Виктор Борисович Шкловский О солнце, цветах и любви (Это вымысел, а не воспоминание)

Электрические лампы горели над ненужными уже афишами: все билеты были проданы.

Из дверей вышел красивый человек: высокий черный цилиндр, черная трость в руке, яркое желтое кашне, и на лице брови, как будто нарисованные.

Около дверей театра было пусто: там, в театре, диспут еще продолжался.

Человек в цилиндре посмотрел на знакомый Головинский проспект.

Март месяц. Уже тепло, но деревья еще голы.

Освещены окна ресторана «Ориант»; в свете окон ресторана продавцы торгуют фиалками.

Чистильщики сапог, сидя перед красными креслами, стучат щетками по ящикам; над креслами балдахины с фестонами.

Чистят здесь сапоги так, как будто зажигают иллюминацию.

Под горою, подняв купола, украшенные черными и белыми шашками, стоял собор. Еще дальше на гору медленно, как дворник с вязанкой дров по черной лестнице, лез, мимо церкви с граненой главкой, маленький вагончик фуникулера.

Человек в цилиндре шел широкой походкой.

Из подворотен пахло жареными каштанами. Около лотков горели керосиновые лампы.

По улице гуляли, шумели, блестели улыбками, ботинками, платьями, мундирами.

Проезжали фаэтоны, запряженные парами в масть подобранных лошадей. Извозчики в армяках с яркими пуговицами и в маленьких цилиндрах правили лошадьми с такой торжественностью, какой в Москве Аполлон правит четверкой лошадей на фронтоне Большого театра, и тоже блестели.

Горело желтым светом электричество.

Город был зажат в ладони гор; между ладонями бежала Кура.

Старая крепость Нарикала с башнями, похожими на перья, соколом прицепилась к верху скалы.

У караван-сарая – Эриванская площадь, знакомые часы над Думой. Знакомые сквозные трамваи идут к фуникулеру.

Внизу, в подвалах, входы духанов.

Оттуда негромкая песня.

Он спустился.

Духан был весь расписан портретами, рисунками. Шекспир рядом с царем Давидом написан на стенке и смотрит на Пушкина. Руставели рядом с Грибоедовым. Девушка в розовом платье протянула руку, к руке прицепился голубой какаду с подшибленным крылом. Сзади раковина открытой сцены.

За длинным столом в глубине духана сидели люди. В духане горели лампы.

Но пир шел большой: в эту ночь на стол поставили еще свечи.

Бычьи лопатки, хорошо сваренные, лежали в облаках пара на больших блюдах, рядом с шашлыками на шампурах, пестрели гранаты, яблоки, индюшка и поросенок, покрытый яичным желтком и обжаренный, и тарелки с темно-зелеными пахучими травами.

Все это повторялось на стенах росписью.

За столом сидели мужчины в блузах, в чохах – черных, каштановых, с серебряными и черными поясами, в пиджаках.

Был пир на полупире. Все говорили спокойно, наслаждаясь, что ночь еще длинна, и тем, что это уже не первая ночь великого пира.

Человек сел в стороне, снял цилиндр, поставил рядом с собою.

Лицо вышло из тени полей; оно красиво, большеротое, большеглазое.

Один из сидящих за столом встал, взял салфетку, выслушал заказ.

– Вино из Багдада!

– Умное вино заказываешь, друг! – сказал официант.

За столом говорили, пели.

Во главе стола сидел бледный, усталый, еще нестарый человек, лицо которого как бы делилось надвое черными сросшимися бровями.

Он сказал что-то соседу. Сосед-толстяк встал, поправил серебряный пояс на большом животе и подошел к посетителю.

– Господин, вы пришли в радостный день и заказали прекрасное вино. Я поставил бы свой стакан рядом с вашим и пил бы вместе с вами, но гости ждут меня. Мы просим вас занять место среди гостей.

Новый гость снял пальто.

Желтая кофта, широкая, желтовато-рыжая, цвета солнца, была надета на нем. Высокая, молодая, сильная шея выходила из низкого ворота.

Гости раздвинулись.

Никто не удивился на кофту, на цвет ее. Это был хороший, красивый цвет, подходящий к расписанным стенам.

Человек, сидящий во главе стола, встал, поднял тяжелый стеклянный бокал и сказал:

– Гость с высоким лбом, меня зовут Нико Пиросманишвили, я художник, расписывал эти стены и сейчас гость уважаемого Аветика.

Толстый человек встал и сказал:

– Дорогой друг, для того чтобы могли мы чествовать вас и выпить за здоровье вашего отца, который доставил нам счастье встречи с вами, скажите нам ваше имя, а если не хотите, скажите другое имя, которым мы будем называть вас сегодня и которое нам тоже понравится.

Высоколобый человек встал и ответил:

– Я художник Владимир Маяковский. Сегодня выступал в Казенном театре на диспуте о поэзии. Рад встрече с вами.

Старик, сидящий рядом с Нико Пиросманишвили, не вставая, произнес:

– Господин Владимир, был писец Маяковский в городе Ахалцих, по имени Константин. Я вел дело в суде, и господин Константин, когда я предложил ему взятку, сказал: «Пойди к дубу на площади, брось в кружку, которую я там повесил, то, что хотел дать мне». Я так и сделал. Сопернику моему он сказал то же. Дело я проиграл, господин Владимир. Но когда прошел год, Константин пришел ко мне, сказал: «Сегодня я угощаю всех людей, которые ко мне обращались». Мы пришли, и я увидел всех людей, которые жаловались друг на друга, – молодых, красивых, старых, злых, – и на столе стояло столько вина, что в нем можно было плавать. Большой бурдюк лежал рядом, чтобы мы пили, не беспокоясь о будущем. «Пейте! – сказал нам господин Константин. – Пейте! – повторил он. – Красное вино справедливее белой бумаги». И мы пили. Это ваш дед?

– Да, это мой дед! – сказал гость.

– Встанем и выпьем за замечательного человека. Выпьем за дружбу, за встречу! Вечер, когда вы перешагнули через этот порог, счастлив. Я принимаю внука друга.

Все выпили.

Старик встал и продолжал не торопясь:

– Есть Багдады, они стоят на Конной реке, среди зеленых лугов, на лугах растут ореховые деревья, по лугам ходят вкусные индюшки. У моста стоят дома из каштановых бревен. Там жил лесник Владимир Константинович Маяковский. Он давал хворост бедному и кланялся батраку так же, как исправнику. Он хорошо пел в церкви, а раз я его видал на лестнице маленького дома. На коленях у него сидели мальчик и девочка – оба с черными глазами. И он пел песню, из которой я помню одно слово: «Та-ра-рабумбия!» Вы сын его?

Маяковский встал и сказал:

– Я сын его и пью за его друга.

Все встали и выпили.

– Надо есть, – сказал Аветик. – Возьмите имеретинскую лопатку, полейте ее гранатовым соком. Вы не забыли нашего языка, – значит, у вас не изменился вкус.

– Разрешите, я вымою руки, – сказал Маяковский.

– Это твое счастье, Нико Пиросманишвили! В день, когда всходит солнце, не надо напоминать цветам, чтобы они открылись.

Музыканты ударили в маленькие барабаны, загудели дудки.

Синий дым поднялся от новых шашлыков, жарящихся в камине.

Маяковский вымыл руки, ему положили мясо на блюдо.

– Друг, – сказал старик, – так как мы знаем тебя уже в третьем поколении, доставь нам радость – выслушай о том, что собрало нас сюда.

– Я слушаю, – сказал Маяковский.

– Слушай теперь, – сказал старик. – Нико Пиросманишвили тоже из Кутаиса. Он художник, и он не уходил от нас для того, чтобы научиться искусству чужих, и не начал работать для чужих, когда научился. Он рисует то, что понятно не только нам, но любому грузину, который пашет землю и мотыжит ее тяжелой мотыгой или кует медный котел. Он рисует женщину, которую хочется любить, и еду, которую хочется съесть, и мудрецов, слова которых хочется выслушать. И он живет не так бедно, потому что любой из нас даст ему взамен нарисованного индюка настоящего.

– Я сам могу рассказать про Кутаис и про Рион. Я тонул в Рионе. Знаю каждый дом в Кутаисе, потому что там учился, бегал под деревом, под которым собиралось войско имеретинского царя, и ездил из Кутаиса в Багдады в маленьком голубом дилижансе.

– С женщинами, господин Владимир, хуже, – продолжал Аветик. – Но почему гости не едят? Надо есть, потому что тот, кто делает перерыв во время пира, похож на человека, подымающегося в гору, для того чтобы увидать солнце, и вдруг неизвестно почему спускающегося вниз, что только увеличивает усталость.

Всем налили.

– Наш друг, господин Нико не богат. Мы, люди, знавшие его – разносчики, ремесленники, духанщики, рабочие, – собрали деньги и купили ему вот этот самый духан, который он расписал.

– Это прекрасно, – сказал Маяковский. – Мне никто не делал такого подарка, и портреты, которые здесь нарисованы, мне тоже нравятся, потому что они картины: они написаны художником, который в них изображал желание человека и судьбу его.

– Прекрасное будет впереди. Приехала женщина – вот она, она будет висеть здесь всегда вместе с попугаем, который вцепился в ее руку. Она пела в Летнем саду у холодной Куры, там, где мельница крутит свои колеса и мелет пшеницу и кукурузу. Я говорю несколько длинно, чтобы все имели время выровнять вино в своих бокалах. Она пела – одним это нравилось, другим это нравилось меньше. Нико, дорогой, мне это, пожалуй, нравилось. Нико купил цветы и принес их ей. Она жила здесь недалеко, под горою в Банном переулке, в номерах «Ахалцих». Нико взял у меня черную доху, взял у меня новую шапку, занял пояс, купил оранжерейные цветы. Он принес их ей. Она сидела дома с распущенными волосами – такая, как она здесь, только у нее нет попугая. Она посмотрела на цветы, нет ли там карточки офицера, и сказала Нико: «Поблагодарите господина». Нико, извини, что я это рассказываю. Она приняла нашего друга за посыльного.

В это время зашумело в коридоре, и два амбала, открывши двери на обе створки, внесли корзину цветов: розы, такие гордые, как будто они всю жизнь ездили в фаэтонах, гиацинты, похожие на богатых армян, лилии, будто нарисованные для церкви. Маргарита подошла к цветам. Она не увидела, как ушел Нико. Нико пошел ко мне, отдал чоху и сказал: «Я продаю свой духан». Я не скажу, за сколько он его продал, – это тайна между двумя друзьями. Я купил второй духан. Другой, может быть, закрасит прекрасную живопись Нико, и потом должен же мой друг приходить ко мне в гости. Я дал ему деньги, он купил все цветы во всех оранжереях. Клянусь, что земля всех оранжерей в Тифлисе сейчас черна. Пусть цветы никогда не вырастут на моей могиле, если есть цветы сейчас в Тифлисе. Он собрал всех амбалов, и все цветы были снесены в Банный переулок. Он заставил комнату певицы, коридор, кухню, балконы, усыпал розами лестницу и заставил переулок.

– Я сам сделаю так когда-нибудь! – сказал Маяковский.

– Это было три дня тому назад. Тогда собрались мы, друзья Нико, музыканты, повара, и начали чествовать его, и вчерашней ночью Нико получил записку от женщины: «Приходи ко мне». Записка была написана не по-русски и не по-грузински. Но у нас есть люди, которые бывали во всех странах мира. Они прочли и выпили вино по поводу этого события.

Мы пили, пели и забыли отпустить Нико, а он не мог разорвать круг дружбы. Она уехала, а мы вот пьем, но память об этом дне не пройдет в Тифлисе. Теперь говорите вы, гость. Сын такого прекрасного отца, внук такого замечательного деда, вероятно, говорит хорошо. Скажите нам несколько слов, друг.

Маяковский встал и голосом, уже привыкшим к шуму и тишине аудитории, сказал:

– Разных людей соединило за этим столом удивление перед Нико Пиросманишвили. Любовь его бескорыстна и обогащает людей, его видящих. Из всех людей, сидящих здесь и многих любящих, которых я видел, Нико ближе для меня всех.

Я не приготовил стихи. Стихов о любви бедняков, о любви высокой и бескорыстной, написано мало. Мало написано про это, все еще мало. Пройдет война, которая сейчас только угрожает, придет год, которого еще не видят все, но не пройдет, а только очистится любовь.

Плевать, что нет

у Гомеров и Овидиев

людей, как мы,

от копоти в оспе.

Я знаю —

солнце померкло б, увидев

наших душ золотые россыпи!

Жилы и мускулы – молитв верней.

Нам ли вымаливать милостей времени!

Мы —

каждый —

держим в своей пятерне

миров приводные ремни![1]

Эти стихи я начал писать давно. Приходите, Нико, завтра, я дочитаю их для вас на вечере: он будет повторен.

– Друг, – ответил Нико, – мне нравятся твои стихи, я знаю теперь, для чего я жил на свете до этого дня.

– Я не понимаю стихов, – сказал Аветик, – но мне нравятся ваши глаза. Если ваши стихи – дождь, пускай они падают на поля, если они – ветер, пускай они дуют в цветущем саду. Будь счастлив, непонятный гость!

– Что непонятного, друг? – сказал Маяковский. – Это я говорю про простое – про пожар сердца, про любовь, которая не может поместиться ни в комнате, ни в переулке, про любовь поэтов и художников, привыкших говорить с народом и проверять свое слово!

– Где же поместить такую любовь? – сказал старик. – Она велика для Багдада, Кутаиса и даже для Тифлиса.

– Ей хватает места под солнцем.

– Солнце... – засмеялся старый сазандари. Он вынул серебряные часы с голубой эмалью, открыл крышки и посмотрел на циферблат. – Мы заговорились, а там, за горами, небось уже чистят солнце песком для восхода.

Все встали, наполнили рога, вышли во двор духана. Над Тифлисом еще было серо. Нем был фуникулер. Вверх шли пустые улицы.

Вдруг задуло теплым ветром, и из-за скал показался красный лоб солнца.

Задудели в дудки, ударили в барабаны. Старик певец поднял рог. Люди запели. Поднялось солнце в пару облаков приветливым желтым самоваром. Солнце осветило поэта. Он сказал:

– Если любить, как Нико Пиросманишвили, если складывать слова так, как горы сложены из пластов, то можно и солнце пригласить к себе в гости.

1931–1957

Загрузка...