Газету приносили в пять часов утра, так бывало каждое утро. Он зажигал ночник, надевал домашние туфли… Очень медленно шагал по гладкому цементному полу, как обычно волоча ноги среди вращающихся шкивов, их тени были черны, как дыры. После отливки гипса он наводил лоск на полу.
Дул ветер, и уличный фонарь за окнами мастерской отбрасывал тени, и сметал их прочь, и снова собирал воедино… казалось, ты идешь лесом, при лунном свете, в бурю. Он любил все это. Обезьяна проснулась в своей клетке и висела на решетке, она жаловалась ему вкрадчиво и льстиво.
— Чертова обезьяна! — сказал скульптор и, выйдя в тамбур, взял свою газету.
На обратном пути он открыл дверцу клетки, и обезьяна, вскочив ему на плечо, крепко вцепилась в него. Она мерзла. Надев на нее ошейник, он закрепил ремень у себя на запястье. Обезьяна была обычной мартышкой из Танжера[1], которую кто-то купил по дешевке, а продал дорого. Время от времени у нее начиналось воспаление легких, и приходилось вводить ей пенициллин. Ребятишки из их квартала вязали ей шерстяные фуфайки.
Скульптор вернулся к кровати и открыл газету. Обезьяна лежала молча, грея лапы о его шею. Вскоре она села перед ним, скрестив красивые лапы на животе и неотрывно глядя ему в глаза. Ее узкое серое личико было отмечено печатью вечного и горестного терпения.
— Чего таращишься, проклятый орангутанг! — буркнул скульптор, продолжая читать.
Когда он брался за вторую или за третью страницу, обезьяна внезапно с молниеносной точностью прыгала на газету, но всегда лишь на те страницы, что он уже прочитал. Это был настоящий ритуал. И вот газета развеяна по мастерской, обезьяна, торжествуя, кричит и ложится спать.
Быть может, это большое облегчение — ежедневно пробегать глазами в пять часов утра строчки, полные чепухи и грязи со всего мира, и получать подтверждение того, что это грязь и чепуха, тем более, что газета разорвана насквозь и не пригодна к чтению. Обезьяна помогала ему избавиться от подобного чтения. Теперь она снова безудержно прыгала по мастерской.
— Чертовка! — ругал ее скульптор, — кретинка ты этакая, старая вшивая обезьянища. Каждое утро он придумывал ей какое-нибудь новое прозвище.
Потом он сунул ее под одеяло, уложив спать и позаботившись о том, чтобы ей хватило воздуха. Обезьяна захрапела, а он перешел к чтению колонки, посвященной искусству. Он знал, что на сей раз напишут о нем. Но в статье содержалась лишь снисходительность — унизительная благожелательность, которую он во внимание не принимал; он был так стар, что ему было почти безразлично. Если бы не обезьяна, он незамедлительно перешел бы к странице, посвященной искусству, но она помогла ему прочитать эту страницу мимоходом, как всякую другую.
— Спи, сатана ты этакая! — сказал он. — Ничего-то ты не смыслишь, хочешь только покрасоваться! Да еще рвать и уничтожать!
И вправду! Обезьяна была такой же, как и другие: малейшая трещинка, малейшие пятно или изъян — раз и пальцы ее уже там, чтобы разорвать или испортить… Она видела все-все, и стоило ей даже мельком заметить хотя бы малейшую тень слабости, она тут же взметалась и рвала, крушила все, что попадалось ей под руку. Такова природа обезьян, ведь они не ведают, что творят, и поэтому им простительно. Других же прощать нельзя. Скульптор уронил газету на пол и повернулся лицом к стене. Когда он проснулся, было уже очень поздно, и он поднялся, испытывая обычное гадкое чувство потерянности, чувство, будто что-то упущено. Он очень устал. Сначала он втащил в клетку обезьяну, она не шевелилась, а только сидела в углу в своем вязаном джемпере, очень узенькая со спины.
На улице царило оживленное движение, и лифт в доме работал беспрерывно. Скульптор сполоснул несколько запачканных глиной тряпок и подмел пол. Легко подметать шлифованный пол! Длинная щетка проникает между ножками вращающихся шкивов, затем едет словно по шелковой дорожке, а потом сметает весь мусор в совок, а оттуда вниз в мусорное ведро. Он любил подметать. Несколько раз по старой привычке он подходил к окну, но выглянуть наружу больше не мог; из-за яркого света оно было закрыто пластиком и стало слепым. Он накормил обезьяну. Ему пришло в голову сменить простыню, и он подумал было, не вытащить ли ящик с гипсом во двор, но потом отказался от этой затеи и еще немного подмел мастерскую. Он собрал кусочки старого мыла, ставшие такими маленькими, что их невозможно было использовать, набил ими жестянку и налил туда воды. Он снял тряпки, испачканные глиной, со статуэтки и посмотрел на нее, повернул на полоборота вращающийся шкив, а потом снова вернул его обратно. Он подошел к обезьяньей клетке и сказал:
— Ах ты негодяйка, ты так уродлива, что смотреть на тебя тошно!
Обезьяна призывно закричала и протянула лапы сквозь решетку. Он позвонил Саволайнену, но, не дождавшись ответа, положил трубку. Собственно говоря, можно было сходить поесть, и делу конец. Он решил взять с собой обезьяну, чтобы внести некоторое разнообразие в ее жизнь.
Но она не желала выходить, а только бросалась взад и вперед между стенами клетки.
— Чего тебе хочется, — спросил он, — хочешь выйти или остаться здесь в грязи?
Он ждал. В конце концов она вышла из клетки и сидела совершенно спокойно, пока он надевал на нее шубку из кошачьего меха. Когда же он завязывал ленты шапочки у нее под подбородком, она подняла мордочку и посмотрела на него прямым невыразительным взглядом золотистых близко посаженных глаз. Скульптор смотрел в сторону, оскорбленный внезапно позой абсолютного равнодушия этого животного. Вышли они вместе, и он держал обезьяну под пальто. Ветер дул по-прежнему. Мальчишки, болтавшиеся без дела на Эспланаде[2], увидев скульптора, развеселились и заорали:
— Обезьяна! Обезьяна!
Она рванулась, чтобы наброситься на них, и стала метаться туда-сюда на ремне ошейника, она орала на мальчишек, а они кричали ей в ответ, провожая скульптора с обезьяной до самого угла. И уже там она внезапно и больно укусила одного из них.
— Чертова обезьяна! Чертова обезьяна! — однотонно певучими голосами тянули мальчишки.
Скульптор вбежал в трактир и спустил обезьяну на пол.
— Опять она здесь!? — сказал гардеробщик, — Вы, господин, знаете ведь, что случилось в последний раз. Животным здесь запрещено.
— Животным? — переспросил скульптор. — Вы о кошках и собаках? Или вообще о тех, кто ведет себя подобным образом в здешнем кабаке?
Саволайнен и другие ели, сидя за столом.
— Обезьяны, — заметил Саволайнен, — известны своей разрушительной силой.
— О чем ты, черт побери?
— …своей настоятельной тягой к уничтожению. Они разбивают все вдребезги…
— И своей нежностью, — продолжил скульптор. — Они пытаются утешить тебя.
Линдхольм, улыбнувшись, съязвил:
— Да, сегодня это может тебе понадобиться. Но ведь могло бы быть и хуже!
Обезьяна сидела у скульптора под пальто, и он чувствовал, что она непрестанно дрожит.
— Хуже?! — с притворным ужасом воскликнул Саволайнен.
— Что ты имеешь в виду… «еще хуже»?
Скульптор сказал:
— Успокойся, сатана… — и во внезапно наступившей тишине добавил: — я разговариваю здесь только с обезьяной.
— Послушай-ка, — вмешался Перман, — нечего обращать на них внимание, они говорят то, что думают. Ну и что же! Жаль, конечно, что все верят в то, что говорят, ведь просто-напросто случается, что оказываешься на дне, хуже не бывает! А потом, черт возьми, надо снова с трудом карабкаться и подниматься.
— Если стар, — уточнил Стенберг. — Чем ты питаешься? Глиной? Похоже на то. Как ты сам это называешь?
— Дьявольский поганец! Жестокий адов идиот!
Обезьяна внезапно вскочила и помчалась, сшибая стаканы, к Стенбергу и укусила его за ухо. А затем, пронзительно крича, вернулась обратно, чтобы укрыться под пальто хозяина.
Скульптор поднялся и ответил, что как раз именно это он и имел в виду сказать, а вообще ему не по душе меню этого заведения, и у него дела.
— В «Ритце»[3] идет фильм о Тарзане, — сказал гардеробщик. — Вам, верно, туда надо!?
— Естественно, — ответил скульптор. — Вы ведь настоящий интеллигент.
Он дал гардеробщику на чай слишком много, только чтобы выказать свое пренебрежение.
Ветер набирал силу. Они шли по Эспланаде, мальчишек не было видно. «Не стоит, — думал скульптор, — никакого желания у меня нет»… Обезьяна была совершенно неуправляема, он решил покрепче прижать ее и согреть под пальто, но она вырвалась и душила себя своим собственным ошейником. Она подняла крик и в конце концов развязала державший ее ремень. На какой-то миг она затихла, затем, вывернувшись у скульптора из рук, влезла на дерево и, крепко ухватившись за ствол, сидела там с испуганным видом, словно маленькая серая крыса. Она мерзла так, что ее всю трясло. Ее длинный хвост оказался почти под рукой, хозяин мог схватить его, но он лишь молча стоял и ничего не делал. С молниеносной быстротой обезьяна исчезла на дереве, уже сбросившем листву, там она и висела, словно плод темного цвета, и он подумал: «Бедная ты чертовка, тебе холодно, но карабкаться и подниматься ты, во всяком случае, можешь!»