ОБНАЖЁННЫЕ
РИТМЫ
НЕГРИТЯНСКИЕ
МОТИВЫ
В ПОЭЗИИ
ЛАТИНСКОЙ АМЕРИКИ
ПЕРЕВОД С ИСПАНСКОГО
И ПОРТУГАЛЬСКОГО
Составление Самаева
Предисловие и комментарии Мамонтова
ИЗДАТЕЛЬСТВО
«ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА»
МОСКВА
1965
ПОЭЗИЯ СКОРБИ, ЛЮБВИ И НАДЕЖДЫ
В мире нет другого места, где бы смешение рас и культур играло более важную роль, чем в Латинской Америке, континенте, на котором скрестились исторические судьбы трёх человеческих цивилизаций — индейской, европейской и негритянской. Индейцы были древними хозяевами Америки, европейцы пришли сюда как завоеватели, африканцы были силой ввезены как рабы. Все они — белые, индейцы и африканцы — за четыреста с лишним лет совместной и беспокойной жизни на землях Америки внесли свой вклад в то, что мы сегодня называем латиноамериканской культурой.
Негритянский (афроамериканский) элемент, особенно в музыке и поэзии,— важнейшая составная часть национальных культур латиноамериканских республик, и прежде всего стран бассейна Карибского моря: Кубы, Пуэрто-Рико, Доминиканской республики, а также близлежащих тропических стран — Венесуэлы, Колумбии, Эквадора, Бразилии. Эти области с жарким и непривычным для европейцев климатом входили в так называемый «пояс чёрного рабства»; сюда на протяжении трёх веков шла гигантская насильственная «трансплантация» африканцев, используемых как рабочая сила в хозяйствах испанских колонизаторов. Негритянское население обычно не проникало вглубь материка, а оседало в прибрежных и островных сельскохозяйственных зонах; таким образом, ещё в пределах испано-португальской колониальной империи в Америке возникли обширные и довольно чётко обозначенные районы сосредоточения африканцев с их своеобразными верованиями, обычаями и фольклором. Этот фольклор, который в течение длительного времени— в колониальный период и в первые сто лет республиканского правления — почти не был отражён в печатной литературе, впоследствии лёг в основу афроамериканской, или, как её ещё называют, «негристской поэзии». Термин «негристская поэзия», уже получивший право гражданства в зарубежном и советском литературоведении, весьма широк, но и достаточно условен. Он объединяет поэтические произведения — анонимные или принадлежащие перу известных авторов,— которые в той или иной степени воспроизводят жизнь и особенности языкового творчества негритянского населения. При этом среди крупнейших поэтов-негристов Латинской Америки можно встретить многих художников европейского происхождения, таких, например, как кубинец Бальягас или уругваец Переда Вальдес, которые с необыкновенной чуткостью сумели донести до читателя всю пластичность и выразительность афроамериканского фольклора. На страницах предлагаемого читателю сборника встречаются имена поэтов разных социальных слоёв, разного цвета кожи, разных исторических эпох. Однако всех их отличает живая симпатия к негритянскому народу и глубокое проникновение в ту стихию образов, чувств, мыслей, ритмов, которая в течение веков создавалась им на землях Америки.
* * *
Расцвет негризма в Латинской Америке падает на двадцатые-сороковые годы нашего века. Он был связан с процессами культурного самоопределения латиноамериканских наций, особенно в тех странах, где социальные проблемы тесно переплетаются с проблемами расовыми и где «цветное» население играет существенную роль в национальной жизни. В Антильских странах — районе традиционного расселения американских негров — можно было говорить даже о своеобразной «вспышке» негризма, которая ознаменовалась не только появлением ряда крупных поэтов, писавших на негритянскую тему, но и повышенным интересом широкой общественности и научных кругов к африканской и афроамериканской культуре и искусству вообще.
Произошло это главным образом потому, что негритянское население всё активнее вовлекалось в общественную и культурную жизнь отдельных республик; это был период, когда перед испано-американскими писателями, художниками, артистами с особой остротой встала проблема национального самовыражения, проблема создания самобытных национальных культур в рамках общей континентальной культуры. В Андских странах (Перу, Боливия, горные районы Эквадора, отчасти Чили) в эту пору особое внимание уделяется исконно американскому — индейскому — культурному наследству; наоборот, в странах Карибского бассейна, где местное население было истреблено ещё в эпоху колонизации и в значительной мере заменено африканцами, объектом изучения и подражания стал негритянский фольклор.
Расцвету негризма способствовали и другие, чисто внешние, влияния, исходившие из Европы, и прежде всего так называемый «неопримитивизм», который совпал по времени с подъёмом национального самосознания в Латинской Америке; он был реакцией на кровавую оргию первой мировой войны и во многом сводился к отрицанию традиционных культурных ценностей и достижений западной цивилизации. Стремясь уйти от сложной и противоречивой буржуазной действительности, творческая интеллигенция искала «новых» эстетических форм, не скованных рациональным началом, а подчиненных инстинкту, чувству, подсознательному импульсу. Эти формы были найдены в «примитивных» искусствах народов Африки, «не испорченных» западной цивилизацией. Негритянская тема внезапно стала модной в Европе и США: негритянский джаз и негритянская опера, живопись раннего Пикассо и Матисса, навеянная декоративным искусством народов Африки, творчество некоторых европейских и североамериканских прозаиков и поэтов-негристов, увлечение африканской скульптурой и африканским фольклором— все эти симптомы в эстетической жизни Европы и Америки свидетельствовали о том, что Африка из континента забвения превращается в континент пробуждающейся надежды.
В отличие от Европы, где негризм был достоянием культурной элиты и носил поверхностный характер, в Латинской Америке он глубоко уходил корнями в народную почву, особенно в районах, где негритянская культура и негритянский фольклор с эпохи колониального рабства жили и развивались в новых условиях. Центром афроамериканистики стала Куба, а одним из её виднейших деятелей — кубинский учёный Фернандо Ортис (род. в 1881 г.), пламенный борец против расовой дискриминации, автор ряда работ по истории, религии, быту и фольклору кубинских негров. Если европейское увлечение Африкой и неопримитивизмом было явлением поверхностным и мало чем помогло культурным процессам в самой Африке, то деятельность афроамериканистов Антильских стран — учёных и поэтов— непосредственно способствовала созданию национальных культур и национальных литератур этого района. «Негризм родился на Кубе не так, как в Европе, без каких-либо традиций и связей с реальной жизнью людей. На Кубе у него имеется своя историческая перспектива и своё будущее; побратавшись с креолизмом, он может войти составной частью в большую национальную поэзию, о которой мы так много говорим»,— писал один из первых кубинских поэтов-негристов Рамон Гирао.
Латиноамериканский негризм нашел свое наиболее яркое и колоритное выражение в поэзии. И не удивительно, ибо поэзия, больше чем какой-либо другой литературный жанр, связана с устным народным творчеством.
Самой заметной отличительной чертой поэтического негризма является ритмичность и музыкальность. Многие известные негристские авторы, особенно в странах Карибского бассейна, стремясь к образованию самобытных национальных форм стиха, брали из афроамериканского фольклора то лучшее, чем он мог обогатить книжную поэзию этих стран. Так, в частности, для создания осязаемого и конкретного поэтического образа в стихотворениях на негритянскую тему наряду с чётким и порой однообразным ритмическим рисунком широко употреблялись такие приёмы, как повторение слов, строк и даже целых строф; многочисленные аллитерации на взрывные и носовые звуки, характерные для африканских языков; преимущественное использование открытых гласных «о», «а», «у» и особенно звукоподражательные слова, на роли которых следует остановиться особо. Такого рода слова часто не имеют никакого смысла и возникают непроизвольно в ходе поэтической импровизации. Это явление, типичное для антильской поэзии, тесно связано с ритмом и со звуковым строем забытых африканских языков; оно призвано пробудить в слушателе определенное «акустическое настроение», воспроизвести таинственную атмосферу религиозных ритуалов или красочную картину неудержимых афроамериканских танцев.
Наряду с повторами, аллитерацией и звукоподражанием в афроамериканской поэзии широко применяются африканизмы (бонго, бамбула, тахона), географические названия, напоминающие американским неграм об их далёкой родине (Томбукту, Понго и другие), а также элементы ломаного испанского языка «босаль», к сожалению трудно передаваемого в переводе.
Характерная техника стиха в негристской поэзии идёт рука об руку с излюбленной и довольно традиционной тематикой. В её фокусе — прежде всего темы, связанные с многовековым рабством негритянского народа и неравноправным положением афроамериканцев в наши дни, хотя следует подчеркнуть, что расовая дискриминация в основном является продуктом североамериканской «культуры» и для большинства испаноязычных стран Латинской Америки нетипична,— по крайней мере, в таких острых и беззастенчивых формах, как это имеет место в США. Рабство было отменено в большинстве стран Латинской Америки, за исключением Бразилии и Кубы, ещё в первой четверти XIX века, однако жгучее воспоминание о нём до сих пор тяготеет над значительной частью негритянских поэтов американского континента. Существует ощутимая и живая связь между такими несхожими стихотворениями, как «Девчонка Фуло» бразильца Жорже де Лима, где звучит камерная тема физического унижения девушки-негритянки рабовладельцем-хозяином, и «Чернокожий брат» кубинца Рехино Педросо или «Литтл-Рок» Николаса Гильена, где тема расового неравноправия приобретает широкое политическое звучание. В реакции афроамериканских поэтов на позорные явления рабства и дискриминации можно разглядеть целую гамму чувств — от выражения покорности и смирения, веками насаждаемых колонизаторами, до непримиримой ненависти к угнетателям и открытого призыва к мятежу. Мотивы покорности и смирения — наследие недавнего прошлого — довольно отчётливо звучат в таких стихотворениях как «Выпей залпом» Андреса Элоя Бланко и «Негр, у которого ничего нет, пришёл в твой дом» Мануэля дель Кабраль. Но «кротость» и «безгневность» американского негра, о которых с искренней симпатией говорит Кабраль, как в поэзии, так и в реальной жизни постепенно уступают место выражению ярости и протеста, всё больше определяющих общую тональность афроамериканской поэзии:
Прошли века,
а мой народ, как прежде,
жует изглоданную жвачку нищеты.
Но хватит!
Скоро всё, что нас калечит,
что страхом застилает нам глаза,
всё рухнет!
Всех идолов, придуманных нарочно,
чтобы держать нас в постоянном страхе,
мы вышвырнем
вот этими руками,
мы вырвем прочь,
как сорную траву.
(Хосе Родригес Мендес "Поэма о сахарном заводе". Перевод Н. Воронель)
Бунтарские ноты слышатся и в стихах венесуэльца Мигеля Отеро Сильвы («Корридо негра Лоренсо») и, конечно, в дореволюционном творчестве Николаса Гильена.
Тема рабства, словно кошмарный сон, вновь и вновь оживает в произведениях многих афроамериканских поэтов: тут и трагедия старого, дряхлого негра, которого вместе с семьёй продаёт хозяин (народное— «Франсиско Морено»), тут и слёзы маленького африканца, несправедливо избиваемого хозяйкой (Луис Кане «Песня избитого негритёнка»), тут и нечеловеческая скорбь обезумевшего от горя раба перед прахом сожжённого товарища (Андрес Синкуграна «Крик чёрной кожи»).
Однако прошлое преломляется в афроамериканской поэзии не только в своем трагическом аспекте. Наряду с описаниями мук и унижений рабства в стихах некоторых поэтов двадцатых-сороковых годов становится традиционной и тема легендарной прародины афроамериканцев, тема Африки, тема расового своеобразия человека с тёмной кожей. В такого рода поэзии, часто лишенной социального содержания, Африка — в то время ещё надежда колониализма — представляется читателю как обетованная, призрачная страна, заповедник древних ритуалов и обычаев, земной рай; там, и только там, африканец может чувствовать себя нравственно и физически свободным. «Расовый» негризм, в противоположность негризму социальному, довольно характерен, в частности, для негритянской литературы Гаити, хотя некоторые его проявления можно найти и в отдельных стихотворениях «испанских» Антил (Хосе Мануэль Поведа «Крик предков», Луис Палес Матос «Танец негров», Адальберто Ортис «Дань» и др.).
Распространёнными темами в афроамериканской поэзии, особенно на раннем этапе её развития, являются также темы, связанные с народным негритянским танцем и с физической красотой женщины-негритянки. Многие стихи предлагаемого читателю сборника, не случайно названного «Обнажённые ритмы», так или иначе отражают эту черту негристской поэзии. Примечательно, что первыми стихотворениями на негритянскую тему — стихотворениями, с которых начался бурный расцвет негризма в поэзии Карибских стран,— наряду со стихами Луиса Палеса Матоса были и «Танцовщица румбы» Рамона Гирао, и «Румба» Хосе Сакариаса Тальета. Красочные афроамериканские танцы — румба, самба, кандомбе, мариянда,— в которых находит выход горячий темперамент африканца и отражается богатство и своеобразие танцевального и песенного фольклора, становятся предметом изображения почти всех негристских поэтов. И всё же, несмотря на искрящийся оптимизм и жизнелюбие таких стихов, в них нередко проскальзывает горькая, трагическая нотка. Прекрасным примером тому служит стихотворение «Элегия о Марии Белен Чакон» Эмилио Бальягаса, посвящённое судьбе весёлой танцовщицы Марии Белен, которую убил туберкулёз и непосильная работа в прачечной.
Красота девушки-негритянки вдохновенно воспета многими поэтами: доминиканцем Мануэлем дель Кабраль («Обнажённая негритянка с бельём»), колумбийцем Хорхе Артелем («Идёт красавица Катана...»), эквадорцем Абелем Ромео Кастильо («Романс о смуглой девушке»), пуэрториканцем Луисом Палесом Матосом («Её негритянское величество»). Наибольшей степени обобщённости этот образ достигает, пожалуй, в маленькой, но весьма примечательной поэме Палеса Матоса «Антилия-мулатка», где он, по существу, сливается и отождествляется с окружающим пейзажем, в котором всё — и земля, и климат, и ласковое море, и ритмичная музыка — символизирует нравственные и физические достоинства женщины-мулатки, жизнь которой неотделима от жизни всего Антильского архипелага. Негр-мужчина, его телесная красота, неустрашимость и отвага, неудержимость в труде также находят довольно широкое отражение у поэтов-негристов и особенно в народном творчестве Кубы и стран Ла-Платы, («Негр Хосе Кальенте», «Негр Кандела», «Я люблю смотреть на негра», «Коплас кандомбе» и другие).
Афроамериканская поэзия на испанском языке является лишь частью большой негритянской поэзии всего континента, поэтому небезынтересно сравнить её с англоязычной поэзией североамериканских негров и мулатов. У негритянских поэтов США трагическая тема расового конфликта с белым человеком, тема боли и скорби, тема дискриминации, с её наиболее омерзительным выражением — «судом Линча», занимает несравненно более важное место, чем, например, в испаноязычной поэзии Антильских стран. В этих странах с их жарким и влажным климатом, щедрой и неистребимой природой, разнообразием и смешением рас и культур, в странах с ещё не вполне развившимися капиталистическими отношениями конфликт «цветного» человека с социальной и этнической средой, несомненно, менее остр и непримирим, чем в США и колониальных и полуколониальных владениях «великих» держав. А это находит выражение и в общей тональности испаноязычной негристской поэзии: в целом она более красочна, жизнелюбива, оптимистична и чувственна. Общечеловеческий элемент, отвлечённый от расовых различий, находит в ней более широкое и конкретное выражение, особенно в творчестве Николаса Гильена. Значительная доля социальной критики, содержащейся в этой поэзии на современном этапе, направлена, так сказать, «вовне» — в адрес североамериканского империализма, который справедливо считается главным виновником всех бед и страданий трудового населения Латинской Америки.
Другим важным моментом, который отличает негристскую поэзию латиноамериканских стран от родственной ей поэзии в США, является отношение к религиозной теме. В поэзии североамериканских негров широко распространены так называемые «спиричуэлс» — религиозные песни, в которых звучат библейские мотивы; в этих песнях выражена и смутная мечта изгнанника-раба об обетованном «чёрном рае». Чувство одиночества и «расовой неполноценности» гораздо более характерно для негра Соединенных Штатов, чем для негра или мулата любой из испаноязычных стран. Этому способствовали, в частности, и конкретные исторические причины. Англосаксонские рабовладельцы в отличие от своих…
[отсутствуют четыре страницы]
…поэта, например, коротким стихотворением «Увеселения».
Помимо Гильена и Палеса Матоса с их разным подходом к негритянской теме, крупными поэтами-негристами являются: доминиканец Мануэль дель Кабраль — неистовый поборник расового и социального равенства, мастер дерзкой, неожиданной метафоры, поэт будущего Латинской Америки («Тропик-каменотёс»), в стихах которого иногда звучат ноты фатализма и «унижающей жалости» к негру и его судьбе («Негр, у которого ничего нет, пришёл в твой дом»); кубинец Эмилио Бальягас — один из первых собирателей и исследователей афроамериканской поэзии, чутко передавший её искренность, простоту и человечность («Негритянская колыбельная», «Элегия о Марии Белен Чакон»); уругваец Ильдефонсо Переда Вальдес — известный лаплатский фольклорист, поэт рабовладельческого прошлого Ла-Платы («Невольничий корабль», «Кандомбе»); венесуэлец Андрес Элой Бланко, который с большой силой изобразил нравственные и физические страдания латиноамериканских негров («Хуана Баутиста», «Выпей залпом»), и некоторые другие.
Настоящий сборник афроамериканской поэзии, впервые издаваемый на русском языке, включает преимущественно стихи, относящиеся к двадцатым — сороковым годам нашего века — периоду, когда негризм являлся одним из основных поэтических потоков складывавшихся национальных литератур. После победы социалистической революции на Кубе иные ноты всё отчётливее слышатся в творчестве молодых латиноамериканских поэтов, культивирующих негритянскую тему. Братство и сотрудничество белых и негров, строящих народное государство на острове Свободы, из страстной мечты многих поэтов превратилось в действительность, окрыляющую афроамериканское население других стран Латинской Америки. Тени прошлого отступают под натиском будущего. Поэзия скорби переходит в поэзию радости и надежды.
С. Мамонтов
ПЕСНИ
НАРОДА
ПАПА ЖОАН
Тогда я ходил по своей земле
и назывался там «капитан»,
теперь я хожу по чужой земле
и называюсь «папа Жоан».
Тогда я сидел на своей земле,
я ел всё, что мог ухватить рукой,
теперь я сижу на чужой земле
и ем тут жёсткое мясо с мукой.
Там я ходил по своей земле,
там я был царь и носил венок,
тут я хожу по чужой земле
и заработал цепи для ног.
Белый хозяин — жирный лентяй,
будто земля — ему одному:
он — только ест, он — только спит,
чёрный всегда служит ему.
Если сегодня белый умрёт,
все говорят: «Взял его бог».
Если сегодня чёрный умрет:
«Пёс, говорят, чёрный подох!»
Если зашел белый в кабак,
все говорят: «Весело, брат!»
Если зашел чёрный в кабак —
«Пьяная рожа»,— все говорят.
Белый кричит: «Чёрный украл!»
Белый кричит: «Чёрный — бандит!»
А ведь и белый может украсть,
если что-нибудь плохо лежит.
Бывает, цыплёнка чёрный стянул
или горохом набил карман,
но если уж белый что-то украл,
взял он добра на все сто патакан!
Если уж чёрный что украдёт,
он угодит за тюремный забор,
если же белый что украдёт,
станет плантатором белый сеньор!
КРАСОТКИ
1
Родина негритянок
Томасы и Росы — Манглар.
При виде Томасы и Росы
любого бросает в жар.
Прежде чем в пляс пуститься,
небрежно набросят шали,
и все мужчины пропали —
боятся пошевелиться.
Дружно красотки эти
сражают всех наповал.
Снова и снова в сети
к ним я сам попадал.
Ух, до чего пригожи!
Дразнят чулками цветными...
Разве возможно, о боже,
устоять перед ними?!
2
Мария Белен собой
была хороша когда-то
и танцевала танго
лучше любой другой.
И горько ей неспроста:
давно уж она не та.
Бывало, принарядится,
повяжет платок она,
и ни за что не сравнится
с Марией Белен ни одна.
В прошлом франты Манглара —
её капризов рабы...
Многих в восторг повергала
королева «фамбы».
Был её взгляд как сахар,
талия так тонка,
что негритянка казалась
сделанной из тростника.
И горько ей неспроста:
давно уж она не та.
3
Ласковые недаром
прозвища мне дают
и «Девочкой из Манглара»
чаще всего зовут.
Цветные чулки и косынка,
завязанная узлом,
так, как на мне, красиво
не выглядят ни на ком.
Тростинкой талия гнётся,
а сердце моё — вулкан.
Ой, скольким ещё придётся
вздыхать от сердечных ран!
Досада завистниц гложет,
им до меня далеко:
ведь ни одна не может
кружиться, как я, легко.
НЕГР ХОСЕ КАЛЬЕНТЕ
Кто-кто, а Хосе Кальенте
насмешки терпеть не привык:
так шутника покалечу,
что прикусит язык!
Трясутся у всех коленки,
не смеет никто дышать,
стоит мне имя Кальенте —
имя мое — назвать.
Но только мужчинам страшно,
а женщинам — вот ничуть.
Удалью бесшабашной,
признаться, люблю блеснуть.
Если кому охота
узнать, на что я гожусь,
за пояс заткну в два счёта
и тут же пойду освежусь.
Вот он, Хосе Кальенте!
Любой выходи смельчак!
Все струхнули, конечно...
Ну что же, влюблюсь, коль так!
НЕГР КАНДЕЛА
Я — удалец Кандела,
парень, не знающий страха.
Нож у меня — для дела,
не заржавеет наваха.
От Пунты до Монсеррате
идёт обо мне молва,
пятятся все, как раки,
лишь засучу рукава.
У женщин губа не дура:
любую с ума сведу.
Соперник, встревать не вздумай,
не то угодишь в беду.
Такой у другого хватки,
как у меня, не найдёшь.
Все бегут без оглядки,
стоит мне вынуть нож.
НЕГРИТЯНСКАЯ РОЖДЕСТВЕНСКАЯ ПЕСНЯ
Добрый день, моя сеньора!
Я летела к вам стрелой:
мне Франсиско, родич мой,
рассказал о вашем счастье.
Знала я — родите скоро.
С сыном вас! Какое счастье!
Поздравляю вас, сеньора!
Сан Хосе, скажи супруге,
чтоб взяла меня в прислуги!
Не Марии привыкать
стряпать, убирать, стирать.
Петухи пропели — глядь,
уж она успела встать.
Снимет кофе с огонька —
и на улицу выходит
сладким торговать с лотка.
Сан Хосе, скажи супруге,
чтоб взяла меня в прислуги!
ПЕСНЯ
с о л о
Я свободным рожден,
я свободы желаю,
кроме бога, не знаю
я хозяев других.
Но жесток белый брат:
он хлыстами нас бьёт,
он, как скот, стережёт
чёрных братьев своих.
х о р
Тише, чёрный, замолчи,
тише, чёрный, перестань,
что ты мелешь сдуру?
Вот услышит господин,
и — карамба! — берегись:
мигом спустит шкуру.
Отдан белым белый свет,
и горька твоя судьба:
есть работа для раба,
а свободы — нет.
ФРАНСИСКО МОРЕНО
Я — Франсиско Морено, сеньор,
я в часовне у падре был,
но помочь моей горькой судьбе
и у падре не хватит сил...
Курумбé, курумбé, курумбé...
Курумбé, курумбé, курумбé...
Мой хозяин меня продаёт:
«Много лет уже, чёрный, тебе,
и с тобой слишком много забот».
Курумбé, курумбé, курумбé...
В толстой книге отметьте, сеньор,
всё имущество нашей семьи,
запишите в книгу свою
все лохмотья жены и мои.
Курумбé, курумбé, курумбé...
КОПЛАС КАНДОМБЕ
Пусть кожа моя, как сажа, черна,
красна, как вино, моя кровь,
ведь негры тоже умеют любить
и отвечать на любовь.
Часто по праздникам белый сеньор
в чёрное платье одет.
А негр в своей чёрной коже всегда —
и в этом зазорного нет.
Чёрный Бенито в обнимку всю ночь
с чёрной Тересой сидит,
чёрного парня любит навек
сердце в чёрной груди.
Конечно, Бенито чёрен, как ночь,
но для Тересы хорош;
другого с такою светлой душой
на всей земле не найдёшь.
Я ЛЮБЛЮ СМОТРЕТЬ НА НЕГРА
Я люблю смотреть на негра,
когда негр коня седлает:
ярче зёрен кукурузных
на лице глаза сверкают.
Я люблю смотреть на негра,
когда негр сидит с друзьями:
ярче мокрого графита
лоб сверкает над глазами.
Я люблю смотреть на негра,
когда негр в постель ложится:
на спине сверкает кожа
ярче перьев чёрной птицы.
ЧЁРНАЯ СВАДЬБА
Прости меня, бог милосердный,
Сан Педро, молись за меня
со дня негритянской свадьбы,
с этого самого дня.
Были чёрными папа и мама
и вся остальная родня,
а кругом были чёрные свахи
и чёрная болтовня.
Прошли они в чёрную церковь
под взглядами чёрных святых,
и падре, который венчал их,
был даже черней, чем жених.
Уселись на чёрных скамьях
в чёрных покоях своих,
а так как не было белых —
никто не кричал на них.
За белым телком послали
на радость гостям почётным,
но белого не достали
и заменили чёрным.
Постлали в чёрную полночь
на чёрных кроватях бельё,
и сделали в чёрной постели
чёрное дело своё.
ГОЛОСА
ПОЭТОВ
Луис Кане
ПЕСНЯ ИЗБИТОГО НЕГРИТЁНКА
Ой, не бейте! Ой, хозяйка,
не кричите: «Чёрный плут!»
Ой, как лупят ваши ручки —
просто колют, а не бьют!
Ой! Прекрасней ваших ручек
нет вокруг ни у кого!
Я ведь персика не трогал,
как же я отдам его?
Ой, хозяйка, вы б узнали:
может, я не виноват?
Неужели вам не жалко
драть зазря мой бедный зад?
На меня за жалкий персик
поднялась у вас рука,
хоть десяток их не стоит
даже одного шлепка!
Почему моя хозяйка
на побои так щедра,
а не вспомнит, что сама же
съела персик свой вчера?!
Ой, не надо! Ой, хозяйка,
ой, не бейте по спине!
Это так несправедливо:
персик — вам, побои — мне!
Андрес Синкуграна
КРИК ЧЁРНОЙ КОЖИ
(Перед прахом сожженного негра)
На тёмных ночных дорогах
(ночь в твоей коже и ладонях)
песню поёшь ты свою, и взметается пыль
островная,
листья пальм и высокое небо песнь твою
повторяют.
И в следах шагов твоих давних
(шаг тяжёлый, разутые ноги)
поёт чужеземная цепь, по ногам ударяя,
и следы твоих пролитых слёз вижу я на
стеблях табака,
В голове твоей негритянской
(волос жёсткий, глаза с поволокой)
песню свинцовая пуля поёт,
и поёт
жёсткий выстрел в ночи островной,
мёртвой без пения птиц.
В барабане твоём истомлённом
(звук тягучий, поверхность упруга)
вся печаль твоей песни слышна —
ветер гонит её и вверяет волна слуху верного
друга.
О Свобода, к тебе я взываю перед прахом
сожжённого негра,
Свобода глазам,
Свобода губам,
имени твоему, пролетевшему сквозь года,
чтобы в плаче моём ожить.
Свобода родным берегам
(разутое небо, глаза с поволокой,
песня звучит в барабане, натянутом туго,
ночью глухой,
спящей без пения птиц).
Свобода глазам, заблудившимся в небе
ночном...
Пусть летят песнопения негров
жалобным стоном
ввысь над телом сожжённым...
Здесь я:
стою на коленях, с пеплом твоим в ладонях,
к песне твоей прикован;
рот мой исходит криком,
взор мой наполнен ночью, умершей в твоей
коже
и в тёмных твоих ладонях.
Жорже де Лима
ДЕВЧОНКА ФУЛО
Много воды утекло,
очень давно это было,
так что быльём поросло
время, когда появилась
тут негритянка Фуло.
Эта девчонка Фуло,
Эта девчонка Фуло.
— А ну-ка, Фуло! Живее, Фуло! —
громко кричала хозяйка.—
Постель постели, детей накорми,
да поскорее, лентяйка!
Эта девчонка Фуло,
Эта девчонка Фуло.
Стала служанкой Фуло,
гнула до вечера спину:
шила, стирала бельё,
стряпала господину.
Эта девчонка Фуло,
Эта девчонка Фуло.
— А ну-ка, Фуло! Живее, Фуло! —
так говорила хозяйка.—
Возьми-ка, прими-ка,
подай-ка!
Веером пестрым меня обмахни
так, чтобы я не вспотела,
и причеши,
и почеши,
и в голове у меня поищи,
сказку веселую мне расскажи,
что-то я спать захотела.
Ну-ка, девчонка Фуло!
Ну-ка, девчонка Фуло!
— Жила-была принцесса
высоко во дворце,
она носила рыбку
в золотом кольце.
Вошла принцесса в рыбку,
а вышла из жука...—
Как масло, сказка эта
стекает с языка
у этой девочки Фуло,
у девочки Фуло.
— А ну, Фуло! Живей, Фуло!
Детишек уложи,
и спой им песенку, Фуло,
и сказку расскажи.
— Меня мама причесала,
меня мачеха прогнала,
под маслиной закопала,
гребень спрятала в дупло...
Что за девочка Фуло,
девочка Фуло!
— А ну, Фуло! Живей, Фуло! —
сказала ей хозяйка.—
Куда ты новые духи
девала, негодяйка?
Мои любимые духи,
подарок господина,
украла ты, скотина,
украла ты, скотина!
Явился белый господин
наказывать Фуло,
одежду сбросила она,
и он сказал: — Фуло! —
А небо чёрное над ним
рекою потекло
черней, чем девочка Фуло,
чем девочка Фуло.
— А ну, Фуло! Живей, Фуло!
Где брошь моя? Где чётки?
Куда девала ты, Фуло,
серебряные щётки?
Серебряные щётки,
подарок господина,
украла ты, скотина,
украла ты, скотина!
Явился ночью господин,
чтоб выпороть Фуло,
рубаху сбросила она —
и сразу рассвело:
стояла голой перед ним
девочка Фуло.
Ах, эта девочка Фуло,
девочка Фуло.
— Ах-ах, Фуло! Ах-ах, Фуло!
Возьми духи и броши,
но мужа мне назад верни,
ведь муж — подарок божий!
Украла мужа моего,
мужа моего
эта девочка Фуло,
девочка Фуло!
Бруно де Менезес
БАМБЕЛО
Ламбé! Ламбелé!
Ой, коко бамбелó!
Рассыпается дрожь
тамбуринов,
негритянские ритмы
врываются в круг,
и пронзают тела,
и швыряют ничком,
и несут
по волнам синкоп.
Африканская музыка
кровоточит,
и гремит, и грохочет
средь кокосовых пальм
в вихре чёрного танца.
В чёрной ярости тел,
в мерной дроби шагов,
в мягком шарканье ног
— негритянская самба
в ореоле огня
низвергается в круг!
Поспешный топот,
солёный пот,
и запах рыбы,
и дух молитв!
О, чёрный танец коко замбé!
Взлетают юбки
под топот ног,
и волны падают
на песок.
И скоро день уже
ночью станет
от кожи негров,
от их тоски,
тоски по Африке!
В круженье танца
забыть усталость,
в круженье танца
забыть хозяйку,
сжигая время
в пожаре коко!
Кружатся негры —
богатство белых,—
сжигая рабство
в пожаре коко!
О, своенравный
рыбацкий танец!
Кто пил кашасу,
курил лиамбу,
пусть пляшет коко
бамбело!
Ламбе! Ламбеле!
Ой, коко бамбело!
Освалдо Opикo
У МЕНЯ КУПИ, ЙОЙО!
— У меня купи, йайá!
У меня купи, йойó!
Покупай душистый перец,
и бобы, и кимбомбó!
У меня купи, йайа!
У меня купи, йойó!
О, где же ты, чёрная Мина?
Теперь уже Мина моя
не крикнет прохожим, шагающим мимо:
— Купи баклажаны, йайа!
Купи по дешёвке, йойо!
Купи по дешёвке, йайа!
Веселая песенка Мины
теперь уже ей не нужна,
она уже больше не ходит с корзиной,
и очень зазналась она.
На улицах песен её не ищи —
она их поёт микрофону,
и просят у чёрной Мины хлыщи:
«Автограф, донья Ивоне!»
О, как я тоскую в стенах городских!
По улице узкой, далёкой
идут негритянки, и губы у них
окрашены тапиокой.
— У меня купи, йайа!
У меня купи, йойо!
Покупай душистый перец,
и бобы, и кимбомбо!
Дёшево отдам, йайа!
Дёшево отдам, йойо!
Теперь ты едва ли отыщешь
у нас негритянку такую:
ну чем торговать ей нынче?
Собою она торгует.
Где ты, забытая площадь
миндаля и терпкого тмина,
площадь корицы и соли,
площадь гвоздик и жасмина?
Где же ты, город мой милый,
город ванили и перца?
Где же ты, песенка Мины,
сладкая память для сердца?
Где город далёкого детства,
с шорохом веток зелёных,
с окошками в занавесках,
с гвоздиками на балконах?
Где его звонкие песни
на улицах раскалённых: —
У меня купи, йайа!
У меня купи, йойо!
Вот мой город гвоздик и корицы;
пусть другие забыли о нём —
он в тоске моей сохранится,
сохранится он в сердце моём.
Андрес Элой Бланко
ВЫПЕЙ ЗАЛПОМ
Когда у Хуана Бимбы
был грипп и ломило суставы,
и трясла его лихорадка,
и кололо то слева, то справа,
доктор ему прописал
хинин, рыбий жир и травы.
— Ой, мамочка, лучше подохнуть,
чем выпить этой отравы.—
А мама ему говорила:
— Выпей, Хуан,
при гриппе
могут быть осложненья,
ты зажмурься и залпом
выпей.
Выпей залпом, мой мальчик,
выпей залпом;
выпей залпом, Хуанито,
выпей залпом;
лучше залпом, мой негр,
лучше залпом.—
И мама его целовала.
Ой, мама, как это горько!
Что поделаешь, Хуан Бимба!
Залпом, до дна, да и только!
Семнадцатого апреля,
кобылу свою пришпоря,
с навахой в кармане, Бимба
поехал в сторону моря.
С распоротой грудью парня
домой притащили вскоре.
— Ой, лучше б меня убили!
Горе мне, старой, горе.—
И прошептал Хуан Бимба, матери руку гладя:
— Выпей горе своё, старушка,
не глядя.
Выпей залпом, мама,
выпей залпом;
вылей залпом, родная,
выпей залпом;
выпей залпом, седая,
выпей залпом;
лучше залпом, голубка,
лучше залпом,—
И мама его целовала.
Ой, сыночек мой, как это горько!
Что же делать, моя старушка!
Залпом, до дна, да и только!
Хозяин с людьми нагрянул,
да и хозяйничать начал:
увёл и вола и кобылу,
забрал и невесту и ранчо,
всё взял, а Бимбу в солдаты
упёк ко всему в придачу.
Слёзы из глаз покатились,
жгут губы солью горячей.
— Ой, мама, не выпить мне слёзы
этого горького плача.—
А мать ему говорила,
по волосам его гладя:
— Выпей, мой мальчуган,
залпом, до дна,
не глядя.
Выпей залпом, мой горький,
выпей залпом;
выпей залпом, малыш,
выпей залпом;
лучше залпом, мой негр,
лучше залпом.—
И мама его целовала.
— Ой, мама, как это горько!
— Что поделаешь, Хуан Бимба!
Залпом, до дна... да и только!
РЕЧЬ НЕГРИТЯНКИ ИППОЛИТЫ, КОРМИЛИЦЫ БОЛИВАРА
Видали такое? Мальчонку — драть!
За что же, скажите, мальчонку драть?
Ну да, вы ему мамаша!
Но и мне не чужой Симон!
Не спорю, воля, конечно, ваша,
но всё же я тоже ему мамаша!
И чтобы не драли парнишку,
хозяйка Консесьон!
Оставьте его в покое —
иначе я не смолчу!
И пускай он будет неряха,
и пускай он будет невежа,
и пускай он будет драчун!
От него достаётся белым?
От него достаётся чёрным?
Достаётся всем от него?
Ну так что ж, и пусть их дубасит,
и пускай фонарей им наставит,
и пускай им носы расквасит.
Значит, и стоят того!
Вовсе не злой мой мальчонка,
и пусть всё будет как будет,
хозяйка Консесьон!
Он вступится, не робея,
за каждого, кто послабее.
Будь чёрный,
будь белый —
поможет слабому он.
Ходит дурная слава —
мой мальчик Симон дерётся,
мой мальчик Симон что дьявол,
негодник из негодников мой мальчуган
Симон.
Эх, вы не знаете, видно,
не знаете вы, какие бывают люди,
хозяйка Консесьон.
Пусть явятся белые негодяи,
пусть явятся чёрные негодяи,—
он так их разделает, мать пресвятая!
Мне можно поверить!
Ведь я-то знаю!
Он им вышибет зубы, он им своротит шеи,
он им выдерет патлы и раскроит котелки!
Он справедлив, и поэтому непослушный
из непослушных,
он справедлив, и поэтому пускает в ход
кулаки.
И пожалуйста, больше его не лупите!
Он не только ваш, но и мой!
И пускай он будет как бешеный,
пусть дерётся мой мальчик Симон!
Когда я его кормила, так он, чертёнок,
бывало,
все соски изомнёт. Поверьте — такому всё
нипочем.
Этот, будьте покойны, этот любую скотину
вмиг приструнить сумеет не окриком,
так бичом.
Я знаю, он будет добрым; он справедливым
будет —
не бейте его, хозяйка, не бейте его, не бейте;
и воры-надсмотрщики, и жестокие господа,
и злые чёрные, и злые белые
в руках его станут как шелковые, увидите сами
тогда.
Заметьте, хозяйка Консесьон,
он будет драться за чёрных и белых:
ведь что-то есть в нём и от чёрных!
Он будет добрым из добрых, он будет смелым
из смелых
и прославит имя Боливар.
Заметьте, хозяйка Консесьон,
хоть он и драчун — зато справедливый.
А справедливым быть нелегко.
Вы мать ему? Что ж, кровь, конечно, ваша.
Зато... моё молоко!
ХУАНА БАУТИСТА
Ну и парень этот негр, ну и парень!
Ловче беса, глаза — две наживки.
Смел, а крепок, что табак отменный.
Ну и негр Себастьян Гонсалес
с Барловенто!
Подмигнул ему Норберто Борхес,
и пошли они вместе с Норберто.
Хоть и был хромой Норберто Борхес,
но из заводил — самый первый.
Подстрелили его. А Себастьяну
кандалы тяжёлые надели.
Восемнадцать месяцев Ротунды,
а после Пуэрто-Кабельо.
В полосатом тряпье, гремя цепями,
в понедельник, как обыкновенно,
сотни полторы арестантов
строили дорогу в Патанемо.
Вечер — лучшее время для побегов;
даже солнце торопится скрыться.
Не исчез ещё в Венесуэле
вольный народ, норовистый.
И бежал Себастьян Гонсалес.
Об этом сказал мне выстрел.
И поймали его, братец,
ой, поймали.
И на синем берегу Патанемо,
на синем, как его Барловенто,
тыщу ударов, ой, немало,
отвесят ему завтра под пальмой.
Он шагает по земле какао среди стражников, могучий
и печальный.
Завтра парень свое получит
на синем берегу, у моря,
под родными небесами и пальмой.
Против строя стражников
арестанты выстроены.
Вдали островок —
Хуана Баутиста.
Дубовые прутья,
волны, листья
аккомпанируют
горнисту.
Ритм, негритянский ритм неистов.
Раз. Два. Три.
Море. Барабан. Хуана Баутиста.
Десять. Одиннадцать. Двенадцать.
Пальма, как пьяная, качает кистью.
Девятнадцать. Двадцать.
Ночи Курьепе, ночи Капайи...
Хуана Баутиста и Себастьян Гонсалес,
как ему легко плясалось.
Восемьдесят девять. Девяносто.
Глаза — две наживки,
Сто двадцать восемь.
Ночи Капайи, звёзды...
С чёрной Аугустиной Себастьян
Гонсалес
как же им вдвоём плясалось!
Четыреста двадцать.
Спина у негра, как его участок,
в бороздах глубоких,
в бороздах частых.
Спина у негра —
земля Барловенто.
Восемьсот пятнадцать.
Красный, красный
цветок какао на спине раскрылся.
Девятьсот тридцать.
Расплываясь в воздухе, Хуана Баутиста
грустной юбкой пальмовой рощи
колышет.
Её негр Себастьян Гонсалес
не дышит.
Мёртвый, цвета золы, лежишь ты,
на печи побережья простёртый,
сотрясаемый волной и пальмой,
навеки свободный — мёртвый.
И пока твоих глаз озёра
навсегда покидает взор твой,
а ветер яростным шквалом
обрушивает удар твой,
а волны то поднимает,
то опускает ритм твой,
и пока над твоими губами
мухи жужжат деловито,—
Земля вереницей скорбной
мимо тебя проводит
мертвецов своих цвета Голода,
мертвецов своих цвета Родины.
Пусть же на берег ночь приходит,
чтоб навек тебе стать подругой,
пусть тебя её бедра стиснут,
пусть прильнут к тебе её груди,
пусть она разгребёт твой пепел,
чтоб под ним найти твои угли.
Ночь родной твоей Венесуэлы,
барловентская ночь, босая,
ночь твоих озорных прогулок,
ночь, с которой не раз плясал ты,
ночь тропической твоей, знойной
самбы, самбы,
самбы,
самбы.
ЧЁРНЫЕ АНГЕЛОЧКИ
— Ах, люди! У чёрной Хуаны —
ну кто бы подумать мог! —
умер её негритёнок,
её сынок.
— Ай, сосед, как же так случилось!
Ведь не хворый был мой сыночек.
Я хранила его от сглазу,
берегла, укрывала ночью.
Отчего же он сохнуть начал?
Стал — поверишь ли? — кости да кожа.
Раз пожаловался на головку,
занемог; а неделей позже
умер, умер мой негритёнок;
бог прибрал его, волей божьей
ангелочком теперь на небе
стал мой маленький, мой пригожий.
— Не надейся, соседка. Чёрным
разве может быть ангелочек?
Ведь художник без родины в сердце
о народе думать не хочет,
когда пишет святых на сводах;
только тем он и озабочен,
чтобы ангелы покрасивей
составили круг Непорочной;
никогда среди них не встретишь
чернокожего ангелочка.
Живописец с чужой нам кистью,
но рождённый на наших просторах,
когда пишешь вслед за былыми
мастерами в церквах и соборах,
хоть пречистая светлокожа —
напиши ангелочков чёрных.
Кто напишет мне ангелочков
на родной мой народ похожих?
Я хотел бы, чтоб среди белых
темнокожие были тоже.
Отчего же ангелы-негры
на свои небеса не вхожи?
Если есть живописец пречистой,
и святых, и небесного свода,
пусть на небе его заиграют
все цвета моего народа.
Пусть на нём будет ангел с жемчужным
цветом кожи, и ангел безродный,
и кофейных оттенков, и рыжий,
и как красная медь ангелочек,
ангелок светлокожий, и смуглый,
и такой, что темнее ночи, —
пусть они на задворках неба
Зубы радостные вонзают
в солнце-манго с мякотью сочной.
Если только возьмёт меня небо,
я хочу на его просторах
не святых херувимов встретить —
бесенят озорных и задорных.
Своё небо изобрази мне,
если край твой душе твоей дорог,
так, чтоб солнце палило белых,
чтоб оно глянцевало чёрных, —
ведь не зря же скрыт в твоих венах
добрый жар лучей разъярённых;
хоть пречистая светлокожа,
напиши ангелочков чёрных.
Нет нигде богатого храма,
нет нигде простого прихода,
где бы чёрные ангелочки
на меня глядели со свода.
Но куда же тогда улетают
ангелочки земли моей знойной,
мои скворушки с Барловенто,
мои жаворонки из Фалькона?
Своё небо изображая
на высоком церковном своде,
хоть когда-нибудь вспомни, художник,
о забытом тобой народе.
И среди меднолицых и смуглых,
среди белых в кудрях золочёных,
хоть пречистая светлокожа,
напиши ангелочков чёрных.
Мигель Отеро Сильва
КОРРИДО НЕГРА ЛОРЕНСО
Я — Лоренсо из Туя,
негр я, чёрный-пречёрный,
ночь с душой, барабан,
в живую плоть облечённый.
В живую плоть облечённый —
скорби светильник. Это —
сердце, которое только
снаружи чёрного цвета.
Снаружи чёрного цвета,
внутри мое сердце — ало.
Руки мои мятежны,
иными им быть не пристало.
Иными им быть не пристало.
Сплелись они с ветром, воюя.
Вызов бросаю по ветру:
«Я — Лоренсо из Туя!»
Я — Лоренсо из Туя,
потомок рабов бездольный,
шрамами изборождённый,
как великан черноствольный.
Как великан черноствольный
над степью вечнозелёной,
которая призывает
поднять цветные знамёна.
Поднять цветные знамёна,
под барабан немолчный
и под возгласы негров,
слитые в голос мощный.
Слитые в голос мощный,
слышу я, негодуя,
стенания чёрных шрамов,
я — Лоренсо из Туя.
Я — Лоренсо из Туя,
чёрный, как ночь глухая,
горблюсь, голый по пояс,
сладкий тростник срезая.
Сладкий тростник срезая,
корплю, как предки корпели.
Для всех я раб, это значит —
ничей я на самом деле.
Ничей я на самом деле,
ведь я не я, как ни странно.
Скорби во мне светильник
и вольный стук барабана.
И вольный стук барабана
грянет над головами,
точно голос умерших —
негров, умерших рабами.
Негров, умерших рабами,—
деда и прадеда чту я.
Мятежны чёрные руки
негра Лоренсо из Туя!
Мануэль дель Кабраль
ТРОПИК-КАМЕНОТЁС
Чёрные угрюмо колют белый камень,
солнце прилипает к лезвиям мотыг.
Спины плачут знойными капельками лака,
будто бы страданья выжимают их.
Отмывают окрики чёрную их кожу,
чтоб отлился перлами их горячий пот.
Негры разбивают горную копилку
и копают. Кто же душу их копнёт?
Вспыхнув, разлетаются солнечные струйки,
лишь кирки вонзятся в каменистый пласт;
и, едва угаснув, вспыхнут снова, словно
в камне бог взрывается, гневом распалясь.
В каждой капле пота крошечное утро
со своими неграми, солнцем и киркой.
Вспыхнувшие искры — это мысли камня,
спавшие в мозгу его тысячу веков.
И поют, работая, чёрные, как будто
камни размягчаются от их голосов;
роют, роют шахту собственных страданий,
сталь звенит уныло с песней в унисон.
Под лучами яростными нет конца работе,
сколько безразличье глыбы ни долби.
Это ночи тропиков вырубают солнце,
и его осколки светятся в пыли.
Золото земное ищут, а находят
золото небесное, что рудою дня
под киркой крошится, рассыпаясь звёздами.
То не камень белый разбивают негры,
тело бога гневного на куски дробят.
НЕГР,
У КОТОРОГО НИЧЕГО НЕТ.
ПРИШЁЛ В ТВОЙ ДОМ
1
Я видел, как золото ты добывал
на рудниках,—
а ты без земли, мой негр.
Я видел, как ты находил алмазы чуть
не с кулак,—
а ты без земли, мой негр.
Ты уголь извлекал из недр,
как тело свое по кускам,—
а ты без земли, мой негр.
Я видел сто раз, как ты в землю бросал
семена,—
а ты без земли, мой негр.
И твой пот, солёный и щедрый,
в себя принимала она.
Древний твой пот,
он для земли вечно нов,
пот страданий твоих для неё животворней
воды облаков.
И всё для того, у кого
сотня галстуков, дюжина автомобилей
и кому не приходится даже ступать по
земле.
А ты... Лишь когда сам ты станешь землёй,
станет твоей земля.
2
Есть между тем такое, что в тебе
проглядели,— это
твои босые ножищи, тяжёлые твои рассветы.
Небо вертится, плавясь за твоею спиной,
растекаясь болью между лопаток,
небо, то чистое, как работа,
то сумрачное, как заработок.
Я никогда не видал тебя спящим —
твои босые ноги
не дают тебе спать.
Десять сентаво за день работы;
кроткий, как глина,
я так понимаю тебя!
Эти монетки лопали к тебе настолько
чистыми,
и руки, добывшие их, настолько чисты,
что в твоём доме
ничего и не может быть, кроме
грязных лохмотьев,
грязной постели,
грязи на теле;
но как ты чист в удивительном слове
«Человек».
3
Ты грустный негр,
до того ты грустный,
что в ином твоём взгляде я нахожу целый мир.
И живешь ты так близко от человека, в котором
нет человека,
что твоя улыбка мне будет водой,
в ней я стану отстирывать жизнь —
ведь больше не в чем её отстирать.
Я хотел бы тебя достичь, но всегда тебя
достигаю
вот так, как река достигает моря...
Иногда из твоих глаз
выплёскиваются, набегая,
два океана печали,
которым в твоих берегах, видно, не уместиться.
Любая твоя вещица на тебя нагоняет тоску,
любая твоя вещица, например, твоё зеркало.
Можно потрогать твоё молчанье,
и можно потрогать каждое твоё слово,
и можно потрогать твоё беспокойство,
и можно потрогать твоё терпенье.
А слёзы твои? Разве падают слёзы твои, как
дождинки?
Не падают наземь слова.
4
Негр безгневный,
ты не нужен,
ты как небо
в луже.
Только вдруг
твоя мятежная улыбка
вырастает над тоской бессильной,
как отважный ирис
над трясиной.
Всё равно,
податливый, как глина,
как бы ни был ты смирен и тих,
чудится самой земли мне голос,
если вижу боль в глазах твоих.
МУЛАТКА ТРОПИКОВ
Порой
дробится румба под твоей ногой
и еле-еле
выносят ноги вечное похмелье.
Дохнешь слегка —
и вспыхнут ветра синие шелка.
Наверно, ты из глины бешеной
на солнце обжигающем замешана.
Мулатка, помесь ночи с полднем, пью
в душистом кофе с молоком
воображаемую плоть твою.
Твоей улыбки нож отточен так —
хоть убивай им, хоть кроши табак.
Пройдёшь —
и взгляды целой улицы крадёшь.
Как на волнах, качается гамак,
над ним гортанный смех твоих марак.
Вдруг словно бы зарёй багряной
зардеется утроба барабана,
и, пьяной бурей ног своих влекома,
ты громкие с него срываешь громы.
Индейский перец — кожа, мёд — душа,
следы твоих укусов мучат сладко.
Не знаю, ты дурна иль хороша,
но ты сидишь во мне, как лихорадка.
АККОРДЕОН
Когда в руках ты зажат,
все тайны сердца расскажешь;
и негры белы среди
твоих неземных пейзажей.
Я не гляжу, как скользят
пальцы твоею гладью;
ах, она так широка,
что вижу её, не глядя.
В просторах клавиатуры
простор твой не умещается.
Негр сожмёт тебя так,
как сердце негра сжимается.
А чрево твоё — муки негра
в нём похоронены, что ли?
Лишь человек порой
корчится так от боли.
Тело твоё из металла
и древесины просушенной,
когда молчишь; но оно,
оно из плоти, когда тебя я слушаю.
Звуками душу из негра
ты вырываешь, наверно,
вздохнёшь — и отнимешь душу
у негра.
Крики твои — словно дыры,
муками выжженные;
и сквозь отверстия эти
я души негров вижу.
Схожи они с богом ночи,
когда сквозь звёздное сито
он смотрит на землю,
чтобы не позабыть её.
ОБНАЖЁННАЯ НЕГРИТЯНКА С БЕЛЬЁМ
Подолгу поёт цикада
летом в прохладе ветвистой.
Тебя же заметив, и вовсе не сможет
остановиться.
Гонят зарю петухи
и кличут ночь, надрываясь,
чтобы не солнцем, а взглядом твоим
наливалась
плодовая завязь.
Сумрак лица твоего
две птицы чёрными чертят крылами.
Ах, твой язык, твой язык —
изжалит сердце его
влажное пламя.
Видишь в повозке негра
на склоне горы?
Песню его выше склона забрасывает
ветра порыв.
Путь в двадцать пять километров
на двадцать станет короче,
лишь он метнет твоё имя
в небо, ждущее ночи.
Так полыхнёт нагота твоя
под взглядом парня смелым,
что можно сигару зажечь
о твоё тело.
Вот и поёт без умолку цикада-
трещотка;
уголь твой не зажжён,
а жжёт как!
Кто знает, зачем поток
тянется к руслам рек?
Не прячь себя: поглядит —
и твой навек.
Хорхе Артель
Я — НЕГР
Я негр от века. Наши раны
и муки расы я пою;
я изливаю скорбь свою
щемящей дробью барабана
и криком ярости в бою.
В обрядах предков,
в ритмах странных
я душу песне отдаю.
Но боль безбрежную мою
туристам белым
на экспорт я не продаю...
ИДЁТ КРАСАВИЦА КАТАНА.
По узкой улице Колодца,
по улице крутой,
идёт красавица Катана
за свежею водой.
А на красавицу Катану
завистливо глядят
все негритянки, все мулатки,
все белые подряд.
Да кто бы мог не заглядеться
на свет в её глазах,
на тела тонкую тростинку,
на этот лёгкий шаг.
Когда она идёт к колодцу,
чтобы набрать воды,
вся стать её, как голос флейты,
как чистый свет звезды.
Все франты с улицы Колодца
с неё не сводят глаз,
все франты с улицы Колодца
кричат, разгорячась:
Ты посмотри, какие ножки!
И я хочу взглянуть!
Смотри, как шлепают чанклеты!
Смотри, какая грудь!
Смотри, как юбка обнимает
коленки на ходу!
Эй, негритянка! Где тут церковь?
С тобой венчаться я иду!
А я и вовсе занемог:
у ног твоих разбилось сердце,
как глиняный горшок!
Идёт красавица Катана
по улице Колодца,
и звонко-звонко, как бубенчик,
над франтами смеётся.
Эмилио Бальягас
ЭЛЕГИЯ О МАРИИ БЕЛЕН ЧАКОН
Мария Белен, Мария Белен, Мария Белен,
Мария Белен Чакон, Мария Белен Чакон,
гибкостью восторгались твоей
и Камагуэй, и Сантьяго, и Сантьяго
и Камагуэй.
В небе веселой румбы
больше не вспыхнут дружно
созвездья твоих движений.
Какие клыки изуродовали лёгкое твоё?
Мария Белен Чакон, Мария Белен Чакон...
Какие клыки изуродовали лёгкое твоё?
Нет, не клыки это были,
не клыки и не когти даже:
прожжено утюгом рассвета лёгкое твоё.
В то же самое утро
вещи сложили в корзину, твою красоту —
туда же,
и лёгкое твоё.
Пусть больше никто не танцует!
Скажите негру Андресу, чтобы оставил
Андрес
в покое гитару-трес.
И пусть на мараках больше не играют
метисы:
в их игре никакого теперь уже смысла нет.
Поцелуем скрещение клаве!
(Упаси нас, пречистая дева, от всяческих
бед!)
Не отразятся больше
мои желания в круглых зеркалах твоих
бёдер.
Созвездья твоих движений
больше не озарят небо сплошного веселья.
Мария Белен Чакон, Мария Белен Чакон,
Мария Белен, Мария Белен,
гибкостью восторгались твоей
и Камагуэй, и Сантьяго,
и Сантьяго, и Камагуэй...
НЕГРИТЯНСКАЯ КОЛЫБЕЛЬНАЯ
Спи, мой негритёнок,
спи, усни, сыночек,
милый мой чертёнок,
лакомый кусочек.
Баю, баю, баю,
баю, несмышлёныш,
сладкий мой губастик,
милый мой детёныш.
Спи, усни, любимый.
Вырастешь большой —
и боксёром станешь,
негритёнок мой.
Мой чибирикоки,
чибирококо...
Хочешь ломтик дыни?
Спи, глаза закрой.
Если не желаешь,
милый, спать совсем ты,
я открою двери
дурачку Висенте.
Тех, кто спать не хочет
и к тому же плачет,
в свой мешок Висенте
в наказанье прячет.
Спи, а то лиана
глупого задушит.
Спи. За дверью звери
навострили уши.
Спи, мой ненаглядный,
набирайся сил,
чтоб непобедимым
ты боксёром был.
Мой чибирикоки,
чибирикокито,
мой боксёр, пока что
я твоя защита.
Рядышком сижу я,
баю, баю, баю,
от тебя москитов
от-го-ня-ю,
чтобы не мешали
спать тебе они.
Спи, мой негритёнок,
спи, малыш, усни.
ПРАЧКА И НЕГРИТЁНОК
Только что его купала —
и опять купать пора!
Если будешь землю лопать,
знай, тебе несдобровать!
Нужно кран подъёмный, что ли,
вызывать?
Без него Томá Хасинто
от земли не оторвать.
Господи,
за меня
снёс бы кто-нибудь бельё!
Ну а я займусь паршивцем:
пусть попробует не встать!
Так и знай, Томá,
не переупрямишь мать!
Слава богу, на меня
поглядеть он соизволил!
Что за озорной мальчишка!
От земли его не видно,
а уже такой капризный!
Не на что купить еду,
ну а он одно заладил:
«На машине покатай!»
Нет, Томá Хасинто!
Нет, не Паула я буду,
коль тебя не подыму я,
а не то, смотри, ботинком
я тебя отколошмачу!
Господи,
за меня
снес бы кто-нибудь бельё!
Я б давно уже на месте,
если бы не сын, была...
Делать нечего:
придётся
угостить пинком осла.
ТАНЕЦ БУМАЖНОГО ЗМЕЯ
Бечёвку приладь за спиною
и спереди к поясу.
В румбе
сейчас у меня взлетишь ты,
красотка, ничуть не вру я.
Шаль развяжи
и покажи
танец бумажного змея.
Дождись терпеливо
порыва
горячего ветра хмельного
и взвейся в небо, мулатка.
Смело
плыви в румбе
шелковой и тростниковой.
Снижайся и — в небо снова.
Осторожней на поворотах!
Не трусь, возьми себя в руки!
Змей, набирай высоту!
Выше, смелей, мулатка,—
ведь музыка рвёт и мечет!
Лети, ни о чём не думай,
бечёвка не вся ещё вышла.
Чем больше веселого шума,
тем ты взлетаешь выше.
Ловко!
Ещё повыше!
Бечёвка б не подвела,..
По кругу
лети,
по кругу!
Если лопнет бечёвка,
плохи твои дела!
Похоже, тебя качает?
Не хватает противовеса.
Ослабь на минутку бечёвку —
на землю тогда не рухнешь.
Расстегни своё белое платье,
плывя сиреною в румбе...
Тебя все ещё качает?
Так это — ромовый ветер.
Ты падаешь...
В чём же дело?
Да ты, никак, захмелела.
Пока не унёс тебя ветер,
заставлю тебя приземлиться. Сматываю бечёвку...
(Наматывай музыку, парень,
на скрещение клаве!)
Спускайся,
бумажный змей.
Устал, мулаточка, ждать я...
Падай в мои объятья!
Николас Гильен
ЛИТТЛ-РОК
Роняет слёзы музыка блюза
в это ясное утро.
Плачет блюз под свистящим бичом
белого Юга. И дети,
чёрные дети,
под конвоем учителей
в школу страха идут...
Их по классам разводят,
обучать их будет Джим Кроу,
дети Линча сидеть будут рядом,
и на партах, на каждой парте,
перед каждым чёрным ребёнком
изойдёт чернильница кровью,
карандаш костром запылает.
Вот он — Юг. В вечном свисте бича.
Юг зловещим пятном гангрены
разлился под жестоким небом,
пусть чёрные дети не ходят
в школу, где учатся белые.
Пусть тихонько сидят себе дома,
пусть-ка лучше (так будет лучше)
перестанут стучаться в двери,
перестанут по улицам шляться,
перестанут девочек белых
провожать восхищённым взглядом
(а то ведь недолго до пули).
Им останется — yes,
низко кланяться — yes,
на колени — yes,—
становиться.
В нашем мире — yes,
равноправны все,—
разглагольствуют представители
президента. А в это время
маленький беленький мячик,
шаловливый беленький мячик,
президентский (от гольфа) катится,
словно крошечная планета,
по траве зелёной и чистой,
сочной, девственной, шелковистой
катится мячик — yes.
А теперь,
господа и дамы,
юноши, девушки, дети,
старики с бородами и лысые,
негры, мулаты, индейцы,
подумайте, что станет с вами,
что станет со всеми на свете,
если весь мир станет Югом,
под свистящим бичом застонет,
обольется кровавым потом,
станет Литтлом и станет Роком
и зловещим пятном гангрены
разольётся под общим небом...
Задумайтесь на мгновенье,
представьте себе всё это.
ГОЛОД ИДЁТ ПО КВАРТАЛАМ...
Голод идёт по кварталам,
шарит по жёлтым лицам
и по телам исхудалым,
на скамейки бульваров садится,
жмётся к домам обветшалым...
Светит ли солнце или луна —
голод неистов в своём движенье,
от него пьянеют, как от вина:
мутит, и в глазах темно,
но это губительное опьяненье —
на отраву похоже вино.
Голод гложет вест-индский «рай» —
Антильские острова...
Здесь по ночам проститутки царят,
бары кишат матроснёй,
со всех морей пираты спешат
сюда, как к себе домой.
Здесь в притонах торгуют морфином,
кокаином и героином.
В кабаках от хандры и привычной боли
шампанское хлещут под вопли джаза —
люди верят в могущество алкоголя,
как верят в рассвет средь ночного мрака,
как верят в новое средство от рака,
хоть вся душа уже в метастазах.
Грядущее жаждут они постичь,
из недр его вырвать секрет —
на вечный вопрос найти ответ:
«Во имя чего жить?»
Толстосумам во фраках модных
голод колет глаза:
спровадить бы всех попрошаек голодных
подальше, пинком в зад.
Власть ненасытная и слепая
держит лапу на спуске курка,
покричит и под дулом пасынок «рая»,
что чёрств его хлеб и похлёбка жидка.
МЫ ПРИШЛИ
Вот мы уже здесь!
Речь, как влага лесная, струится из наших губ,
жаркое солнце проснулось
в крови наших вен.
Не дрогнет весло
в сильной руке!
Пышные пальмы качаются в глубине наших
глаз,
наш крик, словно капля жидкого золота, чист.
Наша нога,
широка и крепка,
ступает в пыли забытых дорог,
узких для сомкнутых наших рядов.
Мы знаем, где рождаются воды реки,
мы любим реку за то, что она понесла наши
челны под красные небеса.
Наша песня —
словно мускул под тонкой кожей души,
наша песня проста.
Утром несём мы с собою дым,
ночью несём мы с собой огонь
и нож, словно острый осколок луны,—
хорошо вонзить его в тело врага.
Мы несем с собой кайманов в вязкой грязи
и лук, который заряжен надеждами вместо
стрел,
поясом тропика стянуты наши тела.
Мы хотим врезать в профиль Америки наши черты.
Эй, товарищи, мы уже здесь!
Город зовёт нас своими дворцами,
тонкими, словно соты лесных пчёл;
улицы высохли, как сохнут реки, когда в горах
не было долго дождя,
смотрят на пас дома боязливыми стёклами
окон.
Старые люди дадут нам мёда и молока,
зелёными листьями украсят нашу главу.
Эй, товарищи, мы уже здесь!
Здесь, под солнцем,
в каплях пота на нашей груди отразятся лица
сражённых врагов,
и ночью, пока сияют звезды над пламенем
наших стрел,
пронесётся утренний смех наш и разбудит
реку и птиц.
БАЛЛАДА О ДВУХ ПРЕДКАХ
Меня везде сопровождают
две тени предков. Я один их вижу...
У копья наконечник из кости,
из кожи и дерева барабан:
Это предок мой — негр, великан,
пришёл ко мне в гости.
Кружевной воротник на могучей шее,
на теле серая броня:
это предок мой, европеец,
навестил сегодня меня.
Ноги голые, торс из гранита:
это предок мой, негр, а глаз огни,
зрачки из стекла сталактита,
белый предок мой, от тебя они!
Меня везде сопровождают
две тени предков. Я один их вижу...
Африка влажных дебрей, туманов!
Гулок огромного гонга рёв, чёрен вождь...
— Я умираю!
(Чёрный предок промолвил мне.)
Воды смуглые от кайманов,
зелень утра кокосовых рощ...
— Как устал я!
(Белый предок промолвил мне.)
Паруса, ваш ветер горек!
Бриг весь в золоте, как в огне...
— Я умираю!
(Чёрный предок промолвил мне,)
Ветра всплеск...
Берег с девственной шеей, море...
Кем обманут ваш древний блеск?
— Как устал я!
(Белый предок промолвил мне.)
О чистое солнце! Как жарко пылает
в плену у тропиков твой чекан!
О луна! Как твой диск сияет
над сном бесчисленных обезьян!
Повсюду корабли и корабли!
Повсюду негры, сколько негров!
Как блещет сахарный тростник,
как жалит бич рабовладельца!
О камень слёз, о камень крови,
полуоткрытых глаз и вен,
пустой рассвет бесплодных дней,
и сумрак сахарных плантаций,
и чей-то громкий, сильный голос,
на части разрывающий молчанье...
Повсюду корабли и корабли,
повсюду негры!
Меня везде сопровождают
две тени предков. Я один их вижу...
Дон Федерико... он ко мне взывает,
а дед Факундо... тот молчит,
и оба грезят этой ночью,
и всё идут, идут куда-то.
Я их соединяю.
Федерико!
Факундо! Вижу, обнялись,
вздыхают оба. Оба к небу
уходят сильной головой.
Они равны по росту оба
здесь, под высоким звёздным небом;
они равны по росту оба,
в них чёрная и белая тоска!
Они равны по росту оба,
кричат, вздыхают, плачут и поют,
вздыхают, и поют, и плачут,
и плачут, и поют,
поют!
МОЯ ДЕВЧОНКА
Хороша моя девчонка,
и, как я, она черна;
на других не променяю,
мне другая не нужна.
Шьёт она, стирает, гладит,
но что главное, конечно,—
как готовит!..
Ну, а если пригласить
потанцевать,
закусить,
без меня — никуда,
никогда!
Говорит она: «Твоя
негритянка от тебя
не уйдёт ни в жизнь!
Только крепко за меня держись!»
КИРИНО
Здесь Кирино
с гитарой своей!
Бойкий ритм отбивает пятка,
рот в улыбке да взлёт бровей.
С ним мулатка,
а мулатка до сладкого падка.
Здесь Кирино
с гитарой своей!
Нет теплей для любви местечка.
Чтоб получше приветить гостей,
мамаша Вальдес ворожит над печкой.
Здесь Кирино
с гитарой своей!
ДОСТАНЬ ДЕНЬЖОНОК...
Достань деньжонок,
достань деньжонок,
или с тобой не пойду, и всё.
На порцию риса с галетой,
и всё.
Я знаю, по-всякому может быть,
но, старина, ведь нужно же есть.
Достань деньжонок,
достань деньжонок
или не лезь.
Потом ведь, скажешь, что я такая,
что не умею с людьми.
Но любовь на пустой желудок...
Пойми.
Сам-то в новых ботинках, приятель...
Пойми.
И часы у тебя, мулатик...
Пойми.
Ведь мы же с тобой поладим...
Пойми.
ПОХИЩЕНИЕ ЖЕНЫ АНТОНИО
Хочу тебя выпить залпом,
залпом, как крепкий ром,
хочу тебя выпить в танце
шальном!
Гибкая, страстью палимая,
песни моей зерно!
Шаль словно пена на смуглой,
в поединке с бешеной румбой,
а если Антонио злится,
пусть уходит отсюда прочь:
всё равно жена его будет
танцевать со мною всю ночь!
Развяжи себя, Габриэла,
распутай
тугие путы,
чтоб сердце в груди
захотело
биться
белою птицей,
танец скорей начни ты,
танца ритм,
в ушах звучит он!
Не уйдёшь ты отсюда, мулатка,
не уйдёшь ты домой обратно,
здесь твои бедра выжмут
сладкий, как сахар, пот.
Звучит он, ритм, звучит он,
звучит он, звучит он, ритм,
ритм, звучит он, звучит он,
звон!
Очей твоих чёрных зёрна
дадут обильные всходы,
и, если вернётся Антонио,
не спросит он в шутку даже,
зачем ты танцуешь так...
Мулатка со смуглой кожей,
никто ничего не скажет
или, сбитый ударом, ляжет
и, шатаясь, уйдёт вот так,
сам Антонио слова не скажет
иль, шатаясь, уйдёт вот так,
даже самый упрямый не скажет
иль, шатаясь, уйдет вот так...
Звучит он, звучит он, ритм,
звучит он, звучит он, звон...
Гибкая, страстью палимая,
песни моей зерно!
У ГРОБА МОНТЕРО
Умел зажигать ты зори
огнём своей буйной гитары,
игрой тростникового сока
в твоём теле живом и гибком,
под луною бледной и мёртвой!
И была твоя песня сочной,
смуглой, точно спелая слива.
Ты, что пил, никогда не пьянея,
и был прозван «Лужёной глоткой»,
в море рома без якоря судно
и наездник искусный в танце,—
что же будешь ты делать с ночью,
ведь над ней ты больше не властен,
и откуда вольёшь в свои жилы
крови той, что тебе не хватает,
той, что вытекло много из раны,
нанесённой ударом кинжала?
Ты сегодня убит в таверне,
друг мой Монтеро!
В твоём доме тебя ожидали,
но тебя принесли туда мёртвым,
говорят, была пьяная ссора,
но тебя принесли уже мёртвым,
говорят, он был твоим другом,
но тебя принесли уже мёртвым,
сталь кинжала едва блеснула,
но тебя принесли уже мёртвым...
Вот чем кончилась пьяная драка,
Бальдомеро, плясун, забияка!
У гроба две свечки горят,
слабым светом мрак разгоняя,
для кончины твоей бесславной
даже этих свечей хватает.
Но горит на тебе, пламенея,
рубашка красного цвета,
твои кудри огнем полыхают,
твои песни свечами тают,
для тебя не жалея света...
Ты сегодня убит в таверне,
друг мой Монтеро!
Луна показалась сегодня
как раз над моим окошком,
вдруг упала она на землю
и осталась лежать на дороге.
Мальчишки её подобрали,
чтоб лицо ей отмыть от пыли,
а я взял её тихо ночью
и тебе положил в изголовье.
ТРИ САМЫЕ МАЛЕНЬКИЕ ПОЭМЫ
1
Тянись, малышка-стебелёк...
Тянись, малышка-стебелёк,
тревожь земной покров,
там, под землёй, ведь тоже лес
из крохотных ростков,
и в том лесу ты — баобаб,
огромный и ветвистый,
и на ветвях твоих сидят
с блоху размером птицы...
Тянись, малышка-стебелёк
зелёненький, сквозь тьму,—
я буду ждать твоих ветвей,
чтоб в их тени уснуть,
чтоб по ночам сквозь них смотреть
на бледную луну.
2
О ветер, ты, чей лёгкий вздох...
О ветер, ты, чей лёгкий вздох
едва касается цветов,
ты — первый, нежный, робкий зов
рождающихся в муках слов:
застигнут штилем мой корабль,
уснувший парус разбуди,
крепчай, крепчай и вновь умчи
меня в страну моих стихов...
О ветер, первый, робкий зов
рождающихся в муках слов,
о ветер, ты, чей лёгкий вздох
едва касается цветов...
3
Колеблющийся свет, повисший в небе
факел...
Колеблющийся свет, повисший в небе
факел,
звезда, что отстоит от нас на сотни лет,
ты, чьё-то солнце,— жизнь
иных планет,
ты, чуть заметная в высокой,
высшей выси,
прошу тебя, на замыслы поэта
пролей, звезда, хотя бы каплю света!
Далёкая звезда,
повисший в небе факел,
колеблющийся свет...
ЗАКЛИНАНИЕ ЗМЕЙ
Майóмбе — бóмбе — майóмбе!
Майóмбе — бóмбе — майóмбе!
Майóмбе — бóмбе — майóмбе!
У змеи глаза из стекла, из стекла;
змея обвивается вокруг ствола;
глаза из стекла, она у ствола,
глаза из стекла.
Змея передвигается без ног;
змея укрывается в траве;
идёт, укрываясь в траве,
идёт без ног.
Майомбе — бомбе — майомбе!
Майомбе — бомбе — майомбе!
Майомбе — бомбе — майомбе!
Ты ударишь её топором — и умрёт
бей скорей!
Но не бей ногой — ужалит она,
но не бей ногой — убежит!
Сенсемайя, змея,
сенсемайя.
Сенсемайя, с глазами её,
сенсемайя.
Сенсемайя, с языком её,
сенсемайя.
Сенсемайя, с зубами её,
сенсемайя...
Мёртвая змея не может шипеть;
мёртвая змея не может глотать;
не может ходить,
не может бежать!
Мёртвая змея не может глядеть;
мёртвая змея не может пить,
не может дышать,
не может кусать!
Майомбе — бомбе — майомбе!
Сенсемайя, змея...
Майомбе — бомбе — майомбе!
Сенсемайя, тиха...
Майомбе — бомбе — майомбе!
Сенсемайя, змея....
Майомбе — бомбе — майомбе!
Сенсемайя, умерла!
ВАЛ
Чтоб вал неприступный построить,
возьмитесь, руки, за дело:
и чёрные руки негров,
и белые руки белых.
Устремлённый к простору и свету
от морей и до горных цепей
и от горных цепей до морей, да, да,
пусть наш вал оградит всю планету!
— Стучат!
— Эй, кто там?
— Сирень и роза.
— Открыть ворота!
— Стучат!
— Эй, кто там?
— Вояка с саблей.
— Закрыть ворота!
— Стучат!
— Эй, кто там?
— С масличной ветвью голубь.
— Открыть ворота!
— Стучат!
— Эй, кто там?
— Шакал и скорпион.
— Закрыть ворота!
Давайте ж скорее строить!
Вы, руки, беритесь за дело:
и чёрные руки негров,
и белые руки белых.
Устремлённый к простору и свету
от морей и до горных цепей
и от горных цепей до морей, да, да,
пусть наш вал оградит всю планету!
Рамон Гирао
ТАНЦОВЩИЦА РУМБЫ
У танцовщицы гуагуанкó
кожа чёрная —
глянец бонго.
В молочных пальцах
её зубов
марака смеха
поёт.
Косынка алая —
шёлк —
и белое платье —
крахмал —
проносятся
дорогами струн
в афро-кубинском ритме
клаве,
гитары
и барабана.
Вперёд, Мария Антония!
Хвала господу!
По гибким рукам
танцовщицы
стекают крупные зёрна
мыльного ожерелья.
СЕКСТЕТ
1
(Гитара-трес)
Дерево — первооснова.
Слёзы. Рот. Струпа стальная.
Ни к чему, тебя терзая,
снова лад менять, и снова.
Ты настроилась, готова
к встрече с милым. Ты жар-птица,
гиацинт, что весь искрится,
цокот скачки небывалой,
ты поток кипящий, алый,
в кровь мою готовый влиться.
2
(Марака)
Ты над всеми, в вышине
чувствуешь себя как дома,
и в тебе мне всё знакомо,
всё в тебе созвучно мне.
Зёрна у тебя на дне
дались мне с такою мукой,
но зато в ладони смуглой
ты — мелодии опора...
В ритме твоего напора —
старой песни отзвук смутный.
3
(Бонго)
Не для румбы ты: румберо
за тобою не поспеть...
Ты работорговца плеть
помни. Помни изувера,
смуглокожий бонгосеро.
Зазвучит едва под градом
рук твоих особым ладом
голос кожи задубелой,
тихо повторяет белый:
— Брат, как братья, встанем рядом.
4
(Клаве)
Вторит мне труба влюблённо,
ведь не для своей забавы
дробь выстукивает клаве.
Вдруг гитара отрешённо
умолкает и — ни стона.
Песенка гитары спета?
Нет, освобожденье это
от неистовых рыданий,
что терзают воздух, раня
розовое платье света.
5
(Контрабас)
Слава не даётся даром.
Ты по праву стал известным
и сейчас же счёл уместным
заменить чехол футляром.
Вспомни же о друге старом:
из простой дерюги скроен,
он вниманья удостоен
в доме кумбанчеро ныне.
Бляшек нет на нём в помине,
но живуч он, будь спокоен.
6
(Корнетин)
Танец клапанов, звучанье
этой раковины медной
приближают незаметно
долгожданное признанье,
славы будущей сиянье.
Ты — как рог остроконечный.
Путь тебе внимает Млечный.
Образ ветра — звуки сона,
и взлетает невесомо
в такт ему танцор беспечный.
Pexuнo Педросо
ЧЕРНОКОЖИЙ БРАТ
Мой чернокожий брат,
негр, ты — одно со мной!
Мой чернокожий брат,
ты во мне.
Говори!
Пой!
Негр, твой голос — в моём
твои страдания в нём,
кровь твоя тоже в нём,
кровь твоя алая в нём...
Мы оба расы одной!
Мой чернокожий брат,
самый сильный и самый грустный,
весь —из песен и слёз!
Ты потому поёшь,
что сельва ночная тебе дала свои ритмы
дикие.
Если ты слёзы льешь,
это значит — слезами с тобой поделились
реки великие.
Мой чернокожий брат,
чёрный скорей от голода, чем от природы!
Ты был свободен,
как деревья, как птицы,
как твои реки, как твоё солнце...
И улыбался во всё лицо ты под небесами.
И стал рабом ты,
и плеть зажгла
гневом невиданным плоть твою,
но, и горючими плача слезами,
пел ты.
Мой чернокожий брат,
столько сил у тебя, что и плача поёшь ты!
Забавы ради
богач придумал игрушку новую,
и вот в Париже, и вот в Нью-Йорке,
и вот в Мадриде, и вот в Гаване
безделушки —
соломенных негров —
изготовляют на экспорт;
и находятся люди,
которые голодом платят тебе за улыбку
и муки твои и пот
превращают в торговый доход,
а ты улыбаешься и танцуешь.
Скажи, ты любил хоть раз?
О, когда любишь ты, твоё тело становится
диким!
Скажи, ты кричал хоть раз?
О, когда ты кричишь, твой голос
становится диким!
Признайся, ты жил хоть раз?
О, когда ты живешь, твой народ называют
диким!
Всё из-за кожи твоей?
Из-за цвета кожи твоей?
В чём причина твоих несчастий?
Только в том, что тебя
по законам расовых предрассудков
эксплуатируют.
Мой чернокожий брат,
пусть твои барабаны чуть-чуть отдохнут.
А ты разгляди
и расслышь
там, среди рабского страха,
в Скоттсборо, в Скоттсборо, в Скоттсборо
тоску человека,
гнев человека,
боль и желания человека,
человека без племени.
Мой чернокожий брат,
настрой бонго на траурный лад!
Мы только чернокожие?
И всё? Мы только песни?
И всё? Мы только румба, мы похоть, мы
толпа?
И всё? Мы только гримаса и цвет,
гримаса и цвет?..
Нет, ты послушай,
погляди — и увидишь
в Скоттсборо, в Скоттсборо, в Скоттсборо,
как под одеждою чёрной кожи
люди истекают кровью.
Мой чернокожий брат,
брат скорей по тоске, чем по цвету кожи!
Негр Гаити,
негр Ямайки,
негр Нью-Йорка,
негр Гаваны,
боль, с чёрных витрин продающаяся на
экспорт,
свой человеческий голос возвысь,
наполненный мятежной тоской,
и чуть-чуть приглуши барабаны!
Хосе Мануэль Поведа
КРИК ПРЕДКОВ
Панику рождает
древняя тахона,
тишину тиранит
топот исступлённый.
Пагубные чары налетают шквалом,
барабан, взрываясь, повторяет снова
в крике неумолчном, в моноритме шалом
яростное слово.
И не слово даже,
а обрывок бранный,—
древнее кощунство,
выкрик полупьяный.
Крик далеких предков — злое
наважденье,—
временем рождённый, вовремя умрет он,
месса из проклятий, хохот до икоты,
до изнеможенья.
Древняя тахона
тьму дробит с налёту
рёвом исступлённым
из десятков глоток.
Эта песня мрака, эта боль земная,
этот зов далёкий клонит нас все ниже,
треплет нас, швыряет, наземь повергая,
к тайнам древним ближе.
С бешеною страстью,
темной, непонятной, жгучей и напрасной,
гонит нас, швыряет, наземь повергая,
пьяный от злорадства,
голый вой земной,
древнее кощунство,
выкрик озорной.
Хосе Родригес Мендес
ПОЭМА О САХАРНОМ ЗАВОДЕ
1
Нас били плетью,
нас держали в страхе,
чтоб стали мы покорней
стреноженных коней,
покорнее волов,
чтоб жили мы покорно
и подыхали в страхе,
как на бойне скот.
А чтобы нас утешить,
нам говорили часто,
что есть на небе бог.
Но бог был так далеко,
и мы к его престолу
шагали под конвоем
карающих хлыстов.
О, как мы тосковали по кокосам
наших джунглей,
по чистой лозе чёток
в руках далёкой пальмы.
2
Всю жизнь, десятки лет —
пятнадцать,
тридцать,
сорок —
мы засеваем землю для других,
а дома
в наших жалких очагах,
в глазах детей,
в желудках жён
пирует, пляшет, и вопит,
и плачет
ГОЛОД.
Сегодня мы такие же рабы:
хоть нас не хлещут плетью — страх
остался.
Мы надрываемся из-за подённой платы,
из-за денег,
из-за жадности пронырливых дельцов,
из-за того, что наши братья,
прошитые свинцом,
на эту землю замертво упали,
и в эту землю, мёртвые, легли.
Мы раньше пели после жатвы тростника
и голодали перед жатвой,
теперь мы знаем, что и жатва не для нас:
мы дохнем с голоду
и в пору жатвы.
Мы перед жатвой — жалкие рабы
и после жатвы — жалкие рабы!
3
Прошли века,
а мой народ, как прежде,
жуёт изглоданную жвачку нищеты.
Но хватит!
Скоро все, что нас калечит,
что страхом застилает нам глаза,
всё рухнет!
Всех идолов, придуманных нарочно,
чтобы держать нас в постоянном страхе,
мы вышвырнем
вот этими руками,
мы вырвем прочь,
как сорную траву.
Я верю:
скоро мы увидим,
как вспыхнут наши вшивые бараки,
как сдохнут все надсмотрщики на свете,—
их речи смолкнут,
и погаснут взгляды их,
разящие, как плети!
Хосе Сакариас Тальет
РУМБА
Мама, ты слышишь маримбу и бонгó?
Мабимба, мабомба, мабомба и бомбó!
Как танцует румбу чёрная Томаса!
Как танцует румбу Че Энкарнасьон!
Поворот — направо, поворот — налево,
так танцует румбу Че Энкарнасьон:
бьёт себя по пяткам, бьёт себя по ляжкам,
сил он не жалеет, танцем увлечён.
Чаки, чаки, чаки, чараки!
Чаки, чаки, чаки, чараки!
Мощно крутит телом девочка Томаса,
будто вкруг какой-то неподвижной оси
буря крутит флюгер румбе в унисон,
чтобы в бездну румбы, брошенный с размаху,
ринулся в атаку Че Энкарнасьон.
Куклой на верёвке — в судороге руки,
плечи исступлённо выгнуты назад,
трепетно сгибая аркою колени,
прямо на Томасу наступает он.
— Шаг меняй, Чечé!
Шаг меняй, Чечé!
Шаг меняй, Чечé!
Чёрная Томаса поднимает локти,
и сплетает пальцы обнажённых рук,
и кладёт на них эбеновый затылок,
и тогда партнёр, как выстрелом, сражён.
Чёрная Томаса опускает плечи,
и её бесстыдно приоткрытой грудью
ослеплён внезапно Че Энкарнасьон.
Чаки, чаки, чаки, чараки!
Чаки, чаки, чаки, чараки!
Разъярённый негр бросается на приступ,
стискивая в пальцах шёлковый платок;
он платком коснётся чёртовой Томасы,
он прорвёт напором вражеский заслон!
Но она опять бросает: «Не получишь!»
И, теряя голос в исступлённом вое,
пламенем взмывает Че Энкарнасьон.
Словно ветром сдуло чёрную Томасу,
и опять партнёр позорно побеждён,
и опять партнёр идёт за нею вслед,
и опять, услышав яростное «нет!»,
опускает руки Че Энкарнасьон.
Мама, ты слышишь маримбу и бонго?
Мабимба, мабомба, мабомба и бомбо!
Палочки вонзаются
в усталый барабан:
маки, чаки, чаки, чараки!
Струны на гитаре яростно дрожат,
и гремят мараки.
Мягко на колени падает Томаса,
и лежат покорно руки с двух сторон...
Только запах сельвы,
только запах пота,
только запах дома,
только запах дыма,
только два кокоса с двух высоких крон,
а на них рисунок, выведенный мелом:
наверху — две точки,
а внизу — тире;
и ещё два тела, брошенных на землю,
жаркое дыханье и зеркальный пот.
Палочки вонзаются
в усталый барабан:
чаки, чаки, чаки, чараки!
Струны на гитаре яростно дрожат,
и гремят мараки.
В пароксизме румбы мечутся танцоры,
и летит к чертям разбитый барабан:
пики-тики-пан! Пики-тики-пан!
Пики-тики-пан! Пики-тики-пан!
И летит на землю чёрная Томаса,
и летит на землю Че Энкарнасьон.
И на этом месте умирает румба...
Пики-тики-пан!
Пики-тики-пан! Ком-пон-тон!..
Пум!.. Пум!..
Луис Палес Матос
УВЕСЕЛЕНИЯ
Английский флаг над портом взвился:
«Открыть дома терпимости!»
За ним французский появился:
«Бродяг из баров вымести!»
Флаг янки:
«Эй, рому, негр, поближе, антильянки!»
Ром, проститутки, битые бутыли...
Так развлекаются великие державы
в моей Антилии.
АНТИЛИЯ-МУЛАТКА
Я сейчас погружаюсь, мулатка,
в море, что вокруг тебя простёрто,
в море с медленной паточной волною,
знойной бухтой и сахарным портом,
в море, на котором позолотой
утомлённые лучи уснули,
берега которого — снующий,
неумолкающий улей.
Я сейчас борозжу, мулатка,
море островов твоих зелёных.
Набираются сил в твоих изгибах,
развиваясь и свиваясь, циклоны;
и в ночи твоих глаз мой кораблик
заплутался, их тьмой заворожённый.
О моя мулатка! О, мгновенье
пробуждения на Антилах!
Взрывается буйство твоих красок
алой музыкой радости в жилах.
Ананас, табак, лимон — отовсюду
знойных запахов злые москиты
облепляют и жалят; их жужжанье
в нервах сладостной истомой разлито.
Ты, мулатка,— всё это море,
ты — земля моя родная островная,
ты — симфония плодов, чьи аккорды
ревут, твои чащобы наполняя.
Вот с грудным молоком каймито,
гуанабана в юбчонке зелёной,
ананас, плодов твоих владыка,
увенчанный гордой короной.
О мулатка, всё, чем ты богата,
всё, что в сельве твоей созрело,
предлагаешь ты мне в ясных бухтах
полированного солнцем тела.
В корабли, что сгружают туристов,
контрабандой светловолосой,
отовсюду нацелены тяжёлой
артиллерией бананы и кокосы.
Сколько раз на скакуне урагана
ты Валькирией смуглой пролетала
и неслась, вонзая шпоры молний,
с песней тропиков в зелёную Валгаллу.
Ты — свободной любви забвенье,
когда в мире лишь небо да деревья.
Буйство сил своих мои обе расы
сопрягают у тебя во чреве.
Ромовый петух, кипящий сахар,
страсти пламенная лавина,
аромат сандала и мирры
обволок твою сердцевину.
Точно в «Песне Песней», солнце смотрит
на тебя, и оттого ты смуглолица:
у тебя под языком мед и млеко,
а в зрачках у тебя бальзам струится.
Точно столп Давидов твоя шея,
о лилия долин, цветок Сарона;
твои груди — близнецы-оленята,
о Суламифь, о песня Соломона!
Куба, Санто-Доминго, Пуэрто-Рико,
край мой чувственный, нежноликий.
О горячие ромы Ямайки,
о свирепые смеси Мартиники!
Ночь Гаити, что, как настойка,
от бессонных барабанов забродила.
Доминика, Тортола, Гваделупа —
острова мои, мои Антилы.
Вы плывёте Карибским морем,
подобно зелёному флоту,
мечтая, страдая и противясь
вымиранью, циклопам и гнёту;
по ночам неслышно умирая,
вы опять воскресаете к восходу,
потому что ты, моя мулатка,
песней тропиков пророчишь свободу.
ТАНЕЦ НЕГРОВ
Калабó и бамбук,
бамбук и калабо.
Малый барабан говорит: тук-тук-тук,
а большой барабан: бом! бом!
Это солнце медное над Томбукту,
это танец негров из Фернандо-По.
Поросенок чавкает в грязи: хрум-хрум-
хрум,
квочка раскудахталась: ко-ко-ко.
Калабо и бамбук,
бамбук и калабо.
Флейты обрушивают яростное: у...
Кожа барабана изнемогает: о...
Яростными звуками всех согнал сюда,
негритянский танец мариянда.
Негритянка, ритмами пронизанная вся,
движется враскачку, будто грязь меся.
Калабо и бамбук,
бамбук и калабо.
Малый барабан говорит: тук-тук-тук,
а большой барабан: бом! бом!
Земли, покрасневшие в адскую жару:
Конго, Мартиника, Гаити, Камерун,
пьяные Антилы, тянущие ром,
лавою покрытые острова —
их несёт стремглав
тех же ритмов гром.
Калабо и бамбук,
бамбук и калабо.
Это солнце медное над Томбукту,
Это танец негров из Фернандо-По.
Душу африканца жжёт огнем, когда
вспыхивает яростная мариянда.
Калабо и бамбук,
бамбук и калабо.
Малый барабан говорит: тук-тук-тук,
а большой барабан: бом! бом!
ЕЁ НЕГРИТЯНСКОЕ ВЕЛИЧЕСТВО
Антильской улицей раскалённой
идёт Тембандумба из Кимбамбы.—
Ритмы румбы, ритмы кандомбе и бамбулы.
Ряды чернолицых справа и слева,
а между ними идёт королева,
идёт королева румбы и самбы.
Идёт с улыбкой, идёт враскачку,
качаясь, свита её изнывает,
а барабанных громов горячка
рекою патоки застывает.
О, в пору жатвы размол желанья!
Из ритмов сок выжимая вязкий,
ворочая бёдрами-жерновами,
как кровью, потом исходит в пляске.
Антильской улицей раскаленной
идёт Тембандумба из Кимбамбы.
Цветок Тортолы, роза Уганды,
гремят для тебя барабаны бамбулы,
знойная кровь смуглотелой Антилии
бьётся в прожилках твоих висков.
Куба дает тебе сок тростников,
огненный ром предлагает Ямайка.
Гаити кричит: «Эй-эй, эй, мулатка!»
А Пуэрто-Рико: «А ну, а ну, а ну,
наддай-ка!»
Мои вы, чёрных голов кокосы!
Реви ж, марака, хриплоголосо!
Антильской улицей раскалённой —
ритмы pyмбы, ритмы кандомбе и самбы —
идёт Тембандумба из Кимбамбы.
КРЕСТЬЯНКА
Ах, как скоро уехала крестьянка,
та, что в город вчера приезжала
за покупками и всполошила
всех мужчин городских своим платьем
из пронзительно цветастого ситца,
растревожила их своим смехом,
что струился, как ручей по поляне.
Ах, как скоро уехала крестьянка,
у которой глаза — луг бескрайний,
где телёнком пасется невинность,
у которой шалфеем пахнут кудри
и тело источает ароматы
свежих овощей и стойла.
И, наверно, уже домой вернулась
и в кругу семьи в час вечерний,
вызывая страх и изумленье,
рассказывает жуткие вещи
про город, в котором побывала.
Солнце домашней собачонкой
волосы ей лижет; за окошком
горы синие по горизонту
тянутся, мешаясь с облаками.
Со спокойствием Горациевым вещи,
сморенные полуденным зноем,
дремлют в своих привычных позах
под шаги минут неторопливых.
И она вся пропитана покоем
молчаливой ласковости близких,
тем наивным, простодушным тем покоем,
что впитался ароматом трав сушеных
в повседневные её заботы.
О, покой старинной площади в полдень,
солнечных часов и чулана,
кротких улочек деревенских,
где разгуливают только куры
и порою пронизывает воздух
тонкой сонливой струйкой
свистулька точильщика, который
давно уже ничего не точит.
О, покой! Моя душа в это время
не спеша бредёт по деревенским
кротким улочкам и закоулкам
в альпаргатах и простой рубахе.
ЭЛЕГИЯ О ГЕРЦОГЕ МАРМЕЛАДНОМ
Мой стройный, мой ненаглядный,
мой Мармеладный герцог.
Где же твои кайманы в дальнем селенье Понго?
Где голубые тени раскидистых баобабов?
Где дюжина твоих жён, пахнущих лесом и
топью?
Тебе уже не отведать молодого слоновьего мяса,
не будет искать шимпанзе в твоих волосах
насекомых,
а глазам твоим ласковым больше не
выслеживать женственных жирафов
среди тишины саванн, раскалённых полуденным
зноем.
Навсегда миновали ночи с гривами костров во
мраке,
с вечной сопливой дробью тамбуринов, как со
стуком капель.
Погружаясь в теплую типу тех ночей, ты
достиг бы пределов,
где навсегда поселился твой воинственный
прадед.
А теперь во французском камзоле, украшенном
галунами,
ты проходишь, словно придворный,
обсахаренный вниманьем.
Но, досадуя, твои ноги кричат из герцогских
туфель:
«Эй, Бабилонго, а ну-ка, взберись на карниз
дворца!»
Как привлекателен герцог в бархате и шелках,
плывущий с мадам Кафалé по плавным волнам
мелодий.
Но непокорные руки кричат ему из перчаток:
«Швырни-ка её, Бабилонго, на розовое канапе!»
Невдалеке от пределов, где поселился твой
прадед,
там, где царит тишина саванн, истомлённых
зноем,
скажи, почему так плачут в Понго твои
кайманы,
мой стройный, мой ненаглядный,
мой Мармеладный герцог.
ЗЕЛЁНАЯ ЯЩЕРКА
Изящный маленький граф Лимонадный,
весёлый игрун и шалун изрядный,
весь день, как мартышка, неугомонно
снует по дворцу Сан-Кристобалона.
Весёлая мордочка всегда
всем говорит: «Да.
Да, мисс Ямайка; да, мосье Гаити,
я здесь, я там — глядите».
Пока аристократы-макаки
рвут кокосы, готовясь к драке,
торжественно чёрные от благородства,
изысканный, полный достоинства граф,
в сознанье собственного превосходства,
гуляет, мордочку задрав.
«Да, мисс Ямайка; да, мосье Гаити,
я здесь, я там — глядите».
Как граф танцует ригодон!
А как изящен его менуэт!
В твоём дворце, Кристобалон,
никто так не носит камзол, как он,
так плавно не делает пируэт.
Его постоянный пароль: «Ах, пардон!»
А наслажденье — его завет.
Но их сиятельство не зовите
зелёной ящеркой — бедный граф
сразу головкой поникнет в обиде,
весь свой недавний лоск потеряв.
Челюсти графа сведёт досада,
словно он выпил яда,
а зелень его наряда
станет алей, чем мак,
и он весь скорчится, отражённый
зеркалами Кристобалона,
повторяя жесты макак.
Хуан Хулио Арраскаета
САМБА БО
Самба бо,
самба бэ,
самба а катамба,
катамба... э!
— Ну не мешай стирать, Паблито,
ну не реви, лицо умой:
с такими грязными щеками
ты в церковь не пойдёшь со мной.
Самба... бо,
самба... бэ,
самба а катамба,
катамба... э!
Ребёнок должен быть умытым,
когда приходит рождество,
и, может, дева пресвятая
захочет наградить его.
Самба... бо,
самба... бэ,
самба а катамба,
катамба... э!
Сегодня в церковь с чистым носом
придёт мой маленький сынок,
ему священник на прощанье
подарит сахару кусок.
Самба... бо,
самба... бэ,
самба а катамба,
катамба... э!
— Ты видишь, свечка догорает,
ну не реви, Паблито, мой,
твои глаза горят, как свечки,
и маме весело с тобой.
Самба... бо,
самба... бэ,
самба а катамба,
катамба... э!
— Давай пойдем плясать, Паблито,
пойдем плясать, Паблито мой,
ты с мамой попляши немного,
ей будет весело с тобой!
Самба... бо,
самба... бэ,
самба а катамба,
катамба... э!
Вирхиния Бриндис де Салас
АЛЛИЛУЙЯ
Хор молящихся
от Антил
до Ла-Платы,
как река,
что впадает и в небо и в море,
повторяет:
«Аллилуйя!»
О народ Америки,
мой род — от тебя,
я иду за тобой
и твержу для тебя:
«Аллилуйя!»
Сколько людей
на улицах,
все они и кричат,
и поют, и молчат
об одном:
«Аллилуйя!»
Люди, люди,
их много,
голодных и сытых,
и все они
повторяют одно:
«Аллилуйя!»
Я шагаю по миру,
по бескрайнему миру.
Кто в пути
остановит меня?
В каждом шаге моем:
«Аллилуйя!»
Пусть черна моя кожа,
но суп я варю,
как и ты,
и дышу тем же воздухом,
что и ты,
моя белая сестра из Америки
и белая сестра из Европы:
та же вера у нас,
то же платье,
и вино из такой же грозди.
Скажем вместе с тобой:
«Аллилуйя!»
Сколько будет народу
на улицах,
на площадях,
когда выйдут все,
как один,
и как гром прогремит:
«Аллилуйя!»
Ильдефонсо Переда Вальдес
НЕВОЛЬНИЧИЙ КОРАБЛЬ
Как чёрный призрак грозовых ночей,
взрезая килем неподвижность вод,
в предчувствии грядущих грабежей
невольничий корабль скользит вперёд.
Невольничий корабль собрал под паруса
холодные ножи и чёрствые сердца.
Деревни негров спят во тьме тяжёлой,
насыщенной дыханием и дрожью.
Вдруг в тишине, густой и напряжённой,
заметил часовой корабль пиратский,
зловещий призрак, словно кара божья,
идёт для истребленья чёрной расы.
На воле негры надевали бусы
и украшали волосы цветами!
Теперь ярмо наденут им на шеи,
приставят к ним надсмотрщиков угрюмых
и в тёмных трюмах
сложат штабелями.
Не спят пираты, опасаясь мести;
с востока, погасив звезду на мачте,
восходит чёрная звезда, внушая страх.
Тут и храбрец невольно станет трусом,
пока корабль, гружённый чёрным грузом,
на мачте поднимает чёрный флаг.
ГИТАРА НЕГРОВ
Два негра на двух гитарах
играют, поют и плачут;
глаза их наполнены скорбью,
а губы в улыбке пляшут.
Ножи зубов их блестящих
кромсают песню на части,
и горше крепкого рома
настой их тоски по счастью.
Два негра в тоске по кандомбе
играют и плачут горько,
в их душах гремят тамтамы,
тревожно гремят и гулко.
И дробь барабанная топчет
надежду в сердцах усталых...
Два негра поют и плачут,
играя на двух гитарах...
КАНДОМБЕ
Дикие выкрики воздух кромсают,
с шорохом трав барабаны враждуют,
в чёрной ночи африканской печали,
брошенной грубо на землю чужую.
Деды когда-то видали кандомбе
у частоколов, при факелах красных,
и перед нами встаёт из преданий
и оживает красочный праздник.
В пене улыбок плывёт королева,
зонтик цветастый колышется гордо,
белые зубы сверкают во мраке,
словно распахнутый рот клавикордов.
И барабан исступлённо стучит,
звуки роняя, как звёзды в ночи.
О, колдовство фонарей захмелевших
в алом, клокочущем, пёстром кольце,
чёрные тени на стенах белёных,
белых, как зубы на чёрном лице!
Абель Ромео Кастильо
РОМАНС О СМУГЛОЙ ДЕВУШКЕ
Не блондинкой была и не рыжей,
а была она девочкой смуглой,
и как смоль были чёрные пряди
над коричневой шеей округлой.
Ни один виртуоз-парикмахер
их завить не сумел бы искусней.
И припух её рот белозубый,
словно пчёлами был искусан.
А девчонки с ней не дружили,
с этой самбой, с мулаткой этой,—
ведь они из семей приличных,
и к тому же белого цвета.
Не блондинкой была и не рыжей,
а была она смуглой девчонкой
и могла бы браслет, словно пояс,
застегнуть вокруг талии тонкой.
И, едва на лице умещаясь,
улыбались в ресницах глаза,
а вокруг неё бушевала
изумлённых восторгов гроза.
И сверкали молнии взглядов,
и шептались мужчины украдкой:
«Кто знаком с этой маленькой самбой?
Кто знаком с этой стройной мулаткой?»
Не блондинкой была и не рыжей,
а была она девочкой смуглой,
и печаль её душу томила
и тревожила горечью смутной.
Ей хотелось быть белой как сахар,
быть белее нарциссов и лилий,
чтобы кожу, как сок ананасный,
на рассвете лучи золотили.
Ах, не слышать бы клички обидной:
«Эй, мулатка! Эй, самба! Эй, нэгра!»
Ах, и ей бы слинять, как рубахе
побелеть бы от солнца и ветра!
Не блондинкой была и не рыжей,
а была она смуглой девчонкой,
а была темнокожей Венерой,
из базальтовой глыбы точённой.
Да не это ли в жизни удача,—
быть Венерой, пускай темнолицей,
с крепкой грудью — из твердого вара,
с нежной плотью — из теплой корицы
с жарким сердцем, которое страстью,
как железо в горниле, искрится.
Не блондинкой была и не рыжей,
а была темнокудрой мулаткой,
а была она смуглой девчонкой
с тёмной кожей, горячей и гладкой.
Адальберто Ортис
ДАНЬ
Африка, Африка, Африка —
зелень, простор и зной —
чёрных рабов на палубу
загоняла толпой.
Компаса стрелка безжалостно
нам указала путь.
Ждали нас горькие финики,
горя пришлось хлебнуть.
На спинах наших резиновых
вечно играли бичи.
А мы проворными пальцами
в гуасу и бонго стучим.
Белых насквозь пронизывает
эта дикая дробь,
белых волной захлёстывает
наша горячая кровь.
Душа раскаленной Африки
сюда в цепях приплыла
и, кроме корицы, Америке
ещё и огонь дала.
ОТВЕТА НЕТ
А всё ж отчего —
я понять не прочь —
все негры до одного
лишены всего,
как я точь-в-точь?
Ищу ответ.
Ответа нет.
Но когда б я сеньором был,
и при этом — очень богатым,
я бы с неграми — с нашим братом —
до последнего всё спустил.
Но, по правде сказать, нипочём
не сделаться мне богачом,
не разжиться.
Не быть тому!
Но когда б я сеньором стал,
быть бы негром я не перестал.
А почему?
Ищу ответ.
Ответа нет.
********************************************************
КОММЕНТАРИИ
Настоящий сборник включает два раздела: анонимная поэзия («Песни народа») и стихи наиболее известных поэтов-негристов («Голоса поэтов»). В каждом из этих разделов принцип расположения материала алфавитный (по странам и авторам).
ПЕСНИ НАРОДА
В раздел народной поэзии включены фольклорные произведения XVIII—XIX веков, родившиеся в Бразилии, на Кубе и в странах Ла-Платы (Аргентина, Уругвай) и до сих пор бытующие в народе; это песни, куплеты или стихотворные тексты, сопровождающие различные танцы.
ПАПА ЖОАН
Папа Жоан — традиционный персонаж афробразильского фольклора. Этот образ используется во многих народных стихах и песнях как символ трагической судьбы бразильских негров-рабов.
Патакан, или патако,— старинная португальская медная монета.
КРАСОТКИ
Манглар— квартал на окраине Гаваны, где проживало много негров.
Мария Белен — буквально: Мария Суматоха (от ucn. belen — суматоха, неразбериха). Женский персонаж афро-кубинского фольклора.
Фамба — кубинское жаргонное слово, обозначающее место, где происходят тайные церемонии негритянской религиозной секты «Ньяньиго».
НЕГР ХОСЕ КАЛЬЕНТЕ
Хосе Кальенте — буквально: Хосе Горячий (от ucn. caliente — горячий). Традиционный персонаж негритянского фольклора.
НЕГР КАНДЕЛА
Негр Кандела — буквально: негр Свеча (от исп. candela —свеча). Персонаж народных кубинских песен.
Наваха — складной нож с заостренным концом.
Пунта, Монсеррате — названия негритянских кварталов на окраинах старой Гаваны.
НЕГРИТЯНСКАЯ РОЖДЕСТВЕНСКАЯ ПЕСНЯ
Один из вариантов народной песни, содержание которой сводится к следующему: беглая негритянка, узнав от своего родственника Франсиско, что дева Мария родила ребёнка, просит святого Иосифа (Сан Хосе) взять её в служанки и выкупить у хозяина, от которого она убежала. Для песни характерна непосредственность и своеобразная «фамильярность» в обращении негров с «белыми» святыми. Вариант песни, помещённый в сборнике, записан в кубинском городе Камагуэй.
ФРАНСИСКО МОРЕНО
Курумбе, курумбе, курумбе— звукоподражательные слова.
КОПЛАС КАНДОМБЕ
Коплас (от исп. coplas — куплеты) — популярный жанр народной поэзии Испании и Латинской Америки; по форме — обычно четверостишия. Коплас часто сопровождают танец.
Кандомбе — старинный групповой танец аргентинских и уругвайских негров, исполнявшийся преимущественно во время карнавальных шествий.
Я ЛЮБЛЮ СМОТРЕТЬ НА НЕГРА
Народная негритянская песня аргентинских провинций Мендоса и Сан-Хуан.
ГОЛОСА ПОЭТОВ
Луис Кане
(1897—1957)
Современный аргентинский поэт и собиратель фольклора. Адвокат. Начал публиковаться в 1925 году. Наиболее известны сборники стихов: «Новые романсы и песни колонии» (1932), «Лаплатское романсеро» (1936), «Танцы и куплеты» (1941), «Вечные и прекрасные стихи» (1954) и другие.
Андрес Синкуграна
(Род. в 1934 г.)
Аргентинский поэт. Печатается в столичной и провинциальной прессе.
Жорже де Лима
(1895—1953)
Бразильский поэт, романист и журналист. В молодости был преподавателем литературы в столичном университете. Начал публиковаться в 1914 году. Негритянская тема в поэзии Жорже де Лима представлена сборником «Негритянские поэмы» (1947). Стихотворение «Девчонка Фуло» написано в 1928 году.
ДЕВЧОНКА ФУЛО
Фуло — традиционный образ красивой негритянки в бразильском фольклоре.
Бруно де Менезес
Современный бразильский поэт и эссеист, собиратель амазонского фольклора. Начал литературную деятельность в 1920 году со сборника стихов «Распятие». Выпустил около десяти книг (поэзия, проза, критика); некоторые из них отмечены местными литературными премиями: роман «Кандунга» (1954), сборник негристских стихов «Батуке» (1955), сборник «Одиннадцать сонетов» (1960).
БАМБЕЛО
Бамбело (коко бамбело) — афро-бразильский танец.
Ламбе! Ламбеле!— междометные звукоподражательные слова африканского происхождения, применяющиеся в танцевальных и ритуальных песнопениях.
Синкопа (музыкальный термин) — смещение акцента с сильной доли такта на слабую. Синкопы характерны для негритянской и джазовой музыки.
Самба — афроамериканский танец. Распространён в Бразилии и странах Ла-Платы. В нём принимают участие одновременно несколько пар, выполняющих согласованные движения. Самба и самбо — также дети от смешанного негритянско-индейского брака.
Замбе (коко замбе) — афро-бразильский танец.
Кашаса — тростниковая водка.
Лиамба — наркотик из конопли; его курят, как опиум.
Освалдо Орико
(Род. в 1900 г.)
Бразильский поэт, эссеист, фольклорист и оратор. Член бразильской Академии литературы. Автор ряда книг, многие из которых посвящены Амазонии: «Американские мифы и мотивы в легендах и литературе Бразилии» (1929), «Жизнь Жозе де Аленкар» (1929), «Словарь амазонских верований» (1937), «Сельва» (1937), «Поэты Бразилии» (1948), «Столица— Бразилиа» (1958) и др. Стихотворение «У меня купи, йойо!» взято из сборника стихов «Чары Рио» (1958).
У МЕНЯ КУПИ, ЙОЙО!
Йойо, йойа — обращение негров к белым («белый господин», «белая госпожа»).
Кимбомбо — плод стручкового растения киабейро, растущего в Бразилии.
Тапиока — маниоковая мука.
Андрес Элой Бланко
(1897—1955)
Венесуэльский поэт, прозаик и эссеист. Боролся в рядах прогрессивных сил против реакционной диктатуры генерала Гомеса; с 1929 по 1934 год находился в тюрьме и в ссылке. После смерти диктатора занимал высокие государственные посты: был депутатом, председателем учредительного собрания и министром иностранных дел в левом правительстве Ромуло Гальегоса. С приходом к власти реакции жил в изгнании в Мексике и на Кубе. В 1918 году вышел его первый поэтический сборник «Мёртвый из эпопеи», затем «Поэтический сад» (стихи 1923— 1928 гг.), «Каменный корабль» (1937) и др. Последний опубликованный сборник — «Твой светлый год» (1950). Написал также пьесу «Абигайль» (1937) и ряд юмористических рассказов. Стихи, включённые в сборник, взяты из книги Бланко «Хуанбимбада» (1960).
ВЫПЕЙ ЗАЛПОМ
Хуан Бимба — собирательное имя венесуэльских негров.
РЕЧЬ НЕГРИТЯНКИ ИППОЛИТЫ, КОРМИЛИЦЫ БОЛИВАРА
Боливар Симон (1783—1830)—один из виднейших руководителей борьбы за независимость стран Латинской Америки.
ХУАНА БАУТИСТА
Хуана Баутиста — один из островов группы Барловенто, входящих в состав Малых Антил.
Ротунда — тюрьма в столице Венесуэлы Каракасе.
Пуэрто-Кабельо— портовый город Венесуэлы на берегу Карибского моря.
Патанемо, Курьепе, Капайя — названия венесуэльских населенных пунктов.
ЧЁРНЫЕ АНГЕЛОЧКИ
Манго — плод дерева манго, растущего в тропиках.
Фалькон — один из штатов Венесуэлы.
Мигель Отеро Сильва
(Род. в 1908 г.)
Венесуэльский прозаик, поэт и журналист. Автор широко известных в Латинской Америке и опубликованных в Советском Союзе романов «Лихорадка» (1939) и «Мёртвые дома» (1955). Боролся против диктатуры Гомеса, был редактором крупнейшей венесуэльской газеты «Эль Насиональ». Поэзия Мигеля Отеро Сильвы носит революционный и антиимпериалистический характер. Им опубликованы сборники стихов «Вода и русло» (1937), «25 стихов» (1942) и др.
КОРРИДО НЕГРА ЛОРЕНСО
Корридо (от исп. corrido) —вид народной песни лиро-эпического жанра, с чётким ритмическим рисунком; строфа состоит из четырёх стихов и опирается на четырёхфазовый музыкальный мотив. Исполняется обычно под аккомпанемент гитары.
Туй — река и долина на востоке Венесуэлы.
Мануэль дель Кабраль
(Род. в 1907 г.)
Один из крупнейших современных антильских поэтов. Доминиканец. По профессии — дипломат. Автор поэтических сборников: «Двенадцать негритянских стихов» (1937), «Антология — земля» (1949), «Тайные гости» (1950) и многих других, а также большой поэмы «Компадре Мон» (1943). Наряду с негритянской темой, которая занимает в его поэзии важное место, многие стихи Кабраля посвящены борьбе против североамериканского империализма, проникнуты идеей братства угнетенных рас и народов, заботой о будущем Латинской Америки.
НЕГР, У КОТОРОГО НИЧЕГО НЕТ, ПРИШЕЛ В ТВОЙ ДОМ
Сентаво — мелкая монета во многих странах Латинской Америки.
МУЛАТКА ТРОПИКОВ
Марака — музыкальный народный инструмент негров стран Карибского моря; представляет собой погремушку, сделанную из маленьких высушенных плодов тыквенного дерева.
Хорхе Артель
(Род. в 1905 г.)
Один из наиболее известных современных афроамериканских поэтов Колумбии. Журналист и адвокат. Автор сборника стихов «Кумбия» (1940) и «Барабаны в ночи» (1940), а также книги очерков «Обычаи негритянской расы». Поэзия Артеля отличается ритмичностью и драматизмом; она насыщена ярким местным колоритом.
ИДЁТ КРАСАВИЦА КАТАНА...
Стр. 95. Чанклеты — женские туфли без задников, на высоком каблуке.
Эмилио Бальягас
(1910—1954)
Кубинский поэт. Окончил факультет философии и литературы Гаванского университета. Литературную деятельность начал с книги стихов «Радость и бегство» (1931). В 1934 году опубликовал сборник стихов на негритянскую тему «Тетрадь негритянской поэзии», а впоследствии — ряд антологий негритянской поэзии Латинской Америки и США. Был известным знатоком и собирателем афроамериканского фольклора. Стихи, помещённые в сборнике, опубликованы в антологии «Карта негритянской поэзии Америки» (1946), составленной Бальягасом.
ЭЛЕГИЯ О МАРИИ БЕЛЕН ЧАКОН
Гитара-трес — антильская гитара с тремя струнами или с тремя парами струн.
Клаве — народный музыкальный инструмент кубинских негров; представляет собой две цилиндрические палочки, сделанные из древесины твердых пород; играют на клаве, ударяя одной палочкой о другую.
НЕГРИТЯНСКАЯ КОЛЫБЕЛЬНАЯ
Чибирикоки чибирикоко — ласковое обращение к детям.
Дурачок Висенте — сказочный персонаж («бука»).