Милан Кундера Обмен мнениями Маленькая повесть

Первый акт

Ординаторская.

Ординаторская (в каком угодно отделении какой угодно больницы какого угодно города) свела пятерых действующих лиц и сплела их слова и поступки в несуразную и тем более забавную историю.

В помещении находятся: доктор Хавель, медсестра Элизабет (оба на ночном дежурстве) и два других врача (оба зашли сюда под каким — то незначительным предлогом, чтобы поболтать и вместе выпить пару — другую бутылочек): лысый патрон и хорошенькая докторесса лет тридцати, которая работает в другом отделении и про которую вся больница знает, что она спит с патроном.

(Патрон, разумеется, женат; он только что изрек свою излюбленную фразу, которая должна дать представление как о его чувстве юмора, так и о его намерениях: «Многоуважаемые коллеги, самое большое несчастье человека — это счастливый брак. Никакой надежды на развод».)

Кроме этих четырех персонажей есть пятый, но его, по правде говоря, здесь нет — как самый молодой, он только что был послан за новой бутылкой. И еще есть окно, что очень важно, потому что оно открыто в темноту и сквозь него в комнату, вместе с влажными летними запахами, непрерывно вливается лунный свет. И наконец, царит хорошее настроение, о котором можно догадаться по непринужденной болтовне всех присутствующих, а особенно патрона, влюбленно вслушивающегося в свой собственный вздор.

Немногим позже (как раз когда начинается наш рассказ) появляется некоторое напряжение: Элизабет выпила больше, чем подобает медсестре на ночном дежурстве, и в довершение она до неприличия вызывающе кокетничает с доктором Хавелем, что раздражает последнего и вызывает с его стороны довольно резкую отповедь.

Отповедь доктора Хавеля.

— Послушайте, Элизабет, я вас не понимаю. Каждый день вы вязнете в гнойных ранах, вонзаете иглы в задубевшие старческие ягодицы, ставите клизмы, выносите судна. Судьба дала вам завидную возможность познать чувственную природу человека во всей ее метафизической пустоте. Но возбуждение плоти заглушает в вас голос разума. Ничто не может сломить вашей твердой воли быть телом, и только телом. Ваши груди чувствуешь за пять метров! У меня начинается головокружение только от взгляда на вашу походку, из — за бесконечных спиралей, которые накручивает ваш неутомимый круп. Черт побери, отодвиньтесь немного! Ваши груди вездесущи, как Господь Бог! Вы уже десять минут назад должны были идти на уколы!

Доктор Хавель подобен смерти. Он берет все.

— Будьте добры, Хавель, — спросил патрон, когда Элизабет, обреченная уколоть две старые задницы, вышла из ординаторской (откровенно обидевшись), — вы могли бы мне объяснить, почему с таким упорством вы отталкиваете несчастную Элизабет?

Доктор Хавель отпил глоток и ответил:

— Патрон, не стоит меня упрекать. Совсем не потому, что она некрасивая и не такая уж юная. Поверьте! У меня были женщины гораздо более некрасивые и значительно старше.

— Ну да, всем известно, что вы, как и смерть, берете все. Но раз уж вы берете все, почему бы вам не взять Элизабет?

— Вне всякого сомнения потому, — сказал Хавель, — что она выражает свое желание настолько демонстративно, что это скорее похоже на приказ. Вы говорите, что в отношении женщин я подобен смерти. Ну а смерть не любит, когда ей отдают приказания.

Самый большой успех патрона.

— Думаю, я вас понимаю, — ответил патрон. — Когда мне было на несколько лет меньше, я знал девушку, которая спала со всеми, а так как она была хорошенькая, я решил непременно с ней переспать. И, представьте себе, она этого не захотела. Она спала с моими коллегами, с шофером, с поваром, с переносчиком трупов, я был единственным, с кем она не соглашалась переспать. Можете себе представить?

— Разумеется, — обронила докторесса.

— Видите ли, — продолжил патрон, который на людях обращался к своей любовнице на «вы», — в то время я был дипломированным специалистом всего несколько лет и пользовался большим успехом. Я был убежден, что все женщины доступны, и мне удавалось это доказывать с женщинами скорее труднодоступными. И вот с этой девушкой, казалось бы такой легкодоступной, я потерпел полное фиаско.

— Насколько я вас знаю, у вас непременно есть теория, чтобы это объяснить, — сказал доктор Хавель.

— Да, — ответил патрон. — Эротизм — влечение не только телесное, но в той же мере и честолюбивое. Партнер, с которым мы были близки, который нас любит и нами дорожит, становится нашим зеркалом, мерой нашей значимости и наших достоинств. С этой точки зрения моей шлюшке было непросто. Когда спишь со всеми подряд, перестаешь верить, что такая банальная вещь, как любовный акт, может иметь какую — то важность. Настоящее эротическое честолюбие находится, таким образом, на противоположной стороне. Единственный мужчина, который ее хотел и которому она отказала, мог стать для моей шлюшки мерилом ее достоинства. А так как ей хотелось выглядеть в собственных глазах самой лучшей и самой красивой, она была чрезвычайно строга и требовательна в выборе того единственного, кому бы она оказала честь своим отказом. В конечном счете она выбрала именно меня, и я понял, что это исключительная честь, и сегодня я все еще рассматриваю этот случай как мой самый большой любовный успех.

— У вас потрясающий дар превращать воду в вино, — сказала докторесса.

— Вы обиделись потому, что своим самым большим успехом я считаю не вас? — спросил патрон. — Нужно меня понять. Несмотря на то что вы женщина добродетельная, все — таки для вас я (и вы не можете представить, до какой степени меня это огорчает) не первый и не последний, тогда как у этой шлюшки я им был. Поверьте, она меня не забыла и до сих пор с тоской вспоминает, что оттолкнула меня. Впрочем, я рассказал это, только чтобы провести аналогию с поведением Хавеля по отношению к Элизабет.

Гимн свободе.

— Бог с вами, патрон, — сказал Хавель, — не будете же вы настаивать, что я пытаюсь найти в Элизабет меру своей значимости.

— Разумеется нет, — саркастически заметила докторесса. — Вы нам все уже объяснили. Вызывающее поведение Элизабет производит на вас впечатление приказа, а вам хочется сохранить иллюзию, что вы сами выбираете женщин, с которыми спите.

— Раз уж мы говорим откровенно, — сказал Хавель задумчиво, — надо признаться, что это не совсем так. На самом деле мне хотелось сказать что — нибудь умное, когда я изрек, что меня смущает вызывающее поведение Элизабет. По правде говоря, у меня были женщины, которые вели себя еще более вызывающе, и это было как раз то, что мне нужно, поскольку все происходило быстро и без задержки.

— Ну так какого черта вы не берете Элизабет?! — воскликнул патрон.

— Патрон, ваш вопрос не настолько абсурден, как мне показалось вначале, ибо я констатирую, что на него очень трудно ответить. Честно говоря, я не знаю, почему я не беру Элизабет. Я брал женщин гораздо некрасивее, гораздо старше и с гораздо более вызывающим поведением. Исходя из этого следует заключить, что я кончу тем, что непременно возьму Элизабет. Именно это вам скажут все статистики. Все кибернетические машины выдадут именно это заключение. Вне всякого сомнения, именно по этой причине я ее и не беру. Вне всякого сомнения, я хотел сказать «нет» необходимости. Подставить подножку принципу причинности. Сорвать прогнозируемость мирового развития капризом свободы выбора.

— Но почему для этой цели вы выбрали именно Элизабет?! — воскликнул патрон.

— Именно потому, что на это нет никакой причины. Если бы она была, ее можно было бы вычислить заранее и заранее предсказать мое поведение. Именно в отсутствии видимой причины находится частица уделенной нам свободы, к которой мы должны неустанно стремиться, чтобы в этом мире неумолимых законов сохранилась малая толика человечного беспорядка. Дорогие коллеги, да здравствует свобода! — провозгласил Хавель и грустно поднял свой бокал, чтобы чокнуться.

Мера ответственности.

В эту минуту новая бутылка, на которую сейчас же переключилось все внимание, явилась присутствующим. Очаровательный и нескладный молодой человек, стоящий в дверях с бутылкой в руках, — это Флейшман, студент мединститута, проходящий практику в данном отделении. Он поставил (медленно) бутылку на стол, поискал (долго) штопор, затем воткнул (неторопливо) штопор в пробку, ввинтил его (мечтательно) и в конце концов выдернул пробку (задумчиво). Слова в скобках нам понадобились, чтобы оттенить медлительность Флейшмана, ту медлительность, которая более чем неловкость свидетельствовала о спокойном и размеренном восхищении, с которым юный студент мединститута внимательно всматривался в глубины собственного «я», пренебрегая ничего не значащими деталями внешнего мира.

— Все это несерьезно, — сказал доктор Хавель. — На самом деле не я отталкиваю Элизабет, а она меня. Увы! Она без ума от Флейшмана.

— От меня? — Флейшман поднял голову, затем, широко шагая, отнес штопор на место, потом вернулся к низкому столику и разлил вино в стаканы.

— Хорош, нечего сказать, — в тон Хавелю продолжил патрон. — Все в курсе, кроме него. С того момента, как вы появились в отделении, Элизабет совершенно невыносима. И это длится уже два месяца.

Флейшман посмотрел (долго) на патрона и сказал:

— Я и в самом деле ничего об этом не знаю. — И добавил: — В любом случае меня это не интересует.

— А как же все ваши благородные рассуждения? Все ваши разглагольствования об уважении к женщине? — сказал Хавель, изображая крайнюю суровость. — Вы вынуждаете Элизабет страдать и вас это не интересует?

— Я полон сочувствия к женщинам и никогда не смогу сознательно причинить им боль, — сказал Флейшман. — Но то, что я совершаю безотчетно, меня не интересует, потому что здесь я ничего не могу поделать, следовательно, на мне нет никакой ответственности.

Затем вернулась Элизабет. Вне всякого сомнения, она решила: лучшее, что ей остается, — забыть обиду и вести себя так, словно ничего не произошло, но получалось это у нее ужасно неестественно и наигранно. Патрон придвинул ей стул и наполнил стакан:

— Пейте, Элизабет! Забудьте все страдания!

— Конечно, — ответила Элизабет, широко улыбаясь, и выпила стакан вина.

А патрон вновь обратился к Флейшману:

— Если бы отвечать приходилось только за то, что совершаешь сознательно, глупцам заранее были бы прощены все ошибки. Но, дорогой мой Флейшман, дело в том, что человек обязан знать. Человек в ответе за свое неведение. Неведение есть вина. А посему ничто не может вас оправдать, и я заявляю, что вы ведете себя с женщинами как мерзавец, даже если вы это отрицаете.

Гимн платонической любви.

Хавель поддержал атаку на Флейшмана.

— Вы наконец устроили дело с квартирой для пани Клары? — спросил он, напоминая таким образом известную всем присутствующим девушку, за которой Флейшман безрезультатно приударял.

— Еще нет, но я этим занимаюсь.

— Прошу вас обратить внимание на то, что Флейшман настоящий джентльмен в отношении женщин. Он не морочит им голову, — вмешалась докторесса, встав на защиту Флейшмана.

— Я не терплю жестокости по отношению к женщинам, потому что я полон сострадания к ним, — повторил студент мединститута.

— А Клара — то водит вас за нос, — сказала Элизабет Флейшману и разразилась настолько непристойным смехом, что патрон счел необходимым вмешаться:

— Водит или не водит, это не так важно, как вам кажется, Элизабет. Всем известно, что Абеляр был кастрирован, однако это не помешало им с Элоизой оставаться верными любовниками, и любовь их бессмертна. Жорж Санд прожила семь лет с Фридериком Шопеном непорочно, как девственница, и мир до сих пор говорит об их любви! Я не хочу в столь достойном обществе напоминать случай со шлюшкой, которая оказала мне величайшую честь, какую только женщина может оказать мужчине, отказав ему. Запомните хорошенько, дорогая Элизабет: между любовью и тем, о чем вы постоянно думаете, связь не настолько пряма, как принято считать. Не сомневайтесь, Клара любит Флейшмана. Она с ним очень мила и, однако, отказывается от него. Вам это кажется нелогичным, но любовь — это как раз то, что нелогично.

— Да что ж тут нелогичного? — сказала Элизабет, опять непристойно засмеявшись. — Кларе нужна квартира, поэтому она очень мила с Флейшманом. Но спать она с ним не хочет, потому что наверняка есть кто — то, с кем она уже спит. Но этот кто — то не может ей пробить квартиру.

В этот момент Флейшман поднял голову и сказал:

— Вы мне действуете на нервы. Можно подумать, сборище подростков. А если она просто робеет и только из — за этого колеблется? Такая мысль вам даже не пришла в голову? Или скрывает от меня какую — нибудь болезнь? Какой — нибудь безобразный шрам? Бывают женщины, которых подобные вещи ужасно смущают. Только вам, Элизабет, этого как раз никогда не понять.

— Или же, — сказал патрон, придя на помощь Флейшману, — напряжение чувств у Клары при виде Флейшмана так сильно, что любовный акт с ним становится невозможен. Могли бы вы, Элизабет, любить кого — нибудь до такой степени, что не в состоянии с ним переспать?

Элизабет заверила, что нет.

Знак.

Здесь мы можем на мгновение отвлечься от общего разговора (в который все время подбрасывался новый вздор), чтобы объяснить, что с самого начала вечера Флейшман изо всех сил старался смотреть в глаза докторессе, так как она ужасно ему нравилась с того самого момента, как он увидел ее в первый раз (где — то с месяц назад). Величие ее тридцати лет завораживало Флейшмана. До сего момента он видел ее лишь мельком, и этот вечер был первой представившейся ему возможностью находиться вместе с ней в одной комнате в течение какого — то времени. Ему казалось, что иногда она отвечает на его взгляды, и это его волновало.

И вот, обменявшись с ним взглядом, докторесса вдруг встала, подошла к окну и сказала:

— До чего же хорошо на улице. Сегодня полнолуние… — И опять ее взгляд машинально остановился на Флейшмане.

Последний, обладавший чутьем на такого рода ситуации, тотчас же понял, что это знак — знак, поданный ему. И в это самое мгновение он почувствовал, что в его груди поднялась и стала разрастаться волна. Грудь же его была чувствительным инструментом, достойным мастерской Страдивари. Ему время от времени приходилось испытывать это волнующее ощущение, и всякий раз он был уверен, что волна в его груди является верным предзнаменованием чего — то грандиозного и неслыханного, превосходящего все его мечты.

На этот раз он был оглушен этой волной и одновременно (участком мозга, избежавшим оглушения) удивлен: каким образом его желание обладало такой силой, что по первому его зову реальность послушно спешила измениться. Не переставая удивляться своей власти, он выжидал удобный момент, когда полемика настолько оживится, что он сможет ускользнуть незаметно от спорящих. Как только момент показался ему подходящим, он выскользнул из ординаторской.

Прекрасный юноша с руками, скрещенными на груди.

Отделение, в котором происходил импровизированный коллоквиум, занимало первый этаж довольно приятного флигеля, расположенного (неподалеку от других строений) в просторном больничном саду. В этот сад сейчас вошел Флейшман. Он прислонился к стволу громадного платана, закурил сигарету, взглянул на небо: была середина лета, воздух был напоен запахами, а в небе висела круглая луна.

Он попытался представить, что произойдет: докторесса, подавшая ему знак выйти, дождется, когда беседа отвлечет ее лысого от подозрений, и даст понять, что некая необходимость интимного характера вынуждает ее отлучиться на некоторое время.

И что произойдет дальше? Дальше он предпочитал ничего не придумывать. Волна в груди обещала захватывающую историю, и этого ему было достаточно. Он верил в свою удачу, верил в свою звезду любви, верил в докторессу. Убаюканный собственной уверенностью (всякий раз немного удивляющей), он погрузился в приятную пассивность. Ибо он всегда видел себя привлекательным мужчиной, которого хотят и любят, и ему нравилось ждать приключения с руками, скрещенными (элегантно) на груди. Он был уверен, что скрещенные на груди руки волнуют и покоряют женщин и судьбу.

Пользуясь случаем, стоит заметить, что Флейшман постоянно видел себя, так что с ним все время был его двойник, отчего само одиночество становилось занятным. Этим вечером, например, он не только курил, прислонясь к платану, но одновременно с упоением наблюдал за тем молодым человеком (юным и прекрасным), который прислонился к платану и неторопливо курил. Он долго наслаждался этим зрелищем и в конце концов услышал легкие шаги, направляющиеся к нему от флигеля. Он еще раз затянулся и выпустил дым, не отводя глаз от неба. Когда шаги приблизились, он произнес нежно и проникновенно:

— Я знал, что вы придете.

Мочеиспускание.

— Об этом было не так уж трудно догадаться, — ответил ему патрон. — Я предпочитаю мочиться на природе, а не в современных, специально оборудованных местах, зловонных и заразных. Здесь вскоре тонкая золотистая ниточка чудесным образом соединит меня с гумусом, травой и землей. Ибо, Флейшман, я есть прах, и через мгновение, хотя бы частично, в прах я обращусь. Мочиться на природе — это религиозный обряд, коим мы обещаем земле когда — нибудь перейти в нее целиком.

Флейшман молчал, и патрон спросил его:

— А вы? Вы пришли посмотреть на луну? — Флейшман упорно молчал, и патрон добавил: — Вы лунатик, Флейшман, за это — то я вас и люблю.

Флейшману послышалась язвительность в словах патрона, и он произнес, как ему казалось, холодным тоном:

— Оставьте меня в покое с вашей луной. Я, как и вы, пришел сюда пописать.

— Дорогой мой Флейшман, — сказал растроганно патрон. — В этом я вижу искреннее проявление исключительной душевной чуткости в отношении стареющего начальника.

И оба они устроились под деревом, чтобы произвести действие, которое патрон, с необыкновенным подъемом и находя все новые эпитеты, сравнивал с богослужением.

Загрузка...