В начале 1960-х годов Иосиф Бродский, вернувшись из поездки в Москву, прочитал мне по памяти стихотворение. Помню, как он читал — горячо, увлеченно:
Нас хоронила артиллерия.
Она сначала нас убила
И, не гнушаясь лицемерием,
Клялась потом, что нас любила.
Она раскаивалась жерлами,
Но мы не верили ей дружно
Всеми искромсанными нервами
В руках полковников медслужбы.
Мы доверяли только морфию,
По самой крайней мере — брому,
А те из нас, что были мертвыми, —
Земле неверной, но знакомой.
А тех из нас, что были мертвыми,
Земля, кружась, не колебала,
Они чернели натюрмортами
Готического Калибана.
Нас поздравляли пэры Англии
И англичанки восковые,
Интервьюировали б ангелы,
Когда б здесь были таковые.
Но здесь одни лишь операторы
Из студии документальных фильмов
Накручивают аппаратами,
А их освистывают филины…
Один из нас, случайно выживший,
В Москву осеннюю приехал.
Он брел по улицам, как выпивший,
Он меж живыми шел, как эхо.
Кому-то помешал в троллейбусе
Ногой искусственной своею.
Сквозь эти мелкие нелепости
Он приближался к Мавзолею.
Там все еще ползут, минируют
И отражают контрудары,
А здесь уже иллюминируют,
Уже кропают мемуары.
И здесь, вдали от зоны гибельной,
Лиловым лоском льют паркеты,
Большой театр квадригой вздыбленной
Следит салютные ракеты.
И здесь, по мановенью Файера[2],
Взлетают стати Лепешинской,
И фары плавят плечи фрайера
И шубки женские в пушинках.
Солдаты спят. Им льет регалии
Монетный двор порой ночною.
А пулеметы обрыгали их
Блевотиною разрывною.
Но нас не испугает ненависть
Вечерних баров, тайных спален.
У нас защитник несравненный есть —
Главнокомандующий Сталин.
И отослав уже к полуночи
Секретарей и адъютантов,
Он видит: в серых касках юноши
Свисают с обгорелых танков.
На них пилоты с неба рушатся,
Костями в тучах застревая.
Но не оскудевает мужество,
Как небо не устаревает.
Так пусть любовь и независимость
Нас отличат от проходимцев,
Как отличил Генералиссимус
Своих неназванных любимцев[3].
Стихотворение потрясло меня. — Кто автор? — спросил я. — Слуцкий?
— Нет. Полковник Львов.
— А кто это?
— Не знаю. Так мне сказали.
Сегодня известно: Иван Александрович Львов-Иванов — фигура реальная. Владимир Корнилов в своей мемуарной статье (см. далее) сообщает о нем, что «полковник», участник Гражданской войны, служил в 1940-е годы заместителем директора по хозчасти Литературного института. Известно также, что в 1949 году Львов-Иванов был секретарем парторганизации Литинститута. Об этом «странном, молчаливом человеке», который явно покровительствовал вольнодумцам послевоенной поры и не желал клеймить евреев-«космополитов», сочувственно вспоминает и Е. Ржевская в автобиографическом повествовании «Домашний очаг. Как оно было»[4].
Я попросил Иосифа записать стихотворение и тогда же его запомнил; вернее сказать, оно само, легко и естественно, легло в мою память. А лист бумаги, на котором оно было записано, затерялся — не помню, при каких обстоятельствах.
Кто же на самом деле был автором? Я узнал это в августе 1989 года. Открыв журнал «Огонек», я увидел рубрику (ее вел Е. Евтушенко) «Русская муза ХХ века» и сразу наткнулся на знакомые строки «Нас хоронила артиллерия…». Тут же было названо имя автора — Константин Левин — и указаны даты его жизни: 1924–1984. Но что случилось! — стихотворение было напечатано в совершенно иной редакции, с пропущенными строфами, искалеченными, искаженными строчками и какой-то неуклюжей, вымученной концовкой:
И знал солдат, равны для Родины
Те, что заглотаны войною,
И те, что тут лежат, схоронены
В самой стене и под стеною[5].
Калибан и Генералиссимус, пэры Англии и восковые англичанки — все куда-то исчезло.
Объяснение я нашел в короткой справке, написанной Евтушенко. Приведу ее полностью:
Знаменитое стихотворение Левина «Нас хоронила артиллерия» ходило по рукам в послевоенной Москве вместе со стихами Наума Коржавина. Константин Левин, элегантный независимый холостяк, жил литературными консультациями, к публикациям, казалось, не стремился. Перед самой смертью, по моей просьбе, сделал новую, лучшую редакцию своего шедевра. По мнению Слуцкого, один из лучших поэтов фронтового поколения[6].
Не берусь судить, насколько достоверны эти пояснительные строки, не лишенные самолюбования и снисходительности к собрату-неудачнику. Но особенно удивило меня заявление Евтушенко о том, что новая редакция является «лучшей». Даже неискушенный в поэзии читатель может убедиться (сравнив первоначально написанные строфы с теми, что опубликовал Евтушенко), какой текст «лучше». Впрочем, огоньковская «публикация» не была первой: стихотворение Левина — в том же усеченно-изуродованном виде — было впервые напечатано в журнале «Дружба народов» (1986, № 5), а затем вошло в посмертный и доныне единственный сборник К. Левина «Признание»[7]. Именно этот текст, признанный как «последняя авторская воля», и тиражируется с тех пор — и на бумаге (в разного рода сборниках и антологиях русской поэзии второй половины ХХ века), и в Интернете.
Стихотворение, действительно ходившее по рукам, было с давних пор хорошо известно поэту Владимиру Корнилову, товарищу Левина по Литературному институту. Прочитав его в новом и «улучшенном» варианте, Корнилов сразу же усомнился. «…Странная вещь, стихотворение от этого что-то потеряло», — пишет он в статье, посвященной Константину Левину. И приводит несколько строк, глубоко осевших в его памяти:
…Главнокомандующий Сталин.
И, отпустив уже к полуночи
Секретарей и адъютантов,
Он видит: в дымных шлемах юноши
Свисают с обгорелых танков…[8]
Да, память не подвела Корнилова. Он помнил обрывки первоначального варианта и невольно сравнивал его с позднейшим. Только высказался Корнилов, на наш взгляд, слишком мягко. Правильней было бы сказать не «что-то потеряло», а оказалось безнадежно испорченным.
Печальную историю этого стихотворения сообщил в своих мемуарах и Б. Сарнов:
В 1988 году стараниями друзей удалось собрать и издать крохотную книжку его [Левина] стихотворений. Но она промелькнула как-то незаметно. Хотя стихотворение «Нас хоронила артиллерия…» там тоже было, оно даже открывало книгу, но и оно как-то потускнело, поблекло. Словно печатный станок, облизав его свинцовым своим языком, лишил его былого магнетизма.
На самом деле виноват был, конечно, не печатный станок. Все объяснялось куда как проще: замордованный автор долго мучил, терзал это свое создание. Что-то в нем менял, переделывал, дописывал[9].
Однако свидетельства современников не до конца проясняют судьбу этого стихотворения. Без ответа остаются основные вопросы. Когда именно Левин стал «терзать» свое произведение? По собственной воле или уступая просьбе Евтушенко? Действительно ли это случилось «перед самой смертью» или, возможно, раньше? И главное: что послужило причиной столь кардинальной переделки? Б. Сарнов пишет о «замордованности» автора. Вряд ли. Ведь жизненные невзгоды Константина Левина (если отвлечься от драматизма его внутренней жизни) были к началу 1980-х годов уже далеко в прошлом.
Так что же побудило автора испортить свое произведение?
Думается, в этой «порче» была своя логика. Читателей-шестидесятников (а в 1960-е годы, что подтверждает и пример с Бродским, это стихотворение еще продолжало циркулировать в первоначальной редакции) не мог не смущать пафос «Артиллерии», особенно в заключительных строфах. Монументальная фигура Верховного, «несравненного защитника» обреченных на смерть солдат, высоко взнесенного над панорамой праздничной и нарядной московской толпы, наводила на мысль о «культе», о прославлении того, чьи преступления были развенчаны и осуждены во второй половине 1950-х. Этот пафос казался ложным, и многим (возможно, и самому Левину) хотелось его приглушить или попросту устранить. В позднейшем варианте, который стал ныне хрестоматийным, имя Сталина вообще отсутствует.
Между тем редактура такого рода — пусть даже с согласия и при участии автора — лишила «Артиллерию» главного ее достоинства: искренности. Тогда, в 1946 году, Левину удалось передать в своем стихотворении ощущение многих тысяч фронтовиков. Общее ликование, охватившее страну-победительницу, и еще не остывшая скорбь по погибшим соединяли тогда, казалось, верх и низ государственной пирамиды: рядового и Генералиссимуса, простого солдата и Самого… Конечно, вершиной в этой картине мира мог оказаться только один человек, и не удивительно, что его образ, венчающий стихотворение, звучит как апофеоз! Так воспринимало Сталина поколение «выживших», к которому принадлежал и Левин. Правда поэзии и правда истории не всегда совпадают; подчас они и вовсе несовместимы.
И тем не менее нельзя не признать: монументальный образ Вождя, созданный Левиным, не вполне и не слишком ясно очерчен; в нем чувствуется недосказанность. Таким же смутным было, вероятно, и восприятие Великой Победы — во всяком случае, у автора «Артиллерии», чутко уловившего в послевоенной Москве начавшееся разделение «единого советского народа» на участников войны и ее «мемуаристов», на «своих» и «чужих»… Искалеченные войной фронтовики, уже чувствуя свою «ненужность», о чем позднее напишет Б. Слуцкий («Когда мы вернулись с войны, / Я понял, что мы не нужны»[10]), все же надеялись на признание своих заслуг и, не раз обманутые, искренне верили, что это признание можно получить только от самого Сталина. Автор как будто разделяет их веру. Но в финальных аккордах все же сквозит сомнение, еще неясное, возникающее исподволь, интонационно. Скорбь о принявших смерть (один из главных мотивов военной лирики Левина) усугубляется глубоко запрятанным разочарованием. Все это делает «Артиллерию» (разумеется, в ее первоначальном, подлинном виде) непреходящим поэтическим свидетельством эпохи.
Сталинская тема воплотилась в советской поэзии не только откровенно фальшивыми славословиями. Наряду с ними осталось и несколько ярких произведений; достаточно вспомнить мандельштамовскую «Оду» или «Горийскую симфонию» Н. Заболоцкого. Что делать? Завораживающее, гипнотическое воздействие Сталина на наших соотечественников (оно не преодолено и поныне) — исторический факт, и не следует думать, что поэты, пусть даже самые замечательные среди них, могли противостоять всеобщему ослеплению. Особенно в 1930-е и 1940-е годы.
Под стихотворением Левина — в том виде, как оно появилось в 1986 году, — стоят две даты: 1946 и 1984. Те же даты — в публикации Евтушенко. Вероятно, «улучшать» стихотворение, по совету своего младшего и более успешного современника, Левин принялся уже в тяжело больном состоянии: последние годы жизни, как сообщает В. Корнилов, он страдал от рака грудной железы и умер от этой болезни.
«Литературная судьба Константина Левина совершенно уникальна»[11]. И глубоко драматична. Солдат, потерявший на войне ногу, студент Литинститута, он был подвергнут в 1949 году унизительной — в духе того времени — проработке за свои стихи и затем исключен.
В. Корнилов вспоминает также, что причиной травли Левина в Литинституте послужило стихотворение «Мы непростительно стареем…»[12]. Однако М. Дорман полагает, что это было стихотворение «Нас хоронила артиллерия…»[13]. Свидетельство Дормана совпадает с рассказом Б. Сарнова о вечере, на котором Левин читал «Артиллерию». «Стихи эти ошеломили меня, — вспоминает Сарнов. — Они резко выделялись на фоне всех других, читавших в тот вечер». После этого вечера, продолжает Сарнов, и стихотворению, и его автору был вынесен «приговор»: «“Противопоставление фронта тылу”. Противопоставление, понятное дело, недопустимое и даже кощунственное»[14].
Впрочем, и утверждение Корнилова, на наш взгляд, не беспочвенно. Стихотворение «Мы непростительно стареем…» вполне сопоставимо с «Артиллерией» (в плане возможных в то время негативных последствий для его автора, студента Литинститута). Приводим первую строфу этого стихотворения:
Мы непростительно стареем
И приближаемся к золе.
Что вам сказать? Я был евреем
В такое время на земле…[15]
Восстанавливая «несколько запавших в память строф» этого стихотворения, Корнилов замечает: «Кроме меня, их вряд ли кто помнит»[16]. Но они наверняка запомнились и другим слушателям; во всяком случае, цитируются и поныне. Четыре приведенные выше строки Б. Сарнов поставил даже эпиграфом к одному из разделов своих мемуаров (глава «Я был евреем»).
После вмешательства то ли А. Суркова, то ли К. Симонова Левин был восстановлен и закончил Литинститут. Всегда нуждавшийся и никому не нужный, служивший долгие годы «литконсультантом», Константин Левин — один из тех, кто не сумел (скорее, не смог) подстроиться под свое время, требовавшее нравственных и творческих уступок. Его поэтический голос захлебнулся уже в 1940-е годы («В нем что-то сломалось»[17], — замечает В. Корнилов). «Костю за это стихотворение топтали так долго, — вспоминает, рассказывая об «Артиллерии», Б. Сарнов, — и с таким садистским сладострастием, что в конце концов переломали-таки ему спинной хребет. Со стихами он “завязал” <…> Так, во всяком случае, отвечал он на не слишком деликатные вопросы всем, кто интересовался его новыми творческими достижениями»[18].
А, может, это был сознательный выбор? Горестные мотивы «отказа» и «поражения» слышатся в стихах Левина уже в 1945–1946 годах:
И мальчик, который когда-то видел себя Заратустрой,
Метил в Наполеоны и себялюбцем был,
Должен сейчас убедиться — как это ни было б грустно, —
Что он оказался слабее истории и судьбы.
То же настроение звучит и в стихотворении 1969 года: «Я давно из игры из большой выбыл».
Печать разочарования и скорби лежит почти на всей поздней лирике Левина (он продолжал писать стихи вплоть до начала 1980-х годов). И хотя в целом эти произведения значительно слабее, чем ранние, но встречаются и среди них пронзительные строки — такие, например, как в стихотворении «Памяти Фадеева»:
Ведь был он лучше многих остающихся,
Невыдающихся и выдающихся,
Равно далеких от высокой участи
Взглянуть в канал короткого ствола[19].
Константин Левин распорядился своей жизнью иначе, чем это сделал Фадеев: он прожил ее в безвестности, не унижаясь, не подлаживаясь, не выклянчивая. Он не желал быть «советским поэтом». «…С начала пятидесятых годов, — сообщает рецензент книги “Признание”, — Левин никуда уже не обращался, не принимал предложений друзей, известных поэтов, помочь ему. Но это, как понятно теперь, не было проявлением слабости. Левин писал, не угождая никому, так, как считал нужным»[20].
К началу перестроечной эпохи его помнили уже совсем немногие. Показательно, что даже люди, хорошо его знавшие, не могли припомнить его отчества. Евтушенко в огоньковской публикации называет его Константином Яковлевичем; в книге «Признание» приводится — со ссылкой на К. Ваншенкина — другое отчество: Львович; наконец, согласно М. Дорману, Левина звали Константин Ильич.
Но именно та, казалось бы, скромная и незаметная участь, какую сознательно выбрал для себя Константин Левин, дает ему право на особое и весьма достойное место в подлинных — не евтушенковских — «Строфах века». А его стихотворение 1946 года, истинный шедевр нашей послевоенной поэзии, заслуживает, по крайней мере, того, чтобы его печатали в первоначальном и полноценном виде.
Конечно, восстановить это стихотворение в его «аутентичной» редакции — задача трудновыполнимая: оно расходилось в машинописных и рукописных копиях, запоминалось и передавалось изустно, и при этом, разумеется, что-то неизбежно терялось или искажалось. Трудно также полагаться на память институтских товарищей Левина. Б. Сарнов, например, утверждает, что хорошо запомнил некоторые строки этого стихотворения, и «дословно» воспроизводит их спустя полвека, «словно услышал их только вчера»[21]. Между тем приведенные им строфы полностью совпадают с текстом, который стал публиковаться начиная лишь с 1986 года — вряд ли именно так звучали эти стихи осенью 1947-го на памятном поэтическом вечере в Литинституте.
Единственное, что могло бы, на наш взгляд, прояснить до известной степени вопрос об «аутентичности», — это рукописи самого Левина, если они сохранились, или записи, сделанные другими современниками «по свежим следам». Возможно, они и найдутся. Приходится терпеливо ждать: восстановление разрушенного, да еще объявленного «улучшенным», — хотя и благородное, но, как видно, долгое дело.
г. Санкт-Петербург