Глава 1
В общей палате в одноэтажной больнице пыльного южного городка умирала старуха. Сколько ей лет – семьдесят или девяносто – никто из женщин-соседок не знал. По словам словоохотливых медсестер ее привезли с подозрением на инсульт около двух месяцев назад. Скорую вызвала соседка, обеспокоенная, что ее нелюдимая старуха-соседка не выходила из квартиры уже больше трех дней. Соседка и принесла узелок с нехитрым скрапом старухи и раз в неделю приходила наведаться, принося нехитрое угощение. Кроме сердобольной соседки никто к старухе не приходил, а сама она ни с кем из больных в палате не общалась, проявляя полное равнодушие и безучастие к происходящему.
Большую часть дня пожилая женщина неподвижно лежала на серых казенных простынях, давно потерявших свой первоначальный цвет, укрытая по подбородок изношенным клетчатым одеялом. Глаза ее были закрыты тонкими, как старый пергамент, веками; бесцветные тонкие губы неподвижны; сухонькая морщинистая рука безвольно вытянута вдоль тела поверх одеяла. И только кисть, покрытая уродливыми темно-коричневыми пятнами с узловатыми пальцами и с ногтями в трещинах, иногда с усилием сжималась в кулачок, изобличая, что старуха еще жива. Когда она забывалась тяжелым сном, то время от времени лицо ее искажалось как от душевной или физической боли, а губы судорожно подрагивали или что-то невнятно шептали.
Только с лечащим врачом и нянечками, называвшие ее ласково Ильиничной, которые привыкли к ней и как-то старались облегчить ее физические и душевные страдания, старуха «разговаривала» глазами. Когда же сердобольные женщины по палате пытались ее накормить домашней стряпней или поправить сползшее одеяло, она молча отворачивала голову к стене, всем видом показывая нежелания хотя бы малейшего общения.
– Не дай бог, так закончить свой век, когда рядом ни детей, ни внуков, ни одной родной души, чтобы глаза закрыть! – тихо сплетничали пожилые товарки по палате. – Одна как перст! Вот уж истинно – никто стакан воды не подаст!
Никто из них и не подозревал, какая напряженная работа происходит в голове старухи. Особенно ей хорошо думалось и вспоминалось в хрупкой ночной тишине палаты, прерываемой только стонами или храпом спящих женщин.
«Как быстро прошла жизнь, Жануличка. Как быстро прошла, как будто и не жила вовсе, все чего-то ждала, да так и не дождалась. А столько всего было…».
Она пыталась вспомнить самые счастливые мгновенья в своей такой долгой жизни. Да были ли они, счастливые мгновенья? Была ли она счастлива, любила ли, была любима? Столько всего в жизни было, а вспомнить с радостью кроме своего Жаночка и нечего, все заслонила она – Обида.
«Да, вся жизнь моя – это постоянное испытание, постоянная боль», – думала старуха с горечью. Так может сказать о себе каждая пятая из десяти женщин после пятидесяти на всем постсоветском пространстве. Да так и говорят многие: «Такую жизнь прожила, что можно сериал ставить покруче Санты Барбары!». А Мария действительно прожила жизнь достойную любого бразильско -мексиканского сериала.
Мария родилась в 1925 году в Западной Белоруссии, в небольшом городке в Брестской области. Семья считалась весьма зажиточной. У них был огромный каменный дом с многочисленными хозяйскими постройками, но самое главное, о чем она вспоминала всю жизнь – это огромный ухоженный яблоневый сад вокруг дома. Сад, цветущий яблоневый сад, он часто в последние одинокие годы присутствовал в ее снах, и когда она просыпалась, ее щеки были мокрыми от слез, слез счастья. А еще она часто стала видеть в своих снах мать – молодую, красивую в белом платье, яблоневый цвет снегом падает на ее распущенные пепельные волосы, она смеется, закидывая голову навстречу легким лепесткам, а потом протягивает руки и ласково говорит:
– Иди сюда, Аленький. Здесь так волшебно!
Ее красавица мать родилась в обедневшей семье польских шляхтичей, была любимой единственной дочерью. Она получила прекрасное образование, знала в совершенстве пять языков, профессионально играла на пианино. Почему она, девушка с утонченными манерами, вышла замуж за малообразованного белорусского парня из семьи лавочника, в то время как к ней сватались богатые красавцы-шляхтичи, для Марии навсегда осталось загадкой.
Мать старалась дать старшей дочери всестороннее воспитание: обучила ее французскому, польскому и русскому языкам, научила играть на пианино, шить и изысканно вышивать. Всему, чем владела сама и что, по ее мнению должна была уметь каждая девушка из их рода. Свою старшую дочь она ласково называла Аленький. Однажды Мария спросила ее:
– Мамочка, почему меня все зовут Марией или Марицей, а ты Аленький?
– Родилась моя девочка на ранней заре. И когда крестная взяла тебя на руки, ты молчала, не подавая звука. Она хлопнула тебя по попочке, и тут ты звонко закричала: «Аалеаа». Вот я стала звать тебя Аленький, – ответила мать, нежно гладя ее по алой щечке.
Когда в конце 1939 года Западная Белоруссия вошла в состав Восточной и стала единым пространством – СССР, то их большую семью переселили из родового дома в хатку-мазанку на окраине поселения. В их доме открыли сельский клуб, пианино тоже осталось там, а сад стал местным парком, за которым уже никто не ухаживал с такой любовью, как это делал отец, и яблони постепенно дичали, а земля зарастала сорняком.
После того, как их переселили, ее красавица мама как-то быстро постарела. Уже не было белого нарядного платья и праздничного обеда по воскресеньям, когда накрывали стол в саду или на веранде. Не звучало пианино, наполняя пространство божественными звуками «Лунной сонаты» – любимой маминой мелодии. И в семье, особенно в присутствии матери, старались не вспоминать в разговорах о родном доме и саде.
Глава 2
«Граждане и гражданки. Сегодня, 22 июня, без объявления войны…» – эти слова Молотова, произнесенные в 12 часов, перевернули жизни миллионов советских граждан. А их жизнь навсегда изменилась уже в четыре часа утра, когда над мирно спящим сельчанами пролетали самолеты со свастикой, а днем в поселении уже хозяйничали фашисты и остервенело лаяли немецкие овчарки.
Вскоре в их поселке был создан полицейский гарнизон из местных, так называемых коллаборационистов, сотрудничающих с фашистами и передававших им всю информации о жителях. Так немцы узнали и о бывших «зажиточных», следовательно, недовольных новой советской властью и предложили отцу Марии вступить в полицейский гарнизон. На семейном совете старшие члены семьи долго обсуждали ультимативное предложение.
– Отец, я хочу уйти в партизаны. Как ты сможешь там служить, «выискивая» партизанские следы? – запальчиво крикнул старший сын – Василий, впервые повысив голос на родителя.
– Васенька, если отец пойдет к ним на службу, нашу семью не тронут, – возразила мать.
– Зато потом семью «тронут» большевики, когда вернутся, – досадливо ответил Вася.
– Вернутся ли…– горестно заметила мать.
После долгих размышлений и споров решили отказаться от «оказанного доверия», приведя как аргумент возраста и пошатнувшееся здоровье. На то время отцу исполнился пятьдесят один год, но выглядел он гораздо моложе своих лет – сухощавый, в смоляных вьющихся волосах ни единого седого волоса, умный взгляд карих глаз на смуглом лице.
Разошлись в удрученном состоянии, понимая, что за отказ от сотрудничества семье еще не раз придется «поплатиться». Немцы отстали на время, но обязали, чтобы отец поставлял рейху каждую неделю по пятьдесят яиц и двух кур, фактически это было это все, что они могли отдать, сами голодая.
В январе 1942 года немецкое руководство поставило задачу по вывозу из оккупированных ими территорий СССР на принудительные работы в Германию 15 миллионов рабочих. И Мария оказалась в числе этих остарбайтеров – восточных рабочих, как называли их в Германии.
В тесном товарном вагоне, набитом такими же испуганными юношами и девушками, поезд на предельной скорости вез Марию в неизвестность. Она чувствовала себя абсолютно одинокой и потерянной. Тонконогая шестнадцатилетняя девушка с испуганными серыми глазами в простом ситцевом платье, с прижатым к груди узелком со сменой белья и несколькими дранниками. Все, что могла ей дать мать в долгую дорогу. Перед тем, как подростков стали заталкивать как скотину в вагоны, мать повисла у нее на руке и только монотонно повторяла: «Прости, доченька, прости, мой Аленький». Потом Мария стояла у края платформы и, не проронив ни слезинки, молча смотрела на мать, стоявшую с прижатыми к груди руками с аристократическими длинными пальцами, так чужеродно смотревшимися на старенькой, выцветшей кофте. Ее бескровные губы шептали: «Прощая, мой Аленький». Так и стоял у нее перед глазами образ матери с полными слез глазами на красивом, рано постаревшем лице.
С той минуты, когда тяжело задвинулись ворота их вагона, и поезд тронулся, в ее сердце пустила свои первые ржавые ростки обида. Обиды на родителей: «Откупились мною. Васю пожалели», – горько думала девушка под стук колес, набиравшего скорость поезда. – «Отец даже не поехал на станцию, чтобы проводить. Откупился дочерью». Дома с родителями оставалось еще пятеро братьев и сестер от пятнадцати до четырех лет.
Их везли несколько дней. В вагоне стояла невыносимая вонь и духота. Но самое страшное – это унижение, которому подвергались ехавшие в одном вагоне девушки и юноши. Для отправления естественных надобностей юноши выломали дырку в деревянном полу, и в первое время девушки старались загораживаться от парней «живой стенкой» или терпели до полной темноты, но со временем привыкли и перестали стесняться друг друга. Их поезд часто стоял на небольших станциях, и тогда охраняющие немцы выдавали им немного хлеба и брюквенный суп, от которого первое время болел живот. Но и к этому «скотскому» вареву молодой организм привык. Мария помнила, что еще на их «родовых» землях работники выращивали этот овощ на корм скотине.
Глава 3
Наконец их товарный состав с «живым грузом» прибыл в Германию. Их под громкие крики «Шнель! Шнель!» выгрузили из вагона и колонной повели на вокзал. На выходе из вокзала колонну разделили на юношей и девушек и повели на пересылочный пункт. Их привели в одноэтажный кирпичный барак, больше похожий на конюшню, с тесно стоящими в два ряда железными четырехъярусными кроватями. Мария выбрала себе место в углу рядом с узким окном на верхней полке. В окне была видна такая же глухая кирпичная стена, как и их барак. После того как прибывшие определились с местами, их опять же колонной повели в баню, выдав каждой по маленькому душистому обмылку. Девушки оживились, наконец-то можно помыться после «скотской» дороги! Но и тут их ждал неприятный сюрприз – прежде чем дать возможность смыть грязь, их раздели, забрав одежду, и всех стали обрабатывать какой-то вонючей жидкостью. С каким наслаждением Мария до боли терла кожу, чтобы смыть, как ей казалось, навсегда грязь от физических и душевных унижений!
После бани девушкам выдали новое белье и платье, а утром в новеньком платье, чистых, их выстроили перед бараком перед «покупателями», некоторые их которых опять же как скот подвергали их новым унижениям – ощупывали грудь или заглядывали в рот, осматривая зубы.
Согласно государственным инструкциям властей Германии, «все рабочие должны получать такую пищу и такое жилье и подвергаться такому обращению, которые бы давали возможность эксплуатировать их в самой большей степени при самых минимальных затратах».
Марии повезло в первый же день. Ее не отправили на тяжелые работы на завод или на ферму, а в качестве домашней прислуги девушку взяла молодая красивая немка. Знала бы она, как это «везение» скажется на ее дальнейшей жизни! А фрау приглянулась тоненькая девушка с нежным румянцем, как считалось, признак здорового организма, и густыми русыми волосами. Муж молодой фрау воевал на восточном фронте – фронтовым врачом, а сама молодая хозяйка была белошвейкой – шила на заказ нижнее белье.
В обязанности Марии входила вся грязная работа по дому, и иногда фрау брала ее с собой в магазин или на рынок. В первые дни молодая хозяйка обращалась к работнице не иначе как «ты -русская свинья». Мария это выражение узнала в первые же дни немецкой оккупации, поэтому хладнокровно восприняла свое «новое имя», не испытывая к фрау ни злости, ни враждебности.
Однажды, вытирая пыль с многочисленных фарфоровых пастушек и пастушков, Мария украдкой подглядывала, как фрау шьет корсет и так ее заворожила искусная работа в руках той, что она не заметила пристальный взгляд немки, обращенный на себя:
– Красиво? – почему то по-французски спросила фрау Марию, указывая на корсет.
– Очень, – робко ответила ей девушка также по-французски.
У немки от удивления округлились глаза.
– Ты говоришь по-французски? – спросила она, а в глазах читалось: «Как? Эта русская свинья знает европейский язык?».
– Да, – тихо промолвила девушка, опустив глаза в подол выцветшего платьица, и теребя грязную тряпку.
Потом вдруг дерзко посмотрела на мадам, как она ее называла про себя немку, и громко опять же по-французски сказала:
– А еще я играю на пианино, вышиваю гладью по батисту, умею шить и вяжу кружевные салфетки. И всему этому научила меня мама, – и крупные слезы потекли по ее нежным щекам.
– Ладно, ладно, – в замешательстве ответила немка.– А как тебя зовут? – и услышав ответ, сказала:
– Хорошо, Мари. Обращайся ко мне фрау Анна.
«Анна! Это имя моей матери», – с тоской подумала Мария и снова на глазах навернулись слезы.
С этого дня отношения между Марией и фрау Анной протянулась тонкая зыбкая нитка симпатии, уже не было того с ее стороны презрения, которое проявляли немцы в отношении остарбайтеров. Молодая хозяйка иногда просила посидеть с ее малолетними девочками -погодками, уже доверяя Маше. Девочки были похоже на ангелочков – пухленькие беленькие, со светлыми локонами и голубыми глазами на розовом личике. Они очень к ней привязались, и, хватаясь руками за подол ее платья, что-то щебетали на «варварском» для Марии языке, заглядывая ей в глаза. Глядя на этих ангелочков, Мария вспоминала своих младших брата и сестру, примерно их возраста. Меньше чем за год оккупации из жизнерадостных нравом и крепеньких телом детей, как и эти девочки-немки, ее братишка и сестра превратились в маленьких нытиков. Они разучились смеяться, в их глазах поселился страх, и постоянно голодные, они ходили «хвостиком» за матерью, клянча у нее еду.
Через два месяца Мария уже могла понимать некоторые фразы на немецком языке, быстро осваивая чужую речь. Фрау Анна предпочитала общаться с ней по-французски. «Надо практиковать, приедет муж в отпуск – поедем в Париж», – так объясняла Марии свою прихоть.
Хозяйка взяла еще одну в работницу – тихую опрятную девушку с Украины. Назвалась она Галинкой, и хотя жила с Марией в одной комнатушке, больше ничего о себе не рассказывала, и после тяжелого дня сразу же засыпала на матрасе из соломы, укрывшись с головой тонким одеялом. Теперь Галинка выполняла всю «черную» работу по дому фрау и дополнительно три раза в неделю убиралась в доме ее матери, пожилой худощавой немки, живущей неподалеку.
В один из вечеров, еще до прихода Галинки, Мария продемонстрировала фрау свое мастерство в вязании кружева с изысканным рисунком и увидела в глазах фрау плохо скрытое восхищение. На следующий день «мадам» стала обучать ее сложному труду белошвейки. Теперь девушка по двенадцать часов в сутки сидела с иголкой в руках. Фрау показывала ей премудрости и некоторые хитрости ремесла, и Мария, будучи прилежной ученицей, быстро их осваивала. Если что-то шло не так, не такие ровные стежки, как требовала фрау, то та больно била ножницами Машу по рукам, но уже никогда не употребляла выражение «грязная свинья».
В декабре 42-го фрау получила похоронку на мужа. Она спокойно вызвала по телефону мать, а когда та забрала девочек в себе, то закрылась у себя в комнате и два часа «выла» как раненая волчица. Потом вышла из комнаты с каменным опухшим от слез лицом, в одночасье постарев на несколько лет. Мария против своей воли испытывала к ней жалость, но усиленно ей сопротивляясь. «Скольких наших жен и матерей получили такие похоронки из-за таких, как твой муж, и сколько еще матерей ничего не знают о судье своих детей», – горько думала Мария, вспоминая глаза своей матери на вокзале, подпитывая сея, чтобы не жалеть «врага». Но жалела. Жалела и фрау, которая учила ее ремеслу и уже никогда не поедет с мужем в Париж, а особенно жалела девочек-ангелочков, еще не испытавших в силу возраста в действительности отцовской любви и уже никогда не познающих.
Галинка же, оставаясь наедине с Марией в каморке, открыто радовалась горю хозяйки. Фашистов она люто ненавидела. Они на ее глазах расстреляли старшего брата, помогавшего партизанам. «Нехай дізнається, що означає втратити рідну людину, сучка», – тихо говорила она, лежа на худом матрасе и отвернувшись к стенке.
Фрау чувствовала ненависть, исходившую от девушки, и при каждом удобном случае придиралась к Галинке, называя ее не иначе, как «русская свинья» или «русская собака». А однажды прицепилась к ней за якобы плохо вымытый пол и так раскричалась с побелевшим от злости лицом, что «я уж подумала, что сейчас побьет», рассказывала вечером девушка Марии. И даже пригрозила отправить ее в концлагерь. Галинка за несколько месяцев пребывания в Германии также освоила основы немецкой речи, но никогда не произнесла на ненавистном ей языке ни слова.
После получения похоронки на мужа фрау и с Марией старалась держаться как хозяйка со слугой, из их отношений исчезла та доверительная нотка, что возникла между ними в последние месяцы. Но никогда фрау Анна не позволяла себе кричать на девушку, как и прежде поручала ей саму сложную и кропотливую работу белошвейки, заслуженно признавая в ней соответствующую себе мастерицу. При охлаждении их отношений для фрау Анны Мария не стала человеком «из вражеского лагеря». Она не запрещала подросшим дочкам виснуть на ней и ходить за девушкой «хвостиком», тем более что Мария говорила с ними преимущественно на французском языке, что очень импонировало фрау Анне.
В апреле 45 года начались постоянные бомбежки союзников и советской авиации. Жителям приходилось постоянно прятаться в бомбоубежищах, и фрау с девочками всегда наготове держали необходимые документы, теплые вещи и минимальный запас продуктов. Во время бомбежек немцам было не до восточных рабочих и многие при первой же возможности стали сбегать от своих хозяев. В один из таких дней, сбежала и Галинка. Никогда больше ее Мария не видела, может погибла под бомбежкой, а может быть вернулась в свою «ридна Украину».
Когда после очередной бомбежки, они с фрау и девочками вышли из укрытия, Мария увидела группу военных в американской форме и бросилась к ним. Она несколько раз повторяла по-немецки, обращаясь к высокому подтянутому офицеру: