Родимые пятна прошлого


I


Летний день летел на крыльях теплого сухого ветерка. По голубой ниве небес медленно, как бы нехотя, плыли небольшие белобокие кучевые облачка, словно ленивая отара овец, подгоняемая недремлющим пастухом — ярким солнцем. Внизу по полям, по взгоркам, лощинкам вслед за облачками бежали тени. Захар останавливался, оглядывался вокруг и, сняв влажный картуз с головы, вытирал им вспотевшее лицо. Затем снова не спеша брел по пыльной дороге. Такой благодати, которая светом и спокойствием снисходила на него откуда-то сверху, он давно не ощущал. И вдруг Захар кашлянул от внезапности и с глухим, не своим, вырвавшимся из истосковавшейся и исхудавшей груди криком воскликнул: «Господи, ты внял моим молитвам!» После этого, обессиленный, упал на колени на короткую, поржавелую, жесткую, высушенную безжалостным летним зноем траву, окаймлявшую обочины узкого пролеска, стал страстно молиться, кладя широкий крест на плечи и грудь и касаясь лбом колючей растительности. Трава больно кололась, но Захар не ощущал боли и как будто даже радовался ей, словно она не колола, а нежно ласкала его изрезанное глубокими и густыми морщинами, дубленое временем, холодами и жарой лицо.

Десять несказанно изнурительных лет денно и нощно думал он об этой минуте, лелеял, казалось, несбыточную мечту об этой встрече с родной землей, с этим ласковым голубым небом, с этими облаками, с этим солнцем. И теперь, когда из-за серого бугра показались верхушки деревьев, должно быть, приусадебных садов, над которыми возвысился знакомый все такой же цвета неба купол церкви, но уже без креста на самом верху, Захар стал прерывисто шептать: «Отче наш, иже еси на небеси…» У него не было и тени сомнения в том, что именно Господь спас его от неминуемой смерти, которая десять лет, буквально наступая на пятки, ходила за ним, дышала в затылок, глядела в его глаза темными, бездонными глазами винтовочных стволов. Сколько пришлось ему похоронить друзей по несчастью, большей частью не имевших никакой ни перед кем вины, — не пересчитать! А его Бог миловал…

И купол церкви, обдутый ветрами, обмытый дождями и снегами, обшарпанный ногами и руками тех, кто сбрасывал крест, обруганный со всех сторон крепкими матерными словами безбожников, называвших себя для большинства непонятным, но таким загадочным, жутко-чужим, однако очень партийным словом «атеист», словно улыбался Захару, сиял в лучах солнца, как бы приветствуя многострадального путника и воскрешая в его памяти минувшее, тот свалившийся на его плечи непомерной бедой день, когда под окошком избы заурчала трехтонка, из кузова которой выпрыгнули два милиционера с винтовками в руках, больно скрутили за спиной натруженные крестьянской работой руки, затолкнули в кузов и повезли в районный центр Красноконск. Там не было допросов, суда, а только прямиком, без особой задержки, отправили на железнодорожную станцию, по которой он попал на лесоразработки. Это потом Захар узнал, что находится в сибирской тайге, а поначалу даже не сообразил, куда столько томительных дней его везут, как скот, в телячьем вагоне, двери которого во время пути снаружи крепко-накрепко с лязгом запирались на тяжелый металлический замок.

Когда же это произошло? «Век тому назад! — с горечью подумал Захар, поднимаясь с колен, сбивая с них узловатыми пальцами горячую, как пепел, пыль и вытирая тыльной стороной ладони мокрый лоб, на котором оставались грязные неровные разводы. — В тридцать первом году, вот когда это случилось! — прошептал он сухими губами. — В то самое время, будь оно трижды проклято!» Захар и сам не заметил, а если бы и заметил, то не придал бы этому никакого значения, когда в его весьма ограниченном от рождения лексиконе и при не шибко сильной грамотности появилось невесть откуда слово-паразит… Всего три безобидные буковки, но они-то и сыграли с ним злую шутку… Ах, лучше не вспоминать! Но как можно забыть такое!

Колхоз готовился отметить свое второе рождение. Первый под названием «По пути большевиков» оказался мужикам не совсем по пути. И они, едва услышав о статье самого Сталина про головокружение от успехов в башках ретивых местных активистов, которые старались бежать в пекло быстрее родного батьки, тут же дружно рассыпались в разные стороны. Что касается самой статьи в газете «Правда», то большинство односельчан ее не читало. А вот боль за собственную скотину и какой-никакой домашний скарб в виде телег, плугов, сох, борон, хомутов, вожжей накрепко оставалась в сердце каждого. Мужикам страшно обидно было видеть, как их нажитым трудом и потом добром пользовались другие, у которых нередко из-за лени, а чаще всего из-за пьянства ничего-то своего и не было, окромя вшей в кармане и сверчка в подпечке.

Вышли мужики из колхоза дружно и быстро, надеясь, что избавились от очередной несправедливости, преследовавшей их всегда и во всем, но не тут-то было. Понаехали из области и района знакомые и незнакомые высокие партийные и советские чины, часть из которых, нежно поглаживая ладонями кожаные, с тяжелыми револьверами кобуры на поясе, стали горячо призывать несознательных и колеблющихся крестьян к сугубо, как это и учит делать товарищ Иосиф Виссарионович, добровольному объединению в коллективное хозяйство, одновременно упрекая мужиков в их политической отсталости, трусости и даже в тупости, особенно за то, что они так необдуманно растащили колхозное добро по дворам. Ведь в статье товарищ Сталин такого беспредела не допускал!..

Окидывая пылающим от негодования взглядом собравшихся и по старой кавалерийской привычке высоко размахивая рукой, словно в крепко сжатом ее кулаке была острая сабля, не унимался на собрании всем хорошо известный Пантелеймон Жигалкин, инструктор Красноконского райкома партии по идеологической и пропагандистской работе. Часто поправляя назади почти белую от времени и многочисленных стирок гимнастерку и широкий кожаный ремень с большой медной пряжкой со звездой на впалом животе, он говорил страстно и вдохновенно.

— Здорово Пентелька чешет, — шептались мужики.

— Не чешет, а брешет!

— Вот так на брехне и лезет вверх!

— А все они на брехне, как тесто на дрожжах из дежи прут…

— Да, брехня — удобрение лучше навоза для роста начальников!

— Языки у них без костей! Тары-бары — растабары!

— Слыхали мы уже энтих краснобаев…

Конечно, низкорослый, сухощавый, с потемневшим лицом Пантелеймон не слышал этих шептунов, иначе быстро взял бы их на заметку.

— Я не о себе думал, — бросал он слова в зал клуба с низким потолком, но довольно вместительного, — не в пример вам, а ради всемирной пролетарской революции я тады в Великомихайловке оседлал боевого коня и под командованием товарища Семена Михайловича Буденного через ваше же село… — Он глубоко, шумно вздохнул и смолк, собираясь с мыслями.

— Партейный, а скелет, — опять заметил кто-то из мужиков. — Али ему порцию меньшую дают? А?

— Не в коня корм.

Пантелеймон и на этот раз не услышал, что о нем говорят. Он продолжал:

— Через ваше Нагорное я безостановочно гнал белых за Дон! — Жигалкин многозначительным взглядом обвел мужиков, как-то испуганно втянувших головы в плечи и даже переставших грызть семечки и выплевывать шелуху на пол, ехидно усмехнулся и покачал головой. — Ради вашей же нынешней счастливой жизни! И что же я теперь наяву вижу? А вижу я то, что вы, мужики, очень несознательная публика, из чего и вытекает мой правильный вывод: кнут плачет по вашим… — Он замешкался, кое-кто из мужиков уже даже хихикнул, ожидая, какое дальше последует слово, но Жигалкин быстро нашелся и, пряча улыбку, для чего вытер губы ладонью, сказал: — По вашим, так сказать, местам, что пониже спины… Мой буланый, нет, брешу, каурый боевой конь, который, кстати, наяву за вас же… трагически погиб, сраженный белогвардейской пулей под Воронежем, ржал бы теперь над вами… Ох, как ржал бы! А вы? Эх, вы! — Жигалкин безнадежно махнул рукой и добавил: — Нет у вас пролетарского чутья… Так и норовите опять нырнуть под власть кулаков и таких же вредных для советской власти подкулачников… наяву — лютых вражеских элементов… Но мы вам этого удовольствия не позволим! — вдруг громко и грозно воскликнул он. — Колхозу в Нагорном быть! — А когда собравшиеся настолько притихли, что можно было услышать летящую по залу муху, тихо, даже с нежностью в голосе сообщил: — И название вашему колхозу я очень удачно уже придумал… Сколько лет тому назад мы во главе с товарищами Лениным и Сталиным совершили великую революцию? Считать умеете? То-то же! Тринадцать лет! Так вот и ваше коллективное хозяйство, созданное по вашему единодушному, добровольному согласию, будет называться колхозом имени «13-го Октября»! — Жигалкин потер руки от удовольствия. — Наяву метко придумано!

Собрание одобрительно загудело. Мужики согласно кивали головами, совершенно не вдумываясь, хорошо сделал Пантелеймон или нет, что именно так, а не иначе хочет назвать колхоз. Хотя знали, что он на такое весьма горазд, что и в новом названии райцентра есть немалая доля этого беспокойного, богатого на фантазию человека. До революции как назывался уезд? Хлевищенск! А когда ворвалась в него с криком «ура!» и сверканием сабель Первая Конная, уезд стал именоваться районным центром и тут же взялись придумывать ему более благозвучное название: Интернациональный, Пролетарск, Ворошиловск, Буденновск, и, наконец, в честь Первой Конной районный поселок нарекли Красноконском. И активнее всех на этом названии настаивал именно Жигалкин. По сравнению с тем, что было до революции, голова у него, как шутили мужики, здорово выросла, стала большой и умной. В этом никто и нисколько не сомневался.

Зато бабы, слушая Пантелеймона, еще дружнее грызли семечки подсолнуха, снимали свисавшую с губ шелуху в горсти, бросали ее себе же под ноги и с неподдельным любопытством поглядывали в сторону этакого языкастого, этакого азартного бывшего кавалериста, хитро перемигивались между собой и шептали друг дружке нечто такое по поводу достоинств и способностей буденовского рубаки, отчего уши у мужиков краснели бы, как кормовой бурак.

— Небось Лидка довольная! — негромко говорила женщина в голубом с красными цветками платке, имея в виду жену Жигалкина Лидию Серафимовну.

— Страдалица она, вот тебе и довольная, — крутила головой другая женщина. Ей было жарко, и она откинула на плечи розовый платок. — Он только языком молоть и может… Ага! Я сама слыхала! — И шепнула: — Валух!.. Вот не сойти мне с этого места, валух!..

Тихий смешок волной покатился по рядам, где, тесно прижавшись друг к дружке, сидели почти одни женщины.

— Ну, это не бабы — сатаны! — кривился Архип Савельев и хрипло кашлял в кулак.

Ему было почему-то не до смеха. Архип, кряжистый, сильный духом и телом мужик с коротко округло подстриженной бородой с редкой проседью, долго в нерешительности ерзал на скамейке, пока, наконец, не осмелел и не поднял высоко руку, широко растопырив узловатые, толстые пальцы…

— Дайте и мне, мол, высказаться, — попросил он, с опаской вглядываясь в суровые лица начальства, вальяжно сидящего за столом президиума.

Все стихли и устремили взгляды на Архипа. Среди мужиков Нагорного он был весьма уважаемый человек, по характеру степенный, рассудительный, попусту болтать не любил, а уж если что скажет, то словно гвоздь по самую шляпку в стену вгонит. Особенно интересно односельчанам было его послушать теперь. Архип последним вышел из колхоза, последним увел с общего двора свою гнедую лошадь, прихватив свой же хомут, кое-где изъеденный молью, а другой сбруи не нашел: кто-то успел экспроприировать у несостоявшегося колхоза прежде принадлежавшие Архипу седло, чересседельник и подпругу. Особенно жаль было ему вожжей — новеньких, ременных, купленных недавно на базаре в Красноконске у цыгана. Обида переполняла душу Архипа. Уж ладно бы, вожжи как вожжи, но ведь ременные, а не из канапей!

— Говори, Архип Федосович, — кивнул за столом председатель колхоза первого, разбежавшегося, а теперь руководитель и второго Алексей Петрович Лыков.

— Так что, мол, говорить? — Архип оглянулся на собравшихся в клубе. — Мы не супротив колхоза. — Он погладил всей пятерней аккуратно подстриженную бороду. — Но поймите же и вы нас, честных мужиков, которые… Которые всей, мол, душой за советскую власть!..

Сидящие вокруг Архипа одобрительно загудели.

— Верно, Архипка!

— Мы же ведь не просто так вот…

Чувствуя поддержку односельчан, Архип еще больше осмелел.

— Только вот большое воровство при этом самом начинается, — продолжал он. — Взять, к примеру, мои вожжи, ременные вожжи! — сделал он ударение на последнем слове и повторил: — Крепкие, потому что ременные! Я их добровольно сдал в колхоз, как и потребовал наш председатель товарищ Алексей Петрович Лыков… Он сидит за столом, свидетель, мол!.. И что же? Сперли мои вожжи и другую иную сбрую…

Собрание вновь оживилось, и даже Лыков согласно кивал головой и пожимал плечами: украли, дескать, это верно. Такая обстановка придала силы Архипу, и он еще больше осмелел.

— Как у нас в Нагорном всегда было? Все друг друга знали, чья собака брешет — знали, чей кочет прогорланит — знали, кто при сумерках понес на спине уклунок и что в уклунке — знали, много не наворуешь, а теперича? Срамота одна! Сперли вожжи — и никакого следа… А все, что говорил товарищ Пентелька про нашу будущую жизню, — продолжал он, — все правильно и все, мол, по путю…

— Это кто тебе Пентелька, а? — вдруг вскочил со своего места сухощавый, остроносый представитель райкома партии. — Что за обращение? Это ни в какие ворота не лезет! Тьма ты беспросветная, Архип! Какой такой Пентелька? Так нас кулачье Пентельками да Егорками называли! Так мы этих кулаков — враз! — стукнул он кулаком по столу. — Не Пентелька, а Пантелеймон Кондратьевич Жигалкин, инструктор райкома ВКП(б)! Понял ты, чухлома?

— Был Пентелька, да весь вышел, — обиженно произнес Жигалкин, поднимая голову над столом. — Когда мы с товарищем Буденным из Великомихайловки…

— Орденоносец! — не слушая бывшего кавалериста и не снижая громкость голоса, кричал представитель райкома и кивком головы показывал на грудь Жигалкина, где на красной подкладке ловко был прилажен орден Красного Знамени. — Орден ему сам товарищ Буденный вручал!..

— Вот именно, — скромно опустил глаза Жигалкин и, не выдержав испытания славой, рукавом гимнастерки потер орден. — Но я на вас не обижаюсь, товарищи нагорновцы… А обида была наяву, да еще какая! Это когда вы в балках на степи трусливо прятали от нас своих лошадей… Вспомните: едва увидев передовой отряд лихих буденовцев, в котором наяву был и я, не вы ли стали прятать от нас своих коней?… Вот тогда я на вас здорово, по-кавалерийски обижался, вы лишали Первую Конную средств передвижения, наяву мешали преследовать деникинцев, а теперь не обижаюсь, честное партийное не обижаюсь, зло прошло…

Слово «Пентелька» у Савельева вырвалось не случайно. Жигалкина в Нагорном хорошо знали еще до революционных событий. Он уже в те годы был известен как горький пьяница и бездельник. С издевкой говорили, что его лень родилась раньше его самого и что именно она была у него и повитухой! Пантелеймон бродяжничал по окрестным селам, то там, то здесь подрабатывал, но постоянного пристанища не имел. Как теперь доказывал, он не хотел горбатиться на эксплуататоров кулаков. Утверждали, что где-то на одном из хуторов, затерявшихся в степи, вдалеке от оживленных мест и дорог, находилась его развалившаяся от недосмотра изба. Но Жигалкин туда носа не показывал. Зато у базарных цыган он научился угонять чужих коней и тайком по дешевке их продавать, умело заметая затем следы преступления. Вскоре среди конекрадов он стал известен по кличке Пентюх Жига. От прежнего, непристойного промысла теперь Пантелеймон категорически отрекался, хотя признавался, что были случаи, когда он уводил чужих лошадей, а не воровал и не продавал на базарах.

— Признаюсь, я конфисковывал лошадей у кулачья, у этих наяву кровососов, — с революционным пафосом заявлял он. — У Владимира Ильича Ленина категорически так и сказано: экспроприируй экспроприаторов и баста! — Мужики чесали затылки и разглаживали бороды: здорово говорил Пентелька, да такими неслыханными словами, по всему видать, большевистскими. — А чтобы продавать и вырученные деньги прятать в свой карман — ни-ни, — грозил кому-то пальцем Жигалкин. — Тому, кто станет такое утверждать, я наяву голову снесу, — и он широко, с силой размахивал рукой. — Конфискованных лошадей я отдавал бедным мужикам… А в последний раз я отобрал несколько, штук восемь, лошадей у сельских буржуев и прямиком отвел их в армию товарища Буденного Семена Михайловича… Он лично, наяву принародно благодарил меня за этот… ну, не подвиг, а за смелый революционный поступок. … За энтузиазм!

В действительности же лично командира Первой Конной армии Пантелеймон видел лишь издали, когда тот объезжал вместе с другими красными командирами строй конницы. Но «ура!» кричал погромче других: горло было луженое, почему бы и не покричать ради такого случая. А то, что угнанных в разных селах коней он сдал буденовцам, то это сущая правда: иначе деваться ему было некуда — или быть битому кнутами как злостному конокраду (таких не любили ни белые, ни красные и секли беспощадно), или сделать приятную мину при плохой игре и «подарить» кулацкую скотину красным кавалеристам. Те крепко пожали ему руку за такой щедрый подарок и с охотой приняли как истинного сельского пролетария, беспощадно угнетаемого и эксплуатируемого кулаками и подкулачниками, в свои боевые ряды, снабдив кое-каким обмундированием, в том числе штанами с кожаной подшивкой там, где они быстро терлись о седло, а также выдали саблю, карабин и сильно уставшего в походах коня в яблоках. Так Жигалкин совершенно случайно оказался красным конником и вместе с Первой Конной проскакал с громким «даешь!» полстраны.

После гражданской войны он вернулся в родные места уже в другом качестве, с чрезвычайно обостренным чувством принадлежности к пролетариату и с классовой непримиримостью к врагам советской власти, которые, по его убеждению, притаились и ждали удобного случая, чтобы взяться за оружие. Работал Жигалкин в различных районных организациях на партийных и советских должностях, чаще всего в силу своей безграмотности и некомпетентности не оправдывая их.

— Ему бы образование — так незаменимый для советской власти человек был бы, — толковали о нем сведущие люди не только в Нагорном, но и в других селах.

И уже не мифом казалась Пантелеймону строка из французского «Интернационала», ставшего впоследствии официальным гимном Советского Союза: «Кто был никем, тот станет всем!» Он испытал эту притягательную истину на самом себе: от пьяницы и конокрада до партийного работника пусть пока и районного масштаба — как говорится, из грязи в князи! А в будущем — чем черт не шутит, пока ангел спит, возможен рост и выше! Например, его голубая мечта занять должность первого секретаря райкома партии. Почему бы и нет, рассуждал он. В районе с ним считались, уважали его, хотя в спину и ехидно ухмылялись, но стоило ему открыть рот и произнести заветное слово «Великомихайловка», все с опаской и благоговением взирали на него, завидуя тому, как этот бывший конокрад теперь ногой открывал дверь в кабинет самого Юрия Федоровича Морозова, работавшего то председателем райисполкома, то первым секретарем райкома ВКП(б).

Женился Жигалкин еще в годы гражданской войны. До революции об образованной, интеллигентной жене он и мечтать не мог; какая дура пошла бы за несамостоятельного, с постоянным запахом дешевой сивухи батрака замуж! А тут такая возможность открывалась! Вначале после победы Октября он стал горячим сторонником социализации женщин: хватит, мол, буржуям пользоваться красавицами, пролетарская революция дала право на них и беднякам, как он. А когда это постыдное поветрие не нашло поддержки и, к его большому разочарованию, лопнуло, как мыльный пузырь, Пантелеймон взял в жены тоже служившую в красной кавалерии по медицинской части женщину, тощую, угловатую, с несколько узковатым лицом, мелкими зубами и тонкими губами, которые, когда Лидия Серафимовна сердилась, заметно змеились. Взгляд ее, проницательный, помноженный на ее безграничную преданность революционному делу и беспощадность ко всякого рода врагам новой власти, не всякий мужчина мог выдержать на себе и тогда поспешно отворачивался. Начальство уважало Лидию Серафимовну и даже побаивалось. Когда она входила в помещение райкома, райисполкома или другого какого учреждения, все невольно вставали с почтением. Теперь медицинские заботы о всех здравоохранительных точках в районе лежали на ее худых, острых плечах. Заболевшие деревенские мужики пред Лидией Серафимовной как-то робели, мялись с ноги на ногу, стеснялись снимать рубахи или штаны и показывать свои болячки, зато бабы ничуть не боялись и раскрывались в беседах с нею, как на исповеди перед священником. Но видя, как она пускает изо рта и ноздрей густые клубы папиросного дыма, ахали и шептали:

— Видели, как она цыгарками травится, как дым из ноздрей выпускает? Ловчее мужиков!

— Упаси Господи, грех-то какой!

— Так ведь на войне к чему не привыкнешь… Лидку пожалеть надо.

Но Лидия Серафимовна не обращала внимание на эти ухмылки глупых баб; беззаветно любя их и в то же время чувствуя свое несомненное превосходство над ними, безукоризненно делала свое дело. Боролась с любой болезнью, как с беляками в боях. Не оставалось в районе ни одной даже захудалой деревушки, где бы она не побывала и не наладила работу медпунктов. При всей ее классовой нетерпимости к противникам революции, Лидия Серафимовна имела доброе сердце и большую жалость к страдающим. Она-то и полюбила Пантелеймона, когда выхаживала его в полевом госпитале после ранения под Воронежем. Забота о больном переросла в крепкую, безотчетную любовь к нему, тем более близкому по идее о мировом революционном пожаре. Словом, о семье Жигалкиных в Красноконском районе говорили с придыханием.

И теперь Савельев с горечью осознал, что по наивности допустил промах, напрасно по-деревенски назвал такого важного товарища Пентелькой, а не Пантелеймоном Кондратьевичем.

— Так я же, мол, ничего, — извиняющимся голосом мямлил Архип и продолжал не столь уже уверенно свою, как теперь ему казалось, ненужную речь. — Я тады, Пантелеймон Кондратьевич, товарищ Жигалкин, своего коня в степь не угонял, пущай другие подтвердят. Я уважаю вас, Пентель… — Он поперхнулся, испуганно глянул на президиум. — Пантелеймон Кондратьевич, за вашу боевитость и за то, что имеете такой хороший орден на груди… Я балакаю лишь про то, что, мол, при товарище Владимире Ильиче Ленине нам жилось вольготнее, то есть лучше, чем при… при… — Архип осекся, прикусив губу, и беспомощно посмотрел на мужиков, которые конечно же, поняли, что после «при» Архип должен был сказать «товарище Сталине». Они пугливо втянули головы в плечи, словно ожидая удара по шее. Но лучше мужиков это «при» поняли сидевшие в президиуме.

И вот тут-то у Захара Тишкова, имевшего кличку Чалый из-за своей огненно-рыжей головы и такого же цвета редкой бороды, похожей на использованный веник, невольно ни с того ни с сего вырвалось слово-паразит: «Ага!» Произнес он это так тихо, что начальники, занимавшие места в президиуме, взволнованные и озадаченные речью Архипа Савельева, переставшие уже прислушиваться к голосам собравшихся и начавшие подозрительно перешептываться между собой, даже не взглянули в сторону Захара. Однако стоявший рядом с ним отчаянно стремившийся стать активистом во всех нужных и ненужных делах Антоха Званцов услышал эти три роковые буквы и злорадно усмехнулся. Для него появился важный повод доказать, что его стремление вступить в большевистскую партию искреннее, и крамольное слово, произнесенное невзначай Захаром, он решил тут же обратить в свою пользу. Сразу же после собрания Антоха настрочил небольшой донос и подал его районному начальству.

— Ты, Антон, наяву молодец! — похлопал его по плечу Жигалкин, непримиримый борец с врагами советской власти. — Бдительность — это прекрасное качество для будущего коммуниста… С такими, как ты, мы наяву всяческую мразь выкорчуем до основания!

— Порвать надо эту бумажку, порвать, — недовольно проворчал Лыков. — Какой из Захара Тишкова контра? В политическом плане он полнейшая темнота! Тьма беспросветная!

А сам Захар после собрания интуитивно почувствовал нечто недоброе, пугающее. Пришел домой и не мог найти себе места в большой хате. Жена с тревогой смотрела на мужа.

— Ты что, Захарушка, али хворь какая?

— Ох, Акулька, надо же мне было брякнуть, — стал жаловаться он супруге. — Но я не хотел — язык сам будто с цепи сорвался, сатана, хоть режь его! Дай ножик!

— Окстись, Захар, какой ножик, ты чего удумал, рази ж энто по-божески? — стала причитать Акулина, а глаза ее бегали по хате, пытаясь увидеть где-нибудь нож: спрятать бы его куда подальше! — Неужто ты так сильно обидел власть, что теперь места себе не находишь?

— Какое обидел! — Захар скреб всей пятерней под бородой: на нервной почве чесалось все тело. — У меня и в мыслях ничего поганого на власть не было…

— Тады и балакать нечего, и горевать зря не надо: Бог даст, все улаштуется…

— Кабы б так! — Захар трижды перекрестился на образа в углу хаты. — Микалай-угодник, заступись…

С тем и улеглись спать. Акулина посопела, посопела и скоро, всхрапывая и всхлипывая, уснула, а Захар еще долго переворачивался с боку на бок и сомкнул веки только далеко за полночь, когда уже и петухи не нарушали ночной покой, и только лишь деркач на далеком лугу все скрипел и скрипел. Сначала Захару грезился всякий кошмар, а потом он увидел сына Гришку, убитого на германской. Увидел и проснулся. Жалко было единственного сына, так жестоко отнятого войной. Теперь вот к самому старость подступает, а какое-никакое хозяйство передать будет некому. Теперь Захар был рад и колхозу. Хоть и большая, хоть подчас и безалаберная, но все же семья. А в семье и горе горевать легче.

Утро выдалось пасмурное. Небо заволокли низкие облака, и скоро по камышовой крыше хаты зашелестел мелкий дождик. «К наливу зерновых дождик самый раз», — с удовлетворением подумал Захар. И к нему даже пришло успокоение. Но ненадолго. Ближе к полудню в Нагорное припылила полуторка, из кузова которой выпрыгнули два милиционера с винтовками в руках. И было приказано арестовать и доставить в райцентр Архипа Савельева и Захара Тишкова. В правлении колхоза были ошеломлены.

— За что?! — недоумевал Алексей Петрович.

— Точно мы не знаем, — с редким равнодушием ответил коренастый милиционер, для которого конвоирование арестованных было давно делом привычным. — Но говорят, они тут какую-то бухаринщину развели. У нас и приказ на их арест имеется! — Он вынул из нагрудного кармана гимнастерки сложенный вдвое листок бумаги.

— Да вы что — смеетесь?! — Лыков развел руками. — Они там что — шутить изволили? — поправился он, понимая, что не милиционеры выдумали эту затею. — Наши мужики и… бухаринцы?! Да вы спросите у них, кто такой Бухарин, ведь не ответят, потому что слыхом не слыхали про такого… Константин Сергеевич, а вы что на это скажете? — в отчаянии обратился председатель к Забродину, директору местной школы и одновременно секретарю парторганизации вновь созданного колхоза.

— А что я могу сказать, Алексей Петрович? То же, что и вы. — Забродин недоуменно пожал плечами. — Савельев на собрании по глупости сморозил такое, что на голову не напялишь, а Тишков вообще — комедия! — Забродин махнул рукой. — Все знают, что у него это «ага!» по каждому поводу, да и без повода выскакивает… Ему что ни скажи, он обязательно брякнет «ага!». Так что ж — за это арестовывать?

— Про Бухарина я сам в газете только и читал, — вспомнил коренастый милиционер (он был старшим в конвое), затем не спеша закурил цигарку, скрученную из обрывка газеты, глубоко вдохнул в себя густое облако едкого дыма махорки, а потом долго это облако, уже до прозрачности очищенное легкими, выпускал через нос. — Там было написано, что этот Бухарин — враг колхозному движению, враг народа в том смысле, что советовал кулакам обогащаться, по моему понятию, драть с бедных крестьян три шкуры… Но не это сейчас главное: нас послали арестовать нарушителей закона и проводить их в райцентр, и мы должны выполнить приказ, иначе нас самих… Вы понимаете?… Там разберутся, виноваты ваши недотепы или нет… Если не виноваты — отпустят, а если… то сами знаете… Нынче за болтливость по головке не гладят! Так что зовите их в правление…

Когда в дом Захара вошел работник сельсовета, Акулина со страха упала на колени и обхватила ноги мужа.

— Не пущу!.. Захарушка, на кого же ты меня бросаешь? — запричитала она.

— Не хныч, Акулька. — Захар пытался освободить свои ноги, обутые в лапти. — Они там насчет меня ошиблись, а коли ошиблись, то и отпустят, — успокаивал жену Захар, хотя хорошо знал о несбыточности своего желания. Те, кого арестовывали даже за неосторожно сказанное слово, редко возвращались домой, не отсидев определенного им срока в местах не столь отдаленных.

— Я тоже поеду в Красноконск, — решил Забродин. — Надо же объяснить абсурдность этого дела.

Сопровождать арестованных в помощь милиционерам высказался Антон Званцов, полагая, что настал тот момент, когда он должен проявить себя. Теперь-то уж его непременно заметят, и он напишет заявление о приеме в партию. Хотя его даже в комсомол не брали: уж очень большую оплошность допустил он, когда сбрасывали кресты с нагорновской церкви. Его просили полезть на купол, помочь приезжему смельчаку, но Антон наотрез отказался, не объяснив причины, которая банально заключалась в том, что он с детства боялся высоты, но признаться в том не мог. Отнекивался, а почему и что — не хотел внятно объяснить, поэтому местные власти посчитали его поступок несовместимым с воинствующим атеизмом. Но ужасней для него оставалось то, что некоторые односельчане посчитали его поступок богоугодным, правильным. Поэтому, с какой стороны ни взгляни, он был виноват кругом и путь в комсомол ему был напрочь закрыт. О партии и говорить не приходилось. И вот, наконец, выдался весьма удобный случай показать свою полную лояльность к идее мирового пролетариата и новой грядущей революции, которую пролетариат наметил на ближайшее будущее. Предстоящие удары по заграничным буржуям Антон решил отрабатывать заранее, как тому способствовала обстановка, на своих же доморощенных противниках существующего строя и коллективного (считай, колхозного) образа жизни, которые теперь трусливо выглядывали через плетни на отъезжающую полуторку с арестованными Савельевым и Тишковым.

— Ты иуда, Антоха, — с презрением посмотрел Архип на Званцова, когда грузовик с ними оказался за околицей Нагорного.

— Иуда — хороший человек, Архип Кирьянович, — скривил в улыбке рот Антон. — Первый безбожник!..

— Предатель!..

— Ну, ну, ты мне тут поговори! — пригрозил Савельеву коренастый милиционер. — Больно грамотный нашелся…

В Красноконском райкоме партии нашлись такие, которые откровенно обрадовались появлению двух свеженьких арестантов. Больше всех ликовал Жигалкин, считая именно своей заслугой арест нагорновцев, которые, по его категоричному утверждению, вредили колхозному движению не только в своем Нагорном, но и в масштабе района, а если допросить их как следует, то и всей области.

— В результате лишь такого мероприятия, как собрание в колхозе, нам удалось выявить явных подкулачников, от которых надо решительно очиститься, — убежденно заявлял он.

С ним не соглашался председатель райисполкома Юрий Федорович Морозов.

— Над нами куры смеяться будут, Пантелеймон Кондратьевич. Хватаем людей, а за что? Ни за понюшку табаку!

— Пусть лучше куры смеются, Юрий Федорович, чем наяву льют слезы наши жены, — горячился Жигалкин, а затем, оглянувшись на дверь и окна, почти шепотом продолжал: — У нас же разнарядка!.. Ну, кого послать на стройки? Если мы этих двоих не отправим, то наяву придется ехать самим… Вы что, Юрий Федорович, с луны свалились? Ведь разнарядка не просьба чья-то, а конкретное партийное задание… А вы о какой-то понюшке табаку говорите… Дай что тут колебаться! Савельев явно высказался против товарища Сталина… Правда, он не успел назвать имя нашего великого вождя и верного ленинца, но подразумевал-то его, не Троцкого же!.. А Тишков поддержал вражеское настроение Савельева, наяву агакнул… И свидетель имеется — Званцов Антон!

— Вот именно, что агакнул, — в тон Морозову сказал успевший приехать в райком Забродин. — О Тишкове — можно сказать, что это больной человек, у него «ага!» — слово-паразит, как у вас, Пантелеймон Кондратьевич, слово «наяву»…

— Меня, Жигалкина, равнять с каким-то Тишковым, — возмутился Пантелеймон и злорадно ухмыльнулся. — Ничего, на стройках его вылечат. … Не забывайте, товарищи, что стране нужны дешевые рабочие руки… Когда я в Великомихайловке с Семеном Михайловичем Буденным…

— То было другое время — война, — досадовал председатель райисполкома. — Столько лет прошло!

— Время эксплуататоров прошло — это верно, но классовый враг жив! — На скулах Жигалкина заходили желваки. — Мы строим социализм, а кулаки да подкулачники подтачивают его, как черви здоровое наливное яблоко! Сами понимаете, враги в наши дни особенно начинают шевелиться!.. А нам хвала и честь! Мы наяву, то есть, — он вдруг закашлялся, — выявили, хоть двух, но выявили! Была бы моя воля, я бы их… без суда и следствия, — взмахнул он высоко рукой.

— Из всех преступлений самое тяжкое — бессердечие, Пантелеймон Кондратьевич, — негромко произнес Забродин.

— Ну что ты всегда плетешь, Константин Сергеевич!..

— Конфуций!

— Что за товарищ?

— Китаец.

— Из местной компартии?

— Это в пять столетий до нашей эры?!

— К черту эры!.. И вообще, нечего тут ученостью хвастаться… Я тоже на партийные курсы ходил… Сегодня нам наяву необходимо решение принять… — Жигалкин поперхнулся, произнеся свое слово-паразит, и поглядел на Забродина. — Понимаете… Нужны подписи под решением, ясно? Я первый подписываюсь… Нечего с ними церемониться!..

Минуту спустя Морозов и Забродин уже были в кабинете первого секретаря райкома партии Георгия Максимовича Дубравы. Несмотря на жару, секретарь был в суконном френче, застегнутом на все пуговицы, и очках с золотистой оправой. На гладко выбритой голове блестела испарина, которую Дубрава время от времени вытирал носовым платком. Он явно был чем-то встревожен. На вопрос Морозова о судьбе арестованных нагорновцев Дубрава лишь кивнул головой.

— Знаю, Юрий Федорович, но разберитесь с ними сами, а я… А меня неожиданно вызывают в область, но зачем, почему — неизвестно… Или направят на другую работу, или… — Он глубоко вздохнул. — Словом, не знаю… Сегодня ведь… — тихо сказал он и запнулся. — Сегодня голосуешь — вроде верно, а завтра говорят, что на стороне какого-то уклона… Словом, лес рубят…

«А щепки летят, — подумал Забродин и взглянул на стену, где висел большой плакат, в центре которого на фоне тысяч мелких и мельчайших лиц людей выделялось крупным планом лицо Сталина. — Вот он — и дровосек, и масса щепок вокруг него…»

Таким образом, возмутители спокойствия Савельев и Тишков вскоре оказались в одном товарном вагоне, набитом, как селедками в бочке, такими же бедолагами, как и они. После в пути происходила сортировка по признакам, известным лишь госбезопасности. Савельева вдруг повели в другой вагон.

— Захарка, ежели придется, дак ты уж сопчи, — помахал рукой Архип.

— Ага, — ответил ему Тишков. — И ты, коли возвратишься, Акульке дай знать: так, дескать, и так, развели нас…

— Разговорчики! — грозно предупредил конвоир.

Звонко кляцнул металлический засов на двери вагона, куда впихнули Архипа, и поезд тронулся, ритмично застучав на рельсах. Куда отправили Савельева, Захар не знал. Прошли годы, но от Савельева не пришло ни одной весточки: сгинул без следа. А Тишкова привезли в сибирскую тайгу и заставили валить вековые сосны и кедры, что он старательно и делал в течение долгих десяти лет, тоскуя об оставленной в Нагорном жене Акулине, которая все это время скиталась по чужим людям, получая из их рук горькие куски хлеба.


И теперь Захар, день в день отбывший свой срок в тайге, не умерший с голоду, не замерзший в объятиях лютых сибирских морозов, не раздавленный падающим деревом, не задранный медведем, не загрызенный голодной стаей волков, возвращался в родные места, спешил к единственному родному человеку — жене Акульке, хотя и не знал, жива она или уже отдала Богу душу. И он молился, крестясь и читая все молитвы, какие приходили к нему в этот час на память.

Он шел домой, в село Нагорное. Как таковых гор здесь не было, если не считать крутых возвышенностей с белыми лбами: дожди и ветры разрушали и смывали верхний слой черной почвы и обнажали древнейшие залежи мела, наследия далекой палеозойской или какой другой эры, когда здесь бушевало теплое море и в нем в изобилии водились, как утверждали знатоки, ракушки! В старое время поселения основывали на возвышенных местах, особенно это касалось крепостей. А Нагорное в Московской Руси являлось именно крепостью, в которую упиралась Кальмиусская сакма, по-русски тропа. По этой сакме и нападали крымские татары на Русь. С трех сторон Нагорное окружала низина — луг и две небольшие речки, Серединка и Тихоструйка. Рядом находилось небольшое сельцо Подгорное. Чтобы подняться из этого сельца, скажем, в церковь или в кооперативный магазин, надо было лезть на очень крутую, по мнению местных жителей, гору. И то только летом — зимой лишь дети могли вскарабкаться наверх, чтобы вихрем спуститься вниз на деревянных салазках. Поэтому была еще объездная дорога, огибавшая эту особенно под осенними дождями скользкую возвышенность. В Подгорном жили потомки черкасов (так называли в стародавние времена украинцев), бежавших из родных мест от польского гнета. Московский царь Алексей именным указом принял их под свое покровительство и разрешил селиться там, где им было угодно. Поэтому в Нагорном жили москали, а в Подгорном — хохлы. Дети обоих сел учились в Нагорновской сначала семилетней, а потом средней школе, в свободное время играли в войну между собой, шли стенка на стенку, но без кровопролития и злости. После «войны» опять дружно садились за парты, постигая премудрость букварей, книг для чтения, истории, географии, арифметики, физики, немецкого языка и других предметов, узаконенных органами образования.

Это были родные места Захара Тишкова.


II


Гнедой конь не спеша топал, поднимая всеми четырьмя копытами легкую пыль на дороге, вскидывая голову и отчаянно работая длинным хвостом, чтобы отогнать надоедливых слепней, назойливо преследовавших его. От монотонности и жары Забродин немножко даже вздремнул на бричке. Но поднявшись на невысокий, почти выгоревший в знойном пекле взгорок, он увидел впереди, рядом с дорогой, человека, который, стоя на коленях, усердно молился и клал поклоны в сторону Нагорного. Лишь подъехав поближе, он не без труда узнал в молящемся Захара Тишкова и в душе искренне обрадовался: не все отправленные в ссылку без суда и следствия возвращались домой живыми, а не в виде маленького клочка бумаги — извещения о смерти.

— Тпру-у! — Забродин натянул вожжи, и конь, фыркая и продолжая мотать головой, не без удовольствия остановился. — Захар Денисович, не вы ли? — воскликнул Забродин и соскочил с брички.

— А кто же еще, я! — Захар поднялся и ладонью стал смахивать пыль с серых брюк, сразу узнав Забродина. — Я, Константин Сергеевич… Я вас сразу узнал!

— А я не сразу, Захар Денисович, — признался Забродин, смущаясь.

— Не мудрено, столько времени прошло… Вот иду домой, — оживился Захар. — Освобожден подчистую…

Забродин протянул ему руку. Тот сначала вытер ладонь правой руки о штанину и лишь после этого обменялся крепким рукопожатием.

— Молодец! Живым вернулся, — улыбался и вглядывался в лицо Захара Забродин.

— Бог миловал, Константин Сергеевич. — Захар также с любопытством рассматривал директора школы, который в свою очередь заметно изменился: на висках появилась редкая седина, на лбу морщинки. Во всем его облике чувствовалась усталость. «Видать, и ему нелегко живется», — решил про себя Тишков.

— Домой идешь — это хорошо, Захар Денисович. — Забродин вдруг как-то невесело улыбнулся, замялся, смолк и лишь спустя несколько секунд продолжил, уже глядя куда-то в сторону: — Только вот дома у тебя нет…

— Что — али сгорела? — голос у Захара дрогнул.

— Да нет, Захар Денисович, хату твою под молоканку приспособили, ну, понимаешь, под сепараторную отдали… И колхоз, и просто все нагорновцы… все, у кого корова имеется, лишнее молоко туда свозят… Но поскольку ты теперь вернулся, мы в правлении обмозгуем это дело… А жена твоя, Акулина Игнатьевна, жива-здорова, в колхозе трудится, в бригаде огородников: капусту, кормовой бурак, лук и прочее выращивает, никто в этом ей не отказывает, — уже несколько обрадованно сообщил Забродин. — Теперь ей легче станет, уж больно истосковалась она без тебя…

— Я тоже о ней дюже горевал, — вздохнул Захар и собрался идти.

— Тогда до встречи в Нагорном. — Забродин сел на бричку и взял в руки вожжи. — Пока, Захар Денисович… Да! — Он резко обернулся к Тишкову. — Ты уж не обижайся на меня, я тебя отстаивал, но…

— Да вы что, Константин Сергеевич! — угрюмо ответил Захар. — Вы-то при чем?… Это все языкастый Антоха Званцов… Он навел на меня беду!.. Но я и его простил… Так Господь велит!..

— Спасибо, — кивнул Забродин и дернул вожжи, легко хлестнув ими по вспотевшей спине коня. — Но! Пошел!.. — Бричка тронулась.

— Не за что спасибо, — махнул вослед ей рукой Тишков. — И все равно…

— Что все равно? — не понял Забродин, остановив коня.

— Это я так, ничего, Константин Сергеевич, скоро конец света, а мы все трепыхаемся… Топим друг друга… Уж немного осталось-то…

— Какого света? — Забродин поднял брови.

— Не мной сказано, а так есть в Писании.

— Бросьте, Захар Денисович, это у вас хандра, идите домой, отдыхайте… Но! — Он снова дернул вожжи.

И Захар медленно поплелся по пролеску. А впереди уже виднелись камышовые крыши хат с побеленными стенами, старые и новые плетни и изгороди, опоясывавшие дворы и зеленые сады. И над всем этим возвышалась старая церковь, словно апостол, вышедший на выгон с проповедью, да так и не досказавший ее, застывший, окаменевший в изумлении и страхе перед людьми, у которых вместе с имуществом отобрали и веру.

А спустя каких-нибудь полчаса Забродин уже сидел в прохладном кабинете первого секретаря райкома партии Юрия Федоровича Морозова, который уже несколько лет после повышения по должности Дубравы занимал этот первый пост в Красноконском районе. За минувшие десять лет он выполнял многие обязанности в районных и областных учреждениях власти и, наконец, был направлен в свой же район, где его с редким единодушием избрали первым секретарем ВКП(б), к нескрываемому неудовольствию и банальной зависти Жигалкина, который спал и видел себя именно на этой высокой по районным масштабам должности. Но ему все время поручали одно и то же дело — вести пропагандистскую работу, и то лишь учитывая его заслуги как бойца Первой Конной армии, которая была создана в большом селе Великомихайловка Новооскольского района. Вместе с Забродиным в кабинет первого секретаря вошел и Жигалкин.

— Прежде чем обращаться с просьбой к Юрию Федоровичу, объясни мне, — не давая Забродину и рта раскрыть, наседал Жигалкин, — объясни, ты, секретарь партийной организации колхоза имени «13-го Октября» (это название, предложенное им тогда на собрании, не сходило у него с языка), почему за два последних года твоя партячейка наяву не изменилась ни количественно, ни качественно? Что — в колхозе перестали водиться хорошие люди?

— Ну, насчет качества, Пантелеймон Кондратьевич, ты ошибаешься, — уклончиво пытался обойти этот вопрос Забродин. — Люди растут… Это, брат, диалектика!.. Делаем мы много и хорошо, наш колхоз не из худших в районе… А что касается количества… Так ведь с бухты-барахты в партию кого попало не возьмешь… Кандидаты на дороге не валяются, их искать и готовить надо…

— Ты наяву готового принять не можешь! — горячился Жигалкин. — В Нагорном давно испеченный кандидат есть… Сколько лет он в нашу дверь стучится… Этот… Как его? Ну, да — Антон Перфильевич Званцов… Я отца его Пешку хорошо знал, порядочный мужик был…

— Антон Званцов?! — удивился Забродин. — А зачем он нам? Это не человек, а линь — скользкий, в руках не удержишь… Суетится, а все без толку… К тому же… — Забродин почесал пятерней за ухом. — К тому же ты, Пантелеймон Кондратьевич, первым наказал бы меня, пришил бы политическую близорукость и забывчивость… Припомнил бы ты мне, как этот, по твоим словам, испеченный кандидат в партию в тридцатом году не захотел крест снимать с купола церкви. Ты как блюститель воинствующего атеизма в нашем районе что бы со мной сделал? Одним замечанием я не отделался бы!..

— Ах! — Жигалкин не стал слушать Забродина и отмахнулся от него, как от назойливой мухи. — Когда это было! Сам же говоришь, диалектика! Антон наверняка исправился за эти годы, созрел наяву… Скажи, так он теперь полезет на самую макушку любого купола!.. Думаешь, я был зрелым атеистом, когда с товарищем Буденным в Великомихайловке…

— Ну, все, хватит, — вдруг вмешался в разговор Морозов, закончив подписывать какие-то бумаги на столе, — зря спорите. — Склонившись над столом, он до этого с насмешливым выражением на лице слушал перепалку однопартийцев. — Здесь не сбор ветеранов гражданской войны, и про Великомихайловку давно уже знаем все досконально… Что вас, Константин Сергеевич, заставило в такое пекло ехать в район? Вопрос, видимо, серьезный?

В нескольких словах Забродин изложил суть своей проблемы. Пять лет назад в Нагорном на радость родителей и детей открылась средняя школа, директором которой назначили именно его, учителя истории.

— Факт отрадный, школа работает, — стал неспеша подходить к главному директор, — но вот, — вздохнул он, — учеников много, а помещений для классов катастрофически не хватает. Проблема эта не новая, вы знаете, но…

— Выходит, перенаселение учащихся, — улыбнулся Морозов и даже хлопнул в ладоши от удовольствия. — Это же прекрасно! Начинаем восполнять численность населения, изрядно сокращенную после гражданской. Это же прекрасно! — повторил он.

— Конечно, конечно, Юрий Федорович, — кивнул Забродин. — Этому только бы радоваться, а тут хоть плачь!.. У меня ведь в девятом классе только ребят девять человек! И девушек не меньше…

— Да, постарались наши бабы в двадцать пятом году, — заметил Морозов и засмеялся.

— Нэпманский всплеск! — скривил губы Жигалкин. — Отрыжка старого…

— Ну, это ты брось, Пантелеймон! — сурово заметил Морозов. — При чем тут нэпманский, да еще отрыжка? Это наша действительность — население увеличивается! Жизнь улучшается, демография набирает ход.

— У меня не меньше учеников и других годов рождения, — словно оправдываясь, заметил Забродин. — Главное то, что все хотят получить среднее образование, у ребят такие мечты: им уже и Чапаева мало, и Чкалова недостаточно… Когда это было в Нагорном? А конкретно меня тревожит вот что: за окошком май, заканчивается учебный год, а там и не заметишь, как осень нагрянет… Где парты ставить? На улице?

— Вопрос серьезный, — задумался Морозов и стал тихо постукивать карандашом по столу.

— Как это на улице? — вмешался в разговор Жигалкин, с усмешкой поглядывая на Забродина. — А церковь? — хитро подмигнул он Морозовy. — Разве это не помещение для классов? Помещение — наяву лучше не придумаешь! Удивляюсь, мне странно и непонятно — секретарь партийной организации приходит в райком партии и плачет в жилетку, когда под носом такая возможность… Купол в этом году, как у меня запланировано, сносить не будем. Не потому, что жалко — просто не успеем к холодам. Оставим до поры и колокольню: мусор не станем разводить… Кстати… — Он остановился напротив Забродина. — Константин Сергеевич, дорогой, почему на этой колокольне до сей поры побрякушка болтается?… Почему колокол до сих пор не сняли? А?

— Руки не доходят, Пантелеймон Кондратьевич, снимем, — опять попытался увернуться от прямого ответа директор школы, но под пристальным взглядом Жигалкина не смог. — Однако пойми же и ты: и церковь, и колокол — это своего рода история Нагорного. Да, да! Почти двести лет стоит эта церковь, сколько поколений прошли через нее… Стены насквозь молитвами пропитаны, пусть и…

— Ерунда! Наяву ерунда! — решительно прервал Забродина Жигалкин; на чуть впалых с желтым оттенком его щеках заходили желваки, что было признаком взвинченности. — При чем тут поколения, молитвы? Опиумом, опиумом стены этого домишки пропитаны, и наш партийный долг — выкорчевывать это из мозгов темных масс!.. И вообще, тоже мне история! В Москве храм так называемого Христа Спасителя в два счета снесли взрывами — и хоть бы хны!.. Так то ж ведь действительно храм! А тут наяву зачуханная, заплеванная пьяными мужиками церквушка, хотя и двести лет ей от роду — тьфу! Религия для советского человека не традиция и не история… Я против этой истории от самой Великомихайловки. — Жигалкин взглянул на Морозова и смолк, понимая, что тому не совсем нравятся его бесконечные, назойливые воспоминания о Великомихайловке: всего должно быть в меру. Зато воинствующий атеист насел на Забродина за то, что в его школе немало сынков и дочек подкулачников и прочих тайных ненавистников советской власти.

— Как это немало? — нахмурил брови Константин Сергеевич и заерзал на стуле: обвинения были слишком уж серьезные. — Ты кого имеешь в виду?

— Ну, этот, как его… — Жигалкин вынул из нагрудного кармана гимнастерки небольшой замасленный блокнот и стал быстро листать его. — Вот… отпрыск Свирида Кузьмича Огрызкова Осип… И еще… дочь изгнанного из колхоза Егора Гриханова Екатерина. — Он продолжал листать странички блокнота, но, не найдя больше ничего, заслуживающего внимания, сунул его в карман и уверенно добавил: — Если поглубже покопаться, то наяву много можно найти таких и им подобных…

— По-твоему, Пантелеймон Кондратьевич, выходит, что мы этих молодых людей должны отдать в руки действительных недоброжелателей нашего социалистического общества. — Забродин еще больше нахмурил брови. — Так, что ли? Вон, мол, из нашей советской школы!.. И куда они пойдут, кем станут для нас?

Жигалкин стал взволнованно ходить из угла в угол по кабинету.

— Что такое недоброжелатели, а? Враги! Наяву наши враги! Да я б их, будь моя воля… саблей — и весь закон!

— Оружие и закон не уживаются друг с другом, Пантелеймон Кондратьевич, — вздохнул Забродин.

— Да! — воскликнул Жигалкин. — Ты прав!.. С моей пролетарской саблей буржуйские законы — ни в жизнь!.. И вообще, не выдумывай ты черт знает что!

— Не я это выдумал…

— А кто же?

— Цезарь.

— Опять?! Китаец?! Буржуй, небось…

— Император… Римский император!

— Ну, здрасьте, ты уже наяву императоров цитируешь, да я их, как в восемнадцатом году Николку и всю его семейку: раз — и поминай, как звали!.. Маркса и Ленина цитировать надо! Вот оно, нутро интеллигенции, так и выпирает, как грыжа из пуза! Вам бы все в белых перчатках делать…

— Кстати, Маркс и Ленин тоже интеллигенты!

— Ну, это знаешь, как посмотреть, — как-то разочарованно произнес Жигалкин и почесал лоб, — у них зато наяву пролетарский ум был… Иначе бы они не звали нас, пролетариев, объединиться в партию, чтобы сподручнее классовую гидру метелить, в рядах которой почти все толстопузые в рясах… И что интересно, Маркс и Ленин призвали, а мы это наяву и сделали! Уничтожили эксплуататоров и все вывернули наизнанку. … Вот возьми меня, Забродин. — Пантелеймон стукнул себя кулаком в грудь. — Недавно я анкету заполнял, и там надо было ответить на вопрос, когда я и где родился… Я долго ломал голову над этим вопросом… Что писать? Что на таком-то хуторе я вылупился на свет… Но зачем? Чтобы носом из возгрей пузыри надувать? Нет, Забродин, не на хуторе я тогда заорал впервые, родился я в Великомихайловке… Отсюда идет моя родословная — родословная Первой Конной, иначе я до сих пор так бы и пускал из носа эти… зеленые пузыри… А ты мне — император!

— Ладно, ладно, — стал успокаивать Забродина и Жигалкина первый секретарь. — У нас тут не дискуссия по древней истории и партийным платформам… Но церковь… — Он посмотрел на директора школы. — Все-таки стоит приспособить под классы… Другого выхода не вижу, Константин Сергеевич… Так вот получается, — в его голосе прозвучали нотки извинения.

— Тем более колокол с церкви немедленно снять, — приказным тоном потребовал Жигалкин. — Не может советская школа быть под церковным колоколом… Он не для того там висит, чтобы объявлять начало уроков и перемен!.. Не можете сами — пожарников из Красноконска пришлем, они не побоятся высоко залезть, колокольня твоя им наяву — тьфу!.. Ну, хоть эту работенку им подбросим, а то они от безделья так разжирели, что в брезентовые штаны задницы не могут втиснуть, — рассмеялся Жигалкин. — Все польза будет!

Забродин хорошо понимал, сколь трудна задача, которую поставили перед ним в райкоме партии, какой гнев односельчан, пусть не всех, но очень многих, навлечет он на себя. Однако Морозов прав: деваться некуда, классы переполнены, тем более что особенно подпирают ребятишки в первом и втором классах.

— Да! — вспомнил Жигалкин, поднял руку и посмотрел на потолок кабинета. — Святых этих, что на стенах и под куполом церкви наляпаны, облупить беспощадно…

— Как это — облупить?! — удивился Забродин.

— Не сможете стереть всю эту мазню — забелите! — стоял на своем Жигалкин.

— Детишек много — хорошо, — словно не слыша разгоряченного Жигалкина, сказал Морозов. — Нам нужны будущие инженеры, строители, летчики, учителя, грамотные хлеборобы, наконец… Вы уж, Константин Сергеевич, потолкуйте с мужиками, постарайтесь их убедить, что использование церкви под школу — мера вынужденная… Маленько разбогатеем — дадим деньги на строительство нового современного здания… Будет в Нагорном великолепная средняя школа!..

Уже уходя из райкома, Забродин вдруг остановился у двери, держась за ее ручку.

— Забыл сказать, Юрий Федорович, по дороге в Красноконск я встретил Тишкова, Захара Денисовича Тишкова… Ну, того, что десять лет назад. … из-за «ага!» на лесоповал сослали, помните?

— Жив?! — не то обрадовался, не то удивился Морозов.

— Таких ничто не берет — живучи! — с нескрываемым неудовольствием процедил сквозь зубы Жигалкин. — И в огне не горят, и в воде не тонут, и даже лесоповал им нипочем!.. Ты, парторг, посмотри за ним… Из ссылок наяву с добрыми мыслями не возвращаются…

— Особенно если ссылка по навету идиота, — косо глянул на Жигалкина Морозов. — Не сумели мы защитить людей, вот что!

— Ничего! — громко, словно торжествуя, вдруг рассмеялся красный конник. — Зато другим умникам наука!..

Он прекрасно знал меру своей вины перед Тишковым, понимал всю абсурдность его обвинения, но признавать это теперь… Жигалкин достал из кармана брюк носовой платок и вытер им вдруг обильно вспотевшие лоб и шею. Времена менялись, режим несколько ослабил железные оковы, страшный тридцать седьмой год постепенно хотя и не выветривался из памяти, но казался слишком уж каким-то невероятным. На дворе стоял тысяча девятьсот сороковой год.


III


Средняя школа в Нагорном занимала два одноэтажных старых, еще дореволюционной кирпичной кладки здания, одно из которых было выкрашено в зеленый цвет, а другое, находящееся рядом с церковью и когда-то служившее подворьем местного священника, — в красный. Скорее, стены были выложены из красного кирпича и кое-где неровно подмазаны краской. Классы в обоих помещениях были тесные, душные. Занятия в них проводились в две смены. Малыши бойко бежали в школу с утра, а ученики с шестого по девятый класс лениво тянулись сюда после обеда. Десятого класса пока еще не было, он еще вызревал в мечтах девятиклассников и намечался открыться в следующем учебном году.

Окна в классах были открыты настежь. С улицы лился аромат цветущей сирени, запах акаций, растущих по периметру школьного двора, других деревьев и цветов, ярко пестревших на клумбах вдоль беговых спортивных дорожек. Весна еще больше расхолаживала старшеклассников, которым к концу года откровенно наскучило учиться, да и вообще возраст делал свое дело: девятиклассники уже не дергали девочек за косички, как в младших классах, когда все поголовно хотели быть Чапаевыми, папанинцами, Чкаловыми, теперь, правда, в тайне мечтали поучаствовать в испанских событиях на стороне пламенной Долорес Ибаррури, побывать на озере Хасан или на Халхин-Голе, но теперь больше уже заглядывались на одноклассниц, как будто до этой весны сроду их не видели. На уроках на маленьких листочках, вырванных из тетрадей с домашними заданиями, мелким почерком с испариной на лбу сочиняли сердечные признания, а некоторые наиболее поэтичные натуры даже предлагали вечерком посмотреть, как в тихом плесе алым пожаром горят сразу две — вечерняя и утренняя — зори. Листочки бросали через головы. Краснея, девушки быстро, чтобы этой контрабанды не заметили строгие в соблюдении нравственности учителя, хватали послания, одним глазом пробегали по каракулям и… Одни кивали в знак согласия, а другие отрицательно крутили головой.

— Звон, а ты почему ни одной дуре не царапнешь? — толкнул Митька Храп, он же Дмитрий Храпов, Виктора Званцова, которого для краткости окликали Звон.

— Потому и не царапаю, что дуры, — уголком губ процедил Виктор. — В Нагорном одна только Дуська Лыкова что-нибудь стоит, — нагнулся Виктор к Митьке, украдкой поглядывая на Валерку, как бы он не услышал их «крамольное» перешептывание.

— Да не услышит, — в свою очередь уголками губ произнес Митька, — он занят, что-то царапает на бумаге…

— Может быть, тоже какой-нибудь записку…

Валерка Демин, одногодок и одноклассник ребят, жил на хуторе Выселки, затерявшемся в степи, где еще незадолго до революции некоторые нагорновцы приобрели участки земли по бросовым ценам: в Нагорном теснота, а здесь воля вольная, были бы руки да желание обзавестись хозяйством! Так выселившиеся и начали строиться в степи и, не мудрствуя лукаво, назвали свой новый хутор Выселками. Одним из последних на хутор выехал Илья Стратонович Демин. Жена его, Дарья Петровна, сестра Алексея Петровича Лыкова, вначале поупрямилась — жалко было расставаться с соседями, с нахоженными тропками, на которых осталось ее босоногое детство, — но потом согласилась. Терять-то в Нагорном было нечего, кроме воспоминаний о молодости: домишко старый, покосившийся, маленькие окна от времени уже наполовину утопали в завалинке, а хотелось и нового, просторного дома, и большого двора. Первое время она скучала по Нагорному, а потом привыкла: степная тишина благодатно воздействовала на нее. В двадцать пятом году двадцать второго марта она родила сына, здорового, крепкого мальчика, которого назвали Валерием, ибо на эти дни приходился, как говорили нагорновцы, церковный праздник святого Валерия-мученика.

— Но только чтобы мой сын не стал мучеником, — заявил тогда Илья Стратонович.

— Окстись! Не накаркай! — шикнула на него Дарья Петровна и перекрестила себя и малютку. — Валерий, батюшка сказал в церкви, это, стало быть, крепкий!..

Сын вырос, но это не принесло радости, ни отцу, ни матери. В нем было что-то особенное: сильный в плечах, стройный, красоты не занимать, но совершенно равнодушный к земле и вообще к крестьянскому укладу жизни.

— Удумал стервец на кулачках драться, — жаловалась Дарья Петровна брату, — и не только зимой, как, бывало, наши мужики на крещенском льду Серединки, а весь год…

— Из твоего Валерки может получиться хороший спортсмен, Дарья, — успокаивал ее Алексей Петрович и передразнивал: — На кулачках!.. Он — боксер, понимаешь? И если ты со своим Илюхой ничего в этом не смыслишь, пусть Валерка в Харьков едет, там он человеком станет!

— Да нехай, — согласился Илья Стратонович, — крепким мужиком будет.

— Они так сильный, — не соглашалась отпускать сына на край света Дарья Петровна: — Его вон даже Спиря боится, хоть и на три годка старше Валеры. Никого в жизни Спиря не пугается, а перед Валеркой ниже травы.

— Перед боксером и тише воды станешь, — улыбнулся Алексей Петрович, тайно завидуя сестре, что она имеет такого ладного сына. — А Спиря что — молодец против овец. Он только и умеет, что грабить слабых. Уже дважды судим, негодяй!

— Какое дважды, в третий раз в тюрьму законопатили, — сказал Илья Стратонович, — опять кого-то на железнодорожной станции обобрал… Мало в моей бригаде мужиков, но и Спирька так, вредное место, родится же — ни Богу свеча, ни черту кочерга.

Но до Харькова Валерию приходилось жить в доме дяди. Двоюродная сестра Дуська была старше его на два года, окончила семь классов и теперь все еще собиралась получить среднее образование, на чем настаивал отец. Валерка даже помогал ей осваиваться с программой средней школы. Но в ее головке, как говаривал Алексей Петрович, кроме «вихрей враждебных», пока ничего не было. О ней как о первой красавице в Нагорном точили лясы кто только мог, слагали всевозможные небылицы. Трепались языками по ее адресу и в школе. Валерка отчаянно заступался за двоюродную сестру, дрался с особенно языкастыми обидчиками Дуськи, нередко синяки украшали его лицо. Задиристым петухом набрасывался он даже в классе на любого, кто смел говорить о девушке неприятное. А вообще характер у Валерия был покладистый, жил со всеми дружно и близкие его товарищи старались в его присутствии лучше не вспоминать о местной красавице.

— Глупая игра! — продолжал Виктор, имея в виду одноклассниц. — Стадо овец!

— Зря ты так! — возразил Митька. — Они не все, как Дуська, но есть даже и ничего. — Белобрысое лицо его засветилось улыбкой.

— Например? — Виктор шмыгнул носом.

— Варька! — вырвалось у Митьки, хотя он ни за какие коврижки не думал и не хотел признаваться в своей симпатии к Варваре Поречиной.

— Варька?! — удивился Виктор. — Заикушка?! — Он чуть было громко не рассмеялся, но, увидев обиженное лицо Митьки и вспомнив, что находится на уроке, прикусил губу. — Да нет, я так…

— A кто не заикается? — недовольно пробормотал Митька. — Небось ты никогда не икал!.. — А потом вдруг прикрыл ладонью рот и хихикнул: — Знаешь, вчера я был с нею… Ну, так, гуляли, как обычно… Не веришь? Просто бродили от нечего делать… А потом в сумерках дошло до поцелуев… Я не хотел! Оно… само собой… Ей-богу!.. Я только-только хотел поцеловать, уже дыхание ее чувствую, а она — ик, ик, ик… Как назло!.. Она икает, а я стою и жду… Мне это даже надоело, и я сказал: ты или икай, или… сама знаешь что… Она еще чаще и сильнее икать стала — наверно, от волнения… Так, не солоно хлебавши, и разошлись мы по своим тропинкам…

— Ты с гармошкой был?

— Да, но не играть же мне тогда было!.. Что она — под гармошку икать бы стала? Утром мы встретились: смотрит на меня искоса, но по-доброму. … Думал, осерчала, балакать со мной не станет… Нет, ничего… Варька в этом заикании не виновата — в детстве ее коза бодливая напугала, вот с тех пор и… ик, ик… Но это пройдет! Доктора говорят: с возрастом пройдет!..

— Наверняка пройдет, — утешил друга Виктор. — И не такое бывает. … Ты вот что, Храп, в следующий раз, когда она опять при тебе начнет икать, чем-нибудь здорово ее напугай — заикание как рукой снимет… Клин клином вышибать надо, прием безотказный… Проверен на практике!

— А как напугать-то? — заинтересовался Митька. — Подскажи…

— Не знаю, — пожал плечами Виктор. — Может, вдруг заори, как ужаком укушенный… Не знаю, подумай сам, грамотный — девятый класс кончаешь…

За одной партой с Варькой сидела Пашка Савощенкова. Они и жили по соседству, росли вместе, старались носить одинаковой расцветки платки и одного фасона платья, издали выглядели как близнецы, хотя ни лицом, ни статью не были похожи друг на друга. Волосы у Варьки были более светлые, нос из-под бровей мягко прогнутым трамплином весь, а не только кончиком, был устремлен вверх, на одной щеке проступала ямочка. А еще она заикалась, прикрывая рот ладошкой и пугливо оглядываясь по сторонам. Карие глаза ее в этот момент были очень грустными. У Пашки, наоборот, нос из-под бровей сразу брал вверх, на невысокий взгорок, а потом плавно опускался книзу. Ни одной ямочки на щеках у нее видно не было, а вот скулы проявлялись заметно — слабо выраженный след какого-нибудь батыевого ордынца или иного неизвестного кочевника-азиата, которые из века в век тяжелыми волнами накатывались на святую Русь, не только проливая чужую кровь, но и свою оставляя в каждом потомстве. Тайну эту хранила неизмеримая глубина времен. Такую дань платили русичи своим противникам, которые осваивали не только русскую территорию, но и женщин. Смеялась Пашка, в отличие от Варьки, как-то особенно. Смех ее был похож скорее на кудахтанье курицы, когда она, встревоженная появлением в небе коршуна, призывает своих цыплят прятаться по закоулкам двора или под свои крылья.

Танька Крайникова, близкая их подруга, сидела на парте позади. Несколько замкнутая, она оставалась всегда как-то в сторонке. Тонкие черты бледного лица отражали в ней природную интеллигентность: говорили, что прадед ее, бывший военный, женился на образованной девушке из Санкт-Петербурга, голубые глаза ее светились затаенным светом розовой романтики. Крещенная Татьяной и много читающая, особенно русской классики, она уже за школьной партой возомнила себя пушкинской Татьяной. Дело оставалось за Евгением Онегиным или на крайний случай за Владимиром Ленским. По ее глубокому убеждению, такие герои еще не перевелись. Вначале в поле ее зрения попал Антон Званцов: активный, всегда на виду. Она не то чтобы была влюблена в него, однако симпатизировала ему, хотя Антон и был старше ее лет на десять. Татьяна не утверждала, что он и есть ее романтический идеал, вовсе не похожий на литературных героев девятнадцатого века, но по сравнению с одноклассниками он отличался в лучшую сторону. «Он мог бы стать Павкой Корчагиным, — мечтала она. — Случись война, Антон обязательно станет героем». И Антон приметил ее. И однажды даже спросил:

— Знаешь, почему я до сих пор не женат?

Татьяну шокировал такой вопрос. Она смутилась, покраснела до кончиков ушей и, чуть дыша, протянула:

— Не-е-е…

— Жду, когда ты подрастешь…

От такой откровенности Антона Татьяна оторопела, но нашла в себе силу воли и сбежала прочь. Нетерпеливо ждала дальнейшего развития событий, новых встреч, цветов, признания в любви. И вдруг узнала, что предмет ее обожания женился на Зинке Хуцобиной, девушке красивой, но несколько перезрелой годами, потому что долго перебирала женихов. Такого свинства по отношению к себе Татьяна не ожидала. Она втайне плакала, но так, чтобы никто не видел слез. Однако в юности чувства изменчивы, как ветер, и девушка очень скоро успокоилась. На ее горизонте появился Сашка Званцов, брат Виктора, двумя годами его старше.

Сошлись они не случайно, на общей любви к книгам. Не было в Нагорном более активных читателей, чем они. Встретив как-то Сашку в местной сельской библиотеке и разговорившись с ним о том, о сем, Татьяна предложила ему почитать про удивительную, но в то же время опасную свадьбу в горах Кавказа. Александр сразу понял, что речь идет о романе Лермонтова «Герой нашего времени», и в свою очередь посоветовал ей прочесть «Тихий Дон» Шолохова. На следующей встрече Татьяна спросила:

— Что же сталось с Григорием, когда он насовсем вернулся домой? Александр пожал плечами.

— Трудно сказать. — Он задумался. — Скорее всего, его посадили или даже расстреляли… Как бывшего белого офицера.

— Как жалко!.. Нехай был жил…

— Нехай бы… Блюхер вон не метался от красных к белым и наоборот, но его же расстреляли, — озираясь по сторонам, прошептал Александр. — А ведь Блюхер — маршал! А с Мелеховым кто стал бы разговаривать…

А потом они тайно ото всех, особенно от учителей, читали стихи Есенина.

— Господи, ну, почему так?! — сокрушалась Татьяна. — А? — И читала наизусть с восторженным блеском в глазах: — «Выткался на озере алый цвет зари…» И это запрещать?

— А скольких поэтов мы еще не знаем!.. Вообще, мы многого не знаем и это, кстати, хорошо… Сегодня тем, кто много знает, жить труднее…

— А вот Пушкина о ножках не запрещают…

— Так то ж Пушкин!.. Запрети Пушкина, кто из поэтов останется? Пожалуй, один Маяковский… И тот застрелился!..

О ножках своих одноклассниц ребята ничего определенного сказать не могли. Длинные, почти до щиколоток платья и юбки скрывали их. Нет, одноклассники могли даже очень громко продекламировать: «О, ножки, ножки, где вы ныне, где мнете вешние цветы…» Пушкина ведь не загоняли в подполье! Строки эти даже вынуждены были запомнить во время домашнего задания, но представить ножки своих одноклассниц, обутые то ли в лыковые лапти, то ли в тупоносые валенки с пришитыми грубой дратвой кожаными заплатками на пятках, было им не под силу. Какие уж тут «вешние цветы»! Во время свадьбы или просто на гулянье (скажем, в престольные праздники) девушки надевали башмаки, или, как в Нагорном еще их называли, чирики, с серебряными узорчиками на носках и каблуках. Но длинные сарафаны все равно скрывали от ребят ножки, даже те, которые стоило бы увидеть. Тем более что после первого стакана горячительного притуплялось чувство прекрасного, а после второго о ножках думалось тем, кто был способен еще думать, совсем с иными намерениями и желаниями.

В Нагорном считали так: если кто-то пошел из гостей своим ходом, хотя и делал по дороге зигзаги, значит, угостили плохо. Ставили высшую оценку гостеприимству лишь в том случае, если гостя выводили из хаты под руки, а лицо его было густо разукрашено синяками, или же если он сам выползал за порог на четвереньках. Веселое было время: и любили, и женились, и детишек рожали столько, что отец не мог запомнить имен всех своих отпрысков.

Вовсе не за ножки и Митька вдруг полюбил Варьку, а за что — и сам не знал: втюрился, как он сам признавался сам себе, и… все! И вот теперь ее надо было напугать до смерти, чтобы перестала заикаться.

— Я подумаю, — подмигнул Митька Виктору, посоветовавшему способ лечения от икоты. — А ты хитрец, Звон! Думаешь, я не вижу, к кому щемишься? Что — нет?

— К кому? — Виктор округлил глаза, делая глупый вид, что для него этот вопрос — новость.

— К деду Хому! — захихикал в кулак Митька. — К лупоглазой… К Катьке Грихановой из восьмого…

— Не щемлюсь, а просто… — с явной растерянностью в голосе уклончиво прошептал Виктор, оглядываясь по сторонам. — Поговорили раз-два… Вот и все!

— Так она же сова, у нее не глаза, а фонари от трактора. — Лицо Митьки стало серьезным, и он очень тихо добавил: — К тому же — единоличница!.. В воскресенье я видел, сколько она на своем горбу кошелок на базар в Красноконск тащила!.. Штук, штук… я не считал, но много… Отец ее торгует ими… На это и живут!..

— Каждый живет как может. — Виктору явно не нравился разговор, и он хотел переменить тему. — Когда кончим школу, куда собираешься поступить? В музыкальную… ну, в эту… консерваторию?… А что — ты гармонист лихой, Чайковским стать можешь!

— Так я же нот не знаю, — вздохнул Митька. — Да и куда мне с суконным рылом в калашный ряд… В колхозе останусь, сам видишь, какие у меня отметки — еле-еле… С ними меня никуда не возьмут… Так что плакал мой Чайковский! Нет! Окончу среднюю, женюсь на Варьке, к этому времени она заикаться перестанет, нарожает мне кучу детей (конечно, пацанов), шесть или семь, лучше семь, куплю каждому по гармошке — свою консерваторию устрою… Вот увидишь! — Его несколько узковатое лицо еще больше засветилось в улыбке, стало веселым.

Прозвенел звонок на перемену. Класс загудел, захлопал крышками парт, крича, смеясь и толкаясь. В коридоре Виктора остановил Тишка Носов.

— Звон, ты знаешь… — Тишка крепко держал друга за руку выше локтя.

— Пока нет, а что? — Виктор пытался вырвать руку из крепких пальцев Тихона. — Отвяжись, Нос!.. Или выйдем поскорее на свежий воздух…

— Ладно, — согласился Тихон. — Пойдем, я тебе что-то очень интересное расскажу…

— Ну? — сердился Виктор.

— Не нукай, я тебе не мерин… Я вот теперь слушал учительницу, хорошо она говорила про наш край… Разрисовала все, как живописец! И я подумал: что если пойти вверх по Тихоструйке и узнать, где она начинается?… Наверно, маленький, маленький ручеек журчит где-нибудь в травке… А? Вот бы летом в поход отправиться! Найти самый, самый исток, первую, первую струйку нашей Тихоструйки! Как думаешь?

— Славная идея, — согласно кивнул Виктор, когда они вышли во двор школы, заполненный голосами и беготней учащихся всех классов. — Я слыхал как-то, что Тихоструйка берет свое начало где-то на территории Прохоровского района… Про такой район и не слыхал.

— Это где? — не унимался Тихон.

— Он далеко отсюда! Аж в Курской области… Где точно — не скажу. … — Виктор усмехнулся и поглядел на Тихона. — Но если двигаться по бережку вверх по речушке, то найдем… А в поход, Тишка, мы пойдем уже завтра…

— Что — так сразу? — удивился тот, не веря словам товарища.

— А зачем же откладывать? — Виктор опять загадочно улыбнулся. — Мне Сашка наш сказал, а он слышал от самого Алексея Петровича: завтра мы всей школой отправимся в степь — будем черепашку в бутылки собирать… Эта гнусь все колосья пшеницы облепила, кишмя кишит, весь урожай может сожрать, если мы вовремя не уничтожим ее… Иначе без хлеба останемся… И государству сдавать нечего будет, и трудодень без того мизерный еще больше оскудеет… А за это председателя колхоза по головке не погладят. — Виктор понизил голос и прошептал: — Ведь даже за пять колосков, поднятых бабой на убранном уже поле, судят, знаешь, как строго? Вплоть до вышки! Закон такой самим Сталиным подписан, аж в тридцать втором году… Сколько людей уже пострадало! А теперь представь, что вся наша пшеница на степи погибнет?… Подумать страшно! Так что пока не до Тихоструйки, хотя мечта твоя заманчивая и, главное, выполнимая… Потом когда-нибудь сходим к ее истоку, обязательно! — обнадежил Виктор разочарованного друга.

Во дворе школы Виктор увидел Катю. Как всегда, она стояла в стороне от подруг по классу, словно в чем-то всегда виноватая, хотя лично не чувствовала за собой никакой вины. Дочь единоличника — вот и вся ее беда. То ли от волнения, то ли еще от чего-то Катя вдруг размяла в руке свежий цветок красной гвоздики. Зимними днями, когда выпадало свободное от учебы время, девушка вместе с отцом Егором Денисовичем и матерью Аграфеной Макаровной ходили на замерзшее болото, называемое Журавликовым, резали и вязали в снопы сухую, но в то же время и мягкую, эластичную кугу и везли ее на санках в Нагорное. Летом кугу отмачивали и плели из нее легкие, но довольно вместимые кошелки, которые продавали по воскресеньям на базаре. Поскольку других сумок или саквояжей в местных магазинах не хватало, да и цена их «кусалась», в иной базарный день кошелки быстро расходились за весьма приемлемую для покупателей цену. Поэтому какие-никакие, но свои деньги в семье Грихановых имелись. На них да на урожай с двадцати пяти соток, которыми располагали семьи единоличников, семья Егора Денисовича и существовала. И все бы ничего, да в Нагорном, как и в других селах, в которых были созданы колхозы, члены таких семей были чужаками, колхозники смотрели на них косо, с предубеждением. Такое негативное отношение распространялось и на детей единоличников, которые вместе с детьми колхозников учились в местной школе.

На Екатерине было зеленое с мелкими красными цветочками по полю платьице и розовый с радужными узорчиками платочек, сдвинутый на шею, из-под которого на грудь девушки спадала тугая роскошная коса с вплетенной в нее тоже розовой шелковой лентой, купленной Катей на базаре после удачной распродажи кошелок. Приблизившись к девушке, Виктор улыбнулся и задал возникший случайно, по ассоциации вопрос:

— Чего стоишь, но не качаешься, тонкая рябина?

— А так, — улыбнулась Катя, и по ее лицу побежала светло-алая метелица, а на глаза опустились длинные густые ресницы. — Почему ты так назвал меня? У нас рябины не растут… Вот!

— А я их видел, когда мы с батей к Ивану на Черное море ездили… Деревца зеленые-зеленые и на них много-много красных гроздей! Как ожерелье!.. Представляешь, на зеленом фоне алый жар, ну, как у тебя на платье…

В конце минувшей зимы Виктор впервые, как ему показалось, увидел эти удивительные Катины глаза: большие, темные, бездонные, таившие в себе необычайную притягательную силу и какую-то неизъяснимую грусть. Буквально ошеломленный, смотрел он на лицо девушки, но лица ее не видел. Сначала никак не мог понять, в чем дело, потом до него дошло — мешали именно глаза! Глаза застилали тонкие, правильные черты ее красивого лица — ровный носик, припухшие губы, белые ровные зубки в обворожительной улыбке, ее едва наметившуюся грудь, тонкую талию, которую он, как ему казалось, мог бы обхватить пальцами рук. Виктора магнитом притягивал ее обворожительный взгляд. Как это он раньше жил, учился в школе и не замечал этой необыкновенной красоты? Может быть, в младших классах он и дергал ее за косичку, бегая по школьному двору во время перемен… такое вполне было возможным. Тем более именно за большие глаза Екатерину с детства дразнили лупоглазой совой, из-за чего она сильно обижалась и даже дралась с мальчишками, до крови царапала их. Но потом она привыкла и даже оборачивалась на кличку Сова!

В Нагорном, как и во всех соседних селах, даже взрослые откликались не на имена или фамилии, а именно на прозвища. Вот отцу Виктора Афанасию Фомичу досталась от предков фамилия Званцов, а в Нагорном к нему привязалась кличка Рыба. И вот почему. Еще до революции и даже несколько лет после нее в крещенские дни в моде были кулачные бои на льду. Афанасий Фомич являлся постоянным участником таких боев, больше всех кричал, страшнее всех размахивал кулаками в шерстяных варежках, много суетился, однако ни разу никого не ударил, и потому его никто не боялся, а только говорили с насмешкой: бьется как рыба об лед, но все без толку. Так он и стал Рыбой. Рыбами в детстве дразнили и его сыновей, а когда они подросли, то получили свои индивидуальные клички. Виктору тоже иногда вдруг кричали: «Эй, Рыба!» И он не обижался за это, воспринимал как должное.

— Завтра мы всей школой на степь двинемся. — Виктор коснулся пальцами девичьего плеча, отчего Катя вздрогнула, но не отстранилась.

— Зачем? — Она глянула на него.

— С черепашками воевать… Напала на нашу землю рать превеликая, — пошутил Виктор, а потом серьезно спросил: — Ты поедешь с нами?

— Если вся школа… как же мне отставать, надо и мне, — неуверенно ответила девушка. — Только вот что дома скажут…

— Скажи отцу, что так, мол, положено! Школа не колхоз, все учащиеся должны подчиняться ее правилам… Это может влиять потом и на отметки!.. Так отцу и введи в уши — должен понять!.. Вечером встретимся? — вдруг неожиданно для самого себя спросил Виктор.

— Не знаю, — кокетливо ответила Катя, и глаза ее озорно сверкнули, отчего Виктору было яснее ясного, что она обязательно придет на свидание. — Пахнет? — Катя протянула Виктору ладонь, на которой лежала смятая гвоздика.

— Еще как! — потянул носом аромат цветка Виктор. — Чудо!

Перемена кончилась, дребезжащий звонок позвал в классы, и учащиеся не спеша, с неохотой покидали двор. К Виктору приблизился Оська Огрызков, или, по-уличному, Огрызок. От этого слова и получил он в наследство не весьма благозвучную фамилию. Давным-давно его прапрадед приблудился к Нагорному и решил остаться здесь навсегда. Понравились ему здешние места. Но где, в каком месте пристроиться — не знал, вернее, вся земля уже была в руках местных крестьян. Он долго искал пристанища и, наконец, нашел кусок ничейной и никому не нужной территории на спуске к лугу от села. Жители Нагорного шутили, что приблудный отгрыз все-таки себе частицу их земли. Они приняли его в свое общество, и он, трудолюбивый мастер на все руки, стал строиться на этом огрызке. Сначала и кликали его: «Огрызок!» И прапрадед, покладистый по характеру, не обижался, свыкся, и спустя много времени неприятная кличка превратилась в фамилию — Огрызков. Фамилия как фамилия, вполне подходящая! Такое возникновение фамилий с древних времен было распространено среди восточных славян, особенно среди белорусов, у которых почти все фамилии выросли из кличек.

— Ты вот что, Рыба, от Екатерины подальше будь. — Оська сердито покосился на Виктора. — Понял?

— Чем дед бабку донял! — усмехнулся Виктор. — Почему это?

— Не твоего поля она ягода, — намекнул Оська на то, что Екатерина — дочь единоличника, а все Званцовы — активные колхозники.

— Скорее, не твоего.

— Еще я знаю, чьих стихов ты начитался, видел! — угрожающим тоном намекнул Оська.

— Это чьих же?

— Запрещенного Есенина…

— Эх, ты, Огрызок! Стихи Есенина — то, что надо! И никто его не запрещал, а просто не печатают такие знатоки поэзии, как ты…

— Ты не так понял, Звон! Этот поэт наш!..

— То есть певец подкулачников, что ли? — рассмеялся Виктор. — Как бы не так! Просто обида за паршивый ветряк у тебя зудит, вот что!

— Ветряк теперь паршивый, скрипит, как столетний старик, дунет сильный ветер — и он рухнет… А почему? Кто довел его до такого состояния? Вы! Хозяева! — съязвил Оська. — А когда мельница была наша…

Виктор не дал ему договорить:

— Вот именно, когда она была ваша. — Он сдвинул брови. — Да мне на него, на ветряк твой, наплевать, пусть он крутится хоть день и ночь… Отстань!

— Ну, смотри, я предупреждаю — от Екатерины отвяжись, не твоя она девка, не твоя. — Оська сжал кулаки. — Битым будешь! Я с тобой воловодиться не стану…

— А я с тобой коневодиться, — усмехнулся Виктор. — А полезешь — получишь сдачу, за мной не заржавеет…

— Посмотрим! — сердито буркнул Оська и с издевкой добавил: — Комсомолец и единоличница — хорошая парочка! Ха!


IV


Дома Катя долго не могла сказать, что завтра ей предстоит поездка в степь. Только когда уселись за стол вечерять, поглядывая с опаской в сторону отца, помешивающего деревянной ложкой в миске очень горячий кулеш, она тихо и как бы между прочим сообщила об этом.

— Энто для какой такой надобности — у степь? У нас там своей делянки, кажись, нету, — не отрывая глаз от миски, проворчал Егор Иванович.

— Букашек собирать. — Дочь втянула голову в плечи.

— Тьфу! — Отец сердито глянул на нее. — У нас за сараем на навозе букашек этих тучи — иди и лови, сколько душа пожелает…

— Ну, это… занятия такие… по растениеводству и животноводству. — Она отломила от ломтя кусочек хлеба, показала его отцу. — Учить нас будут, батя, как уберегать хлеб от вредителей…

— У кого ты брехать так складно научилась, а? — зло усмехнулся Егор Иванович. — Да про энтих букашек все село талдычит, слыхал я у магазина…

— Вся школа едет, а я что — хуже всех?…

Егор Иванович не донес до рта ложку с кулешом, с минуту не мог ничего вымолвить, а когда пришел в себя, сделал дулю и ткнул ее в сторону окна, как раз с видом на правление колхоза.

— Вот им букашки-черепашки! — вдруг, словно гром с ясного неба, рявкнул он сердито и громко. — Чтоб моя дочь помогала им!.. Не выйдет! — Он знал, как и все односельчане, что на колхозные поля, особенно в степи, обрушились несметные полчища вредителей, которых по простоте своей нагорновцы называли черепашками. — И ты, — погрозил он пальцем Екатерине, — не смей, засеку!.. Ишь, что придумала — занятия по растениеводству! Дураком меня считаешь? Смотри! — И он стукнул кулаком по столу.

— Ой, Царица Небесная! — испуганно и негромко произнесла мать Екатерины Аграфена Макаровна и стала креститься, повернувшись вполоборота к образам в святом углу, обрамленным белыми рушниками с вышитыми на них цветными нитями узорчиками и петухами. — Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй и сохрани…

— Ладно, хватит, запела, не на клиросе небось, — сердито оборвал Егор жену и, обернувшись к готовой заплакать дочери, более миролюбиво стал объяснять: — Чего тебя у степь понесет? Мы не колхозники, пущай они сами и управляются, им за то трудодни начисляют… Балакают, что там, на колосьях пшеницы, этих черепашек миллионы, а то и больше. Кто посчитает!.. Хоть с тобой, хоть без тебя — все равно всех не соберут… Без хлеба останемся, — как-то совершенно равнодушно подвел он итог, но тут же добавил: — У нас, хоть скреби, хоть не скреби в кладовке, хлебушка и так нет… Зимой кугу жевать станем, как козы…

Егор Гриханов стал единоличником не по своей воле — его изгнали из колхоза как неблагонадежный элемент. Так на колхозном собрании уполномоченный из района и объявил: неблагонадежный элемент! Хорошо, что еще не осудили и не сослали на лесоповал или куда подальше, как Захарку Тишкова. Не первым, но и не последним Егор Иванович подал заявление о вступлении в колхоз еще в двадцать девятом году, лично отвел на общий двор свою надежду, мечту всей своей жизни, любимого коня по кличке Князь. Это звучное имя он услышал впервые от цыгана-продавца, который расхваливал животное на все лады, часто повторяя:

— Ты погляди, мужик, погляди, не конь перед тобой, а князь! Что за стать! А какой окрас! Буланый! Покупай, господин товарищ, лучшего коня за такие деньги, какие я прошу, не купишь… Спроси у любого!

Егор, не очень-то разбиравшийся в животных и податливый на уговоры, согласился, купил и дней десять держал животное в сарае взаперти, потому что уже на второй день узнал: цыган, по своему цыганскому обычаю, продал ему краденого коня. И Егор боялся — а вдруг объявится хозяин! В суд не потянет, а Князя отнимет! И прав будет. Конечно, до кражи имя коня было другое, но Егор называл его Князем, и конь косил глазами в его сторону и шевелил ушами, отзываясь на эту кличку. Время шло, настоящий хозяин не появился, стало быть, решил Егор, цыган украл коня где-то далеко от Нагорного, может, даже в другой области, за что ему Егор мысленно говорил «спасибо». А в том, что конь краденый, он нисколько не сомневался. Время шло, Егор Иванович прикипел к нему душой и сердцем, как к родному существу. Бывало, сам выпьет кипятка с запахом какой-нибудь травки, а кусочек сахарку припрячет в кармане и Князю отнесет. Тот фыркал, брал сахар и мягкими толстыми губами касался лица Егора.

Но началось колхозное поветрие и обстоятельства заставили отвести любимое существо в колхозный табун. Обидно и больно было до невероятности, но что поделаешь, иначе в кулаки попал бы или в подкулачники — неважно, что и до революции, и после нее в штанах из домотканой холстины и вечно в старых лаптях ходил, даже в самую полую воду.

Все бы шло, как и должно идти при новых порядках — тяжело, несуразно, но что поделаешь. Егор стал уже привыкать, что его Князя используют другие люди. Но однажды после грозового и проливного дождя Егор Иванович встал с постели и подошел к окошку. Подошел к окну, выглянул на улицу, и сердце его облилось кровью. Посреди огромной грязной лужи стояла телега, тяжело груженная дровами. В оглоблях бился его Князь, который никак не мог сдвинуть с места телегу, несмотря на то, что хозяин дров Федул Кряков нещадно стегал его по взмыленной спине.

— Но, скотина, я тебе покажу! — орал Федул и щелкал кнутом.

Тут уж не выдержал Егор. Он босым выбежал на улицу, рванулся к повозке, вырвал кнут из рук перепуганного Федула, а когда тот попытался сопротивляться, со всей силой ударил его по правому уху, из-за чего от рождения полуглухой Федул почти совсем лишился слуха. От неожиданного удара он упал на мокрую землю, схватился за ухо и закричал не своим голосом:

— Ты что сказился, Егорка? — А потом заорал еще громче: — Люди! Спасайте! Убивают! Егорка Гриханов жизни меня лишает!.. Караул!..

Егор распряг Князя, погладил его по шее, поцеловал в морду и хотел отвести к себе во двор, покормить, напоить, но передумал. Точнее сказать, испугался, что пришьют ему кражу колхозной скотины, привлекут к суду, и потому со слезами на глазах отвел коня в общую конюшню.

Поступок Егора разбирали на собрании колхозников. Ругали всяческими непристойными словами, грозились отправить его туда, где раки зимуют, особенно не стеснялось в своих выражениях районное начальство, которое, как на грех, приехало на это собрание. Но мужики — другое дело! Для них была понятна и близка боль Егора за своего коня. Мужики почесали затылки и сошлись на том, что его можно было простить, если бы он распряг Князя и даже отвел бы его к себе во двор, но так бить Федула по уху — это уже, посчитали они, слишком. А тут в числе приехавших из района оказался Пантелеймон Жигалкин. Он встал из-за стола президиума, сделал рукой «политику» (то есть ладонью пригладил на голове прическу, похожую на те прически, которые имели все партийные и государственные работники, изображенные на портретах и плакатах) и потребовал:

— Нельзя, мужики, возгри до пупа распускать!.. Кого жалеете? А? Того, кто вас же по ушам и бьет!

Собрание притихло. Собравшиеся, пригнув головы, помалкивали. Возражать Жигалкину не смели. Иные сочувственно поглядывали в сторону Егора, тем более что весь свой гнев Пантелеймон теперь обрушил на него. Отлопотав очередную речь о безжалостном капитализме, который гнобит население в своих колониях, о грядущей мировой социалистической революции, Жигалкин потребовал от мужиков пролетарской твердости и наказать Егора сурово и беспощадно за явное антиколхозное поведение.

— Кто тебе дал право поднимать руку на полуглухого пролетария, а? — Жигалкин стучал указательным пальцем по столу. — Как ты наяву… посмел, а?

— Ну, рассуди сам, Пентелька, — пытался оправдываться Егор. — Посуди сам…

— Опять двадцать пять! Какой я тебе, во-первых, Пентелька? — срывался на крик Жигалкин, и на щеках его ходили желваки. — Если бы тогда в Великомихайловке… я бы наяву морду твою подкулаческую одним ударом на сто частей! — взмахнул он рукой.

— Но Федул же дурак, умного коня мучил…

— Во-вторых, — еще больше разъярился Жигалкин, — во-вторых, не смей пролетария называть дураком! Заруби себе на своем возгривом носу: пролетарий дураком быть не может! Дураком бывает только буржуй, а такие, вроде меня, бывшего батрака, который гнул спину на кулаков, — нет!

— Ну, лентяй, коли по-другому, — стоял на своем Егор. — Он и родился-то после своей лени, она и стала ему бабкой-повитухой, — повторил он ходящий в Нагорном анекдот про Федула Крякова.

— В-третьих, ты что тут несешь про какую-то бабку-повитуху, а?

— А коли и ты не понимаешь, то и ты… это самое… дурак…

— Что?! Меня, буденовца?! — заскрипел зубами Жигалкин. — Слыхали все? Как он оскорбляет меня!.. А я ранен был…

Но еще большую ошибку допустил Егор, когда припомнил Пантелеймону случай из его бродячей жизни. Однажды глубокой осенью Егор увидел в вечерних сумерках под своим плетнем лежавшего человека. Осторожно приблизившись, он узнал в валявшемся на грязной траве в стельку пьяного и дрожащего, аки пес от холода, Пентельку. Неизвестно, что стало бы с этим бродягой, не выйди Егор из дома.

— Я тады тебя поднял с грязи, в хату втащил, обогрел, а коли ты протрезвел, накормил тебя, можно сказать, от смерти спас…

— Что?! Куском хлеба попрекаешь? Эх, ты, несознательный элемент! — Жигалкин сильно покраснел: часть стыда, которая еще таилась где-то внутри его, иногда выходила из своего убежища и выплескивала краску на его щеки — он не любил вспоминать о своем прошлом. — Это было наяву до революции! Мне проклятый царизм житья не давал, кулаки-мироеды по миру пустили, вот я конкретно и выпил тогда с горя… Сволочи! — Он погрозил кулаком кому-то в окно и, зло глядя на Гриханова, добавил: — Попрекать куском хлеба — это не по-пролетарски… Я отплатил тебе своей раной в бою… За твою новую жизнь дрался с беляками, не щадя своего здоровья… Нет, ты наяву для колхоза еще не созрел, таким у нас не место…

— А коли так, то и… — Егор вспылил и резко махнул рукой. — Только отдайте моего Князя. — Он погрозил сидевшему недалеко Федулу: — А ты побереги свою другую уху, я ее тебе за Князя отрежу!..

— Вы слышите, вы видите! — громко апеллировал к собравшимся Жигалкин. — Это говорит его нутро, насквозь кулацкое… Такому человеку наяву не место в вашем коллективе, это раз. — Он стал загибать пальцы. — Егор Гриханов самоуправно захватил колхозную лошадь, это два, и ударил честного советского колхозника… — Пантелеймон от возбуждения забыл имя обиженного и посмотрел в свою бумагу. — Да, вот, колхозника Федота Устиновича Крякова по и без того больному уху, а это уже, товарищи, три… К тому же удар человека наяву квалифицируется законом как преступление против… против… В общем, это уже четыре!.. По этой самой буржуйской причине из колхоза его — вон!

И решение было принято: Егора Ивановича Гриханова из списка колхозников вычеркнуть, коня ему не возвращать (это как бы конфискованное имущество), но в суд за избиение не подавать, если с этим согласен потерпевший, то есть Федул, которому также поставили на вид, чтобы он больше не обращался так жестоко с колхозными лошадьми и другими животными. В целом отнеслись к нему снисходительно: что, мол, с такого возьмешь. Как весьма авторитетно утверждал местный потомственный коновал Вавила Сечкарев, человек очень умный, образованный по части ветеринарии, не одного жеребца на своем веку превративший в скопца, которому верили мужики, Федул родился с загаром дебилизма на лице. Что такое дебилизм, они точно не знали, но понимали, что это научно и смешно. Федул после замечания и упреков, сделанных ему на собрании, струсил, посчитал себя тоже виноватым и подавать в суд на Егора не стал, хотя в ухе все еще продолжался звон. Тем более что собрание в конце постановило не разрешать больше ему пользоваться конями.

— Нехай он волам хвосты крутит! — заметил Афанасий Фомич Званцов, поглаживая свою пышную лопатообразную бороду и порыжевшие от времени усы.

С того злосчастного дня Егор превратился в единоличника, а Федула назначили, как говорили в Нагорном, бычатником, ибо теперь в его обязанности входило ухаживать за поголовьем колхозных волов. Через полгода от непосильной работы, плохого корма и недоброго отношения колхозников Князь упал и больше не поднялся, и его отвезли на скотное кладбище в овраг среди поля, где покоились, не выдержав быта коллективного хозяйства, тягловые трудяги. Гибель Князя еще больше потрясла Егора, и он полностью отдался занятию по заготовке куги и плетению кошелок, в коем деле он становился большим мастером.

За последнее время Виктор не раз бывал в доме Грихановых, наблюдал, как плетутся кошелки, как грубоватые, короткие пальцы Егора ловко вплетают мягкие тростинки в строчки, пробовал сам изготовить хотя бы маленькую кошелку, но у него ничего не получалось.

— Не из того места у меня руки выросли, — смеялся Виктор.

— Да, не быть тебе единоличником, Витька, — шутил Егор, — не умеешь кошелку сплести. А без этого в нашем положении не проживешь…

И, тем не менее, Виктору нравилось бывать в этом уютном доме, где вместе с матерью хозяйничала Екатерина: поролась на кухне, вносила в хату хорошо пахнущие снопы сухой куги. Она явно радовалась присутствию в доме Виктора — чаще заглядывала в зеркало, теребила тонкими пальчиками косу, краснела под пристальным взглядом парня. И Аграфена Макаровна, глубоко и многозначительно вздыхая, теплила в душе надежду на удачное замужество дочери. Она даже тайком пошепталась на эту тему с мужем, который, как оказалось, ничего не имел против Виктора: он хоть и комсомолец, а скоро, может, и партийным станет, но малый ничего из себя, видный, стеснительный, да и вся семья Званцовых никогда, ни прежде, ни теперь, каким-либо богатством и чванством не выделялась, ровня была всем в Нагорном, и даже шебутной Афанасий Фомич, хотя и порой матерщинник и хвастунишка, но безобидный и пользовался в селе уважением. Старший брат Виктора Иван вовсе женат на дочери председателя колхоза Алексея Петровича Лыкова, а Лыков — умный мужик: дочь свою за какого-нибудь прохвоста не отдаст. Правда, Дуська, дочь председателя, по слухам, упорно не смолкавшим в селе, непутевая, хвостом вертит, бегает от Ивана к трактористу из МТС, даже в степь к нему тайком ходит, где работает бригада механизаторов. Сказывают, сам Лыков в Иване души не чает, а вот Дуська нос от него воротит. Тракторист и на вид уступает Ивану, а вот ей, стерве, наверное, запах мазута дюже нравится. Прозевал Лыков свою дочь, удалась она красавицей неописуемой, но уж как избалована!

Но с Виктором Егор по этому щекотливому вопросу — ни словом! И Виктор не вспоминал о не совсем удачной женитьбе старшего брата. Находясь рядом с Катей, он забывал обо всем. Виктор заметил, что Катя очень похожа на свою мать. И Аграфена Макаровна стала представляться ему девушкой, которая выходила на дорогу, готовая бежать вслед за проезжим красавцем корнетом, а потом вышла замуж за обычного мужика и одежда уродливо перетянула ее грудь, увяла красота, не стало черной, как ночь, косы. Очень точно подметил Некрасов женскую судьбу русской крестьянки. И все чаще на ум Виктора приходила песня, которая начиналась словами: «Что ты жадно глядишь на дорогу…» «Нет, — решительно думал он, — с Катей такое не повторится, за мной она и в старости не потускнеет…»

В тот вечер Виктор долго и томительно ждал встречи в условленном месте на берегу ерика, под развесистой ракитой, но Катя так и не пришла. Занятый тревожными мыслями, он даже не слышал дружное многоголосое щебетание ласточек, слетающих со всего села на ночь в заросли камыша, густо растущего вдоль берега; не заметил даже, как в зеленых ветвях старой вербы, одной ногой-корнем стоявшей в воде на отмели, вдруг стала петь иволга: пение ее было плавное, звучное, похожее на игру на флейте.

Разочарованный и теряющийся в догадках, Виктор медленно пошел домой.

А Катя в этот вечер просто-напросто не могла уйти из хаты, хотя и пускала слезу, жалобно глядя на отца, рассерженного за то, что она согласилась ехать в степь вместе со школой. Вот если бы его самого попросили об этом, он сказал бы: «Ага, понадобился и вам Егор Гриханов, которого вы несправедливо изгнали…» И, может быть, тогда бы он разрешил Екатерине ехать собирать черепашек. В конце концов, отец не выдержал громкого сопения и косых взглядов дочери, поскольку характер имел, с одной стороны, обидчивый, отзывчивый на несправедливость, а с другой, добрый, отходчивый, и, не глядя на Екатерину, буркнул:

— Не сопи дюже так! Коли уж со всеми… поедешь…

Катя страшно обрадовалась, поцеловала отца в колючую от короткой щетины щеку и выбежала на крыльцо. Был уже поздний вечер. Сумрак выползал из кустов, из-под плетня, из-за сарая. Словно необъятная, тихая, безгрозовая туча, с востока надвигалась синева ночи, и где-то там, в ее бездонной пустыне, моргнула и опять пропала первая звездочка. И девушка не пошла к речке, поняла, что Виктор не дождался ее и теперь уже дома. Что же он скажет ей завтра?

Поздним вечером того же дня Виктор вышел из хаты, сказав матери, что спать не хочется, и уселся на лавке, которую соорудил еще когда-то дед. Посидел, подумал и как-то случайно поглядел на небо. И тут он вспомнил молодую «дюже красивую» женщину, по всему видать, учительницу из районо. Оттуда в их школу часто приезжало начальство. Собрали школьников, и эта учительница начала рассказывать им… о звездах. Да так рассказывать, что у ребят и девушек рты сами собой раскрылись и не закрылись до самого конца беседы. Виктор с большим любопытством рассматривал небосвод. Вон они, звезды, о которых так вдохновенно говорила учительница: ковш, почему-то называемый Большой Медведицей, и выше, по прямой от него Полярная звезда, пуп всего звездного населения. Вокруг Полярной всю ночь вращается звездное небо. А над самой головой голубая Вега, красавица! А там… только молодые глаза и заметят туманность Андромеды. К нашим звездам летит. Вот бы увидеть их встречу! Но миллион лет, а то и больше нужно…

— Не доживу, — глубоко и горько вздохнул Виктор.

А вон три звездочки в одну линию. Мать как-то говорила Виктору, что посредине звезда-это красная девица, а по бокам — ведра с водой. Их и несет красная девица на коромыслах. А вот где звезда Конопус — путеводительница моряков, Виктор так и не нашел, оставил на следующий раз.

Майская ночь короткая. И вот уже рассвет раскрыл свои алые крылья над горизонтом, тонкая белая кисея тумана легла на Тихоструйку, где-то там проскрипел деркач, и ему с поля ответила перепелка, над лесом выкатился яркий край солнца, и новый день скрипнул калиткой.

— Да, — сказал сам себе, улыбаясь, Виктор, — за тьмой всегда бывает рассвет…

И ушел спать.


V


Долго искать Акулину Игнатьевну Захару не пришлось. Она ютилась у соседей, которые приняли ее и угощали, чем могли — словом, не обижали старушку, понимали: в такое время любой мог оказаться в ее положении. Мужа Акулина Игнатьевна встретила горьким плачем. Долго рыдала, припав седой головой к его груди, слезы в три ручья бежали по ее морщинистому обветренному лицу. Она уже и не чаяла встретить мужа живым, хотя долгими бессонными ночами на жесткой лавке у соседей и думала о нем. В Нагорное часто доходили вести об умерших на великих сталинских стройках, о погибших то ли под упавшей спиленной сосной в Сибири, то ли под обвалом угольного забоя, то ли от других несчастных случаев. Бесследно пропал Архип Савельев, и где его последнее пристанище, никто толком не знал. В сельсовете стало известно, что он будто бы попытался бежать из места ссылки, на него сделали облаву и, настигая, застрелили, ибо он стал сопротивляться. Другие говорили, что Архип не вытерпел, начал спорить с начальством (а он за словом в карман не лез и еще до революции с полицейскими ругался), а тем его своеволие не понравилось — вот и убрали. Но так это было или по-другому, на самом деле никто не знал.

— Замордовали мужика, — обсуждали между собой судьбу Архипа нагорновцы, — хорошего человека не стало…

— А из-за чего? Правду на собрании сказал.

А Захар вынес все невзгоды, вытерпел все унижения и издевательства и благополучно вернулся домой.

— Где жить-то будем, Захарушка? — причитала Акулина. — Новую хатенку срубить не сможем: и сил нет, и денег — ни копья… Трюня в кармане валялась — и ту отняли… А старую нашу хату под молоканку забрали…

Большая изба под камышовой крышей была построена еще дедом Захара и отремонтирована в начале Первой мировой войны его отцом, который вскоре погиб на фронте. И хотя червь точил дубовые бревна, но жить в хате еще можно было. У других дома старее и хуже, но ютились же в них люди! А у этой хаты, хотя в ней несколько и облупилась на стенах штукатурка, сильно потемнела известка, камышовая крыша выдерживала любые ветра и дожди и не протекала. Теперь в хате постоянно урчали сепараторные агрегаты, перегоняя молоко, поступавшее от колхоза и колхозников в качестве закупок по линии потребкооперации. Из сливок здесь сбивали масло, из обрата варился творог, часть которого засушивалась в яркие солнечные дни на больших решетках, и получался казеин. Пацаны не раз украдкой подбирались к решеткам, хватали в кулачки то, что было на них, и, прячась в густой полыни, за кустами калины и смородины с большим удовольствием жевали еще мягкие кусочки казеина. Их отгонял сторож, грозя сучковатой палкой, но бесполезно.

Рядом с молоканкой в вечернюю и летнюю пору бушевал зеленью большой сад Власьевны, мимо которого, когда созревали черешни, вишни, яблоки и груши, также не проходили не только маленькие воришки, но и девятиклассники. Да и как можно было не потянуться рукой за пунцовой черешней, гибкие ветки которой низко клонились через невысокий старый забор из почерневшего от времени штикета, словно умоляя прохожих сорвать и полакомиться сочной, сладкой ягодкой! И проходящие мимо сада не упускали такого случая.

— Ироды! — гневно, скорее не из жадности, а для порядка кричала Власьевна, размахивая клюкой, когда ребятишки подпрыгивали и трясли деревья. — Погибели на вас нету!.. Лихоманка вас забери!.. Вот пожалуюсь участковому, так он всех вас!..

Власьевна была одной из самых старых жительниц Нагорного. Казалось, что она испокон веку смотрит за своим садом, ругается со шкодливыми детишками. Ее даже имени почти никто в селе не помнил: Власьевна — и все! И паспортов в то время не давали. В церковной книге в день крещения ее давным-давно записали как Марфу Власьевну, но где ее увидишь, эту церковную книгу, когда от самого храма осталось только одно название? Зимой и жарким летом Власьевна ходила в ватной куфайке (так нагорновцы называли стеганую куртку) и тяжелой шерстяной коричневого цвета шали на голове, из-под которой выбивались седые остатки того, что когда-то называлось пышной прической.

— Такая жара, а ты паришься в теплой одежде, — говорили ей.

— Паршивому поросенку и в Петровку холодно, — отвечала она, — вот и я мерзну.

— Как же ты, бабка, такая знахарка по травам, не можешь молодильного отвару изготовить, чтобы и силу иметь, и не зябнуть в двадцатиградусное пекло?

— Доживите до моих годов, тогда сами узнаете, — недовольно отвечала Власьевна.

И родных у нее никого не было. Муж Власьевны, весьма рачительный хозяин, большой любитель садоводства, когда в двадцатые годы начали рушиться основы налаженного быта, как-то загрустил, сник и незаметно для жены, да и для себя самого заболел широко распространенной русской болезнью, алкоголем, и тихо скончался, после того как пролежал хмельным несколько часов на мерзлой земле и прихватил чехотку. А из других родственников, кто куда подевался, начиная с германской войны и кончая гражданской, она толком не знала. Но в душе Власьевна была добрая, сердечная, отзывчивая на чужую беду, жалостливая. И за садом она смотрела не из-за яблок и груш — все равно осенью людям их раздавала, а как за наследием мужа: будто он временно отсутствует и скоро вернется домой. И она сама предложила Захару и Акулине перебраться к ней.

— Хата просторная, пустая, живите, сколько хотите…

— Спасибо, Власьевна, на добром слове. — Захар поклонился, но идти к ней не захотел: слишком долго прозябал в чужом доме на лесоповале. — Мы уж как-нибудь…

И в сельсовет он не пошел отвоевывать свой прежний дом, понимал, что на это уйдет уйма времени и сил: у пролетарской власти чиновники твердокаменные. Взяв у соседей лопату и топор, Захар пошел в конец улицы и принялся копать землю. Так появилась на окраине Нагорного новая землянка. Она получилась на редкость просторной и уютной. Захар научился сооружать такие землянки в сибирской тайге. Сложил из кирпича нехитрую русскую печь, выстругал дубовые доски, настелил пол, сбил крепкие двери, застеклил два небольших окошка. Оглядев еще раз землянку, Захар Денисович остался доволен: выкопал и накрыл ее не хуже тех, которые он с товарищами по несчастью оборудовал на лесоповале.

— Такая берлога медведям не снилась, — улыбался он, еле доставая рукой бревенчатого потолка и подмигивая Акулине. — Перезимуем, бабка!

— Но чем зимой кормиться-то будем, Захарушка? — со слезами напомнила Акулина Игнатьевна. — Огорода своего нет: ни картох, ни огурчиков, ни капусты своей, о зерне я уж и помалкиваю…

— Ничего, как-нибудь, — вздохнул Захар. — Авось с голодухи не помрем. … Что-то придумаем… Работать пойду… Да и свет не без добрых людей, Акулина…

— Побираться станешь?

— А чего ж, попросить у людей — дело Божье, не красть же!

— Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас и помоги, — крестилась Акулина Игнатьевна, ища глазами, где же в землянке сделать святой угол и повесить образа.

Но в душе и она была весьма довольна. Особенно радовал вид на природу: от землянки открывалась великолепная панорама — внизу, метрах в ста, медленно катил синие воды широкий плес задумчивой Серединки, дальше переходящий в более узкий и более шумливый ерек. Далее речка голубыми кольцами поблескивала среди обширного луга и сливалась с такой же узкой и неторопливой Тихоструйкой, а потом более широко и стремительно, плескаясь о меловые берега, реки-сестры в обнимку катили свои волны к самому батюшке тихому Дону. Акулина Игнатьевна была рада-радешенька такому жилью. Рядом с Захаром ей и в землянке было как в раю: как гласит мудрая поговорка, с милым рай и в шалаше.

Долго и нерешительно, как провинившийся школьник топтался Захар у двери правления колхоза. Наконец осмелел, вытер выступивший от волнения на лбу пот и переступил через порог кабинета председателя. Лыков встретил его не сказать чтобы радостно, однако сразу же встал из-за стола, накрытого красным сукном, и с еле заметной улыбкой на лице протянул руку. Захар не ожидал такого и робко, предварительно скользнув вспотевшей ладонью по своей рубахе, вытирая пот, пожал пальцами руку Алексею Петровичу.

— Да ты садись, Захар Денисович, садись, — видя тревожное состояние Захара, кивнул Лыков на свободный стул у стола и сам первым сел на свое место. — С возвращением тебя… в родные места… Я искренне рад, что ты жив-здоров…

Захар не находил подходящих слов, а только кивал головой. В кабинете воцарилась томительно-неопределенная тишина. Слышно было, как стучали на стене ходики.

— Ты говори, говори, зачем пришел, — прервал неловкое молчание Лыков. — Знаю, в хате твоей молоканка… Говори!..

— Жить как-то надо, Алексей Петрович, — глубоко вздохнул Захар и поглядел в окно. — Милостыню просить на улице неловко… Если бы уж совсем немощный, а то ведь я могу работать!..

— Понятно, Захар Денисович, — председатель, сам не зная зачем, стал перекладывать сводки и отчеты, лежавшие перед ним на столе: в определенной степени и он был виноват перед этим человеком с исковерканной судьбой. — Работник ты неплохой… Конечно, в колхоз бы тебе надо…

— Я и не был против колхоза, Алексей Петрович, — быстро сказал Захар. — А тогда, на собрании, это по дурости случилось… Брякнул не думая… Вырвалось слово это… паразит!..

— Помню, помню, — горько усмехнулся председатель. — Я везде говорил тогда, что это слово… случайно вылетело и за это судить нельзя!.. Но время, время такое, Захар Денисович, враги советской власти все еще не угомонились, но… это к тебе ни в коей мере не относится, какой же ты враг народной власти — всегда в бедноте прозябал. — Лыков задумался, а потом посоветовал: — Ты вот что, приходи-ка сюда завтра, нет, лучше послезавтра… Завтра я как раз в МТС еду насчет комбайнов договариваться, а то ведь другие колхозы технику расхватают… Не хочу, чтобы мы последними хлеб убрали… Заодно и в райком зайду, о тебе там потолкую… В правлении и на собрании колхозников я свое слово скажу, а там… А там решим все, как надо… Хорошо?

— Хорошо, Алексей Петрович, — кивнул Захар. — Я послезавтра… — Он встал, придерживая рукой стул, а затем тихо придвинул его к столу и пошел. У двери обернулся и кашлянул в кулак. — До свиданья, Алексей Петрович…

— До свиданья, Захар Денисович, — кивнул Лыков и вдруг поднял руку. — Да, Захар Денисович, вот что я о вашем жилье думаю: сепараторную остановить не могу, план по казеину дали, не выполним — голову снесут… На правлении решим: или новое здание молоканки построить, что не так просто, или вам с Акулиной избу срубить… Какой вариант вам больше подходит?

— В хате своей я родился. — Захар кашлянул в кулак. — Но как вы решите, так пусть и будет… Я и на такое не надеялся… А покуль в землянке поживу, привык! Когда свободный, то и землянка в радость.

Несколько смущенный Лыков еще долго, после того как Захар осторожно закрыл за собой дверь, думал о судьбе этого несчастного человека. Он понимал всю абсурдность проступка Тишкова и неадекватного наказания за него и мог бы сразу предложить написать заявление о приеме в колхоз, но времена были такие, что без совета и согласия в райкоме партии принять нужное решение он не мог. Следовало предварительно все обсудить и согласовать.


VI


Афанасий Фомич был не в духе: то ли погода менялась, то ли геморрой разболелся, то ли от плохих вестей из Грузии. Среднего роста, коренастый, с широкой грудью, с округлой бородой, как всегда в заплатанных штанах и рубахе, с замасленным картузом на голове, он молча бродил по двору, посматривая в сторону двух сарайчиков, один из которых приютился у глухой стены хаты, по-местному называемой хижкой, а другой — размером побольше, выпячивался почти на средину огорода; в нем хрюкал поросенок и громко кудахтала курица, возвещая хозяев и своих пернатых подруг о том, что свеженькое яйцо только что упало в гнездо. Подолом рубахи Афанасий Фомич вытер вспотевшее лицо и всей пятерней поскреб шею под бородой.

— Опять на что-то гневается, — сама себе прошептала Анисья Никоновна, его жена. Она смотрела на мужа через окно хаты, но выйти на крыльцо и спросить, какой червь его точит, побаивалась: хотя Афанасий Фомич ее никогда пальцем не тронул, но, будучи не в настроении, мог сильно поругать, и иногда ругань эта становилась трехэтажной. — Сейчас придумает новую перестановку, — с нескрываемым недовольством прошептала она и пожалела: — Хотя бы не тронул сарай, где теперь куры начали нестись…

У Афанасия Фомича был зуд на частые изменения в границах своего владения, обнесенного ветхой изгородью. Особенно доставалось сараям: когда он начинал сердиться и перетаскивать их с места на место, ругань поднималась до самого высокого этажа!.. Такой уж у него был характер: пошуметь, поругаться, первым что-то сделать, пусть и не совсем хорошо. Передавался по Нагорному такой анекдот: собрались как-то мужики и судачат, кто первым весной посеял на своей земле. Рыба — в один голос отвечали собравшиеся. Кто первым прополол посевы? Рыба! Кто первым собрал урожай? Рыба! Слыша о себе такое, Афанасий Фомич, выпятив грудь, довольно улыбался. Но потом ушлые мужики спрашивали: кто первым еще зимой поел все, что вырастил, и ранней весной за ненадобностью положил зубы на полку? Рыба! И собравшиеся взрывались дружным хохотом, держась за животы. Афанасий Фомич обругивал их на чем свет стоит и, сердитый, уходил домой.

А сегодня терпение его было на пределе. Началось с Витьки, который, видя, что отец опять задумал перетасовку во дворе, заметил, блеснув своей ученостью: «Лучше сделать поудачней, чем затеять побыстрей!»

— Ты чегой-то? — насторожился Афанасий Фомич.

— Так сказал Октавиан Август, — смеялся в глаза отцу Виктор.

— Да я тебе, паршивец, покажу не только август, но и сентябрь с январем! — рассердился Афанасий Фомич, хватаясь за лопату.

Витька от него — деру, ибо отец в сердцах мог и огреть, чем попадя.

Все шло в доме Званцовых не так, как хотелось, как задумывалось. У старшего сына Ивана никак не склеивалась семья. Парень он видный, служил в Морфлоте, и, когда приехал домой да одел свою бескозырку с золотыми буквами и якорями на ленточках, все девки бежали за ним гужом. И прежде всех Дуська, статная, красивая, каких рисуют только на картинке, словом, первая из первых в Нагорном, к тому же дочь председателя колхоза Лыкова. Кто мог перед ней устоять?

Вспомнил Афанасий Фомич возвращение сына с флота. Семья его уже собралась вечерять. На столе стояла всякая снедь, когда на пороге горницы неожиданно, словно во сне, возник Иван с большим кожаным чемоданом в руке.

— Так и знал! — весело и громко рассмеялся он. — Ужинать собрались без меня!.. Не вышло, да?

Мать, отец и оба брата, буквально ошеломленные, застыли, как рассказывал потом друзьям Виктор, в немой сцене гоголевского ревизора. Первой всплеснула руками Анисья Никоновна и, тихонько заголосив, кинулась к сыну, обняла его, сбив набок бескозырку с золотыми словами «Черноморский флот» на ленточке. Затем отец щекотал своей округлой бородой лицо сына, последними же обнимались с Иваном Александр и Виктор.

— Покажись, братуха, — теребил Ивана Александр. — Все-таки форма моряка очень красивая!..

— А без формы я вам что — поганый? — продолжал смеяться Иван, окруженный радостью и лаской родных.

— Да отвяжитесь вы от него, он же уморился с дороги, — просила Анисья Никоновна. — Садись, Ванюша, к столу…

— И то правда, вечерять будем, — тянул за рукав сына Афанасий Фомич.

— Вот так я — с корабля не на бал, как у вас в учебниках, Витя, а прямо на ужин. — Иван весело одел бескозырку отцу, который тут же под дружный хохот всех побежал к зеркалу. — Мне бы только физиономию сполоснуть… А тебе, мама, я красивую материю на кофту привез, да и всем кое-что есть в подарок…

— Спасибо, сынок. — Анисья Никоновна засуетилась. — Пойдем на кухню, водицы солью.

Вместо ужина получилось застолье. Отец поставил на стол бутылку с мутноватой жидкостью.

— Не каждый день сыновей с флота встречаем! — не без гордости сказал он и, приняв торжественный вид, добавил: — Да еще черноморца!.. Это же только сказать!

Иван повертел в руках бутылку с самогоном и, отставив ее в сторону, раскрыл чемодан и достал «Московскую».

— Вот это по-нашему! — захлопал в ладоши Александр. — Чистая как слезинка!

— Не ровня нашей сивухе, — оценил Виктор.

— Ладно уж, — с обидой в голосе произнес Афанасий Фомич, — наша тоже крепкая, быка свалить может… Сам гнал, старался…

И пока Званцовы звенели стаканами и хрустели огурчиками, закусывая, под окнами их хаты собралась молодежь почти со всего села. Заглядывали в окна, впивались глазами в горницу: всем хотелось увидеть настоящего живого моряка.

— Он на Черном море служил! — восхищался Митька и пытался клавишами гармошки нащупать знакомую мелодию: «Раскинулось море широко…»

— И что — черное, черное море?

— Черней дегтя, — с уверенностью знатока отвечал Митька. — Иван плавал по нему!

— Не плавал, а ходил по нему на корабле, так принято говорить у моряков! — поправлял Митьку Степан. — Ты, Мить, другую песню найди…

— Это какую?

— Мою любимую… Ту, что «товарищи, все по местам»… Ну, дави на кнопки!

Быстро перебирая пальцами клавиши гармошки, Митька вышел и на эту мелодию, заиграл громче, первым запел Степан.

— Помогайте, лодыри! — потребовал он от стоявших в кругу ребят и девчат. — Для Ивана это будет неожиданно и приятно… Ясно?

Но одни петь стеснялись, а другие просто не умели. Толкаясь и отпуская шутки, продолжали заглядывать в окна и хвастаться, что видели, как Иван поднял стакан с водкой и что-то говорил. Подходили и невесты на выданье. Евдокия, или просто Дуська, как ее звали подруги, да и все в Нагорном, тоже подошла к окну, вытянула шею и мельком увидела улыбающееся лицо Ивана.

— Он ничего! — сообщила Евдокия подругам. — Красивый!.. До армии хуже был, ей-богу!

Ребята озорничали, тискали и щипали девок, те отбивались от них, притворно протестовали и кричали:

— Да отстаньте вы, враги этакие… Липнете как мухи…

— На навоз! — съязвил Тихон.

— Сам ты навоз! — обиделась стоявшая здесь же Варька Поречина и добавила с достоинством: — На мед липнете!..

— Ой, ой!

— Вот тебе и «ой»… Пугало с пустою головой!..

За окном еще долго шумели, пели, плясали, но Иван в этот вечер на улицу не вышел — устал с дороги.

Сон к Евдокии в эту ночь не шел. Она без конца переворачивалась в постели с боку на бок, смяла подушку, отбросила прочь одеяло. Нет, нет! До ухода Ивана на действительную она не была им увлечена, тем более что только начинала тогда прощаться с возрастом подростка. А позже, когда вошла в сок и на каждом шагу стала чувствовать жадные мужские взгляды, у нее не было отбоя от поклонников не только из числа нагорновских ребят, но и других сел и даже из Красноконска. Приходили, чтобы только поглядеть на нее. А уж какой красавицей была Евдокия — слов не хватало, чтобы описать ее прелесть. Тонкие, похожие на крылья птицы черные брови, томный взгляд синих глаз из-под густых ресниц, припухшие розовые губы, длинная русая коса, гибкая талия, высокая грудь, широкие бедра многих сводили с ума. Но она не отвечала на многочисленные признания в любви. Так почему же теперь, лишь мельком увидев Ивана, его образ не покидал ее, не давал спать? Недавно в колхоз привозили кинокартину «Мы из Кронштадта», показывали ее бесплатно, правление колхоза заплатило киномеханику. Один матрос в картине очень понравился Евдокии. И вот Иван, как ей показалось, в чем-то был похож на него. И все — душа девушки стала таять, как лед весной. Видно, правду говорят: сердцу не прикажешь. Была бы жива мать, Евдокия поделилась бы с нею своей сокровенной тайной, к отцу же с такими мыслями не пойдешь: он всегда даже дома с головой в работе, у него правление, урожай, трактора, комбайны на уме, да и поймет ли он девичье волнение!

На следующий день, когда солнце поднялось уже высоко и яростно выстреливало лучами во все живое и неживое на земле, Иван в матросской форме, провожаемый за калитку отцом и матерью, отправился в правление колхоза, так сказать, представиться местному начальству, на людей посмотреть, да и что скрывать — себя показать. За ним сразу же увязалась ватага ребятишек. Для них одни ленточки с золотыми якорями на бескозырке чего стоили! Встречные мужики и бабы, здороваясь, кланялись ему, толковали меж собой, глядя моряку вослед:

— Таким видным стал Иван Званцов!

— Вымахал!

— В такой одеже и ты видным бы стал!.. Наряди пенек — и он за генерала сойдет!!!

— Чтокает!

— Да, балакает по-городскому!!!

В Нагорном, как и в близких соседних селах, населенных москалями, вместо «что», кроме учителей, агрономов, другой местной интеллигенции, говорили «шще». Поэтому о «чтокалах» здесь судили и с явной насмешкой, и с искренним почтением. Все-таки «что» произносили грамотные, культурные люди, а не тот, кто лаптем щи хлебал.

Председатель колхоза Лыков в белой рубашке-косоворотке, с гладко приглаженными редкими волосами на загоревшей голове встретил Ивана с распростертыми руками.

— Какой молодец! — тряс он за плечи моряка. — Вот что делает армия с людьми!.. Вы поглядите! Вы только поглядите!.. А знаешь, Иван, я ведь тоже в молодости о море грезил, но не повезло… Пехтурой так и отслужил… Но я не в обиде! — улыбнулся Алексей Петрович. — Море пшеницы на поле тоже море!.. Какие волны — хоть плыви по ним! Верно говорю?… Да ты присаживайся, чего стоять… Садись и рассказывай… Мне, к примеру, интересно узнать, как думаешь обустраиваться в родных местах, какие планы на будущее?

— Еще не знаю, Алексей Петрович. — Иван удобнее уселся на подставленный ему стул. — Хотя есть у меня желание, я о нем ни отцу, ни матери еще не говорил, а вам скажу: на флот сверхсрочником хочу идти…

— Вот те раз! — В голосе председателя прозвучали нотки разочарования. — А я-то уж стал прикидывать в уме, какое тебе дело предложить… Оно, конечно, и флот хорошими людьми крепить надо, поэтому категорически отговаривать тебя от этого желания не имею права, но все же! — Он поднял вверх указательный палец. — Не так уж и в колхозе у нас плохо. — Председатель спохватился, запнулся, оглядываясь по сторонам. — Слово «плохо» у меня так, сгоряча вылетело, а вообще в колхозе у нас очень даже хорошо!.. Ну, вообще, думай, и, если останешься в Нагорном, буду рад, и не только я лично — все будут довольны…

— Спасибо, Алексей Петрович, на добром слове… Подумаю.

— Вот и славно, Иван Афанасьевич, только думай не долго, хочу поскорее услышать твое решение… Ты молодой, полный, так сказать, энергии, перед тобой такой горизонт… Да надо же и нас когда-то, стариков, заменить…

— Ну, какой вы старик, Алексей Петрович!

— Старик не старик, а время… оно идет… К тому же и рана, — вздохнул он, — стала как-то… Ну, да в рот ей дышло, этой ране — главное, что ты решил подумать.

Вечером дома за ужином Лыков на все лады расхваливал Ивана, уж очень он ему приглянулся.

— Не сравнить, каким он был до службы на флоте и каким стал, — с нескрываемым восхищением рассказывал он дочери.

Слова отца еще больше подогревали сердце Евдокии. В конце концов, накинув на голову легкую розовую косынку, зирнув на себя в зеркало, она собралась уходить.

— Ты куда на ночь глядя?

— А может, и мне на твоего хваленого моряка глянуть захотелось, — сверкнула глазами на отца Евдокия.

— Есть на что посмотреть!

— Не знаю, не знаю, — кокетливо ответила дочь, — балакают, что ленточки на бескозырке с золотыми буквами, а так ничего особенного. — И быстро шмыгнула за дверь.

Лыков поскреб пальцами лоб. «Ничего особенного, а сама бежит — стрекоза! — улыбнулся он и тут же подумал: — А что — Иван и Дуська — чем не пара?…»

Потолкавшись среди молодежи у сельского клуба и собрав дань восхищения, Иван направился было домой: ему стало скучно без сверстников, ребята и девушки его лет в большинстве обзавелись семьями, поэтому сидели дома, о службе на флоте Иван всем уже рассказал. Единственное, что его еще удерживало у клуба — это игра Митьки на гармошке. «Ну и стервец, как перебирает! — Иван вслушивался в игру доморощенного музыканта. — Талант так и прет из него!..» В этот момент вроде бы случайно, просто так к Ивану подошла Евдокия.

— Дай и мне на тебя хоть поглядеть, — красивая улыбка солнцем отразилась на ее лице, — батя мне весь вечер торочил: Иван да Иван!

— А ты с отцом не согласна! — смутился он, отметив про себя, что это не та Дуська, какую он помнит до ухода на флот: если б увидела ее теперь братва на корабле, да рядом с ним — о!.. Он даже покачал головой, представив себе завистливые взгляды морских волков и альбатросов.

— Мне отец не указ, — негромко засмеялась Евдокия, — вот получше разгляжу, послухаю про твое море-океан, тогда и…

— Что — тогда? — Ивану было приятно поговорить с красавицей, а вот о чем, он не знал, терялся, робел.

— Тогда известно что! — шутили окружавшие их девушки.

— На досветках и решите, что и как…

— Да отвяжитесь вы, противные! — пыталась сердиться на подруг Евдокия, но это у нее не получалось. — В кои-то веки побалакать с моряком не дают. — Вдруг девушка решительно попросила: — Проводи меня домой, Иван, нехай им завидно будет…

— С большим удовольствием, — каким-то не своим голосом произнес он и взял Евдокию под руку, отчего она хихикнула — в Нагорном не в обычае было парням вести девушку под руку.

— Как ей не совестно, взяла и увела от нас моряка!..

— А еще подруга! — весело шумели девушки и бросали им вослед острые словечки.

Но, ни Иван, ни Евдокия уже не слушали их. Они медленно пошли по залитой голубым лунным светом улице и желали лишь одного — чтобы улица эта тянулась бесконечно.

Вот так и попался, как пугливый себель, на удочку Евдокии просоленный волнами Черного моря матрос Иван Званцов. Ни о какой сверхсрочной службе на флоте он больше не думал, решив твердо и окончательно остаться в Нагорном, жениться, если Евдокия будет согласна, и вить свое гнездышко, чтобы было в нем тепло и уютно будущим горластым птенцам.

— Правильно, сынок, — сказал тогда, почесав свою бороду, Афанасий Фомич, — всякая сосна на своем месте красна… Нечего на чужбине счастья искать, наживай его дома… О море не скучай, а захочешь бултыхнуться в воду — у нас Серединка как раз в конце второй делянки огорода, купайся на здоровье.

И поползли по селу слухи, сдобренные необузданной фантазией завистливых и просто любопытных баб о том, что, дескать, Дуська Лыкова сама на шею Ивану вешается. Евдокию такая несправедливость очень обижала, а Ивана смешила. Да, Евдокия, кажется, любила его, хотя сердце ее еще только набиралось соков любви, но еще не раскрылось, будто алая роза росистым утром под окном. Иван сам, подхваченный девятым валом чувств и страстей, ходил за ней по пятам, словно боялся, что вдруг отобьют. Впервые он понял, что любить красивых женщин — очень опасное дело. Все долгие теплые вечера проводили они вместе, уходили за околицу Нагорного, обычно на берег Серединки, садились на ковер шелковистой травки под гибкими русалочьими ветвями-косами ракиты и, прижавшись друг к дружке, слушали ласковое журчание воды, в которой отражалось бледно-синее вечернее небо с красным угасанием на западном горизонте, и говорили, говорили… Иван, конечно же, рассказывал о своих походах на кораблях по Черному морю и о том, что выходили даже в Средиземное, заставляя этими рассказами сердце Евдокии отчаянно стучать. Ей мерещились удивительные страны, даже во сне не виданные ею кокосовые пальмы, люди, у которых были желтые и даже — о, ужас! — черные лица…

— Страсти-то какие! — испуганно вздыхала Евдокия. — Не дай Бог во сне привидятся!..

А иногда они просто болтали ни о чем, как и полагалось влюбленным, когда каждое слово было важным, точным, как лыко в строку плетеного лаптя. Романтический настрой Евдокии давно ожидал что-нибудь неожиданное, фантастическое, и Иван явился для нее тем героем, о каком она всегда грезила.

Весьма интересовался дружбой Ивана и дочери и Алексей Петрович.

— Ну, что? — загадочно поглядывал он на дочь.

— А ничего, — уклонялась она от прямого ответа.

— Как это ничего? — недоумевал отец. — Так уж и ничего!.. Каждый раз на досветках пропадаете неизвестно где — и так себе ничего!..

— Что ты хочешь? — стыдливо отводила Евдокия глаза в сторону.

— Жениться не предлагает? — вдруг напрямую брякнул отец и смутился, почувствовав, что зря поторопился с этим вопросом: семена должны созреть, прежде чем пустить ростки.

— Ну, было, — еле слышно процедила Евдокия.

— Так что же ты молчишь, непутевая!.. Соглашайся, парень что надо!.. Такие на дорогах не валяются… А то, гляди, другие подберут… Я даю добро, мать тоже согласилась бы. — Он глянул на увеличенный портрет покойной жены, повешенный между окнами на стене, и решительно добавил: — Пущай Афанасий Фомич сватов шлет.

И молодые вскоре поженились. Сватовства по старым народным и церковным обычаям, с шутками, прибаутками, свахами и прочими затейниками не было. Царила неприязнь всего старого, всепроникающий атеизм, как ржавчина, разъедал обычаи и традиции, хранившие вековую мудрость поколений. Алексей Петрович тронул внутренний карман пиджака, где покоился партийный билет, и махнул рукой: зачем омрачать светлый праздник дочери партийным выговором с занесением в учетную карточку? Просто встретились в правлении Афанасий Фомич и председатель, потолковали и ударили по рукам, хотя от их воли ничто уже и не зависело. Лыков вынул из деревянного шкафчика нераспечатанную бутылку водки, припасенную на случай неожиданного приезда гостей из района или области — мало ли кто нагрянет, и наполнил два граненых стакана. Из бухгалтерии быстренько принесли нехитрую закуску: ломти хлеба, кусочки сала, огурчики, головку лука. Глуховато звякнули стаканы за счастье молодых, и свадьбе была дана зеленая улица. Даже пропоя не состоялось — руки не дошли. И нагорновцы простили председателю эту вынужденную оплошность. Зато такую свадьбу отгрохали — до революции подобных не справляли, но опять же без церкви, без венчания. Это и понятно: партийный активист пуще черта боялся церкви, опасался даже смотреть в ее сторону.

Гости много ели, еще больше пили, в сто глоток кричали: «Горько!» Молодые, краснея, целовались, ведь в отличие от хмельных гостей они были трезвые: тут уж обычай не нарушался — перед первой брачной ночью молодые обязаны быть трезвыми, чистыми, как стеклышки, иначе зачатый ребенок в эту ночь во хмелю может родиться…

— Не приведи Господь каким, — нашептывала Ивану на ухо Анисья Никоновна.

Охмелевший Митька, склонив тяжелую голову на меха, играл без устали. Гости пели и плясали так, что двор Афанасия Фомича стал крепче и ровнее заасфальтированного. Но это был только первый день свадьбы, в Нагорном их было как минимум два, а в старину гуляли так, что недели не хватало.

Уже за полночь Евдокия не выдержала.

— Уморилась я, Ваня, коленки дрожат, — пожаловалась она.

— А мы сейчас — в хижку, там мама нам постель приготовила, — шепнул Иван молодой жене. — Пусть пляшут хоть до утра, ну их…

В хижке было темно и душновато, пахло сухим сеном, скошенным и высушенным Афанасием Фомичем в этом году на делянке, которая плавно спускалась к речке, где на всегда мокрой почве не росло ничего, кроме осоки и другой высокой травы. Постель была мягкой, и, главное, они были одни. Во дворе еще шумели, пели и плясали.

— Что ж, мы и завтра даже на губу вина не возьмем? — намекнул Иван, обнимая молодую жену.

В ответ Евдокия расслабилась, вытянулась на постели. Нога Ивана скользнула между ее ног… Случилось неизбежное. А спустя минуту Евдокия заныла:

— Больно… Ты в себя бы шкворень воткнул… Ой!.. Брехали бабы, что это так приятно…

— Это вначале, потом как надо будет, — успокаивал Евдокию Иван.

— А ты откуда знаешь? А? — в голосе Евдокии послышалась ревность. — У тебя до меня девки были? Да?

— Какие девки! — оробел Иван. — Говорят так… Не веришь — спроси хоть у кого хочешь…

В последствии в правдивости слов мужа убедилась и сама Евдокия. В постели она оказалась неистощимой, и Иван по утрам с трудом вставал с кровати и, совершенно разбитый, шел по своим делам. С утра он уезжал в Красноконск. Правление послало его на курсы водителей. Автомобиля в колхозе пока еще не было, но хозяйство набирало силы, скапливало деньжата, и Лыков всерьез думал о новенькой трехтонке.

— Учись, зять, водительские права в жизни не помешают, — напутствовал Алексей Петрович Ивана.

И Ивану казалось, что счастью не будет предела. Но человек предполагает, а Бог располагает.

Жить бы им, радоваться да внуков Афанасию Фомичу и Алексею Петровичу наживать. Так нет же! Анисья Никоновна глубоко и страдальчески вздыхала, замечая, что Евдокия не беременеет, хотя давно пора бы уж. Она не грызла мела, не просила кисленького и животом была еще тоньше, чем до свадьбы.

— За что же, Афанасий, Бог обижает Иванку? — шептала Анисья Никоновна мужу ночью в постели. — Деток ему не дает…

— Может, рано еще, — ворчал Афанасий, — нынче молодые не хотят быстро детворой обзаводиться… Норовят без них вольготнее пожить… Да спи ты, старая, без тебя тошно…

А со временем все стали замечать, что с Дуськой творится невесть что — задирает юбку и бегает из дому к какому-то Ваське Игумнову, бригадиру тракторной бригады, которую прислали из МТС для работы в колхозе. Он выделялся среди трактористов: высокий, стройный, профиль орлиный, лицо открытое, с оттенком мужества, взгляд темных глаз магнитом притягивал девушек и женщин, а чуб, выбивавшийся из-под замасленного картуза, — сплошная волна! И если трактористы от бровей до пяток всегда были в сплошном мазуте, то Василий всегда был и в механизаторской одежде аккуратен и по мере возможности опрятен.

Положила глаз на него и Евдокия и такую работу задала бабьим языкам в Нагорном, что в кино такого не увидишь и в газетах не прочитаешь! Хотя пока никакой близости между Евдокией и Игумновым не было — лишь отношения между нею и Иваном охладились почти до нулевой отметки…

Стоя во дворе, горевал по этому поводу Афанасий Фомич: в судьбе старшего сына появилась трещина. Как сложится жизнь других сыновей? Сашка — средний — много читает. «Это хорошо, — рассуждал отец, — грамотным человеком станет, Бог даст, учиться куда-нибудь поедет… Да хоть в Москву! — решил он. — Чем мой Сашка хуже других?» И еще одним хорошим качеством обладал Александр: не было в Нагорном человека, который бы так красиво писал. С первого класса у него по чистописанию были только отличные оценки. Даже соседи, которым нужно было составить деловую бумагу, шли к нему, просили написать, и он никому не отказывал.

— Писарем будет мой Сашка! — похвастал однажды Афанасий Фомич среди мужиков.

И к Александру тут же приклеилась новая дразнилка — Писарь! Сначала он сердился, когда его обзывали этим словом, лез в драку, не раз приносил домой под глазами синяки, а потом ничего, обвыкся и даже охотно откликался, когда к нему обращались:

— Эй, Писарь!

Витька-младший, тоже нынче девятый класс кончает. Но пока у него в голове один ветер, такие коники паршивец выкидывает!.. Как сообщил родственник Афанасия Фомича Антоха Званцов, сын родного брата Пер-филия (Пешки — по-простому, по-уличному), Витька с дочерью единоличника Егорки Гриханова Катькой вожжается. А ведь он в комсомольцах ходит, как бы чего не произошло… этакого! За локоть кусать себя станет, да не достанет…

— Перенесу-ка я энтот сарай к чертовой матери подальше в огород, нехай куры там галдят, — сказал сам себе Афанасий Фомич, но почему-то вместо переноски сарая поднялся на крыльцо и почесал спину о косяк двери. — Ладно, пущай еще постоит, дойдут руки и до него… А на этом огороде все равно ничего не растет, один бурьян да повитель…

Да и некогда Афанасию Фомичу было теперь заниматься перетаскиванием сараев с места на место: семья ждала приезда соседки Анны Анисовой. Она уже, как сказывали, на станции и вот-вот появится в Нагорном. Вспомнил он, как около трех лет назад отвозил на станцию девушек, среди которых была и его дочь Елена. Уезжала молодежь в Грузию, в какую-то там их Колхиду. Несколько дней толкались в Нагорном незнакомые люди, обещая золотые горы и молочные реки тем, кто их послушается. Уговаривали ехать к братьям и сестрам в Грузию помогать им осушать заболоченные места, чтобы на них выращивать высокие урожаи.

— Будто у нас своих болот нету, — ворчали пожилые нагорновцы, — вон Журавликовое — гиблое место, там птицы только и водятся…

— Темные вы, несознательные люди, — укоряли их вербовщики.

— Зачем наших девок сманивать невесть куда и невесть для какой надобности!

— Социализм в Грузии строить они будут, проявлять дружбу наших народов!

И вот теперь девушки возвращались в Нагорное, но без Леночки: она умерла от малярии. Анна Анисова, ближайшая подруга Лены, обещала вещи ее привезти. «Крику-то, крику будет, — с горечью подумал Афанасий Фомич и пошел, жалобно скрипнув дверью, в хату. — Даже дверь, и та стонать начала!» — покачал он головой.

Анисья Никоновна как утром села у окна, так и не поднялась, всматриваясь в конец улицы, где должна была появиться Анна. Лицо женщины было скорбным, а глаза, заплывшие слезами, плохо видели, что творилось за калиткой их двора.

— Ну, ты, мать, того. — Афанасий Фомич прошлепал босыми ногами по земляному полу, тщательно вымазанному раствором из глины и коровьего помета и покрытому стебельками полыни от блох, и присел на лавку у стола. — Ты того, — угрюмо повторил он, — слезами горю не поможешь… Леночку не воротишь… Целый месяц ревешь и ревешь… Как получили весть, так ты и… Хватит, мать…

Анисья Никоновна шумно шмыгнула носом и молча стала вытирать мокрые глаза и щеки концом черного с белыми горошинками платка.

— Доченьку с того света не возвратишь, — Афанасий Фомич хотел сказать что-нибудь утешительное, но не находил таких слов, поэтому тут же переменил тему разговора: — Дуська-то, невестка наша, совсем сказилась, прилюдно бегает от Ивана… Срамота!.. Вот ее бы возвратить в семью, но как? Была бы она моя родная дочь, а не сноха, тогда можно было и вожжой поперек спины перетянуть, а то ведь… чужая… Да и что сказал бы Алешка Лыков, ее отец? Слыхал я, разболелся он нынче сильно… Рана от гражданской войны опять открылась, доктора уже и руки опустили, а Дуська как назло ему вытворяет такое, что и сказать стыдно… Он-то хоть и хворает, но не глухой и не слепой, знает про все ее фокусы… Вот увидишь, она и доконает отца! Стерва, и другими словами ее не покличешь! Тьфу!

На обед собралась вся семья Званцовых, кроме Дуськи, которая, сославшись на болезнь отца, уже два дня отсутствовала. Сели за стол молча, у всех на душе было прискорбно. Ребята так же, как отец и мать, думали только об умершей на чужой стороне Лене. Больно было это осознавать. Анисья Никоновна вынула из горячей печи рогачом большой чугун с еще дымящимся и пахнущим заправкой из поджаренного лука на свином жире борщом. На стол поставила уважительных размеров глиняную миску, а рядом положила самодельные, купленные на базаре деревянные ложки. Афанасий Фомич кинул на дно миски несколько им же очищенных зубчиков чеснока и своей ложкой размял их. Затем взял свежеиспеченную в русской печке буханку хлеба и, приставив ее к своей груди, широким ножом отрезал каждому по увесистому ломтю. Первым густо натер корку своего ломтя чесноком и посыпал солью. Сыновья сделали то же самое. И только тогда Афанасий Фомич кивнул бородой:

— Теперича неси чугун, мать…

Анисья Никоновна поставила на стол чугун, Афанасий Фомич налил из него половником в миску борщ и первым зачерпнул. Мать, Александр и Виктор последовали за ним. И только Иван подержал над миской свою ложку, затем отложил ее в сторону и встал из-за стола.

— Чтой-то ничего в рот не лезет, — сказал он и вышел из хаты.

Его никто не остановил, не позвал, понимая, как трудно ему переживать все эти невзгоды, нахлынувшие на его голову. Люди говорили, что жена его крутилась во дворе родного дома, поролась на кухне, еду готовила заболевшему отцу. Если б оно было только так! И Иван решил идти к Лыковым.

Анисья Никоновна выглянула в окошко, но Иван уже скрылся за углом соседней хаты. И в тот же миг пустая ложка замерла на весу в руке женщины, а затем упала, глухо стукнув о поверхность стола. По улице, сопровождаемая любопытными, шла Аннушка Анисова. Анисья Никоновна вскрикнула и кинулась из хаты во двор. Аннушка тяжело несла в руках два своих чемодана и еще два перекинутых через плечо, связанных платком Леночки Званцовой.

Увидев бегущую навстречу, спотыкающуюся и плачущую Анисью Никоновну, Анна сбросила на землю все четыре чемодана и тоже громко заголосила, как это умели делать нагорновские бабы. Иные были настолько мастера в этом прискорбном деле, что их специально приглашали попричитать над умершими. И сходились даже послушать таких плакальщиц. Выбежавшие из хаты Александр и Виктор подняли чемоданы, а Анна обняла еле державшуюся на ногах мать своей близкой подруги, и они долго еще плакали, пока не вышел Афанасий Фомич из дому и не стал успокаивать.

— Ладно уж, ладно, хватит вам. — Он вытирал кулаком заблестевшие под косматыми бровями слезы. — Чего уж теперя…

— Связанные чемоданы не мои. — Аннушка развязала узел платка. — Бери, Витя, это чемоданы вашей Лены…

В хату сразу не пошли — душно. Уселись, кто на чем, во дворе. Анну усадили на скрипучую ступеньку невысокого крыльца, рядом, вынеся Анне большую кружку топленого, еще с пригаркой, но охлажденного в погребе молока, примостилась Анисья Никоновна, Афанасий Фомич подкатил старую деревянную бочку, на которую набивал вместо проржавевших новые металлические обручи, и расположился на ней.

— Расскажи, как она, — попросила Анну Анисья Никоновна и снова горько, но тихо заплакала, по-прежнему вытирая слезы концами платка.

Рассказ Анны был очень кратким: приехали, поселили их в сырые бараки с тараканами и мышами. Еда непривычная, все с перцем и еще с чем-то непонятным, воду можно было пить только кипяченую — багном воняла. Завербованные осушали болота: ежедневно по пояс в воде и грязной жиже. И Лена не выдержала, заболела малярией, никакие врачи не смогли помочь, и она очень быстро скончалась.

— Все ее тело будто водой налилось, — вспоминала девушка. — Горе, о горе какое! Могилку выкопали неглубокую, потому что близко вода… Копни лопатой — и тут же вода!

— А крест хоть поставили али как? — шмыгнул носом Афанасий Фомич.

— Какой там крест, Афанасий Фомич, столбик со звездой наверху, крест начальство не разрешило…

— Нелюди! — зло сплюнул в сторону Афанасий Фомич. — Будто мы нехристи какие!

— Дуры мы, дуры! — запричитала Анна. — Ну, зачем нас туда понесло?… Наслушались тут всякого… Мы ковыряемся в грязи — лица не видать, копаем лопатами канавы, а местные мужики, здоровые такие лбы, сидят в стороне, кивают на нас, что-то по-своему гургочат и смеются, вражины… Над нами, дурами, смеются: возитесь в грязюке, мол, недопеченные, осушайте эти болота, нам будет польза, а не вам… За нашими юбками бегали, как скаженные… Волочились даже такие страшные, что если во сне, не приведи Господь, увидишь — не проснешься… И даже те, у кого были жена и детишки, тоже норовили за нами шляться… За Леной один сильно чернявый и усатый ухлестывал, обещал ей жениться хоть сию минуту… Лена ведь красивее всех нас была… Гордая, смелая, веселая… Как пойдет плясать, так у грузин глаза загораются, как у голодных волков зимою… Многие облизывались, глядя на нее, а тот, которого Анзором звали, готов был листом к ногам ее упасть. — И вдруг Анна вновь расплакалась, вздрагивая всем телом. — Да только лист тот оказался гнилой…

Когда Лена, бедняжка, заболела, он к ней носа не показал и на похороны не пришел, в это время в хоре своем песни орал звонче других… Ко мне тоже один начал было липнуть как банный лист, Давыдкой его звали… Сначала так себе, цветы даже приносил, крал где-нибудь, это такой народ: за копейку готов повеситься, а вот украсть — мастер! Так вот на меня один прицелился, стал обхаживать, а после, не спросясь, под юбку — шасть, но я как хватану кулаком по его носищу, а нос у него… — Анна широко развела руками, как это делают обычно рыболовы, хвастаясь, какую рыбину поймали вчера. — Вот такой!.. Ух, как он взбеленился! Гляжу, не человек, а сатана! Глаза, как у быка-производителя, кровью налились, выхватил из-за пояса ножик, по-ихнему он кинжалом называется, да как замахнется на меня… Так я чуть было не… — И Аннушка сквозь слезы звонко расхохоталась. — У них ведь бабы пальцем мужика не тронут… Закон такой! А я по носу огрела — позор какой для джигита! И все бабы их в черном ходят, так кутушкаются, что лица почти не видать и непонятно, какая она собой: пригожая или на бабу-ягу похожая… Нет, в городе я сама видела, что женщины одеваются проще, ну, почти как мы, а в деревнях, как в этой проклятой Колхиде, — одна чернота. Господи-и! — Анна подняла глаза к небу. — Мы болота осушаем, в грязи возимся, малярией болеем, подружек хороним в чужой сырой земле. — Она вытерла платком набежавшую на глаза слезу. — А они там бездельничают, только гуртом соберутся, вина нажрутся и горланят песни. — Анна огляделась вокруг и тихо, чтоб никто, не дай Бог, не услышал, почти прошептала: — Говорили, они своих берегут, грузин-то… Сам Сталин бережет, он ведь тоже из грузин…

— Да как же так?!

— Да неужто?!

— Быть того не может!

Выслушав рассказ Анны, подошедший дед Филька, хоть и глухой как пробка, все же понял, в чем суть удивления соседей.

— Дюже я сумлеваюсь, Анна, в твоих словах, — отрицательно покачал он белой, словно лунь, головой, — не может статься, чтобы нашей Расеей управлял не русский человек… Товарищ Сталин — русский, иначе быть не может… Я так кумекаю… Да раскиньте вы сами своим умом! — посмотрел он на собравшихся.

— Не знаю, дед Филька, не знаю, — развела руками Анна, — но так девки казали, а перед ними об этом сами грузинские мужики хвастались… Вот!

— Сбрехали мужики те, — стоял на своем старик, — из завистливости они такое мололи… Сталин — русский, вот и сказ весь…

Аннушка умолкла, погладила Анисью Никоновну по голове и задумалась о своем. Выросла она сиротой, отец и мать умерли в голодные годы гражданской войны. Выживать ей помогали дальние родственники и соседи. Как-то теперь сложится ее жизнь?

Конечно, первыми ее приласкали Званцовы, принимая как свою Лену. Ведь именно с Аннушкой была связана память особенно Анисьи Никоновны о дочери. Анна жила одна в своей хате, и Званцовы помогали ей чем могли. Ребята побывали на крыше, залатали дыры, пришли соседи и гуртом побелили стены внутри и снаружи, вымазали пол, он быстро высох и неприятный запах коровьего помета улетучился.

Слушая рассказы Анны о Грузии, Афанасий Фомич сосредоточенно молчал. Ему тоже не все нравилось в ее рассказах, особенно о Сталине. «Товарищ Сталин — грузин, — думал он, услышав об этом впервые от Анны, — как это не вяжется!..» Поделился сомнениями с более всех начитанным Александром, и тот поднял его на смех.

— А ты что — не знал до сих пор?

— Слыхать-то слыхал, но ведь Россия, — пожимал плечами Афанасий Фомич, — вона какая большая… Иванка наш где служил на Черном море, а есть еще и океан, где тоже наши корабли с матросами плавают? Он его Тихим назвал, ну, как пруд в хорошую погоду. На самом краю света этот океан… Туда на паровозе сколько ехать и ехать… Сколько верст? Много! То-то же… Неделю надо в вагонах толкаться, а то и больше…

— Россия, как и Грузия, республика Советского Союза, — объяснял Александр отцу. — Вот поэтому наши и поехали помогать осушать в Колхиде болота… Понимаешь, взаимопомощь… Мы — вам, вы — нам… Жаль, что Лена умерла там от малярии, которой у нас давно нет, но ведь смерть может настичь любого человека и в любом месте, хоть бы и у нас… Нигде бессмертия не водится! Нет, батя, Аннушка, конечно, от обиды за Лену и вообще несколько сгущает краски. Мужики там, правда, нахальнее наших, но в целом грузинский народ нормальный… Багратион — большой русский полководец, а ведь он же из грузин!.. И погиб он на Бородинском, русском поле, защищая Россию… Правда, это было давно, больше ста лет тому назад… Но все равно!..

Афанасий Фомич, когда в чем-то сомневался, всей пятерней чесал за ухом, но теперь не верить сыну не мог. Считал: Сашка знает все!

Александр в эти дни был увлечен чтением «Тихого Дона». Одновременно вспоминал «Войну и мир», сравнивал эти произведения, рассуждал, в каком бы времени ему хотелось пожить. «Неинтересного времени не бывает, — думал он, — но неплохо бы и на тачанке развернуться в поле и косить наступающие белые цепи, и под градом пуль и шипение картечей идти на французские редуты». Ему нравился Андрей Болконский, но Григория Мелехова он осуждал за его метания то к красным, то к белым. «А ведь перейди он целиком на сторону красных, из него вышел бы второй Чапаев, не хуже первого, — размышлял Александр. — Да и Анисья… Зачем ей надо было изменять мужу Степану? Не любишь — разойдись, но другому семью не рушь». И здесь он вспомнил о невестке, о Евдокии, вытворявшей кренделя покруче Анисьи. Жалел Ивана Сашка. «Как братка только терпит выкрутасы этой вертихвостки?» — с горечью думал он.


VII


Алексей Петрович лежал на деревянной кровати, откинув в сторону одеяло и подмяв под себя пуховую подушку, когда на пороге хаты остановился Иван, нерешительно глядя на больного.

— Входи, входи, зятек, что застрял у порога? — поднял голову Алексей Петрович. — Ходи, коли ноги ходят, а я, брат, совсем занемог… Старая рана ныть стала… Столько лет таилась, не давала о себе знать, а теперь так… разнылась!.. Надо бы в район ехать, уборочная на носу, но дадут ли нам вовремя хоть один комбайн — бабка надвое сказала… Представляю, как теперь председатели колхозов разрывают МТС на части, по живому рвут, а я вот лежу и горюю…

Алексей Петрович свесил босые ноги с кровати, нащупал пальцами мягкие тапочки, надел, поднялся и стал ходить по избе.

— Вы бы лежали, Алексей Петрович, — в голосе Ивана чувствовалась жалость и тревога. — Нельзя себя так изнурять…

Из кухни вышла перевязанная новым фартуком Евдокия с каким-то снадобьем в стакане.

— Я тоже говорю: лежать надо, так разве ж он послухает. — Она бросила короткий взгляд в сторону Ивана и поставила на стол стакан. — Выпей, — кивнула она отцу.

— Только что выпроводил доктора нашего медпункта, так свой домашний объявился, — грустно улыбнулся Лыков, но стакан все же взял и одним глотком выпил содержимое, страдальчески морщась и кивая головой наподобие кур, когда они пьют воду. — Фу! Гадость какая, только врагов народа травить, прости, Господи! — крякнул он и улыбнулся Ивану. — Слышишь, зять, я уже и о Боге вспомнил… Ты, доченька, собери Ивану что-нибудь на стол, — попросил он Евдокию. — Может, и я заодно съем что-либо, одному как-то ничто в горло не лезет… Видать, — он приложил ладонь к груди, — моя машина полностью выработала свой ресурс… Правда, была здесь вчера сама Лидия Серафимовна, уж как она меня ощупывала, сколько разглядывала рану!.. Твердо обещала, что я еще поживу!.. Душевная она женщина, к людям у нее — душа нараспашку!.. Не то, что муж ее, Жигалкин этот… Полная противоположность!.. Однако и она, наверное, ошибается или скрывает настоящий исход моей болезни, как это делают обычно все доктора… Все доктора врут! Нет, не потому, что бестолковые, а просто не хотят нас в уныние вводить… Может, они и правы.

— Верно говорите, Алексей Петрович, врачи больных жалеют, не хотят их расстраивать, до последней минуты поддерживают огонек жизни… У них на этот счет даже своя клятва имеется, забыл я, как она называется… И Лидия Серафимовна права, вы ведь еще не старик!

— Ах, — махнул рукой Лыков, — года тут не причем… А ну, сколько нервов потрачено с этим колхозом!.. Да, — вдруг вспомнил он, — думал я нынче поговорить в районе насчет Захара Чалого, то есть Захара Денисовича Тишкова… Мы-то знаем, что отбывал он срок ни за понюшку табаку, поэтому его следует немедленно принять в колхоз… Решил я весь этот грех на себя взять, за что обязательно от Жигалкина взбучку получу, даже выговор, но это не впервые, на мне этих выговоров, как на собаке блох… Ты вот что, Иван… Я обещал Захару поговорить о нем в правлении, но не смог, заболел… Сходи ты к нему, скажи, пусть пишет заявление, а мы его через заседание правления пропустим…

— Хорошо, Алексей Петрович, я сегодня же схожу, — пообещал Иван, поглядывая на жену, которая присела к краю стола и будто бы внимательно слушала, о чем толкуют мужчины, хотя по лицу ее было видно, что мысли ее были очень далеко отсюда. Это заметил не только Иван, но и Алексей Петрович, который решил тут же переменить тему беседы.

— Как твои водительские курсы? — Он многозначительно посмотрел сначала на Ивана, а потом перевел взгляд на дочь: вот, мол, какой у тебя муж — шофером скоро станет!

— Спасибо, курсы я заканчиваю…

— Сдаешь экзамены?!

— И даже с хорошими отметками!

— Это меня радует! — Лицо Лыкова засветилось улыбкой. — Есть окончательная договоренность о том, что нам выделят полуторку, мы ее купим, и ты будешь первым шофером в нашем колхозе!.. Так что твори, Иван, историю!.. Шофер, скажу тебе… — Он опять остановил свой взгляд на дочери, явно ожидая ее реакции. — Шофер — это повыше какого-нибудь тракториста из Игумнова. Вот так-то!

Услышав слова «тракторист из Игумнова», Евдокия вздрогнула, но выдержала, головы не подняла, хотя догадывалась, в какой огород бросает камни отец. Она понимала, что жизнь ее с Иваном клонится к концу.

Окончательный переворот в судьбе Евдокии произошел в дни престольного праздника. Нагорное славилось двумя такими праздниками.

Еще в шестидесятые годы девятнадцатого столетия местный священник Михаил Макарьевский обнаружил чудодейственную силу найденной у криницы на краю села, откуда начинался широкий луг, иконы Тихвинской Божьей Матери. Поэтому с давних пор в Нагорном проходил крестный ход от криницы до церкви, а затем от церкви до собора, расположенного в уездном центре. Таким образом, престольный праздник, начинавшийся в Нагорном, охватывал населения всего уезда (и даже в первые годы после революции!) Красноконского района. Чудодейственная икона весь июль находилась в уездном соборе, где каждый день в честь ее проводилась торжественная литургия.

Но самым светлым и радостным праздником считалась Правая среда, день Приполовения. Выпадал день этот на май. В Нагорное съезжались гости изо всех окрестных деревень. Приезжали не только родственники и близкие люди, но и совершенно незнакомые. После утрени и обедни в церкви гости расходились по хатам, где их ожидало, как всегда, угощение чем Бог послал. Хотя за окнами бушевала зелеными пожарами весна и до урожая было далековато, столы ломились от всяческой снеди. В этот день богомольцы и другие незнакомые люди могли запросто безо всякого приглашения войти в любой дом, где их обязательно встречали с радостью и приглашали к трапезе.

Правая среда в мае тысяча девятьсот сорок первого года проходила по тем же устоявшимся обычаям, хотя того многообразия и блеска, который присутствовал обычно на этом празднике до революции и частично в двадцатые годы, особенно в годы НЭПа, уже не было. Прежде в этот день здесь шумела ярмарка, на временные прилавки выкладывалось множество промышленных и продовольственных товаров, устраивались веселые игрища, качели, детские забавы — теперь же все это ушло в прошлое. Надо сказать, что многолетняя антирелигиозная пропаганда и насильственные меры по запрету старых религиозных праздников окончились, по-существу, безрезультатно. Церковь закрыли, но народ в большинстве своем оставался верующим, придерживался стародавних обычаев и традиций. В престольных празднествах в Нагорном, как и во многих других русских селах, принимали активное участие и комсомольцы с коммунистами — в том смысле, что с большой охотой поднимали стаканы со спиртным и веселились.

Виктор с детства любил песни, которые ему напевала мать, которые слышал от нагорновских женщин и мужчин, с диковинным напевом, с нескончаемым повторением одних и тех же слов, целых фраз, распевов. Но больше всего любил, когда пела вечером на улице Катя. Голос ее, сильный, сочный, красивый, слышали даже в заречных селах. Восхищался Виктор и красочностью женских и девичьих русских нарядов. Женщины приходили на выгон недалеко от церкви, где обычно располагался центр праздников, в разноцветных паневах, перевязанные широкими радужными поясами повыше завесок, украшенных цветными шелковыми лентами. Девушки надевали старинные черные сарафаны, блистали всевозможными бусами, гарусниками, ожерельями и многими другими украшениями, да и своей молодостью, естественной красотой они затмевали всех и вся. Паневы же они могли надеть только в день своей свадьбы, когда под грустные напевы подруги развивали идущей под венец косу в знак того, что девушка становилась женщиной, и на ее голове закрепляли вышитую золотом сороку. В сороке молодую и везли венчать в церковь.

На праздниках, как и на свадьбах, играли местные и заезжие гармонисты, звучали песни, задорные частушки, в корогодах дружно отплясывали кто во что горазд. И тут уж смешивались все: и колхозники, и единоличники.

В тот день Правой среды в доме Званцовых яблоку негде было упасть, пришло множество гостей: родственников и вовсе незнакомых Виктору людей, которые теперь сидели за столом на лавках, пили, ели, шумно разговаривали. А когда пирующие насытились и изрядно повеселели от вина, больше всего домашнего изготовления, Виктор незаметно выскользнул из горницы и поспешил на выгон, где уже собралось много народа, куда неумолимо звала и звала гармошка Митьки Храпова, по праву считавшегося лучшим гармонистом в округе. Не без основания говорили, что, когда он заиграет, мертвые из могил поднимаются и пускаются в пляс. Так или не так, но душу из человека Митька действительно доставал своим переборами. Особенно залихватски играл он называемую в Нагорном «общую» пляску, яркую разновидность известной русской пляски «Комаринская», которая давала возможность любому человеку войти в круг и не бояться оказаться виновным в том, что ему что-то мешает плясать.

Как никогда нарядна была в этот день Катя. Красивой расцветки новое платье подчеркивало ладную, стройную фигуру девушки. Роскошная коса с заплетенной в нее шелковой алой лентой свободно падала с ее плечика на юную, еще слабо выделявшуюся грудь, а гипнотический взгляд больших, чистых глаз из-под голубой косынки сводил с ума не только Виктора и других его сверстников, но и более старших мужиков, которые украдкой от настороженных глаз ревнивых жен посматривали на красавицу.

Катя с подругами, незнакомыми Виктору, видимо, пришедшими к Грихановым в гости аж из Завального (деревеньки, находящейся в соседнем районе), увидев его, убегала, прячась в толпе и лукаво улыбаясь. Ему бы обидеться, но какая могла быть обида, когда чувства до краев наполняли душу и сердце пылало неугасимым пламенем? Но куда бы ни направился Виктор за Катей, на его пути словно из земли вырастал Оська Огрызков. Он злобно смотрел на него, а один раз будто нечаянно локтем больно толкнул в подреберье. Однако Виктор и на этот раз стерпел и не стал ввязываться в драку. Это было бы некстати и не к месту.

Виктор обратил внимание на своих одноклассников. В их кругу стоял Степан в новых широких штанах из фланели сизого цвета. Делая вид Али Бабы, перед которым открылся Сезам с баснословными драгоценностями, Степан стоял широко расставив ноги, торжествующе покачиваясь и гордясь самим собой. Уловив настроение друга и не скрывая насмешки, Митька, хлопнув в ладоши, якобы от изумления и зависти, восхищался:

— Ай, какие брюки!

— Это же надо! — вторил ему Тихон, подмигивая.

— Теперь все девки его будут! — смекнул Виктор, в чем суть веселья.

— Ты только погляди, какие широкие брюки, да еще с карманами! — не унимался Митька.

И Степка, сунув руки в карманы, продолжал важно покачиваться и, слегка краснея от смущения, бормотал:

— А что нам!..

Дескать, и не такое можем! Хотя и у него, и у друзей был общий, выровненный под одну линейку уровень жизни — колхозный. В основном на то, что выращивали на своих сорока сотках приусадебных участков, подаренных землепашцам щедрой социалистической революцией, и жили — ели, пили и одевались. В колхозе за работу начисляли трудодни, на которые в самые урожайные, благополучные годы людям выдавали самое большое по пятьсот граммов зерна на трудодень. Но такое случалось редко. Обычно трудодень стоил пятьдесят или сто граммов. Длинными обозами под красными плакатами «Даешь хлеб государству!» все уходило на бездонные хлебозаготовки. Но самое удивительное, что власти умудрялись это, по сути, ограбление крестьян средь белого дня превращать в праздники. И что оставалось мужикам? Петь, плясать, славить кого-то неизвестно за что. Но, все равно, это было намного лучше, чем хлебать лагерную баланду. И никто не задумывался о том, до чего терпеливый и послушный русский народ! А уж если приходил престольный праздник, тут этому народу уже не было. Веселились все: взрослые и дети.

Причем детишки по-своему отмечали праздник. Они придумали свою игру, в которой звучали по тем временам весьма опасные вопросы и ответы. Они ловили друг друга и спрашивали:

— Ты за кого, за Сталина или за Ворошилова?

И почти все пацаны дружно отвечали:

— За Ворошилова!

Тихон схватил одного мальчишку за руку и легко потрепал его за ухо, пригрозив:

— Убью за такие слова!

— Да отпусти его, Тишка, — смеялся Виктор. — Нет ничего криминального в их забавах… За Ворошилова они все потому, что он с их точки зрения лучше наряженный, в военной форме, со звездами в петлицах и на рукавах… Маршал, одним словом…

— Но все равно, — испуганно шептал Тихон. — Разве можно такое ляпать?

— Чепуха! По этой причине для них сегодня самым главным в Нагорном является Игнатка Пехов. Он всегда в гимнастерке, с командирской выправкой… Для них он — герой!

Игнат Лукич Пехов совсем недавно вернулся из армии, где дослужился до сержанта, и по воинскому званию был выше всех мужиков в селе. Низкорослый, щуплый, но шустрый, с тонким сильным голосом, Игнаток, как его звали в Нагорном, по заданию Красноконского военкомата вел в селе занятия по военной подготовке.

— Ир-р-ра! — часто слышалась на выгоне его команда, то есть «смирно!».

Главное, к чему сводилась его подготовка, это строевая выучка мужиков. Поскольку в летнее время заниматься этим делом был недосуг, надо было работать в поле и на ферме, зимой же — ноги вязли в сугробе, то строевая подготовка активно проводилась им осенью и весной. По команде Игнатка мужики в строю лаптями разбрызгивали холодные лужи, месили грязь, постигая таким образом боевое искусство и готовясь воевать в обязательном порядке на вражеской территории.

Труднее всех доставалась строевая Егору Гриханову, который также проходил военную подготовку, несмотря на то, что не был колхозником.

— Ты, Егор Иванович, гражданин СССР, — четко, повышенным тоном выговаривая каждую букву названия государства, наставлял Игнаток Егора. — Ты обязан учиться защищать свое отечество, так записано в Конституции СССР, — опять налегал на аббревиатуру Игнаток.

Ну, взять ружье и стрелять — это еще куда ни шло, а вот если шагать в лаптях по грязным, холодным лужам, можно совсем простудиться и слечь. «Лаптем отчизну не защитить», — думал Егор, а вслух жаловался:

— Я же плоскостопный, из-за того даже прихрамываю…

— Я что-то твоей хромоты не замечал, — сердился Игнаток. — Становись в строй!..

К тому же естественная походка Егора никак не соответствовала строевому шагу. Он шел так, как будто всегда спешил, быстрыми, мелкими шажками, но его руки в это время висели вдоль туловища словно плети, без никакого взмаха при ходьбе.

— Ничего, Егор Иванович, я сделаю из тебя первоклассного солдата, — уверял Игнаток. — Я и не таких учил!.. Ну-ка, левой, левой!.. Раз-два, раз-два!.. Куда же ты, черт недоструганный, левую ногу и левую руку вместе вперед суешь, а? Надо ногу вперед, руку назад, понял?… Смотри сюда. — И Игнаток показывал, как надо идти строевым шагом. — Ну, уловил?

— Уловить-то уловил, но рука у меня слабая, Игнатка, — ныл Егор.

— Как это — слабая? — еще пуще сердился Игнаток. — И вообще, какой я тебе Игнатка? Я тебе товарищ сержант! Учись обращаться по-военному. … Слабая у него рука… Спроси у Федула, у него до сих пор в ухе звенит от твоей оплеухи, сколько уж лет прошло!..

Мужики смеялись, глядя на Крякова, стоящего в стороне, ибо его не потерпели в строю, потому что он всем пятки поотбивал. Федул, особенно издали, плохо слышал голоса, но видя, что мужики смеются, также кривил в усмешке губы, а почему — сам толком не знал.


На празднике Игнаток веселился пуще других и плясал не уставая. Тут надо признать, что Бог не обошел его стороной, наделил недюжинным талантом танцора. И казалось, что во всем Нагорном и за его пределами в этот памятный день не найдется ему соперника. И все-таки соперник нашелся.

Совпало так, что именно на Правую среду тракторная бригада МТС должна была выехать в степь. Но в правлении колхоза решили, что пусть механизаторы задержатся в Нагорном: все равно работа в этот день у них не будет клеиться.

— Пусть отдохнут у нас, повеселятся, — рассудил Лыков. — И посмотрят на наш… хотя и религиозный, праздник… Люди привыкли в этот день по-своему отдыхать… Думаю, в райкоме партии и МТС ругаться не станут, а если и поругают, то нестрашно, мы ведь бригаду не в церковь поведем, а за свои столы пригласим… Пусть все шишки летят за это на меня.

На выгон механизаторы пришли чисто выбритыми, обрызганные дешевыми одеколонами, в наутюженных рубашках и брюках. Слегка хмельные (много пить Лыков им категорически запретил), они шутили, смеялись, изо всех сил старались понравиться нагорновским женщинам и девушкам, да и всем гостям. И бабы в свою очередь строили им глазки, хихикали и перешептывались меж собой, по-свойски оценивая достоинства и недостатки каждого механизатора.

Трактористы с нескрываемым восхищением и любопытством наблюдали, как лихо отплясывает в кругу Игнаток.

— Василий, а ты ведь можешь не хуже этого кавалера в гимнастерке. — Усатый тракторист толкнул своего бригадира Василия Игумнова, на которого многие женщины сразу же обратили внимание. — Покажи удаль свою, а? Я видел, как ты пляшешь!

Василий поморщился, отрицательно мотнул было головой, но тут же задумался. Соревноваться в пляске ему не хотелось, но вот сильно ему приглянулась одна синеглазая незнакомка. Не раз он видел ее в Нагорном, не раз замечал, что она как-то особенно внимательно смотрит на него. Теперь на ней была панева, что означало — красавица замужем, но глаз отвести от нее он уже никак не мог, это было сверх его сил. И для этой незнакомки он готов был сделать невозможное, лишь бы привлечь ее внимание к себе. Когда Митька перестал играть, растопырив уставшие пальцы, а Игнаток в кругу вытирал большим платком жены Параньки вспотевшее лицо, Василий подошел к гармонисту.

— Как тебя звать? — наклоняясь, тихо спросил Василий.

— Меня?! — удивился гармонист. — Меня Митькой зовут, а что?

— А меня Василием, — улыбнулся тракторист, — вот мы и познакомились…

— Ага, — мотнул головой парень, не понимая, в чем дело.

— Митька, да играй же ты, — требовали разгоряченные женщины. — Давай нашу… общую!..

— Уморился я, дайте дыхнуть!.. Вам хоть что, а у меня пальцы одервенели…

— Мить, а, Мить… — Василий опять наклонился к нему. — Ты фильм «Трактористы» видел?

— А что? Привозили в наш клуб… Даже бесплатно показывали, колхоз заплатил, — объяснил Митька. — Очень смешной фильм!..

— Помнишь, там Савка… тракторист такой… Ну, чудаковатый!.. Плясуна из себя воображал и еще песню пел.

— Это какой Савка? А-а, — улыбаясь, протянул Митька, — помню… Смешно так… выкидывал…

— Музыку эту на своей гармошке подберешь?

— Не знаю, — пожал плечами Митька, но сразу же через нос стал напевать мелодию. — Попробую. — От природы он имел хороший музыкальный слух.

— Так сыграй, сыграй, — попросил Василий. — Для меня, ради нашего знакомства подбери мелодию…

— Попробую, — неуверенно повторил Митька и длинными тонкими пальцами быстро пробежал по клавишам гармошки.

Игумнов, изобразив рожу Савки из фильма и переняв его походку, вышел в крут. Игнаток удивился и вместе с Паранькой втиснулся в толпу любопытных. Полилась знакомая мелодия, Митька на ходу подбирал нужные ноты, стараясь ладить под движения тракториста. А Василий под всеобщее одобрение механизаторов запел точь-в-точь как Савка в фильме:


Здравствуй, милая моя.

Я тебя дождалси,

Ты пришла ко мне сама,

А я растерялся…


— Ух, ты! — хором поддерживали Игумнова механизаторы.

Теперь все внимание собравшихся было сосредоточено на Василии.

— О, тракторист дает, как в кине!

— Ай, да молодец!

— Ну ину!..

— Ему бы и работать в кине, а не на тракторе…

— Эй, бабы, кино бесплатное показывают!.. Подходи!..

Вот тогда-то еще больше и теперь уже окончательно закружилась красивая головка Евдокии. Ее верность мужу не выдержала испытания. В судьбе ее что-то резко надломилось. Морская форма Ивана стала ей не интересной, даже бескозырка с золотыми буквами и якоря на ленточке. Василий — вот она, ее давняя мечта, ее настоящая любовь, вспыхнувшая, как костер, ее дорога жизни, и никто и ничто не сможет помешать ей идти этой дорогой. Сердце ее затрепетало, как птица в клетке, когда тракторист, выйдя из центра круга, приблизился к ней, именно к ней, и склонил голову. Участь и Евдокии, и Ивана была решена.

Не думал, не гадал Иван, что между ним и женой пробежит черная кошка, что появится какой-то тракторист из Игумнова и положит конец его счастью и любви.

— Не из Игумнова, а по фамилии тракторист Игумнов, — уточнил Алексей Петрович. — Василий Игумнов… А вот по батюшке… не знаю… Не слыхал…

— Какая разница, — стараясь быть равнодушным, пожал плечами Иван.

— Хутор Игумнов, как мне помнится, находится где-то под Белгородом, — не унимался Лыков, изучающе поглядывая на дочь. — Тут дело такое: откуда человек приехал, туда же и уедет… У него, может быть, там семья, детишки… Не может быть, чтобы он был все еще холостым.

Алексей Петрович замолчал, прошелся по хате, прихрамывая.

— Вот незадача! — Он вдруг остановился. — Константина Сергеевича заставляют колокол с церкви снять… Пусть бы и висел, кому он мешает, пушек нам из него не отливать, а народ опять роптать станет. Не все же у нас безбожники, как Емелька Ярославский!.. Занялся бы этот политик большими государственными делами, так он с попами и бабками воюет!..

— Я слыхал, вообще церковь собираются под школу приспосабливать, — вздохнул Иван. — А меня крестили в этой церкви…

— Так и меня же! — воскликнул Алексей Петрович. — Пусть теперь я партийный и атеист, но вся деревня не один век там крестилась… А насчет школы я так считаю, Ваня, такой урожай на детей!.. Учить их где-то же надо!.. Хорошо, что под школу церковь пойдет, а не под склад какой или еще хуже — под конюшню… Бывает и такое!.. А когда построим новую школу… Правда, денег на это уйма пойдет, а где их взять, пока неизвестно… Хлеб до зернышка сдаем, а обратно ни копейки не получаем… Ты уж, Иван, помоги директору школы, если что…

— Понятно, один Константин Сергеевич не управится…

— А знаешь, Ваня, в чем может заключаться счастье человека? — Лыков вдруг остановился напротив Ивана. — Ну, ты скажешь: на полюс поехать, полететь на самолете, как Чкалов или Громов… А вот в чем мое лично счастье, в данный момент?

Иван недоуменно пожал плечами: почему вдруг возник такой вопрос?

— Если лично ваше, Алексей Петрович, — начал философствовать Иван, — то я так понимаю: на данный момент вовремя подготовиться к жатве, это во-первых, побороть болезнь, это во-вторых…

— Ах, — отмахнулся рукой Лыков и подошел к раскрытому окну хаты. — Посмотри на улицу…

Ничего примечательного на улице Иван не увидел.

— Не понимаю, Алексей Петрович, на улице тихо…

— Тихо! Только и всего? Всю жизнь мы корчимся, как жабы, которые лезут на корягу, ругаемся, работаем от зари до зари, но не видим этих зорь, не видим этой красоты и… в темную яму!.. А там, какая красота? Там черви, тьфу, гадость какая!

— А как же Бог? — вмешалась Евдокия в рассуждение отца.

— Так я же отказался от него!.. Да! Посчитал, что я сильнее и мудрее его. Но… что-то у меня не получается — и ни сил, и ни мудрости: одна развалюха…

— Ну, что вы, Алексей Петрович, такая мрачная философия! — запротестовал Иван.

— Никакой философии, зять, хотя я и не знаю, что это такое — философия!.. Я ведь до зубов вооружен церковно-приходским образованием… Я просто хочу сказать, что не умеем мы ловить моменты жизни, а она прекрасная… На улице тихо, а я и хочу тишины! Я ее пил бы и пил… без конца, — с горечью в голосе говорил Лыков, и лицо его отражало душевное страдание. — Ну, все, Иван Афанасьевич, я должен лечь в постель… На улице жизнь, а у меня ее почти не осталось…

— Отец! — Евдокия вскочила с места. — Какие у тебя думки… Уморился, небось… Так полежи!.. Пойдем в спальню, я тебе помогу…

— Прости, Ваня, я действительно устал, — кивнул Лыков Ивану и продолжал: — Мы ищем счастье в войнах, в революциях, в коллективизации, а оно вон… на улице, в догорающем закате…

Иван еще раз посмотрел в окно. На улице здоровые мужики сидели на бревнах, как куры на насесте, курили, грызли семечки, выплевывая шелуху под ноги, на бревна и на свои же колени и, смеясь, о чем-то говорили. И у Ивана пронзительно глубоко в сердце отозвалась боль за председателя колхоза, который всю свою жизнь отдал, как ему казалось, за счастье других, но внезапно стыл больным, одиноким, и теперь теряет свое. Глубокая рана в награду! Да и было ли оно, как любит говорить Пентелька Жигалкин, наяву это счастье или только снилось?

Евдокия вернулась в горницу, прикрыв за собой дверь в спальню, подошла к столу. Иван ожидал откровенного разговора с женой, но его не получилось. Ему упрекать ее в чем бы то ни было не хотелось, тем более показывать свою ревность было неловко — характер не тот, и Евдокии открыться перед ним в своих чувствах к другому было и стыдно, да и не нужно. И так обоим им стало как никогда ясно — семейная жизнь разлаживается, распадается и не существует такого клея, которым можно было бы ее склеить вновь.

— Ни на какой полуторке ездить я не буду, — не столько для жены, сколько для самого себя вдруг сказал Иван.

Евдокия подняла на него глаза. Из-под длинных ресниц на него лился глубокий свет равнодушия и досады, припухшие губы ее чуть дрожали. Иван вдруг растерялся и сник: все-таки она была красивая даже в состоянии неприязни к нему. Сердце его защемило, но он старался преодолевать нестерпимую боль и не показывать вида, что очень переживает размолвку. Вместе с мягким, добрым характером в нем уживались гордость и достоинство. Падать на колени и лить слезы противоречило его натуре.

— Уеду я на Дальний Восток, — сказал Иван, отводя свой взгляд в сторону. — Вербуют туда, там шофера нужны. — А потом неожиданно, словно утопающий хватается за соломинку, предложил: — Поедем вместе, подальше от всего этого?

— А как же отец?! — Евдокия округлила глаза. — Кроме меня, у него никогошеньки!.. Ему капли воды подать некому…

— Я понимаю, Дуся, отца в таком положении оставлять нельзя… Сделаем так: сначала я один поеду, обживусь, насчет квартиры похлопочу, а потом ты приедешь, время будет… — Он хотел сказать, что будет время подумать об их взаимоотношениях и решить, что с ними делать, но не докончил мысль. — Словом, я в Нагорном не останусь, — в его голосе прозвучала твердость и воля.

— Не знаю, — неопределенно ответила Евдокия и, помолчав немного, добавила: — Ты иди домой один, а я останусь здесь… Боюсь за отца… Как-нибудь после поговорим про Дальний Восток…

— Хорошо, — кивнул Иван. — За Алексеем Петровичем нужен уход…

«Нужен уход, нужен уход»! — повторял он, идя по улице, повторял не для себя, а для всех нагорновцев, которые, как ему казалось, изо всех окон наблюдают за ним и смеются. Но ему, обиженному и (при этой мысли он густо краснел) рогатому, в этот вечер не было так стыдно: Евдокия осталась ухаживать за больным отцом, и в этом нет ничего предосудительного.


VIII


Летом вечера приходят с опозданием, солнце неохотно прячется за горизонт, разливая над ним море света. А затем медленно и долго гаснут лучи и синева окутывает все вокруг.

Почувствовав себя несколько лучше, Алексей Петрович встал с постели, хотел подойти к окну, вдохнуть вечерней свежести, но, увидев в доме Евдокию, взволновался:

— Почему еще здесь?

Она спокойно пожала плечами.

— А кто ж за тобой присматривать станет? Надо бы тетю Дашу позвать, — нерешительно предложила Евдокия с тайной надеждой, не прячась от чужих глаз, побывать в степи, на хуторе, и, может быть, увидеть там Василия. — Я сама бы сходила или съездила за нею на Выселки.

— Зачем? — возразил Алексей Петрович.

— Ты же вон опять разболелся, как ей об этом не сказать — обидится, она не чужая, сестра твоя!

— Нечего зря тревожить Дашку, у нее и без того здоровье не ахти какое…

— А я соскучилась по ней и Валерку давно не видела, будто он в Харьков уехал.

— Это я сестре и Илье Стратоновичу посоветовал отправить его в город. Не ходить же ему из Выселок в нашу школу, далеко и зимой опасно — волки по степи рыщут, а зимой они голодные, злые…

— У нас еще пожил бы, вон сколько свободного места!..

— У нас хорошо, но город есть город: там и школа посильней, там и культура, там и спорт… — Алексей Петрович уже направился было в спальню, но вдруг остановился. — Ты вот что, дочка, матери у тебя нет, голову тебе преклонить не к кому… Ну, муж это муж, этим все сказано, но бывает, по материнскому теплу душа заболит, так Дашка тебе завсегда вместо матери… Помни это!

— Я помню, батя, помню, — вздохнула Евдокия. — А ты что это такое запел? Умирать, что ли, собрался? — встревожилась она.

— Да нет, я это к слову, — ответил отец. — Все, иду отдыхать…

— Все-таки одного тебя оставлять нельзя…

— Ты это брось, дочка, я хворой, но не настолько!.. Да ко мне и соседи придут, если что… А ты должна быть рядом с мужем… О тебе уж и так все село треплется… Каково мне слышать, не говоря уж про Ивана… Ступай к нему сейчас же! — сердился Алексей Петрович.

— Чуток погожу и пойду…

— Не чуток, а сейчас же!.. Иван — прекрасный муж, сама же за ним побежала. И чего тебе теперь не хватает? И мне неприятность, и сама в омут головой норовишь… В кого ты такая уродилась? Мать в гробу переворачивается от твоего бесстыдства… А ну, марш к Ивану, не то ремнем угощу!..

— Да иду, иду, вот уж привязался! — Евдокия надула губы и вышла из хаты, сердито хлопнув дверью.

Алексей Петрович, кряхтя, вновь поплелся в спальню: нервный срыв усиливал боль во всем теле.

Выйдя на крыльцо, Евдокия с минуту раздумывала, куда идти: к мужу или… И она открыла калитку, которая вела не на улицу, а в огород. Прячась от посторонних глаз, под прикрытием высоких стеблей кукурузы опустилась вниз, к лугу, присела в высокой траве и решила немного подождать, пока сгустятся сумерки.

К ночи небо стало затягиваться легкими облачками, сквозь которые пробивались робкие лучи солнца, нехотя заходящего за церковь и ветряную мельницу, отнятую советской властью у ее бывшего хозяина — местного богатея Свирида Кузьмича Огрызкова. Отнять отняли, а к делу не приспособили. Так она и стояла большей частью в бездействии, колыхаясь обтрепанной на крыльях парусиной и скрипя почерневшими бревнами сруба. Малиновый свет уже осевшего на горизонт солнца отражался в далеких окнах хат соседнего за Тихоструйкой села. Но вот погас и он. С луга по проторенным дорогам, дружно ревя и поднимая копытами пыль, тянулись колхозное и частное стада коров. Там же блеяли овцы, слышны были крики пастухов, подгоняемых животных, хриплый лай пса. А в Нагорном уже пели петухи, созывая своих хохлаток на насест, особенно один кочет звонким голосом четко выкрикивал «ку-ка-ре-ку!», и Евдокия знала, что это соседский петух с красным гребнем набекрень, такой неугомонный и драчливый.

Она никогда раньше так не дрожала, дробно стуча зубами, хотя не впервые собралась идти на свиданье с Василием Игумновым. Волновалась каждый раз, но теперь особенно. Ни болезнь отца, ни разговор с Иваном не могли затмить предстоящую встречу с любимым. Она до мелочей продумывала сладостный миг встречи — от первой его улыбки, раскрытых объятий, жарких поцелуев, до… Она чувствовала, что именно сегодня что-то должно решиться окончательно, бесповоротно. Тракторная бригада Красноконского МТС работала в степи километрах в семи от Нагорного. Далековато и страшновато идти, но любовь не знает, ни расстояний, ни страха.

И как только на лугу установилась тишина, забелел по низине туман, Евдокия встала и почти побежала к тому месту речушки, где вода доходила чуть выше щиколоток. На мост, соединяющий два села, она не пошла, боясь столкнуться там с кем-нибудь из нагорновцев.


Степь встретила Евдокию полным молчанием и сумрачной широтой. Вокруг пустота. Низко на небосклоне из-за потемневшего облака с прищуром выглядывал узкий серебряный серпик молодого месяца, словно подсматривая за ней. Когда Евдокия оборачивалась назад, месяц будто прятался в облаке, а когда вновь шла в темноту степи, он снова высовывался из-за облака и насмешливо улыбался ей вослед.

Выйдя к старинному валу, когда-то бывшей границе между Русью и Диким полем, Евдокия увидела в низине огонек костра. Сердце ее забилось еще сильнее: там ночевала бригада механизаторов. И женщина, еще больше волнуясь, ускорила шаг. Обычно ее под расстрелом не заставили бы в такую пору идти в степь, где рыскали волки, могли напугать другие дикие животные или даже обычная сова, устраивавшая ночную охоту на грызунов. Но жажда встречи с любимым человеком помогала ей преодолевать страх.

Недалеко от стоянки бригады Евдокию, как всегда, встретил Василий. Он давно уже отошел подальше от костра и всматривался в степной сумрак. Сердцем чувствовал, что она придет. А не придет, сам был настроен бежать в Нагорное. Только где ее там найти и где спрятаться от досужих людских глаз? Можно и на Ивана нарваться. Еще издали Василий заметил тень Евдокии и рванулся к ней навстречу. Сидевшие вокруг костра трактористы с любопытством и откровенной завистью сверлили глазами темень наступившей ночи, пытаясь если не увидеть, то прочувствовать торжество чужой любви.

— Я знал, знал, сердце мне говорило, что ты обязательно придешь. — Игумнов крепко обнял Евдокию за талию.

— Я не шла, а летела! — шептала она, и ее горячие ладони нежно гладили пропахшие соляркой щеки Игумнова.

Василий еще крепче прижал ее к себе, и губы их слились в огненном поцелуе.

— Уйдем подальше, — попросила Евдокия, обернувшись к костру, на фоне которого темнели человеческие фигуры. — Они же смотрят…

— Смотрят, но не видят, — улыбнулся в темноте Василий.

Вскоре огонек костра скрылся за пригорком, хотя в тишине еще слышались голоса трактористов, их громкий смех и даже свист.

— От зависти свистят, гады, — опять тихо рассмеялся Василий.

Они упали на жестковатую, почти выжженную безжалостным солнцем почву. Пахло разнотравьем, но резче всего щекотал в носу запах полыни и чебреца. В летние ночи, когда день прибывает сразу на несколько минут и зори, вечерняя и утренняя, ходят под руку, небо даже в полночь бывает светлым, бедным на яркие звезды и млечный путь почти не виден. Евдокия переживала минуты, которые невозможно было описать словами. В свою очередь и Василий находился во власти невероятного блаженства. В начале встреч с Евдокией его тешила мысль, что одна из самых красивых женщин Нагорного избрала в любовники именно его, ради него позабыла о супружеской верности. К тому же, это была дочь председателя колхоза, человека в районе хорошо известного и уважаемого. Душу его переполняло и то, что все товарищи по бригаде искренне завидуют ему. Их слабо доносящийся смех был рожден не красочным рассказом сального анекдота. Трактористы говорили о нем и Евдокии, грубовато живописуя их тайное свидание. Однако сегодня, лежа рядом с уставшей, но безмерно довольной женщиной, Василий задумался: любит он ее по-настоящему, так же, как, видимо, и она его, иначе не пошла бы в степь к нему, презрев людские наговоры, честолюбие и ревность мужа? Если да, это означало — надо предложить ей руку и сердце и жениться…

В тот самый момент, когда влюбленные, охваченные экстазом, находились на седьмом небе, в окно Званцовых постучали. Чутко спавшая Анисья Никоновна толкнула в бок храпевшего Афанасия Фомича.

— Афанаська, слышь…

— Что! А? Что такое? — сквозь сон спросил Афанасий Фомич, подняв голову. — Аниська, ты что?

— Стучат, — шепнула жена и втянула от страха голову в плечи.

— Кто? — недовольно спросил муж.

— А лихоманка его знает… Стучит и усе…

Время было тревожное. И стучала не соседка, чтобы попросить занять спичку или щепотку соли. Стук был решительный, громкий, требующий немедленно откликнуться. Такие неожиданные стуки в окна и двери в ночное время все еще продолжались по стране, людей арестовывали и увозили в черных воронках неизвестно куда и неизвестно за что обвиняли врагами народа. Только выстрелов из застенок слышно не было и кровь не дотекала до порогов подвергшихся высшей мере наказания. Услышав стук, Афанасий Фомич тоже струхнул, но чертыхаясь и шлепая босыми ногами по земляному полу, побрел в темноте к двери, рукой нащупал щеколду, напоролся на пустое ведро в сенцах, которое, сопровождаемое еще большей руганью, зазвенело тревожным набатом, и вышел на крыльцо.

— Кто тут? — Он всматривался в темноту, широко зевая и крестя рот тремя узловатыми пальцами. — Кого… нелегкая носит по ночам?

— Это я, дядя Афанасий, Антоха…

Афанасий Фомич по голосу узнал племянника Антона Званцова, сына брата Перфилия, или просто Пешки.

— Антоха?! Ты чего по ночам шастаешь, спать добрым людям не даешь?

— Я нынче по сельсовету дежурю… Попросили… Мне Дуська нужна.

— Уж и тебе она стала нужна! — опять, осмелев, чертыхнулся Афанасий Фомич. — Кому она только не нужна! — в голосе его послышались нотки обиды и злорадства.

— Да не в том смысле, дядя Афанасий. — Антон замялся. — Дело серьезное… Не мне она требуется, я брата Ивана обижать бы не стал… Она отцу, Алексею Петровичу, понадобилась… Да! Худо ему стало, в городскую больницу везти его… Так приказывает наш колхозный фельдшер, очень уж он забеспокоился. …Не к добру это! А Алексей Петрович пожелал увидеть свою дочь перед тем, как ехать в Красноконск… Так что извини, дядя Афанасий…

— А где наша невестка? Я ее с вечера вроде тут не видел, — сам с собой рассуждал старик. — У Иванки спросить, что ль… Эй, Иванка! — крикнул он в распахнутую дверь.

Иван сам уже не спал, разбуженный возней и стуком в дребезжащую шибку. Несколько тоже встревоженный, он вышел во двор. На вопрос отца, где Дуська, недоуменно развел руками.

— Как — где? Осталась у отца… Присмотреть за ним… Занедюжил Алексей Петрович, вот она и… А что? — вдруг встревожился Иван.

— Нет Дуськи у отца, вот что! — насмешливо ответил Антон. — Как ветром сдуло, хотя ветров и нет, — съязвил он. — Алексей Петрович сказал мне, что она вечером пошла домой, то есть к вам… И теперь я не знаю, где ее искать… Ну ты, Ваня, и муж… объелся груш! — в голосе Антона послышалась усмешка. — Не знаешь, где ночами пропадает жена… А, черт! — вдруг воскликнул он. — Где же ей еще быть, если не в степи, в гостях у трактористов…

— Замолчи! — скрипнул зубами Иван. — Прямо уж… в степи! А почему зовет ее Алексей Петрович?

— В больницу его повезут, председателю плохо стало…

— Подожди меня здесь, одну минуту, — попросил Иван Антона. — Я мигом…

Спустя несколько минут они вдвоем поспешили к дому председателя колхоза, где уже стояла повозка. Два самых быстрых в колхозе коня били копытами о землю и фыркали, томясь в ожидании, недовольные тем, что и их подняли среди ночи. Увидев Ивана одного, Алексей Петрович удивился.

— Дуська, Дуська где?… Почему ее не разбудили?

— Нет ее дома, Алексей Петрович…

— Как так — нет! А где же она? Ты же муж!

— Я думал, она у вас заночевала.

Алексей Петрович устало сел на стул, опустил голову, а потом вдруг встряхнулся, встал покачиваясь.

— Я тебя, Ваня, ни в чем винить не стану, если ты вдруг… что-либо… В старые времена непутевых жен вожжами перетягивали поперек спины, а нынче… Поступай, как знаешь, — тихо сказал он зятю.

Взяв Алексея Петровича под руку, Иван помог ему выйти из хаты, бережно уложил его в повозку и сел рядом.

— Трогай! — негромко кинул он в спину возницы.

Кони дробно и гулко застучали копытами по улице спящего села. В пути Алексей Петрович и Иван ни словом не обмолвились о Евдокии. Понимали: говорить о ней бесполезно. Председателю неловко было снова и снова просить Ивана проявить к Дуське снисходительность, мол, перебесится и остынет. А Иван понимал, что развод с Евдокией уже состоялся и говорить не о чем. Только сраму, сраму — на все село!


IX


Ранним утром все ученики Нагорновской средней школы, словно большая стая перелетных птиц после долгого и утомительного путешествия, облепили крутобокий вал, с высоты которого по обе стороны было хорошо видно, как широко и вольно расстилались не испытавшие плуга участки ковыльной степи, а также зеленоватые массивы высокой и густой пшеницы. Далеко, далеко, на сколько хватало глаз, на легком, теплом ветру катились и катились волны рукотворного моря. Здесь кончалась, упираясь в стародавние времена в неприступный вал, Кальмиусская сакма, по которой нападали на Московскую Русь орды крымских татар.

— В переводе на наш язык, — объяснял директор школы, он же и учитель истории Константин Сергеевич Забродин, — сакма означает «тропа», а название Кальмиусской она получила от реки Кальмиус, впадающей в Азовское море, от нее-то на Русь и начинали набеги крымчане… Наше Нагорное в те суровые времена представляло собой крепость на пути этих разбойников…

Внимательнее всех слушал директора Тихон Носов. Он очень увлекался историей, а еще больше географией. Преподававшая кроме русского языка и литературы и эту дисциплину Антонина Владимировна, жена директора, всегда ставила всем в пример именно Тихона.

— Быть ему знаменитым путешественником, — пророчествовала она.

И Тихон со всей серьезностью вбил в свою лобастую голову, что он непременно станет наследником славных дел Миклухи-Маклая и продолжит исследование далекой Новой Гвинеи, населенной папуасами. Из-за этого он и кличку получил: Миклухин Нос! И теперь в родной степи Тихон жадно ловил каждое слово Константина Сергеевича.

— Смотри, смотри, как Миклухин Нос впился глазами в директора! — толкнул локтем Виктора Митька. — Правду говорит Антонина Владимировна, из него получится великий историк или гениальный географ… Вот так живешь, учишься, дерешься с ним, а он в будущем — светило, мемуары о нем писать придется и распираться от гордости, что жил в одно время с такой шишкой!

— Да ну тебя, композитор! — улыбнулся Виктор.

Антонина Владимировна тоже вместе со всей школой приехала в степь спасать колхозные посевы от так называемых черепашек, небольших жучков, которые в неисчислимом количестве облепили колосья озимой пшеницы, высасывая из каждого зернышка живительные соки. Она пользовалась в Нагорном особенно большим уважением как продолжательница славной династии русских сельских учителей. Ее мать, Клавдия Михайловна Нечаева, еще в начале века приехала в Нагорное и организовала здесь первую церковно-приходскую школу. Сколько людей научила она грамоте, сказать трудно. Но пожилые люди категорически утверждали, что тогдашних четыре класса давали знаний больше, чем теперь семилетка, потому что учителя тогда были, по их мнению, не ровня нынешним. Такое сравнение было на их совести, на что Антонина Владимировна с улыбкой отвечала словами Лермонтова: «Да, были люди в наше время, не то, что нынешнее племя…»

— Мне, Антонина Владимировна, очень хочется увидеть самый-пресамый первый-препервый ручеек, с которого начинается наша Тихоструйка, — приставал к учительнице Тихон, выслушав рассказ директора школы.

Антонина Владимировна ласково посмотрела на любознательного ученика, серые глаза ее засветились дивным светом.

— Увидишь, Тихон, обязательно увидишь! — пообещала она. — Я уже говорила Константину Сергеевичу, чтобы во время каникул организовать экскурсию по памятным местам родного края.… И он не против, но будет ли у вас для этого свободное время? Ведь летом вы помогаете родителям, не только по делам домашним, но и по колхозным… Вообще, я «за», а там посмотрим… Кстати… — Учительница вдруг внимательно посмотрела на Тихона. — Вы и сами можете что-нибудь предпринять, например, пойти в поход…

В это время был дан сигнал, и школьники широкой цепочкой подошли к массиву пшеницы.

— Только осторожнее. — Константин Сергеевич поднял руку. — Посевы не губить, стебли пшеницы по возможности не мять… Ясно?

— Ясно! — кричали учащиеся, собирая насекомых в баночки.

— Фу, гадость какая, — сморщила гримасу Варька. — Воняют они ка-ак! — Она в очередной раз стала икать.

— Требуем противогазы! — смеясь, поддержал Варьку Митька.

В те годы специальной химической защиты посевов еще не было, зато и раки в реках водились в изобилии, не зная ядов, которые стекались с полей вместе с дождевыми ручейками и весенним половодьем.

— Ты гляди, и Оська здесь, — подошел к Виктору Степка Харыбин. — От твоей Совы не отстает ни на шаг… Даже здесь единоличники не хотят быть вместе с нами…

— Кух-кух-кух! — рассмеялась собиравшая рядом жучков Пашка Савощенкова, прозванная в классе за свой смех наседкой. Она почти не раскрывала рта, и смех ее клокотал где-то внутри груди.

— Ну, ты и хохочешь, Пашка. — Скривил рожу Степан.

— А тебе что? — обиделась Прасковья. — Ты вон тоже рожу строишь, как мартышка! Харя и есть Харя! Вот! — Она показала Степану язык.

— Только и можешь, что язык высовывать, я тебе оторву его когда-нибудь, поняла? — пригрозил обиженный Степан.

Из всей фамилии Степана его же сверстники, особенно падкие на выдумки всяких кличек, вплоть до самых обидных, изъяли четыре буквы и прибавили к ним букву «я». И кличка Харя намертво пристала к Степке. Сначала он серчал, как и все его сверстники в таких случаях, дрался, когда его называли так, но потом обвыкся и стал воспринимать кличку как собственное вполне безобидное имя. Однако на этот раз, когда вся школа дружно собирала черепашек, когда было весело и безоблачное небо синим куполом высоко стояло над волнующейся степью, а вдали ритмично постукивали колеса поезда, мчавшегося к узловой железнодорожной станции по пути, рассекающему степь, когда было просто хорошо, хотелось жить, мечтать и любить, слово «Харя» острой болью вонзилось в его сердце.

— Сама ты… курица! — невольно вырвалось у Степки, хотя обижать одноклассницу ему вовсе не хотелось.

Ведь бывали минуты, когда, как Степану казалось, он даже симпатизировал Пашке. Ничего, что вместо смеха у нее выходило кудахтанье. Зато ему нравились две небольшие косички, перевязанные у нее на затылке белой ленточкой, выглядывавшие из-под зеленой косынки, ее с зеленым оттенком глаза, припухшие чувственные губы, полноватая грудь, отличавшая Пашку от подруг, у которых обозначались лишь «кулачки, за что хватали дурачки».

Прасковья сердито фыркнула и стала отдаляться от Степана, но он сделал шаг в ее сторону.

— Ты сама на меня — Харя, Харя! — стал оправдываться Степан. — Обидно же!..

— Так я же безо всякого зла, по-дружески, — уже мягче проговорила Пашка и вдруг засмеялась, прикрыв рот концом косынки. — Как думаешь, Степка, Оське и Катьке за каждого пойманного ими жука начислять трудодни будут?

— Еще и в карманы добавят, — в тон Пашке тоже рассмеялся Степан и поднял голову, чтобы поглядеть, где теперь была неразлучная парочка. — Интересно получается: единоличники помогают спасать колхозный хлеб! Это достойно не только настенной, но и районной газеты… написать, что ли?

— И дай заголовок: «Подвиг единоличников»!.. А что, работать в степи — не кошелки дома плести. — Татьяна Крайникова подслушала разговор Степана и Прасковьи. — По-моему, они правильно сделали, что поехали с нами, а то бы им в глаза тыкали: не любите, мол, советскую власть!..

Виктору, как никому другому, не нравились все эти пересуды, и он тихонько, незаметно стал отдаляться от одноклассников. И вскоре оказался рядом с Екатериной.

— Я вот все думаю, — первой начала беседу Катя, оборачиваясь к Виктору, — откуда взялись в степи эти черепашки? Прилетели или прямо здесь развелись?

— Наверняка доморощенные. — Виктор искоса взглянул на Осипа и стал с каким-то остервенением хватать насекомых с колосков и бросать в стеклянную банку. — Просто установились благоприятные климатические условия, вот они и стали размножаться в геометрической прогрессии… А жрать-то такой ораве хочется! Пшеничное зернышко для них лучшая еда, деликатес!

— Сволочи! — Оська, находящийся в метрах трех, сплюнул в сторону, но непонятно было, на кого он злился: то ли на прожорливых насекомых, то ли на учащихся, то ли на Виктора. А возможно, и на всех разом, во что можно было скорее всего поверить. Однако Виктор ввязываться в разговор, а тем более в спор или даже в драку с ним не стал.

К полудню жара усилилась. В безоблачном небе, обстреливая знойными лучами разморенную степь и покатый старый вал, стороны которого были изрыты, как оспой, сотнями нор сусликов, ярко пылало июньское солнце. Прямо посреди вала возвышался заросший травой курган с трингуляционной вышкой на самой макушке. Высоко над курганом плавно скользил по воздуху степной орел, издавая несоизмеримый со своим названием и той ролью, которую он играл в жизни степных птиц, какой-то тонкий бессильный писк, в то время как Виктор ожидал от него грозный клекот, наводящий страх на всю околотошную мелкую пернатую братию. Когда сборщики насекомых вышли к противоположной меже, где кончались озимые, к Екатерине подбежал Вовка, ученик четвертого класса, и молча высыпал своих черепашек в ее банку.

— Зачем? — удивилась Катя.

— У тебя будет больше трудодней, — серьезно сказал Вовка.

— Что?!

— Стоп! — Виктор схватил мальчишку за ухо. — Говори, кто тебя надоумил?

— Никто, — заныл Вовка, пытаясь освободить ухо из его крепких пальцев. — Я сам… Ей-богу!..

— Если не признаешься, домой вернешься без ушей, мать не узнает, — пригрозил Виктор.

— Больно же, ой, ой, — сопротивлялся Вовка. — Бате расскажу… он тебе даст!..

— А я и бате твоему в ухо заеду… Ну!..

— Храп! Храп! Митька Храп, — наконец не вытерпел боли и выдал Митьку парнишка, хотя тот тоже обещал ему оторвать уши, если выдаст. — Только он не велел… Ой, больно же! — Вовка прикрыл ладонью покрасневшее ухо. — За что? Все равно бате пожалуюсь…

— Я сам расскажу твоему батьке, какую ты пакость сделал: он тебе не только уши, но и еще что-нибудь надерет, век сидеть не сможешь, — сказал, сурово нахмурившись, Виктор, после чего Вовка перестал ныть, а только испуганно моргал глазами.

— Я не буду больше, — заныл он опять. — Ей-богу!

— Ладно, иди отсюда, шпана!

Возможное наказание отца больше всего страшило Вовку, вот только за что Виктор нападает на него, он никак не мог понять, ведь искренне хотел помочь красивой Катьке Сове больше заработать трудодней. Митька Храп сам ему сказал, что единоличникам трудодней вообще не пишут, а Катьке страсть как хочется заработать их. Но она почему-то не обрадовалась, а выбросила на траву его черепашек и стала утирать платком глаза. И Вовка никак не мог взять в толк, почему она вдруг прослезилась. Так и пошел он вдоль высокой стены пшеницы в полном недоумении и вдобавок с красным опухшим ухом.

Зато, наблюдая эту сцену, ехидно ухмылялся Оська. Он с отвращением высыпал насекомых из своей банки, хотел оставить так, но потом вернулся и растоптал, смешав букашек с пылью.

— Убедилась? — Он обернулся к Екатерине. — С ними по-доброму нельзя… Мы для них все равно… вражеский элемент!..

— Что ты мелешь? — возмутился Виктор. — Парнишка несмышленый, а Митька глупо пошутил, ты что, его не знаешь? Подковыривать других — это его любимое занятие… Да! И, вообще, он своей дуростью не в Катю метил, а в меня… Так что мое дело с ним разобраться… И я разберусь! Есть шуткам предел! Катя, не обращай внимания на эту ерунду… Полезем на курган, я всегда его видел только издали…

Катя молча согласилась, и они не спеша отправились к подножию кургана. Оська сердито поглядел им вослед и с досады запустил свою банку в рыжую от солнца и пыли траву.

С кургана открывалась круговая панорама: с трех сторон степь неоглядная, с редкими балками, с зеленеющими там-сям дубравами, теряющимися в низинах; с четвертой стороны хорошо было видно Нагорное. Большое село, укутанное в пышную шубу садов, занимало возвышенное место. Несколько улиц рядами белостенных хат, как стада овец, сбегали к лугу, где, изгибаясь, медленно катила свои мелкие волны Тихоструйка. Саму речку рассмотреть нельзя было: во-первых, далековато, а во-вторых, она терялась среди луговых трав, камышей, верболоза и ракит. А посреди села, на самом возвышенном месте, словно сказочный белый лебедь, выделялась церковь. Медленно плывущие облачка над ней и низко по горизонту за ней создавали иллюзию, что церковь плывет. На куполе и колокольне не блестели кресты, снятые еще в середине двадцатых годов, в самый разгар воинствующего атеизма. Это было не на памяти Виктора и Екатерины, но слышали они об этом от родных и односельчан. Стоя на вершине кургана, они махали руками тем, кто оставался внизу, а те в свою очередь отвечали им, звали поскорее спускаться.

Оказывается, колхоз решил покормить учащихся кашей с бараниной. Котел еще дымился, вкусно пахло. Но повар с виноватым лицом беспомощно пожимал плечами и разводил руками. Кроме котла с кашей и деревянной мешалки, похожей на весло, у него ничего не было.

— Хоть убейте, — оправдывался повар, держа наготове мешалку, как оружие для отражения атаки со стороны школьников, — мне и в голову не пришло подумать о посуде и ложках… Чем же вы есть кашу будете?

Учащиеся не собирались его убивать, а только дружно хохотали.

— А мы пригоршнями будем черпать!

— Давай скорее кашу!

— А почему еще дома не сказали, что будете кашу варить?

Смеялся и Константин Сергеевич. Он и успокоил незадачливого повара.

— Я подумал об этом, — сказал он и показал рукой в сторону Нагорного, — видите, вон внизу подвода… Это везут вам собранные в селе миски и ложки…

— Ура! — кричали школьники. — С голодухи не опухнем!..

Повар вытирал рукавом вспотевшее лицо и благодарил директора школы:

— Константин Сергеевич!.. Константин Сергеевич!.. Это же надо!.. Выручили!.. Иначе меня Лыков самого бы съел со всеми потрохами, будь он не в больнице… Спасибо вам!..

Пока по степи двигалась подвода с мисками и ложками, учащиеся сидели вокруг котла и глотали слюнки. Запах каши вызывал у них зверский аппетит.

— Как у Крылова в басне, — смеялся Митька, — видит лиса виноград, да зуб неймет…

— Как и вообще… — Оська хотел сказать «в колхозе», но спохватился и слово это не произнес, а только махнул рукой. — Что можно еще ждать!

— Насчет лисы и винограда, Храп, я с тобой еще потолкую, — погрозил Виктор Митьке за обиду, которую тот нанес Екатерине, подослав Вовку с черепашками.

— Ну, ладно, ладно, — виновато улыбался Митька. — Уж и пошутить нельзя!..

— Так будешь шутить, я тебя не возьму… — Виктор осекся, не договорил, зная, что Митька на загадки падкий, ни за что теперь не отстанет.

— Куда не возьмешь, Вить, а? — лип Митька к другу. — Ну, скажи…

— Мы с Тихоном договорились только что…

— Скажи!..

И, конечно же, Виктор не вытерпел и открыл тайну.

— Завтра в путешествие отправимся…

— Куды?!

— На кудыкину гору!

На следующий день ребята уже были в пути — правда, недалеко от Нагорного. Тихон, которого уже считали взаправдашним географом, предложил друзьям побывать там, где сливаются Серединка и Тихоструйка в одно русло.

— А что! — согласился Виктор. — Мне это тоже интересно…

Попросив под честное слово дощатую лодку у местного рыбака Аксена, такого тощего и бледного, что люди приклеили ему кличку Умера, друзья наконец отправились в плавание. Узкая, обычно голубая от безоблачного неба, а теперь больше зеленая лента Серединки петляла по широкому лугу, называемому «монастырем» от слова «пустырь».

В мае на этом лугу гудел сенокос, а потом целое лето на нем нагуливали привесы телята, паслись стада колхозных и личных коров, гоготали гуси. Хотя к намеченному месту плыли по течению, лениво текущая вода, к тому же местами сильно заросшая зеленой тиной, с желтыми кубышками и редкими белыми кувшинками, затрудняла движение — весло застревало в зарослях. Однако общими усилиями друзей цель была достигнута. Ребята выпрыгнули из лодки на пологий бережок, поросший низкой шелковистой травкой.

— Ну и что? — Митька равнодушно оглядел окрестность. — Было две речушки, а стала одна… Эка невидаль!..

— Одна, но зато какая! — восхищался Тихон. — Смотри, плес как зеркало!.. А дальше река потечет мимо меловых гор, то есть почти гор… Ну, словом, мимо высоких белых берегов… Когда я с отцом ездил в Острогожск, то видел эти берега…

Виктор стоял у воды и молча смотрел вдаль. Степан сидел рядом, выставив вперед колени, и кидал в воду щепотки земли, на которые бросались стайки мелкой рыбешки. Посреди плеса резвилась плотва, высоко подпрыгивая и поблескивая на солнце серебром. Степан думал о том, чтобы придти сюда на рыбалку, особенно к вечеру здесь будет хороший клев. Тихон с минуту смотрел то на речку, то на Виктора, любуясь другом, а потом приблизился к Митьке и прочел из «Медного всадника», кивком головы показывая на Виктора:


На берегу пустынных волн

Стоял он, дум великих поли,

И вдаль глядел…


Услышав знакомые строки, Виктор обернулся и удивленно посмотрел на друга.

— Это я о тебе, — радостно улыбнулся Тихон. — Ты как-то так стоишь — ну, ни убавить, ни прибавить — император!..

— Что?! — еще больше удивился Виктор и вдруг громко рассмеялся. — Тоже сравнил!.. Мели дальше — мука будет… А вообще, не тот масштаб, Тишка!.. Перед Петром действительно расстилалась даль в будущее, уже тогда, с берега Невы, он заметил, что есть дыра в Европу, потом уж начал вырубать окно… А моя даль на кончике моего же носа и кончается…

— Да, Петр — это глыба, — заметил Степан.

— Но окно в Европу ладили простые мужики, которых царь не щадил, — вступил в беседу Митька. — Так и я мог бы чужими руками горы воротить… А как он со старообрядцами обошелся? — вздохнул он. — Ужас!

— Большая личность допускает большие ошибки, Митя… Возьми Александра Македонского, Цезаря, Наполеона — великие полководцы! А чем прославились? Захватывали чужие территории, грабили народы, лили кровь рекой, уничтожали древнюю культуру… Истинную славу заслужил наш Александр Невский, он защитил Русь от тевтонских рыцарей…

— А Дмитрий Донской? — вставил Степан.

— И этот князь глубоко уважаем, показал Мамаю где раки зимуют…

— В следующий раз, — прервал тему беседы Степан, — приедем сюда с удочками: плотвы здесь — видимо-невидимо… Смотрите, как она играет на средине плеса!..

— Ну что — нагляделись? — Митька широко зевнул. — Пора и обратно, мне есть захотелось, а мы ничего не взяли… Сюда плыли по течению, а обратно будем разгребать заросли против… Грести веслом будешь ты, Тишка…

— Почему только я? — обиделся тот. — По очереди будем, как договаривались!

— Мы ради твоей прихоти здесь — хочу увидеть, хочу увидеть! Увидел и греби обратно, а я стану по пути кувшинки рвать…

— Варьке-заике? — ехидно усмехнулся Степан.

— Да, и ей! Вот обрадуется! Спасибо, Степка, что надоумил…

Домой вернулись к вечеру, по пути Митька растерял все кувшинки: пришлось и ему браться за весло. Устали до изнеможения. Рыбак Аксен встретил их на берегу, радуясь, что лодка цела. Он частенько, пока в селе еще спали крепким сном, густой сетью ловил мельву, потом ведрами носил ее по дворам, продавая стаканами за копейки. Люди охотно, главное, почти даром брали дар речки, кидали в чугунки серебро и варили уху.

— Лодку не поломали — и на том спасибо. — Рыбак оглядел судно со всех сторон.

— Наше честное слово на вес золота! — гордо ответил ему Тихон.

— Ну-ну, — добродушно улыбнулся Аксен, принимая из его рук весло.


X


Солнце уже поднялось высоко и жгло нещадно, когда Иван возвратился домой из Красноконска. Лыкова оставили в больнице: болезнь развивалась более серьезно, чем думали прежде — открылась старая рана, память гражданской войны, истощенная же нервная система отрицательно повлияла на сопротивляемость организма. Лидия Серафимовна сама принимала больного председателя, хлопотала над ним, жалела, а Ивану сказала:

— Молодец, Иван Афанасьевич, что вовремя привез его сюда… Теперь поезжай-ка домой, ты, я вижу, устал…

Провожая Ивана, Алексей Петрович, уже в больничном халате, крепко пожал ему руку.

— Спасибо, зятек.

— За что, Алексей Петрович?!

— За все. — Председатель отвернулся, громко шмыгнул носом, лицо его посуровело. — Просто за то, что ты хороший человек. — Задумался на несколько секунд, а потом добавил: — В жизни у меня никого не оставалось, когда умерла жена… Думаешь, меня вдохновляли успехи колхоза? Как бы не так! Обычные хозяйственные дела, наши, крестьянские, только под другим названием. Я слушал лозунги, сам их выкрикивал, новые придумывал и выступал с ними перед людьми… Ну, такой, брат, порядок, по-другому нельзя. Однако больше всего будущее Дуняшки заставляло меня шевелиться. Дуська — вот моя забота и моя боль, и я был искренне рад, что у нее появился такой муж, а у меня такой зять, как ты, Иван. — Лыков умолк, внимательно посмотрел на него. — Ты уж прости меня за то, что не получилось у нас так, как я и ты хотели… Не могу же я высечь ее кнутом, как это сделали бы в старину. — Он глубоко вздохнул, лицо его приняло страдальческий вид. — Да и партбилет у меня в кармане, а это, сам понимаешь… Словом, ты, Ваня, поступай, как сам знаешь, за любой твой шаг я обиды держать на тебя не стану… Будь сам хозяином свой судьбы…

Они оба хорошо понимали, что Евдокия не у соседей и не у подруг провела ночь, все село знало, но говорить об этом не хотелось: Алексею Петровичу было неловко, а Ивану — стыдно и больно.

— Подлечусь маленько, Лидия Серафимовна обещает, она такой доктор, все свои обещания исполняет, — грустно усмехнулся председатель, — даже от смерти человека отводит… Вернусь домой, — продолжал он, — получим полуторку, и ты сядешь за руль… Ага! Это ведь первый автомобиль в нашем колхозе, и ты первый шофер! История, брат! — и глаза Алексея Петровича вспыхнули добрым светом.

Таким его и запечатлела память Ивана. А дома он узнал (донесли досужие соседки), что Евдокия пришла в дом отца на ранней зорьке, и низ юбки, считай до колен, мокрый был, росой вымочила.

— Со степу шла, — шептались бабы.

— До самой речки ее эмтэесный провожал… Целовались напоследок…

— Бесстыжая!..

— Любит она энтого Ваську!..

— За какие прелести?

— Видать, есть, за какие!..

Терпеть позор Иван больше не мог. Он молча собрал вещи жены, с помощью Афанасия Фомича вытащил кованый сундук с приданым, всякими нарядами и другим барахлом к воротам, оставив его на улице на всеобщее обозрение проходящих мимо односельчан. Любопытных нашлось немало.

— Молодец Иванка?…

— Все-таки Дуська — дочь председателя колхоза!.. Алексей Петрович в больнице, как узнать ему о таком!..

— Что же — молиться на нее?

— Потаскуха она, а не дочь…

— Сучка, одним словом…

Выставление сундука неверной жены на улицу в Нагорном с приснопамятных времен являлось решительной мерой и означало одно: развод! Поэтому лишь редко кто, особенно из молодых, уже начинавших забывать старые обычаи и традиции, не удивлялся такому поступку Ивана.

— Жена не перчатка, с руки так вот быстро и легко не сбросишь, — рассуждал Устин Уколов, худощавый мужик с пожелтевшими от курева усами, — или не окурок, который не докурил — бросил… Жену надо выбирать с умом!

— Это как?

— Подскажи, Устин.

— Как, как… — Тот почесал шею. — Известно, как… Навари гороху или квасули, наешься — и с бабой в постель, накройся одеялом с головой на всю ночь. Если баба выдержит твой дух до утра — стало быть, любит, можешь взять ее в жены, а ежели нет, то тут никаких загсов…

Окружившие Устина мужики громко и дружно смеялись.

— Сморозит же такое!

— Он на энто мастер!

О случившемся у Званцовых быстро стало известно в правлении колхоза: прислали подводу, погрузили сундук и отвезли в дом председателя — подальше от стыда. Принимая свое приданое, Евдокия не знала, что делать: плакать или радоваться. Плакать с горя — как-никак законный муж выставил ее из дома, а за добрые дела жен не выгоняют на улицу, — ей не хотелось; радоваться оттого, что так легко получила свободу от невыносимых брачных уз — тоже было не очень приятно. Иной муж из-за ревности и по пьяни мог бы такое натворить, что на весь околоток слышно было бы. Особенно из-за такой красавицы, как она, без мордобоя не обошлось бы. А Иван поступил в высшей степени благородно: по совести, по обычаю. Одно тревожило Евдокию: как же поступит теперь Василий? Ночью она не раз намекала ему на возможность такого исхода, но он все время уклонялся от прямого разговора на эту тему, шутил и отделывался туманными, ничего не значившими фразами: мол, там видно будет! Вот если бы он женился теперь на ней, то люди скоро бы перестали судачить о них, восприняли бы все, как положено — мало ли людей, надоевших друг другу в браке, разбегаются в разные стороны и заводят семью во второй и даже в третий раз! Обычное дело! А если тракторист откажется жениться? Тогда ей от позора не отмыться никогда, тогда одна дорога — в прорубь головой. И Евдокия, сидя на сундуке посреди горницы, куда его втащили правленцы, горько заплакала. И что еще скажет отец, когда выпишется из больницы?


XI


Трудный день выпал на долю Константина Сергеевича, когда он, вооружившись веревками и заручившись помощниками, мужиками, согласившимися за бутылку водки лезть хоть черту в пасть, приступил к сбрасыванию церковного колокола. Занятия в школе заканчивались, скоро летние каникулы, а в райкоме Пантелеймон Жигалкин почти каждый день интересовался, почему не выполняется, как он выражался, важное партийное решение, хотя формально такого решения ни устно, ни письменно не существовало, это было личное требование самого Жигалкина, который и грозил Константину Сергеевичу серьезным взысканием. Так что директору школы, являвшему и секретарем местной партийной организации, деваться было некуда, он был загнан в угол.

Кроме нанятых за водку мужиков помогать Константину Сергеевичу вызвались вездесущий Антон Званцов, Федул Кряков и Тихон Носов. Тихон пришел скорее, чтобы помочь удержать колокол от падения, ибо, упав с такой высоты, он может расколоться, да и задумка у Тихона появилась дерзкая, тайная: раз уж колокол все равно снимают, надо принимать меры, пусть и опасные, для его спасения. Но больше всего вокруг церкви собралось ротозеев. Многие помнили, как сбрасывали с купола и колокольни кресты. Помнили, как приехавший из Красноконска пожарник Гришка Сериков ловко с помощью веревок и крюков взобрался на голубой купол церкви, раскачал крест, освободил от крепления и сбросил его на землю под неодобрительное гудение в толпе мужиков и плач женщин, среди которых иные даже голосили, как на похоронах. Затем Гришка полез на колокольню. Воодушевленный успехом на куполе, уверовав в свою ловкость, он, по всей видимости, потерял бдительность и осторожность: крест сбросил, но и сам сорвался, упал наземь и тут же скончался. Нагорновцы тогда решили, что пожарник наказан за свой грех.

— Господь покарал святотатца, — шептали, крестясь, набожные старушки.

— Так ему и надо!..

— Сбрасывать кресты — это дьявольская затея!..

После несчастного случая с пожарником снимать колокол с церкви никто уже не осмелился. Так он и висел, не созывая к заутреням, обедням и вечерням. Лишь когда дул сильный ветер и стоявший почти рядом, на самой высокой точке, ветряк быстро махал своими старыми крыльями, колокол тяжело раскачивался и тихим баском звенел, словно жалуясь на свою безотрадную судьбу.

Теперь подошла и его очередь. На колокольню по крутой внутренней лестнице, безо всякого риска упасть поднялись Антон и Федул, держа в руках конец толстого каната. Они долго возились наверху, снимая колокол с перекладины, долго закрепляли канат, за кольцо так, чтобы можно было без опаски опустить колокол на землю. По просьбе жителей села, его не то что не хотели сбрасывать — просто боялись, что мужики, науськанные бабами, намнут им за это бока.

— Мы готовы! — кричал сверху Федул. — А вы?

— Давай! — отвечали ему снизу мужики хором и махали руками.

— Только смотри не грохнись, как Гришка Сериков!..

— Не высовывайся здорово!..

— Не боись, не свалюсь!..

Если Антон участвовал в уничтожении остатков религиозного дурмана в Нагорном безо всякого вознаграждения, кроме морального, конечно, и с надеждой, что его энтузиазм будет все же учтен при вступлении в партию, то Федул бесплатно лезть на такую гору не захотел. Пришлось Константину Сергеевичу обещать ему магарыч. В селе знали, что этот ныне командующий колхозными волами шагу не сделает за так. Помнили мужики, как в двадцать пятом году Федул за три рубля согласился бежать от кооперативного магазина до конца главной улицы, пересекавшей все село, и обратно. Но бежать-то надо было сняв портки! И он бежал, пыля босыми ногами и сверкая задницей, а за ним под громкий лай дворняжки с криком гналась детвора, возбужденная поднятой суматохой. И своих три рубля, собранных по копейке мужиками, Федул получил. Целую неделю Нагорное сотрясал хохот. И, тем не менее, как сельского пролетария его в числе первых записали в колхоз. Своим скарбом он общее хозяйство не обогатил, потому что имел в кармане вошь на аркане, но чужим стал пользоваться с превеликой охотой. Чем это завершилось, хорошо известно: от оплеухи Егорки Гриханова в ухе Федула так и остался неприятный звон. По этой причине у него теперь не иссякала пролетарская ненависть не только к князьям и другим буржуям, но и к коням, особенно если какой-нибудь конь имел несчастье отзываться на кличку Князь. Зато с быками работать ему было спокойно и, что главное, он мог зарабатывать много трудодней. Вот только беда, что мало давали хлеба на эти трудодни, по пятьдесят граммов зерна! Но все равно свою должность бычатника, как Федул с гордостью говорил, не поменял бы ни на какую другую.

Колокол оказался не столь тяжелым, и мужики, с криками и матами придерживая и медленно отпуская канат, плавно опустили его на землю.

— Отправим колокол в район, — сказал, смахивая ладонью пот со лба, Константин Сергеевич. — А пока пусть он тут и полежит…

На том и стали расходиться. Забродин был весьма доволен тем, что обошлось все благополучно, без потерь среди атеистов, да и Жигалкин теперь отвяжется. А нанятые в помощники мужики, осоловевшие от принятых граммов, сидели под стеной магазина и, поглядывая в сторону церкви, где еще поблескивал на солнце медный колокол, обсуждали совершенный ими подвиг.

Но утром в селе узнали, что ночью кто-то спер колокол и как вещественное доказательство везти в район Константину Сергеевичу было нечего. А ведь без этого доказательства Жигалкин сразу не поверит его словам, пока сам не приедет в Нагорное и не убедится, что «поповской побрякушки» больше на колокольне нет. Старики обсуждали чудо, происшедшее с колоколом, иные утверждали даже, что лично видели, как в полночь колокол сам поднялся вверх и вскоре исчез из вида.

— В святой дух превратился!..

— Не стерпел он надругательства над собой!..

— Прости нас, Господи!..

— Бог покарает Нагорное, как Содом и Гоморру!..

А произошло все просто: «вознесение колокола ночью на небеси» организовал Тихон.

— Сохраним историю Нагорного, — сказал он, поглаживая медный бок колокола, — он отлит более ста лет тому назад… Реликвия!.. А люди нам еще спасибо скажут…

Когда село безмятежно спало, даже сторож в конюшне сладко храпел и дежурный в сельсовете, подложив руку под голову, посапывал на столе у телефона, ребята подкатили к церкви тачку-двуколку, взвалили на нее колокол и тайно отвезли его к плесу.

— Спрячем, где неглубоко, — предложил Митька.

— Ага, — согласился Тихон, — но и не мелко… Когда вода будет чистая, рыбаки могут увидеть…

— Ладно, — согласился Митька. — Я знаю такое место…

И они на лодке переправили колокол на середину плеса и, чтобы излишне не шуметь, осторожно спустили его в воду.

— Мить, не забудем где? — Тихон огляделся кругом.

— Нет! — Митька толкнул веслом лодку с места. — Видишь вербу? Прямо напротив нее… Хороший ориентир!..

Виктор и Степан в это время стояли, как они говорили, на шухере: если что — им надлежало немедленно во всю прыть бежать к речке и спасать друзей от неприятности. Конечно же, о своей ночной проделке ребята не проронили ни слова: и опасно, вдруг дознается милиция, и стыдно перед директором школы. Но не могли ребята оставить Нагорное без колокола, звон которого слышали их деды и прадеды.

Искали пропажу всем селом. Даже милиция из района приехала: как-никак, а хищение церковной утвари налицо! И больше всех старались Виктор, Тихон, Митька и Степан. Они ходили по дворам, заглядывали в каждый сарай, в каждый закуток, вилами пронизывали сеновалы.

— Зачем же я тогда снимал его с колокольни! — наступал на милицию Степан. — Прошу найти кражу, а виновных наказать так, чтобы у других зады покраснели, как вареные раки.

Но работники милиции только развели руками и уехали восвояси несолоно хлебавши.

Иван также толкался среди односельчан, которые снимали колокол с колокольни, а назавтра тщательно искал его. Это была его последняя помощь мужикам родного села. Он торопился успеть на станцию и сесть в пассажирский поезд Харьков — Владивосток. Где-то в далеком Приамурье требовались шофера на лесоразработках. Те, кто вербовал Ивана, помогли ему без волокиты взять развод с Евдокией. Жена не противилась разводу, но, правда, в отличие от него, всплакнула так, чтобы никто не видел, в доме, за закрытыми окнами. Плакала Евдокия скорее не оттого, что рвалась связь с Иваном, а оттого, что Василий был вызван начальством сначала в МТС, а потом в военкомат и с тех пор словно растворился в небытии. … На ее вопрос, где он делся, отвечали, что попросился на побывку домой, там что-то случилось, но скоро вернется. Однако не вернулся.

К вечеру того дня, когда сняли колокол, два коня, запряженных в телегу, размахивали хвостами, отгоняя надоедливых слепней и мух, и жевали свежескошенную на лугу траву, брошенную Афанасием Фомичем им под ноги. В хате Званцовых собралась вся семья. Вместе ужинали последний раз.

— Ну, сынок… — Афанасий Фомич поднял зеленую кружку с налитым в нее зельем домашнего производства. — На дорогу!.. Дай Бог тебе благополучно добраться до места…

Все дружно выпили, кроме Анисьи Никоновны, беспрерывно вытиравшей платком покрасневшие от слез глаза. Вот так же совсем недавно, кажется, провожала она по вербовке на страшно далекий Кавказ Леночку, откуда та не вернулась. Сердце обливалось кровью, когда Анисья Никоновна думала о старшем сыне, о его жизни где-то так далеко, что и сказать трудно. Как сказал ей муж, это на тысячи верст дальше, чем злополучный Кавказ. Как там сложится судьба Ванюши?

— Ты вот что, Иванка. — Вытирая усы, Афанасий Фомич посмотрел на сына. — Будь там поосторожней… Балакают, на Дальнем Востоке японец балует… На каком-то Галкином поле, что ли…

— На Халхин-Голе, — подсказал Александр отцу. — Это же было в Монголии…

— А озеро Хасан где, тоже в Монголии? — ввязался в разговор Виктор. — Я по карте смотрел, это недалеко от тех мест, куда едет братка…

— Нынче там не воюют. — Иван положил ложку на стол. — Вы как маленькие дети, — усмехнулся он. — Если б была там война, кто бы туда вербовал?

— Нынче нет, а завтра могут и воевать… Я там бывал в пятом годе, — вспомнил Афанасий Фомич. — Китайцев с косичками на затылке видел… Коли которые попадались против нас, так я один гнал их Бог весть куда… Не стрелял! Возьму, бывало, винтовку за дуло и гоню… А японцы — народ дюже злой… И через твой Амур я, помню, переезжал… Широкая речка, не то что наш плес и ерик… А вот про Кедровку, куда ты завербовался, я, сколько прошел, не слыхивал… Брехать не стану!..

— Ты же, батя, по территории Манчжурии пехом путешествовал, — не унимался Александр. — А где Кедровка? На Амуре, на русской территории…

— Я же и говорю, что брехать не буду: не встречал такого места. — Афанасий Фомич сердито шмыгнул носом и, облизав ложку, бросил ее на стол. — И вот еще, Иванка, смотри там не подцепи опять какую-нибудь дуру вроде Дуськи… А то у вас все не по-людски получается. — Сыновья рассмеялись. — Ну, чего скалитесь? Я правду толкую… Вот ты, Витька, с единоличницей связался… Других девок в Нагорном тебе нет! Мужики меня поддевают… из-за тебя, негодника!.. Да и рано тебе о паневах думать, женилка еще не выросла, а под носом еще возгри зелены… Утри их сперва! Отслужи сначала армию, стань человеком!.. Я же кажу, у вас все не как у людей, все не по путю…

— Девок-то много, но не у всех коровьи глазищи, — ехидно захихикал Александр.

Виктор замахнулся на брата кулаком.

— Я вот как врежу тебе, так это у тебя глаза коровьими станут, понял? Александр отшатнулся к стене.

— Цыц! — стукнул кулаком по столу Афанасий Фомич. — Не хватает еще вашей драки тут!.. И когда вы только поумнеете, вон какие вымахали, в потолок макушками стучитесь, а ума ни на копейку…

— Нет, ну, при чем тут единоличница, отец? — горько усмехнулся Иван. — Моя вон… — Он запнулся, ему трудно было говорить о Евдокии, но он преодолел волнение и продолжал: — Моя вон дочь самого председателя колхоза! И что же?… Ты, Виктор, поменьше слушай, поступай так, как вот эта штука велит. — Иван коснулся рукой свой груди, где учащенно билось сердце, встревоженное предстоящим отъездом и прощанием с родными. — Екатерина твоя единоличница по неволе. Ее отца наказали, а девушка-то при чем? Батя, ты тоже иногда как ляпнешь…

— Как это — меньше слушай? И кого? — возмутился Афанасий Фомич. — Кто вас растил, учил?… Вот Сашка молодец, читает книжки и читает — никаких девок!.. Отслужит в армии, вот тогда пусть и женится… Только армия делает человека человеком, вон Игнаток до армии кто был — тьфу, только рябая Паранька и клюнула на него, а нынче он — командир! Военному делу других учит…

Провожать Ивана вышли соседи. Виктор вынес чемодан брата и положил его на телегу.

— Ну, братка, не забывай нас. — Он грустно посмотрел на Ивана.

— Как же я забуду? — ответил брат. — Небось еще свидимся, не на тот свет уезжаю…

Расцеловались. Анисья Никоновна еще больше расплакалась. Александр взял вожжи, уселся на брошенный на телегу клок сухого сена. Иван последовал за ним.

— Но-о! Застоялись! — Александр хлестнул вожжами по спинам коней, повозка тронулась.

Громко заголосила Анисья Никоновна, а Иван в последний раз с тоской посмотрел в сторону, где виднелась крыша дома Лыкова. Ему очень хотелось в эту минуту увидеть Евдокию, виновницу его горя и позора, но все же любимую, желанную.

Закрывалась последняя страница его молодости. А будущее было далеко и неясно.


XII


Большая хата Свиридки Огрызкова стояла на самом краю села, на спуске, который вел к той самой кринице, где, по утвердившейся в умах и памяти нагорновцев легенде, священнику Михаилу Макарьевскому явилась чудотворная икона Тихвинской Божьей Матери. Одни говорили, что икона лежала на траве у криницы, другие уверяли, что священник увидел ее на поверхности воды и достал оттуда. Спор всегда разгорался накануне престольного праздника в честь этой иконы. Но не это было важным — главное, что она действительно была и после разгрома церковной утвари, когда все образа, висевшие на стенах церкви и на алтаре, были расхищены, что покрасивее да с дорогими окладами, а большая часть их была сожжена безбожниками прямо у храма, чудотворная икона уцелела: ее незаметно от чужих глаз, под покровом ночи вынес из церкви Свирид Кузьмич и надежно спрятал у себя на чердаке за боровом, так назывался кирпичный дымоход. То, что хата находилась недалеко от криницы, и то, что икона хранилась теперь в этой хате, Свирид считал знаком свыше. Он твердо верил, что наступят времена, когда дьявольская власть рухнет и Нагорное заживет прежней, дореволюционной жизнью.

Свирид усердно молился, повернувшись к святому углу хаты с целым иконостасом больших и маленьких образов, оправленных расшитыми цветными узорами утирками, и тускло горящей лампадкой, которая висела перед ними на тонкой металлической цепочке, когда неслышно в горницу вошел его сын Оська. Отец испуганно взглянул на него и спросил просто так, чтобы как-то вылить душевную горечь:

— Крутится?

— Вертится! — ехидно улыбнулся Оська.

Кроме ехидства, в его голосе чувствовалось равнодушие, видно было, что и вопрос отца, и его ответ уже были давно известны и набили оскомину. С их двора не была видна ветряная мельница, принадлежавшая до революции семье Огрызковых и перешедшая к Свириду по наследству. Поэтому он с тревогой часто спрашивал, хотя и сам хорошо знал ответ, не поломался ли еще ветряк. Ему очень хотелось, чтобы мельница, наконец-то, остановилась. А придет время — он ее восстановит!

Оська стал рядом с отцом и небрежно, наскоро перекрестился.

— Ты чего не в настроении, сынок? — Отец в упор посмотрел на сына. — Аль стряслось что?

— Стряслось! — загадочно ответил Оська, что еще больше заинтриговало отца. — В Красноконске, — растягивал сын, чтобы еще больше насладиться новостью, — в больнице… скончался… Лыков!

— Врешь! — воскликнул Свирид Кузьмич.

— Вот те крест! — перекрестился Оська.

— Слава тебе, Господи! — стал неистово креститься и Свирид. — Услышал нашу мольбу, прибрал его к своим рукам… Только раньше надо было бы!.. Прости, Господи, душу мою грешную за такие слова. Но и он ведь в грязь затаптывал твое имя… Атеист, одним словом!..

Алексей Петрович был одним из тех, кто активно устанавливал в Нагорном советскую власть, а потом раскулачивал зажиточных крестьян, не всегда кулаков — иногда, бывало, и по настроению. Ветряк сразу же отобрал у Свирида, урезал землю до пятнадцати соток, кроме тех, что остались под хатой, сараем да погребом, вырытом в огороде. Не единожды Свирид хватался за охотничье ружье, из которого сделал обрез, даже заряжал его, выходил на засаду и мог бы не раз уложить Лыкова, но всегда в критическую секунду указательный палец его правой руки отказывался нажимать на спусковой крючок. Не суда и наказания боялся Свирид, а кары сверху… И вот теперь, наконец, Лыков и сам ушел в тот мир, куда хотел проводить его Огрызков. В одно мгновение Свириду показалось, что вот он, наступил счастливый момент, вот когда все изменится, но, остыв после эмоционального возбуждения, он вспомнил о действительности, о том, что не в Лыкове суть. Сколько самих таких лыковых, пролетарских активистов до мозга костей, без суда и следствия пошли в Сибирь по этапу или были расстреляны! Суть во власти, в Сталине, по словам Игнатка, которому довелось в Москве видеть (а может, и врал Игнаток?) вождя с близкого расстояния, в этом «низеньком, рыженьком и рябеньком, как моя Паранька, человечке». Да и Сталин один — ничто, козявка, хотя больно кусачая. Вся суть в партии, в большевиках, таких, как Пентелька Жигалкин, прыгнувший из грязи в князи. Вот если бы их… И палец Свирида самопроизвольно сделал хорошо отработанное за жизнь движение — давить ногтем вшей. Свирид испуганно вздрогнул, поглядел вокруг, на окна, на дверь, на подозрительно темневшие углы хаты и даже на загадочно молчавшие образа. Для этого нужна большая силища, а где ее взять? Может, за границей? Но где?

Свирид Кузьмич еще раз испуганно озирнулся вокруг, тряся узкой рыжеватой бородкой, — кроме Оськи в хате никого не было.

— Значит, Лыков умер, Бог взял, — стал рассуждать больше сам с собой Свирид и вдруг вплотную придвинулся к сыну, присевшему к углу стола. — Ты, Оська, вот что… Кончишь девять классов — и баста, инженером все равно не станешь, не дадут тебе учиться на инженера — сын кулака…

— Ну, какой же ты кулак, батя! — Оська поднял брови. — У нас батраков отродясь не было… Сами горбатились на поле, сами все делали…

— А ведь раскулачивали! — тряхнул бородой Свирид. — Ветряк сразу же отняли… Лыков же и отнимал… Не кулака сын, так единоличника… За хозяйство браться тебе надобно, хватит дурака валять… Я неважный, хвораю больше, — продолжал он развивать свои мысли. — Мать тоже, только и слышишь, что кряхтит на печи… Все идет к твоей женитьбе… Ты эту дочь Егорки Гриханова выкинь из башки… Не нашего она плана!.. Кто такой этот Гриханов? Беспартошный! Всегда был таким. И отец его с лаптями не расставался, и дед тоже. Из колхоза его вытурили за то, что он за лошадь свою заступился, но он все равно заодно с ними… Погладят чуток, так он целоваться к ним полезет… У Демидки Казюкина дочь подросла, Нюрка… Я подглядел, невеста что надо! Цыцастая! — Видя, что Оська кривит губы, Свирид стал сердится. — Ты что, не знаешь, кто такой Демид Савельевич?

— Да знаю! — отмахнулся Оська.

— Ни черта ты не знаешь! — наступал отец. — У него своей земли было сто пятнадцать десятин, полторы тысячи овец, пятнадцать лошадей с упряжью, дом из кирпича, большой сад и водяная мельница не чета нашей…

— Было, да сплыло. — Оська отвернулся и уставился в окно, за которым зеленел луг; среди него голубой лентой поблескивала Серединка, а дальше, как две сестры, встречались и сливались в единый поток две небольшие речки.

— Еще неизвестно, как все обернется. — Свириду Кузьмичу не нравилось унылое настроение сына. — Ты это того… не опускай нос… Знай… — Отец повернулся к иконам и вновь широким жестом перекрестился. — Безбожная власть долго не продержится… Об этом даже в Писании сказано!..

Один за другим к Огрызковым пришли Григорий Борисович Шапкин, Мефодий Семенович Маркелов, и последним, прижимаясь теснее к плетню, на всякий случай, чтобы меньше видели, прокрался Демид Савельевич Казюкин.

— Входи, входи, — приглашал всех Свирид, поглаживая бородку.

Пришедшие прямо с порога, не говоря еще ни слова, крестились и шептали молитвы. Все были возбуждены и не то чтобы радостные, но с какой-то неопределенной надеждой неизвестно на что. Понимали: смерть председателя колхоза не решит их проблем, не изменит порядка вещей и все останется, как есть. Но вместе с покойным Лыковым уходит в небытие и часть их трудной и опасной жизни.

Хозяйка дома Авдотья Саввишна, не на шутку взволнованная, забеспокоилась: гости пришли так внезапно, без приглашения — чем потчевать?

— Что под руку попадется, то и на стол, — посоветовал ей Свирид Кузьмич, а сам достал спрятанную под печкой бутыль с мутноватой жидкостью. — Берег на всякий случай — пригодилось! — вдруг торжествующе произнес он.

Появился на столе хлеб, огурцы прошлогоднего засола, но хорошие, твердые, хрустящие, несколько головок лука, кусок сала, а в стеклянную солонку Оська добавил горсть соли. Гости расселись на лавке вдоль стены, хозяин примостился на табуретке у края стола и налил в стаканы самогону.

— Ну, помянем, — поднял он свой стакан и тут же добавил: — Не председателя, ни дня ему, ни покрышки, а человека — все-таки Божье создание, хотя им и овладел дьявол…

— Помянем, — негромко заговорили мужики, глядя на налитую жидкость в стаканы.

— Пусть земля ему будет пухом…

— Вместе ведь росли!..

Авдотья Саввишна, стоя недалеко от стола, глубоко вздохнула и сделала скорбное лицо: вспомнила она Лыкова молодым, хоть и бедным, но статным и красивым парнем, на которого заглядывалась не только она, но и другие девки в Нагорном. Отдали ее замуж за Свиридку, в семью богатую, пять коров своих имели, а сколько овец — не считала! Свирида она не любила, но подчинилась воле родителей, свыклась со своей долей, родила Оську, когда уже про нэп балакать стали.

Мужики меж тем выпили, крякнули по обычаю, хрустнули, кто огурцом, кто луком, и стали молча и медленно жевать, как волы в стойле после изнурительной работы в поле.

— Что теперя будет? — первым прервал молчание Демид, оглядывая заросшие бородами лица мужиков.

— А ничего, — ответил Гришка Шапкин, по прозвищу Шуга. — Все останется как есть… Пораскиньте своими мозгами: уж как мы надеялись, когда Ленин умер — и что? А ничего. Сатанинская власть как была, так и осталась… Так то ж Ленин, вождь всего этого… пролетария! Не соринка в глазу, что прижмурился и она со слезой вышла… А тут Лыков!.. Да кто он такой, чтобы после его смерти все торомашками пошло? Просто нам он много вредил и то не по своей небось воле… Прости его, Господи!..

Все перекрестились, повернув головы в сторону образов, Авдотья Саввишна даже поклон сделала, и только Оська, не поднимая головы, продолжал закусывать выпитый самогон, и скулы его упрямо двигались.

— Ты правильно сказал, Гришка, — кивнул Демид. — Лыков не в счет!..

— Чтобы прошлое возвратить, нужна другая сила, мужики, — заметил Свирид.

— Но мы с вами не сила, — окинул всех насмешливым взглядом Шапкин.

— Сила нужна из-за границы, — вздохнул Свирид. — Самим нам не управиться, в гражданскую никакие генералы не помогли, а нынче так и балакать не приходится…

— Да нет уж, лучше задницей без портков сверкать, как Федул когда-то, чем кланяться чужакам, — возразил Свириду Григорий Шапкин.

— Это ты так думаешь, Шуга, — ответил ему Свирид. — И я тебя не понимаю… Проходил я анады мимо твоего дворца: можно сказать, одна срамота, до чего довели хозяйство, какую домину развалили!..

Перед самой революцией Шапкины, разбогатев на торговле, купили старинное, еще помещичье, имение. У самой реки двухэтажный кирпичный дом со множеством комнат, вокруг большой сад, где росли яблони, груши, вишни, сливы. После революции Шапкиных из поместья изгнали, старый хозяин вскоре умер, а Григорий махнул рукой на все, со всеми решениями местной власти соглашался, даже вошел в доверие, и его не тронули, не отправили куда подальше, но в колхоз не приняли. Хотя заявление он и не писал, ему просто намекнули: не пытайся! Слова Свирида грустью пали на его душу: он и сам видел, в каком плачевном состоянии находятся его бывший дом и сад. И когда Григорий проходил или проезжал мимо, то всегда отворачивался, чтобы не видеть выбитых окон и вырубленных зимой на дрова яблонь и груш.

— Похороны, стало быть, завтра, — вернулся он к неприятному разговору.

Свирид большим кухонным ножом нарезал тонкими ломтиками сало и последний ломтик и крошки от нарезанного кинул себе в рот.

— Должно быть, — кивнул он.

— Здрасьте вам! — вмешался доселе молча жевавший Мефодий Маркелов. — Вы что — не до конца слыхали? Санька-то скончался вчерась, а жара-то вона какая. Нынче и похоронят!.. Балакают, сердце не выдержало у него, когда узнал, что Иванка Званцов Дуську его распутную выгнал со двора… Ныне на кладбище понесут Лыкова, я сам видел, сколько из Красноконска враз понаехало… Сам Морозов прикатил, хмурый, недовольный!.. Как же, своего потеряли… А про заграницу, мужики, нам помалкивать надо, от греха подальше. — Он поднял указательный палец, как бы предостерегая, и закончил: — То-то! — Все испуганно поглядели, но теперь уже не на образа, а на окна и дверь. — Ухи везде есть, мужики… Так что надо пойти на похороны поглазеть, — предложил он, и все с ним согласились, встали из-за стола, утерлись, кто чем мог.

— Спасибо, Свирид, за угощенье, — сделал поклон Огрызкову Демид Савельевич.

….Таких похорон Нагорное за все годы своего существования не знало. Народу собралось — яблоку упасть негде! Гроб был обит красной материей. Духовой оркестр красноконских пожарников, блестя на солнце медными трубами, баритонами, тенорами и басами, играл траурную музыку, которая сама по себе невольно выжимала у односельчан слезы из глаз. Впереди траурной процессии несли не крест, как обычно, а деревянную пирамидку, выкрашенную в красный цвет, на верху которой была прикреплена вырезанная из жести звезда. Все Нагорное двигалось за гробом. И не только колхозники, но и единоличники. Баб, конечно же, интересовала прежде всего Евдокия: как она, бесстыжая, выглядит? Одетая во все черное, она шла за гробом, низко опустив голову.

— И поголосить-то по отцу не умеет! — возмущались бабы.

Насмешливые, порой злые взгляды, ядовитые слова в адрес Евдокии вряд ли могли сделать ее горе еще сильнее. Ей было все равно, что о ней теперь думали. После сорока дней после похорон, решила она, продаст дом и уедет куда-нибудь подальше, теперь по вербовке люди едут во все концы страны. А может, даже отправится к Ивану на Амур (только вот узнать бы у Званцовых адрес!), поедет, упадет перед ним на колени, попросит прощенья, а там, что Бог даст. Более того, пришла разнарядка отправить еще желающих нагорновцев в Красноярский край, в тайге создавать новые колхозы. Часть семей туда два года назад уже отправилась, пишут, что живут неплохо: только гнус проклятый одолевает. Можно и туда податься, там много друзей отца. А от Василия Игумнова до сих пор ни одной весточки, забыл ее, натешился и забыл. Про других потенциальных мужей она и думать не хотела, хотя нашлось бы таких немало.

Похоронили первого председателя колхоза имени «13-го Октября» на местном кладбище почти рядом с церковью и ветряком. Свирид Кузьмич также шел за гробом и для приличия, стараясь быть заметным для всех, старательно и часто вытирал картузом глаза. И он даже дольше всех оставался на кладбище у свежего холмика с новенькой звездочкой, покрытого цветами. Но не потому Свирид оставался, что не хотел быстро расставаться с усопшим, а потому, что отсюда очень близко была видна ветряная мельница. И Свириду Кузьмичу теперь уже не понарошку с трудом удавалось сдерживать слезы. И проходившие мимо него с сожаленьем думали, как этот единоличник убивается по умершему председателю колхоза, который отбирал у подкулачников землю, скотину и многое другое, а у него самого даже ветряк!

— Все простил Лыкову Свирид Кузьмич, — толковали меж собой мужики.

— Оказывается, добрая, отходчивая у него душа.

— Хоть и почти кулачья…

Сорок дней после смерти отца Евдокия отмечала по христианскому обычаю, правда, без церковного молебствия, хотя, если был бы открыт храм для службы, она обратилась бы к батюшке: ведь так и не стала комсомолкой, несмотря на все уговоры и даже угрозы Алексея Петровича высечь ее ремнем. Ему самому доставалось по первое число в райкоме партии за пассивность в воспитании колхозной молодежи и даже собственной дочери.

— У тебя на уме одни только гулянки, — сердился, бывало, Алексей Петрович. — Отца в грош не ставишь, не слушаешься…

— Ну, зачем мне твой комсомол, батя, — упрямилась она, — собрания, стенгазеты — скукота!.. А на гулянках весело, Митька как заиграет — ноги не удержишь, сами в пляс идут…

— Я доберусь и до Митьки, — грозился отец, — нет чтобы в активистах быть, так он до зари пиликает на своей гармошке, паршивец!

Но теперь отцовские советы, уговоры и грозные наставления остались позади. Помянуть Алексея Петровича пришли все правленцы, из Крас-ноконска на райкомовском легковом автомобиле приехал Жигалкин, со скорбным выражением лица здороваясь с собравшимися во дворе.

— Я не против дедовского обычая, — сказал он, подавая Евдокии букетик из красных роз. — Хочу наяву помянуть хорошего человека, нашего соратника, твердого большевика Алексея Петровича… Только теперь чувствую, как не хватает его нам!

Из Выселок, стряхивая с одежды дорожную пыль, прибыли Дарья Петровна и Илья Стратонович. За столом выпили, закусили, стали вспоминать о покойнике, выпили еще раз — повеселели, пошли разговоры на разные темы.

— Алексей Петрович наяву не любил унылые лица, — заявил Жигалкин, — ему нравились революционные песни. — И он раскрыл было рот, но его никто не поддержал: петь никому в этот момент не хотелось. — Эх, зря вы!.. Когда мы с товарищем Буденным Семеном Михайловичем двинулись из Великомихайловки… Это надо было слышать!.. Все, все кругом наяву пело!.. Эх, вы! — Оказалось, что Жигалкину не надо было много выпить, чтобы начать косеть: он встал из-за стола и, пошатываясь, разочарованно пошел к двери. Во дворе его нетерпеливо ждал шофер, который усадил охмелевшее начальство на переднее сиденье, нажал на газ, выехал на улицу Нагорного и, сопровождаемый крикливой детворой и залихватским лаем дворняжек, направился в сторону райцентра.

За оживленной беседой ухода Пантелеймона Кондратьевича как-то не заметили.

— Ты вот что, Дусенька, не сиди тут одна-одинешенька, перебирайся к нам на хутор, — шептала тетка племяннице. — Валеры дома нету, не едет из Харькова и конец, а нам без него хоть в петлю лезь, так скучно, а ты заместо дочери будешь…

— Да, да, — кивал Илья Стратонович, поддерживая просьбу жены, — ты нам как родная дочка… Приезжай!

— Ладно, — согласилась Евдокия, — скотины у нас нет, курей и тех мы давно вывели… Кто глядел бы за ними? А хата… кому она нужна? Через недельку приеду, а покуль обожду, отец еще не весь ушел отсюда… Я это чувствую!

За это время Евдокия все-таки надеялась дождаться хоть какой-нибудь весточки от Василия Игумнова или о нем. Ждала осень, ждала зиму, закрывая на ночь двери хаты на крепкий засов от возможных поклонников, оставляя у двери тяжелую кочергу на всякий случай. А когда с полей сошел снег и ручьи отзвенели гимн весне, пошла работать в колхоз.


XIII


Ночь была на удивление светлой. Хорошо был виден белеющий холст тумана над речкой и лугом. Вечерняя и утренняя зори встретились за горизонтом и наложили на небосклон разные оттенки — от синеватого вверху через белый до светло-розоватого внизу. Вот-вот из-за горизонта брызнут яркие лучи солнца и начнется новый день.

— Завтра воскресенье, а на работу все равно идти надо, отцу помогать, — вздохнул Митька, не выпуская из рук гармонь.

Уже и пальцы одервенели, плохо слушались, попадая не нате клавиши, и ремешок до боли натер плечо, но особенно девушки знать ничего не хотели: играй и конец! И только Варька Поречина сочувствовала веселому гармонисту.

— А ты… ик… отдохни… ик, — шептала она, волнуясь и переживая за Митьку, а чем сильнее Варька волновалась, чем учащеннее билось ее сердце, тем неотвязнее ее преследовала противная икота.

Когда Митька снимал с плеча гармонь, начинали петь неугомонные девушки. Пели старинные и современные советские песни, перенятые ими с потертых и шипящих патефонных пластинок. Самыми любимыми были песни, исполняемые хором имени Пятницкого. Видимо, потому что сам Митрофан Пятницкий родился в этих краях, с детства слышал протяжные мелодии, веселые, задористые частушки, которые пели их прабабушки и бабушки. Особенно звонко и красиво среди других девичьих голосов выводила мелодию Екатерина Гриханова. Даже в соседних деревнях через реку в летние ночи люди, слыша ее голос, говорили:

— Это Катька Егора Гриханова тянет!..

— Ей бы в Москве поучиться!..

— Нельзя, она из единоличниц…

Куда в Москву! Ее не хотели даже в колхозную самодеятельность брать, когда готовились на районную олимпиаду. Социальное положение подвело.

— Как мы ее наяву объявим? — горячился ответственный за проведение олимпиады Пантелеймон Жигалкин. — О счастливой колхозной жизни поет единоличница Екатерина Гриханова? Это все равно, если бы в моем конном отряде красных кавалеристов-буденовцев затесался один белый конник! Что бы сказал на это Семен Михайлович? Позор, сказал бы он, всей Первой Конной армии, а меня наяву приказал бы принародно высечь по тому месту, на которое садился в седло…

Выступать в райцентр послали мужиков. В лаптях, длинных, ниже колен холщевых рубахах с вышитыми узорами на плечах и на воротниках, выставив наперед бороды, похожие у кого на истертый веник, у кого на круглую или четырехугольную лопату, они, приложив кто правую, кто левую руку к уху, дружно — знай наших! — тянули старинные-престаринные мелодии с частым повтором различных частей слов, так что понять содержание песни не специалисту было практически невозможно. Им громко аплодировали в зале, но жюри на областной смотр в Воронеж мужиков не пропустило: слишком старомодно выглядели — лапти, длинные рубахи, словно и пролетарской революции не бывало, и песни их никак не отражали светлой колхозной действительности. Как и Екатерина, мужики из Нагорного, несмотря на все свои старания, в народные артисты не попали. Пентелька Жигалкин не пропустил.

Но Катя не унывала, и ее голос по вечерам звучал все звонче, а друзья по-прежнему ласково называли ее Совой за большие глаза. Чистой любовью любил ее Виктор, но Оська почему-то считал, что только он может защищать ее от дразнящих и приставал.

— Ты вот что, Звон. — Оська схватил Виктора за руку выше локтя. — Ей-богу, битым будешь!.. Отвяжись от Катьки!..

— Отпусти руку, Огрызок! — Виктор оттолкнул Оську в сторону. — Не становись поперек дороги, а то…

— А то что, ну, что?

— Увидишь! — погрозил Виктор и, усмехнувшись, добавил: — Зачем тебе Катя? Ты же на Нюрке Казюкиной женишься…

— Что?! — притворно удивился Оська. — Кто тебе сказал?

— Земля слухом полнится…

Когда Нюрка, грудастая и на бедра заметная, проходила мимо (а она тоже училась в местной школе и вместе со всеми девушками-одноклассницами по вечерам в выходные дни водила корогод, пела и плясала не хуже других), даже мужики масляными глазками глядели на колыхавшееся назади платье. Темные глаза, чуть с горбинкой нос, припухшие губы, которые она раньше других подруг научилась подкрашивать, свидетельствовали о сильной страсти, копившейся до поры до времени в ней, словно могучий вулкан в древнем кратере. И тем не менее, Оське она почему-то не нравилась — может, потому что не умела так хорошо петь, как Екатерина.

— Зря горло дерешь. — Оська пытался, схватив Екатерину за руку, вырвать ее из корогода. — Все равно никто тебя не оценит… Ты чужая в этой толпе…

Катя уже несколько раз за вечер отталкивала Оську от себя и скрывалась среди подруг, которые вовсе не считали ее чужой, особенно одноклассницы. Они уважали ее и прощали некоторую замкнутость в школе, понимали ее состояние. Ни у кого даже в мыслях не было бросить ей в лицо:

— Единоличница!

Хотя, по правде сказать, колхозники единоличников не любили не потому, что те сами их сторонились, и не потому, что некогда они были зажиточнее прочих, а скорее потому, что единоличники не захотели тянуть вместе со всеми лямку, радоваться полученным на трудодень в конце года по двадцать-тридцать граммов зерна.

Уже далеко за полночь, когда над высоким горизонтом за соседней деревней забушевал красками близкий летний рассвет, молодежь парами начала расходиться по своим заветным тропинкам. Катя долго искала Виктора, который словно испарился с друзьями, и, наконец, решила одна идти домой. Но ее перехватил Оська, сначала уговаривал просто пройтись с ним, а когда она наотрез отказалась, пытался силой затащить ее в кусты смородины, густо растущие вдоль сада Власьевны. Сопротивление Кати еще больше накаляло страсть Оськи. Неизвестно, чем бы все кончилось, если бы в этот момент не появился Виктор. Он почти бежал по знакомой дорожке, зная, что Катя именно по ней пойдет домой. Виктор вслух, хотя и негромко, ругал себя за то, что упустил из виду Екатерину. Добежав до сада Власьевны, он услышал возню в кустах и отчаянный голос любимой. Виктор рванулся в кусты, схватил Оську за плечи и с силой оттолкнул от девушки. Завязалась драка. Виктор увернулся от прямой вытянутой руки Оськи и своим кулаком угодил противнику в глаз. Тот охнул, схватился за лицо и отступил.

— Я тебе еще припомню, — погрозил Оська в темноте.

— Иди, иди, — усмехнулся раздраженный Виктор, — теперь тебе с фонарем под глазом хорошо видно и в сумерках… А вздумаешь еще тронуть Катю — отхватишь второй фонарь. Я уж не говорю, если кинешься на меня…

Взяв дрожащую от страха и негодования девушку за руку, Виктор вывел ее из кустов и решил проводить до дома, оставив в смородине все еще скулящего Оську.

Но домой они пошли не сразу, вернулись на окраину села и долго бродили, встречая рассвет. Внизу поблескивал плес, зеркало которого часто нарушалось выпрыгнувшей рыбиной, может быть, карасем или плотвичкой, удиравшими от прожорливых щуки или окуня; темнел над берегом камыш. Уже был забыт надоедливый Оська. Виктор крепко обнял за тонкую талию Екатерину, которая вздрагивала от его объятий. Виктор подумал, что она стала замерзать, снял пиджак и накинул его на ее плечи. На улицах села еще слышались голоса расходящихся пар. Последний раз развернул меха гармошки Митька, и все как-то внезапно стихло. Над селом поплыла светлая прохладная тишина, напоенная запахом трав и ряски. Лишь изредка тишь нарушали чуткие петухи, словно часовые, перекликавшиеся не только по Нагорному, но и по заречным селам. Иногда слышался лай проснувшейся от шороха собаки. Виктор и Екатерина собрались тоже идти домой, как вдруг она резко повернулась к нему и, обхватив тонкими, гибкими руками за шею, быстро зашептала, касаясь горячими губами его губ:

— Не хочу, чтобы кто-то… Я люблю только тебя, одного тебя… Одного на всем белом свете…

Екатерина прижалась к Виктору всем телом. Он тоже крепко сжал ее в своих объятиях, и они упали в прохладную, уже слегка окропленную траву, осыпая друг друга огненными поцелуями. Катя плотно прижалась своей грудью к груди Виктора, ноги их переплелись. Виктор уже ухватился за край ее платья, хотел поднять, как вдруг отшатнулся в сторону.

— Не могу-у-у! — прошептал он с горечью в голосе.

— Витя… — звала Екатерина, протягивая к нему руки и укладываясь спиной на землю. — Витя! Я только тебя люблю и никогда тебя не упрекну… Витя!..

— И я люблю тебя, Катенька, — вставая с земли, сказал Виктор. — Но не могу, Катя, не могу!..

— Ну, почему?

— Как я завтра посмотрю в глаза твоим матери и отцу?

— В Нагорном никто с моим отцом не считается, — тихо и жалобно произнесла Екатерина.

— Мне до других дела нет, но я Егора Даниловича уважаю, — твердо произнес Виктор. — Во-первых, за то, что он твой отец, а, во-вторых, за то, что он оглушил Федула, — не надо издеваться над животными, особенно над лошадьми, я этого терпеть не могу… А мужики в селе дураки, не разобрались, как и что, и исключили твоего отца из колхоза… Пойдем в сельсовет, распишемся, хочу, чтобы ты стала моей единственной, настоящей женой, тогда и… Кстати, — вдруг повеселел он, — забыл тебе сказать: от Ивана пришла первая весточка, он где-то в Приамурье застрял… — И Виктор подал руку девушке, помог ей встать на ноги.

Еще робко, но уже заметно брезжил новый день. Над яркой рассветной полосой нависло невесть откуда появившееся узкое, темное, словно вырванное из крыла пролетавшего грача перо, облачко, с красным оперением снизу, откуда вскоре гигантскими стрелами стали пронизывать небосвод солнечные лучи.

— Что-то мне не по себе, — глядя на это необычное природное явление, заметил Виктор и поежился. — Предчувствие какое-то, что ли?…

На стене в хате Званцовых ходики пробили четыре часа утра. В это время немецкие бомбардировщики начали сбрасывать на советские города тысячи тонн смертоносного груза, на государственной границе загрохотала артиллерийская канонада, лязгая гусеницами и изрыгая из стволов пламя, на советскую землю поползли немецкие танки.

Началась Великая Отечественная война.


Загрузка...