Ну вот, кажется, и все. Все дела сделаны. Нанесены последние прощальные визиты, сборы закончены. Сколько же времени я пробыл в Германии?
Впервые я попал туда в феврале 1930 года как практикант и проработал в Эссене на заводе Круппа семь месяцев, а затем в марте 1932 года снова очутился на этом же самом заводе, но уже в качестве руководителя советских инженеров и техников, направленных в Германию для изучения крупповских методов производства стали.
Сегодня, 21 апреля 1935 года, — последний день моего пребывания за границей. За эти годы мне пришлось много поколесить не только по Германии, но и по другим странам Европы.
До отъезда за границу у меня — да и у многих моих сверстников — было самое смутное представление об этом чуждом для нас мире. В общем, он представлялся нам каким-то абстрактным миром насилия.
На всех собраниях, митингах, конференциях, съездах мы с первых дней революции с воодушевлением пели:
Весь мир насилья мы разрушим
До основанья, а затем
Мы наш, мы новый мир построим…
Там, за рубежами нашей страны, находится этот мир насилья. На одной шестой части планеты мы его уже разрушили, разрушили от вершины и до основания. Мы еще пылали огнем недавних боев. Ведь прошло всего восемь лет после того, как отзвучали последние выстрелы гражданской войны и вместе со многими другими я сменил воинский билет красноармейца на диплом инженера-металлурга, закончив Московскую горную академию. А вот теперь я попал в такой же самый мир, который мы у себя разрушили.
Все страны Европы в те годы потрясал жестокий экономический кризис сбыта. Они не знали куда девать то, что производилось на их заводах и фабриках, добывалось на шахтах и рудниках, выращивалось на полях и в садах, вылавливалось в море. Кризис сбыта накладывал свой отпечаток на все области жизни Запада.
О кризисе писали газеты. Их страницы были заполнены тревожными сообщениями о ликвидации многих, десятилетиями существовавших фирм, о прекращении или значительном сокращении выпуска промышленной продукции, о банкротствах банков и предприятий, о безработице и самоубийствах.
«Спасайте Европу от гибели», — писала английская газета «Дейли геральд», сообщая о том, что Европе «грозят голод, восстания, революция, гражданская и всеобщая война». «Сейчас уже приходится бояться не внезапного банкротства одной лишь нации, — в тревоге предупреждала газета, — а гибели целого континента».
«Международная торговля Европы умирает» — эта фраза часто повторялась многими газетами. «Вернутся ли средние века?» — ставило вопрос агентство Рейтер и приводило многочисленные факты «борьбы с машиной» как средство борьбы с кризисом. Агентство сообщало о принятых законах, предписывающих ряду производств не приобретать новые машины, запрещавших применение грузовых машин, так как перевозки на лошадях «требуют больше рабочих рук».
Мюнхенский корреспондент этого агентства указывал на то, что в Баварии значительные слои населения «стали заменять газ и электричество более дешевыми средствами освещения».
И только из нашей страны шли совсем другие вести. Редактор американского еженедельника «Нью рипаблик» Брюс Блайвин, вернувшись из Советского Союза, опубликовал, например, статью, в которой писал, что «ни одна капиталистическая страна никогда не осуществляла и не может осуществить такого строительства, какое имеет место в России как по объему, так и по темпам». В те годы у нас в стране шло интенсивное строительство, возникали новые фабрики и заводы, производилась реконструкция и расширение старых предприятий.
Опережая установленные планами сроки, успешно выполнялась первая пятилетка.
Но мы хотели двигаться еще быстрее, еще стремительнее. Ведущееся в стране строительство постоянно испытывало в чем-нибудь нужду. Не хватало машин, приборов, материалов. Многое из того, в чем мы нуждались, в старой России никогда не производилось, и никто из нас не знал, как эти нужные нам машины, приборы и материалы изготовляются.
Промышленность старой России была многочисленными нитями связана с индустрией Запада. На всех наших железных дорогах, например, использовались тормоза американской фирмы Вестингауза, по нашим городам ходили бельгийские трамваи, мы пользовались голландскими телефонами, шили на швейных машинках Зингера, во всех наших лабораториях велись измерения немецкими приборами Сименса и Шуккерта, и все студенты, выполняя свои дипломные проекты, чертили рейсфедерами и циркулями из готовален Рихтера.
Революция разорвала эти связи, что привело к многочисленным затруднениям.
Останавливались машины, так как заменять изношенные или поломанные части было невозможно — их не было, а получить машины там, откуда они поступали раньше, стало или очень трудно или даже невозможно. Найти нужный для работы прибор, материал или инструмент было проблемой.
Мы практически чувствовали нашу зависимость от Запада и острую необходимость избавиться от нее.
Поставленная задача — индустриализация страны — потребовала не только восстановления и приведения в порядок существовавших производств, но и создания многих новых, таких, о которых мы ранее не имели никакого представления. Мы знали о них только по сообщениям иностранной печати или из рассказов тех, кто бывал за границей и видел их там, да еще по отдельным, случайным образцам, поступавшим к нам из-за рубежа.
В те годы много необходимого покупалось за границей, а молодых специалистов направляли в страны Европы и Америки для изучения нужных для нас производств.
…Мы и они представляли собой два мира, в которых бурно развивались диаметрально противоположные процессы. Развал экономики капиталистических стран — рост и укрепление экономики единственной в то время социалистической страны.
У нас были ясные цели, а план развития определенна пять лет вперед.
У них не было ни планов, ни перспектив. Наиболее реакционные круги Германии искали выход в войне.
В марте 1933 года они поставили у власти Гитлера. Все это происходило в те четыре года, что я провел за рубежами Родины, и волей судеб стал свидетелем происходящих событий.
Теперь домой.
Надо сдать багаж. Немецких денег — марок — мало. Для работающих за границей установлены скромные оклады. Иностранная валюта нужна на покупку оборудования. Мы экономили марки, франки, фунты и доллары на всем. Где можно обойтись без траты валюты — обходились. Мне легче заплатить вдвое, втрое больше советскими деньгами, нежели марками.
Когда на вокзале Цоо в Берлине я сдавал свой багаж, работник багажного отделения, старый опытный чиновник железной дороги, посоветовал мне сдать его до Минска. Сдавать багаж до Москвы мне не хотелось — дорого.
— До станции Негорелое мы отправить ваши вещи не сможем, — сказал мне чиновник. — Эта станция не числится в наших документах, и до нее не установлен тариф. До Столбцев я могу принять, но имейте в виду, что у вас будет много хлопот. На польской границе весь багаж вам придется переоформлять — это не только лишнее время, но и дополнительные расходы. Конечно, если вы хотите, я приму у вас и до Столбцев, но советую сдать до Минска.
— Но ведь мне нужно его доставить в Москву, а не в Минск, — возразил я своему советчику.
— Ну и что же, переоформите его в Негорелом до Москвы. Потеряете немного на том, что дважды заплатите за отрезок пути от Негорелого до Минска. Но ведь в марках я с вас возьму только до Минска. Игра стоит свеч, — и чиновник понимающе улыбнулся. — Уверяю вас, что если вы сдадите до Столбцев, то намучаетесь, а расходов будет больше.
Я внял совету чиновника и потом не раз поминал его добрым словом.
…Вагон сильно качало. На Западе железнодорожная колея уже, а скорость движения поездов больше, кроме того, на некоторых участках профиль пути извилист — поэтому качает значительно сильнее, нежели на дорогах Советского Союза.
Путь из Берлина в Москву мне хорошо известен, я уже несколько раз совершал поездки по этому маршруту и все поездом — лететь мне довелось всего один раз, в 1934 году. Полет был неудачен. Мы — группа советских работников торгового представительства в Берлине — были направлены тогда в Москву на ноябрьские праздники. Рейсовый самолет «юнкерс» компании «Дерулюфт» путь от Берлина до Москвы совершал обычно за день. В пути были две остановки — одна в Данциге и вторая в Великих Луках. Самолеты летали низко, и в них отчаянно болтало.
В этот свой первый полет я был подробно проинструктирован нашим консулом в Берлине:
— Утром ничего не ешьте. Можно выпить стакан жидкого чая с лимоном и в крайнем случае съесть один бутерброд с сыром.
Совершенно голодным я занял место в самолете. Мой «инструктор» — консул — также летел с нами. От Берлина до Москвы самолет все время проваливался в воздушные ямы. У всех пассажиров были бледно-зеленые лица. Все молчали и, вероятно, думали то же, что и я, — когда же закончатся эти муки.
Я не страдал морской болезнью, и поэтому мое самочувствие, кажется, было лучше, чем у многих других моих попутчиков, но этот первый полет не доставил мне никакого удовольствия, и я, поминутно посматривая на часы, ждал, когда же он придет к концу.
В Данциге сделали посадку.
Нам предложили выйти из самолета и отдохнуть в зале аэровокзала.
Мы вышли вместе с консулом, но не успели дойти до помещений аэровокзала, как он вдруг остановился — лицо его и без того бледно-зеленое стало мертвенно бледным.
— Что же это с вами? Вы же летаете не первый раз?
— Двенадцатый. И каждый раз одно и то же, — пролепетал мой советчик.
После короткого отдыха в Данциге, во время которого были пополнены запасы топлива, мы снова поднялись в воздух.
На полпути между Данцигом и Великими Луками сидящий рядом советский заместитель директора компании «Дерулюфт», наклоняясь ко мне, шепотом произнес:
— Левый мотор вышел из строя. Летим на двух, — и он беспокойно посмотрел из окна на расстилающиеся внизу болота.
С большим трудом мы дотянули до аэродрома в Великих Луках.
Из Великих Лук до Москвы добирались уже поездом и прибыли в Москву только на следующий день.
Через тридцать лет мне пришлось лететь в США. Полет от Москвы до Парижа занял три с половиной часа, а от Парижа до Нью-Йорка шесть с половиной.
Пассажирам был предложен обильный обед, включающий разнообразные холодные закуски и горячие блюда, а после него всем раздали наушники и предложили просмотреть кинокартину. Полет по этой трассе происходит на высоте девять-десять тысяч метров, и обычно внизу, кроме пелены густых белых облаков, ничего не видно. И вот одна из авиакомпаний, для того чтобы пассажиры не скучали в пути, создала специальную киноустановку.
Самолеты идут спокойно, без качки и провалов в воздушные ямы. Только шум реактивных моторов вызывает некоторое раздражение. Тогда — тридцать лет назад — все было совершенно иначе. О человеке, совершающем полет, беспокоились и родственники, и знакомые. Долетит ли?
В день прилета редко кто из воздушных пассажиров находился в рабочем состоянии…
Железнодорожный транспорт в те времена был значительно надежнее, и все свои путешествия по Европе я совершал по железной дороге.
И вот теперь — после длительного проживания в Германии — возвращение в Москву.
Думалось, с пребыванием за рубежом покончено навсегда. Тогда мне в голову не приходило, что я вновь вернусь в эти места, но уже через двадцать лет.
За окнами мелькают знакомые картины хорошо обработанных полей, аккуратные ленты обсаженных фруктовыми деревьями дорог. Небольшие городки с узкими улочками, извивающимися между кирпичными домами с остроконечной черепичной кровлей. Черепица потемнела от времени и свидетельствует о долговечности не только строений, но и сложившегося уклада жизни. В этой части Германии — протестанты. Об этом можно судить по их киркам — неизменной принадлежности всех городков. Эти простые строения из кирпича, с узкими прямоугольными башнями колоколен выделялись среди жилых строений, но не господствовали над ними. Кирки резко отличаются от католических храмов с их вычурной архитектурой и резьбой из камня. Отличие резко бросается в глаза. Там, на католическом Западе, я не встретил ни одного одинакового храма — здесь кирки похожи одна на другую.
Река Одер, короткая остановка во Франкфурте-на-Одере и, наконец, граница — станция Стенч. Строгие лица контролеров. Сколько раз мне приходилось пересекать границы Германии, границы с Польшей, Бельгией, Данией, Голландией, Швейцарией, Австрией.
Поездки меня не утомляли. Ездить я любил и неизменно восторгался порядками на железных дорогах — строгим соблюдением графика движения, простой системой проверки билетов и контроля на границах, вежливым обращением персонала.
В вагонах немецких поездов пассажиры обычно вели оживленные разговоры и обсуждали все события местной и международной жизни. Такие разговоры помогали мне, в частности, изучать немецкий язык и позволяли иногда устанавливать полезные знакомства. При этих коротких встречах и беседах выявлялись взгляды людей, оценки ими происходящих событий, их настроение. Можно было чувствовать пульс общественной жизни и знать, что происходит в стране не только из газет и радиосообщений, но путем непосредственного общения с ее населением.
С приходом Гитлера к власти все изменилось. Народ стал остерегаться говорить, в особенности в присутствии штурмовиков. При их появлении беседы, если они и шли, стихали. В вагонах нередко производились аресты.
— В конце 1933 года, когда я проезжал из Кельна в Эссен, штурмовики вытащили из соседнего купе старого еврея. Они потребовали у него документы, а когда старик в растерянности произнес, что паспорт он с собой не носит и никогда его не носил, то молодой штурмовик — еще совсем мальчишка — предложил ему выйти из вагона. У дверей он толкнул старика в спину, на платформе высаженный из вагона сказал: «Зачем же толкаться? Ведь я иду, как вы мне приказали». Тогда второй штурмовик ударил его по лицу.
Всю эту сцену наблюдали с окаменевшими лицами стоявшие у окон пассажиры.
Несколько позже, когда я возвращался из Парижа, в поезде, при остановке его в Аахене, я наблюдал сцену издевательства штурмовиков над пассажиром-французом. Француз ехал из Парижа в Варшаву. Двое штурмовиков вошли в купе и предложили ему открыть чемодан. Когда он сказал, что таможенный контроль уже все проверил, ему нагло заявили:
— А вот мы еще не проверили — вы никуда дальше не поедете, пока мы не проверим.
Француз открыл свой чемодан, и штурмовики стали рыться в нем. Казалось, что они умышленно хотели разворошить все.
Затем один из них вынул из чемодана рубашку и произнес:
— А вот ее мы разрешим вам провезти только в том случае, когда вы заплатите пошлину. Новые вещи ввозить нельзя — это товар.
— Но ведь это моя рубашка. Я не собираюсь ее продавать. А кроме того, я еду транзитом прямо в Польшу и нигде в Германии не останавливаюсь.
— Вы ее можете продать где-то на станции, поезд делает до Варшавы шесть остановок.
— Но ведь такое предположение нелепо. Зачем же я буду продавать одну-единственную рубашку, да и практически это невозможно — поезд на каждой станции стоит всего несколько минут.
— Вы должны или заплатить пошлину или сдать свой чемодан в багажный вагон до польской границы, а там можете его получить обратно, — упрямо твердил штурмовик.
Я видел в его глазах какое-то злорадство: он — представитель высшей расы, почему бы ему не позабавиться над нижестоящими? Ему дозволено все.
Француз с остервенением захлопнул чемодан и, забрав его, пошел сдавать в багажный вагон.
Аресты, допросы, обыски, избиения стали обычным явлением. В Министерство иностранных дел Германии стали поступать массовые протесты иностранцев против действий штурмовиков — об этом мне рассказывал наш посол в Германии Суриц.
Правительство выпустило специальный циркуляр об отношении к иностранцам. Явные издевательства стали реже, но надменное, высокомерное отношение к представителям других, «не арийских», народов сохранилось. Разница с тем, как обстояло дело раньше, была такой, что, если бы я уехал из страны до прихода Гитлера к власти, мне трудно было бы верить тому, что писали и рассказывали о Германии этих коричневых лег.
…Раньше на всех границах проверка документов и таможенный контроль проводились опытными, вышколенными чиновниками. Они были хотя и сухи, но вежливы, не придирались по пустякам, но и не отступали от установленных правил. Все стало иначе, когда их заменили штурмовики. Они особую ненависть питали к советским людям. Их годами убеждали в том, что советский народ является врагом немецкого.
Вот они входят в вагон. Массивные, в форме, плотно обтягивающей тучные тела. На головах форменные фуражки с лакированными козырьками. На околыше большой орел с распластанными крыльями.
— Pass Kontrolle![1] — разносится по коридору вагона, когда пограничники подходят к очередному купе. У контролеров бесстрастные лица и выработанные автоматические жесты. Два пальца слегка касаются лакированного козырька фуражки. Руки перебирают листы документов. Нажатие печатки о подушку с краской, удар ею по странице паспорта — виза погашена. Рука протягивает документ, и два пальца вновь слегка касаются блестящего козырька.
Вот, наконец, и у моего купе также раздается «Pass Kontrolle!». Пограничник формально вежлив, но он каждым своим действием хотел причинить неприятность. Рассматривая через стекла пенсне паспорт, он, кажется, замер над раскрытыми красными обложками документа, напоминая застывшую в ожидании добычи змею. Я бы не удивился, если бы он вдруг раскрыл рот и длинным тонким язычком поболтал над его страницами.
Накипело раздражение, но надо сдерживаться и ждать. Вот наконец пограничник вынул печатку, стукнул ею по страничке паспорта, с шумом захлопнул его и, не глядя на меня, протянул документ. Два пальца отработанным движением коснулись козырька форменной фуражки.
Через минуту его голос был слышен у следующего купе: «Pass Kontrolle!».
Контролеры ушли. Раздражение улеглось. В купе я один, и хотя уже поздно, но спать не хочется. В памяти воскресли другие встречи на границах.
Осенью 1932 года я возвращался в Германию из Англии. Пересек на пароходике Ла-Манш и из Дьеппа рано утром в субботу прибыл в Париж.
На северном вокзале сдал чемодан в камеру хранения. С этого вокзала вечером того же дня я должен был выехать дальше в Германию, в город Эссен.
В Париж я попал впервые, и весь день прошел в беготне по городу. Площадь Бастилии, кладбище Пер-Лашез, Собор парижской богоматери, Эйфелева башня… Ну вот, кажется, основное из того, что я наметил, осмотрено, и день закончился. Уже вечер, а у меня во рту с утра маковой росинки не было.
Недалеко от вокзала в маленьком ресторанчике я наконец расположился за столиком и заказал обед. Когда официант записал в блокнотик заказанные блюда и отошел, я решил проверить, все ли у меня в порядке с документами.
Железнодорожный билет на месте и в порядке. Паспорт у меня распух от большого количества вклеенных дополнительных листков, заполненных различными визами.
Французская транзитная виза выдана на сутки, германская въездная виза получена еще в Эссене. Но где бельгийская транзитная виза — Лессе-Пассе? Она дается на отдельном листке. Ее в паспорте нет! В Лондоне забыли взять бельгийскую визу.
Что же делать мне? Завтра воскресенье, и все учреждения закрыты. Оставаться до понедельника не могу: у меня могут возникнуть недоразумения с французскими властями.
Пойти в посольство и посоветоваться там? Но кого, кроме дежурного, я найду там в субботу вечером?
Вот так ситуация!
И оставаться нельзя, и ехать без визы невозможно.
А может быть, все-таки рискнуть? Я еду транзитом, у меня спальное место. Неужели бельгийцы высадят? Неужели будут беспокоить ночью? Поеду! Ведь рано утром я буду уже на германской границе в Аахене.
Самочувствие неприятное. Проводник вагона предлагает отдать ему билет и паспорт и лечь спать, границу будем пересекать во втором часу ночи.
Но разве заснешь? Беру книгу, но читать не могу. Неотступно преследует мысль — проеду через Бельгию или задержат? И вдруг вспоминаю, что у нас нет с Бельгией дипломатических отношений. Стало еще тоскливее.
Вот и граница. Если поезд отойдет и в мое купе никто не явится, то лягу спать, — ноги гудят, и их хочется вытянуть. Каждая минута кажется вечностью.
Вдруг легкий стук, в дверях появляется проводник. У него растерянное лицо, а в руках мой паспорт:
— У вас паспорт не в порядке.
Только он успел произнести эти слова, как за ним выросла мощная фигура бельгийского жандарма. У жандарма круглое мясистое лицо, украшенное мощными кустистыми черными усами, кончики которых нафабрены и подняты кверху, что делает его удивительно похожим на Вильгельма Второго.
Он подносит руку к козырьку фуражки и хрипло произносит:
— Вам надо получить разрешение на проезд через Бельгию, — и он берет паспорт из рук проводника.
А в это время я мучительно искал выхода. Ведь у меня французская-то виза есть. Отношение Франции и Бельгии близкие, раз французы выдали мне визу, чего же бельгийцам-то беспокоиться?
И под влиянием этих мыслей, я выпалил:
— Mais j’ai le visa français![2]
И тотчас же понял, какую глупость я совершил.
Жандарм покраснел и с раздражением произнес:
— В вашем паспорте я видел визы многих стран мира, вы считаете, вероятно, необходимым их получать. А разве Бельгия не такая же страна, как и другие, в которых вы побывали?
Его голос был полон гнева: «Нет, я не могу вас пропустить без разрешения бельгийских властей».
Что же теперь мне делать? Помимо того, что у меня нет визы, я еще умудрился обозлить жандарма. Только этого мне и не хватало.
Как же быть? Меня высадят на этой маленькой пограничной станции. Надо находить выход из этого положения.
Дать ему на чай? Но как это сделать? Да и возьмет ли он? Можно еще больше осложнить все дело.
А жандарм продолжал твердить: «Вы должны получить разрешение у представителей бельгийской власти на проезд через территорию Бельгии».
Мне показалось, что он как-то подчеркивал слова — «представителей бельгийской власти», а раздражение у него как будто бы улеглось.
И вдруг выход нашелся! Обращаясь к жандарму, я произнес:
— Вот, как к представителю бельгийских властей, я и обращаюсь с просьбой разрешить мне проехать через вашу страну.
Жандарм поднял руку и тронул пальцами кончик уса.
— Конечно, я могу это сделать, но я принужден буду вас оштрафовать.
Ну, как будто бы появляется какая-то надежда.
— Раз я допустил нарушение установленных правил, конечно, у вас есть основания наложить на меня штраф.
По глазам жандарма я видел, что он доволен моим ответом.
— Но я вас крепко оштрафую.
У меня упало сердце. Хватит ли денег? Только бы хватило.
— Я рассчитываю на вашу справедливость.
Казалось, жандарм оценивал ситуацию. Он окинул взглядом купе, посмотрел на полку, где лежал мой чемодан, и затем произнес:
— Я возьму с вас десятикратную стоимость визы.
«Только-то!» — подумал я.
Виза стоила восемь с половиной французских франков, а за обед в самом дешевеньком ресторанчике Парижа в то время надо было заплатить не менее двадцати франков.
Следовательно, сумма моего штрафа не превышала стоимости пяти посредственных обедов.
Я вынул из бумажника стофранковый билет и передал его жандарму. Он поспешно вынул из кармана портмоне и слегка дрожащей рукой попытался вынуть из него деньги для сдачи.
Я сразу же почувствовал уверенность и, улыбаясь, сказал ему:
— Да вы не беспокойтесь — это такая мелочь.
И жандарм сразу же преобразился. Он принял форму странно изогнутого толстого бревна, — я даже не понял, как ему удалось так выгнуться.
— Желаю вам счастливого пути, ложитесь спать, уже поздно.
Потом он выпрямился и, обращаясь к проводнику, резко произнес:
— Вы не знаете своих обязанностей. В купе горит яркий свет — это беспокоит господина. За этим надо следить, а вы этого не делаете. — Низко поклонившись, жандарм вновь пожелал мне счастливого пути и сказал, что я могу спокойно ехать через всю Бельгию, — меня больше никто беспокоить не будет.
Никакой квитанции на получение денег он мне не дал. Таким образом, за сто франков я получил разрешение проехать через всю страну без визы.
Вторично неприятные минуты на границе мне пришлось пережить в том же 1932 году.
Нами только что был заключен договор с заводами Рохлинга. Начальник Главспецстали Иван Тевадросович Тевосян направил в Германию своего заместителя Пипикова для ознакомления с производством заводов Рохлинга. Втроем — Пипиков, я и один из наших инженеров Васильев — поехали на заводы фирмы, сначала в город Вецлар, а затем в Саарскую область, в город Фольклинген. Пипиков и Васильев проехали в Вецлар из Берлина, а я из Эссена.
Проведя два дня в Вецларе, мы выехали в Саарскую область. Саарская область в то время находилась под управлением Комиссии Лиги наций. Я не проверил паспорта своих спутников и, уже подъезжая к границе спросил их:
— А визы для въезда в Саарскую область вы взяли в Берлине? — и попросил показать паспорта.
В паспорте Васильева не только не было визы, но и сам паспорт оказался просроченным.
У Шишкова также не было въездной визы. Я начал громко высказывать свои соображения о легкомысленности некоторых людей и сравнивать их отношение к поездке в другую страну с поездкой к теще на блины в Конотоп.
На мой разговор с Шишковым и Васильевым обратил внимание сопровождавший нас в этой поездке представитель фирмы Рохлинга.
— В чем дело, профессор? — спросил он меня.
— У них виз нет для въезда в Саарскую область.
— Ну ничего, к нам пропустят, а обратную визу для въезда в Германию мы получим: у меня знакомый консул на французской границе, возьмем через него.
В Саарскую область мы въехали действительно без труда, но, когда дело дошло до выезда, появились осложнения. Оказалось, что французский консул уехал на несколько дней в другой город, а пользующийся большим влиянием владелец завода — Герман Рохлинг — находился в эти дни в Женеве.
Одним словом, перед нами были только две возможности: или ждать возвращения Рохлинга, или пересекать границу без виз. Собственно, у меня документы были в полном порядке, но Пипикова и Васильева могли ждать неприятности.
Главный инженер завода предложил нам свою машину и сказал:
— Поезжайте на машине до Цвайбрюкена. Вас никто не остановит, мою машину знают, и пограничный контроль не осмелится ее остановить, а если вы во время пути будете разговаривать друг с другом, то вас никто и не рискнет прервать. Мы здесь пользуемся все-таки известным уважением. С нами здесь считаются.
Мы решили ехать.
Утром, когда мы выезжали из Фольклингена, шел мелкий дождь. Узкая автомобильная дорога шла вначале через виноградники, а затем через сосновый лес. Контрольный пограничный пункт находился на опушке этого леса.
У контрольного пункта нас остановили таможенники. Обычные для этих мест вопросы:
— Haben Sie Zigarren, Zigaretten, Tabak, Kognak, Parfüm?[3]
— Nein[4].
Таможенник открыл дверцу машины, заглянул внутрь, приподнял крышку багажника, захлопнул ее и, козыряя, отошел в сторону, а мы двинулись дальше.
Я спросил сопровождающего нас представителя фирмы:
— А где же будут проверять документы?
— Должны были бы здесь. Но пограничник играл в карты. Он их сдавал как раз, когда мы подъезжали. Я видел это через окно домика контрольного пункта, — разъяснил мне представитель фирмы. — По-видимому, он не хотел выходить в дождь из помещения и прерывать игры, — добавил он, уловив мой недоуменный взгляд. — Кроме того, нас здесь знают. Эта машина им знакома.
Так мы проехали без затруднений границу.
Это было лишним свидетельством влияния магнатов промышленности. Контролировать тех, кто контролирует всю страну, никто не решался.
На польской границе все повторяется заново. Только вместо немецкой речи звучит польская.
Старик таможенник. Он, безусловно, знает русский язык, но обращается ко мне по-польски. Я отвечаю ему по-русски, чувствую, что он понимает, но не хочет этого показать и повторяет свой вопрос по-немецки. Вопросы тривиальные, которые задают все таможенные чиновники на границах всех стран мира.
Прошли пограничники, сделали в паспорте отметки, и поезд тронулся. Мы на территории Польши Пилсудского.
Имя Пилсудского было синонимом лютой враждебности по отношению ко всему прогрессивному и революционному.
Впервые я это имя услышал в 1920 году, когда был еще в Баку и белопанская Польша напала на Советское государство. Была объявлена мобилизация, и мы, группа бакинской молодежи, пошли на призывной пункт, записались добровольцами и попросили отправить нас на Польский фронт.
Мы знали, что организатором этого нападения был Пилсудский.
В газетах Советского Союза часто появлялись статьи о преследовании польских революционеров и жестокостях в польских тюрьмах, а убийство двух польских революционеров Вечоркевича и Багинского в марте 1925 года вызвало волну возмущения по всей Советской стране.
Они были убиты на польско-советской границе, когда их должны были обменять. Известие об этом убийстве всколыхнуло Москву. Начались митинги и демонстрации. В 1931 году в печати появился ряд статей о страшных зверствах в польских тюрьмах.
В памяти сохранилась статья Д. Заславского «Пытки и палачи «культурного барьера». Она начиналась словами: «На буржуазную Польшу международным империализмом возложена высокая миссия, о которой с гордостью говорят каждый раз польские буржуазные политики, когда им надо оправдать свои воинственные замыслы против Советского Союза. Польша должна служить «культурным барьером», отгораживающим просвещенную Европу от большевистского варварства».
Дальше Заславский приводит выдержки из писем заключенных в Луцкой тюрьме и в тюрьме — в Острове Мазоветской. Молодой рабочий, кузнец — ему 17 лет — пишет:
«Шесть раз вливали мне через нос воду, смешанную с керосином, рот при этом затыкали тряпкой».
«Зверства их и садизм не поддаются человеческой речи», — пишет один из перенесших пытку.
«Польша Пилсудского давно стала тем, чем была прежде царская Россия — беспросветной тюрьмой народов. И об этом заговорит рабочий класс Польши, которого не запугают любые пытки». Этими словами Заславский закончил свою статью.
Вот она, эта Польша, передо мной.
На одной из станций, перед Варшавой, в купе вошли трое — довольно пожилая женщина и двое мужчин. Женщина, поправляя нитку бус, висевших на шее, разорвала шнурок, и бусы рассыпались.
Я наклонился и стал собирать их, а затем, протягивая ей бусинки, произнес:
— Пожалуйста.
И вдруг услышал в ответ:
— Спасибо.
А затем последовал вопрос:
— Вы русский?
— Да.
— Из Москвы?
— Да, из Москвы.
— Я влюблена в Большой театр. Так хотелось бы заглянуть туда, хотя бы одним глазком. До 1917 года я вместе с родителями часто бывала в Москве. Мы обычно останавливались в гостинице «Париж». Я помню, что недалеко от нее находилась большая церковь и торговые ряды. Есть сейчас такая гостиница в Москве?
Во время ее рассказа передо мной вставали картины старой Москвы. Охотный ряд, церковь Параскевы Пятницы, часовня.
— Этот район Москвы полностью перестроен. Нет больше ни торговых рядов, ни гостиницы «Париж», ни церкви. На месте Охотного ряда выстроена большая гостиница «Москва».
— Как я жалею, что не прослушала все, что тогда исполнялось в Большом театре, — со вздохом произнесла моя собеседница.
Тоска по Москве, восхищение театрами и, наконец, теплые человеческие чувства к русским — все это было большим контрастом тому, что питали те официальные лица панской Польши, с которыми мне приходилось встречаться.
Когда я проезжал через Польшу летом 1934 года, у меня возник конфликт с польскими чиновниками на немецко-польской границе.
Таможенники заставили меня тогда сдать в багаж пакет с лекарством, который работники советского посольства в Берлине просили доставить в Москву. Все мои попытки объяснить, что я везу лекарства для очень больного человека и боюсь сдавать их в багажный вагон, ни к чему не привели. Холодное безразличие чиновников и их пренебрежительное отношение к просьбе запомнилось. Тем более, что в соседнем купе тогда ехали немцы, у них было много различных пакетов и чемоданов, но контролеры только заглянули к ним и не задали и и одного вопроса. У меня же потребовали открыть чемодан.
Эта разница в отношении к нам и представителям других стран, проезжавших через Польшу, бросалась в глаза.
Вот и теперь. Во всем проявляется неприязнь, любая услуга, даже самая незначительная, делается только за деньги.
…По вагону проходит девушка и, заглядывая в каждое купе, предлагает наушники. Можно послушать радиопередачу, но за это надо платить.
Затем появляется вторая — с корзиной. В корзине два термоса с кофе и бутерброды. Открывая дверь в купе, она произносит одно слово — кава.
Один из моих соседей берет чашку кофе и бутерброд, платит, но девушка не уходит — она ждет, когда освободится чашка.
Пассажир не торопится выпить кофе, и девица, потеряв терпение, говорит:
— Скорее, поезд отойти может, мне нужна чашка.
Начинается перебранка. Возмущенный пассажир, обращаясь к присутствующим, говорит:
— Мало того, что кофе плохой и дорогой, но его еще надо немедленно и выпить…
От немецкой границы картины меняются. Вместо чистеньких и аккуратных немецких городков перед окнами вагона мелькают убогие, покосившиеся домишки польских деревень.
При остановках поезда к вагонам подходят ребятишки в рваной одежонке, а также взрослые в таком одеянии, по которому трудно определить не только покрой, но и первоначальный цвет материи, из которого было когда-то скроено это подобие пиджака или пальто.
У всех взрослых угрюмые лица. Дети везде и всегда наполнены энергией. Они и здесь, как стайки воробьев, порхают мимо вагонов, шалят и смеются. Среди тех и других много просящих милостыню.
У взрослых глаза наполнены просьбой и тоской, а их фигуры — олицетворение безнадежности.
На всем протяжении пути от границы и до границы не видно ни одной стройки. Казалось, что все застыло в какой-то унылой бесперспективности.
Остановка в Варшаве. Через купе от меня едут еще трое советских инженеров. Они были членами закупочной комиссии и пробыли в Германии несколько месяцев. Мы знакомимся и вчетвером отправляемся осматривать Варшаву. Поезд стоит недолго, и мы смогли пройти только но Маршалковской улице. Оживленная торговая улица, застроенная большими красивыми домами, производила приятное впечатление. Тогда я даже не предполагал, что больше ее мне не придется увидеть и что вскоре она исчезнет навсегда. Через двадцать лет я увидел груды кирпича и щебня там, где стояли большие дома, а тротуары заполняла веселая нарядная толпа. В третий раз я увидел новую Маршалковскую улицу в 1958 году, застроенную уже новыми домами…
К границе подъехали в конце дня. Я в купе остался один, а к инженерам подсел в Варшаве ксендз, — он едет в Барановичи. В вагоне, по мере приближения к границе, народу становилось все меньше. В Барановичах сошел со своим чемоданом и ксендз, и мы остались вчетвером: три инженера из закупочной комиссии и я.
Граница. Столбцы. У меня багаж сдан до Минска, и мне нечего беспокоиться. Мои же попутчики сдали его до станции Столбцы, и им надо все переоформить до станции Негорелое. Это оказалось делом сложным и дорогим. Я это видел по их беготне по перрону между товарными вагонами и конторкой для приема багажа к отправке.
— Вы только представьте себе, что они придумали, чтобы сорвать с нас возможно больше. Нас заставили весь багаж выгрузить из товарного вагона, перетаскать его к весам, взвесить и снова поднести к товарному вагону. Мы убеждали, зачем же снова взвешивать — ведь наши вещи нигде не перегружались, они идут прямо из Берлина. Их вес отмечен в документах и в пути не изменился. Но с нами никто не хотел даже разговаривать. «Делайте то, что вам предлагают, иначе мы отправлять ваши вещи не будем», — вот все, что мы слышали в ответ на все наши доводы. Весь багаж таскали мы, но нас заставили заплатить носильщикам за погрузку и разгрузку, весовщику за взвешивание. Немецкие марки нам обменяли по какому-то невероятному курсу. Одним словом, ободрали нас как липку.
— А как у вас с багажом? — спросил один из них.
Я сказал, что весь свой багаж, по совету немецкого железнодорожника в Берлине, я сдал не до Столбцев, а до Минска.
— Сколько же вы заплатили за это?
Я назвал сумму. Она была почти в три раза меньше топ, что заплатил каждый из них.
Поезд трогается. С подножек соскакивают пограничники.
Широкая распаханная полоса ничейной земли. Полосатые столбы. Граница.
Поезд снова останавливается. В вагон входят советские пограничники. Раздается волнующее: «Здравствуйте, товарищи!» Мы предъявляем паспорта.
Поезд медленно подходит к перрону — станция Негорелое. Мы выходим из вагона, — необходимо пройти таможенный осмотр и на противоположной стороне вокзала пересесть в другой состав — там уже стоят вагоны широкой колеи.
Направляемся в зал таможенного контроля. На длинные столы прибывшие пассажиры устанавливают свои чемоданы, саквояжи, сумки.
— А мотоцикл вы везете? — спрашивает меня молодой таможенник.
— Нет.
— Почему же? Вам полагается. Кто прожил за границей более года, для тех нормы установлены значительно выше. Можно везти мотоцикл, охотничье ружье. Ружья тоже нет?
— Ружья тоже нет, — отвечаю я, улыбаясь.
— Я бы на вашем месте обязательно мотоцикл купил. Мотоцикл — это вещь! — не унимался таможенник. У него от возбуждения заблестели глаза.
Мотоциклов в то время у нас в стране изготовлялось мало, и приобрести их было очень трудно.
Как-то уже в конце пятидесятых годов я летел в Нью-Йорк. В одном из наших аэропортов мы разговорились с одним из летчиков. Погода была отвратительной, и отлет самолета несколько задерживался.
У стойки регистрации пассажиров шли какие-то распри с двумя вновь подошедшими для регистрации билетов и взвешивания багажа. Служащие аэропорта не хотели принимать их багаж.
Летчик сказал мне:
— Замучили эти спекулянты.
— А что такое? Какие спекулянты?
— Видите ли, у нас очень дешевые мотоциклы, так вот, наши доморощенные бизнесмены покупают мотоциклы, разбирают их на части, грузят в самолеты, везут за границу и там продают. На этом зарабатывают большие деньги.
…В 1958 году один из американцев, уезжая из Москвы, на все оставшиеся у него неизрасходованные рубли купил театральные бинокли, — набрал он их более тридцати штук.
— Зачем же вам столько? — спросил я его.
— Подарю знакомым! За такую цену у нас, в США, я смогу купить, вероятно, не более пяти или шести штук. Вот если бы вы еще отделку их улучшили. Оптика великолепная, и очень уж дешевы они у вас!
Три десятка лет тому назад при возвращении домой командированные за границу везли с собой патефоны, пластинки, часы, фотоаппараты, радиоприемники, отрезы на пальто, платья и костюмы и много, много других необходимых в быту изделий промышленности.
Теперь все совершенно иначе.
В последние годы многие из иностранцев, приезжающих в Советский Союз, покупают у нас часы. У них точный ход, и они дешевы.
В Европе часовое производство держалось на высокой квалификации мастеров: часы — это индивидуальное творчество. У нас — это технология. Новый технологический процесс. Мы создали технологию массового автоматического производства деталей. Это отличает наше часовое производство от изготовления часов на старых прославленных заводах Европы.
Теперь дело за внешним оформлением. Нужно создать большее разнообразие форм корпусов и улучшить их отделку.
Но главное все же разрешено — часовое производство у нас в стране создано.
Многие иностранцы охотно покупают наши патефонные пластинки. Советская музыка и песни всегда были популярны во многих странах мира. Но хорошие пластинки мы не умели делать. И лишь в последние годы научились.
Недавно мне пришлось побывать в Риге на фабрике грамзаписи «Мелодия». На этой фабрике при производстве пластинок введена самая совершенная методика контроля за технологией — радиоактивные изотопы. Совершенствование производства и здесь позволило значительно понизить цены. Таких дешевых пластинок нет ни в одной стране.
Многие, возвращаясь из-за границы, по-прежнему везут с собой пластинки, но, во-первых, они покупают только такие, которые у нас не производятся, и, во-вторых, ввозят их в значительно меньшем количестве.
Вместе с тем стало нормальным, что при возвращении из Советского Союза иностранцы везут от нас многие изделия нашей промышленности: фотоаппараты, радиоприемники, даже стиральные машины.
Как же все изменилось за последние тридцать лет!
В зале досмотра багажа, через одного пассажира от меля, у раскрытых чемоданов стояли инженеры — члены закупочной комиссии.
— А это что такое? — спросил таможенник, поднимая голову от раскрытого чемодана. В его голосе было и изумление и растерянность.
Инженер, владелец чемодана, от потрясения ничего не мог ответить. В чемодане лежала сутана, распятие и еще какие-то предметы религиозного культа.
В разговор вмешался второй инженер:
— Я тебя предупреждал, что ты спутаешь свой чемодан с чемоданом ксендза. Вот это и случилось. Это его чемодан — он забрал твой, а тебе свой оставил. Я не думаю, чтобы это было умышленно сделано. Ваши чемоданы были похожи один на другой как две капли воды.
Что же теперь делать?
Вопрос разрешил телефонный звонок из Столбцев. Там предлагали обменяться чемоданами. Чемодан инженера, увезенный ксендзом, был доставлен в Столбцы, и местные власти предлагали произвести обмен чемоданами. Поскольку дело касалось чемодана духовного лица, оформление передачи было произведено удивительно быстро и без излишних формальностей, хотя сам ксендз придал этому небольшому недоразумению политическую окраску. Он изобразил дело так, что советские агенты будто бы хотели сорвать у него службу. Он ехал на исповедь к тяжело больному, и вот большевик совершил коварнее дело — подсунул ему свой чемодан и увел его багаж со всем тем, что необходимо, для совершения обряда.
Даже видавший виды старый таможенник на станции Негорелое разводил руками и, качая голевой, повторял: «Надо же такое выдумать».
В, этом эпизоде отражалось отношение к советским людям. Враждебное отношение к нам имело везде одни и те же корни. Причины своих собственных неудач все эти злопыхатели пытались объяснить действиями советских людей.
Признать свои собственные ошибки и пороки своей государственной системы не хватало мужества.
Поэтому шквал ненависти обрушивался на нашу страну, которая «стояла, как утес среди бушующего моря».
Но вот досмотр законней. Все пассажиры переходят на другую сторону станции и размещаются в вагонах. Нам возвращают паспорта.
Получив паспорта, все быстро направляются в комнату «Интуриста», где предъявляют аттестаты и получают по ним советские деньги. Создается очередь.
Получив деньги, все толпой бегут к телеграфу, чтобы направить телеграммы и известить семьи о приезде. Опять создается толчея. Паспорта выдают за двадцать минут до отхода поезда, и за эти двадцать минут нужно успеть получить по аттестату деньги и послать телеграммы. Все это вызывает справедливое возмущение. Возникает сразу уйма вопросов.
— Почему нельзя паспорта выдавать раньше? Почему нельзя разрешать брать с собой за границу небольшую сумму советских денег?
Поезд стоит на границе несколько часов. Если бы были деньги, можно было бы без спешки отправить телеграммы, письма, сходить в парикмахерскую, пообедать.
Но ничего этого сделать нельзя, потому что кем-то установлен нелепый порядок, как будто бы специально разработанный чтобы раздражать людей.
Такой порядок сохранялся долгое время, и лишь несколько лет назад он изменен. Вновь установленные правила не только не создают больше прежних неудобств, а, наоборот, более демократичны, нежели во многих странах капиталистического мира, границы которых мне часто приходится пересекать.
…Все формальности закончены. Больше беспокоить никто не будет, можно отдыхать. Поезд трогается. Скоро Минск. Завтра будем в Москве.
В купе я один. Под стук колес начинаю слегка дремать, и в памяти, как на экране кино, проходят одна за другой картины прошлого.
Старый вагон поскрипывает, а колеса ритмично стучат — тук, тук, тук. Мне казалось, что это телеграфный аппарат на бесконечно длинной ленте выстукивает прошлое.
В эти однообразные звуки иногда врывался скрежет реборд о рельсы.
Вот так и в жизни, в зависимости от того, в каком темпе она совершается, то ли протекает медленно по ровной дороге, то ли проходит на большой скорости по извилистому пути, когда вот так же, как и здесь, в этом вагоне, трясет и бросает из стороны в сторону, при резком торможении бьет головой о стенку вагона и на голову летят чемоданы.
Для быстрого движения вперед следует разгрузиться от наиболее тяжелого и ненужного для дальнейшего пути груза прошлых лет.
Мне двигаться было легко — в прошлом у меня не было никакого груза. Вспомнил отца и деда.
Перед глазами проплывает мощная фигура деда — Петра Антоновича. Окладистая седая борода спускается почти до самого пояса. Длинные волосы, смазанные лампадным маслом, тщательно расчесаны. На нем рубашка в мелких крапинках, рассеянных по синему полю ситца.
Когда крестьян освобождали от крепостной зависимости, деду было шестнадцать лет, а бабушке Ульяне четырнадцать. Они много помнили и были живыми свидетелями жизни и быта тех времен. Дед подолгу с эпическим спокойствием рассказывал об изуверствах помещицы.
После освобождения крестьян дед земли не получил и приобрел единственное право — свободно умереть от голода. Забрав семью из деревни Белые Ключи, он перебрался в село Алексеевку.
Вся семья стала батрачить в имении графа Воронцова-Дашкова. Поденщики. Для них самым важным было получить работу. Работу искали и принимали ее как большую милость, как счастье. Работа давала возможность жить, а не умирать голодной смертью.
Право на труд, записанное в конституции, для меня звучит по-особому. Дед, а также отец красноречиво объясняли мне, что значит лишиться работы и не иметь возможности получить ее.
Из единственного богатства, которым обладал дед, — кучи детей вымерло восемь, четверо перебрались в Баку. Прибыли в разгар забастовочной борьбы рабочих нефтяных промыслов. Шел 1905 год.
В памяти сохранилось несколько картин. Залитая нефтью земля, воздух, пропитанный газом фонтанирующих вышек, и отсутствие воды. В летний зной, когда за глоток воды можно отдать все, приходилось терпеть.
На нефтяных промыслах Апшерона не было пресной воды. В Баку была небольшая опреснительная установка, но этой воды не хватало для всех. Кое-кто из рабочих брал воду из колодцев, но ее трудно было пить — она была насыщена сероводородом.
На некоторые промыслы воду привозили с реки Куры, в железнодорожных цистернах. Часто для доставки воды использовались цистерны, в которых до этого перевозили нефтепродукты. Вода была с сильным запахом нефти. Но и такая вода доставлялась с перебоями. Прибытие цистерн с водой было событием. Мне кажется, что у меня с самого детства в ушах застыл крик:
— Воду привезли! Скорее бегите за ведрами! Во-о-ду привезли!
И все-таки сюда стекался народ — здесь можно было получить работу.
Семья росла, у отца было уже шесть человек детей, когда разразилась первая мировая война. Жить было трудно. На девяносто три копейки в день, которые он получал, нужно было прокормить и одеть восемь человек, оплатить жилье.
За всю свою трудовую жизнь отец смог купить всего один костюм-тройку: пиджак, брюки и жилет. Это было еще перед его женитьбой. На свадьбу полагалось надевать сапоги и тройку. Все остальные годы штаны и рубахи ему шила мать. Тогда все жены рабочих были портнихами. Шить самим было много дешевле.
В 1914 году я сдал экзамены во второй класс реального училища. На экзаменах я получил по всем предметам пятерки и был принят.
Радость от сознания, что я смогу учиться, все время омрачалась тревогой — смогу ли окончить школу? Обучение было платное, а отец был не в состоянии платить за него. Для меня был только один шанс оставаться в школе — иметь пятерки по всем предметам. Это давало право на получение стипендии.
Отец часто приходил с работы весь в нефти, с красными воспаленными глазами. В доме, сложенном из тесаных камней известняка, уложенного на глине, не было ни водопровода, ни канализации, ни освещения. Стояла плита, отапливаемая нефтью, на ней готовили пищу, и она же служила средством обогрева. На плите мать нагревала воду. Скорчившись в оцинкованном тазу, экономя каждую кружку воды, отец старался отмыть нефть. У него слипались пропитанные нефтью волосы. Водой удалить нефть из бороды и волос головы было невозможно, и он отмывал их керосином.
Потом, отдышавшись, он подходил ко мне и, заглядывая в мои книги и тетради, с надеждой и тоской произносил:
— Может быть, все же выучишься на писаря. Все-таки у писаря чистая работа, не то что у нас — плотников.
Как же трудно приходилось отцу! Его тянуло к земле: Всю жизнь он мечтал вернуться в деревню и работать в поле — и всю жизнь пришлось прожить на нефтяных промыслах Апшерона.
Жизнь была монотонно однообразной, и дни протекали медленно. Мне и сейчас представляется, что тогда — в 1913 и 1914 годах дни были намного длиннее.
Время мучительно долго тянулось до обеда, а от обеда до ужина. Обеды же и ужины были удивительно короткими.
В те годы я, кажется, никогда не был сытым. Поэтому, вероятно, и запомнилось это деление дня на два периода — до обеда и после обеда. Обед и ужин в нашей семье всегда состояли из одного блюда — супа или щей.
Когда вся семья собиралась за столом, мать ставила на середину стола большое эмалированное блюдо, и все сидящие деревянными ложками вычерпывали его содержимое.
Нож был один. Его клали на стол для того, чтобы резать хлеб. Впервые я получил отдельную тарелку в студенческой столовой Московской горной академии в 1921 году. До этого мне тарелкой, ножом и вилкой пользоваться не приходилось — их у нас попросту не было, а кроме того, они и не нужны были. Такие блюда, где требовались нож и вилка, у нас в семье не готовились. В Красной Армии я ел или из солдатского котелка или из бачка — один бачок на десять человек.
На всю семью было одно полотенце. Оно висело у умывальника.
Во всех рабочих семьях пользовались самым дешевым мылом — обычно кусочком, обмылком, который оставался после стирки белья. Теперь такое мыло называется хозяйственным.
Мыло, упакованное в цветную бумагу, называлось тогда у нас «личным» или «духовым», оно было недоступно по цене. Такое мыло попадало в руки очень редко. В нашей семье только тетки иногда получали в качестве подарка на день рождения по куску такого мыла.
Зубных щеток и порошка для чистки зубов и в заводе не было — зубы никто вообще не чистил.
Я не помню, чтобы до революции у меня или других членов семьи были когда-нибудь покупные носки или чулки. Их всегда вязала мать, она же их и штопала. Покупные были дороги. А когда носки или чулки нельзя было больше чинить, мы их распускали и сматывали нитки в клубок. Смотанная старая пряжа использовалась для вязки новых чулок.
Отец вообще не носил ни чулок, ни ноской — он пользовался портянками.
— Да разве носков-то напасешься, — можно было слышать от него, когда мать предлагала связать носки для него.
Из детей новые ботинки, как самый старший, получал только я, другие донашивали мои. Для того чтобы удлинить срок носки обуви, отец шурупами привертывал к каблукам и на подошву железные пластинки, которые он нарубал из старых бочарных обручей. Ботинки становились тяжелыми и при хождении издавали железный лязг.
Так как не все пластины хорошо закреплялись, то некоторые хлюпали и звенели, что напоминало мне звон кандалов, который я слышал как-то, когда по улице гнали арестантов.
В первые же месяцы после революции я сменил свою обувь на солдатскую, вступив добровольцем в ряды Красной гвардии, и больше уже никогда не носил обуви с «кандальным звоном».
Верха ботинок обычно чинились, и они пестрели заплатами разного размера и формы. В заплатах обычно были также рубашки и брюки. Заплаты часто ставились из материи другого цвета, и такая одежда производила странное впечатление своей пестротой.
Я был сильно поражен, когда, будучи в 1960 году в Нью-Йорке, в центральном парке города встретил большую группу молодых людей в длинных куртках, на которых были нашиты цветные лоскутки. Вид этих молодых людей — небритых, с длинными, нерасчесанными волосами — в этом необычном пестром одеянии, свидетельствовал не о нужде — одежда была новой, она говорила о желании обратить на себя внимание, о каком-то манерничаньи, желании произвести впечатление необычной вычурной одеждой и всем своим обликом.
Пестрота наших рубах, штанов и обуви в те годы была вынужденной. Нужда заставляла мастерить одеяла из полотнищ, в свою очередь сшитых из мелких разноцветных лоскутков, квадратов, уголков, полосок. Для этого использовались все мелкие кусочки материи, остающиеся от выкройки кофточек, рубашек, платьев.
Дети рабочих рано начинали трудовую жизнь. Когда школьников распускали на летние каникулы, мне нужно было искать временную работу. В эти каникулярные месяцы необходимо было заработать на обувь, одежду, книги. Позже пришлось и в учебное время искать работу — отцу было трудно. Нужно было помогать. Из детей я был старшим. Воспоминания о детстве связаны с поисками платных уроков.
Затем война. Глухое брожение среди рабочих на промыслах, и, наконец, взрыв и водоворот революционных событий в 1917 году.
Демонстрации, митинги, собрания. Казалось, что люди, молчавшие всю свою жизнь, не могут наговориться.
Но война еще не окончена. На Баку движется турецкая армия Нури-паши. Поднимает голову внутренняя реакция. Она пытается задушить революционный порыв народа.
Мы, взрослые члены семьи — отец, я и брат Николай, худенький паренек, годом моложе меня, — уходим добровольцами в Красную Армию.
Силы революции и контрреволюции не равны.
Арестованы 26 бакинских комиссаров. Многих из них я знал лично, часто видел на митингах и собраниях. Слушал их пламенные речи.
Власть захватили муссаватисты. Большевики уходят в подполье.
Первая встреча с представителями подпольной организации. Нас — четырнадцать рабочих телефонной станции — принимают в партию. В восемнадцать лет я был избран секретарем подпольной партийной ячейки.
В то время люди созревали рано — условия жизни и сами события были стимуляторами роста.
При образовании партийной ячейки на телефонной станции представитель подпольной большевистской организации сказал:
— Если хотите вновь установить Советскую власть, то надо самим и действовать. Кто же за вас будет ее восстанавливать? За нее надо бороться.
И мы боролись. Днем работали — отец, брат и я — на телефонной станции. На сильном ветру в холод и дождь лазили по столбам, натягивая телефонные провода. Телефонная станция — собственность датского консула Бьеринга. Платили мало. Заработка еле хватало, чтобы прокормиться.
Я не помню, чтобы мы покупали в то время мясо, оно было не по деньгам, хотя в семье и работали уже трое. Особенно трудной была зима 1919 года.
Отец где-то по дешевке купил два мешка мелких сушеных груш, изъеденных червями. Мать варила их, мяла, и получалось что-то вроде повидла. Эта темно-коричневая масса намазывалась на ломтики темного хлеба, испеченного из муки, в состав которой входили зерна всех злаков, за исключением пшеницы. Грушевый отвар с несколькими плавающими в нем грушами заменял традиционные щи.
Как-то вечером отец, сидя за столом, произнес:
— Эх, вот теперь бы жареной картошки поесть!
Мне было до боли жаль отца.
Я слышал, как он говорил матери: «А ты помахай весь день-то топором, конечно, есть захочется».
Это на ее сообщение о том, что кормить ей нас сегодня вообще нечем.
Из гардероба у каждого из членов семьи было по одной паре штанов, рубахе и по паре нижнего белья. Мать стирала белье вечерами, с тем чтобы за ночь оно могло просохнуть — смены не было.
Все дети спали на полу, под головы собирали всю имеющуюся в семье одежонку: подушек было всего две — для родителей.
Все дни наполнены тяжелым трудом по прокладке и ремонту телефонных сетей, а вечером — занятия в школе. Все-таки очень уж мне хотелось получить хотя бы среднее образование.
Каждый четверг вечером партийные собрания — политучеба и обсуждение политических событий. Наша партийная организация несла ответственность за весь рабочий коллектив станции.
Весь 1919 год и начало двадцатого проходит в упорной борьбе — забастовки и демонстрации, как раскаты грома и сполохи, свидетельствовали о приближающейся грозе.
Генерал-губернатор Баку Тлехас свирепствует, в городе непрерывно происходят аресты.
В конце 1919 года стали готовиться к захвату власти. Я был секретарем подпольной ячейки.
В апреле 1920 года власть перешла в руки бакинских рабочих. Ну теперь ее у нас зубами не вырвешь! Вся ответственность лежит на нас. Спрашивать некого. Надо действовать так, как подсказывает сознание.
А сознание все время твердило: за нас никто ничего делать не будет. И мы брались за все и шли туда, где требовалось вмешательство. На нас никто не мог оказывать никакого давления, никто нас не принуждал делать то, что мы делали. Мы все находились под сильным давлением своей собственной совести.
Реакционные силы вновь пробуют организоваться и дать бой. В 1920 году происходит восстание остатков бывшей дикой дивизии. «Дикие» устраивают резню. Вновь открыт фронт и бои. И мы — группа молодежи — снова в армии.
Положение тяжелое. Разваленное хозяйство. Голодные дни 1920 года. В семье 8 человек детей — двое совсем маленькие. Самому младшему — Косте — три года. Хлеба дают по маленькому ломтику на день. Сколько в нем — в этом кусочке? Говорили, что одна восьмая фунта. Может быть, и так. К хлебу добавить нечего. Взрослые, правда, могли еще где-то в столовой получить немного супа, но домой, кроме хлеба, принести нечего. Получаемый мною хлеб я не ел, приносил брату Косте.
Все взрослые старались растянуть полученный кусочек хлеба на целый день. Резали его на небольшие дольки и прятали.
Костя тоже прятал свои дольки, он не съедал все сразу.
До сего времени передо мной стоит образ мальчика с удивительно серьезными глазами на бледном, без кровинки, лице. Он целыми днями сидел на деревянной лошади-качалке, которую соорудил ему отец и, обняв обоими ручонками шею лошади, тихо раскачивался.
Я не помню, чтобы он чего-то просил или плакал.
Дети рабочих учились терпению с пеленок.
В эти годы у нас поселилась сестра отца — тетя Анюта. У нее был туберкулез, или чахотка, как тогда называлась эта болезнь. У Анны был сильный красивый голос. Когда дома никого не было, из комнаты доносилось ее пение. Она, сидя на кровати, пела, вкладывая в свое пение всю безнадежность и тоску.
«…Не для меня придет весна!», — неслись звуки ее чудесного голоса.
Я любил слушать ее.
Я относился к тете Анюте с особым благоговением. Совершенно неграмотная деревенская девушка, выучившись читать у псаломщика, она, приехав в Баку, с жадностью стала учиться. Работая прислугой, она сумела окончить вечерние курсы кройки и шитья и стала великолепной портнихой.
А сколько книг она перечитала!
Никто не верил, что она ни одного дня не была в школе.
Спасти Анну не было средств. Она в 1920 году умерла на наших руках.
Из детей — двоих спасти также не удалось. Сначала умерла Нина, а затем Костя.
В нашей семье не было привычки плакать и причитать. Но я видел, как мать уголок фартука украдкой прикладывала к глазам.
Похоронив детей, отец долго ходил сумрачным.
Обычно, вернувшись с работы, умывшись и расчесав волосы, он или рассказывал о том, что у него интересного было на работе, или же просил почитать газету.
Теперь он замолк. Молча ходил по комнате, смотрел по сторонам, и мне казалось, что он ищет что-то.
Иногда он сурово произносил: «Не уберег. Силы не хватило» — и уходил из дома.
Впервые я встретился с Тевосяном в вечерней гимназии. В те годы работай молодежи учиться было очень трудно — на весь город Баку была всего одна вечерняя гимназия. Она размещалась в здании 4-й гимназии на Канитапинской улице. Школа была платной, и никаких льгот учащиеся не получали ни по службе, ни в школе.
Вот там-то я впервые и увидел Тевосяна. Он в это время работал в одной из контор.
— У тебя нет учебника по истории? — спросил он как-то меня.
— Есть, но он не подходит для нас. Я сам пытаюсь найти подходящий для нас учебник, но пока не могу.
— Если достанешь, может быть, дашь мне дня на два, а если я раньше достану — то дам тебе.
Во время нашего разговора Тевосян разглядывал меня с головы до ног, и мне показалось, что он усмехнулся, когда произнес:
— Передай Бутикову, чтобы он повидался со мной. — Бутиков был председателем нашей партийной ячейки, тогда бюро у нас состояло из трех человек — председателя, секретаря и казначея. Бутиков — один из мастеров телефонной станции — был избран вместе со мной. Он был третьим грамотным человеком из четырнадцати членов подпольной партийной организации. Еще четверо могли читать, но писали плохо, и их каракули с трудом можно было разбирать. Остальные совершенно не владели грамотой.
Когда Тевосян произнес имя Бутикова, я понял все — он хочет этим сообщить мне, что он член партии. Но кто же он? На телефонной станции я его никогда не видел.
В то время мы не донимали друг друга вопросами. Спрашивали только о том, что нужно было для дела. Ведь организация находилась в подполье и расспросы могли нанести ей урон.
После этого знакомства мы стали с Тевосяном регулярно встречаться на занятиях в вечерней гимназии.
Вскоре я узнал, что это он и есть тот самый «Ваня», который подписывает поручения и решения нашей районной партийной организации. Как секретарь ячейки, я эти решения, получаемые нами через Бутикова, зачитывал на собраниях. Они печатались на тонкой папиросной бумаге и были очень короткими. В них обычно кратко излагались основные задачи, ставившиеся перед ячейками Бакинским комитетом партии. Как-то весной во время перемены Тевосян отвел меня в сторону и спросил: «Как ты думаешь, все бастовать будут?»
Вся бакинская партийная организация в эти дни была занята подготовкой к всеобщей забастовке.
— Монтеры и рабочие на линии будут бастовать, а вот будут ли бастовать все телефонистки, сказать трудно — в нашей организации состоят всего две, ты знаешь. Они обе уверяют, что на работу никто из телефонисток не выйдет.
— А если начальство направит на телефонную станцию военных телефонистов, можно будет что-нибудь сделать, чтобы телефон все-таки не работал. Ведь так важно парализовать всю телефонную связь.
— Мы с Бутиковым думали об этом. Работать правительственные телефоны не будут. За все телефоны не ручаемся, но правительственные мы так отключим, что ни одна собака не сможет разыскать, где и что сделано.
Тевосян улыбнулся. А затем с тревогой спросил:
— А не попадетесь?
— Нет, ты не беспокойся.
Звонок на урок прервал наш разговор.
Потом вне гимназии мы с ним встретились во время подпольной городской партийной конференции, когда создавалась азербайджанская коммунистическая партия — сливались первичные организации трех большевистских организаций: Адалет («Справедливость»), Гуммет («Энергия») и РКП(б). Адалет вела работу преимущественно с рабочими, прибывшими в Баку из Персии, а Гуммет — с азербайджанцами.
Конференцию готовили тщательно, с большими предосторожностями. От нашей ячейки были избраны двое — Бутиков и я.
Нам сказали, чтобы мы ровно в десять утра явились в помещение профсоюза швейников «Игла», и нам скажут, что нам следует делать.
Когда я явился в союз «Игла», ко мне подошел один из находившихся в помещении и дал лист бумаги — это был мандат. В нем было написано, что я являюсь членом комиссии по разработке нового коллективного договора. Под этим наименованием значилось — Конференция.
— Ровно в полдвенадцатого надо быть на Каменистой улице, № 215, у входа во двор. Там тебя встретят и скажут, куда надо будет идти.
— А кто встретит? — спросил я и сразу же понял, что такой вопрос задавать не следовало.
Мой собеседник укоризненно на меня посмотрел и промолвил:
— Кому надо, тот и встретит. Иди, а то опоздать можешь.
Когда я подходил к воротам указанного мне дома, то увидел черную потертую кожаную куртку Тевосяна.
Он встречал делегатов и направлял их в зал заседания.
— Ты иди через двор — там есть вход в помещение профсоюза металлистов, — и он рассказал мне как пройти.
— А ты иди через вход прямо с улицы и, когда войдешь, сразу же входи в дверь направо, — сказал он второму, подошедшему вслед за мной.
Когда я вошел в большую комнату, где должна была происходить конференция, там было уже человек тридцать. Из них некоторые были мне знакомы — я их встречал несколько раз в рабочем клубе.
Здесь был Вираб — высокий костлявый мужчина в огненной шевелюрой, украшавшей его большую голову. Вираб писал стихи, и иногда они появлялись на страницах наших газет.
Толпа одета в красное,
Как мясо яркое, —
запомнил я строчки из его стихотворения, написанное им в дни первомайской демонстрации.
— Почему вы такое сравнение взяли? — донимал я его, после того как он опубликовал эти стихи.
— А что, плохо? — спросил он тогда меня.
— Да.
— А, мой критик явился! — протягивая руку и здороваясь, произнес Вираб.
Здесь был Полторацкий. Он был очень хорошим гравером и работал в Баку на монетном дворе. Выпущенные правительством деньги были изготовлены по его штампам. Брат Полторацкого, известный революционер, погиб в Закаспии, и его именем был назван Ашхабад. (Ашхабад в 1921–1924 годах назывался город Полторацк.) Выло много других, которых я ранее встречал в рабочем клубе.
Минут через двадцать в комнате появился Тевосян. Все, кто находился в смежной комнате, вошли вслед за Тевосяном и стали занимать места. Тевосян сел на стул за столом и положил перед собой лист бумаги, а один из сидящих за этим же столом сказал:
— Конференцию считаю открытой.
Но не успели мы начать обсуждение доклада о положении в партии Адалет, как открылась дверь и на пороге появились околоточный надзиратель и полицейский.
— Что за собрание? — раздался резкий голос. Я не спускал глаз с Тевосяна, который сидел напротив меня.
Я видел, как он медленно стал разрывать лежащую перед ним бумагу.
«Протокол уничтожает», — мелькнула мысль.
— Бумаги не рвать, хуже будет, — раздался тот же резкий голос околоточного.
Околоточный надзиратель сделал от порога двери шаг вперед, но в растерянности остановился, когда увидел, сколько в комнате находилось народа.
Он явно был напуган.
Их всего двое — он и полицейский, а в комнате было около восьмидесяти человек.
Околоточный вновь отступил к двери и затем крикнул:
— Выходите сюда, все выходите!
Мы поднялись и двинулись один за другим во вторую смежную комнату, из которой было два выхода — один на Каменистую улицу, а второй через соседнюю комнату во двор.
Тевосян вышел вслед за мной и, проходя мимо, сказал: «Попытайся бежать через двор и парадный ход напротив. Если удастся, предупреди, что конференцию накрыли».
Я хорошо знал дом, где происходила конференция. Здесь в квартирах мы устанавливали телефоны, а когда делали телефонную проводку, то в подвале дома я нередко оставлял свою рабочую сумку с инструментом. Каждый день таскать ее домой и обратно было тяжело.
Под домом был очень большой подвал, и я, пряча в нем свой инструмент, облазил все закоулки подвала.
Когда я выскочил из помещения во двор, то услыхал свистки полицейских и крики: «Стой — стрелять буду!»
«Дом окружен полицией, — подумал я, — бежать бессмысленно. В подвал», — подсказало сознание.
Отсидеться в подвале, а ночью, когда стемнеет, можно будет выскользнуть.
Я стрелой устремился по лесенке вниз. По знакомым переходам в темноте пробрался к наружной стене дома, выходившей на Каменистую улицу. В то время из подвала на улицу выходили низенькие окна — щели, перекрытые железной решеткой. Когда уже в 1964 году я посетил этот дом, то окон не нашел — они были заделаны. Отсюда мне был слышен топот ног в комнатах и на тротуаре, а также голоса. Я даже узнал знакомый голос Оли Шатуновской (тогда мы ее все так звали по имени — Оля).
— Вы не имеете права, — раздавался на улице ее звонкий, протестующий голос.
— Построиться по двое, по двое! — кричал околоточный надзиратель. Его голос мне запомнился.
Вероятно, полицейский стал считать — первый, второй, третий.
— Двадцать второй не полный.
«Значит, сорок три человека все же схватили — это половина всей конференции», — подумал я.
Затем раздались шаги многих людей, удаляющихся от здания.
Пошали, что с ними будет?
«Захватили какие-нибудь документы или нет? Представитель партии Адалет, когда делал доклад, в руках держал целую пачку бумаг», — подумал я. И вдруг вспомнил, что на клочке бумаги я тоже делал заметки. Ведь после конференции предстояло сделать сообщение на собрании ячейки.
Где же записка? Вот она. Надо уничтожить. Как? Ведь записку могут найти — соберут даже клочки. И я решил записку разжевать и проглотить — так поступили, как мне рассказывали, старые революционеры.
Ну вот, записка уничтожена.
Я услышал, как дворник стал мести тротуар, а затем голоса:
— Что, никого, что ли, в профсоюзе нет? — спросил кто-то, видимо, дворника, так как шелест метлы прекратился.
— Никого нет. Полиция была здесь — арестовали более сотни, наверное. Какое-то собрание было. Всех забрали, — пояснил дворник.
Видимо, полиция ушла.
Можно выбираться.
Я осторожно выглянул из подвала, осмотрел двор — нигде ни души. Быстро перебежал от подвала до парадного и хотел было сразу же выскочить на улицу.
«Нет, так нельзя, — подсказывал рассудок. — А если у подъезда полицейский и он спросит, откуда я иду — из какой квартиры? Мне нечего ему даже ответить — я не могу назвать ни одной фамилии».
Вместо того чтобы выйти на улицу, я поднялся по лестнице почти до последнего этажа, читая фамилии проживающих.
На мое счастье, здесь была квартира врача, я запомнил фамилию и стал спускаться. Но у подъезда никого не было, и улица была тиха. Быстро пройдя ее, я вышел на Морскую и стал подниматься вверх домой.
…Мать сказала:
— А к нам двое с твоей работы заходили, им какие-то книжки очень нужны были. Я сказала: ну что же теперь делать? Раз нужно, то посмотрите. А ты где целый день пропадал? Верно, и не поел ничего?
— Кто был-то?
Судя по описанию матери, обыск делали свои. В одном из визитеров я узнал монтера, члена нашей ячейки. Значит, о полицейском налете уже известно. Все брошюры и книги, которые могли вызвать подозрения, исчезли.
Я направился к монтеру и, когда вошел во двор, где он жил, увидел у него еще двоих членов ячейки.
— У тебя обыск сделали и у Бутикова тоже. У него пришлось замок сломать — дома никого не было.
— Бутикова забрали, Олю Шатуновскую и еще человек сорок.
— Сорок три человека арестовано, — сказал я.
— Откуда ты знаешь?
Я рассказал, где я скрывался и все, что слышал из своего укрытия.
— Тевосяна не арестовали, а Вираб и Полторацкий даже и не пытались бежать — обоих околоточный признал.
Это случилось в воскресенье, а в понедельник вечером мы встретились с Тевосяном в гимназии, и он рассказал мне о том, как ему удалось избежать ареста.
— Я выскочил через двор на улицу. У ворот стоял полицейский, он бросился за мной, но я свернул на Торговую улицу и вбежал в шапочную мастерскую. Хозяин был армянин, и он вообразил, что начинается резня.
— Скорее сюда, — и он, спрятав меня за перегородку, запер дверь мастерской.
Полицейский не видел, куда я забежал, и через несколько часов, когда все успокоилось, я вышел из мастерской.
Через три дня полиции пришлось освободить арестованных. Никаких компрометирующих документов при них не оказалось, а удостоверения свидетельствовали о том, что собрание было посвящено рассмотрению вопросов коллективного договора и происходило в помещении, арендуемом профсоюзом металлистов.
Участие в забастовках, руководство партийной ячейкой, а позже подготовка к прямой борьбе за захват власти отнимали у меня все время. В конце 1919 года и начале 1920 вплоть до дня захвата власти мне очень часто приходилось видеться с Тевосяном и выполнять самые разнообразные его поручения.
Как-то он меня поймал в рабочем клубе, который в то время был своего рода революционным штабом.
— У тебя паспорт не засвечен?
— Что это значит?
— Ну, в полицию тебя с ним не таскали?
— Нет, а что?
— Нам срочно нужен «чистый» паспорт. Через границу требуется переправить одного парня, примерно твоих лет — с докладом к Ленину направляем. Ты и без паспорта обойдешься — все равно эти паспорта не нужны будут, когда мы власть заберем.
Паспорт я отдал, а 26 апреля — новое поручение: необходимо к границе в сторону Хачмаса направить несколько человек.
Нужно было прервать всю телеграфную и телефонную связь.
Тевосян подробно объяснил задание, которое возлагалось на партийную ячейку телефонной станции, и назвал лицо, у кого я получу более подробные инструкции.
Для выполнения этого задания мне нужно было ехать в сторону границы, а чтобы купить билет, необходим паспорт.
— Ну, паспорт мы тебе достанем — отберем у кого-нибудь из комсомольцев, — сказал мне, смеясь, Тевосян. — А твой паспорт теперь в Кремле. Попадешь ли ты когда-нибудь сам туда, еще не известно, а твой паспорт уже там.
Вспоминая насыщенные событиями апрельские дни 1920 года, когда партийная организация интенсивно готовилась к захвату власти, мне трудно теперь представить, что одним из активных организаторов подпольной работы в это время был худенький паренек с копной густых черных волос и большими серьезными, всегда наполненными заботой глазами. Его звали тогда Ваня или Вано.
Тевосяну в то время было всего восемнадцать лет.
Власть завоевана. Бои закончились. Стоят новые задачи: требуется восстановить разрушенное хозяйство и начинать его перестройку на новый лад.
Нужны специалисты. Большое количество специалистов. Часть старой интеллигенции на предложение работать отвечает саботажем, часть еще не может определиться, а те, кто твердо встал в революционные ряды, не могут справиться с обилием стоящих перед страной задач.
Молодежь отзывают из армии и направляют в университеты, на рабочие факультеты — рабфаки. По огромной стране одно за другим возникают новые высшие учебные заведения.
Я был в военном госпитале, когда получил извещение, что мне предлагают пойти учиться. Малярия. Приступы через день. Хинина не было — меня поили настоем хинной корки. В ушах стоял постоянный звон, а во рту горечь и полная атрофия вкусовых ощущений. Но я хорошо усвоил сказанное когда-то дедом: «Были бы кости, мясо всегда нарастет».
Учиться в Москву я поехал вместе с Тевосяном. Горная академия была создана по декрету Совнаркома, подписанному Лениным. Это было совершенно новое высшее учебное заведение — без каких-либо традиций, а преподавательский состав состоял из самых различных по своим политическим убеждениям лиц.
Студенчество отображало весь сложный спектр самых различных политических концепций, сложившихся к этому времени в стране. В холодных аудиториях, плохо оборудованных лабораториях, в нетопленых и неуютных общежитиях, где часто портился водопровод и канализация, а электроосвещение отключалось, так как на станции не хватало топлива, — здесь, в стенах Горной академии, совершался тот сложный процесс, который значительно позже был назван в физике синтезом.
Сюда прибывала молодежь со всех концов страны. Они воевали с Деникиным, Колчаком, Врангелем, участвовали в создании первых органов Советской власти, совершали героические поступки, сами не сознавая своего героизма.
Почему-то вспомнился студент Петров — он никогда не улыбался.
Как-то я спросил:
— Почему это Петров всегда такой угрюмый?
— Будешь угрюмый, если с того света вернешься, — ответил близкий приятель Петрова.
И рассказал, как этого парня вместе с десятками других большевиков белые расстреляли. Тех, кто остался жив, добили штыками, а Петров был без сознания и его сочли мертвым. Потом он очнулся и выбрался из кучи трупов — со дна оврага, куда сбросили после расстрела.
В числе студентов Горной академии находился Александр Фадеев — тогда просто Саша Булыга. Несколько лет мы провели вместе с ним и хранили дружбу вплоть до самой его смерти.
Среди студентов были и политкомиссары полков и дивизий, и секретари губкомов, укомов и райкомов партии, и председатели исполкомов. Иван Семенович Апряткин был руководящим деятелем профдвижения в Азербайджане, Авраамий Павлович Завенягин был секретарем укома, его всегда, даже в студенческие годы, звали — Абрам Павлович.
Хорошо в памяти сохранился Владимир Александрович Уколов — его все знали и звали Володей. В стенах академии он появился в длинной кавалерийской шинели и остроконечном шлеме. Он был неизменным организатором всех студенческих массовых мероприятий. Его можно было, кажется, одновременно видеть во всех местах — живой, энергичный, он везде поспевал, и его низкий голос можно было слышать во всех группах большого студенчества коллектива.
У некоторых из студентов на груди красовались боевые ордена. Таких было мало, не потому что среди ненагражденных мало было достойных быть награжденными. Нет, в те времена орденами награждали вообще не часто.
Булыга-Фадеев прибыл в Горную академию с Дальнего Востока. Никто из нас тогда, конечно, не предполагал, что этот юноша станет замечательным советским писателем.
…В общежитии Горной академии на Старо-Монетном переулке как-то сразу образовалась тесная студенческая группа из семи человек. В нее входили четверо бакинцев — Тевосян, Апряткин, Зильбер и я, двое костромичей — братья Блохины, Алексей и Николай, и бывший партизан амурского края — Саша Фадеев.
Некоторое время мы жили в двух смежных комнатах. Питались у нас, бакинцев. Во-первых, у нас комната была больше, а во-вторых, нас иногда бакинские организации баловали — присылали продуктовые посылки.
Саша был душой этой семерки. Он был чудесным рассказчиком, и, несмотря на голодное время (тогда студенческий продовольственный паек состоял из небольшого количества ржаной муки и селедки), я не помню, чтобы у Саши Фадеева было плохое настроение. Его звонкий заразительный смех рассыпался то в одной, то в другой комнате.
Это он придумал название суну из селедочных голов «карие глазки».
— А если обладать некоторым воображением, то это может войти в будущем в меню лучших ресторанов, — смеясь, утверждал он, когда мы поглощали соленую жидкость с плавающими в ней рыбьими глазами.
Помимо студенческих занятий, Саша все время вел партийную работу. Его несколько раз выбирали членом партийного бюро, а одно время он был секретарем партийной организации.
Писать начал он на наших глазах в общежитии, но мы не придавали серьезного значения его творческой работе. Написав первые главы своей повести «Разлив», он предложил нам прочитать, но, когда Саша вышел из комнаты за своей рукописью, мы решили, что надо как-то воздействовать на него и отучить заниматься глупостями.
— Пусть лучше зачеты сдает, — сказал Апряткин.
Когда Саша вернулся с объемистой папкой исписанных листов бумаги и начал читать главы своей повести, мы его прерывали своими резкими репликами и делали такие едкие замечания, что он не выдержал пытки, выскочил из комнаты, а рукопись порвал. С нами он не разговаривал несколько дней. Но желание писать в нем было так сильно, что он восстановил все написанное и был прежним веселым общительным Сашей.
Как-то в нашу комнату, где мы жили вчетвером, комендант общежития студент Борис Некрасов захотел вселить пятого. Мы приуныли. Очень уж не хотелось иметь в своей комнате лишнего человека.
Вот тогда и вселили мы в свою комнату новое лицо, придуманное Зильбером.
Когда комендант, пришел к нам и спросил, сколько нас живет в комнате, Зильбер, не моргнув глазом, ответил — пятеро. Некрасов обвел глазами комнату и спросил:
— А где же спит пятый — у вас всего четыре кровати?
Зильбер, зная, что у коменданта нет ни одной запасной кровати, радостно произнес:
— Вот хорошо, Борис, что ты сам этот вопрос поставил, а мы как раз к тебе хотели идти — уже несколько дней на полу вертится человек. Дай нам еще одну кровать.
Некрасов понял, как некстати ом затеял разговор о кроватях, и постарался скорее ретироваться. А после его ухода Зильбер на двери нашей комнаты вывесил список жильцов:
И. С. Апряткин,
И. Т. Тевосян,
В. С. Емельянов,
Ф. Э. Зильбер,
Фома Гордеевич Кныш.
Так с тех лор Кныш и поселился в нашей комнате. Фамилия эта очень понравилась Саше Фадееву, и он как-то сказал: «Я его определю в писаря». Но затем передумал и отвел Кнышу место «хозяйственного человека» в рассказе «Против течения».
Большинство студентов жило в общежитии. Все «административно-технические» должности здесь, за исключением должности сторожа, занимали студенты. Кипяток в кубовой готовили по очереди, котлы отопления — так же. Ремонт освещения, водопровода, канализации проводился силами студентов.
Дров для отопления часто не хватало, и температура в комнатах нередко опускалась до нуля. Поэтому к экзаменам готовились, сидя за столами в меховых шапках и ватниках-телогрейках. Система отопления нередко портилась. Мы просто не умели топить, а перебои в снабжении топливом усугубляли дело.
Как-то дежурить у котла мне пришлось вместе с Сашей. Но когда мы спустились в подвал в котельную, то вместо дров увидели огромные дубовые пни. Я не знал, как приступить к делу, и безнадежно ходил вокруг них с топором в руках.
Саша заливисто смеялся и подбадривал меня: «Наши предки, обладая только каменными топорами, не с такими чудовищами справлялись, а мы, живя в век электричества, владея высшей математикой и имея в руках стальные топоры, неужели не справимся с этими ихтиозаврами?»
И мы после невероятных трудов все же раскололи три пня.
Но и такие дрова не всегда удавалось доставать. Тогда воду из системы спускали, и студенты мерзли в неотапливаемом здании.
В один из таких дней из нашей семерки все разбрелись по городу в поисках тепла. Кое-кто ушел к знакомым в другие общежития, кто ночевал в отапливаемых лабораториях академии.
Мы с Фадеевым остались вдвоем.
— Я обнаружил какой-то архив, — сказал он мае, входя в комнату. — Огромное количество папок с документами Продамета. Их ценность, насколько я могу судить, в том, что они могут служить топливом. Мы можем здесь устроиться с большим комфортом. Одним одеялом заткнем щель у двери, чтобы сохранить в комнате тепло, которое мы будем производить, сжигая документы Продамета. Для того чтобы сохранить девственную чистоту комнаты, мы сжигание будем производить вот над этой кастрюлей.
Саша поставил единственную нашу кастрюлю посередине комнаты на пол, и мы с ним, стоя на коленях, сжигали лист за листом архивные документы Продамета. Температура в комнате стала заметно повышаться.
— Для того чтобы поднять в комнате температуру на один градус, нужно сжечь сорок листов калькуляций, — смеясь, сказал Саша.
…В таких условиях рождалась повесть «Разлив», о которой Юрий Лебединский позже писал:
«Если бы в природе существовал только «Разлив» Фадеева, мы бы исключительно на основании его утверждали начинающийся расцвет пролетарской литературы».
Завенягин прибыл в Горную академию из Донбасса, где он работал секретарем Юзовского укома. С юных лет у него была склонность к организационной работе и большие способности к ней.
Позже они раскрылись полностью.
Закончив обучение в Горной академии, Завенягин буквально через несколько дней был назначен директором Гипромеза — огромного института по проектированию новых металлургических заводов и реконструкций старых заводов Украины и Урала. Затем его назначили директором Магнитки — крупнейшего металлургического завода страны. Магнитогорский завод он проектировал, строил и затем руководил его работой.
В конце тридцатых годов он был послан за Полярный круг, где строил Норильский металлургический комбинат и возводил город Норильск.
Строительство и реконструкция многих заводов и создание новых производств в нашей стране связаны с именем Завенягина. Но талант организатора ярко проявлялся в нем уже в студенческие годы.
Он вошел в ту руководящую группу, которая взяла на свои плечи все формирование нового учебного заведения, налаживание политической работы среди студенчества.
Партийная организация в Горной академии была небольшой, среди студенчества были бывшие члены других политических партий. Мы знали, что студент Зильберблат был меньшевиком, студент Овечкин симпатизировал анархистам и в спорах нередко апеллировал к Михаилу Бакунину.
Я еще помню книжную лавку анархистов, находившуюся напротив здания старого университета. Площадь между гостиницей «Москва» и зданием Манежа была застроена, и в одном из домиков была эта книжная лавчонка. Я как-то из любопытства зашел туда. На пороге стоял высокий лохматый продавец. На полках было много старых потрепанных книг, а на стене висел большой портрет князя Петра Кропоткина — одного из главных деятелей и теоретиков анархизма.
Кое-кто из беспартийных студентов с явной враждебностью относился ко многим мероприятиям партии и правительства. Некоторые из них и не скрывали этого.
На вопрос в анкете «Ваше отношение к Советской власти» (были такие вопросы в анкетах того времени) — студент Солнцев писал — Советской власти не сочувствую, но как специалист работать буду.
Среди профессорско-преподавательского состава было несколько коммунистов — одним из них был Иван Михайлович Губкин, вступивший в партию в 1921 году. Иван Михайлович с 1920 года читал курс по геологии нефтяных месторождений, будучи профессором академии.
В то время существовала автономия высшей школы. Ректор избирался сложной системой выборов от двух курий — профессорско-преподавательской и студенческой.
В 1922 году при выборах ректора началась борьба. Мы выдвинули кандидатом в ректоры Ивана Михайловича Губкина — группа реакционно настроенных студентов во что бы то ни стало хотела провалить его кандидатуру.
На студенческое собрание пришли учащиеся школы штейгеров — преимущественно молодые шахтеры из Донбасса. Они были нашей опорой.
Увидев штейгеров, группа студентов, подстрекаемая Зильберблатом, подняла шум.
Раздались их возмущенные голоса:
— Удалить со студенческого собрания всех посторонних!
— Кто это посторонние? — спросил, поднимаясь с места и оглядывая крикунов, шахтер с курсов, огромного роста, с кулачищами, как кувалды. — Это вы здесь посторонние. А мы — хозяева.
Шум и перебранки не позволяли приступить к голосованию.
Когда Зильберблат увидел, что большинство голосует за Губкина, он крикнул: «Нам здесь делать нечего — мы не можем признать эти выборы действительными. Я предлагаю покинуть аудиторию».
И его группа под шум, смех и острые реплики ушла с собрания.
Губкин был избран ректором. Вести дела в академии одному, без помощи, было невозможно. Помимо ректорства в академии, Губкин работал в ВСНХ, где руководил всей нефтяной промышленностью.
На следующий же день после избрания ректором он обратился за помощью в партийную организацию, попросив выделить из числа студентов для помощи ему кандидата в проректоры.
Выбор нал на Завенягина — студента первого курса. Ему пришлось все студенческие годы, помимо выполнения всего учебного плана, нести тяжелые обязанности проректора.
Холодные пустые запущенные помещения бывшего мещанского училища необходимо было превратить в аудитории, химические, физические, металлургические лаборатории, создать минералогический музей и приобрести все приборы и экспонаты, необходимые для нормального учебного процесса.
Достать каждый прибор и станок в то время было проблемой. Денег у академик не было, и нечего было рассчитывать на их получение.
Мне вспоминается, как он нашел решение грудной задачи — достать необходимые средства на оборудование лабораторий института.
Завенягин попросил Губкина собрать руководящий научно-преподавательский состав академии и обсудить положение.
Я это совещание хорошо помню. Профессор Григорович предложил мне пройти на него вместе с ним — он был заведующим лабораторией электрометаллургии, а я — единственным штатным сотрудником.
Иван Михайлович Губкин, открывая совещание, сказал:
— Средств для оборудования лабораторий нет, и рассчитывать на их получение в ближайшие годы не реально.
11 своим сильно «окающим» ярославским говорком он закончил:
— Ищите заказы, выполняйте работы для промышленности и на заработанные деньги приобретайте оборудование для лабораторий. Установим такой порядок: сорок процентов от выручки пусть берут себе те, кто выполнял работы, а шестьдесят процентов — можно расходовать на приобретение оборудования.
Если мы как следует поработаем, то можно будет создать хорошие лаборатории. У нас есть главное — головы и руки.
Я знал, что за этим предложением стоит Завенягин, — он говорил мне об этом задолго до совещания. Он советовался со многими из работников академии и искал пути решения трудной задачи.
Когда решение о заказах и порядке расходования средств было принято, Завенягин приступил к практической деятельности. Он вызывал людей, ходил но лабораториям, звонил но заводам и на пустом месте стал создавать один за другим очаги кипучей деятельности.
Академия буквально превратилась в какой-то муравейник — все пришло в движение.
Через несколько месяцев в пустовавших ранее помещениях появились станки, приборы, разного рода приспособления и устройства для проведения работ но обогащению угля, графита, руд. Начались плавки свинца, латуни, ферросплавов. Появились установки для электролиза алюминия.
Началась полнокровная жизнь, и всей этой деятельностью руководил двадцатидвухлетний студент-проректор Авраамий Павлович Завенягин — будущий заместитель председателя Совета Министров СССР.
В конце 1923 года и начале 1924 года в стране шла борьба с троцкистской оппозицией. Горная академия так же, как и другие высшие учебные заведения, гудела, как улей. Собрания длились дни и ночи.
Как-то в одну из таких ночей шло бурное партийное собрание — местный лидер троцкистской оппозиции Штыкгольд бушевал, потрясая своим мощным басом самую большую аудиторию академии — вторую.
Попасть в аудиторию было нельзя — все места были заняты, проходы между скамьями и стенами были плотно забиты студентами.
Я сидел вместе с другими студентами на пороге двери. До нас доносились только отдельные слова выступавших и возбужденные реплики.
Около трех часов ночи перед дверью появился старичок с бородкой. Сняв очки, и протирая их, он спросил меня: «Пройти туда можно?» Я, не поднимаясь с места, взглянул снизу вверх на пришельца и сердито буркнул: «Не знаю, попытайтесь».
Он перешагнул через наши ноги и просунулся в помещение аудитории. Начались аплодисменты. Я поднялся со своего места, взглянул на того, кому аплодировали, и сразу узнал его. «Да ведь это же Калинин».
Калинин попросил слова, но оппозиционеры начали бесноваться.
— Никому из посторонних слова больше не давать! Хватит! Это студенческое собрание. Мы сами во всем разберемся! Только студентам предоставлять слово! — перекрывая всех, кричал Штыкгольд.
Калинин обвел глазами всю аудиторию. Потом опустил руку в карман и вытащил из кармана какую-то книжечку — он стоял в двух шагах от меня, и мне все хорошо было видно.
Улыбаясь, Калинин вновь поднял руку, на этот раз в ней была книжечка, и громко произнес:
— Я прошу слова как студент. Вот мой студенческий билет. Вы сами меня избрали своим студентом.
Аудитория стихла — даже Штыкгольд замер. А Калинин, протискиваясь через плотно утрамбованную студентами аудиторию, поднялся на кафедру и стал говорить.
Я смотрел на него как зачарованный.
— Вот здорово, — произнес один из рядом стоящих студентов.
За несколько месяцев до этого собрания у нас отмечалась какая-то юбилейная дата и к нам на собрание приехал Михаил Иванович Калинин; студенты его тогда встретили очень тепло — избрали почетным студентом и вручили ему студенческий билет.
Вот этим билетом он и воспользовался, чтобы получить возможность высказаться на нашем студенческом собрании.
…Но только партийные собрания, но и печать была заполнена острыми выступлениями, заявлениями, письмами и сообщениями о митингах и собраниях, происходивших на заводах и фабриках.
В номере «Правды» за первое января 1924 года девять работников ЦК и МК комсомола, а также Коммунистического Интернационала молодежи выступили со статьей «К вопросу о двух поколениях».
Троцкий до этого в ряде статей и выступлений пытался апеллировать к молодежи и настроить ее против старой партийной гвардии, против руководства ЦК. При этом он пытался создать впечатление, что его взгляды по вопросу о молодежи соответствуют взглядам Ленина.
Авторы статьи разоблачили утверждения Троцкого о том, что его взгляды соответствуют взглядам Ленина, и привели в статье то, что писал в 1916 году Ленин по поводу вышедшего в Швейцарии журнала «Интернационал молодежи»:
«Нередко бывает, что представители поколения пожилых и старых не умеют подойти, как следует, к молодежи, которая по необходимости вынуждена приближаться к социализму иначе, не тем путем, не в той форме, не в той обстановке, как ее отцы…
…За полную самостоятельность союзов молодежи, по и за полную свободу товарищеской критики их ошибок! Льстить молодежи мы не должны».
В этом же номере помещен ответ редакции газеты «Правда» Троцкому — «Долой фракционность».
Наша группа — Тевосян, Фадеев, я и другие — решила, что молчать нельзя — надо выступить и осудить тех, кто пытается столкнуть страну с пути строительства социализма.
Такой же точки зрения придерживались многие студенты других высших учебных заведений.
Появилась мысль обратиться с открытым письмом к Троцкому и изложить в нем наше мнение о его ошибках, предупредить его о том, как опасен тот путь, на который он толкает партию и страну.
Открытое письмо Троцкому членов РКП — учащихся вузов и рабфаков города Москвы было опубликовано в двух номерах «Правды» за 9 и И января 1924 года.
Мы писали, что обращаемся к нему в момент дискуссионной лихорадки, охватившей партию и чреватой в перспективе большими осложнениями как внутри, так и вне нашей страны.
В письме указывалось, что «мы, большевики, тем и сильны, что не фетишизируем свою партию, не смотрим на себя (свою партию) как на нечто обособленное от пролетариата, как на нечто, стоящее над ним. Мы не только заявляем себя авангардом рабочего класса, но и на деле выполняем историческую роль, так что неразрывно находимся в органической связи с рабочим классом. В этом корень понимания Маркса».
…«У нас нет преимуществ в правах, а есть и должны быть удесятеренные обязанности перед рабочим классом».
В конце письма сделаны выводы:
«1. Ваша неправильная постановка вопроса о периодах затушевывает роль и значение великого дооктябрьского прошлого партии, развивает у партийного молодняка невнимательное, безразличное отношение к этому периоду и неверное представление об удельном весе нового курса в историческом развитии партии.
2. Ваша постановка вопроса о поколениях находится в явном противоречии с обстановкой, в которой партия наша живет, объективно она ведет к вредному противопоставлению кадров партии и молодняка. Она не только не дает нам ничего конкретно-практического в смысле большею связывания различных поколении в партии; она, наоборот, нарушает преемственность партийного развития и мешает воспитанию партийного молодняка в духе большевистских традиций партии.
3. Неверная оценка взаимоотношения партийной массы и аппарата объективно дает пищу ликвидаторским — по отношению к аппарату — настроениям; эта оценка отнюдь не способствует и основной нашей задаче в области советского строительства — чистке госаппарата».
Письмо мы закончили словами:
«Боевое единство — наш оплот; залог нашей победы.
В духе этого единства мы будем вести свою работу…
Т.т., присоединяющихся к настоящему письму, просим сообщить об этом в редакцию «Правды».
Далее следовало 112 подписей.
Из нашей группы письмо подписали Тевосян, я, Фадеев (тогда он подписывался Булыга-Фадеев).
Тогда еще трудно было разглядеть всю пагубность действий Троцкого. В последующем они были раскрыты полностью. Троцкий и троцкисты стали синонимом предательства.
С самого раннего утра 22 января 1924 года я находился в лаборатории электрометаллургии Московской горной академии. Мы проводили опыты по получению алюминия из отечественных бокситов. Страна никогда до того не производила алюминия, а покупала его за границей. Но технологии его производства у нас не было никакого опыта — мы знали о ней из книжек зарубежных авторов.
После проведенного ночью опыта электропечь остыла, и мы стали разбирать то, что образовалось в результате электролиза.
До этого нас преследовали неудачи. Нам не удавалось получить ни одной крупицы алюминия. В сплавленной массе криолита и окиси алюминия мы видели иногда какие-то блестки, похожие на металл, и больше ничего.
Что-то будет сегодня? — думал каждый из нас, разбирая выгруженную из печи массу. И вот среди теплой груды извлеченного из печи материала мы увидели бесформенный серый кусочек металла — алюминий!
Первая удача! Наконец-то мы нащупали путь! У нас от возбуждения даже руки дрожали, когда мы передавали друг другу первый кусочек алюминия, полученного нами из советского сырья.
И вот в этот самый момент к нам в лабораторию вошел студент нашего курса и тихо сказал:
— Умер Ленин. Мне только что сказал об этом Тевосян…
Он с большим трудом произнес эти несколько слов. Мы как бы окаменели. Радость бесследно испарилась. Известие было настолько страшным, что все остальное ушло на задний план. Сразу наступила тишина. Ее нарушил только один глухой звук упавшего на кирпичный пол драгоценного кусочка алюминия.
Его никто не поднял.
Никогда я не испытывал таких чувств, которые овладели в тот час мною. Казалось, внутри все оборвалось. Из головы не уходила мысль: что теперь будет? Как дальше жить?
Ведь в новый мир нас ввел он, Ленин. Все, чем мы жили и что делали, связано с его именем.
…Лично я с Лениным не встречался. Когда я приехал в Москву, он был уже болен, но я читал его статьи, речи, слушал рассказы товарищей, с ним встречавшихся. Волной нахлынули воспоминания. Они перенесли меня в Азербайджан, на нефтяные промыслы. Как-то раз, это было в 1913 году, зайдя за книжкой к одной школьнице, с которой мы вместе каждый день ездили в ученическом вагоне в Сабунчи в школу, я встретился с ее отцом. Он работал на том же промысле, что и мой.
— Отец-то грамотный? — спросил он меня.
— Нет, — ответил я.
Грамотных среди рабочих на нефтяных промыслах было очень мало.
Он подошел к шкафу и вынул тоненькую книжку. «Что такое друзья народа?» — было написано на первом листе. К этому времени я прочитал уже много книг, но книг, напечатанных так, как эта, мне не приходилось видеть. Через несколько лет я понял, что это было гектографированное издание.
— Вот возьми и почитай отцу. Только смотри не оставляй эту книжку на виду, а держи ее так, чтобы другие не видели. А то греха не оберешься. Когда прочитаешь, верни ее мне…
Так впервые я познакомился с Лениным, хотя и не знал, кто он.
Летом 1914 года Михайленко, который давал мне книжку, арестовали. Он оказался совсем не Михайленко и приехал на нефтяные промыслы из центральной России, скрываясь от полиции.
Уже тогда у меня возникли первые мысли: почему так боятся этих книг? Почему эти книги прячут от полиции? Почему людей, которые их читают, сажают в тюрьмы?
А в 1921 году, когда мы, группа молодежи, уезжала из Баку для поступления в высшие учебные заведения, нас попросили оказать содействие одному иностранцу. Он прибыл в Баку из Турции. Это был турецкий коммунист, и он ехал к Ленину. Русский язык он знал плохо — всего несколько слов, и ему очень трудно было добираться до Москвы. Железнодорожный транспорт находился в хаотическом состоянии, а самолетов в то время у нас не было.
Нашу группу попросили помочь турецкому товарищу. Когда мы познакомились и спросили, как же он все-таки доехал до Баку, турок улыбнулся и сказал:
— Слово «Ленин» для меня было паролем. «К Ленину еду» — и этого было достаточно: мне помогали все…
Заботились о турецком товарище и мы так, как только могли, деля с ним скудные запасы пищи: он едет к Ленину…
И вот теперь Ленина не стало.
Что же будет?
23 января гроб с телом Ленина должны были доставить с Павелецкого вокзала в Колонный зал Дома союзов. Я пошел к вокзалу. Было холодно, и шел небольшой снег. Вдоль всего пути траурной процессии по обеим сторонам улиц стояли охваченные глубокой скорбью люди. Опущенные плечи, понуро склоненные головы — казалось, все мы стали как-то меньше ростом. Было тихо. Это была тишина большой тревоги и невыносимого горя. По щекам некоторых идущих за гробом и стоящих на тротуарах людей текли слезы. Плакали на всем протяжении траурной процессии. Такого массового горя я никогда не видел, никогда о таком горе не читал и не слышал.
Так шли до Колонного зала Дома союзов. В этот день был открыт доступ к гробу. Все пространство улиц и площадей в районе Дома союзов было заполнено медленно движущимися лентами скорбящих людей. Казалось, что этому бесконечному людскому потоку ист ни конца ни края.
А мороз все крепчал. Ртуть в термометрах держалась на 30° ниже нуля. Вера Инбер писала:
Как будто он унес с собою
Частицу нашего тепла.
На улицах горели костры. Озябшие люди выскакивали из очередей и бежали к горящим дровам, протягивая окоченевшие руки к огню.
На шапках и воротниках висела замерзшая влага дыхания. На бровях блестели кристаллики льда. У некоторых лица бороздили, как раны, струйки застывших слез.
Мне было очень холодно, и я также несколько раз выходил из своей очереди и подбегал к огню. Часов в двенадцать ночи я прошел в первый раз мимо гроба Ленина, не спуская глаз с этого знакомого но фотографиям, такого подвижного и, увы, теперь мертвого лица.
Выйдя из здания Дома союзов, я опять включился в поток людей и в четыре часа утра снова увидел Ленина.
27 января в день похорон раздались разрывающие сердце гудки фабрик, заводов, электростанций. Гудели паровозы и автомашины.
Это были звуки невыразимого горя, такого горя, какое нельзя передать ни словами, ни голосом человека. Все движение замерло. Остановились пешеходы. Страна прощалась с Лениным.
Прошло почти четыре года со дня смерти Ленина.
В декабре 1927 года XV съезд партии принял постановление «О директивах по составлению пятилетнего плана народного хозяйства». Открылись величественные перспективы, предстояло заложить фундамент новой, социалистической экономики. Мы это будем делать первыми в мире. Мы должны будем превратить нищую крестьянскую страну, зависимую от милости капиталистических стран, в могучую индустриальную державу. Собрания, споры. Вместо пятилетки предлагается двухлетка. Кое-кто не верит, и то мы сможем построить социализм в окружении капиталистического мира.
Ложь! Построим. Обязательно построим!
Хотелось быстрее заканчивать курс обучения в академии и идти гуда — на строительство, на практическую работу. По для того чтобы строить, надо много знать. Нужно учиться. Стране нужны грамотные люди. Надо заново создавать многие производства.
Свои природные богатства в сыром, необработанном виде мы везли в другие страны. Нам тогда еще было неизвестно, что во многих меднорудных месторождениях, помимо меди, содержится золото и серебро, а нам платили только за медь. На нашей марганцевой и хромистой руде богатели иностранные фирмы. Мы получали гроши за наши бесценные товары. Позже мы установили, что при плавке цинковых руд с газами в воздух летит нужный нам кадмий, но мы его не умели улавливать. Мы не владели ни техникой производства, ни умением еще торговать. Все эти вопросы горячо обсуждались на страницах наших газет, на собраниях и совещаниях. По ним шли непрерывные дискуссии.
Вот сейчас многое кажется смешным. Неужели это серьезно можно было обсуждать?
«Автомобиль или автотелега»? — ставил вопрос Осинский. Что следует делать — строить хорошие современные дороги и создавать автомобильную промышленность или же к существующему бездорожью приспосабливать транспорт — создавать специальную конструкцию телеги с механической тягой?
…Вместе с утверждением первого пятилетнего плана принимается решение командировать на обучение за границу группу молодых специалистов. С рядом иностранных фирм заключаются соглашения о технической помощи, поставке оборудования, строительстве предприятий.
На выучку на заводы Форда в Детройт направляется большая группа советских инженеров, техников, мастеров. Они должны изучить автомобильное и тракторное дело, чтобы руководить в последующем работой на строящихся заводах в Горьком и Сталинграде.
Молодые советские ученые и инженеры появляются в лабораториях Массачузетского технологического института в США, в Кембридже в Англии, в Гейдельберге в Германии, в лаборатории Марин Кюри в Париже и во многих других учебных заведениях и научных учреждениях Европы и Америки.
На строительстве новых заводов все чаще можно встретить инженеров и техников из США, Англии, Германии, Франции.
Нам необходимо быстро научиться все делать самим. По всей стране возникают новые фабрики и заводы. Вся страна участвует в их строительстве. Все учатся.
В 1929 году было заключено соглашение с фирмой Круппа. По этому соглашению Советский Союз имел право одновременно держать в качестве практикантов в цехах заводов до тридцати человек.
К этому времени мы с Тевосяном только что закончили Горную академию. После защиты дипломного проекта Тевосян был направлен на завод «Электросталь», меня оставили при лаборатории электрометаллургии. Утвержден институт аспирантуры — надо готовить не только инженеров, но и научных работников.
Стране нужны были специалисты. Много специалистов.
«Положение продолжает оставаться серьезным.
Почти полное отсутствие членов партии среди специалистов с высшим образованием заставляет бить тревогу, — писала «Правда» 15 ноября 1929 года. — …Мы имеем среди членов и кандидатов партии, занимающих административно-технические должности в нашей промышленности, до 53 процентов лиц с низшим и домашним образованием, среди беспартийных — всего лишь 17,5 процента».
Особенно остро вопрос о кадрах специалистов возник, когда встала задача перестройки промышленности на новой технической основе и в стране стали создаваться новые отрасли техники.
Вопрос о подготовке кадров не сходил с повестки дня Пленумов ЦК, а XVI съезд ВКП(б) в 1930 г. поставил задачу решительного выдвижения на командные посты преданных делу социализма молодых инженеров, техников и молодых рабочих.
В речи на первой Всесоюзной конференции работников социалистической промышленности 4 февраля 1931 года И. В. Сталин сформулировал задачу, поставленную Центральным Комитетом партии перед всей партией:
«Большевики должны овладеть техникой.
Пора большевикам самим стать специалистами.
Техника в период реконструкции решает все».
Эти слова пламенели по всей стране на плакатах, полотнищах — в цехах, учреждениях, в клубах, а во время праздничных демонстраций — на улицах всех городов и поселков огромной Советской страны. Проблема технических кадров не сходила со страниц газет.
…В 1929 году после окончания Московской горной академии я некоторое время работал в одном из исследовательских институтов — в качестве заместителя заведующего лабораторией.
Я был единственным коммунистом, занимающим такой высокий научный пост, а вообще в институте на научно-административном посту, кроме меня, был еще один — директор института Миловидов.
Это тот самый, что входил в число 53 процентов — человек «с домашним образованием».
На наше несчастье, он еще был к тому же и очень недалеким человеком. Не умея разбираться в делах института и не желая учиться, он лез со своими нелепыми предложениями и суждениями и был притчей во языцех.
О нем можно составить представление по истории, разыгравшейся на заседании Ученого совета.
По положению директор научно-исследовательского института являлся председателем Ученого совета. Как-то на Ученом совете института рассматривался вопрос о выписке иностранной литературы. Миловидов открыл заседание, и члены совета, обсуждая, что следовало бы выписать, стали называть журналы.
— Обязательно надо выписать на английском языке «Меканикс», на французском «Ревю де Металлуржи», — сказал один из членов совета, кто-то назвал на шведском языке «Ерен конторетс анналер» и ряд других.
По мере того как называли журналы, я видел, как сардоническая усмешка расплывалась по лицу директора. Я чувствовал, что он сейчас скажет свою очередную глупость, и мне стало как-то не по себе. Я всегда испытывал чувство стыда за Миловидова. Но уговорить его стать более осмотрительным было нельзя, он не слушал советов и считал, что к нему напрасно придираются. Наконец Миловидов не вытерпел, поднялся со своего стула и, обведя присутствующих победоносным взглядом, произнес:
— Что же вы на главном-то иностранном языке не хотите выписывать ни одного журнала?
— На каком же именно? — спросил профессор Чижевский.
— А на американском.
В зале заседания раздался сдержанный смех.
Кое-кто замотал головой. Некоторые опустили головы.
— Такого языка нет, — сухо сказал Чижевский.
Миловидов с чувством собственного превосходства со злорадством выпалил:
— А как же американцы тогда разговаривают?
Это было уже слишком. Кто-то из членов совета вполголоса произнес:
— А не пора ли этот балаган кончать?
Чижевский, всегда сдержанный и тактичный, не выдержал:
— В таких случаях они предпочитают молчать, — резко ответил он Миловидову.
Как-то, осматривая лаборатории института, Миловидов зашел в металлографическую и, кивая в сторону большого горизонтального микроскопа Рейхерта, задал заведующему лабораторией вопрос:
— Ну, а просветиться на этой машине можно?
— Нет нельзя, для работы на ней надо уже быть просвещенным, — ответил заведующий.
Но Миловидов был человеком без чувства юмора — он ничего не понял.
Наконец Миловидова убрали из института. Его сменил второй директор, также не ученый. Фамилию я его забыл. (По специальности он был судовым механиком и одно время служил на военном корабле.) В институте новый директор пробыл недолго.
На эту должность он был назначен как раз перед выборами партийного бюро, и на партийном собрании его выдвинули в члены бюро. Но так как для организации он был новым человеком, его попросили рассказать биографию.
Его эпический рассказ произвел колоссальное впечатление — говорил он, вероятно, часа два, повествуя о том, какие партийные поручения получал, где и когда его арестовывали и в каких тюрьмах сидел.
Он, кажется, побывал по всех тюрьмах страны, никогда не отсиживал до конца тот срок, на который его осуждали, и бежал из всех мест заключения, в которые его определяли.
Уже в конце он рассказал, как, получив заданно партии, организовал побег политических заключенных с военного корабля, на котором их возвращали из Франции в Россию.
Французские власти арестовали нескольких политических, бежавших из России во Францию. Правительство Франции выдало их царскому правительству. Арестованные были доставлены на борт военного корабля, на котором он был механиком.
На пути из Марселя в Одессу корабль зашел в Александрию, где и удалось организовать их побег. Все было организовано великолепно: арестованные исчезли, но сам организатор побега — механик — был арестован, и его поместили в ту же самую каюту, где до него сидели политические.
Ночью, когда корабль вышел в море, арестованный механик выпрыгнул в иллюминатор и проплавал более десяти часов, пока его не подобрал итальянский пароход.
— Так я попал в Италию и затем добрался до Капри, где слушал лекции Луначарского, — рассказывал затаившей дыхание аудитории новый директор.
После собрания по всему институту только и разговоров было о новом директоре, но сам он работой в институте тяготился.
— Не по Сеньке шапка, — как-то с грустью сказал он мне. — Ну что я могу вам подсказать, чем смогу помочь, если это дело для меня незнакомое? Здесь специалисты нужны — без них мы, как без компаса, весь институт на мель посадим — не туда уведем.
После него в институт пришел Ротенберг.
Ротенберг также не имел высшего образования и был просто администратором, опираясь по всем вопросам на суждения отдельных ученых института. Но когда по обсуждаемым вопросам не было единого мнения, то определиться ему было трудно, и он терялся.
То же самое, по с еще более плачевными результатами происходило на заводах и фабриках. Следует помнить, что на многих заводах старой России руководящие технические должности занимали иностранные специалисты, и когда они после революции покинули страну, то многие важные участки остались оголенными. Помимо того, что инженерно-технические кадры были малочисленны, многие из инженеров и техников отказались работать, часть ушла с белой армией, кое-кто из оставшихся саботировал.
Было очевидно, что без кадров, хорошо знающих технику, нельзя будет справиться с теми задачами, которые партия ставила перед страной.
В статье о перенесении заграничного опыта в нашу промышленность «Правда» И июня 1929 года писала: «Нет сомнений, что на протяжении первой пятилетки успех реконструкции будет в решающей степени определяться тем, с каким темпом мы будем переносить и внедрять в нашу промышленность достижения иностранной техники.
…Основными элементами, из которых слагается проблема перекачки к нам иностранной техники, являются: командировки работников нашей промышленности (инженеров, техников, рабочих и административного персонала) за границу для ознакомления и изучения процессов производства на заграничных предприятиях».
В середине 1929 года было принято постановление о командировании на обучение за границу большой группы молодых специалистов.
Нашему институту было предложено подобрать одного кандидата. Руководство института предложило поехать мне. Вначале сообщили, что я поеду в США на год, а затем решили послать меня в Германию на семь месяцев. Еще до меня туда выехали несколько моих однокашников, в том числе и Тевосян.
…В Горной академии я изучал английский язык. Преподавание иностранных языков было поставлено плохо. По окончании курса мы не умели говорить, и произношение у нас было ужасным.
Преподаватель английского языка не только никогда не слышал живой английской речи, но и не знал фонетики. Было очень мало литературы для чтения на иностранных языках, и те студенты, которые все же хотели изучать язык, бегали по букинистическим магазинам и скупали старые книги и учебники.
Одним словом, по окончании института я мог только со словарем читать английские книги и журналы по специальности.
За три недели до отъезда мне сообщили, что я еду не в США, а в Германию, и мне пришлось бросить занятия английским языком и срочно приступить к немецкому.
Пришлось каждый день брать уроки и восстанавливать те знания, которые мною были приобретены еще за время пребывания в реальном училище в Азербайджане.
…А затем надо было одеться для поездки за границу. Достать костюм было проблемой, а ни одного костюма в то время у меня не было.
Самым нарядным из моего одеяния была толстовка из синего тонкого шевиота и единственный синий вязаный галстук.
Я очень любил и толстовку, и галстук и берег их, надевая только в редкие дни, когда мы с женой ходили в театр или в кино.
Но я знал, что в толстовке за границу ехать нельзя. Надо доставать костюм. Я обошел большинство магазинов и после больших трудов в одном из комиссионных нашел подержанный, но, как мне казалось, вполне приличный синий костюм. В нем я и поехал за знаниями в Германию.
Перед отъездом в Германию учитель, занимавшийся со мной языком, сказал: «Помните: чтобы научиться говорить, необходимо перебороть себя и сломить робость. Советую вам, как только переедете границу, немедленно начинайте говорить. По всей видимости, вас не будут понимать, может быть, будут смеяться, не обращайте на это внимания, говорите и старайтесь понять то, что будут говорить вам. Только при этих условиях вы сможете быстро овладеть разговорной речью».
Этот совет я запомнил на всю жизнь.
По дороге из Москвы до Берлина мне не представилось ни одного случая для разговора. В моем купе ехала группа советских артистов, они направлялись на гастроли в Берлин. Один из артистов, уже пожилой человек, бывал в Берлине еще в дореволюционное время и мог немного объясниться по-немецки. С его помощью мы и отвечали на несложные вопросы, задаваемые нам при пересечении польско-немецкой границы у станции Стенч.
Утром, когда мы прибыли в Берлин, я распрощался со своими попутчиками и, решив здесь же, на вокзале, позавтракать, смело направился в буфет. Заняв место за столиком и используя знания, полученные из учебника немецкого языка Глезера и Петцольда, я смело произнес:
— Geben Sie mir bitte eine Portion Schinken und ein Glass Tee[5].
Когда я кончил выговаривать эту фразу, у меня захватило дух, а в голове промелькнуло — вероятно, официант ничего не понял.
Но, к моему глубокому изумлению, он ответил:
— Wir haben keine Gläser, aber Schalon[6].
Я понял все, что сказал официант, но не знал, что такое Schale?[7]
«У нас нет стаканов, — думал я, — а шале? Что же это такое?» Официант вопросительно смотрел на меня.
«Заказать бутылку пива? — подумал я, — Ведь немцы пьют пиво». Но я за всю свою жизнь только один раз пил пиво, и оно мне не поправилось. Кроме того, я совершенно не знал немецкого пива, может быть, оно крепкое и можно захмелеть. Как же быть?
И наконец я выпалил:
— Dann ich werde nicht trinken[8].
Я увидел изумление на лице официанта. Он пожал плечами и отошел от странного посетителя, который пьет чай только из стаканов и отказывается пить из чашек.
После соленой ветчины, которую мне принес официант, мне очень хотелось лить. Но я терпел.
Перед отъездом из Москвы я получил письмо от Тевосяна. Он извещал меня о том, что договорился со своей квартирной хозяйкой и мне можно будет остановиться и той же самой квартире, где устроился и он. Поэтому, когда я прибыл в Эссен, то направился по адресу, полученному от Тевосяна. Он снимал комнату у бывшего мастера цеха огнеупорных материалов крупповского завода. Старик умер, вдова с детьми жила на пенсии и была, конечно, заинтересована в том, чтобы сдавать часть комнат своей большой квартиры.
Я приехал в воскресенье и застал Тевосяна дома. Рассказав ему последние московские новости, я стал расспрашивать, как проходит у него практика и что интересного на крупповском заводе.
— Сам процесс производства стали не представляет большого интереса. У нас технология ведения плавки поставлена лучше, мы грамотно подходим к этому процессу. А вот разливка стали у них организована очень хорошо. Поэтому я решил изучать разливку.
Тевосян, проработавший два месяца до моего приезда на завод, собрал уже обильный фактический материал по разливке различных марок качественной стали.
— В сталеплавильном цехе, где сейчас нахожусь, — рассказал он мне, — производится очень большое количество самых разнообразных марок стали, разливают их в изложницы различной формы, а слитки отливают различного веса. Из этого цеха стальные слитки поступают и в прокатные цеха, и в кузнечные. Так что учиться есть чему. Что я успел установить, так это то, что для каждого состава стали на заводе выработана определенная скорость заполнения изложниц жидким металлом. Они с определенной скоростью заполняют изложницу и очень медленно — прибыльную наставку. Это ведет к тому, что поверхность стальных слитков у них чистая, а усадочная раковина очень небольшая. Поэтому отходы стали составляют незначительную величину.
Надо иметь в виду также, что стенки изложниц на заводе смазываются специальным лаком и при определенной температуре, слой лака на поверхность наносится небольшой, и когда лак выгорает, то образуется очень мало продуктов сгорания. Это позволяет получать металл без газовых включений. Я попытался систематизировать весь материал по разливке и установить зависимость скорости разливки от химического состава стали и развеса слитков.
— Вот посмотри, — и Тевосян стал развертывать одну диаграмму за другой, составленные им с исключительной тщательностью. Большое количество нанесенных на диаграммах точек свидетельствовало об огромной кропотливой работе, проделанной им в сталелитейном цехе завода.
— А как у тебя с языком? — спросил я ею.
— С языком? — и он улыбнулся. — Ведь я работаю в бригаде на литейной канаве. Если не знать языка, то не поймешь, что кричит крановщик, и он может или ударить крюком крана или опустить изложницу на ногу. Первый месяц трудно было, теперь ничего, лучше стал понимать, и меня понимают. Но приходится каждый день заниматься, без этого нельзя. Я тебе советую первые два-три дня осмотреться, познакомиться с мастерами, а затем приступать к работе. Начинай работу в дневной смене, с восьми часов утра.
Тевосян осмотрел меня с ног до головы и сказал:
— Первое, что тебе нужно будет сделать, — это купить костюм.
Перебивая его, я сказал:
— Я в этом буду ходить в цех.
Он еще раз посмотрел и сказал:
— Нет, тебе надо купить два костюма — в одном ты будешь работать в цехе, а второй должен быть выходным.
— Я хочу купить тетради для ведения записей, — сказал я Тевосяну. — Ты не знаешь, где их можно приобрести?
— За углом на следующей улице есть небольшой магазинчик, — сказал Тевосян, — там можно купить тетради и карандаши и вообще любые канцелярские принадлежности. Помочь тебе или сам справишься?
— Ну, тетради-то купить я сумею и без посторонней помощи, — уверенно ответил я и отправился в лавчонку. По совету Тевосяна я сказал не «Ich will», a «Ich möchte»[9]. (Это звучит более вежливо).
На произнесенную мною фразу: «Ich möchte ein Heft haben»[10], — полная пожилая женщина, хозяйка лавчонки, протягивая мне коробку скрепок для бумаги, сказала:
— Genug oder grösser?[11]
Я ничего не понимал. Как будто бы я сказал все правильно. Мне нужна тетрадь, почему же она предлагает скрепки?
Совсем растерявшись, я ответил:
— Genug[12].
Когда я вернулся, Тевосян спросил:
— Ну-ка покажи, какую тетрадь купил?
Я показал ему коробку скрепок.
— А зачем тебе скрепки?
— Мне они совершенно не нужны, но продавщица почему-то дала скрепки вместо тетради.
— Как ты сказал?
Я повторил фразу, произнесенную в лавчонке. Все как будто правильно, почему же она дала скрепки?
Только позднее я понял, что хозяйке, видимо, послышалось не Heft, a Haft.
…Прошло три месяца. Каждый день мы ходили с Тевосяном на завод. Вставали в семь часов утра, быстро съедали свой скромный завтрак — пару бутербродов, выпивали по стакану чаю и направлялись в сталеплавильный цех.
В квартире, где мы жили с Тевосяном, у нас были смежные комнаты, соединенные дверью, по обеим сторонам которой стояли наши кровати. Как-то ночью я услышал голос Тевосяна:
— Ты не спишь?
Нет.
— Я хочу зайти к тебе. — Он вошел взволнованный и бледный.
— Мне кажется, что все, что я наносил на диаграммы по разливке стали, ерунда. Совсем другие соображения кладутся ими в основу процесса разливки. Я уже давно замечаю, что, когда изложница заполняется металлом, мастер обязательно заглядывает в нее и даже не один раз. Правда, он включает секундомер и отмечает время заполнения изложницы. Но мне кажется, что они руководствуются чем-то другим, а не временем. Сегодня я разговаривал с одним из мастеров — Борхардом. Он обещал мне завтра рассказать кое-что. Если хочешь, пойдем к нему вместе.
Я взглянул на часы, было два часа ночи. Желание раскрыть крупповский метод разливки стали не давало Тевосяну покоя.
На следующий день утром мы направились к Борхарду, опытному мастеру, всю свою жизнь проработавшему в этом цехе. Он стоял у печи, на которой только что была закопчена плавка. Ковш с жидким металлом был подан на канаву для разливки. Когда струя жидкого металла полилась в изложницу, Борхард, приложив к глазам темно-зеленое стекло, заглянул в нее.
Тевосян спросил Борхарда, за чем он наблюдает, заглядывая в изложницу.
— Прежде чем объяснить вам, за чем я наблюдаю, я хотел бы вам кое-что рассказать.
Он отвел нас от канавы и стал объяснять:
— Когда заполнение изложницы проводится медленно, тогда лак, которым смазываются стенки изложницы, успеет выгореть до того, как к этой поверхности приблизится жидкий металл. В этом случае металл будет приставать к стенкам изложницы, «мазать» их и вся поверхность слитка в этом случае будет в складках, морщинах. Слитки с такой поверхностью нельзя пускать в прокатку, их поверхность должна быть предварительно очищена. А что произойдет, если скорость заполнения изложницы будет очень быстрой? В этом случае жидкий металл будет заполнять изложницу настолько быстро, что лак не успеет выгореть. Под слоем жидкого металла лак начнет вскипать. Часть газообразных продуктов не сможет пробиться через толщу жидкого металла и останется в слитке в форме газовых пузырьков, или, как их называют, «подкорковых» газовых включений.
Вот я и наблюдаю, что же происходит у стенки изложницы, «мажет» металл стенки или же он «кипит», то есть из него выделяются пузырьки газа. В первом случае я увеличиваю скорость разливки, во втором случае я снижаю ее, то есть направляю в изложницу большую или меньшую струю металла.
Одним словом, необходимо следить за поведением металла у стенки изложницы. В этом все дело.
— А почему вы всегда смотрите на секундомер? — спросили мы Борхарда почти в один голос.
Он улыбнулся и сказал:
— Это совершенно для других целен. Я просто собираю сведения о времени заполнения слитков различного развеса с тем, чтобы знать, сколько можно отлить слитков, не заморозив сталь в ковше. Это не имеет никакого отношения к самой технологии разливки. Ну, а теперь мы можем посмотреть на то, о чем я вам говорил.
Мы подошли к литейной канаве. Борхард попросил мастера по разливке передать ему ручку стопорного механизма, регулирующего скорость подачи из ковша жидкого металла. Мы вынули темно-зеленые стекла, такие же, как у Борхарда, и стали наблюдать.
— Вот смотрите, я снижаю скорость разливки.
Уровень металла стал подниматься медленнее. Но нам было ясно видно, что его движение у стенок как бы задерживалось. К стенкам изложниц устремлялись пленочки окислов.
— А вот теперь я увеличу подачу металла, — сказал Борхард.
Он нажал на ручку стопорного механизма. Металл стал подниматься быстрее, и мы отчетливо увидели бурление у стенки изложницы.
— Видите, вначале скорость была очень низкая, а затем я ее увеличил. И то и другое плохо. Нужно держаться между двумя этими положениями. Вот и все.
Это для нас был урок, преподанный нам хорошо разбирающимся в технологии производства мастером.
После разговора с Борхардом мы много дней сами наблюдали за разливкой и в конце концов постигли эту премудрость.
Возвратившись в тот день из цеха, Тевосян сказал:
— Вот видишь, как легко можно попасть впросак, не зная идеи, которая заложена в основу технологии. Можно собрать бесчисленное количество фактических материалов, но не уметь ими воспользоваться. Нам надо пересмотреть также и наше отношение к самой технологии плавки, может быть, и здесь, мы что-то недооцениваем и упускаем.
Через восемь лет, когда Тевосян был уже наркомом судостроительной промышленности, мне пришлось как-то вместо с ним поехать в Мариуполь, на металлургический завод имени Ильича, входивший в то время в состав Наркомата судостроительной промышленности. Большой группой вместе с директором завода, главным инженером и секретарем партийной организации мы вошли в мартеновский цех. Как раз в это время разливалась сталь. Тевосян подошел к мастеру по разливке, взял у него темно-синее стекло, заглянул в изложницу и сказал:
— У вас очень маленькая скорость разливки, слитки будут иметь шероховатую поверхность. Надо несколько увеличить скорость.
Затем спросил:
— Когда вы ведете разливку, на что обращаете внимание?
Мастер, видать, был задет за живое этим вмешательством пришедшего в цех незнакомого ему человека и с резкостью ответил:
— Не первый год разливкой занимаюсь. Чего в изложницу-то смотреть! Сталь, она сталь и есть. Какой ее в печах сварили, такой она и будет.
Тевосян стал ему объяснять, какие процессы происходят при разливке стали. Потом взял ручку стопорного механизма и, меняя скорость, стал практически показывать, что происходит у стенки изложницы.
Свои наблюдения по разливке стали Тевосян изложил в тоненькой книжечке, которая долго являлась основным руководством на всех заводах, производящих качественный металл.
Мы привыкли мало слать — рано вставать и поздно ложиться.
Здесь, в Германии, все было иначе. Другая жизнь с другим укладом, так не походит на то, что было у нас.
Из Москвы с ее кипучей жизнью, наполненной событиями, меняющими облик не только страны, но всей нашей эпохи, мы попали в город, живущий размеренной жизнью.
Все встают в семь часов утра. В одиннадцать вечера ложатся в постель. В эти часы гаснет не только свет в домах, но и газовые фонари на улицах. У каждого выключателя надпись: «Sparen Sie Licht»[13].
В шесть часов утра мусорщики забирают мусор, разгружают выставленные на тротуары железные круглые ящики с мусором. По субботам во всем городе уборка. Моют цоколи зданий. Окна открыты, через подоконники опущены для проветривания перины, одеяла, простыни. По воскресеньям на поездах, машинах, мотоциклах, велосипедах все устремляются за город. У многих за плечами рюкзаки, а сбоку болтаются фотоаппараты.
И так каждое воскресенье.
В понедельник можно слышать такие разговоры:
— Вчера хорошо провел день. Выпил две кружки пива и выкурил сигару. Слушал музыку. Было очень весело.
Каждое утро в начале восьмого мы выходили из дома, к восьми нам надо успеть переодеться в рабочий костюм и занять свое место в цехе.
Первые недели было очень трудно — надо было освоиться с чуждой для нас обстановкой и научиться понимать чужую речь. Рабочие говорят не на литературном немецком языке, а на плят-дейтч — местном жаргоне.
После работы принимаем душ и идем обрабатывать собранные за день сведения о премудростях производства качественной стали. Надо многое записать, вычертить, подготовить вопросы для консультации с немецкими специалистами.
Я уже рассказывал, как мы изучали разливку стали.
Позже оказалось, что и в самом процессе сталеварения использовалось много новых, незнакомых приемов, способствующих тому, чтобы производить металл высокого качества. Опыт производства накапливался и передавался из одного поколения другому. Во время моего пребывания в Эссене, вместе со старшим мастером Хейнкелем в этой же смене работал его сын. Старшего же Хейнкеля двадцать восемь лет назад в этот цех привел отец, который тоже был мастером сталеварения. Три поколения Хейнкелей передавали свои знания и приемы работы.
В перечень марок сталей, производимых заводом, входило несколько тысяч различных по составу и свойствам. Начальника нашего цеха Мюллера звали Stahl König[14]. Он создавал технологию производства и начинал первые плавки. Вот этот бесценный опыт нам и необходимо было перенять.
В первые дни трудно было установить контакт с мастерами, и особенно с инженерами. Вначале отношение к нам было настороженным. Наши разговоры с работниками цеха ограничивались лаконичными вопросами и ответами. К нам присматривались. Их следящие глаза как бы вопрошали: кто мы, эти пришельцы из чужого для них мира, из мира, о котором столько разноречивого пишется в газетах?
В начале двадцатых годов многие марки высококачественной стали на заводах Советского Союза совершенно не изготовлялись, и стояла задача организовать их производство. Работая в лаборатории электрометаллургии Московской горной академии, мне пришлось принять участие в разработке производственного процесса и определении основных показателей одной из новых марок стали.
Общим руководителем научно-исследовательской работы был профессор Н. А. Минкевич. Решили начать экспериментирование со сталью, содержащей, помимо других элементов, также и молибден. В то время молибденовые стали у нас в стране не производились, сведения о свойствах молибдена и его поведении в процессах сталелитейного производства были скудными.
Николай Анатольевич Минкевич предложил мне изучить сам процесс производства, и на первом же совещании исследователей, участвующих в работе, сказал: «Необходимо выплавить хромистую сталь с содержанием одного процента молибдена, какой угар молибдена вы думаете принять при расчете шихты?»
Я только год назад закончил курс обучения, а на всех лекциях по производству стали профессора и преподаватели академии утверждали, что угар молибдена достигает сорока процентов, и я уверенно ответил:
— Сорок процентов.
— Вы будете вести плавки в небольшой печи, у вас угар будет больше. Я советую вам принять в расчете не сорок, а пятьдесят процентов, — посоветовал Минкевич.
Так я и поступил.
После отливки первых слитков новой марки образцы были направлены в лабораторию для определения химического состава. Мы ожидали, что содержание молибдена будет в пределах одного процента, но, к своему удивлению, в полученном из лаборатории сертификате в рубрике «молибден» стояло два процента! Я никак не мог понять, откуда они взялись. С листом бумаги, полученным от химиков, я направился к профессору Минкевичу.
— Ну, какие тут исследования можно вести, если у нас даже молибден не могут определять! — в раздражении произнес Минкевич, выслушав мое сообщение о том, как я проводил расчеты и вел плавку. — Одним словом, «химики»!
Мы настолько верили в то, что молибден сильно окисляется в процессе производства стали, что не могли допустить, что совершаем ошибку, принимая в своих расчетах такой высокий угар этого металла.
— Будем считать, что в стали содержится один процент.
— Другого выхода у нас нет, — решительно заявил Минкевич.
Прошло более двух лет. И вот как-то уже в сталеплавильном цехе крупповского завода в Эссене, наблюдая за ходом процесса выплавки одной из сталей сложного химического состава, содержащей наряду с другими элементами также и молибден, я увидел распоряжение начальника сталеплавильного цеха:
«При расчете шихты исходить из того, что молибден ведет себя так же, как никель, то есть не окисляется». Слова «не окисляется» были подчеркнуты, а внизу стояла подпись — Мюллер.
Я был настолько обескуражен прочитанным мною указанием Мюллера, что немедленно пошел разыскивать Тевосяна.
— Ты только посмотри. Мы во всех наших расчетах принимаем угар молибдена в сорок процентов, а Мюллер исходит из того, что молибден совершенно не окисляется!
— Да, действительно, очень интересное распоряжение. Нам надо внимательно проследить от начала до конца за всем ходом плавки, — сказал Тевосян. — Давай это сделаем вместе, чтобы не упустить чего-либо.
И мы встали к печи с секундомерами в руках. Плавка проводилась дуплекс-процессом — в двух печах. Стальной лом, содержащий отходы молибденсодержащих марок стали, вместе с чугуном загружали в мартеновскую печь, где в процессе плавки окислялись примеси, и сталь с очень низким содержанием углерода в жидком виде передавалась в электропечь, в которой и заканчивался процесс сталеварения.
— Неужели молибден действительно не будет окисляться? — спросил меня Тевосян. — Ведь назначение самого технологического процесса, происходящего в первой печи, и состоит в том, чтобы окислить все примеси, способные окисляться.
— Ты посмотри только на эти шлаки!
Рабочие мартеновской печи в это время забрасывали через загрузочные окна железную руду и скачивали жидкий, черный, железистый шлак.
— Ну, если даже в этих условиях молибден не окисляется, то он действительно не окисляется, и все наши соображения но угару молибдена ни на чем не основаны.
— Чтобы быть полностью уверенными, я думаю, что по ходу плавки следует отбирать пробы и проследить по ним за поведением молибдена, — предложил Тевосян.
Мы уже работали в цехе третий месяц, и нас здесь хорошо знали. Мы сделали, как решили: отбирали пробы и в цеховой химической лаборатории определяли содержание молибдена. От первой и до последней пробы результаты не изменялись, и цифра содержания молибдена в 0,20 процента стояла на каждом листке, получаемом нами из лаборатории.
Мюллера в цехе не было, но в конце смены он появился и, подойдя к нам, спросил, почему мы так интересуемся содержанием молибдена в стали.
Тевосян сказал:
— Мы полагали, что молибден будет сильно окисляться.
Мюллер ответил:
— Несколько лет тому назад и у нас так же многие думали. Дело в том, что в одном из журналов появилась статья о сильном окислении молибдена в процессе производства сталей, содержащих молибден. Автор статьи, вероятно, или плохо знал производство, или же имел в виду не плавку, а другие металлургические операции. Дело в том, что окислы молибдена летучи. Но окислять молибден в процессе плавки очень трудно — в стали содержится много элементов, которые легче и быстрее связывают кислород, нежели молибден. Эта статья, о которой я вам сказал, и на наших заводах повела к недоразумениям, но мы вовремя проверили и установили, что это не так. У нас химики хорошо определяют молибден. Но все-таки я мастерам всякий раз напоминаю о том, что молибден не окисляется.
У нас тоже хорошие химики, подумал я, вспоминая о том, как мы впервые плавили молибденовую сталь в Горной академии. Но мы своим химикам тогда не поверили, находясь под гипнозом автора статьи, напечатанной в иностранном журнале и широко разрекламированной по всей стране.
Где-то в подсознании у меня, как лампочка, загорелись слова: «Доверять-то доверяй, но и проверяй!»
Вскоре после этого случая Тевосян, который в то время работал уже помощником мастера у электропечи, как-то сказал мне:
— А ты знаешь, я, кажется, поспешил с заключением в оценке крупповского метода производства стали. Чего-то мы главного еще не уловили в их методе.
Разница в процессе действительно была разительной, в особенности в методах раскисления.
— Вот смотри, мы загружаем ферросилиций в виде крупных кусков и стараемся, чтобы эти куски погрузились в жидкую сталь. А здесь все делается наоборот — ферросилиций размалывается в порошок и разбрасывается на поверхность жидкого шлака — сколько его бесполезно окисляется за счет кислорода воздуха! Почему они так поступают?
— Давай поговорим с мастером Квятковским — сегодня он в смене.
И мы пошли к Квятковскому.
— Почему вы не кусковой ферросилиций используете при раскислении стали, а измельчаете его? — спросили мы Квятковского.
— Раньше кусковым пользовались, а вот уже много лет как мелкий применяем.
— Но почему? — спросил я.
Мастер взглянул на меня и произнес:
— Я в высшей школе не учился. Я не инженер. Этот вопрос вам надо задавать не мне, а инженеру. Спросите Шенка — он доктор. Он вам объяснит почему.
Доктор Шенк большей частью работал в ночной смене. Мы знали, что он собирает материалы для новой книги или статьи, а выпущенная им ранее книга по теории металлургических процессов нам была хорошо известна.
Может быть, нам поработать в ночной смене с Шенком и порасспросить его? Эта мысль возникла у нас обоих — у Тевосяна и у меня. И мы решили со следующей недели перейти в ночную смену. Ночью работать спокойнее. В цехах нет начальства и посторонних посетителей. Никто не отвлекает, да и рабочие у печей более разговорчивы.
В первый же день при встрече с Шенком мы задали ему мучавший нас вопрос:
— Почему на заводе используется не кусковой, а порошкообразный ферросилиций?
— Пройдемте в конторку к мастеру, — предложил Шенк, — мне нужна черная доска, для того чтобы писать… Для чего мы вводим в жидкую сталь ферросилиций? — поставил вопрос Шенк и сам же ответил: — Для того чтобы отобрать кислород у железа и связать его в форме окиси кремния. Так? Ну, а теперь посмотрим, что же будет происходить, если мы будем загружать кусковой ферросилиций? Куски ферросилиция, погруженные в жидкую сталь, растворятся в ней, и кремний будет отбирать кислород от окислов железа. Не правда ли?
— А что будет с продуктом реакции — окисью кремния?
— Она в большей своей части останется в жидком металле в виде шлаковых включений. Часть окиси поднимется вверх и перейдет в шлак, но большая часть останется в стали, а при разливке стали и остывании слитков законсервируется в них и, таким образом, насытит сталь неметаллическими включениями.
— А что произойдет, если мы тот же ферросилиций, но в форме порошка будем разбрасывать но поверхности жидкого шлака?
— Ферросилиций в этом случае будет взаимодействовать с окислами железа, находящимися в шлаке. Освобожденное от кислорода железо будет переходить в металл, а окись кремния останется в шлаке. Уменьшение окислов железа в шлаке нарушит равновесие, и окислы железа начнут диффундировать из металла в шлак. Мы этот процесс раскисления так и назвали — диффузионным. Теория процесса подробно разобрана в моей книге.
— Но там ничего нет о практике работы вашего завода!
— Да, это правильно. Но о практике мы и не делаем публикаций. Она нам досталась дорогой ценой.
Теперь все было понято — вот чем, оказывается, объясняется высокое качество крупповской стали! Как много нам следует еще изучать, чтобы уметь готовить сталь высокого качества!
Скоро на завод прибыл еще советский практикант — инженер путиловского завода Зегжда. Он рассказал, что завод начал осваивать производство новой марки стали с высоким содержанием алюминия и заводские работники встретились с большими трудностями.
— А что у вас за затруднения? — спросил Тевосян.
— Сталь должна содержать около одного процента алюминия и 0,2–0,3 процента кремния, а у нас получается все как раз наоборот: алюминий горит, и мы его никак не можем удержать в стали, а кремний неизвестно откуда лезет в сталь, и его содержание доходит до 0,8–0,9 процента. Работы с этой маркой прекратили, а меня вот сюда направили, — поведал нам свои горести Зегжда.
В это время на заводе Круппа очень часто изготовлялись стали с высоким содержание алюминия, и мы предложили ему вместе с нами проследить за всем технологическим процессом производства, тем более что Тевосяна эти марки также интересовали.
На следующий же день мы все втроем принялись задело. Записи решили вести порознь, а затем сверять их. Мы подробно заносили в свои тетради каждую операцию, ничего, кажется, не пропуская.
Но вот процесс плавления закончен, взяты последние пробы, мастер дал свисток, печь стала наклоняться — и в ковш направилась струя жидкого металла. Двое рабочих стали вводить под струю чушки алюминия, прикрепленные к длинным железным прутьям. Затем ковш с жидкой сталью подали на канаву для разливки ее по изложницам.
Мы все скрупулезно записали. Такие наблюдения и записи нами проводились несколько дней, пока мы не убедились, что все исследовано и занесено в тетради.
Вскоре Зегжда уехал в Ленинград, а через несколько дней от него пришло письмо, в котором он сообщал, что попытки воспроизвести процесс производства алюминиевой стали у него закончились плачевно. По-прежнему в стали не удается удержать алюминий и откуда-то появляется много кремния.
«Может быть, мы все-таки что-то просмотрели, — писал Зегжда. — Очень прошу вас проверить все записи и сообщить мне результаты», — стояло в конце письма.
Письмо это нас с Тевосяном ошеломило. Что мы могли пропустить? Следили за процессом втроем, все записи сверили. Почему же на заводе Круппа получается, а у нас нет? В чем дело? Придется все начинать сначала!
Мы встали к печи. Вновь стали наблюдать за каждой операцией, за каждым движением кочережки рабочего в печи, за каждой лопатой заброшенной в печь извести и плавикового шпата. Наши тетради были испещрены записями.
И вот знакомый свисток мастера: процесс сталеварения закопчен. Все направляются по другую сторону печи, где стоит ковш, готовый принять жидкую сталь.
Но где моя тетрадь с записями? В карманах ее нет. Да, я ее оставил у конторки мастера. И я вернулся назад, туда, где мы проводили наблюдения за всеми технологическими операциями.
Но что это такое? Один из рабочих печной бригады находился здесь, и когда печь стали наклонять, он поднял заслонку и к выпускному отверстию стал лопатой бросать известь.
— Зачем вы это делаете? — спросил я его.
— Надо шлак удержать в печи, пока сливается сталь, иначе весь алюминий сгорит.
Я буквально остолбенел. Да ведь это же главная операция при производстве этой марки стали! В один миг я был около Тевосяна.
— Скорее пойдем туда, к загрузочному окну.
Он был поражен и взволнован не менее меня. Ну, теперь понятно, почему получается брак на Путиловском заводе! Но мы-то, мы-то! Как могли пропустить этот прием? Ведь втроем смотрели. Обычно при выпуске стали из печи металл вытекает вместе со шлаком, и это можно хорошо видеть. При производстве же стали с высоким содержанием алюминия шлак задерживают в печи. Для этого на заводе Круппа использовался следующий прием.
В самом конце плавки к выпускному отверстию печи забрасывалось несколько лопат извести и шлак на небольшом участке «замораживали», а отверстие для выпуска стали пробивали небольшим. Таким образом, алюминий подавался в струю жидкого металла и не соприкасался со шлаком. Если бы сталь из печи вытекала вместе со шлаком, тогда алюминий взаимодействовал бы с кремнекислотой шлака и окислялся бы, а восстановленный из шлака кремний переходил бы в сталь, окисленный же алюминий — в шлак. Этого приема на Путиловском заводе не знали, чем и объяснялось, что им не удавалось «удержать» алюминий и вместо него в стали появлялся излишний кремний.
Загадка была разрешена. Мы были очень довольны, что могли подробно ответить на письмо Зегжды, но вместе с тем и раздражены на самих себя. Как же мы просмотрели эту операцию?! Надо еще раз проверить все наши записи. Как бы и по другим процессам не получилось то же самое.
Так день за днем постигали мы многовековой опыт крупповских методов производства. Материалов для изучения было много, дней не хватало — и мы часто стали оставаться на заводе и на вторую смену.
Бульварная пресса распространяла о Советском Союза разного рода небылицы. Помню первый день пребывания в Германии. Я купил газету и сразу же увидел напечатанную крупными буквами на самом верху первой страницы мелкую, низкопробную ложь: в газете описывалось мнимое столкновение между конной милицией и населением Москвы. Приводилось время и место этого столкновения: было сказано, будто бы на Тверской улице недалеко от Страстной площади голодная толпа москвичей разгромила продовольственный магазин, причем некий комиссар Петров, прибывший во главе конной милиции к магазину, якобы пытался уговорить собравшихся на улице людей разойтись, но безуспешно. Появление милиции привело к еще большему возбуждению. Толпа росла и заполнила не только всю улицу между Страстной и Триумфальной площадями, но и прилегающие переулки. Кое-кто стал выкрикивать ругательства, и в милиционеров полетели камни. Беспорядки начались в 12 часов дня и продолжались вплоть до вечера.
Я жил как раз на этой самой улице и в указанное газетой время находился там, где якобы происходили беспорядки. Ни до этой даты, ни после на улице никаких событий не было. Это было мое первое знакомство с печатной ложью. Мне казалось диким, что на страницах газет могут появляться такого рода сообщения.
Месяца через два после моего приезда в Эссен мы вместе с Тевосяном в одно из воскресений проходили мимо концертного зала и у входа в него увидели объявление о том, что пастор, только что вернувшийся из Советского Союза, как раз в это воскресенье выступит с докладом о своих впечатлениях, вынесенных из поездки. Мы решили пойти и послушать его.
В фойе концертного зала продавалась тоненькая брошюрка, изданная к докладу пастора. Брошюра имела кричащее название «Правда о Советском Союзе». Да, там были подлинные фотографии некоторых церквей до их разрушения и в процессе разборки кирпичных стен, а также переснятые из наших газет и журналов карикатуры Моора, Дени и Бориса Ефимова. Текстовая же часть была заполнена мелким пасквилем на советских людей, правительство и партию.
Когда мы вошли в зал, там было уже порядочно народа. Здесь расселись тучные бюргеры в черных костюмах и белых манишках с бабочками под жирными двойными подбородками. Пастор поднялся на кафедру и монотонным голосом стал излагать, как проповедь, свой доклад. Он рассказывал о том, как один комиссар бросил свою семью и женился на своей секретарше, и сидящие в зале лениво и монотонно кричали — «позор». Он говорил о безнравственности и пытался иллюстрировать свой доклад примерами и опять приводил злополучного комиссара, женившегося на своей секретарше. И слушатели опять кричали — «позор».
Мы покинули зал, когда уже стемнело, и возвращались домой по пустынной улице, недалеко от центрального вокзала и гостиницы «Дейчлянд». На каждом углу и в подъезде каждого дома этой улицы стояли проститутки, и такие же бюргеры, каких мы видели в зале, ходили здесь и высматривали очередных «грешниц».
Однажды в летний теплый вечер мы, трое советских практикантов, Струсельба, Антонов и я, возвращались с завода. Нам очень хотелось пить, и мы зашли в буфет-автомат. Бросили монетки и, наполнив по стакану пива, продолжали прерванный разговор. В это время в буфет вошла группа из пяти человек — четверо мужчин и одна женщина. Мужчины были уже под хмельком.
Услышав русскую речь, они направились к нам и, приподнимая шляпы, произнесли по-русски:
— Здравствуйте.
Мы поздоровались.
— Вы русские? — спросил один из них.
— Да. А вы?
— Тоже русские. Вы что здесь делаете?
— Работаем на заводе Круппа, а вы?
— А мы вашего брата десять лет тому назад вешали, — это произнес брюнет с лимонно-желтым лицом и тонким носом с горбинкой, лет сорока пяти — пятидесяти. Мне показалось, что он пьянее других. — Мы — бывшие офицеры русской армии, — продолжал он. — Вот он служил у Колчака, этот у Шкуро, а мы у Врангеля.
— А что же сейчас вы делаете? — спросил Струсельба.
— Поем.
— Где поете?
— Поем везде, где нас слушают и платят деньги, — в кино, в театрах, ресторанах, церквах. У нас есть еще голоса. Мы порастеряли все, но голоса остались при нас, а мы поем.
— Ну, а если голоса потеряете, что же вы будете делать? Какие же у вас цели, какие вы строите для себя перспективы? — вновь спросил Струсельба.
Брюнет с лимонно-желтым лицом продвинулся ближе к нам. Его тонкие губы были искривлены, то ли от боли, то ли от раздражения.
— Слушайте, вы. — Он на минутку остановился. В его глазах пылал огонь ненависти. А затем он стал говорить с большим жаром, задыхаясь от переполнявших его чувств, не выбирая слов и выражений — В молодости я учился в одном из привилегированных военных учебных заведений. Мой отец был небогат, но все же считался состоятельным человеком. Одним словом, я никогда не имел недостатка в деньгах — и если я хотел получить удовольствие, я приглашал женщину и платил ей за это удовольствие.
Он свысока посмотрел на стоявшую рядом полную немку с красным лицом.
— А теперь мне вот эта шлюха платит за то удовольствие, которое я доставляю ей. А вы еще задаете мне вопрос, какая у меня перспектива. — И он зло и длинно выругался, что так не соответствовало его аристократическому носу с горбинкой.
«Вот они — осколки разбитого вдребезги», — подумал я.
В субботу работа на заводе заканчивалась раньше, мы приходили домой, и все члены большой семьи нашей квартирной хозяйки собирались на кухне, которая была своего рода клубом. Здесь обсуждались все городские новости и все, что волновало нас.
В одну из таких суббот зять хозяйки, Хуберт, работавший шофером грузовой машины, сильный коренастый мужчина, всегда жизнерадостный и веселый, вошел на кухню и, хмуро поздоровавшись с нами, угрюмо буркнул: «Вчера заявил своим боссам о выходе из партии».
Он был социал-демократом и состоял в партии около двадцати лет.
Тевосян, выждав минуту, задал ему вопрос:
— Что же вы теперь делать будете? Вне организации вам трудно будет. Ведь вы двадцать лет живете активной политической жизнью. Куда же вы теперь направитесь?
Шофер задумался.
— Еще не знаю. Может быть, в национал-социалистическую партию вступлю. Для меня одно ясно: социал-демократы не защищают интересы рабочих — у них нет целей. Я не знаю, чего они хотят, кроме того, чтобы тушить своими речами возникающие кругом пожары. Речи льются, как вода из пожарного шланга, а конкретных дел нет.
— Но почему же вы хотите вступить в национал-социалистическую партию? — задал вопрос Тевосян. — Вы же рабочий!
Шофер обвел нас испытующим взглядом. В нем было сомнение.
— Многие из моих приятелей вступили в национал-социалистическую партию. Они говорят, что целью этой партии является строительство социализма в Германии. Национал-социалистическая партия не только ставит задачи, но и решает их. Конечно, сейчас она многого сделать не может, но посмотрите, сколько безработных уже в эти несколько месяцев получили помощь! Социал-демократы только говорили, а эти помогают. Хотя бы бесплатные обеды организовали.
Тевосян очень осторожно стал объяснять Хуберту его заблуждение. Я сразу вспомнил Баку, подпольную партийную организацию и секретаря подпольного райкома Ваню. Сколько лет ему тогда было? Ведь шел только 1919-й, а он родился в 1902 году… Семнадцатилетним юношей он разъяснял бакинским рабочим, вот таким же, как Хуберт, что такое коммунистическая партия, за какие идеалы она борется и почему меньшевиков называют социал-предателями.
— Нет, это не рабочая партия, и вам в ней не место, — закончил Тевосян.
Хуберт пожал плечами.
Я все еще не решил, куда мне идти. Одно мне ясно, что с социал-демократами я больше быть не могу.
Но Хуберт все же вступил в национал-социалистическую партию. Я его встретил уже в 1933 году в форме штурмовика. Проходя по Отилиенштрассе, где мы когда-то жили вместе с Тевосяном, я нос к носу столкнулся с Хубертом. Он хотел было поднять руку в фашистском приветствии, но быстро опустил ее на полдвижении и тихо произнес:
— Guten Tag[15].
— Wie geht es Ihnen?[16]
— Viel zu tun[17].
Я чувствовал его неловкость. Вести разговор было трудно, да и не о чем.
Через год мне вновь пришлось проходить по улицам этого района. Около кирхи меня окликнули:
— Was machen Sie denn hier? Sind Sie in Essen noch?[18]
Это была дочь нашей квартирной хозяйки — Рози.
Нам было по пути, и она, ни на минуту не умолкая, стала высыпать все последние новости так же, как тогда, когда мы жили в этой семье и собирались по субботам на кухне.
— У нас все в порядке — только вот Пауле плохо приходится. Хуберта посадили, и не знаю, что теперь ему будет. Он вместе с другими штурмовиками пытался экспроприировать магазин Блюма. Вы, конечно, знаете этот магазин?
Магазин текстильных товаров Блюма знали в городе все — он был крупнейшим. Штурмовики на мотоциклах окружили магазин и только хотели было начать вывозить товары (Хуберт для этого приехал на грузовике), как их окружили эсэсовцы и забрали.
— Что с ними будет, не знаю. Один из приятелей Хуберта — тоже штурмовик, недавно был у нас, он говорил Пауле, что Хуберта судить не за что, ведь он выполнял то, к чему призывал фюрер, — пытался ликвидировать крупное торговое предприятие. Вероятно, произошло какое-то недоразумение, — закончила Рози со вздохом свой рассказ.
С Хубертом я больше не виделся, и его судьба мне не известна. Но история этого сбитого с толку рабочего была для меня еще одним наглядным политическим уроком. Поднявшему голову фашизму не ну ясны были больше фиговые листочки, все демагогические обещания Гитлера насчет «социализма» были отброшены, и к ним больше не возвращались. На сцену выступили те, кто из-за кулис руководил этим движением, — германские милитаристы.
…Гитлера я впервые увидел и услышал еще в 1930 году, в Эссене на большом митинге. Постепенно возбуждаясь, Гитлер говорил о том, что национал-социалистическая партия предоставит каждому немцу работу, и с безработицей будет покончено. Она-де обуздает крупных промышленников, ликвидирует крупные торговые заведения и поддержит немецкого середняка.
Гитлера пока еще никто всерьез не принимал. О нем, о Геббельсе, о Геринге сочинялось и распространялось много злых шуток и анекдотов. Нам часто их рассказывали мастера и инженеры крупповского завода. Вот пример:
«В ресторан заходит штурмовик, занимает место за столиком и задает вопрос подошедшему официанту.
— А что у вас на закуску?
— Bismark Hering[19].
Штурмовик поднимает голову и произносит:
— Дайте мне Hitler Hering[20].
— У нас такого блюда нет, и мы не знаем, как оно готовится.
Подошедший к растерянному официанту старший официант вмешивается в разговор и разъясняет ему:
— Hitler Hering нетрудно приготовить, для этого у селедки надо вынуть мозги и пошире разорвать ей рот.
Позже положение стало меняться. Национал-социалисты все выше поднимали головы. Речи Гитлера стали на многих действовать опьяняюще. Рассказывать о нем анекдоты стало опасно.
Меня всегда влекла исследовательская работа, и после нескольких месяцев пребывания в сталеплавильном цехе Тевосян посоветовал мне перейти в лабораторию.
У Круппа исследованиями занимались и в цехах, и в специально построенном на территории завода исследовательском институте. В сталеплавильном цехе, где мы с Тевосяном работали, было небольшое помещение, в котором работал старик Мелис. Мелис занимался контролем за качеством наиболее ответственных марок стали. В то время на заводе изготовлялось большое количество стали для производства авиационных коленчатых валов. Эту сталь завод не только использовал внутри страны, но и отправлял за границу, как в форме стальной заготовки, так и в форме готовых коленчатых валов.
В обязанности Мелиса входило проверять качество слитков каждой плавки — химический состав стали и структуру слитка.
От каждой плавки брали один слиток, от него на станке отрезали верхнюю часть — прибыль, а затем на этом же станке срезали диск толщиной около двадцати миллиметров. Этот диск — тамплет шлифовался и затем подвергался травлению кислотой, в результате чего выявлялась кристаллическая структура стального слитка.
Мы с Тевосяном любили заходить к Мелису. Ему было уже далеко за шестьдесят, и он всю жизнь провел в этом цехе. Старику было что порассказать, да и та работа, которую он вел в эти дни, представляла для нас значительный интерес. Сталь он знал настолько хорошо, что но одним ему известным признакам мог без приборов давать безошибочные оценки качества.
Да не только о стали верно мог судить Мелис.
К Тевосяну он относился с глубоким уважением и за глаза с какой-то особей теплотой называл его (из-за густых черных волос) «черный Иван».
Когда Тевосяна поблизости не было, Мелис говорил мне:
— О-о, черный Иван большой человек будет. Думаю, что он директором завода будет.
(Самым большим человеком он считал директора завода.)
У Мелиса мы учились многим приемам по технике контроля, методам распознавания дефектов стали, суждению — о ее качестве.
Как-то мы находились с ним у сталеплавильной печи. Рабочий только что взял пробу, отлил ее в формочку, надрубил и сломал на две части. Один кусочек направил в экспресс-лабораторию для определения содержания углерода, вторую половину пробы положил на конторку.
Через несколько минут из лаборатории принесли анализ. В записке стояло: углерод 0,04 процента. Мелис взял с конторки вторую половинку пробы, посмотрел излом и сказал: «Неверно, здесь не 0,04, а 0,06. Что они глупости пишут! Я направил бы пробу на повторный анализ. Ясно же видно, что здесь 0,06, а не 0,04».
То, что было ясно для Мелиса, для нас было совершенно непонятно. В это время из экспресс-лаборатории принесли вторую записку, в которой лаборант сообщил, что в первой записке он ошибочно указал 0,04 — на самом деле в пробе содержание углерода составляет 0,06 процента.
— Как это вы так точно определяете содержание углерода по излому? — спросил Тевосян.
— Пойдемте ко мне. Я это вам лучше на образцах объясню.
На деревянных полочках «лаборатории», как называл свое рабочее помещение Мелис, были аккуратно разложены пробы металла.
— Вот смотрите, в этом образце 0,10 процента углерода, а вот в этом 0,09.
Мы смотрели и, не видя никакой разницы в структуре, сказали об этом Мелису.
— Смотреть следует на самый кант, вот сюда, — показал Мелис. — Видите: серое кристаллическое вещество находится как бы в светлой рамочке, а у этой пробы рамочка разорвана, а вот на этом образце ясно видны у светлой полоски — вюрмельхен[21].
Видя наше смущение, старик, стараясь как-то ободрить нас, спокойно продолжал:
— Все смотрят почему-то в центральную часть излома. Кромку, кромку надо рассматривать! — И уже чисто философски добавил — Все интересное происходит по краям и границам.
…Мелис был очень изобретательным человеком. Шлифовать тяжелые стальные диски — тамплеты — было очень трудно, и он приспособил для этого старый токарный станок. Вместо резца зажимал дубовый брусок, обтянутый кожей, которую он пропитывал составом для полировки. Чтобы выявить кристаллическую структуру, он по краям тамплета укреплял валик из пластилина и превращал стальной диск в своеобразную неглубокую тарелку, заполнял ее кислотой и наблюдал за появлением фигур травления.
Когда структура отчетливо выявлялась, Мелис удалял часть бортика «тарелки», и кислота сливалась в фарфоровую чашечку.
— Современный человек должен больше головой работать, а не руками, — часто можно было слышать от старика.
Такие «лаборатории», как лаборатория Мелиса, на заводе были почти во всех цехах, но помимо них имелась еще одна — мы прозвали ее лабораторией по изучению брака. Официально же ее именовали «Штальбетрибсферзухраум»[22]. Возглавлял это интересное учреждение доктор Каллен, большой знаток специальных сталей, автор интересных статей об их свойствах. В этой лаборатории работало всего несколько человек, размещалась она в небольших комнатах.
Я любил бывать здесь, где концентрировался огромный материал, поступающий из различных стран мира. Сюда для исследований поступали вышедшие из строя детали машин, поставленные заводом Круппа.
Если ломался валок прокатного стана, проданный заводом Круппа, представители завода выезжали к месту аварии и забирали поломанную деталь для исследования.
Когда я впервые попал в лабораторию доктора Каллена, там находилось более восемнадцати тысяч отчетов о проведенных исследованиях. Это были короткие, размером в одну-две и не более пяти страничек заключения о причинах поломок деталей, о разного рода аномалиях при обработке и использовании поставленного заводами Круппа металла.
— Здесь, в этих документах, — сказал мне один из работников лаборатории, показывая на стеллажи, заставленные папками с отчетами, — нет ни теорий, ни эмоций, — здесь только опыт и описания фактов.
В лаборатории доктора Каллена я познакомился с большим количеством разнообразных и иногда необычных претензий, предъявленных в свое время к изделиям завода. Прочитав одну из них, я вспомнил случай.
Как-то, просматривай в сталеплавильном цехе программу производства, я увидел в журнале начальника цеха странную, на мой взгляд, запись.
Для одной марки стали, которая шла на изготовление ружейных стволов, был указан предельно допустимый процент содержания серы и фосфора. Обычно по этим элементам, признаваемым всеми металлургами мира вредными примесями, в инструкциях и указаниях записывается не более 0,025, 0,030 или 0,035 процента и т. д. Но для этой марки Мюллер почему-то записал: «Содержание серы и фосфора — 0,012–0,018 процента». Было бы понятно, если бы он указал: «Не более 0,018 процента». Но был дан и нижний предел — 0,012.
Почему? Я решил переговорить с мастером.
— Что вы будете делать, если у вас содержание серы или фосфора будет ниже 0,012 процента?
— Добавляю, чтобы держать эти элементы в установленных Мюллером пределах, — спокойно ответил мастер.
Я опешил. В высококачественную сталь умышленно вводить серу и фосфор! Загрязнять сталь примесями, от которых все металлурги мира стараются освободиться!
— А может быть, все-таки это какое-то недоразумение?
Мастер, видя, что я нахожусь в замешательстве, показывая пальцем на две аккуратно сложенные около печи кучки какого-то материала, сказал:
— Вот, на всякий случай приготовил феррофосфор и сернистое железо. Если их содержание окажется ниже установленного предела — придется добавлять.
— Но зачем вы это делаете?
Мастер произнес:
— Заказчик потребовал, а почему — мне неизвестно.
И вот, просматривая в лаборатории доктора Каллена папки с материалами о проведенных исследованиях, я натолкнулся на письмо, в котором представитель фирмы Круппа сообщал, что заводы Маузера предпочитают сталь заводов Беллера, ибо она лучше полируется, чем крупповская.
Дальше в письме стояло: «Направляю вам два образца стали — плохо полирующуюся крупповскую и хорошо полирующуюся сталь Беллера. Прошу довести качество стали по всем показателям до качества стали Беллера, иначе мне трудно будет размещать заказы».
В этой же папке находились результаты анализа присланных образцов, снимки микроструктуры, химический состав, механические свойства. Оба образца были на редкость похожи по всем показателям, кроме содержания серы и фосфора, которых в стали Беллера было больше.
В своем заключении на основе проведенного исследования доктор Каллен писал: «В сталеплавильном цехе увлеклись, по-видимому, снижением содержания серы и фосфора, что отразилось на том, что металл стал хуже полироваться. Необходимо несколько поднять содержание этих элементов. Как показали сравнения двух образцов, более высокое содержание указанных элементов не отражается на механических свойствах».
После заключения доктора Каллена в сталеплавильном цехе незамедлительно были приняты меры, что я и увидел в распоряжениях начальника цеха. Завод дорожил своей репутацией и быстро принимал меры к тому, чтобы устранить недовольство потребителей.
В августе Тевосян уехал в Италию на заводы Ансальдо, а я перешел в исследовательский институт. Работать здесь было труднее — нужно было хорошо знать не только язык, но и сложившиеся здесь методы экспериментирования.
Исследовательский институт завода, или Ферзуханштальт, как его называли, размещался на самой территории, среди основных цехов. Его директором в середине тридцатых годов был доктор Шотки. Во главе лабораторий стояли крупные специалисты, известные мне по тем статьям, которые они печатали в специальной технической литературе. Ученые проводили огромное количество исследований, имеющих преимущественно прикладное значение. На основе этих исследований совершенствовалась технология и устанавливались новые составы сталей, а также их обработка, изучались эксплуатационные характеристики, которые использовались при даче рекомендаций потребителям крупповских сталей. Часть из этих сведений помещалась в проспектах и каталогах заводов, но только те сведения, которые поддерживали репутацию фирмы и свидетельствовали о высоком качестве изготовляемой заводом продукции.
Лаборатории института имели все необходимое оборудование, но никаких лишних приборов и установок там не было, они скорее производили впечатление производственного, а не научного учреждения. Все приборы, механизмы, аппараты, как правило, находились в действии.
В те годы завод Круппа выплавлял значительное количество различных марок стали, стойких против действия агрессивной среды, окисления кислородом воздуха, воздействия влажной атмосферы тропических стран. Все это требовало постановки многочисленных исследовательских работ.
В лаборатории по изучению коррозионных процессов был, например, сооружен специальный бассейн, наполненный водой, доставленной из Индийского океана. Под большим стеклянным колпаком, покрывавшим бассейн, создавались такие же атмосферные условия, какие имеют место в действительности в Индийском океане. В этом бассейне на специальной качалке укреплялись образцы различных марок судостроительной стали, предназначенных для строительства судов, совершающих рейсы в Индийском океане.
На протяжении длительного времени образцы подвергались качке — их опускали в воду и вынимали на поверхность, имитируя этим самым реальные условия службы.
Доктор Кютнер, с которым мне пришлось работать в институте, был большим специалистом по нержавеющим сталям. Он предложил мне заняться исследованием влияния азота на высокохромистые нержавеющие и жаростойкие стали.
Но меня несколько удивило, когда в разговоре выяснилось, что он совершенно не знаком с методами их производства на заводе Круппа. Когда мы стали обсуждать программу работы, Кютнер сказал мне, что институт интересуется вопросом о том, в какой степени азот, содержащийся в хромистых сталях, влияет на коррозионную стойкость.
Далее он сказал, что азот вносится в сталь вместе с хромом, поэтому они на заводе ввели такой порядок, что весь поступающий на завод феррохром контролируется на содержание азота.
Во время этого разговора с Кютнером я заметил ему, что феррохром может поглощать азот, когда его нагревают перед загрузкой в сталеплавильные печи.
Кютнер перебил меня и спросил:
— Подождите, а зачем же феррохром нагревают?
— Как — зачем? При введении значительного количества холодных кусков феррохрома в расплавленную сталь, температура стали резко понизится. Для того чтобы сильно не охлаждать сталь, у вас на заводе и введен такой порядок: перед загрузкой феррохрома в печь его предварительно нагревают.
При этом разговоре у меня вырвалось:
— Да что вы, разве ни разу не видели, как у вас плавят нержавеющие или другие высокохромистые стали?
— Нет, не видел, да и не хочу видеть. Технология производства стали не является моей специальностью. Я даже не краснею от того, что я не знаю этого. Дело производства стали — это дело сталеваров, я металловед. Я и не хочу забивать себе голову изучением процессов, которыми я не занимаюсь. Вот если бы вы назвали неизвестную мне статью по вопросам металловедения или свойств нержавеющей стали, о, тогда бы я, вероятно, покраснел.
Это говорило о многом.
На заводе Круппа, как и на других заводах Германии, проводилась узкая специализация. Каждый, как правило, знал какую-то одну область науки или техники и за ее пределы не заглядывал. Но эту узкую область он знал очень хорошо.
…На каждую исследовательскую работу, проводимую в институте, выделялась вполне определенная сумма денег. Мне на исследования было выделено десять тысяч марок. В бухгалтерии института я получил специальную книжечку заказов. Каждый листок этой книжечки имел номер работы.
Пользуясь этими листками, я мог в любую лабораторию направить заказ на выполнение необходимых для меня работ. Заведующий лабораторией, получив его, звонил мне по телефону и спрашивал, буду ли я присутствовать при выполнении моего заказа и сообщал время, когда работы будут проводиться.
В направленном мною листке-заказе отмечалась стоимость заказа. Один экземпляр оставался в лаборатории, один возвращали мне и один направляли в бухгалтерию института. К концу дня в бухгалтерии на особых картах отмечались расходы, так что каждый исследователь в тот же день знал, сколько им израсходовано средств.
В конце третьего месяца, когда моя работа уже подходила к концу, бухгалтер лаборатории позвонил мне и сказал, что из выделенных мне на исследования средств остается девятьсот марок. Он предупреждал, что если я намерен проводить работу дальше, то должен буду добиваться дополнительных ассигнований, в противном случае мои заказы не будут больше выполняться. В институте существовал жесткий контроль за расходованием средств.
При проведении исследовательской работы письменного отчета от меня никогда не требовали, а результаты всех измерений и анализов, выполняемых по моим заказам, помимо доктора Кютнера, направлялись также директору института, доктору Шотки.
Однажды он пригласил меня к себе и сказал:
— Из того, что вами исследовано, наибольший интерес представляют результаты действия уксусной кислоты на сталь, содержащую повышенное количество азота. Все остальное известно, никаких новых явлений не обнаружено. Поэтому необходимо все остальные испытания прекратить и сосредоточить внимание на дальнейшем изучении действия уксусной кислоты. Это для завода представляет также и практический интерес.
Я спросил Шотки:
— Таким образом, по всем остальным разделам работы я составляю отчет и представляю его вам?
— А зачем? Мне такой отчет не нужен, я просмотрел все материалы, полученные из лабораторий, и для меня этого вполне достаточно. Если вам нужен такой отчет, можете, конечно, его составить, но какой смысл тратить время на то, чтобы писать о неинтересных и уже известных вещах, они же ничего нового не дали. Зачем же вы будете утруждать себя? Не понимаю!
…В институте основное внимание уделялось практическим результатам, полученным в ходе исследования.
Я нигде не видел больших, пухлых отчетов, результаты обычно излагались на нескольких страничках. Все остальное хранилось в архивах.
Меня интересовал вопрос: каким путем в институте так быстро определяется стоимость произведенных работ? Позже мне и это стало известно.
В свое время в каждой лаборатории была установлена стоимость проведения отдельных операций на каждом агрегате, приборе и установке. Было определено, сколько стоит час работы на каждой плавильной печке, молоте, прокатном стане и т. д. Специально выделенный для этого работник лаборатории на листке-заказе писал: на работу затрачено столько-то минут, стоимость часа работы такая-то. Следовательно, расходы на выполнение работы составляют столько-то. Этот листок поступал в бухгалтерию и служил основанием для учета затрат.
Такая система подсчетов была перенесена в институт из производственных цехов завода. Там также была рассчитана стоимость часа работы на каждом агрегате. Это позволяло устанавливать себестоимость производимых заводом изделий, еще до того, как эти изделия были полностью изготовлены.
Вопросу себестоимости уделялось значительное внимание на всех заводах Германии.
Мне часто приходилось бывать на заводах Рохлинга в Саарской области. Однажды я разговорился с начальником мартеновского цеха Нейманом. Нейман был сведущим человеком, постоянно занимался улучшением технологии производства и проводил много исследований. Выяснилось, что он изучает стойкость различных огнеупорных материалов.
— Что это вы вдруг ими заинтересовались? — задал я ему вопрос.
— Обстоятельства вынудили меня. Дело в том, что у нас расход огнеупоров на одну тонну стали составляет 18 килограммов, а вот на одном из металлургических заводов нашей же области удалось снизить этот расход до 14 килограммов. Это поставило меня в трудное положение. Железный лом для производства стали и чугуна мы покупаем. Цена на эти материалы существует одна и та же для всех покупателей. Чугун стоит 65 марок тонна, а железный лом в среднем — 22 марки. Газ для отопления мартеновских печей все заводы нашей области получают по одной и той же стоимости из одной и той же газовой сети, то есть ни на газе, ни на железном ломе, ни на чугуне я ничего не заработаю. Снизить зарплату рабочим на печах я тоже не могу — это опасно. От меня могут перейти к нему наиболее квалифицированные сталевары. Следовательно, мой сосед сможет несколько понизить цены на сталь, и ее будут покупать у него, а не у меня. Это меня но может не волновать. Вот мне и приходится заниматься исследованиями огнеупорных материалов.
Когда я пришел в цех, то увидел, что действительно во всех уголках проводили работы по огнеупорам, опробовались новые марки кирпича для печных заслонок, для сводов, газовых камер и т. д.
Тогда же я обратил внимание на то, что секретарь директора завода, экономист по образованию, был в одно и то же время консультантом всех начальников цехов завода по вопросам экономики производства. Он хорошо знал цены на все материалы, состояние рынка и возможные расходы по проведению отдельных технологических операций.
Хорошая организация дела, внимание к вопросам себестоимости — все это вело к тому, что немецким металлургическим заводам, несмотря на жесточайшую борьбу на мировом рынке стали, удавалось привлекать покупателей не только высоким качеством изделий, но также и более низкой их стоимостью.
Работая в исследовательском институте Круппа, я мог заметить, что в отличие от наших исследовательских организаций того времени, когда ученый, ведущий исследовательские работы, сам вынужден был выполнять все операции, вести плавку, изготовлять шлифы, проводить коррозионные испытания, просматривать образцы под микроскопом и другие операции, на заводе Круппа все это выполнялось средним техническим персоналом — мастерами и лаборантами. Правда, и мастера, и лаборанты обладали чрезвычайно высокой квалификацией.
Когда, например, мы приходили в металлографическую лабораторию и хотели просмотреть микрошлиф, лаборант устанавливал его на столик микроскопа, наводил на фокус и приглашал на просмотр. На долю исследователя выпадало только регулирование объектива.
Такая организация работ вела к тому, что наиболее квалифицированный состав института — доктора — могли одновременно вести несколько исследовательских работ.
Достаточно сказать, что известный в то время металлург доктор Фри проводил сотни опытов, изучая влияние отдельных добавок на свойства стали, пытаясь установить новые наиболее разумные композиции.
Уже значительно позже, когда я вновь прибыл на завод Круппа в качестве уполномоченного Металлбюро, я спросил директора Шотки:
— Чем же все-таки объясняется такая организация работ, когда исследования проводятся не докторами наук, а техниками, мастерами, лаборантами?
Он ответил:
— У вас создалось неправильное представление. Все исследования проводит доктор. Остальные работники лаборатории выполняют отдельные операции. Зачем же мы будем тратить высокооплачиваемые часы доктора на проведение работ, которые с успехом и даже лучше может сделать лаборант или техник?
Такая система проведения исследований в то время существовала по всей Германии. Все это было тогда для нас новым и важным. Такого рода научных учреждений у нас в стране еще не было.
Дни практики пролетали, нора было возвращаться домой. Что с нами произошло за время пребывания в Германии, мы еще не могли правильно оценить. Для таких оценок не было ни времени, ни измерителей. Тевосян, находясь в Германии, хотел, казалось, использовать каждую минуту, чтобы узнать что-то повое, овладеть каждой неизвестной для нас технологической операцией.
Особенно хорошо, как я уже писал, он изучил разливку стали. Из советских практикантов он был единственным, получившим возможность практически работать как на участке по разливке стали, так и на электрической печи, изготовлявшей наиболее сложные марки стали.
Как-то, находясь в сталеплавильном цехе, я услышал звуки знакомого голоса. Откуда-то из литейной канавы неслось:
— Ziehe mal auf![24]
Это Тевосян подавал команду немцу-крановщику. Команда была уверенной, и крановщик послушно переставлял изложницы, повинуясь движениям руки Тевосяна. Полгода тому назад этот практикант не знал ни крупповских методов производства, ни немецкого языка. И вот теперь на лучшем в мире заводе он командует производством, и его команда принимается и выполняется.
Нет, черт возьми, мы все-таки своего добьемся! Будут у нас и все необходимые стране заводы, и люди, способные управлять ими.
…По договору, заключенному между заводом Круппа и советской организацией Металлбюро, на заводе в Эссене можно было одновременно проходить практику тридцати советским практикантам. За время действия договора на практике побывало более двухсот человек. Большая часть из них, возвратившись с практики, заняла командные посты в промышленности, а на Тевосяна было возложено руководство производством всех качественных сталей в стране.
В 1933 году на практику был направлен мастер-печник московского завода «Серп и молот» Ильин. Он сразу же произвел большое впечатление своей рассудительностью, серьезным отношением к делу и тщательным изучением того, что входило в программу.
Ильин внимательно наблюдал за ремонтом печей, ковшей для разливки стали, допытывался, почему для изготовления газоходов используют один сорт огнеупорных материалов, а для задних стенок печей другой. Он интересовался всем, на все обращал внимание и все подмечал. Практика принесла ему большую пользу, и когда он вернулся к себе на завод, то был назначен директором «Серпа и молота» и в этой должности проработал много лет.
Целиков — ныне Герой Социалистического Труда — стал крупнейшим специалистом по прокатному оборудованию. Разработанные им конструкции прокатных станов установлены и успешно используются на многих заводах не только в Советском Союзе, по и в ряде стран за рубежом.
С организацией «Спецстали» производство качественных сталей в стране стало развиваться бурными темпами. На это развитие значительное влияние оказала та группа специалистов, которая прошла выучку в Германии.
Дело заключалось не только в том, что советские специалисты познали премудрости зарубежной техники. После пребывания за границей и ознакомления с производством на немецких заводах появилось больше уверенности и отчетливее выявлялись слабые и сильные стороны нашего отечественного производства.
Мы знали, где и в чем отстаем и на что прежде всего следует обратить внимание. Мы поняли, что мало знать технику — нужно установить порядок на производстве и неукоснительно выполнять его, создать ритм.
Тевосян, возвратившись из Германии, посещая наши заводы, часто на совещаниях повторял:
— Завод — это симфонический оркестр, а директор — дирижер его. Без сыгранности оркестра будет не симфония, а какофония.
…В Москву я вернулся раньше Тевосяна. Перед отъездом из Германии мною было получено письмо от Завенягина. Он предлагал работу в Гипромезе — институте по проектированию металлургических заводов, — созданном по предложению Серго Орджоникидзе.
Я согласился. Побыл несколько дней в Москве и выехал в Ленинград. Здесь проектировали первые крупные заводы — Запорожсталь, Магнитку и составляли проекты реконструкций металлургических заводов Юга. В коридорах и комнатах большого дома, занимаемого Гипромезом, наряду с русскими, можно было встретить немцев, американцев, французов. Многих специалистов увлек размах предстоящих работ. На технических совещаниях поднимались такие вопросы, по которым никто не мог дать заключений. Ни у кого подобного опыта не было. Мы намечали пути, по которым еще никто не проходил.
В связи с этим я вспомнил историю консультации одного проекта. Это было осенью 1932 года. Я снова находился в Германии, но уже в другом качестве. У меня был титул с длинным названием — уполномоченный Металлбюро на заводе Круппа. Пришло поручение провести экспертизу проекта завода, намеченного к строительству на Урале. Из Москвы со всеми техническими материалами проектов прибыл инженер Д. И. Габриэлян. На проектируемом заводе предполагалось изготовлять листы и ленты из нержавеющей стали. Проектом предусматривалась установка нескольких десятков прокатных станов. Таких цехов нигде в мире не было. При экспертизе проекта начальник технического отдела крупповского завода Гюрих, после того как изучил представленные ему материалы, сказал:
— Такой завод построить технически возможно. У меня возникает только один вопрос: где вы возьмете людей, которые смогут управлять таким предприятием? Мы, например, не могли бы найти в Германии таких.
А Гюрих был опытный инженер.
В Гипромезе, где мне пришлось участвовать в проектировании Запорожского завода ферросплавов, я пробыл недолго, до начала 1931 года. В Гипромез меня отпустили из Московской горной академии с условием, что я буду работать одну пятидневку в Гипромезе и одну — в Московской горной академии. В то время рабочая неделя была заменена пятидневкой.
Когда проект ферросплавного завода был закончен, Завенягин предложил мне принять участие в разработке проекта еще одного завода, но я решил возвращаться в Москву и вновь заняться исследованиями в лаборатории электрометаллургии.
Профессор Григорович — заведующий кафедрой электрометаллургии — находился за границей — руководил практикой наших специалистов на заводе Круппа.
Мне предложили читать курс электрометаллургии стали. В это время в академию прибыл новый, необычный контингент студентов — парттысячники. Это был уже второй эшелон учащихся, который партия передвинула с практической работы для изучения науки и техники. (Первый появился в стенах академии в двадцатых годах.) Многие вновь прибывшие и по возрасту, и по опыту работы в партийных и советских органах значительно превосходили профессорско-преподавательский состав академии.
Среди новых студентов были политкомиссары дивизий, такие, как Ефим Павлович Славский, ставший впоследствии заместителем министра цветной металлургии, а затем министром среднего машиностроения; Шереметьев, занявший по окончании академии сначала пост заместителя министра, а затем и министра черной металлургии.
Среди студентов были бывшие секретари обкомов, председатели или заместители председателей облисполкомов.
Понятно, что вести занятия с таким контингентом было нелегко; тем более что наряду с очень серьезными и добросовестными студентами были и трудные. Иногда студенческие группы сами определяли, какие курсы они хотят слушать. Мне как временно исполняющему обязанности заведующего кафедрой приходилось разбирать много сложных конфликтов.
Одна группа, например, требовала, чтобы занятие с ними вели не те преподаватели, которые были определены, а другие, выбранные на совещании группы. В другой группе преподаватель, витавший курс по теории металлургических процессов, был обвинен в том, что он опирается на закон Гей-Люсака, противоречащий диалектике. Пришлое в партийном комитете академии собирать всю группу и убеждать ее в том, что закон Гей-Люсака отражает научные закономерности, а студент, усомнившийся в нем, не знает ни закона Гей-Люсака, ни диалектики.
…В июле 1931 года президиум ВСНХ принял постановление об организации Всесоюзного объединения качественных и высококачественных сталей и ферросплавов «Спецсталь». Буквально на следующий день ко мне пришел Тевосян. Он весь сиял от переполнявшей его радости.
— Серго предложил мне организовать трест по производству качественных и высококачественных сталей. В трест войдут также заводы по производству ферросплавов, — сказал он мне.
Через четыре года в большой статье Бориса Галина «Профессор и Тевосян», напечатанной 14 декабря 1935 года в «Правде», было рассказано об этой встрече Тевосяна с Серго. Нарком вызвал Тевосяна с завода «Электросталь» к себе домой.
Серго лежал в постели, больной, просматривая присланную ему почту.
Тевосяна он встретил тепло, весело.
— Ну, «немец», выкладывай, — с оживлением сказал он, — пожалуйста, выкладывай все, что ты там видел и взял. — И по мере того, как Тевосян рассказывал Серго вынесенные им наблюдения из богатейшего опыта европейской металлургии качественных сталей, внимание Серго все росло, и глаза его заблестели тем особенным, свойственным ему блеском, когда он увлечен одной какой-нибудь мыслью.
Он слушал, не перебивая, рассказ Тевосяна о солидной, годами накопленной методике производства, о том, что из этого опыта мы можем взять и перенести на нашу почву, и думал, что настало время решать проблему создания базы высококачественных сталей практическим делом: организацией такого треста, который бы объединял все заводы качественных сталей, — идея, которую Серго давно вынашивал.
По где же люди, где кадры, которые сумеют руководить этим сложным и новым делом, кого поставить во главе?
Неожиданно Серго перебил его коротким вопросом:
— Сколько вам лет, Тевосян?
— Двадцать девять, — смутился Тевосян.
— Хорошие годы, — завистливо вздохнул Серго и спросил у него: — Кто у нас знает производство высококачественных сталей? Есть ли у нас такие люди?
Тевосян поднял голову и встретился взглядом с Серго, подумал и назвал профессора Константина Петровича Григоровича, широкообразованного металлурга с практической жилкой, умеющего синтезировать накопленный опыт.
— Ладно, — сказал Серго, — поезжай в Германию, договорись о работе в новом объединении с Григоровичем и пригласи деловых немцев.
Вскоре после этого разговора с Серго Тевосян вновь выехал в Германию…
— Вот теперь можно будет использовать весь собранный нами за границей материал, — продолжал свой разговор Тевосян. — Константин Петрович Григорович будет техническим директором треста, а главным инженером я думаю назначить Ивана Ивановича Субботина — он очень опытный инженер и хорошо знает металлургическое производство. Ты на себя возьмешь ферросплавы.
— Я не хочу уходить из лаборатории.
— А зачем же уходить? Будешь заместителем технического директора треста. Ты ведь с Григоровичем работаешь давно.
Мы с Тевосяном хорошо знали Григоровича. Это был наш учитель. Мы не только слушали у него курс, но и делали под его руководством дипломные проекты.
— У меня даже и тени сомнения не было, что ты согласишься. Некоторых, не скрою, мне уговаривать пришлось.
Все это Тевосян проговорил с какой-то, как мне показалось, даже обидой.
— Да ведь я никогда в учреждениях-то и не работал, — пробовал я было объяснить свое нежелание идти в трест.
— А я тоже не работал, — сказал он. — Да в учрежденье-то и не придется надолго задерживаться. Надо будет по заводам ездить и помогать заводскому народу перестраивать производство на новый лад. Мы поднимем всех тех, кто проходил практику на заводе Круппа, кто видел, как немцы качественную сталь изготовляют. Даром мы, что ли, столько времени за границей провели? Надо из себя все соки выжать.
— Раз надо, так надо, — ответил я и вскоре окунулся в новую для меня область.
В небольшой и очень хорошей книжке «Незабываемые годы», написанной В. Н. Гусаровым, директором Челябинского электрометаллургического комбината, правильно и ярко обрисован стиль работы треста «Спецсталь».
«Трест «Спецсталь» называли в шутку «трестом на колесах». Его работники больше находились на заводах, чем в кабинетах дома в Блюхеровском переулке Москвы.
Бывая часто и у нас, они обстоятельно разбирались во всех делах, не требовали, как обычно, справок или других отчетных материалов. С утра до вечера их можно было видеть в цехах, на решающих участках производства. Здесь представители треста обстоятельно беседовали с людьми, изучали технологию, стремясь помочь руководителям заводских служб в решении тех или иных вопросов».
Это свидетельство тем более ценно, что сделано одним из старейших работников ферросплавной промышленности — начинателем в нашей стране ферросплавного производства.
Владимир Николаевич Гусаров пришел на завод еще тогда, когда, собственно, завода не было, а была строительная площадка, где вырос впоследствии электрометаллургический комбинат. Вместе с комбинатом рос и поднимался Владимир Николаевич, пройдя все ступени производственной лестницы вплоть до поста директора, который он занимает и поныне.
…В одну из поездок Тевосян посетил Челябинск, куда я приехал из Москвы заранее, чтобы ознакомиться подробнее с состоянием дел и до приезда Тевосяна подготовить необходимые предложения.
А на заводе положение было трудное.
Вот как описывает его В. Н. Гусаров:
«В процессе эксплуатации печей начали отчетливо выявляться их конструктивные недостатки. Пользуясь тем, что в нашей стране не было специалистов в области ферросплавного производства, фирма «Сименс-Шуккерт» поставила дам оборудование, не проверенное на практике… На чертежах выглядело все хорошо, а на деле наоборот. Масло коксовалось в трубопроводах, ведущих к цилиндрам электрододержателя, а они располагались в зоне высоких температур. Из-за высокой температуры гнулись детали управления электрододержателя — рейки, винты, рычаги. Почти ежедневно печи останавливали, чтобы устранить поломки. Слесари и правильщики без конца ремонтировали погнутые детали.
Электропечи часто и подолгу простаивали. Едва они разогреются, как детали начинают выходить из строя».
Тевосян и Григорович, ознакомившись с производством, пришли к единодушному заключению: главное, что необходимо для устранения недочетов, — это освоение оборудования и глубокое изучение самого технологического процесса производства.
В один из вечеров, вернувшись с завода, Тевосян вызвал меня к себе. Здесь же находился и Григорович.
— Вот мы тут без тебя разговаривали о положении на заводе. Мы долго будем так осваивать процесс производства сплавов. Может быть, посмотреть где-нибудь за границей, как они изготовляют эти сплавы? У нас есть договор с Миге. Может быть, тебе съездить во Францию вместе со своими студентами-ферросплавщиками? У тебя сколько ферросплавщиков учится в группе? — спросил меня Тевосян.
— Четверо.
— Вот забирай их с собой и поезжай во Францию. Я договорился с Серго о твоей поездке, и даже анкеты для оформления поездки мы из Москвы привезли для тебя. Чтобы не терять время, ты заполни, и я возьму их с собой. Мы раньше тебя в Москве-то будем.
Но поехать во Францию мне тогда не пришлось. Французы долго не давали нам виз. Пока шли переговоры о получении для всех нас французских виз, возникла необходимость поехать в Италию.
В марте 1932 года встал вопрос о моей поездке в Италию. Для строящихся заводов по выплавке высококачественных сталей и ферросплавов нужны были электропечи, мы их тогда еще не умели изготовлять. Фирмы, воспользовавшись создавшейся ситуацией, хотели сорвать с нас возможно больше.
Меня вызвали в Наркомтяжпром.
— Поезжайте в Италию, познакомьтесь с конструкцией печей, разработанных итальянскими специалистами. Вам необходимо будет оценить, в какой степени то, что изготовляется в Италии, подходит для нас. Если итальянские электропечи по вашему мнению подойдут для наших целей, то мы направим в Италию закупочную комиссию и будем договариваться с фирмами. Вы ведь у нас специалист в этой области.
Я как-то даже растерялся, — когда же это я успел стать специалистом? Прошло всего четыре года, как я защитил свой дипломный проект.
Через двадцать лет мы с Завенягиным как-то обсуждали вопрос о назначении на должность заведующего лабораторией одного молодого ученого. Завенягин стал возражать:
— Ну как можно назначать его на эту должность? Он всего шесть лет назад закончил институт.
— А ты забыл, Абрам Павлович, что тебя Серго назначил директором Гипромеза на третий день после окончания Горной академии?
Завенягин засмеялся.
— Да, черт возьми, действительно к нам относились тогда с большим доверием.
И вот поездка по Италии. Рим. Венеция.
О Венеции я когда-то делал доклад. Перечитал все доступные в то время для меня книги. Когда это было? То ли в 1915, то ли в 1916 годах?
Когда я ехал в Венецию, мне казалось, что я знаю этот город, но, выйдя из железнодорожного вагона, поразился. Это же совершенно не та Венеция, которая была создана моим воображением.
Гранд канал. Площадь Сан-Марко, Дворец дожей, и на углу чудесный барельеф пьяного Ноя. Узкие улочки и мастерские кустарей. Город на сваях. На сваи использовано красное дерево, которое когда-то росло на побережье. Эти деревянные сваи теперь заменяются сваями из железобетона. Мебельные фабрики платят большие деньги за те деревянные сваи, что простояли в воде столетия.
В Риме у Колизея меня остановил продавец камей. На небольшом деревянном лотке у него были чудесные брошки без оправы — женские головки, вырезанные из раковин.
— Купите, — твердил он, следуя за мной. Слово «купите» он произносил на итальянском, английском, французском и немецком языках. Потом, отчаявшись, он спросил — Кто же вы?
— Русский.
— Ну купите же, — уже по-русски произнес он.
— Откуда вы русский язык знаете?
— А я еще мальчишкой жил с отцом в Одессе. Сегодня я еще ни одной камеи не продал. Я их вырезаю сам. Смотрите, какие у меня руки, — и он повернул мне ладони своих мозолистых рук. — Вы же, советские, стоите за рабочих. Ну, купите.
Несмотря на скудность моих средств, пришлось одну камею все же купить.
В торговом представительстве в Милане мне оказали содействие в ознакомлении с итальянскими заводами. От торгпредства были написаны письма ряду итальянских фирм, занимавшихся изготовлением электропечей, с просьбой ознакомить меня с их конструкцией и производством. В конце каждого письма стояла магическая фраза — речь идет о заказах.
Все запрошенные фирмы ответили согласием.
От фирмы Фальки в Турине я получил не только приглашение, но и проспект изготовляемых фирмой печей. В книге с золотым обрезом было много чудесных фотографий электропечей самых различных конструкций.
У меня сложилось впечатление, что фирма Фальки является одной из наиболее солидных. Поэтому я и решил поехать прежде всего к Фальки в Турин.
По указанному в проспекте адресу я быстро нашел контору фирмы. На звонок дверь открыла хорошо одетая, миловидная девушка — секретарь. Я обратился к ней по-французски и сказал, что хотел бы видеть владельца фирмы. Она ввела меня в гостиную, свидетельствующую всем своим видом о солидности фирмы, и попросила подождать.
Через минуту в гостиную вошел владелец фирмы — Фальки. Стройный брюнет, на вид не старше тридцати пяти лет.
— Я хотел бы познакомиться с производством печей вашей фирмы. Нас интересуют промышленные печи для плавки, а также термической обработки.
— Плавильных печей мы не строим, а печи для термической обработки мы вам поставляли и готовы поставлять их в дальнейшем. Не будем терять время и направимся на производство, — предложил Фальки.
И мы спустились со второго этажа, сели в стоявшую у подъезда машину «фиат» и поехали.
На окраине города у невзрачного одноэтажного домика, напоминавшего мне почему-то старый купеческий лабаз, машина остановилась.
Мы вошли в небольшую мастерскую, где было установлено не более двадцати простых станков.
— А где же вы изготовляете те печи, что изображены в проспекте вашей фирмы? — спросил я Фальки, удивленный примитивностью оборудования.
— Вот здесь.
— Но у вас даже нет печей для отливки деталей, входящих в конструкции?
— А мы их заказываем у фирмы «Фиат» здесь же, в Турине.
— А специальные огнеупорные материалы, кто их делает?
— Их изготовляет один из итальянских заводов, расположенных поблизости.
— Для печей нужны ленты и проволока из специального сплава — нихрома, где вы берете нихром?
— Нихром мы получаем из Германии, от Круппа.
— А приборы для контроля и регулировки температуры?
— Приборы покупаем в Англии.
— Что же вы сами делаете? — смеясь, спросил я Фальки.
— Как что? Все конструкции являются оригинальными разработками фирмы, и, кроме того, корпуса печей и все монтажные детали изготовляются нами вот здесь.
В соседней комнате Фальки показал мне несколько готовых к отправке заказчикам хорошо выполненных печей.
«По всей видимости, фирма имеет сильное конструкторское бюро, — подумал я. — Надо будет попросить Фальки ознакомить меня с работой этого бюро».
— А не можете вы меня познакомить с вашим конструкторским бюро? — спросил я Фальки.
— Почему же нет, смогу.
Из этих убогих мастерских, выпускающих великолепные печи, мы поехали в центр города и опять остановились у подъезда дома, где размещалась контора фирмы.
Поднялись снова на второй этаж, прошли мимо изящной секретарши, и Фальки ввел меня в комнату, где находилось три или четыре чертежных доски, за ними работали двое молодых итальянцев.
— Познакомьте меня с главным конструктором, — вновь попросил я.
Фальки сделал корпусом тела движение вперед и протянул руку.
— Перед вами главный конструктор, а это мои чертежники.
Когда я уезжал от Фальки, меня разбирала злоба. Ведь у него ничего, кроме желания заработать, нет. Он просто человек с большой инициативой и полон энергии.
Мы заказывали этой фирме сотни печей, а все их могли бы делать сами.
…Когда я проезжал по прекрасным автострадам Италии, я видел, как на строительстве новых автомобильных дорог рабочие вручную кувалдами дробили камень, приготовляя щебенку.
В Милане был большой машиностроительный завод, изготовлявший дробильно-размольные машины. На этом заводе мы покупали, в частности, и дробилки для дорожного строительства.
В то же время в Италии они не использовались. Я задал вопрос итальянскому инженеру, сопровождавшему меня в поездках по Италии.
— Почему у вас камень на строительстве дорог дробят вручную?
— Видите ли, правительство, в целях борьбы с безработицей, рекомендовало сократить применение машин. То же самое у нас происходит на некоторых фабриках. Правительство предложило из тех же соображений не пользоваться механизмами и больше применять простой ручной труд. У нас много безработных, — сказал инженер.
На металлургическом заводе в Аосте при осмотре доменного цеха ко мне обратился начальник этого цеха с просьбой предоставить ему возможность поработать на доменных печах Магнитки или Кузнецкого завода.
— Годы идут, здесь у нас, в Италии, старые печи и старое оборудование. Как инженер, я здесь тупею — у вас творческий размах. Ох и далеко же вы полетите, если будете двигаться такими темпами!
Он был опьянен размахом наших работ. Там впервые я это и услышал:
— Вам не видно того, что вы создали. Большое художественное полотно надо рассматривать издалека. Вблизи вы видите отдельные мазки. Нам отсюда виднее, кроме того, мы — итальянцы. — И он застенчиво улыбнулся.
Только я закончил поездку по стране и вернулся в Милан, как новое поручение — срочно выехать в Бреслау, осмотреть изготовленные там детали для печей строящегося в Запорожье ферросплавного завода.
Снова в путь. Северная Италия, Швейцария, Германия и почти у границы Польши и Чехословакии — Бреслау.
На небольшом немецком заводике меня уже ждали. Сотрудник советского торгпредства объяснил, в чем заключается моя миссия.
— Наш приемщик забраковал изготовленный заводом корпус большой печи. Корпус дорогой, из специальной бронзы. Он стоит несколько сот тысяч марок. Завод встретился с трудностями: первые отлитые из бронзы детали были неудачны. Директор обратился к нам за помощью. Просил выдать ему на приобретение новых материалов ссуду. Мы вынуждены были на это пойти — нас подпирают сроки. Но вот заказ был выполнен, а наш приемщик утверждает, что все это — сплошной брак. Вы должны ответить нам, действительно ли это так, а если действительно брак, то нельзя ли его исправить. Откровенно говоря, мы, видимо, попались с выбором этого завода. Погнались за низкими ценами. Если эти детали бракованные, то у нас не только горит несколько сот тысяч марок, но придется срочно искать новый завод, где можно будет разместить заказ на сложное оборудование. А график строительства в Запорожье будет сорван.
Когда мы встретились с приемщиком и вместе с ним прошли в цех для осмотра деталей, он подробно рассказал мне о всех обнаруженных им дефектах, и мы скрупулезно освидетельствовали каждый из них. Да, он прав, это брак. Брак окончательный и неисправимый. Все необходимо делать заново.
В кабинете владельца завода — совещание. Он пожилой уже человек. За столом рядом с ним — трое работников, руководящих производством. Хозяин завода явно волнуется. Он с тоской в глазах смотрит на меня. Никто из нас не мог даже предполагать, что мое техническое заключение будет для него смертным приговором.
Я перечислил характер дефектов, техническую невозможность их исправления и закончил выводом — окончательный брак.
Во время моего сообщения владелец завода молчал и только несколько раз облизал пересохшие губы. При слове «брак» он уронил голову на стол. Потом поднялся и, не глядя на нас, вышел в другую комнату, хлопнув дверью.
Мы сидели молча. И вдруг за дверью раздался выстрел. Все находившиеся за столом вышли из оцепенения и бросились в смежную комнату. На полу лежал труп владельца завода. На полу была лужица крови, и рядом лежал выпавший из руки револьвер…
Позже я узнал, что завод был в долгу как в шелку. Желая во что бы то ни стало получить заказы, владелец завода взялся за изготовление очень сложных деталей электропечей. Никто до этого в Германии таких печных конструкций не изготовлял.
В их производстве встретились большие трудности, дело не клеилось. Полученный в банке кредит был израсходован на приобретение дорогих материалов — меди и олова, а полученные отливки оказались браком.
Он взял новый кредит. Опять неудача. Старый промышленник хорошо знал законы своего общества — долги ему не простят, с него спустят шкуру.
То, что его ожидало, для него было страшнее смерти.
…В 1932 году в Германии было много банкротств и самоубийств.
Затем целый калейдоскоп событий, и наконец поездка в Скандинавские страны — Швеция, Норвегия.
Послом в Швеции была Александра Михайловна Коллонтай. Встреча с этой удивительной женщиной оставила сильное впечатление.
В ее кабинет мы вошли вдвоем. Второй (я его совершенно не знал), немного старше меня, здороваясь с Александрой Михайловной, напомнил ей о том, при каких обстоятельствах он увидел ее впервые.
— Это было в 1919 году в Петрограде. Мы, молодые красногвардейцы, направлялись на фронт — против Юденича. А вы выступали на митинге, и наш батальон также был там. Как же вы говорили в тот памятный для меня день, Александра Михайловна! У нас было всего по двадцати пяти патронов, но каждое ваше слово было целой обоймой. Прямо с митинга мы пошли на передовые позиции — фронт был рядом.
— Да вы прямо поэт, голубчик!
Александра Михайловна была явно взволнована. На бледном лице, обрамленном седеющими волосами, горели ее глаза, глаза природного трибуна.
— Теперь я дипломат и горячих речей мне произносить не приходится. Здесь действуют законы дипломатического протокола.
…Потом старый политэмигрант Скворцов водил нас в небольшое кафе.
— Вот за этим столиком сидел Ильич. Он любил пить здесь чай и читать газеты.
Мне организуют поездку по заводам. Интересные встречи и разговоры с металлургами Швеции.
Затем Норвегия. Завод Фиска под Христианзандом. Главный инженер приглашает к себе в гости. Хорошая семья — жена и сын. Сыну три года. Через тридцать лет я узнал через знакомого мне норвежского профессора, что отца повесили немцы во время оккупации Норвегии.
— А что с женой и сыном? — спросил я.
Профессор только пожал плечами.
В 1932 году на заводах Главспецстали побывали английские металлурги. Англичане предложили Тевосяну посетить металлургические заводы Англии, но он не мог принять это приглашение. В то время он был целиком поглощен организацией производства качественных сталей. Объединению «Спецсталь» были переданы заводы, которые никогда раньше выплавкой высококачественных сталей не занимались. Их необходимо было реорганизовать и перестроить на производство совершенно новой продукции.
Осенью 1932 года, будучи в Эссене, я получил от него письмо с предложением поехать в Англию. Мне предлагалось посетить заводы Гадфильда, Томаса Ферста и ряд других.
Еще на лекциях в Горной академии я впервые услышал о заводе Гадфильда в Шеффилде. Одна из марок стали с высоким содержанием марганца до сих пор носит наименование стали Гадфильда.
Из высокомарганцевой стали изготовляются прежде всего такие детали, которым приходится работать в тяжелых условиях постоянного трения, например, части дробильно-размольных машин, детали экскаваторов и землечерпалок, стрелки и крестовины трамвайных путей и многое другое.
Эта сталь представляла особый интерес для нашей страны. Во-первых, потому, что мы начинали развивать отрасли машиностроения, где требовался металл стойкий против истирания. А во-вторых, — что не менее важно, — на территории Советского Союза находятся крупнейшие в мире месторождения марганцевых руд — Чиатурское в Грузии и Никопольское на Украине.
Работы по использованию марганца в металлургии у нас начали проводиться очень давно. Известный советский металлург Липин рассказывал мне о своих работах по изучению марганцевистых сталей еще в дореволюционные годы.
— Мы выплавили и исследовали много сталей с различным содержанием марганца, вплоть до восьми процентов. Но не установили ничего интересного и прекратили работы.
После нас эти работы были продолжены англичанами на заводе в Шеффилде. При дальнейшем повышении марганца до одиннадцати процентов они обнаружили скачкообразное изменение свойств стали.
Она приобрела высокую вязкость и стойкость против истирания.
Вот и стала эта марка называться сталью Гадфильда… Нет, наука — это не только удача, это огромный труд и терпение, — сокрушался старик Липин, вспоминая свои молодые годы и неудачу, которую он потерпел.
В Англии большой интерес для меня представляли заводы Томаса Ферста и Джона Брауна. Их называли в то время английским Круппом. На заводах производились стали такого же примерно типа, что и у Круппа, а в оборудовании цехов было много общего.
Но все же здесь было много своего, оригинального.
Английская металлургия имеет большую историю, и многие металлургические производства зарождались здесь. Каупер — воздухонагреватель доменных печей был создан англичанином и носит его имя, а процесс получения стали путем продувки — бессемеровский способ производства — также назван по имени англичанина Бессемера.
По качеству некоторые марки английских сталей превосходили немецкие, но были дороже. Поговорка «Мы не настолько богаты, чтобы покупать дешевое» пошла также из Англии.
Перед поездкой в Англию я занимался изучением производства полой буровой стали и, рассматривая на заводе Круппа техническую документацию, натолкнулся на интересное письмо.
Представитель фирмы Круппа в Йоханнесбурге (Южная Африка) писал, что местные потребители предпочитают покупать не крупповскую сталь, а английскую, известную под маркой «Робур». Далее представитель сообщал, что если в ближайшие месяцы не удастся поднять качество крупповской стали до уровня английской стали «Робур», то удержаться на рынке будет невозможно.
Тевосян предложил мне не только ознакомиться с английскими методами производства стали, но и постараться договориться о возможности заключения соглашения подобного соглашениям, заключенным с немецкими металлургическими заводами.
…Не зная совершенно языка, я все-таки должен был ехать один. Переводчики нас тогда не сопровождали. Никто из советских представителей не встречал. Обходились и устраивались самостоятельно. Добирались с вокзалов до гостиниц, как-то объяснялись и находили те учреждения, куда необходимо было попасть.
Из Берлина я добрался до Хук-ван-Холланд, в Голландии сел на пароходик и переплыл Ла-Манш. Сошел на английский берег и поездом прибыл в Лондон, а такси доставило меня в отель.
На Кингсуэй, где мне рекомендовал остановиться мой знакомый, недавно прибывший из Лондона, была большая гостиница. (Когда я пытался через тридцать лет ее разыскать, мне это не удалось, а полицейский сообщил, что она разрушена во время бомбардировки Лондона. На месте гостиницы построено новое служебное здание.) В этой гостинице с чрезвычайно длинными коридорами и маленькими комнатками я и остановился. Оставив в комнате чемодан, я сразу же отправился осматривать город.
Тогда-то, впервые проходя по улицам Лондона, я и увидел нечто необъяснимое. На тротуаре одной из центральных улиц на коленях стояли люди и цветными мелками рисовали. Кое-кто уже почти заканчивал свои рисунки и наносил последние штрихи. На одном из них — море. Одинокая парусная лодка. Последние лучи солнца. На втором — лужайка. На ней небольшой домик. В стороне пасутся овцы. На третьем — ваза с пышным букетом ярких цветов.
Что это такое?
«Вероятно, готовятся к празднику», — подумал я. Какой странный способ украшать город. У нас развешиваются красные полотнища с призывами, гирлянды из зеленой хвои, а у них, оказывается, разрисовывают тротуары.
Но ведь пешеходы все это вытрут подошвами своей обуви, а кроме того, эти рисунки смоет первый же дождь. Не понимаю, зачем они это делают?
Лежащая рядом кепка с мелкими монетами и лаконичная фраза на листке бумаги — Thank you[25]— объяснили все. Это — нищие. Художники-нищие!
В последующие годы таких художников-нищих я встречал также во Франции и Италии. Так же, как и в Лондоне, на асфальте улиц они растрачивали свое мастерство, собирая сантимы и чинтезимо в кепки и береты.
А на набережной Темзы — у самого парламента — на скамейках сидят бездомные. Вот один из них. Под глазами мешки. Рубашка без воротничка; когда-то он был и пристегивался. Металлическая пуговка от него еще сохранилась. У сидящего на скамейке глаза закрыты. Видимо, ему ужасно хочется лечь и вытянуться.
По набережной медленно движется полицейский. Он останавливается у одной такой же скамейки, на которой улегся другой бездомный. Полицейский концом резиновой палки тормошит его. Скамейка предназначена для того, чтобы на ней сидеть, а не лежать.
В Англии порядок. Все регламентировано. Что значит «лежать» — точно определено. Если лежащий на скамье хотя бы одной ногой касается земли, то он не лежит, а сидит. Таковы правила.
Прохожу в Риджен-сквер — здесь также встречаются бездомные. Вот один из них сумел уложиться в существующие правила пользования скамьей. Он вытянулся на скамейке, опустив одну ногу на землю. Его не тронут.
В Шеффилде, куда я прибыл из Лондона, меня встретил представитель заводов Гадфильда.
Он немного говорил по-русски.
— Мы до революции имели на территории России свою контору для продажи изделий фирмы, — сказал он мне.
Осматривая заводы, я знакомился с историей развития металлургической техники. Здесь в действии находились, например, молоты, работающие от водяного колеса. Вода из небольшого ручья поступала на колесо, и энергией его движения приподнимался боек ковочного молота.
«Какой же это век?» — подумал я. Но рядом был выстроен небольшой цех, оборудованный высокочастотными печами, каких у нас в то время еще не было.
Большое впечатление на меня произвел цех прокатки тонкой нержавеющей ленты. Он был похож скорее на больницу, а не на прокатный цех. Здесь было повышенное давление, и, чтобы попасть внутрь помещения, нужно было пройти через тамбур — шлюз. Очищенный от загрязнений воздух поступал в цех через систему фильтров. Все работники были одеты в белоснежные халаты, с белыми шапочками на головах и в белых перчатках на руках.
Касаться голой рукой поверхности прокатываемой ленты не дозволялось — на поверхности оставалось жировое пятно, что вело к осложнению технологии. Цех был механизирован, и почти все операции осуществлялись специальными приспособлениями и механизмами. Все это было для меня ново и интересно. Мы также готовились к тому, чтобы в широком масштабе начать производство нержавеющего листа и ленты.
Кроме того, мне нужно было ознакомиться с английскими электросталеплавильными печами, которые мы хотели купить для строившегося в то время цеха на заводе «Электросталь».
В Шеффилде безработица проявлялась резче. На углах улиц группы рабочих. Угрюмые лица. Поношенные костюмы, стоптанная обувь. Когда я проходил мимо, они провожали меня тоскливым взглядом.
Вечером направился в кинотеатр. На экране шел какой-то бессодержательный фильм, насыщенный отчаянной стрельбой из пистолетов. При входе в кинотеатр получил программу, с небольшим кармашком. В него вложены лезвия бритвы «Жиллет» — реклама фирмы.
Шеффилд — город стали. Он особенно тяжело переживает кризис. А вообще картины кризиса я уже повидал во многих городах и странах Европы.
Когда я ехал сюда, в Англию, то по дороге от Берлина до Хук-ван-Холланд разговорился со своими попутчиками. Оба они были коммивояжеры: один — представитель обувной фабрики, другой — текстильной.
— Каждая страна все хочет производить сама, — с сокрушением говорил один из них. — В Швеции я хотел возобновить контакт с нашими постоянными клиентами, но там, куда мы обычно поставляли три тысячи пар обуви, у меня с трудом взяли пятьсот.
Второй в знак сочувствия кивал головой и прерывал взволнованную речь обувщика горестными замечаниями:
— То же самое и у нас — метра никто не хочет брать там, где я продавал большие партии тканей.
— А вы чем торгуете? — спросил меня один из них.
Я засмеялся и сказал:
— Не торгую, а покупаю.
Лица коммивояжеров оживились.
— А что покупаете?
Когда я сказал, их интерес угас — они не связаны с этой областью.
— Ну, у вас дело проще. Купить всегда легче, нежели продать. Продать каждый хочет, а найти покупателя и уговорить его купить — это уже искусство. А теперь даже искусство не ценится. Трудно, всем трудно, — и оба закачали головами.
Потом поездка во Францию — картины однотипные. Некоторое разнообразие вносят только национальные особенности.
Три месяца путешествий по странам Европы закончены. Задание выполнено. Необходимое оборудование можно получить не только в Германии, но и в других странах. Свет клином на Германии не сошелся.
Возвращаюсь в Берлин. Встреча с представителем фирмы Сименс. Высокий, худощавый и нагловатый начальник русского отдела заводов Сименса — Иост.
— Напрасно проводите время в путешествиях. Лучше наших печей все равно нигде не найдете. Шведы не имеют своих оригинальных конструкций. Они уже пятнадцать лет не занимаются этим делом. А что нашли вы в Англии? Англичане сами заказывают нам печи. Сегодня у нас четверг. В пятницу вечером я собираюсь поехать на охоту. До понедельника меня в Берлине не будет. А в понедельник можете мне позвонить. Если, конечно, надумаете вести серьезные разговоры.
В беседу с Иостом вмешивается находящийся рядом со мной член советской закупочной комиссии.
— Господин Иост, но вы ведь назначили явно несуразные цены. Разве можно требовать за такую печь тридцать шесть тысяч марок?
— Почему вы считаете цену несуразной? Вы, кстати, такую цену за наши печи платили. Вы же знаете, что мы вам одну такую же печь уже поставили, и вы не считали тогда, что вы делаете что-то несуразное.
Иост еще до революции кончил рижский политехнический институт, он хорошо говорит по-русски. У меня растет чувство раздражения против этого самонадеянного представителя фирмы. Он хочет поставить нас на колени. Ах, если бы мы только могли сами делать все, что нам необходимо для строящихся заводов. Вот тогда не посмел бы этот Иост вести с нами разговоры таким тоном.
И я решил дать сдачи.
— Господин Иост, если вы не снизите цены на печи и не предложите новой разумной цены до субботы, то я опасаюсь, что будет поздно. Мы подпишем соглашение с другой фирмой.
Иост, направившийся было к выходу, остановился.
— С кем же это вы подпишете соглашение? С АЕГ мы договорились. Они смогут взять на себя только один тип печей — другой могли бы мы выполнить, если, конечно, вы примете наши цены. Ну, может быть, учитывая, что заказ крупный, мы сможем сбросить какую-то тысячу марок, но не больше.
— Повторяю, господин Иост, если до субботы не будет вашего нового, приемлемого для нас предложения, можете охотиться дальше. Вам нет надобности возвращаться в понедельник. В понедельник мы подпишем соглашение с другой фирмой.
— Не с Ренерфельдом же подпишете, надеюсь, у нею печи конструкции 1905 года.
— Не считайте, господин Иост, нас наивными. До подписания соглашения мы вам не скажем, с кем мы вели переговоры, а когда его подпишем, это будет известно всем — мы об этом объявим. Заказ-то большой, о нем стоит дать публикацию.
Иост быстро удалился, даже не попрощавшись.
Буквально через полчаса у нас уже сидел один из директоров Сименса. День был сумрачный. Шел мелкий дождь.
— Ну что же, давайте договариваться.
И он начал снижать цену. Через пятнадцать минут он сказал:
— Я снижал цены по тысячи марок в минуту — с такой скоростью мы никогда не вели наши финансовые дела.
Когда наконец о цене договорились и визировали проект соглашения, немец сказал:
— Само небо плачет вместе со мной. Ведь я сбросил но пятнадцати тысяч марок с печи. Вместо тридцати шести тысяч мы отдаем их вам по двадцать одной.
«Сколько же вы зарабатывали на нас!» — подумал я.
Я собирался возвращаться в Москву. Написал уже письмо жене и только что хотел его отправить, как мне принесли телеграмму.
«Дай согласие на назначение уполномоченным Металлбюро на заводах Круппа на срок не более шести месяцев». И подпись — Тевосян.
Нет, не могу больше, хватит! Я уже как губка, до насыщения наполнен разными техническими сведениями. Надо все это отжать. Мне кажется, что я не в состоянии воспринять больше ничего.
А может быть, все-таки согласиться? Можно было бы провести дальнейшие исследования в лабораториях. Ведь я еще по существу их не закончил. На заводе есть чему поучиться.
Колебания прекратились неожиданно. Меня пригласил торговый представитель и сказал:
— Из Москвы получено указание о назначении вас уполномоченным.
— Не указание, а предложение, — ответил я, показывая ему телеграмму.
Он засмеялся и, возвращая мне телеграмму, произнес:
— А и наивный же вы все-таки человек! Неужели вы не поняли, что это просто вежливое сообщение об уже принятом решении? Так что собирайтесь в Эссен и принимайте дела. Приезд вашей семьи в Германию оформляется.
— На сколько же меня здесь задержат? — спросил я торгпреда.
— Во всяком случае, не на шесть месяцев. Пару лет-то пробыть, вероятно, придется.
Пришлось пробыть больше — почти три года.
В Эссене, куда я приехал после того, как официально был назначен уполномоченным, на этой должности находился инженер Виткус. Пауль Янович Виткус также учился в Горной академии, и я его хорошо знал. Во время гражданской войны он был в составе частей латышских стрелков.
Практикантов на заводе было немного — старые заканчивали свою практику, а новые еще не подъехали.
Поэтому нам никто не мешал, и Виткус подробно и обстоятельно ввел меня в курс дела.
В одно из воскресений мы с Виткусом, Тергеряном и еще двумя практикантами пошли в Груга-парк — зеленую часть города, место гуляний, где находились различные аттракционы, карусели, американские горки, качели, тиры, небольшие ресторанчики. Большая площадь парка была занята ботаническим садом.
В Груга-парке по воскресеньям собиралось много народа.
Мы хотели пострелять в тире. Виткус часто ходил сюда, и его хорошо здесь знали. Когда мы всей группой подошли к тиру, хозяин спросил:
— Wie gewöhnlich Nummer sieben?[26]
У Виткуса здесь были уже хорошо пристрелянные винтовки.
— Я обычно стреляю из двух винтовок: номера семь и три.
В тире было много неподвижных мишеней, а также длинная цепочка движущихся белых мышей. При попадании в кружочек в центре мышки она опрокидывалась и вновь появлялась уже в верхнем движущемся ряду. Только Виткус начал стрелять, как к стойке тира подошел штурмовик. Судя по хорошо сшитому костюму из дорогого материала, он занимал крупный пост. Об этом свидетельствовали и наряды жены, вместе с которой он появился у стойки.
— Винтовку, — произнес он повелительным тоном.
Владелец тира молча подал десятизарядную винтовку, такую же, как у Виткуса.
— Вот сейчас ты увидишь, что значит настоящая стрельба, — произнес он, обращаясь к жене, и обвел нас высокомерным взглядом. — Я буду бить мышей.
В это время Виткус стал стрелять по мышам и не пропустил ни одной. К нему медленно передвигалась одна мышь за другой — и после каждого выстрела она исчезала. До штурмовика не доходило ни одной.
Он стоял и ждал. Он мог стрелять только тогда, когда промахнется Виткус, но тот, израсходовав все десять зарядов винтовки, крикнул владельцу тира:
— Nummer drei bitte[27].
Хозяин подал вторую винтовку, номер три. Израсходовав все десять зарядов третьего номера и сбив десять мышей, Виткус взял прежнюю винтовку и также стал сбивать мышек одну за другой.
Винтовку номер семь он передал владельцу тира со словами:
— Wiederladen bitte[28].
Штурмовик вначале стоял, прижав приклад винтовки к плечу и прищурив левый глаз, затем опустил ее, не имея возможности сделать ни одного выстрела. Затем, обращаясь к жене, совсем тихо произнес:
— Попытаюсь стрелять мышей из верхнего ряда, но это чертовски трудно.
Виткус, услышав это, сказал Тертеряну, который также очень хорошо стрелял:
— Становись на мое место и стреляй по нижнему ряду, а я стану с другой стороны от него, — и он кивнул в сторону штурмовика. — Я к нему ни одной мыши в верхнем ряду не пропущу. Но смотри, Арам, если хоть одну пропустишь — по шее получишь!
Виткус, забрав винтовки, переместился и занял место вправо от штурмовика и, пока тот целился, стал сбивать одну мышь за другой из верхнего ряда. Штурмовик вновь опустил винтовку. У тира стала собираться толпа. По всей видимости, об этом необычном состязании стало известно у других аттракционов. Раздались голоса.
— Кто это так стреляет? Он сделал уже более сотни выстрелов и ни разу не промахнулся.
Штурмовик стоял с опущенной дулом вниз винтовкой и кусал губы. Потом положил ее на стойку и с сильным раздражением произнес:
— Donnerwetter![29] — Не глядя ни на кого, он быстро отошел от стойки.
Виткус также положил свою винтовку, спросил: «Wieviel?»[30] — и полез в карман, чтобы заплатить за стрельбу. Владелец тира вдруг нагнулся, стал шарить под стойкой, наконец вытащил бутылку коньяку и, протягивая ее Виткусу, с горячностью проговорил:
— Kostenlos, kostenlos, ohne Zahlung. Was haben Sie gemacht — das ist doch zauberhaft[31].
Собравшаяся около тира толпа стала аплодировать, не спуская восторженных глаз с Виткуса и Тертеряна. Кое-кто стал смотреть вслед удалявшемуся штурмовику, и в этих взглядах чувствовалось удовлетворение случившимся — посрамлением одного из коричневорубашечников. Они не вызывали тогда симпатий.
Летом 1932 года количество безработных сильно возросло. Просящих милостыню стало больше.
Как-то в один из вечеров, когда я проходил по городскому саду, ко мне подошла девочка лет восьми-десяти, опрятно одетая. На худеньком бледном личике живыми были одни большие, не по-детски серьезные глаза. Она сказала:
— Vatti ist arbeitslos schon vier Jahre, Mutti ist krank, wir haben nichts zum Essen. Können Sie nicht uns helfen[32].
По тому, как она это сказала, было видно, что это не профессиональная нищенка и, может быть, даже впервые просит.
У меня при себе была бумажка в пять марок — я отдал ее девочке. Она растерялась и в страхе произнесла:
— Aber das ist doch zuviel[33].
В 1930 году, когда я впервые попал в Эссен, я не видел ни одного нищего — теперь они стали встречаться все чаще.
А немецкая пропаганда пыталась отвлечь внимание от тяжелых внутренних дел и привлечь его к тому, что происходит в других странах. Особенно изощрялись газеты и радиопередачи в изображении тяжелого продовольственного положения в Советском Союзе.
На улицах развешивались плакаты с изображением голодающих детей. Надписи свидетельствовали о том, что это будто бы заснято на Украине. Хотя даже небольшой знаток Украины мог увидеть, что такой одежды на Украине не носят.
Нам нужно было что-то купить, и мы с женой и дочкой зашли в магазин Блюма. Жена и дочь тогда только что приехали из Москвы. Розовое полное личико девочки обращало на себя внимание — в Эссене такие лица были редкостью. В магазин вместе с нами вошел какой-то чин из штурмовиков, показывая на Надю, он обратился к находящимся в магазине:
— Tüpisches deutsches Angesicht[34].
— Aber sie ist doch von «hungerndem» Russland hierher gekommen[35], — громко, чтобы слышали все, сказал я.
Мне показалось, что штурмовик испепелит меня своим взглядом. Кое-кто из находящихся в магазине засмеялся. Очень уж нелепым было положение штурмовика.
Но любите черный глаз,
Черный глаз — опа-ас-най,
А любите го-лу-бой,
Голубой — прекра-ас-най.
Эту песню я часто слышал в ночной тиши Сураханов, когда плотник Григорий Жирнов напевал ее, возвращаясь вместе с отцом после полуночи, слегка навеселе. Отец играл на саратовской гармошке с колокольцами, а Григорий под саратовские переборы пел, нарушая ночную тишину поселка.
Остгоф был начальником русского отдела фирмы Демаг в Дуйсбурге. Отдел был создан фирмой в связи с заключенным с Демагом договором.
Высокий, упитанный мужчина, с холеной русой бородой, высоким лбом и большими голубыми глазами на красивом лице, Остгоф напоминал внешностью русского боярина. По-русски он говорил превосходно.
Остгоф окончил еще до первой мировой войны Рижский политехнический институт, долго жил в Москве, исполняя обязанности представителя фирмы Демаг и одновременно совершенствуя русский язык. Отличить его от русского было нельзя.
У нас с фирмой Демаг также был заключен договор, по которому мы имели право посылать на заводы фирмы своих практикантов.
В 1932 году, когда я вторично приехал в Эссен уже в качестве уполномоченного Металлбюро, на меня возложили опеку также договора с Демагом. Я должен был помогать устраиваться практикантам в Дуйсбурге, где были расположены главные заводы фирмы, содействовать прохождению их практики и разрешать все вопросы, связанные с реализацией договора.
Вот тогда-то я и познакомился с Остгофом. Вся его фигура и взгляд светло-голубых глаз как-то располагали к доверию, а безукоризненный русский язык и использование таких словечек, как «пока» вместо «до свидания», вело к простоте взаимоотношений. Однако внешность обманчива. Как оказалось, это был опасный человек.
До меня дошли сведения, что, встречая прибывающих в Дуйсбург наших практикантов и знакомя их с достопримечательностями города, он заглядывает с ними в увеселительные заведения с сомнительной репутацией.
Но вот произошел случай, который вынудил меня остро поставить вопрос об Остгофе перед дирекцией фирмы.
Ко мне в Эссен прибыл один из новых практикантов. Его надлежало устроить на практику к Демагу — он приехал для изучения производства кранового оборудования.
Мы с практикантом, назовем его Павловым, просмотрели составленную в Москве программу. Я внес в нее коррективы, вытекающие из реальных условий, сложившихся к этому времени на заводе, и мы направились в Дуйсбург, Это было в середине недели.
В это время здесь находились еще три практиканта. Я познакомил их с вновь прибывшим, помог Павлову устроиться с жильем и возвратился в Эссен.
А на следующей неделе вечером, когда я вернулся с завода, то застал у себя дома Павлова. Он прибыл из Дуйсбурга, чтобы переговорить со мной, как он сказал, по очень важному делу.
— Мне хотелось бы этот разговор иметь с вами с глазу на глаз.
— Ну пойдемте тогда в городской сад.
Павлов начал свой рассказ уже по дороге в сад.
— Чтобы вы хорошо все поняли, я должен рассказать, как жил последние два года. Я женат. У нас с женой одна небольшая комната. По всей видимости, мы поступили легкомысленно, поженившись. Вскоре разошлись. Но это легко сказать разошлись — ни мне, ни ей некуда было выехать. Мы разошлись как супруги, но продолжали жить в той же самой комнате. Эти два года для меня, да, вероятно, и для нее, были кошмаром. Я не мог уже не только видеть ее, но не переносил звука ее шагов.
И вот меня отправили на практику, сюда — в Германию, В прошлую субботу мы все четверо практикантов пошли в баню. Но, собственно, не в баню, а в банное заведение — помыться. После ванны и душа решили собраться и выпить. Зашли в аптеку, взяли двести граммов спирта и на квартире, где проживали двое практикантов, разбавили его водой и выпили. Я посидел немного и пошел домой. Захотелось пить. Я шел мимо ресторанчика, зашел и заказал кружку пива. В центре этого ресторанчика была небольшая площадка, на ней танцевали.
Только передо мной поставили пиво, как к моему столику подсела девица и спросила:
— Warum sitzen Sie allein?[37]
Хотя я и знаю немецкий язык очень плохо, но все же понял ее. Но ответить не мог. А она стала спрашивать дальше:
— Warum tanzen Sie nicht?[38]
Затем у нашего столика появился официант и, вынимая книжечку и карандаш, спросил:
— Möchten Sie was noch bestellen?[39]
Девица пододвинула стул ко мне поближе и, глядя мне прямо в глаза, произнесла:
— Bestellen Sie bitte fur mich ein Glaschen Weinbrand[40].
Я первый раз за границей. Как следовало поступить в этом случае, я не знал. Одним словом, я заказал. Потом мы с ней танцевали. Кончилось тем, что я уехал к ней ночевать.
Утром, когда я проснулся, девицы не было. А у меня исчезли не только деньги, но и паспорт. Я не знал, как быть. В понедельник утром, когда я пришел в цех, ко мне подошел Остгоф.
— Приветствую вас. Вы как будто бы чем-то расстроены — у вас такой унылый вид.
…В это время мы пришли в городской сад. Здесь было мало народу. На тихой, безлюдной аллее я увидел садовую скамейку и предложил Павлову присесть.
— Вы должны понять мое состояние. Не прошло еще и недели, как я прибыл в Дуйсбург, и такая история — лишился и паспорта, и денег. Мне хотелось с кем-то поделиться своим горем, и я рассказал Остгофу все начистоту.
Слушал он меня очень внимательно, а когда я закончил свой рассказ, Остгоф произнес:
— Да, за это вас по головке не погладят. Это у вас называется моральным разложением. Вам здорово припаять могут. Если вы член партии, то можете из партии вылететь. Ну а если нет, так вам по профсоюзной и служебной линии влепят… У нас на эти дела смотрят просто. Ну, кто в молодости не гулял с девчонками? Это за грех ре считается. Жаль мне вас, молодой человек, сам таким был, и у самого разные истории бывали в молодости. Хочется мне вас из беды выручить. Надо подумать, как и что можно сделать. Ваш паспорт мы постараемся разыскать. Деньги все исчезли? Теперь вам сделают новый перевод только через месяц. Так ведь? Ну, не горюйте — я вас деньгами ссужу. О том, что с вами случилось, вы не подумайте своим рассказать — тогда вам от беды не уйти. Я знаю, как у вас в таких случаях поступают.
Когда Остгоф это произнес, мне стало страшно. А он несколько раз повторил:
— Ваши будут квалифицировать это как моральное разложение со всеми вытекающими для вас последствиями.
Прощаясь со мной, он сказал:
— Не вешайте голову — все устроится.
В конце дня он принес мой паспорт.
— Ей ваш паспорт не нужен. Ну, а деньги, конечно, она не вернет. Я вас ссужу немного, а когда получите, то рассчитаемся.
— Вот вся моя история. Я рассказал вам все. Денег взаймы я у Остгофа не взял и решил немедленно ехать к вам.
Простая и нередкая история на Западе для нас была первой, с которой мне пришлось столкнуться. Что же делать?
Первая мысль — а не организовано ли все это Остгофом? Даже если не им, он не упустит такого случая и попытается завлечь Павлова в свои сети.
Что делать? Павлов производил впечатление очень искреннего, порядочного человека. Ну, оступился. Поддержать надо. Остгоф хорошо знает, как могут расценить поступок Павлова. Среди практикантов были такие начетчики, которые вряд ли будут разбираться в причинах, которые привели Павлова к этому случаю. Для них все просто и ясно — разложение. Для меня ясно было одно — Павлова немедленно надо убрать из Дуйсбурга, где Остгоф начнет плести вокруг него сети.
— Поступим так: я дам вам денег, рассчитайтесь с хозяйкой и переезжайте в Эссен. Мы устроим вас здесь.
Через неделю я снова был в Дуйсбурге. При встрече с директором завода он спросил, нет ли у меня каких-либо претензий. Я сказал, что есть и мне хотелось бы их обсудить. Сидя в его кабинете, я пожаловался ему на действия Остгофа в отношении наших практикантов. Рассказал о том, как он пытается развращать практикантов, затаскивая их с первого же дня в разного рода неблаговидные заведения. По мере того как я говорил, выискивая в немецком языке слова, чтобы точнее передать свою мысль и вместе с тем не выходить за рамки светского разговора, суровое лицо старого директора стало смягчаться, и он с веселой улыбкой произнес:
— Я полагал, что у вас действительно имеются какие-то серьезные претензии к фирме. То, что вы говорите, — просто результат взаимного непонимания. Наши люди в Москве были бы не только в претензии, но, наоборот, признательны, если бы кто-то из ваших пригласил их к веселым девочкам. А вы жалуетесь! Вы упомянули слово «мораль». Оно у нас и у вас, по всей видимости, имеет разное значение. Но если вас раздражают усилия Остгофа быть любезным с вашими практикантами, что же, мы можем сказать ему, чтобы он не выходил за рамки своих чисто договорных обязанностей…
У нас к вам имеются более серьезные претензии, — продолжал директор. — Не лично к вам, а к вам как представителю советской организации, с которой мы имеем соглашение. В газете «Уральский рабочий» появилась статья, прямо обвиняющая нашу фирму в том, что мы организовали поджог уральского машиностроительного завода.
Это сообщение для меня было большой новостью. О поджоге на Уралмаше я ничего не знал, в газетах об этом не было ни строчки.
— Мне ничего не известно об этом, — в некотором замешательстве произнес я.
— Остгоф, — сказал директор, — которого вы обвиняете в том, в чем ни одного молодого человека нельзя обвинять, регулярно информирует нас о том, что делается на Уралмаше.
Слово «Уралмаш» директор произнес абсолютно правильно.
«Вероятно, это слово он часто употребляет», — подумал я.
И, как бы читая мои мысли, директор сказал:
— Наш завод и Уралмаш работают в одной области. Надо всегда интересоваться тем, что делают, — он запнулся, — делают аналогичные заводы в других странах. Мы выписываем Остгофу и «Правду», и «Известия», и «Уральский рабочий». Мы должны знать, что делается на «Уралмаше», — решительно произнес директор. — Ну, а Остгофу я скажу, чтобы он не расточал свои любезности, — и директор поднялся со своего стула, протягивая мне руку.
Мне очень хотелось познакомиться с производством ферросплавов. Попытки попасть на ферросплавные заводы Швеции закончились неудачей. В Германии было ферросплавное производство, и мы покупали здесь многие сплавы — феррохром, ферровольфрам, феррованадий, ферромолибден. Я предложил работникам Торгпредства свои услуги.
— Зачем вам посылать своих приемщиков из Берлина и тратить лишние деньги на билеты? Поручите приемку мне.
Все ферросплавные заводы, где мы производили закупки, находились в западной части Германии.
В Торгпредстве со мной легко согласились и сразу же предложили поехать к швейцарской границе в район города Базеля — в небольшой городок Мург, где находился один из заводов, выплавлявший ферровольфрам и ферромолибден.
Эта поездка хорошо сохранилась у меня в памяти, может быть, потому, что сопровождалась несколькими приключениями. Они начались уже в Берлине. Прежде всего я пропустил свой поезд на Базель, так как почему-то решил, что двадцать два часа обозначают двенадцать часов ночи, и прибыл на вокзал в одиннадцать тридцать.
Следующий поезд на Базель отходил в пять часов утра. Жил я далеко от вокзала, и возвращаться домой не было никакого смысла. Я снял номер в небольшой гостинице рядом с вокзалом.
Мне пришлось очень долго объяснять служащему, что номер мне нужен всего на три-четыре часа, просто подремать. Расчетливый немец никак не мог понять, зачем нужно снимать номер всего на три часа.
— Платить-то вам придется все равно за сутки, — в недоумении твердил он мне.
Полусонный, в половине пятого я снова был на вокзале. В купе, куда я сел, находилось трое — девушка лет двадцати, пожилая женщина, видимо ее мать, и полный краснолицый мужчина — немец. На женщинах было невиданное много ранее одеяние, напоминающее древнеримские туники. Лицо девушки казалось выточенным из слоновой кости, но со слегка лимонным оттенком. Оно поразило меня своей необычайностью.
Когда я вошел и произнес «Guten Morgen»[42], то в ответ услышал английское «Good morning»[43].
Собеседник двух необычных дам силился вести с ними разговор по-французски, но он плохо знал французский язык, а женщины, по-видимому, также не были искушены в нем. Когда я занял место в купе, немец обратился ко мне с вопросом:
— Вы по-английски не говорите?
— Нет.
— Какая жалость! Вы только посмотрите, какая прелесть эта девушка, а я как болван принужден молчать.
Потом, после некоторой паузы, он добавил:
— Едут в Манхайм из Индии к своим знакомым. Я готов изменить свой маршрут и ехать до Манхайма и даже, черт возьми, дальше. Но как же быть с языком?
А женщины открыли саквояж, вынули бананы и лепешки. Протягивая мне лепешку, старшая сказала по-английски:
— Попробуйте, это домашнее печенье.
Мобилизовав все свои познания в английском языке, я все же смог объяснить, что я русский, прибыл сюда в Германию из Москвы. Девушка, вероятно, поняла и сказала:
— Сейчас в Москве находится индийский писатель.
Обрадовавшись, что меня поняли, я воскликнул:
— Тагор!
— Вы неправильно произносите его имя — его зовут Тагур. Рабиндранат Тагур.
Вскоре индуски вышли из купе — у них была пересадка.
— Я провожу их до Манхайма, — сказал немец, — это случается раз в жизни.
Около двенадцати ночи я прибыл в Базель.
— Вам лучше всего ночевать в Базеле. Утром вы можете выехать на Шопфхайм, а там и Мург рядом, — сказал мне железнодорожный служащий. Но оказалось, что в Базеле я могу быть только на немецкой стороне вокзала. Чтобы пройти в город, необходимо иметь швейцарскую визу.
— Через двадцать минут отходит поезд на Шопфхайм, — сказал мне один из железнодорожников. — Поезжайте до Шопфхайма — там и переночуете. А от Шопфхайма до Мурга всего шесть километров.
Я вскочил на местный поезд и через несколько минут — уже в начале первого часа ночи — вышел на пустынный перрон Шопфхайма. На привокзальной площади ни души. На двухэтажном домике, напротив здания вокзала надпись: «Gasthaus»[44].
Я уже много путешествовал по Германии и хорошо знал эти небольшие провинциальные гостиницы — внизу пивная, а наверху несколько гостиничных номеров. Хозяева, как правило, живут здесь же.
У дверей меня встретил тучный немец — хозяин, и на мой вопрос, есть ли свободные номера, ответил:
— К сожалению, нет. Но вы можете переночевать в гостинице Шлюссель. Ее трудно найти, но Ганс проводит вас.
Ко мне подошел парнишка, и мы пошли с ним по узким темным улочкам городка. Было уже около часа ночи, когда мы вошли в вестибюль трехэтажного домика. За конторкой дремал старик. Он дал мне карточку — анкету. Фамилия, имя, год рождения, откуда прибыл, сколько намеревается пробыть и подпись.
Сняв со стены ключ, старик открыл комнату, пожелал мне спокойной ночи и вышел. А я повернул ключ в дверях, разделся и только принял горизонтальное положение, как моментально заснул. Проснулся я от пенья… соловьев. У открытого окна в плотных кустах жасмина и сирени пели соловьи.
Начало светать — вдали виднелись вершины снежных гор, а неподалеку блестела полоска воды — Рейн. Мне казалось, что все это я вижу во сне. После индустриального Рура картина казалась неправдоподобной.
В семь часов утра я спустился вниз, и мне предложили обильный завтрак. Я решил отсюда написать своим друзьям в Москву. Выбрал из пачки открыток, предложенных мне хозяином, одну с видом городка, написал несколько строк, расплатился за номер (стоимость завтрака входила в стоимость комнаты) и решил до Мурга дойти пешком.
Не успел я пройти и квартал, как меня догнала официантка, подававшая мне завтрак.
— Вы оставили на столе открытку, мы бы ее отправили, по вы не написали адреса, — и она протянула мне карточку, которую я написал своим московским друзьям, забыв указать их адрес.
Утро было чудесным. Городок только что начал просыпаться, открывались ставни окон, поднимались деревянные жалюзи. Стены многих домов были увиты плющом. У окон второго этажа висели ящики с яркими цветами, а по обеим сторонам улиц журчали ручьи, окаймленные бордюром розовых кустов.
Выйдя из городка, я очутился во фруктовом саду. С веток свисали груши и яблоки. «Забрался в чей-то сад, — мелькнула мысль, — может быть недоразуменье, надо поскорее выбираться». Но никакой другой дороги я не видел и пошел дальше. Меня обогнал один велосипедист, затем второй. Сад кончился, и дорога пошла лесом.
Впереди я увидел медленно идущего старичка, который передвигался в том же направлений, что и я. Обгоняя нас, по дороге прошел грузовик, груженный кирпичом. Один кирпич упал перед идущим по обочине дороги стариком. Он остановился, поднял кирпич, отнес его в сторону от дороги и положил.
— Машина пойдет, раздавит, ну что хорошего, — произнес он, когда я проходил мимо.
Дорога привела меня к лесному озеру, на берегу которого находился небольшой ресторанчик, а при нем лодочная станция. Несколько круглых столиков и плетеных кресел под большими яркими зонтами стояли прямо на берегу. Я подсел к одному из столиков и, когда ко мне подошел официант, попросил его принести чашечку кофе и почтовые открытки с видами. Когда он принес их, я, выбрав пару открыток, подумал — а сколько чудесных мест в нашей стране? Вспомнил путешествие по Алтаю в 1927 году. Но, к сожалению, у нас не только на Алтае, а даже в хорошо обжитых местах нельзя получить вот так просто, как здесь, открытки с местными видами, номер в гостинице или просто перекусить и отдохнуть.
Когда я добрался до Мурга, было уже около часу дня. Время обеденное. Увидев вывеску: Gasthaus «Zum goldenen Hirsch»[45], я направился к этой гостинице.
Средину большой комнаты занимал длинный дубовый стол, без скатерти. По обе стороны во всю длину стола тянулись скамьи. Посредине стола на деревянной дубовой доске лежали краюха хлеба и большой нож. За столом сидело человек семь. Часть из них обедала, один, вероятно, уже закончил обед и из большой фаянсовой кружки пил пиво.
Я сел за стол и сказал подошедшей ко мне хозяйке, что хотел бы пообедать. Она принесла мне большую глубокую тарелку, до краев наполненную супом.
— А хлеба можно? — спросил я.
— А вот он на столе, — и она кивнула на краюху, — берите, а не хватит, я еще принесу.
Все это резко отличалось от того, к чему я уже привык в Эссене. Здесь хлеб на маленькие ломтики не считают. Только я взялся за ложку, как со всех концов стола раздалось:
— Guten Appetit[46].
По всей видимости, сидящие за столом из моего разговора с хозяйкой поняли, что я не местный.
— Sind Sie nicht von hier?[47]
— Nein[48].
— Woher sind Sie?[49]
— Wie meinen Sie?[50]
— O-o, ich meine Sie sind von Berlin[51].
— Ein bischen ferner[52].
— Woher denn?[53]
— Von Moskau[54].
— Sind Sie hierher gekommen, um Revolution zu machen?[55]
— Natürlich[56].
— Sind Sie von Tscheka?[57]
— Selbstverständlich[58].
Кое-кто из сидящих за столом громко засмеялся, а мой собеседник побагровел. Он понял, что смеются над ним, Я видел, что надо кончать разговор, который принял такой непредвиденный оборот.
— Вы что, думаете, у нас нет здесь других, более простых дел? Я приехал на завод. Мы разместили здесь большие заказы, и я приехал для приемки изготовленного для нас металла.
Мой собеседник как-то сразу осел.
Он быстро поднялся со своего места, подошел ко мне и, низко кланяясь, произнес:
— Разрешите представиться — я бухгалтер этого завода и очень рад чести познакомиться с вами. У меня здесь около гостиницы стоит мотоцикл с коляской. Может быть, вы согласитесь проехать до завода со мной? К сожалению, у меня нет автомобиля, а только мотоцикл, но очень хороший, с коляской, — повторил бухгалтер. — Что же вы не известили нас, что вы едете, мы бы послали за вами машину. Директора сейчас на заводе нет. Он будет только в три часа, а сейчас два. Ну, если вы не хотите ехать со мной, мы за вами пришлем машину. Директор приедет за вами.
«Вот что значит быть крупным заказчиком, — подумал я. — Каким тоном он только что разговаривал со мной, когда еще не знал, что я являюсь крупным покупателем».
Все сидящие за столом приветливо улыбались. Хозяйка спросила, что мне подать на второе. Я заказал жаркое из телятины и салат из огурцов, а когда она отходила от стола, то вдогонку крикнул ей:
— Und ein Krügel Bier bitte[59].
Хозяйка остановилась и в замешательстве переспросила:
— Gurkensalat mit Bier?[60]
— Warum nicht[61]?
— Das geht doch nicht[62].
И она обвела взглядом присутствующих, ища поддержки. Я почувствовал, что оказался в неприятной ситуации. Находившиеся в ресторанчике начали обсуждать, можно ли употреблять пиво с салатом из огурцов. Надо было кончать дискуссию. Хозяйка упорно твердила:
— Das geht doch nicht[63].
— Aber ich glaube das Bier immer geht[64].
Эго, видимо, всем понравилось, так как со всех сторон раздались голоса одобрения:
— Ja, ja, natürlich[65].
Вечером, когда я вернулся с завода и лег в постель, то долго не мог заснуть, вспоминая дневные разговоры. В этой части Германии, среди красот Швейцарских Альп как-то особенно выделялась своей нелепостью паутина лжи, которую плели наши недруги.
Утром, когда я сел за стол завтракать, хозяйка спросила меня:
— Может быть, вам подать соленой рыбы? Я знаю, что русские очень любят соленую рыбу.
— Откуда вы это знаете?
— Два года назад у меня жил один русский. Он вечером всегда просил соленой рыбы.
— Ну, а к рыбе он ничего больше не просил?
— Нет, он с собой приносил бутылку и наливал из нее небольшой стаканчик. Мне казалось, что у него было что-то с желудком не в порядке и он перед едой принимал какое-то лекарство. Он мне сказал, что все русские очень любят соленую рыбу.
Мне стало смешно. Вот так и создаются легенды.
Кризисный 1932 год. В Рурской области закрываются заводы и угольные шахты. Проезжая мимо Дортмунда, я видел огромный металлургический завод. Заводские трубы не дымят — они напоминают гигантские кресты на кладбище.
Растет безработица. Количество безработных превышает четыре с половиной миллиона.
Как-то в воскресенье утром я под окнами квартиры услышал игру на струнных инструментах. В дверь раздался стук.
— Herein[66].
— Guten Morgen[67].— Входит хозяин дома Вайянд. — Выйдите на балкон и взгляните на играющих, а потом я вам все объясню.
На улице под окном стояли и играли трое. Седой старик на скрипке и двое молодых на мандолинах.
— Старик — профессор биологии, — сказал Вайянд. — Молодые — студенты. Университет закрыт, и вот они на улице. Профессор получает талоны на бесплатный обед, но ведь одного обеда мало. От биологии он перешел к искусству — играет. — Вайянд вынул пачку советских папирос. (Я был в Берлине и привез ему несколько коробок, купленных мною в ларьке Торгпредства.) Он вынул одну из них и постучал мундштуком по левому глазу — он у него был стеклянный. Свой потерял во время боев под Верденом. Вайянд всегда стучал по своему стеклянному глазу во время сильного волнения.
— Вот, смотрите, до чего мы дошли — нищими стали наши профессора.
Мне часто приходилось в течение этих трех лет ездить по Германии, главным образом по Рейнской области, и заглядывать также в Саарскую. Я хорошо знал Дюссельдорф и Кёльн.
В одну из поездок в Кёльн я обратил внимание на огромное полотнище, переброшенное через улицу вблизи знаменитого Кёльнского собора. На полотнище крупными буквами были написаны всего два слова: UNSER STOSS[68].
Стрелка указывала на дверь магазина, где, по-видимому, и наносился этот удар.
Я открыл дверь и вошел — торговали дамскими пальто с меховыми воротниками. Цена две с половиной марки. За скромный обед я платил в Эссене марку с четвертью. Пальто стоимостью в два обеда в дешевеньком ресторанчике. Да ведь если допустить, что материал и воротник ничего не стоят, то даже за саму работу надо заплатить значительно больше объявленной цены. Распродажа. Владелец этих дамских пальто хочет вернуть хоть что-нибудь. В газетах все чаще сообщения о банкротствах.
В Гамбурге улов рыбы не разгружается. Тот, кто голоден, не может ее купить — снижать же цены на рыбу не хотят торговцы. Рыболовецкие суда уходят обратно в море и сбрасывают рыбу за борт.
Мне часто приходилось ездить с докладами в Берлин. Дел было много, времени терять нельзя, а денег мало. Валюту надо экономить. Езжу в третьем классе. От Эссена до Берлина поезд идет около восьми часов. Самый удобный для меня поезд ночной. Он отходит в полночь и приходит в Берлин в восемь часов утра. Конечно, трудно просидеть всю ночь, а затем начинать работу, но билет третьего класса на 25 процентов дешевле. Иногда, когда пассажиров немного, можно найти скамейку, вытянуться и подремать.
В одну из таких поездок, проходя по вагонам, я нашел купе, в котором на одной полке кто-то лежал, а вторая была свободной. Положив под голову портфель, я расположился так же, как и тот, кто занимал первую.
Хамм, Ганновер, Стендаль. Скоро Берлин, надо подниматься. Вслед за мной поднялся и мой попутчик.
— Где мы находимся?
— Проехали станцию Стендаль. Скоро Шарлотенбург, а затем Фридрихстрассебанхоф.
— Вы едете до Берлина или дальше?
— До Берлина, а вы?
— До Варшавы, даже немного дальше. Я фабрикант, был во Франкфурте-на-Майне. Покупал лоскут. У меня фабрика в Барановичах — делаем галстуки. Я хорошо купил лоскут во Франкфурте.
— Большая у вас фабрика? — спросил я этого «фабриканта» в сильно поношенных, измятых пиджаке и брюках.
— Средняя по нашим местам. У меня работает тридцать человек. Дела идут неважно. Все хотят делать галстуки, но никто не хочет их покупать. Покупают их меньше, чем делают. А что я буду делать, если их никто не будет покупать? У меня четыре дочки — их надо выдавать замуж, а какой жених согласится взять в жены девушку без приданого?
Фабрикант долго плакался на свою судьбу.
В вагоне появилась продавщица, предлагая кофе и бутерброды. Я взял чашку кофе и завернутый в пергамент бутерброд. Мой попутчик-фабрикант открыл портфель, вынул термос, налил из него в крышку термоса кофе и развернул пергамент с бутербродами. Видать, что он экономил на всем. «Ну, если фабрикант пересекает всю Германию в вагоне третьего класса и дрожит над каждым пфеннигом, как же у него живут те тридцать, что работают на его фабрике?» — подумал я.
— Скажите, а у вас в России галстуки носят?
— Конечно.
— Сколько же у вас миллионов? Я не помню, кажется, более ста пятидесяти.
— Да, более.
— Скажите, а визу к вам получить можно?
— А вы спросите в посольстве в Варшаве.
— Я хотел было поехать в Китай, там еще больше населения, чем в вашей стране. Но я не знаю, носят ли там галстуки. У меня и виза уже была. Вот, смотрите! — И он показал мне свой паспорт.
— Чего же вы не поехали?
— Боюсь. Там война.
В Берлине я попрощался с этим фабрикантом, но образ старого человека, мотающегося по Европе в поисках дешевого лоскута для галстуков, не знающего, кому сбыть свой товар, запомнился. Он был характерен для того времени.
В вагонах поездов я встречал коммивояжеров, представителей фирм, чиновников, и все они говорили о трудностях жизни и полном отсутствии каких-либо перспектив.
В Берлине, Эссене, Мюнхене, Аахене и многих других городах Германии, в каких только мне приходилось побывать, — везде можно видеть наклеенные на окна широкие бумажные ленты с надписью Zimmer zu vermieten[69] или Wohnung zu vermieten[70]. Большие квартиры содержать было трудно, и их владельцы искали постояльцев. Многие отказывались от больших квартир — искали небольшие.
Однажды, возвращаясь из Вецлара в Эссен, я не мог попасть на прямой поезд, решил ехать с пересадками и вышел на небольшой промежуточной станции, чтобы в другом поезде следовать дальше. На перроне нас было двое. Второй с поднятым воротником и свертком в руке нервно вышагивал по безлюдной платформе. Поравнявшись со мной, он спросил:
— Не знаете, долго нам еще придется ждать?
— Да, вероятно, около часа.
— Вы не немец?
— Нет, русский.
— О-о, это очень интересно. Я художник. Рисую портрет одного местного фабриканта… Мои работы имеются на вилле Хюгель у Круппа, — заявил он, когда узнал, что я работаю на заводе Круппа. — Я рисовал также и Круппов. Две мои картины находятся в картинной галерее Мюнхена. Хотите посмотреть одну из моих работ? Она при мне, вот. — И он поднял сверток. — Пройдемте в помещение вокзала, здесь дьявольски холодно.
В зале вокзала он развернул сверток и показал мне чудесную акварель.
— Сколько же вам платит фабрикант за портрет?
— Гроши. Наша работа нынче совсем не ценится. Мне бы только продержаться. Может быть, и будут еще лучшие времена. Ведь были когда-то, и я за свою работу раньше получал хорошо. Но уже несколько лет перебиваюсь мелкими случайными заработками. То, что было скоплено, все прожил. Может быть, вы хотите мне поручить что-нибудь? Подумайте, — и он дал мне свою визитную карточку.
Помимо работы на заводе, в течение этих лет мне приходилось выполнять и отдельные поручения. Однажды мне поручили подобрать для работы на Кузнецком металлургическом заводе двадцать-тридцать хороших прокатчиков и сталеваров. Своих специалистов у нас тогда не хватало. В то же время в Германии среди безработных было много хороших мастеров с большим опытом работы на первоклассных заводах. Меня торопили с подбором людей, и, не зная, как поступить, я поместил объявление в одной из местных газет о том, что для работы на металлургическом заводе требуются специалисты — прокатчики и сталевары, знакомые с производством высококачественных сталей. Желающих поехать на работу в Советский Союз просят явиться по такому-то адресу. Я указал адрес небольшой гостиницы, расположенной в рабочей части города, где я по договоренности с администрацией гостиницы снял на пару дней большую комнату.
Когда к восьми часам утра я подошел к этой гостинице, то понял, какую непростительную ошибку я допустил, поместив объявление в газете. Вся улица перед гостиницей была заполнена народом. После мне сообщили, что здесь собралось около семисот человек. Все они хотели одного — получить работу. Я принимал одного за другим. Они предъявляли мне справки о месте прежней работы, рекомендации, отзывы.
Вот в комнату входит прокатчик. Он работал более восьми лет на заводе «Эдельштальверке» в Крефельде. Последние четыре года — безработный, живет случайными заработками.
— Что же вы делали последние четыре года? — спрашиваю я его.
Он стал переминаться с ноги на ногу. Ему трудно, видимо, отвечать.
— Я ушел с завода не потому, что не мог работать, и меня уволили не потому, что я плохо знаю свое дело. Завод не имел заказов, многих тогда уволили. А жить чем-то нужно. Что я делал эти четыре года? Я делал все, за что платили деньги. Я не отказывался ни от одной работы. Немного работал крановщиком в Дуйсбурге. На кладбище, там же, тесал надгробные плиты. Доил коров. Все это была не настоящая работа. Готов поехать к вам, можете не беспокоиться, прокатное дело я не забыл.
Рабочий производил хорошее впечатление, и я решил включить его в список в качестве кандидата. Я сказал ему, какую зарплату он будет получать, и добавил, что от советской границы до завода все расходы мы возьмем на себя, но до советской границы он должен будет доехать за свой счет — у нас нет валюты, чтобы покрывать эти расходы.
Прокатчик замялся, потом сказал:
— Это, конечно, трудно для меня, — Потом подергал себя за рукав пиджака и с горечью добавил — Вот этот костюм, чтобы пойти к вам, я одолжил у брата. Он еще не все прожил. Мне даже продать больше нечего — все продано и прожито за эти последние четыре года.
— Но раз не можете оплатить проезд до границы, что же делать, придется искать какой-то выход.
Среди прибывших ко мне по объявлению находился молодой паренек — ему было не более восемнадцати лет.
Я сказал ему, что нам требуются специалисты, а у него еще нет никакой специальности.
— Здесь ее у меня и не будет, — горячо ответил он мне. — Я у вас одно прошу: дать мне разрешение поехать в Советский Союз — там я сам найду себе работу. Я буду и работать, и учиться. Здесь это невозможно.
Я стал убеждать его в том, что вопросами выдачи разрешений на въезд занимается Советское посольство в Берлине — у меня совершенно другая задача: пригласить на работу несколько специалистов, умеющих плавить и прокатывать сталь.
Паренек ничего не хотел слушать и в конце концов заявил:
— Если вы мне разрешения не дадите, я все равно без разрешения уеду в Советский Союз, там меня примут, я знаю. Здесь я пропаду. Как вы этого не хотите понять!
У него были светлые волосы и удивительно бледное лицо. Вышел он от меня сильно возбужденный, решительно бросив уже у двери:
— Все равно уеду, даже без разрешения.
Отбор специалистов я проводил два дня. Это были дни большого нервного напряжения. Передо мной люди раскрывали свое горе, трудности жизни, отчаяние.
Судьба людей, их будущее, их труд больше ни во что не ставятся.
Как-то в разговоре с главным инженером завода Рохлинга в Фельклингене, человеком высокой эрудиции, много повидавшим на своем веку, я услышал поразивший меня вопрос:
— Скажите, могут иностранцы держать свои сбережения в ваших банках? Я имею в виду советские государственные банки и сберегательные кассы.
Разговор происходил в квартире этого инженера. Мне запомнилась его фамилия — Фауст. Он занимал небольшой двухэтажный особняк на тихой улице Фольклингена. Уютная, со вкусом меблированная квартира, красивая интеллигентная жена, закончившая институт в Варбурге по славянским языкам. Во всем чувствовалось полное довольство.
И вдруг этот вопрос.
— Не знаю. А почему это вас так интересует?
— Мы переживаем трудное время. Можно мгновенно все потерять.
И он обвел беспокойным взглядом гостиную.
— Марка катится вниз, доллар упал почти в два раза, английский фунт также, о франках и лирах говорить нечего. Где, в какой стране и в какой валюте следует держать свои сбережения? Этот вопрос нас очень беспокоит. Мы находимся в положении датского принца и постоянно твердим: «То be or not to be»[71].
Фауст подошел к изразцовой полке камина, взял бутылку красного вина, приложил ладони к поверхности бутылки — согрелась — и наполнил стаканы.
— Только ваша валюта не подвержена никаким изменениям. Весь этот катастрофический поток банкротств, спекуляций и махинаций проносится мимо вас, и я знаю, что он вас не заденет. Вы принадлежите к другому миру, где действуют иные законы…
Во мне боролись смешанные чувства. С одной стороны, мне было жалко этого человека, он казался беспомощным. Десятилетия он готовился к безбедной старости, а завтра может превратиться в нищего. Он принадлежал к элите капиталистического мира — и он не верит в свой мир, не доверяет ему.
Правда, он еще не понимает, что недуг, которым болен этот мир, — неизлечим. Он хочет где-то укрыться, хотя бы в другом, чужом для него мире. Переждать. Но чего он ждет? Какие цели он ставит?
И в это же примерно время из Москвы в Берлин приехал один из руководящих работников Государственного банка СССР. Он остановился в том же доме, где жили мы все, — на Гайсбергштрассе. Когда мы его за ужином спросили, что у нас дома нового, он сказал:
— Готовимся к тому, чтобы перейти на золотой стандарт. Мы уже отчеканили первую партию золотых советских червонцев. Хотите посмотреть? — и он вынул из кошелька золотую монету. — Поставлена задача создать самую устойчивую валюту.
В те годы многие на Западе не верили в то, что мы быстро овладеем премудростью современной техники.
— Конечно, в каждой стране могут быть талантливые одиночки. Были у вас они и раньше, есть, конечно, и теперь. Но ведь чтобы создать современную промышленность, необходимы тысячи квалифицированных людей. У вас их нет. Чтобы их подготовить, нужно время — оно не может быть уложено в рамки ваших пятилеток. Оно измеряется эпохой, — такие суждения нередко высказывались представителями технической интеллигенции на ряде заводов Рейнской области.
В одной немецкой газете я прочитал небольшую статью архитектора Мея. В этой статье он рассказывал о том, как, возвращаясь из Советского Союза, где он участвовал в проектных работах, в вагоне поезда из Берлина в Эссен он встретил русского рабочего. Рабочий сидел в купе у окна, все время смотрел в книгу и что-то шептал. «Когда я спросил его, что он так внимательно читает, — писал Мей, — рабочий ответил: «Изучаю немецкий язык. Еду на практику на завод Круппа».
— Как же вы будете работать на заводе, не зная языка? Надо бы сначала язык выучить, а уже потом и на практику ехать.
— А я всего год назад выучился по-русски читать.
Этим рабочим, о котором написал Мей, был уральский металлург с Верхне-Исетского завода — Щипанов. Он приехал в Германию изучать производство трансформаторного железа. Наше отставание в этой области сдерживало развитие электропромышленности. На заводе Круппа это железо в то время не производилось, и я направил Щипанова на завод Канито и Кляйна в городе Дуйсбурге — недалеко от Эссена.
Так как Щипанов не знал немецкого языка, то я очень беспокоился о нем. Как он там один управляется? Надо обязательно съездить и проверить. Дня через четыре и поехал в Дуйсбург. Щипанова я застал у прокатного стана. Он был в рабочем синем костюме и, жестикулируя, что-то объяснял немецкому рабочему.
Щипанов не видел меня, когда я подошел к стану.
— Ну, сколько тебе еще говорить, дурья твоя голова, — уверенно объяснял он что-то немцу. — Так у тебя ничего не получится. Надо следить за температурой валков на обоих концах. Иначе лист уводить будет, — verstehen?[72]
Увидев меня, Щипанов оставил своего собеседника, подошел ко мне и, поздоровавшись, сказал:
— Ну, что я могу вам сказать? Кое-чему здесь поучиться можно, а многому и мы их поучить можем. Масло для смазки листов у них отличное. Бумага прокладочная великолепная, — потом почесал в затылке. — И вот что еще: немцы они…
— Ну, конечно, немцы не французы же, — смеясь, сказал я, перебивая Щипанова.
— Аккуратны больно. Ну до чего же они точно все соблюдают. Вот бы нам этому обучиться, такой аккуратности.
— А что это вы ему объясняли? — спросил я Щипанова, кивнув головой в сторону рабочего, с которым он разговаривал.
— Ему-то? Глупость они допускают, все контролируют и точно соблюдают, а за температурой прокатных валков не следят. Вот я ему и объяснил.
В это время подошел начальник цеха. Я спросил его, как работает советский практикант. Немец сказал, что Щипанов работает хорошо, и он не возражал бы продлить срок его пребывания на заводе.
— Он и сам учится и нам дает полезные советы, — закончил аттестацию Щипанова начальник цеха.
Природная смекалка — характерная черта наших людей. Необходимо убрать помехи к овладению наукой и техникой — и тогда нам ничто не будет страшно. В те годы в области образования делалось много, и у всех была глубокая уверенность в том, что проблема кадров, необходимых для промышленности, будет разрешена.
В связи с развитием новых для нашей страны отраслей промышленности — автомобильной, тракторной, станкостроительной — стране все в большей и большей степени требовались метизы — болты, гайки, винты. Эти изделия изготовляются на станках-автоматах, и очень важно, чтобы при этом стружка ломалась, а не вилась. Тогда резьба получается чистой. Вот почему в сталь для указанных изделий добавляют сернистое железо, то есть ее умышленно «загрязняют» серой, которая во всех прочих сортах считается вредной примесью. Этот сорт стали называется автоматной. Слитки прокатываются, чтобы получить шестигранный профиль, а затем протягиваются на специальных станках — прутки калибруются.
До 1932 года в Советском Союзе не делали калиброванной автоматной стали, и при организации этого производства заводские работники сразу же встретились с большими трудностями. Решено было изготовлять ее на Ижевском заводе, который имел большой опыт в производстве многих сложных сортов стали.
Как-то летом 1932 года я получил телеграмму от Тевосяна. Он сообщил, что на Ижевском заводе с производством калиброванной стали дело не клеится, идет стопроцентный брак. При протяжке прутки рвутся, а некоторые из них, падая даже с небольшой высоты, трескаются. Хрупкость прутков близка к хрупкости стекла.
Далее в телеграмме было сказано: «Для изучения вопроса производства автоматной стали на завод Круппа выезжает начальник цеха Пьянов».
Через несколько дней инженер Пьянов приехал в Эссен. Автоматную сталь в Германии в то время в большом количестве изготовлял завод Рохлинга в Фольклингене, о котором я уже писал. Я предложил Пьянову поехать вместе на этот завод, но прежде решил тщательно обсудить вопрос о возможных причинах брака.
— Отчего же так резко снижаются пластические свойства металла? — спросил я его. — По химическому составу сталь очень проста, ее здесь даже зовут не сталью, а железом. В чем же причина брака?
Пьянов задумался.
— Единственное, что я могу подозревать, — произнес он наконец, — это какие-то ошибки, которые мы допускаем при отжиге стали. Дело в том, что после прокатки прутки автоматной стали помещаются в нагревательные печи и производится их отжиг, чтобы выровнять структуру стали после прокатки и снять все внутренние напряжения. Ну, вы знаете, конечно, что все стали, которые идут на калибровку, у нас проходят отжиг, ведь это обычная технологическая операция. Может быть, мы выбрали слишком низкую или слишком высокую температуру отжига. А может быть, длительность этой операции недостаточна. Одним словом, у нас что-то не в порядке с отжигом. Я не знаю, что еще можно предположить.
На следующий день вместе с Пьяновым мы отправились на завод Рохлинга. Мне было не совсем приятно вести разговор на тему о производстве автоматной стали. Очень уж металл-то казался простым. Поэтому, когда мы пришли в прокатный цех, где изготовлялась автоматная сталь, то, здороваясь с начальником цеха, который мне был хорошо знаком, я сказал ему:
— Мы, собственно, к вам мимоходом.
Начальник цеха, тряся мне руку и улыбаясь, ответил:
— Рад хоть мимоходом видеть вас. Вы ведь интересуетесь главным образом нержавеющими, жароупорными, магнитивши сталями, а я готовлю простое железо.
— У меня один небольшой вопрос к вам, — сказал я ему. — Расскажите мне о режиме отжига автоматной стали.
Я увидел, как мой собеседник изменился в лице и с каким-то замешательством переспросил меня:
— Отжиг автоматной стали? Если вы хотите иметь стопроцентный брак в производстве, тогда отжигайте ее.
Я понял, что «мимоходом» здесь ничего не выяснишь.
— Почему же нельзя отжигать автоматную сталь? — спросил я.
Он начал издалека:
— Когда мы удаляем влагу из дерева, мы его сушим — нагреваем. Для удаления влаги мы нагреваем песок, глину и много других материалов. Ну, а как удаляют влагу из воздуха? Его охлаждают. Я это помню еще из средней школы. Учитель у нас говорил тогда: «Воздух — это исключение». Да, чтобы повысить пластичность и улучшить условия протяжки пли механической обработки, все сорта стали отжигаются. И только автоматная сталь является исключением.
— Почему? — спросил я.
— Дело в том, что в этой стали содержатся сульфиды железа — ведь мы в нее умышленно вводим серу. При медленном нагревании металла в диапазоне температуры отжига сульфиды концентрируются по границам зерен металла. Таким образом, каждое зерно оказывается в рамочке из сульфидов, то есть изолируется одно от другого непластичным материалом. Чтобы этого не было, необходимо заканчивать горячую прокатку автоматной стали при высокой температуре. Все же другие сорта стали, как вы знаете, мы стараемся катать при низких температурах, чтобы иметь лучшую кристаллическую структуру. Поэтому калибровать автоматную сталь нужно безо всякого отжига, сразу же после горячей прокатки. Да ведь это дело старое и подробно было описано в наших технических журналах.
Как мне помнится, еще в 1914 году в журнале «Шталь унд Айзен» была напечатана большая статья, в которой был подробно разобран весь технологический процесс производства автоматной стали.
Мы с Пьяновым чувствовали себя неловко. Информация была исчерпывающей. Мы поблагодарили начальника цеха и ушли. В раздражении я сказал Пьянову:
— Все-таки прежде чем ехать на консультацию с Урала в Германию, надо было бы сначала почитать, что по этому вопросу уже было написано.
Прямо с завода я зашел на почту и послал Тевосяну короткую телеграмму: «Немедленно прекратите отжиг автоматной стали и калибруйте ее не отжигая».
Когда на следующий день мы приехали в Эссен, от Тевосяна был уже получен ответ: «Спасибо. Все в порядке».
Этот случай довольно наглядно показал, как иногда, не понимая существа процесса, мы механически переносим из других производств отдельные технические приемы и этим самым не только усложняем и удорожаем изготовление изделий, но в ряде случаев, намереваясь улучшить качество, в действительности снижаем его.
Руководить производством «по аналогии» нельзя, надо знать дело и неустанно совершенствовать свои знания.
Летом 1932 года мне с группой советских металлургов пришлось побывать на металлургическом заводе в городе Крефельде. В этой группе двое были с завода «Электросталь». Одного из них — Еднерала — особенно интересовало производство листовой быстрорежущей стали, которая требовалась в то время для производства дисковых пил и тонких фрез. В Крефельде были большие советские заказы, и поэтому нас хорошо принимали. На мою просьбу ознакомить советских специалистов с производством листовой быстрорежущей стали главный инженер завода охотно согласился.
— Что же, посмотрите и это производство. Я дам указание.
Закончив ознакомление с работой основных цехов, я зашел к директору, чтобы попрощаться и поблагодарить за полученные сведения, интересовавшие нас. При этом я сказал:
— Все-таки не думал, что вы покажете нам прокатку быстрорежущего листа.
— Инженерам крупповского завода я бы не показал, но вам почему же не показать? Мы над этим технологическим процессом бились десять лет — вы будете его осваивать не менее двадцати, а мы за это время так далеко уйдем, что все наши современные методы производства будут представлять интерес только для историков.
«Наглец!» — подумал я. Но что же делать? Здесь не место эмоциям — нас послали учиться.
Об этом разговоре я все рассказал инженеру Еднералу. Еднерал был очень серьезный человек. Я его знал еще по Горной академии, уже в студенческие годы он выделялся своими способностями.
— Ну что же, посмотрим, — улыбаясь, сказал мне Еднерал. — Я вам напишу, когда мы начнем это производство.
Он свое слово сдержал. Месяца через три с вновь прибывшими практикантами я получил от него записку. Она была чрезвычайно лаконичной:
«Прокатали первые слитки. Работу проводим в кооперации с заводом «Серп и молот». Листы получились очень хорошие. Я их осматривал на «Серпе». После проведения положенных испытаний перейдем на регулярное производство. Если будете вновь в Крефельде, передайте директору, что мы скоро сможем поставлять ему такой же лист, а может быть, даже и лучше».
Так на практике решалась задача — пробежать в короткое время тот срок, на который мы отстали от Запада.
В течение всего 1932 года в Германии шла непрекращающаяся борьба. Часто бастовали рабочие. Объявлялись локауты. Закрывались не только отдельные цехи, но и целые заводы.
У Круппа количество заказов резко сократилось, и в некоторых цехах плавильные печи нечем было загружать. Часть мартеновских печей работала только три дня в неделю — остальные дни их отапливали с таким расчетом, чтобы они не могли полностью остыть, а затем при получении заказов их вновь вводили в действие. Рабочие ходили с пасмурными лицами — они боялись, что могут совсем потерять работу.
В этом году как никогда было много разного рода избирательных кампаний. Во время проведения выборов особенно чувствовался все нарастающий пульс политической борьбы.
Вечерами в дни выборов я вместе с практикантами иногда заходил в дешевенькие ресторанчики, где можно было зримо ощущать накал борьбы, так как результаты подсчета голосов за соперничающих кандидатов передавались через каждый час. По аплодисментам можно было судить о симпатиях посетителей.
В Эссене было много членов партии католического центра. Из рабочих же крупповского завода мало кто принимал участие в политической деятельности. Здесь в течение десятилетий складывался рабочий коллектив, дороживший больше всего местом на заводе и как огня боявшийся потерять его.
Во время всеобщей забастовки, например, охватившей летом 1930 года всю Рейнскую область, представители администрации крупповского завода со злорадством сообщили нам, что в день объявления забастовки в цеха явились даже больные — они боялись, что их могут счесть забастовщиками.
Среди инженерного состава тогда было еще очень мало людей, явно сочувствующих Гитлеру. Большинство избегало высказывать свои суждения. Но затем, по мере роста влияния Гитлера, кое-кто из мастеров и инженеров стали поднимать при разговорах темы, явно взятые из арсенала национал-социалистической пропаганды.
— Скажите, разве это справедливо? Германия перенаселена, а в вашей стране столько пустующих земель, — нередко можно было слышать на заводе.
Кое-кто из мастеров и рабочих стал холоднее относиться к нашим практикантам. Это также свидетельствовало о том, что антисоветская пропаганда приносила свои плоды.
В городе росло количество штурмовиков. Их руководитель — Рём похвалялся, что у него большая армия, нежели у правительства. Фашизм поднимал голову. Все громче раздавались голоса национал-социалистов. Все больше их участвовало в демонстрациях и митингах. Речи Гитлера и его последователей становились резче и исступленнее.
…28 января 1933 года газета «Ангриф» вышла с крупным заголовком на первой странице: «Schleicher gestürzt»[73].
30 января Гинденбург назначил Гитлера рейхсканцлером, а на следующий день в «Ангрифе»» появилось сообщение: «Scharfe Massnahmen gegen die KPD geplant[74]».
Усилились разного рода провокации, в результате которых полиция проводила массовые облавы и многочисленные аресты. Не было дня, чтобы газеты не сообщили об арестах и убийствах.
В ночь с 27 по 28 февраля 1933 года я выехал из Эссена в Берлин. Когда я вышел, как обычно, в восемь часов утра на вокзале Фридрихштрассе, собираясь отправиться в ресторанчик Ашингера, чтобы позавтракать, то был буквально оглушен криками продавцов газет, бегавших по перрону. Я мог только разобрать слова: «Dritte Ausgabe»[75]. Фашистская газета «Ангриф» вышла сегодня уже в третий раз. Что же случилось?
Я купил газету, сунул ее в карман и отправился к Ашингеру. Заказал завтрак и, когда официант отошел от столика, развернул газету. На первой странице был большой снимок здания рейхстага, из окон которого валил дым. Надпись гласила: «Коммунисты подожгли рейхстаг. Следы поджигателей ведут в Советское посольство. Один из поджигателей арестован…»
В Торгпредстве работа начиналась в десять часов утра. У меня еще есть время. Надо пройти к рейхстагу и посмотреть, что там творится. Быстро съедаю завтрак и иду в конец улицы Унтер ден Линден, к рейхстагу. Здесь собралась большая толпа. Работают пожарники. Среди толпы шмыгают какие-то подозрительные личности.
Надо отсюда уходить. Направляюсь к Торгпредству. Но, может быть, там уже полиция?» — мелькает мысль. Газетная фраза, следы ведут в Советское посольство, явно провокационная.
Решил идти не сразу в Торгпредство, а пройти мимо по противоположной стороне улицы. Надо вначале осмотреться. Медленно иду мимо. Но ничего подозрительного не замечаю. Двери здания открываются и закрываются и через них проходят люди. Перехожу улицу и открываю дверь. Все в порядке. Тот же старик немец-вахтер сидит у дверей. В непрерывно движущихся кабинах лифта поднимаются сотрудники.
Направляюсь к Попову — в то время он исполнял обязанности постоянного представителя Наркомтяжпрома при Торговом представительстве.
— Неудачно приехал. А может быть, даже и хорошо, все равно пришлось бы вызывать, — сказал он. — Тебе необходимо немедленно выезжать в Эссен. Лично поговори с каждым практикантом и проверь, нет ли у них каких-либо материалов, которые могут использовать против нас с провокационной целью. Ты ведь знаешь, кое-кто, вопреки инструкциям, собирает коммунистические листовки и галеты. Я недавно с одним инженером из командированных к нам на приемку оборудования большой бой выдержал. Видите ли, ему, когда он вернется домой, нужно будет доклад делать и, в частности, рассказать о том, какую работу проводит Немецкая компартия. Так вот, для этого доклада он собрал уйму материала. Объясняйся перед немецкими властями потом, что это за материал, собирал он его или, наоборот, распространял. Сейчас каждый день жди провокаций. Надо быть готовым к самому худшему. Не исключено, что союзники вмешаются в происходящие события и оккупируют Рейнскую область. Я пошлю телеграмму в наше посольство в Париж. Если эго произойдет, мне невозможно будет поддерживать с тобой связь, и я попрошу, чтобы они взяли над тобой шефство. А теперь быстро отправляйся в Эссен — ты еще успеешь на поезд, уходящий с Цоо в час дня. Но надо спешить.
Я взял такси и отправился на вокзал Цоо. Билет брать было уже поздно. На автомате взял перонный билет и вбежал на платформу. От платформы отходил состав, я вскочил на подножку вагона, но в этот момент раздался пронзительный свисток и рука железнодорожника сдернула меня с подножки.
— Verrückter Mann, was machen Sie denn[76].
— Мне нужно в Эссен.
— Поезд на Эссен уже пять минут назад ушел. Этот состав направляется в депо.
Я сошел с платформы и в зале вокзала стал рассматривать расписание. С Потсдамского вокзала через три часа также отходит поезд на Эссен — я отправился туда. И вдруг до моего сознания дошло, от какой опасности я избавился. В то время как тушат пожар рейхстага, на платформу вбегает человек, бросается на ходу в поезд, пытаясь, по-видимому, возможно быстрее улизнуть из города. Почему? Ответ простой — он, вероятно, причастен к поджогу.
Ну как же можно так опрометчиво поступать? Ведь если бы меня арестовали, то вышел бы из тюрьмы я не скоро. Они ищут повода для провокаций, изобретают их, а тут блестящий повод — сам падает в руки. Ох, как нужно быть осторожным!
Мне часто приходилось бывать в Вецларе — небольшом городке на реке Лан. Здесь находился один из металлургических заводов Рохлинга — Рохлинг-Будерус. Завод выплавлял качественные стали, и по соглашению, которое было заключено с Рохлингом, мы покупали у него значительное количество различных марок.
В Вецларе был чрезвычайно квалифицированный инженерно-технический коллектив. Среди инженеров было много чехов. Главным инженером работал доктор Гамельчек, заведующим лабораторией — доктор Кубаста, начальником технического отдела — Диче, начальником прокатного цеха — доктор Седлачек. Все они были и хорошими администраторами, и превосходными знатоками своего дела. Когда мне приходилось бывать в Вецларе, я не упускал случая обсудить со специалистами Рохлинга те сложные вопросы металлургического производства, которые непрерывно возникали.
У Круппа иногда нельзя было получить нужную консультацию, да кроме того, и атмосфера в Вецларе была более дружественной и простой, без формальностей и натянутости, которые нередко имели место у Круппа.
— Wir sind einfache Leute[77],— часто можно было слышать здесь.
Во время одного из посещений Вецлара у меня возникла необходимость получить консультацию у доктора Кубаста. Когда я вошел к нему в лабораторию, он диктовал что-то секретарю. На письменном столе перед ним лежали напильники. Часть была сломана, и я видел конусное сечение излома. Кубаста поднялся со стула и, пожимая мне руку, сказал: «Прошу вас садиться. Разрешите мне закончить письмо, и мы с вами займемся», — и стал диктовать дальше:
— Рекомендованный нами режим термической обработки и закалочная среда — масло — правильны. Трещины, которые у вас возникают при термической обработке, объясняются тем, что вы неправильно опускаете напильники в масло. Вы опускаете их узким краем, а нужно — обушком. Если вы это сделаете, трещины у вас исчезнут. С уважением — Кубаста.
Секретарь-стенографистка забрала свои записи и вышла из кабинета.
— Кому это вы пишите о трещинах? — спросил Кубасту я, с которым у меня были очень хорошие отношения.
— В Ленинград. Мы поставили туда одному из ваших заводов инструментальную сталь для изготовления напильников и получили письмо, что у них при закалке получаются трещины. Мы с этим уже встречались раньше, на одном из немецких заводов. В Ленинграде делают ту же самую ошибку.
— Вы давно из Ленинграда вернулись? — спросил я Кубасту.
— Я там не был. Почему вы думаете, что я ездил в Ленинград? Я вообще в Советском Союзе никогда не был.
— А как же вы узнали, как опускают на ленинградском заводе напильники в закалочную ванну? Что, они так подробно вам обо всем написали?
— Нет, они нам вообще ничего не сообщили. У нас на заводе был один из приемщиков Советского торгового представительства, принес нам вот эти напильники с трещинами и сказал, что мы, по всей видимости, сообщили неправильный режим термической обработки стали, поставленной нашим заводом в Ленинград.
— Значит, он вам рассказал, как на заводе производят закалку напильников.
— Нет, приемщик нам тоже ничего не рассказывал. Я его пытался расспросить, но он сам ничего не знал, — улыбаясь, произнес Кубаста.
— Откуда же вам известна такая мелкая деталь технологии? Ведь на ней вы строите все свое заключение, — спросил я вновь Кубасту.
— О, об этом мне сами напильники рассказали. Вот смотрите, — и Кубаста протянул мне один из концов сломанного им напильника. Вы только взгляните на излом, и вам сразу же все станет ясно.
На меня пристально смотрели умные глаза доктора Кубасты. Я взял протянутую мне половинку напильника и стал внимательно рассматривать излом, но ничего не видел.
— Мне этот излом ни о чем не рассказывает, — возвращая кусок напильника, признался я.
Кубаста подошел ко мне и сказал:
— Видите, тонкий край напильника прокален насквозь.
А «одетый край» — обушок — имеет только тонкую рамочку прокаленного металла и «сырую» сердцевину. Это происходит оттого, что с высокой температурой на вашем Ленинградском заводе напильники опускают в масло тонким концом. Если они будут делать наоборот, тогда толщина прокаленного слоя у обушка будет больше, а тонкий край не будет прокаливаться насквозь. Трещины исчезнут, и напильники будут обладать необходимым сочетанием свойств.
Я внимательно слушал объяснения Кубасты и думал о том, как много мы еще должны здесь изучить.
По совету Кубасты на заводе в Вецларе я проделал небольшую исследовательскую работу о марганцевистой стали, напечатанную позже в журнале «Качественная сталь».
…В горнорудной и угольной промышленности используется значительное количество стали для изготовления буров. Эта сталь изготовляется в форме длинных штанг круглого, квадратного или шестигранного сечения. В центральной части каждой штанги имеется небольшое отверстие, идущее по всей ее длине.
Такую сталь наши заводы не изготовляли, ничего не знали о технологии ее производства. Никто не представлял себе, как можно сделать небольшую сквозную дырку по всей длине штанги, достигавшей двенадцати-пятнадцати метров. Полую буровую сталь мы покупали в Германии и Швеции, платя большие деньги.
Для изучения технологии производства такой стали на практику были направлены инженеры Зыбин и Пьянов. Изучая это производство на заводе в Вецларе, мы обнаружили большой архив, в котором были собраны многочисленные материалы о всех этапах, через которые прошло это производство на заводе.
Материалы архива помогли понять и осмыслить каждую производственную операцию.
Позже результаты изучения производственного процесса по изготовлению полой буровой стали нами были опубликованы в том же журнале «Качественная сталь» и сделались достоянием советской инженерной общественности.
Мы чувствовали, как каждый день пребывания на заводе давал нам новые сведения из того опыта, который за многие десятилетия накопился здесь. Мы научились видеть то, чего ранее не замечали.
Старинный патриархальный город Вецлар с узкими улочками и островерхими крышами жил тихой размеренной жизнью и хранил запахи и колорит прошлых эпох.
Здесь когда-то жил Гёте, и его домик был превращен в музей. К музею Гёте вела такая узенькая улочка, что двоим на ней нельзя было разойтись — один должен был становиться спиной к стене и пропускать встречного.
В центральной части города находились небольшая площадь и на пей «Kosaken Brunnen» («Казачий колодец»).
— Откуда это название? — спросил я как-то Гамельчека.
— Во время войны с Наполеоном сюда, в Вецлар, преследуя наполеоновскую армию, заходили русские казаки и водой из этого колодца поили своих коней.
А недалеко от гостиницы «Дейчлянд» был небольшой скверик, в котором на каменном пьедестале стоял белый гипсовый бюст Гейне. Я иногда заходил сюда и неизменно останавливался у памятника, садился на находившуюся рядом скамеечку и читал газеты.
Прошел 1932 год и наступил 1933-й. К власти пришел Гитлер. Грязные волны поднявшей голову реакции докатились и до тихого Вецлара. Когда весной 1933 года я приехал в город и, как всегда, остановился в гостинице «Дейчлянд», то почувствовал по каким-то еле уловимым признакам те изменения, которые произошли и здесь. Хозяева гостиницы знали меня и всегда радушно встречали. Знаки внимания и заботы я видел во всем. Мне всегда отводили наиболее спокойную комнату. На столе появлялась вазочка с домашним печеньем, а утром в щель между дверью и полом мне подсовывали местную газету.
На этот раз я почувствовал какую-то тревогу в голосе хозяина и увидел беспокойные огоньки в его тоскливых глазах. Казалось, они, эти глаза, говорили: зачем вы сюда приехали? Ну, разве вы не видите, что здесь происходит!
Когда я собирался спуститься на первый этаж и пообедать (время было обеденное), ко мне в номер зашел хозяин и сказал:
— Может быть, вам лучше пообедать в номере?
— Зачем же я буду обедать в номере? Спущусь в ресторан.
Хозяин, волнуясь и запинаясь, сообщил мне, что в ресторане находится большая группа штурмовиков. Они горланят песни и так шумят, что там трудно будет кушать.
— Если не хотите обедать в номере, я вам могу накрыть в отдельной комнате, примыкающей к ресторану, у меня есть такая. Но лучше все же в ресторан не ходите, — умоляюще произнес он.
Весь вечер снизу доносились страшный гогот и песни. А на следующий день рано утром я прошел в скверик к памятнику Гейне. Я с юношеских лет полюбил этого замечательного поэта и много раз перечитывал его произведения как в переводах, так и в оригинале. Приезжая в Вецлар, я всегда проходил к памятнику. Для меня стало потребностью побывать с Гейне.
Обычно еще издали я различал белоснежный бюст поэта. Но на этот раз я его не видел.
Где же Гейне?
Когда я подошел ближе, то убедился, что на пьедестале бюста не было — он лежал в осколках рядом на тропинке. Мне больно было смотреть на эти осколки. Казалось, что здесь лежит не гипсовый бюст, а разбитая голова самого поэта. Я наклонился и стал собирать с тропинки кусочки гипса и складывать их к подножию памятника.
Я совершенно не думал в тот момент, что меня могут обвинить во вмешательстве во внутренние дела страны. В голове была только одна мысль — нельзя допустить, чтобы осколки разбитого Гейне топтали чьи-то сапоги.
Я не заметил, как ко мне подошел старик немец. Од остановился, опираясь на сучковатую палку, потом нагнулся и также стал собирать кусочки гипса, складывая их туда же, куда складывал я. Старику трудно было нагибаться и, опираясь на свою палку, он чуть было не упал. Когда все осколки были подобраны, мы почти одновременно стряхнули пыль с ладоней рук, и наши глаза встретились. В глазах старика отражались теплота и грусть. Он хотел что-то сказать, но только пожевал губами. Глаза его увлажнились, и по щеке быстро пробежала крупная одинокая слеза.
Он повернулся и пошел обратно, прихрамывая. Я продолжал стоять у пьедестала, на котором еще вчера был бюст Гейне. В ушах звенели прочитанные когда-то строфы:
Andere Zeiten, andere Vögel.
Andere Vögel, andere Lieder.
Sie gefielen mir vielleicht,
Wenn ich andere Ohren hätte[78].
По всей видимости, разбитый бюст — работа вчерашних разгулявшихся штурмовиков. Куда приведет этот процесс уничтожения старой немецкой культуры? Смогут ли эти стервятники заглушить голос Гейне? Заставить забыть его, сделать неведомым для грядущих поколений?
Позже, проезжая как-то на пароходе по Рейну, я услышал слова песни, когда пароход проходил мимо скалы Лореляй:
Ich weiss nicht, was soll es bedeuten,
Das ich so traurig bin…[79]
Я спросил стоящего рядом со мной немца:
— Что это за песню поют?
— Лореляй, — ответил он.
— А кто сочинил ее? — вновь задал я вопрос.
— Это народная песня, — и мой собеседник потупил глаза.
«Ну, вот уже и началось растаскивание Гейне, — подумал я. — То, что нельзя заставить забыть, будут отбирать у него и приписывать другим».
Захват гитлеровцами власти и ликвидация ими существовавших прежде многочисленных рабочих организаций, местных управлений, обществ, различных корпораций и союзов не везде проходил спокойно.
В Рейнской области, так же как и по всей Германии, гитлеровцы встречали сильное противодействие. Часто дело доходило до вооруженного сопротивления. Борьба против гитлеровцев и их мероприятий принимала различную форму, а неприязнь к ним также проявлялась по-разному. Она захватывала все категории людей и все возрасты, включая детей.
Как-то, проходя в Эссене по Егерштрассе, я увидел такую картину. Группа мальчишек в возрасте 10–12 лет поймала члена гитлеровского союза молодежи и прижала его к стенке в одном из узких переулочков, выходящих на Егерштрассе. Двое держали его за распластанные руки, прижатые к стене, а остальные что-то выкрикивали и по очереди плевали ему в лицо. Гитлеровец пытался вырваться, но это ему не удавалось. Он стал кричать, но, когда он открывал рот, ему плевали в рот и крика у него не получалось. Мальчишка вертел головой, брыкался, крутился, пытаясь уклониться от плевков и вырваться, но ребята крепко держали его за руки. Красная лента со свастикой, которой был опоясан левый рукав его форменного мундирчика, была сорвана, и один из мальчишек старательно растирал ее подошвами своей обуви о мостовую. Погончики с костюма были сорваны, и двое других парней разрывали их на полоски и бросали. Я замедлил шаги, наблюдая за происходящим.
Вдруг на углу появился взрослый штурмовик. Ребята, производившую экзекуцию, моментально разлетелись, как стайка воробьев. Брошенный ими около стенки, оплеванный, весь изодранный Hitlerjugend был жалок. Во всем его виде и в помине не было надменности — наиболее характерной черты этих молодчиков. Увидев штурмовика, он буквально завыл, бросился к своему старшему собрату и, всхлипывая, стал рассказывать, что с ним учинили.
Я медленно пошел дальше.
«А ведь можно было бы не допустить прихода Гитлера к власти, — думал я, — если бы вот так же, как эти шестеро ребятишек, объединить свои силы и скрутить фашистов тогда, когда у них еще не было власти». Но этого не случилось. Антифашистские силы были раздроблены.
Как-то рано утром, когда я, направляясь на завод, проходил по узенькой торговой улочке Эссена Кеттвигштрассе, в глаза мне бросилось нечто необычное: на ряде витрин были наискось наклеены широкие бумажные ленты. На лентах жирной типографской краской крупными буквами были напечатаны два слова: «Judisches Geschäft».
Мимо этих магазинов в растерянности проходили те, кто еще вчера заглядывал в них. Вот одна из женщин остановилась у стеклянной двери, взялась за ручку и буквально отпрянула — на стеклах двери была наклеена та же самая пугающая лента.
Я прошел дальше к Лимбекерплац и у большого универсального магазина Альтхоф увидел группу штурмовиков и полицейского. Полицейский расхаживал по тротуару и размахивал своей резиновой палкой, а штурмовики стояли у многостворчатых дверей магазина. Один из них в руках держал фотоаппарат. В магазин пытались зайти покупатели, но штурмовики их задерживали у дверей и что-то им говорили. Большинство поворачивало от дверей в сторону и уходило от магазина, но кое-кто все же проходил в магазин.
В Альтхофе я часто бывал, знал многих продавцов. Здесь часто покупали все необходимое многие советские практиканты. Я решил пройти в магазин и посмотреть, что же там делается.
Когда я попытался это сделать, ко мне подошли двое здоровенных штурмовиков — один лет тридцати, с фотоаппаратом, второй значительно старше, вероятно лет пятидесяти.
Штурмовик с фотоаппаратом произнес:
— Это еврейский магазин.
— Ну и что же?
— Мы бойкотируем все еврейские магазины, — и он направил на меня объектив фотоаппарата, а второй решительно шагнул к двери, препятствуя мне войти в магазин.
— Я иностранец, и мы не обязаны участвовать в бойкотах еврейских магазинов.
— Мы бойкотируем этот магазин не потому, что он еврейский, а потому, что он крупный. Мы закроем все крупные универсальные магазины — так сказал Гитлер.
Я смотрел на штурмовика, на его сильные мозолистые руки рабочего и вспомнил Хуберта и тот разговор, который когда-то Тевосян вел с ним.
Вот еще одна жертва гитлеровской пропаганды. Вероятно, он искренне верит в то, что бойкот, в проведении которого он играет такую активную роль, направлен на то, чтобы уничтожить крупную торговлю и дать возможность торговать немецкому середняку, как об этом распинался на всех собраниях и митингах Гитлер, когда шел к власти.
В магазин я все-таки вошел. Здесь находилось всего несколько покупателей, но они ничего не покупали, а разговаривали с перепуганными продавщицами.
— Что же будет с нами, что же будет? — сокрушаясь, повторяла одна из них.
На следующий день я зашел в магазин готового платья. Два старых продавца-еврея, у которых не раз покупал костюмы и пальто не только я, но и наши практиканты, как-то особо тепло поздоровались со мной.
— Может быть, купите у нас что-нибудь на память, в последний раз? — сказал один из них.
— Почему в последний раз, я еще собираюсь зайти к вам и, может быть, не один раз.
— Мы оба уезжаем из Эссена, вероятно в конце недели.
— Куда же вы едете?
— Пока в Голландию, а там видно будет.
А вечером ко мне домой явился Макс — молодой человек, без определенных занятий. Он знал немного русский язык и жил тем, что оказывал мелкие услуги практикантам: помогал делать покупки в магазинах, исполняя роль переводчика, доставал билеты для воскресных поездок за город, договаривался с квартирными хозяйками по всем возникавшим вопросам — одним словом, был очень полезен, так как большинство практикантов не знало немецкого языка.
За услуги ему немного перепадало от них и, кроме того, он получал проценты в тех магазинах, где практиканты совершали свои покупки.
— Я к вам на минутку, — произнес он, когда на звонок я открыл ему дверь. — Сегодня уезжаю в Барселону. Хочу попрощаться и поблагодарить вас.
— За что же вы хотите меня поблагодарить?
— Вы, русские, в эти трудные для меня дни, относились ко мне как к человеку. Я родился здесь, в Эссене. Родители у меня умерли, когда я был еще мальчиком. Меня приютил и вырастил дядя. На прошлой неделе дядю так избили, что он слег.
— Кто же его избил?
— Штурмовики. У дяди уже давно парализована правая рука. Когда он ходит, то опирается левой рукой на палочку. На прошлой неделе, когда он шел по улице, то но смог приветствовать проходивший по улице отряд штурмовиков. Трое выскочили из рядов, подбежали к дяде, затащили его в переулок, сдернули брюки и его же палкой стали избивать. Они били его по самым чувствительным местам. А затем бросили старика в этом переулке. Домой его доставили уже к вечеру, еле живого. У него все распухло, и он еле передвигает ноги. Вчера он впервые поднялся с постели. Я уезжаю вместе с ним в Барселону.
— Что, у вас в Барселоне есть родственники?
— Нет, у нас там никого нет. Дядя жил в Барселоне еще в молодости. Может быть, там остался кто-нибудь из тех, кого он знал в молодые годы. Еще раз спасибо вам за хорошее отношение ко мне. А это вот вашей дочке от меня, — и Макс протянул коробочку конфет. Он ушел, и я его больше никогда нигде не встречал.
Мне неизвестно, добрался ли он вместе со своим дядей до Барселоны или же погиб где-то в пути.
Террор и издевательства по отношению к тем, кто пытался покинуть Германию, стал усиливаться и, наконец, был создан такой режим, что практически выехать из Германии стало невозможно.
Вопрос о том, кого считать арийцем, стал усиленно дискутироваться и в печати, и по радио, и в разговорах.
До прихода Гитлера к власти эту сумасбродную идею о каком-то особом превосходстве людей северной расы никто как будто бы серьезно не принимал, а все те немцы, с кем мне приходилось встречаться в то время, только пожимали плечами и старались возможно быстрее прекратить разговор об арийском происхождении.
В то время и родился анекдот о признаках арийского происхождения: волосы должны быть белокурыми, такими, как у Гитлера, нос прямой, как у Геббельса, фигура стройная, как у Геринга. Но уже через несколько месяцев после прихода Гитлера к власти все поняли, что расовая теория начинает практически проводиться в жизнь. Шла чистка всех государственных служащих.
12 июня 1933 года «Ангриф» сообщила, что должны быть проверены «на происхождение» 350 тысяч почтовых служащих. Стоит задача освободиться от тех, кто не является чистым арийцем. А 10 августа в этой же газетенке были изложены основные методы определения арийского происхождения и правила проверки.
«Если арийское происхождение вызывает сомнение, тогда через министерство внутренних дел следует вызывать специалиста для проведения исследования», — писала газета.
«Если государственный служащий хочет жениться, он должен вначале удостовериться в арийском происхождении своей жены. Доказательства должны быть представлены в виде брачных документов родителей жены, об их происхождении и т. д.».
Все бросились на поиски таких документов, которые подтверждали бы, что в роду мужа и жены не было никого сомнительного. На этой почве возникало много трагедий. Бегство из Германии лиц, не получивших доказательств своей расовой чистоты, усилилось. Уже позже я встречал таких лиц в США, Индии, Англии. Они бежали не только из-за своих политических убеждений, но просто опасались оставаться в Германии потому, что их жены или родственники во втором или третьем колене были не арийского происхождения.
В разгар кампании «За чистоту немецкой расы», я заметил, что хозяин квартиры, где я жил, приуныл.
Как-то, вернувшись вечером с завода, я увидел его в состоянии полной растерянности, взгляд у него был какой-то отрешенный: он механически протянул мне руку и совершенно неожиданно проговорил:
— Ja, ja, ich meine.
— Was meinen Sie?
— Verzeihen Sie bitte, aber ich habe meinen Kopf verlören[83].
— Что случилось? Что-нибудь в ваших торговых делах не клеится?
— Нет, торговля идет нормально. Но, видите ли, у нас начинается широкая кампания по очистке учреждений от всех неарийских элементов. Правда, это пока касается только служащих государственных учреждений, но кто знает, на чем это остановится. Я слышал, что частные фирмы также собираются начать чистку.
— Мне трудно достать все необходимые документы, удостоверяющие чисто немецкое происхождение бабушки моей жены.
На разговор вышла фрау Шютце.
— Дело не только в моей бабушке, но ты пока еще не собрал всего необходимого о твоем дяде.
— Ох, как это трудно получить необходимые справки, — почти в один голос произнесли муж и жена Шютце. — А если их не иметь, могут возникнуть недоразумения.
У обоих Шютце — и у мужа, и у жены — были темные глаза, и оба были шатены. Они имели все основания для волнений.
После того как Гитлер был назначен рейхсканцлером, все с нетерпением ожидали его первого официального выступлений как главы правительства.
Куда пойдет Германия? К чему будет призывать новый глава правительства?
И вот наконец 23 марта Гитлер выступил с речью. Она изобиловала громкими заявлениями и звонкими фразами. В ней затрагивались события, начиная с 1918 года. Она была насыщена бранью по адресу коммунистов, давалось обещание вести борьбу с марксизмом. В этом выступлении Гитлер снимал с германского милитаризма всякую ответственность за развязывание первой мировой войны. Он Твердо обещал поддержать армию и вместе с тем выдал вексель мировой реакции на то, что он приложит усилия Для борьбы с марксизмом в Европе.
Речь пришлась по душе как внутренней, так и зарубежной реакции. «Новая лейпцигская газета» писала: «В правительстве царит воля Гитлера. Он не склоняется ни перед одной прежней властью и ни перед одной старой формой».
Английская газета «Дейли телеграф» отмечала «мирные намерения и требования равноправия», а «Курьер Варшавский» оповещал, что своим выступлением в рейхстаге Гитлер показал, что он является не только агитатором, но и народным трибуном, который «знает, как зажигающим образом можно оказывать влияние не только на массы, но также и на своих противников».
Итак, новый рейхсканцлер пришелся ко двору антимарксистам всего мира. Но этой речью он не раскрывал еще всех своих карт. Он это сделал позже, в своей майской речи.
Среду 10 мая 1933 года я хорошо запомнил. Уже утром, когда я пришел на завод, было объявлено, что в работе будет сделан перерыв, начиная с двух часов, так как в три часа дня фюрер обратится к народу Германии с речью. Всем предлагалось собраться у репродукторов и слушать вождя.
По всей территории завода, на площадях между цехами устанавливались раструбы репродукторов, то же делалось, как я потом узнал, и по всем районам города.
Уже в начале третьего, на всех площадках, где были установлены репродукторы, стал собираться народ.
В два часа я ушел с завода домой. Вначале я предполагал прослушать речь Гитлера дома, но потом решил все же пройти на площадь Бургплятц — в центре старого города. Меня интересовало, как эту речь встретят те, кто там соберется.
Четырехлетняя дочка Надя была дома и захотела пойти со мной. А может быть, даже и лучше будет, если я пойду с ребенком? Не так буду обращать на себя внимание. Всегда можно объяснить — гулял с ребенком, остановился послушать. И мы направились на Бургплятц вместе с женой и Надей. Когда мы подошли, было уже без четверти три. Большая площадь была заполнена народом. Близко к репродукторам нельзя было подойти. Мы заняли место рядом с пожилой женщиной в черной вязаной косынке.
Ровно в три часа раздался голос президента рейхстага Геринга:
«Вы собраны здесь сегодня в серьезный час. Речь идет о вопросе будущего нашей нации. Едва ли когда-либо ранее созывался рейхстаг по такому серьезному вопросу, в такой серьезный час. Немецкое правительство хочет ясно изложить свою точку зрения и свои цели по этим вопросам перед всем немецким народом. Слово имеет наш фюрер, рейхсканцлер Германии».
Вся площадь пришла в движение. Каждый старался хоть немного ближе продвинуться к репродукторам. Обращаясь к членам рейхстага, Гитлер сказал, что он попросил президента рейхстага Геринга от имени правительства созвать немецкий рейхстаг, чтобы перед этим форумом поставить вопросы, «которые сегодня волнуют не только наш народ, но весь мир»… Известные вам проблемы имеют такое большое значение, что от их удачного разрешения зависит не только политическое умиротворение, но даже экономическое спасение всех».
Далее он затронул политические и национальные проблемы, которые стоят, по его мнению, перед народами Европы. «Европейские государства развивались в течение многих столетий и при установлении их границ исходили исключительно из одних государственных соображений». «Чем яснее будут отрегулированы пограничные вопросы и чем точнее будут совпадать границы народов с границами государств, тем большее количество возможных в будущем конфликтов удастся исключить».
«Территориальное преобразование Европы, принимая во внимание действительные границы народов, было бы таким решением, которое, если бросить взгляд на будущее победителей и побежденных, оправдало бы кровавые жертвы последней войны и сделало бы их не напрасными, так как народы приобрели бы действительный, постоянный мир».
…«Теперь же, частично из-за непонимания, частично из-за страстей и ненависти, принятые решения о границах своей нелогичностью и несправедливостью несут зародыши нового конфликта».
Толпа безмолвно слушала. Огромная масса людей как бы оцепенела. По всей видимости, до сознания большинства еще не дошло, что значит новое понятие Volksgrenzen[85].
Далее Гитлер перешел к резкой критике Версальского договора и ошибочности мнения, что будто бы путем уничтожения экономики шестидесятипятимиллионного народа можно сослужить полезную службу другим народам.
Речь Гитлера становилась все более горячей. Голос звучал громче, фразы стали более короткими.
«Если сегодня Германия предъявляет требования действительного равноправия в отношении разоружения других наций, так к этому она имеет моральное право».
«Ибо Германия разоружена и Германия это разоружение выполнила под международным контролем».
«Было сдано или уничтожено 6 миллионов винтовок и карабинов, 1,3 миллиона пулеметов, огромное количество пулеметных стволов, 91 000 снарядов, 38 миллионов 750 тысяч гранат и огромное количество других военных изделий».
«Рейнская область была демилитаризирована, немецкие укрепления снесены, наши корабли сданы, самолеты уничтожены. Кто сегодня осмелится оспаривать эти факты?»
Теперь голос Гитлера гремел на всю площадь. На площадь прорвалась буря аплодисментов. Это аплодировали депутаты рейхстага. Толпа на Бургплятц задвигалась — все стали также аплодировать.
Наконец Гитлер стал говорить о том, что со дня заключения Версальского договора немецкий народ стал пищать в экономическом и в политическом отношении. Многие хозяйства были разорены, появилась огромная армия безработных. «Со времени подписания Версальского договора, — теперь Гитлер уже истошно кричал, — только из-за обнищания, 224 900 человек покончило самоубийством — мужчины и женщины, старики и дети».
Из репродукторов неслись возбужденные голоса:
— Слушайте, слушайте! — это кричали там, где выступал Гитлер.
Старая седая женщина, стоящая рядом со мной, вдруг зарыдала и уронила голову на плечо своего соседа. Я отвел глаза от репродуктора и оглянулся. Мужчина успокаивал рыдавшую старуху, а у него лицо тоже было в слезах. Многие вытирали платками глаза. Толпа была наэлектризована и казалось, что пойдет на любые меры, чтобы покончить с Версальским договором.
«Эти неподкупные свидетельства являются обвинителями против самого духа и содержания договора!» — истерично кричал Гитлер.
Он закончил свое выступление, а народ стоял на площади и ждал еще чего-то, недосказанного фюрером.
Вечером, когда мы собрались к ужину на квартире Рауэ, старый офицер Рауэ спросил меня:
— Ну, слушали речь Гитлера?
— Да, слушал.
— Haben Sie verstanden, was bedeutet das Wort die Volksgrenzen?[86]
И, не ожидая моего ответа, продолжил:
— Das ist doch ein Krieg![87]
Старый офицер, всегда такой веселый и жизнерадостный, был мрачен. Он стоял у стола и обеими руками опирался на его край.
— Мне казалось, что я не буду свидетелем еще одной войны. Боюсь, что я ошибся. Для военного встречать новую войну в моем возрасте — это трагедия. Но я вижу и другую трагедию. Бисмарк считал, что Германия может выиграть войну на Западе только в том случае, если на Востоке будет иметь дружественную или по крайней мере нейтральную Россию. Я с этим полностью согласен, и меня очень тревожит ухудшение отношений между нашими странами.
Ужин в этот вечер прошел необычно тихо. Все были встревожены, разговоры не клеились.
И вот теперь, через три десятилетия с лишним, в Западной Германии снова поднимает голову фашизм. Неофашисты вновь ставят вопрос о пересмотре границ.
И вновь, как и тогда, многие политические деятели Запада недооценивают эту опасность для дела мира.
…А на заводе дел все прибывало. Ночью, когда я проходил по Фронхаузенштрассе, то увидел во всех окнах закрытого раньше снарядного цеха яркие огни.
«Неужели работают?» — подумал я.
На огромных заводских воротах висел большой ржавый замок. Казалось, что он висит здесь уже много лет и является свидетельством заброшенности цеха и того производства, которое здесь когда-то было.
Я повернул обратно и зашел в листопрокатный цех. Встретив на дворе знакомого рабочего, я спросил его, как мне пройти в снарядный цех.
— Я пытался пройти, но на воротах висит замок.
Рабочий улыбнулся.
— Этот замок висит уже много лет. Теперь в этот цех ходят вот через этот проход, — и он указал мне дорогу. В цехе на горизонтальных прессах штамповались какие-то длинные цилиндры.
Я подошел к конторке мастера и взял в руки карточку, на которой был изложен выполняемый в цехе заказ. В такие карточки обычно заносились все технические характеристики. Ко мне подошел мастер:
— Простите, я вас вижу здесь впервые. Покажите, пожалуйста, ваш пропуск.
Я вынул свою карточку, разрешавшую мне посещать все цеха завода. Мастер почтительно протянул мне ее обратно и еще раз извинился за причиненное беспокойство.
— Выполняем заказ на секции для котлов высокого давления, нами получен заказ из Японии.
— Вы давно ввели в действие этот цех? Я никогда не видел, чтобы в этом цехе проводились работы, в особенности ночью. Я уже второй год хожу мимо и никогда не видел в окнах огней.
— Вторая неделя пошла, как мы начали работать. Ведь раньше в этом цехе штамповали снаряды — и он был закрыт. Когда мы получили японский заказ, решили секции изготовить вот на этом прессе. Раньше мы на нем прошивали шестидюймовые снаряды. Но технология-то производства одна и та же — что при производстве снарядов, что при изготовлении секций.
— Да и сталь-то по своему составу близка к снарядной, — добавил я.
Мастер замялся.
— Да, конечно, можно, вероятно, найти некоторое сходство.
Я попрощался со словоохотливым мастером и пошел домой. Вспомнилось вчерашнее выступление Гитлера.
— Кто будет утверждать, будто бы Германия не выполнила договорных обязательств и не разоружилась?
А вот здесь в цехах крупповского завода были другие свидетельства, свидетельства того, как идет вооружение Германии. Оно началось давно. Почти год назад в третьем мартеновском цехе, когда шла загрузка сталеплавильной печи, я обратил внимание начальника цеха на стальной лист со следами пуль на нем. Было ясно, что это так называемая броневая корочка — образец брони, посылаемой на полигон для испытания бронестойкости стали.
— Что это за сталь? — спросил я тогда начальника цеха.
— Эта сталь используется у нас для изготовления сейфов.
— По ведь это вот следы от пуль? — задал я новый вопрос.
Начальнику цеха нельзя было не согласиться со мной: слишком уж все было очевидным.
— Да, конечно. Дело в том, что мы испытываем нашу сталь для сейфов также и путем обстрела на полигоне.
— Для чего же?
— А ведь сейф могут пытаться вскрыть путем стрельбы.
На меня были устремлены нагловатые глаза моего собеседника.
Потом мы вместе с одним из практикантов побывали в инструментальном цехе, и он обратил мое внимание на длинные конусные детали.
— А ведь это пулеметные стволы! Что это у вас за изделия изготовляются здесь?
— Инструмент, — последовал лаконичный ответ мастера.
— Какой же это инструмент? Это пулеметный ствол.
— А что я вам сказал? Инструмент — это общее наименование многих изделий, обрабатываемых в нашем цехе, — и мастер отошел к нагревательным печам.
Хозяин моей квартиры оказался мерзавцем. До прихода Гитлера к власти он состоял в компартии, затем отрекся от нее, а свою дочь направил в гитлеровский союз молодых девушек — Hitlermädchen. На меня он написал какой-то донос.
Уже в начале марта, когда вечером я сидел дома и читал, раздался стук в дверь. Не ожидая ничего плохого, я сказал:
— Herein[88].
Дверь стала медленно раскрываться, и вдруг я увидел вначале вытянутую руку, держащую револьвер, а затем фигуру грузного штурмовика. За ним в комнату вошло еще шесть человек.
— Оружие есть?
У меня в руках был карандаш, и я сказал:
— Вот мое оружие.
— Я вас серьезно спрашиваю — есть у вас оружие?
— Кроме вот этого, у меня нет никакого другого.
— Мы хотим проверить, чем вы занимаетесь, — сказал один из вошедших в комнату, видимо старший. Всё почему-то стали рассматривать потолки и стены комнат. Потом один из штурмовиков сказал:
— Нам заявили, что у вас на потолках и стенах нарисованы советский герб: серп и молот.
— Но вы видите, ведь этого нет! — ответил я.
Штурмовики открывали ящики стола, шкафы, прошли к кроватям, поднимали подушки, заглядывали под кровати, зачем-то отодвинули диван.
На мой протест, кто дал им право производить у меня обыск, я услышал надменный ответ:
— Во время революции права не получают, а берут.
«Какой цинизм, — подумал я. — Неужели этот молодчик действительно считает этот разгул реакции революционным процессом? Ведь их вождь зовет назад — к средневековью. Они уничтожают все наследие культуры, сажают в тюрьмы и отправляют в лагери всех прогрессивных людей, они воспевают самое низменное».
Через час штурмовики от меня ушли, и я слышал, как они производили обыск также и у моего соседа.
На следующий день я узнал, что дом был окружен отрядом в составе 67 человек, часть из них и производила обыск у меня.
Вполне естественно, что после обыска спать не хотелось, и я стал расхаживать по комнате.
Опять стук в дверь, и в комнату вошел сосед.
— Они у меня произвели обыск.
— У меня также.
— Да, но между нами все-таки есть разница? Вы иностранец, а я бывший офицер кайзеровской армии. У меня два железных креста. Я их получил под Верденом. На Западном фронте было не так легко — у меня семь ранений. Когда они вошли ко мне, я им это сказал. Но только вдумайтесь в то, что они мне ответили: «Вы еврей, и ваши кресты не имеют теперь никакого значения».
Он остановился и закашлялся.
— Я никогда раньше не думал о том, кто я по рождению — для меня Германия была родиной. Они отняли ее у меня.
Он снова стал сильно кашлять, задыхаясь и вытирая платком рот и глаза. Потом стал тяжело дышать и, наконец, несколько успокоившись, твердо произнес:
— Когда вы будете бить эту нечисть, я буду с вами. Я не коммунист и никогда, видимо, коммунистом не буду. У меня другие идеалы. У них нет идеалов, это не люди. Напрасно их некоторые считают людьми. — Затем, извинившись, сосед ушел к себе.
Кто он? Я его несколько раз встречал в коридоре и на лестничной клетке. В доме он занимал одну комнату. Иногда я видел его с миловидной голубоглазой белокурой девушкой. Хозяин мне сказал как-то, что это его невеста.
— Он просил меня порекомендовать ему небольшую квартиру, — сказал мне хозяин, — где-нибудь поблизости. Из этого района он не хочет уходить.
Я встретился со своим соседом вторично через месяц после налета штурмовиков. За это время он, как мне показалось, и похудел и постарел.
— Ну, у меня все здесь закончено. Уезжаю. Вы знаете, я думал жениться, но Ингеборн заявила, что она не может выйти замуж за еврея. Кольцо вернула мне.
— Куда же вы направляетесь?
— Пока во Францию, а там видно будет.
— Желаю вам успехов.
Он внимательно и долго смотрел мне в лицо, а затем произнес:
— Помните, в борьбе с ними я буду на вашей стороне.
Больше я никогда его не встречал.
Этим обыском было положено начало. После него наступила пора репрессий в отношении членов советской колонии. Начались обыски, аресты, конфискации. Меня задерживали на улицах, снимали с поездов, трамваев, производили налеты на мою квартиру. В общем, в течение 1933 года в полиции, жандармском управлении и штабах штурмовых отрядов мне пришлось побывать семнадцать раз. Обыски производились на квартирах практикантов. Работать становилось все труднее.
А на заводе стали появляться новые заказы, явно военного назначения. В некоторые цеха, где раньше работали советские практиканты, доступ нам закрыли.
По отдельным акциям полиции и штурмовиков Наркомат иностранных дел Советского Союза заявлял протесты, по в Эссене им не придавалось никакого значения.
В городе происходили непрерывные демонстрации и манифестации. Штурмовики вышагивали по улицам и горланили песни. Когда они шли, все прохожие останавливались и вытягивали вперед в фашистском приветствии правые руки. Кто этого не делал, того часто вытаскивали с тротуара на мостовую и избивали.
Начался разгром всех политических и рабочих организаций. Ушла в подполье Коммунистическая партия. Распустили социал-демократическую партию, партию католического центра, многие юношеские организации. Сильно росла национал-социалистическая партия, а также гитлеровские организации для юношества. Закрылись все левые прогрессивные газеты, журналы. Началось сожжение книг, аутодафе.
Еще когда я учился в реальном училище в Балаханах, то на уроке истории учитель Бедов нам рассказывал об испанской инквизиции. Он любил историю, хорошо ее знал и красочно передавал картины Испании тех времен. Тогда мне в голову не приходило, что я буду живым свидетелем эксцессов, воскрешающих наиболее мрачные времена истории человечества.
В июле 1933 года в английской газете «Дейли геральд» было опубликовано открытое письмо некоего А. Истермана, адресованное Гитлеру, в котором ярко обрисовывалось положение в Германии, как оно сложилось к тому времени: «Страх царит во всех домах Германии, убийство стало обычным явлением, суд выражает лишь национал-социалистические догмы, и судьи превратились в рабов политического аппарата. Германия превратилась в один огромный концентрационный лагерь, где заточены тысячи людей, все преступления которых заключаются в том, что их политические убеждения не одобряются национал-социалистами».
По сообщению агентства Рейтер, в концентрационных лагерях Германии в июле 1933 года уже находилось сто тысяч человек. Среди них много известных ученых, врачей, политических деятелей.
В «Berliner Tageblatt» 21 июня было напечатано сообщение о том, что по распоряжению фюрера немецкого рабочего фронта — Лея до первого августа будет проведена генеральная чистка всех рабочих организаций сверху донизу с целью замены всех прежних работников, принадлежавших к социал-демократической партии, партии центра и к другим подобным организациям. Поскольку они вели борьбу против национал-социализма, то будут заменены людьми из национал-социалистической партии. В газетах стали появляться все в большем количестве сообщения о самороспуске партий. 9 июля в газетах сообщалось о самороспуске сразу трех партий — партии центра, немецкой народной партии и баварской народной партии. Руководство партии центра предложило бывшим членам партии «предоставить свои силы и опыт в распоряжение национального фронта под руководством рейхсканцлера».
Как-то утром, когда я уже был у себя в бюро, в здании заводоуправления раздался звонок. Я поднял телефонную трубку и услышал взволнованный голос жены:
— У нас обыск. — И связь прервалась.
Надо идти. В бюро в это время находился один из советских практикантов инженер Митько.
— Пойдемте со мной. У меня производят обыск. Вы идите по противоположной стороне улицы. Если я вернусь из дома, то мы вместе направимся на завод, если же меня задержат, то проследите, куда меня отведут. Запомните дом, место и немедленно отправляйтесь в Берлин — в посольство. Сообщите, где я нахожусь.
Мы с Митько вышли с завода. Он по одной, я по другой стороне улицы. Вот и дом. Внешне нет никаких признаков, что здесь что-то происходит. У дома нет ни транспорта, ни людей. Вставляю ключ в замочную скважину и открываю дверь. В вестибюле у двери стоит молодой человек в штатском.
— Здравствуйте! Вы живете здесь?
— Да, конечно.
— Пожалуйста.
Поднимаюсь на второй этаж и открываю дверь комнаты. В комнате пять молодых людей — все в штатском. Один из них сидит за столом и листает мои бумаги. Двое стоят у книжного шкафа и перебирают книги. Двое стоят у окна и разговаривают. Тот, что за столом, по-видимому, старший.
— Зачем вы пришли? — недовольным голосом спрашивает он.
— Как это — зачем?
— Вы могли бы спокойно работать, — продолжает он.
— Как же я могу быть спокойным, если у меня на квартире производят обыск?
— Ну и почему же это должно вас волновать? Мы посмотрим и уйдем.
Я еле сдерживаюсь, чтобы не вспылить.
— Когда в квартире производится обыск в отсутствие хозяина, то могут найти и то, чего у него не было.
— Что вы этим хотите сказать? — поднимаясь из-за стола и хмурясь произносит он.
— Я, кажется, сказал совершенно ясно. Если обыск производится в отсутствие хозяина, то могут утверждать, что у него нашли то, чем он и не располагал.
— Советую вам быть осторожнее в выражениях. Мы официальные представители официальной организации.
И он отвернул борт пиджака — там была уже знакомая мне нашивка — Geheimstaatspolizei[89].
— Мы хотим знать, чем вы здесь занимаетесь.
— Я в Эссене живу не первый год, и это не моя, а ваша вина, если вы до сих пор не знаете этого.
— Не будем с вами ссориться, а вот эту книгу я у вас заберу. Она в новой Германии запрещена. — И он поднял со стола купленную мною год назад книгу Ремарка «Der Weg zurück»[90].
Когда гестаповцы ушли, жена сказала:
— Я им отказалась дать ключи от шкафа и ящиков стола, но они только засмеялись — вынули пачку своих и открыли их. Только я успела сказать тебе о том, что у нас обыск, один из них нажал на рычаг и отобрал у меня трубку.
Но дело есть дело. Надо идти на завод. На противоположной стороне улицы по тротуару ходил взад и вперед Митько. Увидев меня, он перешел улицу и спросил:
— Все ушли или кто-то еще остался?
— Все. Пойдемте на завод. На сегодня, по-видимому, больше происшествий не будет.
На следующий день ночью штурмовики произвели обыск у нашего практиканта — инженера Фрида. Искали пишущую машинку, которой у него никогда не было.
Специальные протесты не помогают, бесчинства продолжаются. «Может быть, поговорить с директором завода Геренсом?» — появляется у меня мысль.
Позвонил Геренсу:
— У меня есть вопросы, которые мне необходимо обсудить с вами.
— Буду рад вас видеть. Заходите.
Кабинет Геренса этажом выше. В большом кабинете он один. Поднимается из-за стола, здороваемся.
— Nehmen Sie Platz, bitte[91].
— Я хочу довести до вашего сведения, что в Эссене создаются такие условия, когда нам трудно пользоваться теми возможностями, которые открыты действующим между нашими организациями соглашением.
— А в чем дело? Разве мы чиним вам какие-либо помехи?
— В городе для нас созданы условия, которые мешают выполняемой нами работе. Вчера днем у меня на квартире был обыск, ночью с обыском пришли к нашему практиканту Фриду.
Геренс нахмурился. Видимо, разговор не доставлял ему удовольствия.
— Видите ли, — начал он, поднявшись из кресла и начав ходить по кабинету, — мы частная фирма и не вмешиваемся в дела правительства. У вас совершенно другая система, у вас все иначе. Нам порой даже трудно определить, где у вас кончаются функции правительственных учреждений и где начинается поле деятельности промышленных организаций. У нас это четко определено… Что же касается обысков и арестов, то они и у вас происходят. Вот недавно печать сообщила о том, что на Урале вами арестованы три инженера фирмы Метро-Виккерс.
— Это что же, в ответ на арест английских инженеров производятся обыски у советских специалистов?
— Конечно, нет, это я привел в качестве примера. Я даже не представляю, что мы можем сделать для вас. Единственно, чем я могу вам помочь, — это дать совет обратиться в Иностранный отдел полицейского управления. Там вам как иностранцу окажут необходимое содействие.
Легкий поклон, и он протянул мне руку. Визит ничего не дал.
Когда я вернулся к себе в бюро, меня ждала телеграмма из Москвы, в которой сообщалось, что еще две недели назад в мой адрес направлено письмо с шестью железнодорожными билетами для закончивших на заводе работу практикантов.
Письмо с билетами я не получил и очень беспокоился. Решил пройти на почту и переговорить с начальником почтовой конторы. Его я хорошо знал, так как получал в день не менее тридцати писем и мне нередко приходилось у него бывать.
— Мне направлено из Москвы письмо. Я его давно жду, но оно мною не получено. Скажите, не направляют ли теперь для просмотра в полицию мою корреспонденцию?
Начальник покраснел.
— Я ни одного вашего письма никуда не направлял. Вы можете этому верить. Я никогда также не задерживал ни одного вашего письма.
— Но, может быть, прежде чем передать вам, их направляют по другому адресу?
— Вот этого я не знаю.
Опять неудача. А может быть, мне действительно сходить в полицейское управление? Но если уж идти, то во всяком случае идти надо не в Иностранный отдел, а в гестапо, к хозяевам.
На следующий день я и предпринял это путешествие. Гестапо занимало помещение на втором этаже огромного здания — полицайпрезидиума, где я нередко бывал, получая визы для поездки в другие страны, а также в Саарскую область. Но в гестапо я еще ни разу не был.
Вхожу в комнату секретаря начальника гестапо — Воппеля.
— Доложите, что с господином Воппелем хочет поговорить уполномоченный Советского Союза на заводе Круппа.
Секретарь исчез за дверью. Через минуту дверь открывается, и высокая, плотно сколоченная фигура Воппеля появляется на пороге.
— Прошу. Садитесь.
— Надолго? — не утерпел я, чтобы не съязвить.
— Можете уйти, когда захотите. Ведь не я вас приглашал. Вы сами пришли. Я знаю, о чем вы будете говорить, — не давая мне произнести ни слова, начал Воппель. — Но должен вам заявить: вас беспокоили не мои люди. Мои были у вас только один раз. Все остальное — дело рук штурмовиков. Вообще в городе черт знает что делается. Я как будто бы ответствен за порядок, но на самом деле мне трудно при существующем положении нести ответственность за все происходящее.
— Ну, а скажите откровенно, господин Воппель, мои письма не у вас находятся?
— Конечно, у меня. Эти идиоты на границе считают, что у меня нет других дел, кроме как читать ваши письма.
Воппель подошел к столу, открыл один из ящиков, начал рыться в бумагах и мурлыкать под нос популярную в то время песенку:
Меня невольно передернуло. А не скрывается ли за наигранной простотой и откровенностью вероломство и жестокость?
И я вспомнил о встрече с одним немцем в Картхаузене. Это было за четыре дня до моего прихода сюда. В субботу в конце дня я обычно выезжал в Картхаузен — небольшой поселок, где в то время жила моя жена с больной дочерью. Мы снимали комнату у старика Фромана. Фроман, владелец небольшого земельного участка, держал ресторанчик и сдавал несколько комнат в своем двухэтажном домике.
В воскресение у него собиралось много народа, в особенности в летнее время. Сюда приезжали отдыхать из городов индустриального Рура. Место было живописное, а цены за помещение и питание умеренные.
Фроман боготворил бывшего императора Вильгельма и и не одобрял Гитлера. Когда мы были наедине и никто не мог слышать его суждений, он говорил:
— Hitler ist nichts. Wilhelm — das war doch ein richtiger Mann[93].
В это воскресенье я встал рано и до завтрака, когда все еще спали, пошел прогуляться в лес, к которому примыкал земельный участок Фромана. Когда я возвращался, то на тропинке, ведущей к дому Фромана, увидел человека. Он ждал кого-то. Увидев меня, он медленно пошел мне навстречу. Как будто бы меня ждал. «Кто бы это мог быть?» — подумал я, приближаясь к незнакомцу.
— Heil Moskau![94]— тихо произнес незнакомец, когда мы с ним повстречались, и слегка приподнял левую руку, сжимая ее в кулак, — правая у него висела плетью.
Я ответил:
— Guten Morgen[95].
— Я только что вышел из тюрьмы, — сказал он и закашлялся. — Я из местных. Был членом ландтага. Меня посадили буквально на следующий же день после прихода Гитлера к власти.
Его рассказ прерывался приступами кашля. Кашляя, он весь изгибался и непрерывно извинялся. Затем делал паузу, тяжело дышал. Я видел, как трудно ему было говорить.
— Во время первой мировой войны я был ранен в голову. Мне делали трепанацию черепа и наложили серебряную пластинку — часть кости пришлось удалить, — рассказывал он. — Избивать меня начали в первый же день ареста. Били не только меня, а всех арестованных. Крики и стоны неслись со всех сторон.
Он опять замолчал и закашлял.
— Когда нас избивали, то начальник тюрьмы заводил патефон и проигрывал пластинки. Он говорил, что плач действует ему на нервы. И этот плач и стоны он заглушал музыкой Шумана. Теперь я не могу больше слушать эту музыку. Никто не думал, что я выживу. Поэтому эти циники решили по отношению ко мне проявить акт милосердия — к рождеству они выпустили меня из тюрьмы. Сдали меня на руки родственникам. Вставать я не мог. Меня уложили на резиновый мешок, наполненный теплой водой. Я все время мерз и постоянно дрожал. Всего вторую неделю я начал ходить.
Я знал, что вы каждую неделю приезжаете сюда, поэтому и решил вас поймать и рассказать все, что мне известно. Мне кажется, что о зверствах национал-социалистов мало знают. Об этом надо рассказать всем. Это садисты, которым доставляет наслаждение причинять людям страдания. А что они делают с нашей молодежью! Они развращают ее, хотят превратить в животных.
Мне известно, как в одной из школ учитель предложил, чтобы весь класс, все до одного ученика плюнули в лицо их товарищу за то, что он в свое время дружил с одним еврейским мальчиком и пытался оправдать эту дружбу. Его поставили около двери класса и, проходя мимо него, каждый плевал ему в лицо. Один из учеников не вынес этой моральной пытки и упал в обморок. Тогда учитель предложил вытолкнуть его пинками из класса в коридор.
Бледное, без кровинки, лицо и потухшие глаза, в которых навечно застыло страдание, свидетельствовали о тех муках, которые перенес этот человек. Затем он, как и вначале, слегка приподнял левую, сжатую в кулак руку и проговорил:
— Heil Moskau!
…Но вот наконец письмо найдено.
Воппель, повернувшись ко мне, с улыбкой произнес:
— Вот оно. У меня столько писем!
Но эту улыбку теперь я воспринимал иначе. А сколько замучил он, Воппель, таких, как тот мой собеседник из Картхаузена? — возникла в голове мысль.
В руках Воппеля был толстый конверт с пятью сургучными печатями.
— Возьмите.
Как в трансе, я механически протянул руку. В конверте было шесть железнодорожных билетов, которые я ждал.
— Ваши люди забрали у меня книгу.
— Знаю. Она запрещена и изъята из всех библиотек Германии, а также у всех частных лиц.
— Но я иностранец. Я заплатил за нее 4 марки 72 пфеннига. Это моя собственность.
Воппель опешил. Снова подошел к столу. Взял книгу и, протягивая ее мне, произнес:
— Возьмите, но никому не передавайте. Я уважаю личную собственность. А относительно обысков и арестов я хочу, чтобы вы поняли, что мною предпринимаются меры, но я не владею положением в городе. Вот сейчас я в вашем присутствии позвоню гауляйтеру[96]и поговорю с ним.
Воппель подошел к телефону, поднял трубку и начал набирать номер телефона.
— Говорит Воппель. У меня находится уполномоченный Советского Союза на заводе Круппа. Он возмущается тем, что допускают штурмовики по отношению к его людям, а также к нему лично… Как тебе известно, это все делают штурмовики… Моя власть на них не распространяется.
По-видимому, между Воппелем и гауляйтером отношения были натянутыми. Я не слышал, что говорил гауляйтер, но по всему было видно, что он взял штурмовиков под защиту. Воппель стал выходить из себя и наконец положил телефонную трубку на рычаг.
— Вот, вы могли убедиться сами, что я принимаю меры, но не все мне удается сделать. Я бы вам посоветовал обратиться к фирме Круппа, она финансирует все это движение. Достаточно им позвонить — и все будет в порядке.
Я не верил тому, что услышал. Одно дело, когда о финансировании движения фирмами читаешь в газетах, и совсем по-другому это же самое звучит в устах официального представителя власти.
Вскоре после посещения начальника гестапо штурмовики ночью ворвались к одному из наших практикантов и произвели обыск.
Я вновь решил пройти к директору крупповского завода и еще раз обратить его внимание на недопустимые для работы условия, созданные в городе для советских представителей.
Когда я поднялся в кабинет Геренса, он, узнав о цели моего посещения, поздоровался со мной очень сухо, а когда я рассказал ему, что произошло за последние дни, и привел все случаи провокационного поведения штурмовиков, он перебил меня и, как мне показалось, с раздражением проговорил:
— Вы уже вторично передо мной поднимаете эти вопросы. Я советовал вам прошлый раз обратиться в полицайпрезидиум, но вы моего совета не послушались. Что же еще я могу предпринять?
— Напрасно вы думаете, что я не внял вашему совету. Я был в полицайпрезидиуме.
— Ну и что же вам там сказали?
— Мне сказали, что фирма Круппа финансирует все это движение и если она захочет — все будет в порядке.
Геренс буквально был взбешен.
— Это заявление безответственного чиновника. У кого вы были? Кто это сказал?
— Я иностранец, мне трудно судить, кто у вас является ответственным, а кто безответственным. А был я у начальника гестапо Воппеля.
Когда я говорил, Геренс нервно ходил по кабинету. При последних моих словах он остановился как вкопанный.
— У Воппеля? — и вновь зашагал по кабинету.
Я сидел в кресле и молчал. Затем Геренс остановился и произнес:
— Мы постараемся что-нибудь предпринять. Я думаю, что вас больше беспокоить не будут. Мы что-нибудь сделаем.
И он рывком протянул мне руку.
— Я думаю, что вы ко мне больше не придете.
Затем, после паузы, добавил:
— По этим неприятным для меня и вас делам… До свидания.
В 1933 году я на несколько дней выезжал в Москву, и мне удалось побывать у Орджоникидзе. Он, как и всегда, быстро разрешил все мучавшие меня вопросы и вновь подчеркнул необходимость внимательного изучения немецкой техники.
— В этом корень вопроса, — несколько раз повторил он. — Хотим дать вам новое задание, — положив руку на мое плечо, сказал Серго. — Мне кажется, что мы увлеклись мартеновским способом производства стали и совершенно забыли о конверторном. Я собирал металлургов — все они энтузиасты мартеновского способа, во всех учебных заведениях мы готовим специалистов по мартеновским печам. Конверторный способ расценивается как устаревший. Так ли это? — На меня смотрели внимательные глаза Серго. — Когда я этот вопрос поставил перед металлургами, они почти в один голос сказали, что это отживающий способ. В Европе были выстроены металлургические заводы, оборудованные конверторами, а теперь эти заводы доживают свой век.
Но мне стало известно, что англичане начали строительство нового металлургического завода, где устанавливаются не мартеновские печи, а конверторы. Конверторная сталь много дешевле мартеновской, да и построить такие цеха можно быстрее и дешевле. Вот вы во всем этом деле разберитесь и напишите мне. Тевосян вам пошлет подробное задание. Я с ним уже об этом говорил. Посетите главных воротил немецкой металлургической промышленности — Круппа, Рохлинга, поставьте перед ними вопрос прямо: как бы они на нашем месте стали развивать металлургическую промышленность? Начальники цехов здесь нам мало помогут. Надо поговорить с организаторами промышленности. Поезжайте прежде всего к Рохлингу. Скажите ему, что я прошу его ответить на вопрос: что бы он стал строить, если бы был на моем месте, — конверторы или мартеновские печи? Так просто и поставьте вопрос.
Вскоре после возвращения в Эссен из Москвы я получил обширную программу, в которой было изложено, что следует изучить по конверторному производству стали. Я сразу же стал готовиться к поездке на завод Рохлинга в Фольклингене. Здесь я был уже несколько раз и хороню знал и Саарбрюкен и маленький город Фольклинген.
С Германом Рохлингом у нас был заключен договор о технической помощи. Он был колоритной фигурой среди немецких промышленников и принадлежал к плеяде горячих поклонников императора Вильгельма II. С Вильгельмом у него сохранились близкие отношения даже после того, как экс-император был выслан после войны из Германии и жил в Голландии — в Доорне.
Вильгельм также, вероятно, ценил Рохлинга. Во всяком случае, он помнил о нем. В день шестидесятилетия Герман Рохлинг получил от него поздравительную телеграмму.
Рохлинг хорошо знал европейскую промышленность, внимательно следил за ее развитием и вовремя принимал меры, чтобы отхватить себе наиболее интересные и выгодные области для вложения средств.
Это был старый, опытный волк промышленности. Он хорошо знал, какую овцу нужно хватать и за какое место ее легче всего удержать.
Приехав в Фольклинген, я оставил чемодан в гостинице и сразу же направился к главной конторе завода. С Рохлингом я встретился на лестнице. Он шел с молодой девушкой.
Здороваясь со мной, он познакомил нас:
— Моя племянница. А это русский большевик.
— Откуда вы знаете, что я большевик? Насколько мне известно, ни советские, ни иностранные газеты об этом не сообщали.
— Молодой человек, — в глазах Рохлинга можно было видеть огоньки иронии, — ваша партия является правительственной партией, так неужели же она не будет посылать своих членов на выполнение поручений за границей? Я никогда не задавал вам вопроса о том, член вы партии или нет. Не задавал потому, что не хотел и не хочу ставить вас своим вопросом в трудное положение. Но ваших практикантов я часто спрашивал об этом, и все они давали мне один и тот же стандартный ответ — беспартийный. Собственно, меня не интересовала и не интересует партийная принадлежность ваших людей. Я не имею к ним никаких претензий, они ведут себя корректно.
Меня интересует другое. Почему те, кто их инструктирует, исходят из того, что мы здесь все идиоты и будем верить тому, что они нам говорят. Но оставим этот разговор, он не имеет никакого значения. Так о чем же вы хотите со мной побеседовать? — спросил Рохлинг, когда мы, поднявшись по лестнице, вошли в его кабинет.
— У меня к вам поручение от Орджоникидзе. Скажите, как бы вы, будучи на его месте, развивали дальше металлургическую промышленность? Что бы вы строили — мартеновские печи или конверторы?
— Конечно, конверторы, — не задумываясь, ответит Рохлинг.
— А почему — конечно?
— В 1937 году вы хотите выплавить семнадцать миллионов тонн стали. Так ведь? Вы в Германии находитесь уже второй год, и вам, конечно, известно, что наиболее экономичным производство стали в мартеновских печах будет тогда, когда вы в печь будете загружать тридцать процентов чугуна и семьдесят процентов стального лома — скрапа. Цена тонны чугуна у нас в Германии составляет в настоящее время шестьдесят пять марок, а тонна скрапа — двадцать две марки. Исходя из нашего опыта, а он подтверждается практикой работы печей и в других странах, вам необходимо будет иметь для выполнения намеченного плана около одиннадцати миллионов тонн скрапа. А сколько вы будете иметь его в 1937 году?
Вопрос поставил меня в тупик. «Кто у нас может это знать?» — подумал я.
— Не знаю, — произнес я в смущении.
— Сейчас я вам скажу, сколько у вас в действительности будет скрапа.
Рохлинг нажал кнопку звонка и сказал вошедшему секретарю:
— Принесите книгу о положении на скрапном рынке.
Секретарь вышел и вернулся с большой книгой, напечатанной на машинке. Рохлинг стал листать страницы и вполголоса говорить:
— Греция, Венгрия, Франция, Англия. Вот Россия. Сколько же вы будете, иметь в 1937 году стального скрапа? Вот смотрите — четыре с половиной миллиона тонн. А чтобы мартеновские печи экономично работали, вам потребуется, как я уже сказал, одиннадцать миллионов. Следовательно, вы будете работать очень неэкономичным процессом, загружать в мартеновские печи огромное количество дорогого чугуна. А чугун вы могли бы перерабатывать более экономичным путем — в конверторах.
— Откуда вы знаете, сколько у нас будет скрапа? — спросил я Рохлинга.
— Имеется закономерность. Весь металл, произведенный в стране, через двадцать лет возвращается на металлургические заводы в виде стального скрапа. Конечно, это грубый метод подсчета, но вполне достаточный для оценки перспектив. Помимо собственного производства стали, вы также много металла в форме разного машинного оборудования и стального проката ввозите из-за границы. Мы на этот импорт сделали необходимую поправку и таким образом определили будущее количество скрапа в вашей стране. Я бы на вашем месте конверторы строил, а не мартеновские печи, — уверенно повторил Рохлинг.
— Почему же вы в Германии в последние годы не конверторы, а мартеновские печи строите? — спросил я.
— А нас сами условия заставляют это делать. При конверторном способе производства мы получаем до двадцати пяти процентов отходов — их полностью использовать нельзя, если не иметь мартеновских печей. У нас много дешевого стального лома, а у вас его нет. Я понимаю, почему вы строите мартеновские печи — вы исходите из того, что мартеновская сталь выше по качеству, чем конверторная. В общем это так, но конверторный процесс может быть значительно улучшен, мы работаем в этом направлении, и у нас уже сделаны значительные успехи. А кроме того, имеются большие области, где может быть использована конверторная сталь — например, в строительных конструкциях, и прежде всего в железобетонных конструкциях. Вы делаете такие смелые эксперименты в социальной области, почему вы так робки в области производства? Так и передайте Орджоникидзе, что на его месте я стал бы строить не мартеновские печи, а конверторы.
Меня заключение Рохлинга о нашей робости рассмешило. Если бы он только знал, какие смелые проекты мы уже осуществляем и еще более дерзкие вынашиваем. Придет время — узнает.
Рохлинг поднялся со своего стула и подошел к окну. Из окна открывался вид на холмы Лотарингии.
— Вы, вероятно, часто бываете по ту сторону границы — ведь ваш завод работает на руде, которая идет оттуда, — и я кивком головы показал на раскинутый вдали ландшафт.
— Нет, там я давно не был. Во Франции мне появляться нельзя. Французские власти приговорили меня к смертной казни.
— За что же это? — спросил я.
Рохлинг несколько замялся, а потом рассказал целую историю.
— Когда немецкая армия перешла французскую границу и несколько углубилась, я находился в тылу армии. У меня были специалисты. Вы понимаете — в это чрезвычайно напряженное для Германии время нам, металлургам, нужно было оборудование и стальной лом. Армия требовала много вооружения и снарядов. Не хватало ни стали, ни станков для ее обработки. Я организовал эвакуацию оборудования с французских заводов. «На войне, как на войне» — эта поговорка родилась во Франции, и все же французы осудили меня. Осудили сурово, — Рохлинг замолчал. На его лице появилась мрачная усмешка, и он вновь заговорил.
— Черт поймет этих французов. Еще повесить могут.
Через год после встречи с Рохлингом я попал на французский завод «Мипгвилль». Осматривая предприятие, я спросил сопровождавшего меня французского инженера:
— За что это вы Германа Рохлинга приговорили к смертной казни?
— За что? А вот вы сейчас увидите за что. Вы сами оцените, какой меры наказания он заслуживает.
При осмотре завода французские инженеры непрерывно показывали мне следы «деятельности» бригады Рохлинга. Взорванные строения, разбитые машины. Все, что можно было вывезти, было вывезено на территорию Германии, а что нельзя — безжалостно уничтожено.
— Вот смотрите, еще и до сих пор можно видеть результаты деятельности Рохлинга.
На заводской территории, заросшей высокой травой, громоздились развалины строения, а рядом стоял разбитый корпус паровой машины.
— Они не могли вывезти эту машину, но, чтобы не оставлять ее целой, соорудили специальные козлы и с них сбрасывали на ее корпус стальные слитки. Нехватка станков и стального лома здесь ни при чем. Они хотели отбросить нас назад, к каменному веку. Они хотят всех подчинить себе, хотят управлять всеми, а управлять легче нижестоящими. Равными управлять трудно. Они вели войну на уничтожение французской культуры, промышленности, всего французского. Много он вреда причинил металлургической промышленности Франции.
Утром, когда я подъезжал к Фольклингену, то прочел на первой странице местной газеты отчет о судебном процессе над Рохлингом. Французские оккупационные власти обвиняли его в антифранцузской пропаганде и создании в Лотарингии враждебной в отношении Франции атмосферы…
И вот мы беседуем с Рохлингом:
— У нас в области много угля, — произнес он, смотря в сторону границы, — но у нас нет руды — руда там, — и он поднял руку и махнул ей в сторону Лотарингии. — В мире много несправедливостей, молодой человек, их надо устранять, — и он плотно сжал губы.
— Я сегодня читал в газетах, что вам не повезло и здесь. Вас и здесь осудили, — сказал я Рохлингу. Он резко отвернулся от окна, в глазах у него горели веселые огоньки.
— Да, меня формально осудили, по процесс я выиграл. Я готов в сто раз больше заплатить, чтобы вновь получить возможность прямо высказать все свои концепции. Суд был открытым, и я изложил все свои мысли и сурово осудил политику оккупационных властей. Газеты широко освещали весь ход процесса, за это можно было не сто марок заплатить, а значительно больше, — весело произнес Рохлинг.
Когда я уходил от него, он, прощаясь, еще раз сказал:
— Займитесь конверторным процессом — этот процесс себя далеко еще не исчерпал. Кстати, поинтересуйтесь работами Максимиллианхютте — это очень интересный завод. Они часть воздуха при продувке чугуна заменили кислородом и этим снизили содержание азота в стали. Мы также готовимся к подобным работам. Большие исследования по конверторному производству проводит профессор Дюрер в Шарлотенбургском политехническом институте. Орджоникидзе не зря интересуется этим производством — он хорошо чувствует биение пульса промышленности и правильно ставит диагнозы.
Этот разговор с Рохлингом я вспоминал впоследствии неоднократно. Как-то при встрече с Завенягиным в 1936 году я рассказал ему об этом и спросил:
— Скажи, а как в действительности работают у тебя на Магнитке мартеновские печи?
— Вот черт, до чего же точно Рохлинг предсказал, как мы будем работать. Когда ты с ним вел этот разговор?
— Осенью 1933 года.
— Мы загружаем в печи до шестидесяти — шестидесяти пяти процентов чугуна. Нам не хватает скрапа. Ну конечно, поэтому, в частности, и сталь дорогой получается.
Прошло еще тридцать лет, и у нас в стране стали вновь обсуждаться вопросы о конверторном производстве стали. Правда, теперь этот метод сильно изменился, а качество конверторной стали значительно повысилось. Уже мало осталось людей, сомневающихся в возможности ее использования для изготовления ответственных изделий. На ряде заводов построены и сооружаются новые крупные конверторы.
А передо мной вновь и вновь встает незабываемый образ железного наркома Серго Орджоникидзе — человека с большим даром предвидения.
В связи с поручением Орджоникидзе по изучению производства конверторной стали мне пришлось вновь поехать во Францию. С французскими промышленниками только что был заключен договор, и атмосфера была чрезвычайно благоприятной.
Узнав о моем приезде, «Комите де форж» предложил мне посетить металлургические заводы Лотарингии, и я выехал в город Мец. Было условлено, что я буду держать под мышкой журнал «Пари матч» и по этому признаку меня опознает инженер с завода Мишвилль, куда он должен был меня доставить.
Мы продумали все, за исключением того, как мы будем разговаривать. Французский язык я изучал в реальном училище, но с 1918 года не брал в руки ни одной французской книжки и безбожно забыл все, чему нас пыталась обучить учительница Роза Львовна.
Когда я вышел из вагона с журналом под мышкой, ко мне подошел инженер завода Мишвилль и спросил:
— Etes vous monsieur Emelianov?[97]
— Oui, monsieur[98].
Мы пожали друг другу руки, и он пригласил меня следовать за ним к машине.
По дороге я сообщил своему собеседнику, что не владею французским, а из иностранных языков знаю только немецкий.
— А я не знаю немецкого языка, — ответил мне мой новый знакомый.
— Что же мы будем делать?
Француз пожал плечами:
— Je ne sais pas[99].
Мы сели в машину. До Мишвилля более часу езды. Запас французских слов у меня убогий. «Неужели мы будем молчать всю дорогу? А как же быть там, на заводе?» Не прошло, вероятно, и двух минут, как мы отъехали от вокзала, француз спросил меня, читал ли я сегодняшние французские газеты? Они чрезвычайно благоприятно расценивают заключенное торговое соглашение.
К своему удивлению, я все понял. И мне захотелось обязательно сказать ему, как важно развивать сотрудничество между нашими странами. Я вспомнил реальное училище, уроки французского языка и учительницу Розу Львовну. Вот она поднимается на кафедру и стучит по столу: «Tranquille. Tenez vous tranquille»[100]. А затем почему-то быстро побежало, как светящиеся строчки телеграфного сообщения, спряжение вспомогательного глагола «иметь»: «J’ai, tu as, il a, nous avons, vous avez, ils ont»[101].
Отвечая своему собеседнику короткими фразами, путая все грамматические правила, я все же говорил. Понимать ему, вероятно, было не менее трудно, нежели мне конструировать фразы. Француз терпеливо меня поправлял и повторял произнесенную мной фразу так, как она должна звучать по-французски. Час прошел совершенно незаметно. Когда мы выходили у конторы завода, инженер с иронической улыбкой спросил меня:
— А не можете ли вы мне ответить, на каком языке мы с вами всю дорогу разговаривали? Ведь вы мне заявили в Меце, что не знаете французского языка?
Меня пригласили сначала позавтракать, а затем начать знакомство с заводом. После обильного завтрака мы направились на завод. Меня сопровождал механик. Когда я попытался что-то сказать по-французски, он на довольно хорошем русском языке произнес:
— Не мучайтесь, говорите со мной по-русски.
— Как вы хорошо говорите по-русски, — с завистью вырвалось у меня.
— А мне стыдно плохо знать русский язык — я семнадцать лет прожил в Мариуполе.
— Да что вы?
— Завод Провиданс был заводом французской компании, и я был там так же, как и здесь, механиком завода. А сам я бельгиец.
На заводе в Мишвилле я пробыл три дня. В конце второго дня я не мог уже обходиться без газет и вечером решил купить любую газету, какую можно здесь достать. Недалеко от завода находился большой газетный киоск. Стараясь правильно произносить французские слова, я сказал, обращаясь к продавщице:
— Avez-vous des journaux russes[102].
Женщина подала мне… «Вечернюю Москву». Я был буквально потрясен.
Довольно свежая. «Вечерняя Москва» в маленьком городишке на севере Франции! Наверно, никто никогда не читал так «Вечернюю Москву», как тогда прочитал ее я. Я, кажется, не пропустил ни одной строчки, прочитал даже все объявления.
На заводе в Мишвилле было много интересного. Во главе стоял инженер, закончивший два учебных заведения — политехнический институт и математический факультет университета. Свои математические знания он с большим успехом использовал на заводе. Многие операции металлургического производства он проверял, производя тщательный математический анализ. Здесь была создана интересная система транспорта сырых материалов к доменным печам, а сталь у них была дешевле, нежели на многих соседних заводах.
С завода Мишвилль я должен был ехать дальше — в соседний городок. Я поехал в такси. За рулем была молоденькая девушка. По дороге стали попадаться подводы — везли сливу и мирабель на заводы для производства ликеров. В этой части Франции сочетается промышленное и сельскохозяйственное производство — много фруктов перерабатывается на вино и ликеры.
Дороги хорошие, но очень узкие, хотя эго и не создает затруднений, так как движение здесь небольшое. Кругом поля и сады. Ехали мы со средней скоростью, вдруг я услышал, как что-то стукнуло в переднее стекло. Девушка остановила машину, вышла и вернулась с убитой маленькой птичкой.
— Я дальше ехать не могу, — заявила она. — Это моя душа. Она предупреждает меня, что дальше меня ждет смерть.
Лицо ее было бледно, а глаза наполнены страхом.
— Но ведь мне во что бы то ни стало надо попасть на завод — там меня ждут!
— Не могу, — решительно повторила девица. — Меня там ждет смерть. Это предупреждение, — и она протянула мне как вещественное доказательство мертвую птицу.
— Что же мне делать?
— Мы вернемся с вами в Мишвилль, и вы наймете другое такси. Я с вас ничего за проезд не возьму — это моя вина.
Мы стояли в поле. Высоко в небе кружили жаворонки. Была чудесная погода. Не верилось, что здесь, в центре Европы, еще существуют подобные суеверия. Но делать было нечего — надо возвращаться в Мишвилль.
…В конце моего путешествия по Лотарингии я решил, что нельзя быть рядом с Верденом и не посетить его. Я прибыл сюда поездом. На привокзальной площади стояло несколько такси. Я высмотрел пожилого водителя и направился к нему.
— Мне хотелось бы осмотреть места боев под Верденом, — с грехом пополам объяснил я ему. Шофер понял, что перед ним иностранец, и спросил, кто я — из какой страны. Когда он узнал, что я русский, его лицо расплылось в приветливой улыбке.
— Я участник боев под Верденом и могу вам все рассказать. Садитесь.
Я сел рядом, и мы поехали. Даже через пятнадцать лет эти места производили тягостное впечатление.
— Это место называется bois[103].
— Но почему же оно так называется? — спросил я. — Здесь нет ни одного дерева.
— Все было снесено артиллерийским огнем. На этой почве долго ничего не росло. Теперь вот появились трава и кустарник, — пояснил мне мой гид.
Потом мы подъехали с ним к могиле «торчащих штыков».
— Солдаты готовились выйти из траншеи и взяли ружья, но в это время немцы обрушили на траншею шквал своих «чемоданов», и солдаты все были засыпаны землей. Их даже не откапывали. Видите, кое-где из-земли торчат штыки винтовок, — пояснял мне шофер.
Уже после войны эта траншея была преобразована в памятник. По обеим ее сторонам были поставлены небольшие колонны, возведена кровля, а между колоннами установлены решетки. Поехали дальше. Вот здесь была деревня — теперь стоит только вот этот столбик, на котором прикреплена дощечка с наименованием деревни. А еще дальше — огромное поле, занятое крестами и каменными плитами, — кладбище. Здесь многие тысячи крестов и плит, кресты для христиан, плиты для мусульман.
На холме в центре кладбища длинное строение, из центральной части которого поднимается башня.
— По ночам она освещается неоновым светом, так что видна издалека, — пояснил мне шофер.
Это страшный памятник жертвам войны. В подвальном этаже собраны кости и черепа погибших. Через многочисленные окна, расположенные на уровне земли, по всей длине здания можно видеть бесчисленное количество человеческих черепов.
А внутри все стены испещрены фамилиями тех, кто погиб во время осады Вердена. Здесь заделаны урны пли просто высечены имена сложивших свои головы. В довершение всего шофер предложил мне осмотреть форт Дуомон.
— Я находился в нем во время войны, — сказал он.
Мы осмотрели форт — спустились туда, где были казармы, хранилища боеприпасов, прошли к бойницам.
— Вот эти три метра перед фортом немцы не могли пройти в течение недели, но наконец все же им удалось их преодолеть. Бои продолжались у самого входа. Здесь, — и шофер обвел рукой равнину, простирающуюся у подножия холма, превращенного в укрепление, — здесь каждый метр продырявлен снарядом или пулями, все полито человеческой кровью.
Поздно ночью я вернулся в Париж, буквально потрясенный страшной картиной свидетельств самой кровавой битвы, которая была за всю-историю человечества. Под Верденом с обеих сторон пало около миллиона солдат.
На следующий день я выехал в Германию. В Аахене проверка документов. В коридоре вагона, в котором я ехал, мне показался подозрительным молодой человек, который несколько раз прошелся мимо моего купе. «Шпик», — подумал я. И вдруг мне пришла в голову сумасбродная мысль: «Неужели я от него не отделаюсь?» Вспомнил Баку. Когда я работал в подпольной организации, мне нередко приходилось уходить от шпиков. «Там ведь нужно было, а здесь зачем?» — подсказывал мне голос разума. Но очень уж казался мне нахальным этот молодой человек, прохаживающийся по коридору. Надо оставить его с носом, пусть не думает, что он все может.
Поезд подходил к Кельну. Здесь я часто бывал и хорошо знал вокзал. Пассажиры готовились к выходу. Они заполнили коридор, и «шпик» оказался изолированным от меня.
А что, если мне выйти в Кельне и доехать до Эссена в местном поезде? «Пусть он меня поищет», — мелькнула злорадная мысль. Я взял свой чемоданчик и вместе со всеми направился к выходу, но вышел на другой стороне, спустился прямо на железнодорожные пути, перешел их и по двум ступенькам поднялся на противоположную платформу. Здесь уже стоял поезд, на вагонах которого было написано: Eilzug nach Essen[104]. Я вошел в вагон и занял место у окна. Пусть теперь поищет! Поезд тронулся, и менее чем через два часа я был на вокзале старой части города. Но что это? На платформе по крайней мере пятнадцать жандармов. Когда я вышел из вагона, они улыбались. Наверно, думали в это время: «Что, захотел от нас уйти?»
Один подошел ко мне и, приложив руку к козырьку, произнес:
— Kommen Sie mit[105].
Меня отвели в комнату жандармского управления при вокзале.
— Откройте чемодан, — сказал один из жандармов, видимо старший.
— Кто дал вам право задерживать меня и производить досмотр моих вещей? — попробовал было я протестовать.
— Ну не хотите, так это мы сами сделаем, — оказал он. И, подойдя к шкафу, вынул большую связку ключей. Без особого труда мой чемодан был вскрыт. Расстелили на столе бумагу, открыли чемодан, стали выкладывать из него фотоаппарат, кассеты, старые газеты, номер журнала «Большевик», который я купил в одном из киосков Парижа, проспекты французских фирм, полученные мною на заводах. Когда весь чемодан был перерыт и выбрано из него все, что жандармы считали необходимым изъять, они закрыли чемодан и тщательно завернули в бумагу все выложенное из него. Потом сверток связали шнурком, концы которого залили сургучом и опечатали. Когда они завершили свою работу, я сказал:
— Ну, а теперь позвоните начальнику гестапо, господину Воппелю, и передайте ему, что вы арестовали советского уполномоченного на заводе Круппа.
— Мы вас не арестовывали.
— А как же называется то, что вы совершили со мной?
— Воппелю мы звонить не будем, сегодня воскресенье, и его нет на службе.
— Тогда дайте мне его домашний телефон, я позвоню ему сам.
Мой тон был настолько уверенным, что жандарм беспрекословно открыл справочник телефонов.
— Вот телефон Воппеля, но я звонить ему не буду.
Я набрал номер. Абонент поднял трубку.
— Это господин Воппель?
— Jawohl[106].
— С вами говорит советский уполномоченный на заводе Круппа.
— Что опять у вас случилось? — услышал я недовольный голос.
— Я нахожусь в жандармском отделении вокзала. Меня сняли с поезда, произвели обыск и изъяли из моего чемодана ряд принадлежащих мне вещей.
— Передайте телефонную трубку тому, кто вас задержал.
— Возьмите трубку, — сказал я жандарму, который рылся в моем чемодане.
Жандарм взял трубку и почтительно изогнулся. Мое не известно, что говорил ему Воппель. Я только слышал короткие вопросы жандарма: и фотоаппарат вернуть, и газеты вернуть? Слушаю. Слушаю.
Он положил трубку, взял ножницы, перерезал шнурок и, открыв мой чемодан, стал поспешно укладывать в нею все то, что он вынул. Закончив, жандарм закрыл чемодан и, заперев его, обратился ко мне:
— Может быть, вам вызвать такси?
— Вызовите, — ответил я, хотя никогда прежде не пользовался в Эссене автомобилем. Когда подъехало такси, один из жандармов взял мой чемодан, а второй открыл дверцу, предлагая мне войти. Один поставил мой чемодан в машину, а второй, придерживая дверцу, произнес:
— Bitte schön[107].
«Кто является здесь настоящим хозяином? Крупп», — подумал я, вспоминая последний разговор с Геренсом, когда он мне сказал: «Ну мы что-нибудь сделаем. Я думаю, что вас больше беспокоить не будут».
…От хозяина-провокатора я ушел и поселился на Егерштрассе ближе к заводу. Новый хозяин, представитель одной из фирм, торгующих текстильными товарами, сдал мне две комнаты. Питались мы этажом выше — в другой квартире, хозяйка которой — фрау Рауэ — организовала небольшой пансион. Она сдавала комнату одному советскому инженеру и, кроме того, предложила готовить завтраки, обеды и ужины еще для четырех-пяти человек.
Муж был старше ее лет на двадцать, служил когда-то в армии кайзера и имел офицерский чин. Он был в отставке, получал пенсию, но ее не хватало, и жене пришлось сдавать комнату и готовить для советских практикантов.
После ужина мы обычно задерживались на квартире фрау Рауэ — хозяин приносил газеты, читал их, и мы обсуждали новости.
Шел процесс Димитрова, его мужественные и смелые речи вызывали восхищение не только у нас, они производили впечатление также и на многих немцев.
Как-то, читая газету, Рауэ остановился на одном из наиболее ярких и смелых выступлений Димитрова. В большом возбуждении он отбросил газетные листы в сторону, стукнул кулаком по столу и крикнул:
— Das ist doch ein Mann![108]
Мы гордились Димитровым. Он был коммунистом.
С февраля по апрель 1934 года газеты всего мира были заполнены сообщениями о гибели «Челюскина» и героическом поведении советских полярников. Миллионы людей следили за тем, как мужественно ведут себя наши люди, высадившиеся на льдину, и как самоотверженно пробиваются летчики к Чукотскому морю, чтобы спасти сто четыре человека.
В возможность их спасения никто на Западе не верил. В одной из датских газет появился даже поспешный некролог, посвященный начальнику экспедиции Отто Юльевичу Шмидту. Газета писала, что «Отто Шмидт встретил врага, которого никто еще не мог победить. Он умер как герой, человек, чье имя будет жить среди завоевателей Северного Ледовитого океана».
«Фелькишер Беобахтер», официоз национал-социалистической партии, злорадствовала. Газета считала, что со спасением людей ничего не выйдет. Самолеты, направленные для этих целей, погибнут, их ждет обледенение, «каждая посадка является риском и зависит от счастливой случайности».
И вот одна за другой телеграммы стали приносить волнующие вести об успехе героической эпопеи спасения людей. 5 марта летчик Анатолий Ляпидевский вывез всех женщин и детей, а 13 апреля самолеты Молокова, Водопьянова и Каманина забрали последних челюскинцев, вывезли даже всех собак.
Одна из эссенских газет писала, что таких людей, как Молоков и Каманин, любая страна мира считала бы за честь иметь своими гражданами.
Почти два месяца героика челюскинцев не сходила со страниц иностранной печати. А нам, представителям Советского Союза, все завидовали.
Вместе с очередной партией практикантов в Эссен приехал Дмитрий Иванович Анашкин. Анашкин был бакинцем. Его отец — старый большевик, всем нам хорошо известный, после расстрела 26 бакинских комиссаров стал одним из основных руководителей бакинской организации.
С Димитрием мы были знакомы. Во время борьбы с троцкистской оппозицией его подпись стояла под коллективным письмом Троцкому, о чем я уже упоминал.
Вполне понятно, что, встретившись за границей, мы все свободное время старались быть вместе. Перед первомайским праздником я порекомендовал всем нашим практикантам выехать из Эссена в Картхаузен. В Эссене могли быть демонстрации и не исключены были различные провокации против советских граждан.
Мы выехали в Картхаузен тридцатого апреля.
Рано утром первого мая мы с Анашкиным решили до завтрака прогуляться, и я предложил ему пройти в сторону небольшого городка Лютеншайда. Утро было тихое, теплое, на небе ни облачка, и мы шли по проселочной дороге, которая вилась среди картофельных полей между двумя изгородями из колючей проволоки. Шли и вспоминали прошлое. Анашкин рассказывал о том, что в студенческие годы его вдруг вызвали в Кремль и предложили работать в секретариате Сталина. В бакинский период Сталин нередко останавливался у Ивана Анашкина ночевать, и тот делил с ним последний кусок хлеба. В то утро Дмитрий вспоминал, как однажды поздно вечером отец вместе со Сталиным голодными вернулись с собрания. Мать могла поставить на стол только жидкий чай и корку хлеба — мякиш выщипали дети.
Дмитрий закончил институт имени Баумана и был направлен на строительство Горьковского автомобильного завода. С этого завода он и приехал в Эссен на практику. На Горьковском автомобильном заводе Анашкин занимал должность главного электрика.
Наш мирный разговор был нарушен звуками музыки. Из Лютеншайда навстречу нам двигалась колонна демонстрантов.
— Повернем назад, — предложил я Анашкину, — а то скандал может быть.
Но не успели мы сделать и нескольких шагов, как увидели примерно такую же группу демонстрантов, идущую по дороге в сторону Лютеншайда.
Мы оказались между двумя колоннами демонстрантов, идущими друг другу навстречу. Свернуть некуда. По обе стороны дороги картофельные поля, обнесенные проволокой. Делать нечего — надо двигаться. Отряд приближался. Впереди несли фашистское знамя со свастикой. За ним шли музыканты.
Только что мы поравнялись с отрядом, как к нам подскочил разъяренный руководитель колонны. Я успел выкрикнуть, предупреждая его вопрос и, может быть, расправу с нами:
— Wir sind Ausländer[110].
За несколько дней перед Первым мая в газетах было опубликовано разъяснение, что от иностранцев не следует требовать выполнения гитлеровского приветствия. Замахнувшаяся рука «начальника» опустилась, он повернулся и стал нагонять свою колонну.
— Еще бы немного, и нас, вероятно, избили бы, — сказал я.
В Германии тихих мест больше не осталось. Вся страна находилась в напряженном состоянии.
Первый удар реакции после прихода Гитлера к власти обрушился на немецких коммунистов. Коммунистическая партия ушла в подполье.
За теми коммунистами, которые не могли скрыться, буквально охотились. В Эссене было арестовано три состава партийного руководства городской организации, члены редакции партийной газеты «Рур эхо», издававшейся подпольно.
Но полностью остановить работу коммунистической организации гитлеровцы не могли. Мы видели много ярких свидетельств упорной борьбы, смелости и изобретательности немецких коммунистов.
Так, 2 июля в Дортмунде были найдены листовки, озаглавленные: «Долой Гитлера! Гитлер разговаривает — народ голодает! Боритесь вместе с коммунистами».
На тротуаре одной из берлинских улиц в Темпельхофе огромными буквами был написан лозунг компартии: «За генеральную забастовку, против Гитлера». На берлинском заводе «Ортопедише верк» в массовом количестве была распространена брошюра «Под знаком креста» о поджоге фашистами рейхстага.
Полиция сбивалась с ног в поисках лиц, печатающих и распространяющих подобные газеты, листовки и брошюры.
30 июля газета «Berliner Tageblatt» сообщила, что в Брауншвайге застрелен эсэсовец, пытавшийся произвести обыск в доме, где по имеющимся сведениям печатались запрещенные листовки. Арестовано около тридцати подозреваемых лиц.
Начальник дармштадской полиции объявил, что всякий, у кого найдут нелегальную листовку, будет немедленно арестован и что полицейские агенты получили приказ расстреливать всех, кто распространяет эти листовки.
Во время Лейпцигского процесса, когда фашистское руководство поняло, что речи Димитрова являются суровым осуждением фашизма и его деятелей и служат мощным средством антифашистской пропаганды, было запрещено их печатание.
Эссенская подпольная коммунистическая организация хотела во что бы то ни стало довести до сведения общественности речи Димитрова на Лейпцигском процессе. Для распространения этих речей использовались все средства, даже сами же штурмовики.
Мне вспоминается такой случай. В один из воскресных теплых дней октября 1933 года на оживленной улице Эссена — Кеттвигштрассе несколько штурмовиков стали шумно распространять проспекты на бытовые электроприборы. На глянцевой обложке проспекта были изображены электрочайник и утюг, а также слова «Ознакомился — передай другим». В проспекте не было ни слова об электроприборах, зато все страницы были заняты текстом речей Димитрова.
О том, что сами же штурмовики распространяли эти тексты, стало моментально известно в городе. Люди смеялись над их тупоумием и вместе с тем убеждались, что в подполье действует смелая коммунистическая организация.
Позже мне на заводе рассказали, что же произошло на Кеттвигштрассе в воскресенье.
Оказалась, что к двум штурмовикам, торговавшим вразнос брошюрками с речами Гитлера, Геббельса и других фашистских главарей, подошел парень в форме штурмовика. Подняв руку в фашистском приветствии и прокричав «Heil Hitler», «штурмовик», назвав имя начальника отряда, в котором состояли торговцы брошюрками, сказал:
— Начальник приказал вместе с брошюрами раздавать также вот эти проспекты.
Оставив торговцам по большой пачке «проспектов», он вновь поднял руку в приветствии и исчез.
Незадачливых распространителей речей Димитрова допрашивало фашистское начальство.
— Как же это так случилось, что вы, старые кадровые члены организации, вместо борьбы с крамолой сами участвуете в распространении запрещенных материалов?
Штурмовики упорно твердили:
— Нам дали эти материалы. Мы их получили от штурмовика в форме, он сказал, что это распоряжение нашего начальника, и даже назвал его имя. Сами мы не читали, что было написано в проспектах.
Эта история с быстротой молнии распространилась по Эссену. А еще до этого, перед самым Первым мая, местные фашисты испытали первый большой конфуз. На железной крыше казармы штурмовиков, окрашенной суриком в кирпичный цвет, появились слова, выведенные белой масляной краской: «Коммунистическая партия Германии живет и действует! Да здравствует Коммунистическая партия!» Это вызвало ярость фашистов. Удалить эту надпись оказалось не так-то легко. Пришлось вызывать пожарную команду с длинными пожарными лестницами. Появление пожарных привлекло любопытных — все глазели вверх и читали, весь район был взбудоражен.
Попытки пожарников соскоблить надпись не удались. Штурмовикам, скоблившим крышу, пришлось слезть, причем один из них, слезая с крыши, упал и сломал руку. У пожарной машины появилась карета скорой помощи. А за всем этим наблюдала огромная толпа народа. Кое-кто взобрался даже на крыши соседних домов.
Пожарники уехали, затем вернулись вновь с маляром. На крышу взгромоздился маляр с ведерком краски и длинной кистью. Он получил задание закрасить белые буквы, что в точности и выполнил. Но после его «работы» на крыше были отчетливо видны слова, прославляющие Германскую коммунистическую партию, начертанные на этот раз ярко-красной краской. Эти слова долго сохранялись на крыше, вызывая восхищение смелостью коммунистов.
В городе появлялись листовки, выходила газета «Рур эхо». Хотя членов подпольной редакции выслеживали, арестовывали и ссылали в концентрационные лагеря, все же остановить ее работу фашистам долго не удавалось.
Но террор усиливался. В газетах пестрели заметки о политических убийствах, сообщалось об арестах и политических акциях. Размах национал-социалистической пропаганды ширился. Происходили митинги, уличные демонстрации, казалось, вся страна была приведена в движение. На улицах и площадях непрерывно маршировали штурмовики, члены союза гитлеровской молодежи — они распевали песни, оркестры играли военные марши. Под их музыку и дробь барабанов отчетливо слышался топот ног будущих грабителей Европы.
На заводах усилилось производство вооружения. Застои промышленности окончился. Оживилась работа отделов найма, у дверей этих отделов появились очереди. Уже в мае 1933 года «Berliner Tageblatt» писала, что «в средине февраля началось и с тех пор непрерывно продолжается снижение количества безработных». Но все же в мае 1933 года безработных в Германии было 5 333 000 человек.
На заводе Круппа лихорадочно началось наращивание темпов производства, количество военных заказов стало возрастать. В Эссене появилась большая группа приемщиков-японцев.
Ось Берлин — Токио пришла в движение.
Впервые я Гитлера увидел на митинге в 1930 году, когда он еще не был у власти.
Мы на этот митинг пошли вместе с Тевосяном. Истеричность выступления Гитлера произвела на многих большое впечатление. После выступления здесь же на месте производилась запись в национал-социалистическую партию. Записалось много. Эссенская организация национал-социалистов численно значительно выросла.
Затем я видел Гитлера на заводе Круппа. В этот день я рано утром вернулся из Берлина. И уже на вокзале почувствовал, что в городе что-то происходит — вокзал, привокзальная площадь и все улицы были украшены флагами.
Около дома на Егерштрассе, где я жил, расхаживал полицейский.
— По какому случаю вывешены флаги? — спросил я его.
— Гитлер и Геринг вчера приехали в город, — ответил он и прошел дальше, чтобы избежать дальнейших расспросов.
Я поднялся к себе на второй этаж. Жена рассказала мне, что вчера все жители города были на улицах. Машину, в которой ехал Гитлер, забрасывали цветами. Сегодня Гитлер на заводе Круппа.
Я отправился туда.
Сторож у ворот, здороваясь со мной, сказал, что Гитлер и Геринг только что проехали через эти ворота на завод.
— Я их и открывал им, — с гордостью сообщил он мне. — Сейчас они, вероятно, в прессовом цехе.
Прессовый цех был гордостью завода — здесь был установлен самый мощный в мире пресс, на котором достигалось давление до пятнадцати тысяч тонн. Высокий пролет цеха с кранами грузоподъемностью по триста тонн походил на некий храм, воздвигнутый высшему божеству, царящему здесь, — технике. Когда здесь ковались слитки весом свыше двухсот тонн — от них нельзя было отвести глаз. Вот огромный слиток на выдвижном поду нагревательной печи выкатывается в ковочный пролет, цепями, свисающими с крюков крана, приподнимается и передается к прессу. Повинуясь плавным движениям руки мастера, крановщик подает слиток на платформу и, наконец, вводит между колонн пресса. Свисток мастера, плавное движение кисти его руки — оператор приводит в движение механизм. Нажим — и двухсоттонный стальной слиток, как крутое тесто, расползается по сторонам. Со слитка сваливается толстый слой окалины.
Я часто бывал здесь, знал начальника цеха Гуммерта. Это был крупный специалист по ковке. Он хорошо знал процесс производства и как дирижер большого симфонического оркестра превосходно управлял уникальным оборудованием.
Понятно, что прессовый цех администрация завода всегда показывала именитым посетителям. Когда я вошел гуда, то у самого пресса увидел большую группу людей. Гитлер стоял в центре, что-то говорил и сильно жестикулировал.
Зачем он приехал в Эссен? Не затем же, чтобы посмотреть, как куют большие слитки.
За обедом я спросил Рауэ:
— Зачем это Гитлер пожаловал в Эссен?
— Официально — на свадьбу к эссенскому гауляйтеру, а на самом деле трудно сказать зачем. По всей видимости, у него много вопросов, требующих обсуждения с Круппом, Тиссеном и другими. Большую часть времени он проводит с ними… А нашим гауляйтером он недоволен. Мне передавали, что когда он сидел за свадебным столом, то поставил перед собой бутылочку Апполинариса и сделал всего несколько глотков этой воды, есть ничего не стал, хотя на столе были такие блюда, что сам Лукулл бы от зависти заикаться стал.
Гитлер считает, что гауляйтер сделал слишком дорогие подарки своей невесте, — продолжал Рауэ. — Вообще они слишком много лично себе забирают.
Никогда раньше в Германии этого не было. Кстати, вы слышали новый анекдот о Геринге? Так слушайте. Закрыли Бранденбургские ворота — там производятся крупные работы — все проемы переделываются в шкафы для костюмов Геринга.
(О Геринге ходили слухи, что он сшил себе невероятное количество костюмов и очень любит переодеваться, появляясь на митингах и собраниях каждый раз в новом костюме.)
…Вечером из Эссена выезжала группа практикантов, закончивших свою работу на заводе. Мы с женой пошли на вокзал, чтобы проводить их. Это стало у нас традицией: когда кто-либо из практикантов уезжал, все остающиеся собирались на платформе.
Экспресс Париж — Рига стоит здесь всего две минуты. Обычно все быстро втаскивают свои чемоданы и поспешно прощаются. Раздается голос дежурного, он поднимает палку с белым кружочком на конце, поезд трогается и быстро набирает скорость. Так было и этот раз. Но не успели мы направиться домой, как к противоположной стороне платформы стал подходить поезд. Все, кто находился на платформе, стремительно бросились к нему. Я тоже бросился вместе со всеми — мне показалось, что там что-то случилось.
Мимо меня медленно прошли два вагона. У окна одного из них стоял Гитлер. Он опирался подбородком о согнутую в локте руку и смотрел куда-то вдаль, не обращая никакого внимания на то, что происходит на платформе. Он, казалось, был чем-то озабочен. Несколько раз до этого я видел его на митингах, а также в кино, когда передавали хронику. Там он был всегда сильно возбужден, что легко было заметить по горящим глазам, искаженному лицу и энергичной жестикуляции.
Здесь же передо мной было лицо сильно уставшего человека с потухшим взглядом ничего не выражающих глаз. Мне даже показалось, что это не глаза, а пустые глазницы. Я хорошо разглядел Гитлера, так как он медленно проплыл мимо меня на расстоянии какого-нибудь метра. Осатаневшая толпа, увидев фюрера, чуть было не сбила меня с ног, бросившись сплошной массой к вагону. Начались истошные крики: «Хайль! Хайль! Хайль!»
Утром знакомый шофер из эссенской конторы Деропа[111]сказал:
— Гитлер вначале проводил совещание в Эссене, затем они переехали на виллу Круппа — Хюгель, а потом перебрались в Мюльхайм к Тиссену. Все договариваются.
Но тогда еще никто не предполагал, что близится варфоломеевская ночь и эти переговоры являются завершающим этапом перед разгромом штурмовых отрядов и перед началом планомерной организации мощной военной машины рейхсвера.
В ночь с 29 на 30 июня из Эссена выезжали пять советских инженеров, закончивших практику. Мы с женой отправились, как обычно, на вокзал, чтобы проводить их.
Ровно в двадцать одну минуту первого подошел поезд, отъезжавшие сели в вагон, а мы, пожелав им счастливого пути, отправились по домам. С вокзала мы возвращались по пустынным улицам. Газовые фонари были притушены и горели через один. Город был погружен в глубокий сон.
Казалось, что в этом промышленном юроде, живущем жизнью завода, не может быть никаких перемен, так же как в ритме заводского производства.
Около часу ночи, когда мы вернулись домой, к своему удивлению, я увидел в передней свет. А ведь я погасил его, когда мы выходили из квартиры.
На шум открываемой двери вышел наш хозяин — Шютце, о котором я уже писал. Он был в полной форме штурмовика. Шютце долго скрывал от нас, что стал членом национал-социалистической партии. Боялся, что потеряет квартиранта. Впервые я увидел его в форме всего неделю тому назад. Обычно он ложился спать в одиннадцать, поэтому я сказал:
— Я думал, что вы уже давно спите.
Казалось, он не слышал и не видел меня. Лицо у него было какое-то серое, а глаза бегали.
— В городе неспокойно, — сказал он.
— А что такое? Мы шли с вокзала и ничего не заметили.
Он медленно замотал головой и несколько раз повторил:
— Не знаю, что же будет, что же будет.
— Да что же случилось?
— Не знаю. Что-то должно быть. Я не знаю что.
Мы с женой прошли в свои комнаты.
— Чего это Шютце не спит до сих пор? Они обычно ровно в одиннадцать часов тушат свет, а сейчас уже второй час ночи, — спросила меня жена.
— Говорит, что в городе неспокойно, а в чем дело — сказать не хочет. Знает, вероятно, что-то, но не говорит.
На следующий день, в субботу, как обычно я в семь часов утра поднялся наверх к фрау Рауэ — завтракать. Хозяин — старик Рауэ не появлялся, а хозяйка была молчалива и ограничивалась короткими ответами на все вопросы. Я ничего не мог понять.
На заводе ничто не свидетельствовало о каких-то исключительных событиях. Только в середине дня, когда я уже собирался уходить с завода, один знакомый инженер сказал мне, что происходят большие события. Гитлер находится в Мюнхене. Арестован Рем и еще несколько человек. Рем вместе со Шлейхером готовились захватить власть. За их спиной стоит страна по ту сторону Рейна. Но Гитлер раскрыл все эти махинации.
Тогда я этим разговорам не придал большого значения. В субботу вечером мне также ничего не было известно о том, что происходит в стране. Шютце и его жена не попадались на глаза. Только на следующий день — в воскресенье, когда я прочитал «Berliner Tageblatt» с воскресным приложением журналом «Die Woche», мне стало более или менее ясно, что происходило в Мюнхене, Берлине и других городах Германии.
На первой странице газеты был крупный заголовок: «Die Absetzung Röhms»[112]. Ниже жирным шрифтом было напечатано: «Распоряжение Адольфа Гитлера — обергруппенфюрер Лютце назначен начальником штаба». А дальше пресс-служба национал-социалистической партии сообщала из Мюнхена: «С сегодняшнего дня начальник штаба Рем освобожден от своего поста и исключен из партии и из СА».
«Я назначил начальником штаба обергруппенфюрера Лютце. Фюреры СА и члены СА, которые не будут выполнять его приказы или противодействовать им, будут исключаться из СА и партии или арестовываться и предаваться суду. Подписано Адольфом Гитлером, верховным фюрером партии и СА».
Далее сообщалось, что фюрер отправился в Wiessee[113]с небольшим количеством сопровождавших его лиц, чтобы в самом зародыше подавить всякую попытку сопротивления. «При проведении ареста были раскрыты такие картины морального разложения, что должны исчезнуть всякие следы милосердия. Фюрер отдал приказ беспощадно искоренять эту бубонную чуму. Он приказал президенту Пруссии Герингу такие же акции провести в Берлине».
В тот же день в семь часов вечера рейх министр по пропаганде Геббельс в выступлении по радио подробно изложил, что происходило на вилле Рема. Он тогда заявил, что Гитлера сопровождали «его верные товарищи — Брюннер, Шауб, Шрек, Дитрих и я». И вот через тридцать три года, когда я писал эти строки, Дитриха с большими почестями хоронили в небольшом городке ФРГ — Людвигсбурге. Умер он в возрасте 74 лет от сердечного приступа. Нам трудно это себе представить, но таковы факты: один из самых близких Гитлеру людей открыто пользовался всеми благами жизни, имея за своими плечами тягчайшие преступления против человечества. На похороны Дитриха собралось, как сообщала печать, более семи тысяч человек, в основном бывших эсэсовцев и их родственников.
…Газеты за первое и второе июля были заполнены сообщениями об арестах руководителей штурмовых отрядов, выступлениями Гитлера, Геббельса, Геринга. В городе говорили о том, что аресты и убийства продолжались всю ночь. Как стало позже известно, только в Берлине было арестовано не менее пятисот человек, преимущественно из высшего и среднего командного состава штурмовиков. Второго июля «Berliner Tageblatt» сообщила: «Säuberungsaktion beendet»[114], а дальше стояло: «Официально сообщается: мероприятия по чистке вчера вечером закончены. Дальнейшие акции в этом направлении не будут более иметь место».
13 июля Гитлер выступил в рейхстаге с речью, посвященной событиям 30 июня. После речи Гитлера Геринг зачитал резолюцию, в которой была одобрена «решительность действий рейхсканцлера, спасшего Германию от гражданской войны и хаоса».
Характерно, что в вотчине Круппа — Эссене эти дни прошли довольно спокойно. Начальник эссенской полиции объявил, что он послал в концентрационный лагерь двух человек за критику «вождя» и такая же судьба постигнет всех, кто осмелится критиковать установленные порядки.
Иностранная печать связывала расправу с Ремом и переговоры Гитлера с Круппом, которые имели место до «ночи длинных ножей», как окрестили события 30 июня. Так австрийская газета «Абендцайтунг» в начале июля 1934 года прямо писала, что убийство Рема произошло непосредственно после визита Гитлера к Круппу. Рем якобы требовал перемещения военной промышленности из Рейнской области во внутреннюю Германию. В связи с этим рейнская тяжелая промышленность объявила Рему борьбу не на жизнь, а на смерть.
В июле 1934 года меня пригласил Геренс.
— Мы хотели бы встретиться с теми советскими лицами, которые могут обсуждать судьбу нашего договора. Мы готовы встретиться в Эссене, Берлине или Москве — где для вас будет удобнее.
«Будут ставить вопрос о разрыве соглашения, — подумал я. — Оно заключено на десять лет — прошло примерно пять». Из Берлина я послал Тевосяну телеграмму. «Геренс предложил организовать встречу для обсуждения вопросов о дальнейшей судьбе соглашения. По моему мнению, они будут ставить вопрос о разрыве соглашения».
Через пару дней я получил ответ:
«Согласны встретиться в Москве. Договоритесь о времени встречи. Выезжайте в Москву за день до приезда немцев».
И вот я в Москве. Прямо с вокзала к Тевосяну, домой заехал только за тем, чтобы оставить чемодан. У Тевосяна в кабинете уже находился профессор Григорович.
— Что там случилось? — спросил Тевосян. — Рассказывай все подробно. Вечером нас обещал вызвать Серго.
Я подробно стал излагать, как изменилась в последнее время на заводе обстановка. Об арестах и обысках у практикантов, о прекращении допуска наших специалистов в некоторые цеха завода, об увеличении количества японских военных заказов, об увеличении производства сталей военного назначения.
— Вне всякого сомнения, представители Круппа поставят вопрос о разрыве соглашения, — закончил я свое сообщение.
— Не думаю, чтобы это было так, — сказал Тевосян.
Григорович присоединился к его мнению.
— Они заинтересованы в договоре больше, чем мы, — объяснил свои соображения Тевосян. — Все основные сведения по производству качественной стали мы уже получили. На заводе практику прошли более двухсот наших специалистов, а платить по договору нам предстоит еще много. Они не дураки, чтобы отказаться от денег. Я думаю, что они хотят еще что-то у нас выторговать. Ну, завтра, во всяком случае, все будет ясно.
Во втором часу ночи нас с Тевосяном пригласили к Серго. Когда мы уже были в приемной, из кабинета Орджоникидзе стал выходить народ. У него, видимо, только что закончилось совещание.
Начальник Секретариата Семушкин, обращаясь к Тевосяну, сказал:
— Заходите, он ждет вас.
Мы вошли. Серго поднялся нам навстречу. У него был вид сильно уставшего человека. Он поздоровался с нами, потом положил руку мне на плечо и спросил:
— Ну что, выгоняют?
— Да, выходит, что так, товарищ Серго.
— А вы не уходите. Нам нельзя еще уходить. Учиться надо. Многому еще надо учиться… Узнайте, чего они хотят. Если денег — можно денег добавить. Заказы новые хотят — дадим новые заказы. А уходить нам рано… Так что поговорите с ними, осторожно выясните, чего они хотят. Вот только, если вас Гитлер не желает больше терпеть — ну, тогда я уже ничего не смогу поделать.
Мы ушли от Орджоникидзе, получив исчерпывающие указания.
На следующее утро в Москву прибыли два представителя фирмы «Крупп»: заведующий русским отделом доктор Эмке и главный юрисконсульт завода доктор Шу.
С советской стороны в переговорах участвовали трое — Тевосян, Григорович и я.
Доктор Шу, имевший большой опыт в ведении переговоров, сразу же взял быка за рога.
— Тот ребенок, который родился пять лет тому назад, сегодня должен умереть. Мы прибыли в Москву с поручением договориться о ликвидации нашего соглашения.
После этой тирады о ребенке Тевосян как-то замялся.
— А на основании чего вы все-таки пришли к необходимости порвать соглашение?
— Видите ли, — начал доктор Шу, — когда подписывался договор, мы рассчитывали на получение солидных заказов, но этого не получилось.
— Можно вопрос о заказах обсудить. Мы могли бы предложить вам новые, солидные заказы.
Шу замолчал.
«Неужели они все же хотят с нас за техническую помощь сорвать еще что-то? — подумал я. — Мы и так платим много».
— Договор был заключен пять лет назад в долларах, как вы знаете, — снова начал Шу, — тогда курс доллара был в два раза выше. Сейчас доллар упал.
— Что же, вы хотите получить какую-то компенсацию? У вас есть какие-то конкретные предложения?
— Нет, у меня предложений нет, — устало и как-то безразлично ответил Шу.
— Может быть, тогда подумаете и этот вопрос мы обсудим завтра, если конечно, вы готовы будете к такому обсуждению.
— Ну что же, можно переговоры на сегодня прервать и встретиться завтра, если вы этого желаете, — сказал Шу.
Мы распрощались и проводили представителей Круппа.
— Все-таки, по-видимому, у них нет твердого намерения разрывать соглашение. Они просто хотят оказать на нас давление, — сказал Тевосян, когда немцы ушли. — Завтра они, вероятно, дадут какие-то предложения. Придется, вероятно, пойти на некоторую компенсацию в связи с падением доллара. Хотя для этого и нет оснований. Валюты всех стран мира упали. По новым заказам легче будет договориться. Нам сейчас так много всего требуется. Никак не можем сами со всем справиться. Можно будет обсудить, что они могли бы взять на себя, но я не представляю, с кем можно было бы вести переговоры на эту тему. Доктор Эмке в состоянии обсуждать такие вопросы?
— Думаю, что нет. У него совсем другая область. Непосредственно вопросами производства он на заводе не занимается.
Наутро новая встреча. Только сели за стол, Шу вновь повторил свое предложение о необходимости прекратить действие соглашения.
— Непреодолимые силы вынуждают нас это сделать, — сказал он. И, как бы поясняя, добавил: — Раньше нити из Берлина шли в Москву, теперь они расходятся по другим центрам. Это типичный случай форсмажора. Давайте разойдемся по-хорошему, — предложил он.
— Но какие же вы выдвигаете формальные причины для разрыва соглашения? — задал вопрос Тевосян.
— Фактические я вам изложил, а формальные, если вы дело передадите в арбитраж, мы найдем. Сейчас я не намерен обсуждать это. И для заключения соглашения и для его разрыва всегда можно найти основания, — добавил Шу.
Да, видимо, сохранить соглашение не удастся. Нити разрывались. Мы холодно распрощались. Доктор Шу и доктор Эмке на следующий день выехали в Германию.
Через день выехал и я. Надо было ликвидировать все свои дела в Эссене.
Но на этом моя деятельность в Германии не прекратилась. Меня задержали в Берлине. Необходимо было временно исполнять обязанности уполномоченного Наркомтяжпрома по Германии. В эти годы из-за обилия заказов, размещенных на немецких заводах и большого количества разного рода соглашений о технической помощи, потребовалось организовать представительство для руководства всей этой сложной деятельностью.
В августе я перебрался в Берлин. В Берлине у Советского Союза было несколько своих домов, в том числе дом на Гайсбергштрассе. Там я и поселился.
Условия жизни и работы все усложнялись. Власти стали чинить разного рода препятствия, а штурмовики создавали многочисленные конфликты. Объем заказов стал сокращаться, хотя многие фирмы и хотели сохранить установившиеся торговые связи.
Переговоры о заключении нового торгового соглашения затягивались. Они велись в Москве, и нам, находящимся в Берлине, не были известны все перипетии.
Огромный аппарат торгового представительства фактически бездействовал. У приемщиков не было работы. Старых заказов оставалось мало, новые не поступали. Многие сотрудники стали собираться домой. Разговоров о доме: Москве и ее жизни стало больше. В это время на экранах Советского Союза появился новый фильм «Чапаев». Восторженные отзывы о фильме мы не только читали в газетах, но и слышали от приезжавших из Москвы в Берлин. Все горели желанием посмотреть его.
А у нас, работников торгпредства, была еще одна причина желать поскорее увидеть этот фильм. Дело в том, что Анка-пулеметчица (Мария Попова) в это время работала в Германии в Торговом представительстве, и мы все ее хорошо знали. Экземпляр фильма направляли через Берлин в Париж для показа сотрудникам посольства. Мы упросили задержать его до утра и всю ночь смотрели. Мы его прокрутили много раз. Слетела вся усталость, и мы вновь переживали героическое время гражданской войны.
В декабре в Берлин прибыла группа директоров советских заводов, которая возвращалась из Англии с выставки промышленного оборудования. Среди них был Борис Львович Ванников, в то время директор Тульского оружейного завода. Он зашел ко мне и попросил оказать ему содействие в посещении некоторых заводов Германии.
Закончив разговор, я предложил Ванникову пойти перекусить. Время было обеденное, а в здании Торгового представительства была столовая для сотрудников. Мы все обедали здесь каждый день, кроме воскресений. По воскресеньям она закрывалась, и нам приходилось обедать в немецких ресторанчиках. Несмотря на длительное пребывание в Германии, мы никак не могли привыкнуть к немецкой кухне. В особенности к отсутствию хлеба и к жидким бульончикам, приготовляемым из кубиков, поставляемых фирмой Магги.
В столовой Торгпредства была русская кухня, а на столах всегда стояли большие стопки нарезанного хлеба.
Мы заняли с Ванниковым столик и заказали обед. В это время мимо проходил Левон Шаумян, сын Степана Шаумяна, одного из двадцати шести бакинских комиссаров. Левон в эти дни также находился в командировке и Берлине.
— Здравствуйте, земляки, — протягивая руку, приветствовал нас Шаумян.
— Ну, мы-то с тобой земляки, а он какой же земляк? — сказал Ванников, кивая в мою сторону.
— Тоже наш, бакинец, — сказал Шаумян.
— Ты разве бакинец? — спросил меня Ванников.
— Да, конечно.
— Долго там прожил?
— Семнадцать лег.
— А когда выехал из Баку?
— В 1921 году.
— В 1919 году в партии был?
— Да.
Шаумян уже пообедал и подсел к нашему столику, внимательно слушая наш разговор с Ванниковым.
— А в какой же организации ты состоял?
— В ячейке союза металлистов.
Ванников положил ложку, посмотрел на меня и вдруг резко бросил:
— Ну знаешь, я сам в этой же ячейке состоял, и у нас таких не было.
— А я секретарем ячейки был и тоже не знаю такого члена организации.
Мы оба отодвинули тарелки.
Вот так история!
Встретились двое из одной и той же подпольной организации. В организации было тогда всего четырнадцать членов ячейки, и один не знает другого! Что же это такое?
— Ну, скажи, а кто тогда был секретарем райкома? — вдруг задал мне новый вопрос Ванников.
— Ваня, — ответил я и в свою очередь спросил: — А как его фамилия?
— Тевосян. Теперь об этом можно сказать.
Тут только я заметил, что Шаумян смеется. Он нас обоих хорошо знал по Баку. И, все еще смеясь, спросил:
— Ну разобрались теперь?
Я стал вспоминать. Действительно, в организации был один чем-то напоминающий Ванникова. И наконец, в памяти встал энергичный молодой мастеровой с доков. Ванников в то время работал на ремонте судов. В нашей партийной организации он состоял недолго — перешел в другую.
И вот встреча в Берлине. Через пятнадцать лет.
Обед у нас прошел в воспоминаниях. А вечером мы опять были вместе. Он, оказывается, остановился в том же самом доме на Гайсбергштрассе, где жил и я. Спать легли часов в двенадцать.
Поздно ночью меня разбудил сильный стук в дверь.
— Wer ist da?[115] — спросил я спросонья по-немецки.
— Открой, это я, Ванников.
Он был сильно возбужден.
— Кто там?
— Я только что говорил с Москвой. Звонил жене. Только успела она мне сказать, что в Ленинграде убили секретаря, как связь с Москвой прервали. Вторично я соединиться не смог.
— Кого же убили? Сталина или Кирова?
Ванников сел на кровать.
— У тебя есть какие-нибудь возможности связаться с Москвой?
— Откуда же у меня эти возможности? Они такие же, как и у тебя?
— Пойдем разбудим Арутюнова, — предложил Ванников.
Арутюнов, один из директоров, прибывших в Берлин из Англии, был ошарашен сообщением, как и мы.
Стрелки на часах показывали уже около пяти часов утра. Примерно через час выйдут газеты. Можно будет хоть узнать, что случилось — кто убит?
В начале седьмого вышли из дома. Было еще темно. Прошли втроем в сторону Цоо[116].
По вот наконец первые газетчики. Они пронзительно кричат. На первой странице крупными буквами напечатано — в Ленинграде убит секретарь областного комитета партии Киров.
Мы остановились как вкопанные.
— Что еще пишет газета?
— Больше ничего нет.
— Не может быть! — буквально взревел Арутюнов.
— Может быть, на других страницах что-нибудь есть?
Мы сели на скамью в саду зоопарка, и я стал шарить глазами по листам газеты, но, кроме этого короткого сообщения, ничего не мог найти.
— Я пойду еще газет принесу, — сказал Арутюнов. — Может быть, в других есть что-нибудь.
Зашли на вокзал Цоо. И я купил все вышедшие в то утро газеты. Но во всех было только лаконичное сообщение об убийстве и никаких комментариев.
— Что же случилось? — спрашивали мы друг друга. — Кто убил Кирова? У кого поднялась рука на любимца партии?
На этот вопрос мы не могли даже предположительно ответить. Нами овладела какая-то смутная тревога.
В Торговом представительстве в Берлине был установлен такой порядок: в воскресенье один из сотрудников назначался ответственным дежурным. Он должен был разрешать различные вопросы, не терпящие отлагательства, принимать необходимые меры по телеграммам или обращениям, поступающим в Торгпредство.
…Несмотря на сложную обстановку, многие сотрудники решили все же встретить Новый год празднично. Один из них, назначенный ответственным дежурным, приуныл. Он собирался в своей компании встречать Новый год, а тут совсем некстати его на первое января назначили дежурным. Он обратился ко мне:
— Я готов за вас два воскресенья отдежурить, только замените меня первого января. Ведь вы все равно, как мне сказали, не собираетесь встречать Новый год.
Моя семья находилась в Москве, а в Берлине среди работников Торгпредства знакомых у меня было немного. И поэтому предложение о дежурстве меня даже обрадовало. Я не только не собирался встречать Новый год, но даже не знал, как мне поступить. Лечь в постель еще до 12 часов — нарушать давнюю традицию, а встречать Новый год одному — еще более дико.
Рабочий день 31 декабря закончился раньше обычного.
Меня, как ответственного дежурного, предупредили, что в новогоднюю ночь не исключены нацистские провокации. Надо быть готовым к этому.
Вот и последний сотрудник ушел из Торгпредства. Огромное здание опустело. Внизу, у парадной входной двери остался один только сторож — старик немец с собакой-овчаркой.
Дежурный обычно располагался в комнате на третьем этаже, где хранились все торговые секреты. Вместе со мной дежурными были оставлены инженер Горбунков и один из сотрудников Торгпредства.
В то время я брал уроки немецкого языка, и учительница усиленно рекомендовала мне читать немецких классиков. На дежурство я взял с собой томик Шиллера, решил в оригинале прочитать его «Разбойников».
Часов в десять вечера ко мне обратился Горбунков:
— Вы не возражаете, если я прилягу, вчерашнюю ночь я плохо спал. Что-то ко сну клонит.
— Ложитесь, я буду читать.
Горбунков снял туфли, вытянулся на диване, и через несколько минут я уже слышал его легкий, спокойный храп.
В соседней комнате находился третий дежурный, до меня доносилось его тихое, вполголоса, пение:
Трансвааль, Трансвааль, земля моя.
Ты вся горишь в огне.
Читать я устал, отложил книгу и зашел к нему.
— Чего это вы о Трансваале запели?
— Как только вспомню об отце, так и начинаю петь эту песню, — отрываясь от бумаг, ответил он.
— Но какая же связь между вашим отцом и Трансваалем? Откуда у вас отец родом-то?
— Мы-то нижегородские. И отец, и я из Нижнего. Отец-то у меня в молодости воевал с англичанами, когда буры поднялись против них. Бросил все хозяйство и уехал тогда в Африку. Крюгер медаль ему дал, после войны-то и пенсию они ему установили. Вплоть до самой смерти он ее получал, до 1926 года.
На меня смотрели восторженные глаза рассказчика. Он гордился своим отцом и, заканчивая рассказ, глубоко вздохнул:
— Ну, а мне вот бумагами приходится заниматься. У меня со слухом осложнение — почти ничего не слышу.
Я вышел из комнаты и снова стал читать «Разбойников».
Было тихо. И вдруг задребезжал звонок сигнализации и замигали красные лампочки. Тревога!
«Ну, кажется, начинается», — мелькнула мысль. Я вскочил, опустил перед дверью железные жалюзи и бросился будить Горбункова. Он спросонья ничего не мог понять, но, увидев мигающие красные лампочки, сообразил и стал быстро надевать туфли.
Я поднял трубку телефона, ведущего к сторожу у дверей.
Знакомый голос спокойно спросил:
— Was wünschen Sie?[117]
— Вероятно, где-то лезут: сигнализация пришла в действие.
— Сейчас иду к вам, с собакой.
Старик сторож поднялся к нам. Собака вела себя спокойно.
— Нигде ничего подозрительного нет — я обошел все этажи.
— Но вы сами слышите и видите, что сигнализация действует.
— Пройду еще раз везде. Но ведь собака почувствовала бы.
«Что же происходит? — подумал я. — Сигнализация начинает действовать только тогда, когда где-то разорвана цепь. Ну, а если перегорит пробка? Это и есть разрыв электрической цепи!»
Я полез к ящику, где находились предохранители, и заменил перегоревшую пробку — трезвон и мигание лампочек прекратилось. Причиной тревоги действительно оказалась перегоревшая пробка. Все успокоились, но читать больше я не мог.
Новогодний номер «Правды» открывался цитатой Сталина:
«Лозунг «Техника в период реконструкции решает все» имеет в виду не голую технику, а технику во главе с людьми, овладевшими техникой. Только такое понимание этого лозунга является правильным. И поскольку мы уже научились ценить технику, пора заявить прямо, что главное теперь — в людях, овладевших техникой».
А в передовой статье подводились итоги прошедшего 1934 года.
«Простая вещь. С одной стороны, на рубеже 1935 года, через 5 лет после начала кризиса, промышленное производство капиталистического мира на одну треть ниже уровня, существовавшего до кризиса, а в важнейших странах находится на более низком уровне, чем до войны.
С другой стороны, за один год выплавка чугуна в Советском Союзе выросла на 45 процентов, а по сравнению с довоенным уровнем продукция социалистической промышленности выросла в несколько раз.
…Яркими огнями горят наши достижения за 1934 год. Его справедливо называют у нас годом рекордов.
Блистательная эпопея спасения челюскинцев и поход «Литке», захватывающие, как сказка, «подвиги Эпрона и мировые рекорды в авиации».
…Главные трудности уже позади.
Само слово «трудности» начинает все реже встречаться в лексиконе наших хозяйственников. Трудности еще есть, они еще будут. Но это уже такие трудности, которые ничего не стоят по сравнению с теми, что нам пришлось преодолеть.
«Мы выиграли самое дорогое — время и создали самое ценное в хозяйстве — кадры» (Сталин). И мы можем смело рассчитывать на дальнейший еще более бурный рост всего хозяйства».
Читая эти строки, страстно хотелось скорее вернуться домой и использовать все те знания, которые были приобретены за годы пребывания в Германии.
…После всех треволнений дня, пересечения границ с их бесчисленными проверками паспортов и таможенным контролем, когда наконец все осталось позади и поезд спокойно двигался по территории Белоруссии, можно отдохнуть. Больше не будет никаких контролей и проверок.
Поздно, пора ложиться спать, но нахлынувшие воспоминания отгоняют сон.
Почему-то вспомнил совещание в Колонном зале Дома союзов. Оно проходило лет, вероятно, семь-восемь назад под девизом «Борьба двух миров». На совещании присутствовало много ученых. Академик Иоффе выступал тогда с докладом и говорил о городах будущего. Он говорил о той роли, которую играет в развитии цивилизации человечества энергия.
Иоффе перечислял все возможные источники энергии, объяснял, сколько энергии растрачивается зря, и рисовал перед слушателями рационально построенные города будущего, где все обдумано, рассчитано и ничего не будет производиться и расходоваться напрасно.
Много было и других докладов, посвященных использованию достижений науки и техники. Радужные перспективы открывались перед нашей страной, вместе с тем выступавшие отмечали застой в капиталистических странах, загнивание капиталистического общества от самой вершины и до основания.
Тогда меня волновали яркие картины будущего нашей страны, но картины, изображающие западный мир, цивилизованную Европу, мне трудно было представить, они были для меня слишком абстрактны. Я никогда не был за границей.
И вот теперь я вдосталь на это насмотрелся. Познакомился с Европой не по рассказам других.
Как же велико различие между двумя мирами!
Мы и они.
Там, на Западе, они зашли в тупик, из которого, казалось, нет никакого выхода.
Они развили производство, создают хорошие машины, инструменты, изготовляют прекрасные ткани. Их магазины наполнены изящной обувью, красивыми платьями и костюмами. У них много всего, и они многое могут производить — добротно и дешево. Они создали замечательные заводы, и над проблемами науки и техники в хорошо организованных лабораториях и институтах у них работают специалисты высокой квалификации. Они умеют решать задачи, связанные с производством. Но не могут решить проблему распределения того, что производят. И поэтому они ищут путей к сокращению производства, уничтожают то, что добыто, сделано, выращено.
Мне казалось, что выйти из этого кризиса они не смогут. Их мир идет к катастрофе. Они уже близки к пропасти.
Гитлер развил бурную деятельность, но он зовет не вперед.
«Мы начинаем историю там, где она остановилась шестьсот лет тому назад», — вот что он говорил на митингах. Об этом же писал и в своей книге «Майн Кампф». — Уйти назад. Шестьсот лет назад — это средневековье.
Еще вчера, когда мы стояли на какой-то небольшой станции перед Минском, я видел на дверях лавчонки написанную мелом фразу: «Карасину нет и не извесна…»
У нас трудности тоже, но совершенно другого рода. Нам нужно много всего. Двадцать лет тому назад в нашей семье никто не имел двух смен белья, мы ели из одного блюда деревянными ложками, мы не могли купить чулки или носки — их вязала мать. Так жило большинство. Многие предметы первой необходимости были недоступны для большинства и являлись привилегией лишь немногих.
Теперь мы все хотим это иметь. Мы хотим создать в стране такие условия, чтобы все, а не избранные могли хорошо питаться, одеваться, жить в хороших домах.
Для нас казалось диким сдерживать развитие производства. Порча продукции называлась вредительством. У нас — страстное желание переделать страну, сделать ее богатой. Желание преодолеть все, что мешает движению вперед. Строить государство на основе разума.
Задачи эти грандиозны, они опьяняют. Подумать только — каждому по его потребностям! Это создавало настроение работать, не считаясь ни со временем, ни с усталостью.
Мы не хотели слушать тех, кто выражал сомнения или ворчал, не имея возможности хорошо пообедать. Так ли это важно! Мы только недавно вырвались из условий, когда голод был постоянным спутником жизни. Нас раздражали шептуны и скептики. Вместо того чтобы ворчать и критиковать все и всех, не лучше ли засучить рукава и работать, работать!
На Западе изобилие продуктов — это предвестник кризиса сбыта, падения акций на бирже, катастрофы и разорения для капиталистов. «Найдут ли они средство избавиться от кризисов перепроизводства?» — думал я.
Через двадцать лет, в 1955 году, я встретился с директором фирмы «Вестингауз» Ноксом. В составе советской делегации я прибыл тогда в Нью-Йорк для участия в сессии Генеральной Ассамблеи ООН.
Нокс пригласил меня к себе в контору фирмы на Уоллстрит. Когда я поднялся на бесшумно работающем лифте и вошел в просторный кабинет Нокса, он, приветствуя меня, произнес по-русски:
— Очень рад видеть у себя русского инженера. Нам надо бросить валять дурака и начать развивать торговые отношения. Нам есть чему учиться друг у друга.
— Чему же, вы считаете, мы должны учиться у вас?
Нокс внимательно посмотрел на меня и сказал:
— Устраивать свой быт. Мы создали много полезного для облегчения быта, у нас появилось много приборов и приспособлений, облегчающих труд.
— А чему же вы хотите научиться у нас? — спросил я тогда Нокса.
— Плановому ведению хозяйства, — не задумываясь ответил он, — мы больше не допустим того, что было в начале тридцатых годов. Кризиса больше не будет!
Потом усмехнулся и добавил:
— Не рассчитывайте больше в ваших планах на кризис.
— Как же вы можете планово развивать свою экономику при наличии частного хозяйства? Вы можете заниматься планированием только своей фирмы, а такое планирование не спасет вас от кризисов.
— Договоримся. Найдем возможность договориться. Повторяю, кризисов мы больше не допустим. Не считайте нас за глупцов. Мы сделали выводы из уроков двадцать девятого года.
Так говорят они теперь. Но законы общественного развития неумолимы.
Поезд опять стоит. Выпали из графика движения. Небольшая станция. Толпится народ. У многих руки всунуты в рукава. Ветрено. Деревья голые. В лужах прошлогодняя рыжая трава. Картину дополняют толпящиеся на перроне люди, одетые в платье с удивительно монотонным рисунком и расцветкой. Как отличается эта толпа от западной. Вспомнилась шутка: «Каких только цветов костюмного материала у нас нет — черный, серый, стального цвета, цвета угля, кокса, сажи».
Когда же все-таки мы сможем по-настоящему заняться производством того, что нужно народу для его потребления? Когда мы перестанем вывозить за границу то, что нам нужно самим? Доживу ли я до того времени, когда мы будем экспортировать сталь, станки, машины, а покупать, ну, допустим, галстуки?
Прошло тридцать пять лет. Я жадно слежу за растущим экспортом нашей промышленной продукции. Мне часто приходится бывать за границей — я стараюсь покупать там для себя только галстуки.
— Долю ли мы здесь простоим? — спрашивают проходящею мимо железнодорожника.
— Да, просто-им, — нараспев отвечает он. — Два встречных должны пропустить, да скорый нас нагоняет.
Прохожу в конец платформы. Откуда-то раздается красивый тенор:
А там в долине, где берег синий
И голубая даль,
Есть Россия, слышишь, страна,
Всем защитой служит она.
Тенор проникновенно передавал в песне свои чувства глубокой веры в страну.
Передо мной вновь всплыли картины недавнего прошлого. Всего три года прошло, как я уехал из Москвы, а сколько за это время пережито!
Перед глазами Эссен; огромный завод Круппа. Тоскливые глаза рабочих, боящихся как огня безработицы. А вот я они — безработные металлурги, которых я нанимал для работы на Кузнецком заводе.
Центр Парижа. Бульвары, и совсем рядом, на параллельной улице — проститутка на костыле, с длинными бледными пальцами и покрытыми черным лаком ногтями.
А вот наглые лица штурмовиков, когда они проводили у меня обыск. В памяти проходят улицы Бохума, Дюссельдорфа, Кельна, Берлина. И мне кажется, что я слышу барабанный бой и топот их тяжелых сапог. В ушах звучат слова песни, свидетельствующие о чрезвычайном самомнении и наглости:
Wer will mit uns zum Kampfe ziehen,
Wenn Hitler kommandiert[118].
А припев доказывал полную деградацию их сочинителей и исполнителей:
Und wenn die Handgranate kracht.
Das Herz im Leibe lacht[119].
Все это для меня стало прошлым, а невидимый мне тенор начал новую песню:
А вы на земле проживете,
Как черви слепые живут,
Ни сказок о вас не расскажут,
Ни песен о вас не споют.
В слова «как черви слепые живут» певец вклады нал осуждение, презрение и, мне казалось, гнев. Кто он — этот певец с чудесным голосом, здесь, на этой маленькой станции?
Но вот паровоз дал протяжный гудок — поезд трогается, и я вскакиваю на ходу на подножку вагона.
…Можайск. Скоро Москва.