Когда милиционер начинает сочинять фантастику, встревоженное начальство вызывает его в кабинет и грозно стучит пальцем по краешку стола. Случается это, как правило, после первой публикации. Скольких я знаю ментов-фантастов, ни один из них подобной головомойки не избежал.
В чём, интересно, причина? Боязнь вольнодумства среди подчинённых или нечто эзотерическое, недоступное нам, простым смертным? Как, например, отнестись к тому факту, что вслед за приходом из рядов правоохранительных органов целой плеяды авторов немедленно грянули девяностые годы с их разгулом преступности?
Совпадение, конечно, но уж больно какое-то символическое.
Итак, вызывает начальство.
— Ваше сочинение, Синякин?
— Моё.
— Почему «Болотная сказка»?
— Ну так на болоте же всё происходит.
— А что вы хотели сказать фразой «И наступила эра свободного кваканья»?
— Просто сказка. А вы что подумали?
На Сергея Синякина ведь где сядешь, там и слезешь. Тем более что к выволочкам он привык. Боже, на какие его ковры только ни вызывали! Причём по самым разным поводам.
В связи с очередным бестактным поступком (нужного человека арестовал) затребовали Серёжу в партийные верхи. Пока не началось, сидит ждёт, а вокруг суматоха: бегают, суетятся, глаза у всех на лоб лезут.
— Где?.. Куда дели?..
— Да нету нигде…
— Не может быть! Ищите лучше!
— Да искали уже!..
Наконец не выдержал Синякин, полюбопытствовал:
— Что пропало-то?
— А вот положишь партбилет на стол, — зловеще отвечают ему, — тогда узнаешь!
Оказывается, личное его дело никак найти не могут.
— Так я ж беспартийный!
Немая сцена.
Сильно потом Серёжа по этому поводу горевал:
— Эх, ну что ж я сразу-то ляпнул! Сидел бы себе и помалкивал… Пускай бы как следует поискали!
Когда нас с ним знакомили, протянул он руку, представился:
— Синякин. Честный мент.
Меня, помню, поразили его шалая улыбка, радостно округлённые глаза и траурно-чёрные мешки под ними. Сердчишко у Серёжи уже тогда барахлило. Два инфаркта — не шутка (это ещё в ОБХСС, потом он перешёл на менее нервную работу — опером в убойном отделе).
Говорят, в гладиаторы подбирали большей частью толстячков крепкого сложения. Если так, то у Сергея Синякина была фигура гладиатора. В старом моём блокноте нашлась такая запись: «У входа в СП застенчиво круглился Синякин».
И за всё-то он брался с азартом. В том числе и за фантастику.
Поначалу дружба наша слегка напоминала соавторство.
— Что делать, Серёж? — в отчаянии спрашиваю я. — По сюжету герой должен дать жене оплеуху…
— И что мешает?
— Не за что!
— Погоди… Он ведь ей перед этим изменил?
— Изменил.
— Ну вот за это и врезал!
Но и я ему тоже, случалось, был кое в чём полезен.
— Чего хмурый, Серёж?
Сокрушённо покряхтывает.
— Да понимаешь… Придётся мне подводную лодку утопить.
— Зачем?
— А как иначе? Если у Петра Первого была боевая субмарина, то он бы целый флот такой построил…
— А он и построил! Все морские сражения выиграны с помощью вёсельных подводных лодок. Просто ничего нам не сообщали. Только сейчас рассекретили…
Всё ещё колеблется:
— Ну а дальше-то — Полтавская битва…
— Так это ж замечательно! Подводная лодка в степях Украины! Не может быть, чтобы под Полтавой не было никакой речушки…
— Есть. Ворскла.
— Ну! Вот пусть в Ворскле и плавает!
— Да на кой она там нужна?
— Как на кой? Эвакуировать Петра в случае поражения…
Однако до настоящего соавторства у нас так и не дошло. Слишком уж стремителен был Серёжа. Попробовали разок — ну и, пока я корпел над одним абзацем, он успел изваять шесть страниц. На том наше соавторство и кончилось.
При этом назвать его борзописцем и строчкогоном язык бы не повернулся: да, черновик у Синякина выпекался с удивительной быстротой, а дальше начиналась въедливая кропотливая работа с текстом: правка, правка, правка — от первого словечка до последнего.
Но главное, конечно, не в том. Он всегда знал, ради чего пишет. Даже если начинал, что называется, с кондачка, обязательно выходил в итоге на некую парадоксальную мысль, переворачивающую привычные представления об окружающем нас мире. Повествование могло быть смешным, могло быть трагическим, но в нём обязательно присутствовала крупинка озорства, вокруг которой, собственно, всё и складывалось.
Я ведь по его милости стал однажды внучатым племянником Магомета.
Едем это мы с ним в Москву на какой-то фантастический шабаш. Стóит поезду тронуться, заходят попутчики — двое азербайджанчиков: серенькие, сухонькие, тихие. Общительный Синякин немедленно берёт их в оборот, то есть для начала знакомится. Один азербайджанчик таинственно молчит, другой с почтением сообщает, что его молчаливый спутник — человек не простой, дальний потомок Магомета (почему-то это укладывается в моей голове как «внучатый племянник»), а он, говорящий, — так, сопровождает.
Синякин приходит в восторг и выставляет на столик бутылку водки. Азербайджанчики пугаются.
— Нет-нет, — говорит тот, что сопровождает. — Внучатым племянникам нельзя.
— Нет, позволь! — заводится Синякин с пол-оборота. — Как это нельзя? В Коране что сказано? Виноградная лоза! Покажи мне в этой водке одну молекулу винограда! Это хлебное вино! Про хлебное вино в Коране вообще ничего не сказано…
Вконец запуганные азербайджанчики забираются от греха подальше на свои верхние полки и там затихают. А мы тем временем пропускаем по первой, по второй и уже собираемся пропустить по третьей, когда мимо нагло открытой двери нашего купе проходят двое милиционеров. Останавливаются, не веря счастью.
— Здравствуйте, — козырнув, опасно приветствует один и переступает порог. — Кто пьёт?
— Я, — с достоинством извещает Синякин.
— Как? Вы один?
— Да. Я один.
— Ваши документы.
Начальник убойного отдела вальяжно достаёт и протягивает свою грандиозную ксиву.
— Ну това-арищ полковник!. — обиженно взвывает мент. — Сами же, трах-тарарах…
— Нет, позволь! — заводится с пол-оборота Синякин. — Это моё купе. Я за него уплатил. Если попутчики не возражают…
И начинается спор. Крючкотворский, юридический. Стражи порядка сопротивляются, но темпераментный Синякин неодолим. Наконец утомлённые менты принимают компромисс: если дверь купе закрыта — пить можно, если открыта — нельзя.
Садятся и начинают составлять протокол на внучатых племянников. Синякин потом, правда, поправлял меня, что-де не протокол это был, а какая-то там другая бумага, но я в этих тонкостях не разбираюсь и во мне просыпается интернационалист.
— Ах так? — говорю. — Тогда и меня пиши!
И ведь настоял. Так вот и стал официально внучатым племянником Магомета.
Казалось, с его-то опытом оперативной работы гнать бы да гнать криминальное чтиво — роман за романом. Ничего подобного! Фантастике Сергей изменил лишь однажды, увлёкшись документальной прозой. Книга «Сталинградские зёрнышки» (впоследствии — «Горькая соль войны») ошеломила и читателей, и критиков. Каждое «зёрнышко» напоминало притчу. Так о Сталинграде никто ещё не писал. Недавно книгу переиздали в Москве, но подержать её в руках Серёжа, увы, не успел.
Кстати, то, что я сейчас пишу, тоже зёрнышки. Зёрнышки жизни замечательного писателя и человека Сергея Синякина.
Было ему присуще поразительное умение: решить старую тему совершенно по-новому. Или точнее: состыковать нестыкуемое. Скажем, взять абсурдную фантастическую идею и решить её в стилистике Варлама Шаламова. Пика известности Синякин достиг в так называемых «нулевых», когда его повесть «Монах на краю Земли» получила «АБС-премию» — самую престижную награду в российской фантастике. Вторую по счёту. Первую, кстати, отхватил я. Как мы тогда с ним гордились! Рассказывают, будто кто-то подошёл к Стругацкому и жалобно спросил: «Борис Натанович, а что „АБС“ и дальше только волгоградцам вручать будут?»
Боже, какой, помню, шум поднялся в прессе вокруг «Монаха»! Одни заходились от восторга, иные от возмущения. Да-да, представьте себе!
И «Кавказский пленник» хорош. На диво хорош. Вообще-то у Серёжи всё хорошо, но эти две повести особенно мной любимы.
Одно содержание чего стоит!
На краю Волгоградской области пасёт овец миролюбивый чечен. И приезжают к нему менты. «Мотай, — говорят, — в свою Чечню! Или плати…» Затем являются чеченские боевики. «Овец пасёшь? — говорят. — А нам людей не хватает! Ты чечен или кто?» А там и вовсе материализуются космические пришельцы. «Не могли бы вы, — говорят, — посетить вашу историческую родину, а то там нашего инопланетянина в заложниках держат…»
Смешно? Да, местами смешно. А на самом деле очень грустная история: герой и впрямь становится боевиком и уходит с бандформированием в Грузию.
А ещё мы любили сочинять друг о друге анекдоты. Точнее — байки.
Вот, к примеру:
«Звонятся в дверь к Синякину иеговисты. Тот открывает.
— Скажите, пожалуйста, известно ли вам настоящее имя Бога?
Синякин (мрачно):
— Мне даже его настоящая фамилия известна».
Или, скажем, так:
«Допрашивает он рецидивиста. Нашумел, наорал, голову заморочил. Тот не выдержал, говорит:
— Всё! Хорош! Достал ты меня, начальник! Давай бумагу, ручку — пишу чистосердечное признание…
— Да погоди ты колоться! Досказать дай!»
Действительно, спорить с Серёжей было трудно — уж больно темпераментен. Однажды провёл я такой опыт: решил с ним помолчать, не возражая. И что ж вы думаете? Никакой разницы. Я молчу, а он кричит:
— Да не перебивай ты! Дай же хоть слово сказать!
Жемчужиной в коллекции баек про Синякина была такая:
«На самом деле за него пишут рабы-таджики. Поселил он их в вагонке за городом, паспорта отобрал, кормит „анакомом“. Один из таджиков немножко знает по-русски, вот он-то и переводит».
Как на все эти мелкие укусы реагировал сам Серёжа? Великолепно реагировал! С безупречно серьёзной физиономией подтверждал, что так всё оно и было, а из выдуманной мною истории с таджиками даже скроил целый рассказ.
Последний анекдот о нём, увы, печален:
«Да что вы там о Боге? Богу некогда. Он сейчас с Синякиным ругается».
А сколько раз мы использовали друг друга в качестве персонажей! Опер Мыльный в повести «Ё» и рассказе «Мгновение ока», Геннадий Степанович в романе «Зона справедливости», дядя Семён из «Тружеников зазеркалья» — всё это он, Серёжа. Но я-то хотя бы его каждый раз называл по-новому, а он-то со свойственной ему бесцеремонностью вгонял меня в текст как есть — не меняя фамилии, имени и отчества!
Чудовищно много читал. Когда газеты ещё были газетами, а не рекламными листками, покупал утром целую пачку и шёл в Дом литераторов, уткнувшись в очередную статью и не обращая внимания на светофоры, за что и получил заслуженное прозвище — Всепрочтенец. Два у нас было в Союзе писателей всепрочтенца: он и Василий Макеев. Теперь один.
Много знал и бессовестно пользовался этим в спорах: если нужно было привести цитату из классика, Серёжа попросту её придумывал — и поди проверь.
Но о чём я до сих пор жалею, так это о том, что однажды на общем собрании предложил ему возглавить редсовет. А он возьми да и согласись. Коллектив, естественно, дружно проголосовал «за». Как уже было сказано, за каждое дело Синякин брался с азартом. И принялся добросовестно вычитывать все рукописи, весь этот «самотёк», поступающий в Союз писателей. Через пару лет озлобился. А попробуй не озлобься! Стал ворчлив, беспощаден к авторам.
Понимаю его. Сам к тому времени вынужден был взять на себя руководство литстудией, нарушив тем самым страшные клятвы никогда больше не заниматься педагогической деятельностью, данные мною ещё в ранней молодости — сразу после бегства из сельских учителей в рядовые Советской Армии. Однако взялся — тащи. И моли бога, чтобы на очередное заседание не нагрянул кровожадный Синякин. Он уничтожал всех моих питомцев невзирая на пол и возраст. Одной даме чуть не пришлось «скорую» вызывать.
Я уж думал, бедняжка у нас больше не появится. Нет, пришла.
— Я прочла Синякина, — с трепетом сообщила она. — Я счастлива, что меня отругал такой писатель!
Как это у классика? «Высек, и тем самым запечатлел…»
Я привык к мысли, что менты, педагоги и политики в большинстве своём предпочитают собак кошкам. И это понятно. Собака — податливый психологический материал, но как можно уличить, воспитать или хотя бы в чём-то переубедить кошку? Серёжа и тут оказался исключением — наряду с Берией, Ришелье и Магометом.
За тридцать лет нашей дружбы котов у него сменилось… то ли два, то ли три — не помню. Однако такое впечатление, будто это был один и тот же кот, и взаимооотношения его с хозяином, судя по рассказам Серёжи, представляли собой бесконечный поединок опытного рецидивиста с не менее опытным опером. Победителем, разумеется, неизменно выходил Синякин, хотя, подозреваю, что кот, обладай он даром речи, наверняка бы взвыл: «Ой, врёт… Ой, врёт…»
Порывистый взрывной нрав в сочетании с привычкой делать несколько дел разом доставляли ему массу неприятностей: взял вдруг однажды и лёгким промахом пальцев уничтожил нечаянно девятнадцать глав новой повести, после чего загремел в больницу с острой сердечной недостаточностью.
— Ну так давай восстановим!
— Не получится. Я поверх этого файла другой записал.
— Почему копии не оставил?!
— Не люблю…
И так всю жизнь.
А ещё он всё время меня опережал.
— Серёж, помнишь, мы с тобой говорили о том-то и о том-то?
— Помню. И что?
— Я об этом написать хочу.
— Так а я уже написал.
Ну что ты с ним будешь делать! Даже здесь: вспомнилась мне одна приключившаяся с нами история. Изложил. Усомнился. Снял с полки томик Синякина, полистал — и что же вы думаете? Она там есть! Правда, изложена совершенно по-другому…
Но тут — отдельная тема. Я не знаю, что это за существо такое — память, и почему оно так над нами издевается! Каждый всё запоминает по-своему.
Вот я и подумал: ну и что? Возьму и всё равно напишу. Он запомнил так, а я эдак. В крайнем случае пусть читатель сравнит оба текста и поймёт, насколько многогранно то, что мы называем правдой.
Ну не было такого случая, чтобы Серёжа Синякин не пришёл на помощь по первому зову!
Сидим это мы однажды в баре Союза писателей: три стихотворца и одна художница, увлечённая мыслью снять любительский фильм о трёх падших ангелах. Сманивает в исполнители. Завернётесь, говорит, в простыни — и готово дело… Почему бы и нет? Покидаем Дом литераторов, движемся в сторону её мастерской. И как на грех попадается по дороге бетонный фонарный столб, на котором примерно в метре над асфальтом бесстыже красуется портрет модного эстрадного певца — однофамильца одного из нас.
— Что ж ты, гад, фамилию позоришь! — с горечью говорит поэт и наносит афише удар ногой.
Проходим ещё несколько шагов, как вдруг сознаём, что компания наша увеличилась минимум на треть и что все к нам примкнувшие облачены в милицейскую форму. Мы уже не идём — нас уже ведут. Вернее, ведут лишь одного, остальные святынь не оскверняли. Пытаемся убедить стражей порядка в невиновности задержанного: ну поймите, ну никак по-другому не получалось — нельзя было пройти и не пнуть!
Бесполезно. Падшего ангела увозят в Центральное отделение.
Что делать? Начинаем вспоминать, нет ли у кого поблизости знакомых с телефоном… (Боже мой! Как давно это было! О сотиках никто ещё понятия не имел.)
Находим знакомого. Вламываемся в чужую квартиру. Звоню Синякину. А он вдребезги простужен, принимает ванну.
— Серёжа! — кричу я в трубку. — Поэта забрали! Друга! Выручай!..
— Человек — хороший? — угрюмо уточняет Синякин.
Я запинаюсь.
— Т-то есть… как?.. Он замечательный поэт!
— Да что ты мне тут о поэзии! Человек он — хороший?
— Х-хороший…
И простуженный Серёжа, наскоро вытершись, едет в центр — выручать друга своего друга. Выходит из трамвая мрачный, насупленный. Времени года не помню, но точно не лето, потому что все в пальто.
Жду перед Центральным отделением. Долго жду. Наконец из вечерних сумерек появляются две фигуры. Они.
— Представляешь? — злобно сообщает Синякин. — Договорился, штраф за него заплатил. Говорю: «Пошли». А он мне: «Можно я ещё посижу? Тут интересно…» Падший ангел!
Поравнявшись с историческим столбом, приостанавливаемся.
— Этот?
— Этот.
— Ну и как ты это сделал?
Поэт с удовольствием повторяет удар ногой по афише. Рядом мгновенно вырастают двое в форме.
— Всё в порядке, ребята, — успокаивает их Синякин. — Следственный эксперимент.
А сколько раз он выручал Бориса Завгороднего! Звонит в вытрезвитель:
— Привет! Это Синякин. Слушай, у вас там мой человек сидит…
— Как фамилия?
— Завгородний.
На несколько секунд дежурный немеет.
— Серёжа, — вновь обретя дар речи, медленно выговаривает он. — Ты знаешь, как мы тебя уважаем. Ради тебя мы распустим весь вытрезвитель… За этого — не проси.
Выясняется, что Боря, воспользовавшись правом на звонок, связался по милицейскому служебному телефону с библиотекой Конгресса США.
Нет больше ни Серёжи, ни Бори. Оба ушли в один год. В один страшный две тысячи двадцатый год.
Опустел Волгоград.