ней и туловище всплыло и покачивается полегоньку.
— Мертвая! — говорит Шурка, — а какая большая-то!
Громадная щука, не меньше той, которая вчера сбежала от Матвея Ивановича, в самом деле была мертва и даже закоченеть успела. Шурка ее, как полено, перевалил через борт в лодку.
Стали мы ее рассматривать. Крючок оказался так глубоко проглоченным ею, что его и не видно было во рту. Вероятно, поэтому она и околела, что крючок проколол ей какие-нибудь важные для жизни органы. Шурка и вынимать его не стал. «Будут, — говорит, — дома чистить, так достанут!»
— А какая сильная, — говорю, — рыба — кол выдернула! Как она его еще не утащила. Должно быть, долго раскачивала, а когда он упал, так уж обессилела.
Когда мы подъехали к нашей стоянке, там нас Матвей Иванович с Федей поджидали. Ждали они не нас, а нашу лодку, чтобы ехать на ней снимать свои жерлицы. Мы с Шуркой с торжеством показали им щуку. Матвей Иванович ее похвалил, но долго разговаривать не стал, торопился, сел в лодку с Федей и уехал.
Пока они ездили, пришли Володя с Андрейкой. Собрались мы все около нашей добычи и стали наперебой рассказывать друг другу свои рыболовные подвиги. А удить никому уж больше не хотелось. Да и поздно было — солнце высоко стояло. И решили мы, что пора домой ехать. Сложили окуней и щук в свои корзины, одежду, чайники и котелки собрали и стали ждать Матвея Ивановича с Федей.
Скоро они приехали и привезли еще щуку. Но мы на нее и не посмотрели — своей рыбы было много.
Матвей Иванович и Федя тоже стали собираться в город. Ребята попрощались с ними и пошли в лодку садиться.
А я отвел Федю в сторону, отдал ему щуку, которую утром поймал, и говорю ему:
— Как приедешь, Федя, в город, обязательно зайди к маме моей и скажи, что я завтра приеду. И щуку эту ей отдай, скажи, что я ее сам на удочку поймал. И все расскажи про меня, что знаешь. Расскажи, что я окуней больших у Якова Ивановича в заводи наловил, что плавать и грести научился... И что у меня щука удочку в кусты утащила. А про палец, что она мне укусила, не говори. Ну его!