Царицын стоит на голых, выжженных солнцем холмах по правому берегу Волги. За городом начинаются бурые степи, перерезанные пересыхающими речками и глинистыми оврагами. На север — вдоль реки — тянутся лесопильные заводы и слободы, где живут тысяч двадцать рабочих лесного и сплавного дела и всякие люди, бродящие летом по Волге в поисках заработка. На юге за городом крупные заводы — орудийный и французский металлургический.
Царицын был промышленным и торговым центром всего юго-востока. Через него шел хлеб, и скот, и нефть, и рыба с Каспия. Воображение отказывалось представить себе место, менее похожее на столицу. Город — дрянной, деревянный, голый, пыльный. Бревенчатые домишки его слобод повернуты задом — отхожими местами — на роскошный простор Волги, а пузырчатыми окошечками — на немощеные улицы, спускающиеся с холмов в овраги.
Лишь из центра несколько улиц, кое-как утыканных булыжником, размываемых потоками, прожигаемых солнцем, ведут к замусоренному берегу Волги, к пароходным пристаням, складам, дощатым балаганам и лавчонкам с квасом, кренделями, вяленой таранью, махоркой и семечками.
В центре города, как полагается, на большой площади, где бродят пыльные смерчи, высился, чтобы быть видным за полсотни верст, кафедральный собор. У церковной изгороди, под общипанными кустами акации, блестело битое стекло винных бутылок да спали оборванцы. Площадь окружали безобразные каменные дома еще недавно именитого купечества. Во все стороны тянулись улицы с телеграфными столбами вместо деревьев. Их перспективы, — где человеческая радость так же должна была высохнуть, как эти аллеи сосновых столбов, — низились и нищали от центра к окраинам.
Лишь одно место было отведено для скудных развлечений в вечера, не знающие прохлады, — бульвар из обломанной, покрытой пылью акации и такой же чахлый городской сад. Обыватели, расстегнув воротники русских рубашек, гуляли там, поплевывая семечками, пыля ногами в черных брюках, шутили с обывательницами.
В центре сада, в раковине, играл струнный оркестр — десяток евреев, бежавших от украинских погромов. Несколько высоко подвешенных керосиновых фонарей, окутанных облачками ночных бабочек, освещали непокрытые столики, где можно было получить пиво, шашлыки и чебуреки.
Здесь держалась публика почище — понаехавшие с севера «дамочки» в холстинковых хорошеньких платьях, изнывающие бородатые интеллигенты, офицеры, скрывающие свою профессию, низенькие плотные спекулянты в рубашках фасона «апаш», пронзительно воняющие потом журналисты из прихлопнутых большевиками газет и много разных людей, гонимых, как сорванные ветром листья, из города в город в поисках сравнительного порядка, минимального спокойствия и белых булок.
Белых булок и прочего съестного довольствия здесь было вдоволь в лавчонках у частников, торгующих до полуночи. Правда, стоило это отчаянно дорого. Но и на том спасибо. Большевистские власти, невпример Москве и Питеру, властвовали здесь терпимо, даже с некоторым добродушием, И многие приезжие предпочитали потомиться еще какое-то количество недель до переворота, до полного освобождения от большевистского ужаса, чем подвергать себя случайностям заманчивого, но крайне опасного сейчас продвижения дальше на юг — в гудящий победоносными колоколами, освобожденный атаманский Новочеркасск — или «за границу»: в дивный Крым, в красавец Киев, успокоенный, чисто подметенный немцами.
Совсем другое происходило на обеих окраинах города. На пушечном и металлургическом заводах, среди вспыхивающих, как пожар, митингов, где малочисленные коммунисты отбивали беспартийную массу у меньшевиков и эсеров, — торопливо ремонтировалось всякое оружие, готовилось оборудование для бронепоездов и броневых пароходов.
На лесных пристанях, на сорока шести лесопильных заводах, на беньдежках (где раздаются наряды) формировались «береговые боевые отряды».
Казачьи восстания подступили теперь к самому рубежу — к Дону — и перекидывались на левый его берег. Пала Пятиизбянская, наискосок ее пал Калач — огромная левобережная станица.
Царицынские реденькие отряды, державшие фронт под станцией Чир, отступили через железнодорожный мост на левую, луговую сторону Дона. Двадцать второго мая белые взорвали мост; западная ферма его рухнула с тридцатисаженной высоты на песчаную отмель. Путь на Белую Калитву, откуда медленно двигались на помощь Царицыну эшелоны Ворошилова, был отрезан.
Восстания полыхали далеко на севере Дона, и слышно было, что казаки идут на Поворино, чтобы, отрезав Москву от Царицына, охватить его мертвой подковой. Едва держалась, как гнилая ниточка, дорога на юг — в хлебную житницу — на Северный Кавказ, Кубань и Терек: там после мартовской неудачи Добровольческая армия, отдохнувшая и пополнившаяся, снова начинала военные операции.
Владимир Ильич щелкнул выключателем, гася лампочку на рабочем столе (электричество надо было экономить). Потер усталые глаза. За незавешенным раскрытым окном еще синел тихий вечер. Засыпая, возились галки на кремлевской башне…
— Я только что получил сведения, правда, еще не проверенные, — сказал Сталин. — В Царицыне, Саратове и Астрахани советы отменили хлебную монополию и твердые цены…
— Головотяпы! — Владимир Ильич потянулся за карандашом, но не взял его. — Слушайте, ведь это же черт знает что такое!
— Не думаю, чтобы — просто головотяпство… На Нижнем Поволжье с хлебозаготовками настоящая вакханалия… Еще хуже на Северном Кавказе и в Ставропольской губернии. Не сегодня — завтра Краснов перережет дорогу на Тихорецкую, мы потеряем и Кавказ и Ставрополь… Так дальше никуда не годится…
Галок на башне что-то встревожило, — они поднялись и снова сели.
— Конкретно — что вы предлагаете, товарищ Сталин?
Сталин потер спичку о коробку — головка, зашипев, отскочила; он чиркнул вторую — огонек осветил его сощуренные, будто усмешкой, блестевшие глаза с приподнятыми нижними веками.
— Мы недооцениваем значения Царицына. На сегодняшний день Царицын — основной форпост революции, — сказал он, как всегда, будто всматриваясь в каждое слово. — Магистраль Тихорецкая — Царицын — Поворино — Москва единственная оставшаяся у нас питающая артерия. Потерять Царицын — значит дать соединиться донской контрреволюции с казацкими верхами Астраханского и Уральского войска. Потеря Царицына немедленно создает единый фронт контрреволюции от Дона до чехословаков. Мы теряем Каспий, мы оставляем в беспомощном состоянии советские войска Северного Кавказа.
Владимир Ильич включил лампочку. Белый свет лег на бумаги и книги, на большие, с рыжеватыми волосками, его руки, торопливо искавшие какой-то листочек. Сталин говорил вполголоса:
— Все наше внимание должно быть сейчас устремлено на Царицын. Оборонять его можно, — там тридцать пять, сорок тысяч рабочих и в округе — богатейшие запасы хлеба. За Царицын нужно драться.
Владимир Ильич нашел, что ему было нужно, быстро облокотился, положив ладонь на лоб, пробежал глазами исписанный листочек.
— «Крестовый поход» за хлебом нужно возглавить, — сказал он. — Ошибка, что этого не было сделано раньше, Прекрасно! Прекрасно! — Он откинулся в кресле, и лицо его стало оживленным, лукавым. — Определяется центр борьбы — Царицын. Прекрасно! И вот тут мы и победим…
— И вот тут мы и победим…
Сталин усмехнулся под усами. Со сдержанным восхищением он глядел на этого человека — величайшего оптимиста истории, провидящего в самые тяжелые минуты трудностей то новое, рождаемое этими трудностями, что можно было взять как оружие для борьбы и победы…
Тридцать первого мая в московской «Правде» был опубликован мандат:
«Член Совета народных комиссаров, народный комиссар Иосиф Виссарионович Сталин, назначается Советом народных комиссаров общим руководителем продовольственного дела на юге России, облеченным чрезвычайными правами.
Местные и областные совнаркомы, совдепы, ревкомы, штабы и начальники отрядов, железнодорожные организации и начальники станций, организации торгового флота, речного и морского, почтово-телеграфные и продовольственные организации, все комиссары обязываются исполнять распоряжения товарища Сталина.
Председатель Совета народных комиссаров
В. Ульянов (Ленин)»
На станцию Царицын подошел московский поезд. На паровозе — спереди — пулеметы. На площадках — два броневика. В хвосте — платформы со шпалами и рельсами. Первым соскочил на перрон комендант — жилистый черноватый человек, весь в черной коже, с деревянным чехлом маузера на боку. Ни на кого не глядя, резким голосом подозвал начальника станции.
Затем начали сходить вооруженные винтовками московские рабочие, одетые вразнобой — в рубахах, пиджаках, кожаных куртках, кепках, — все перепоясанные новыми патронташами.
У всех — неприветливые, худые, суровые лица. Без говора, без шуток стали вдоль вагонов, опустив винтовки ложами на асфальт.
На площадку классного вагона вышел человек в черной — до ворота застегнутой — гимнастерке, в черных штанах, заправленных в мягкие сапоги. Худощавое смуглое лицо его было серьезное и спокойное, усы прикрывали рот.
Первым, шаря глазами по окнам вагонов, увидел его Москалев[1]. Широко улыбаясь, помахивая протянутой рукой, поспешил навстречу. Взволнованно подошел Ерман[2]. Осторожно, не доходя трех шагов и вытянувшись, — Носович[3].
— Здравствуйте, товарищи, — отчетливо сказал им Сталин, и не то веселые, не то насмешливые морщинки пошли от углов его глаз.
Он поздоровался, не выделяя никого, со всеми, — не слишком горячо и не слишком сухо. Быстрым движением зрачков оглядел всех, кто был на перроне.
— Товарищи, попрошу ко мне в вагон.
Повернулся спиной, поднялся на площадку и скрылся в вагоне, не оглядываясь и не повторяя приглашения. Когда все разместились в салоне, Сталин, раскурив трубку и похаживая около стола, начал задавать вопросы: о запасах хлеба в крае, о работе продотрядов, о предполагаемом урожае, о количестве штыков на фронте, о резервах, о продвижении противника, о его силах, — десятки коротких и точных вопросов — Москалеву, Ерману, Тулаку, Носовичу… Когда тот, кого он спрашивал, начинал пространно разжевывать, Сталин прерывал:
— Мне нужны цифры, объяснений не нужно…
Собеседники его понемногу убеждались, что ему, должно быть, все уже известно, — и состояние на фронтах, и цифры хлебных излишков, и все непорядки и неполадки, и даже то, чего не знают они, царицынские вожди…
Беседа продолжалась долго. Москалеву очень хотелось бы перейти к общереволюционным темам: с жаром, большими словами, как он умел, поговорить так, чтобы показать москвичу, что здесь тоже не лаптем щи хлебают. Но он никак не мог разорвать круг оцепляющих его точных вопросов. Было непонятно — куда клонит Сталин.
Носович сидел настороженно, не курил предложенных московских папирос, отвечал сухо и точно и несколько раз — показалось ему — поймал на себе быстрый, из-под приподнятых нижних век, острый взгляд Сталина. На вопрос — чем он объясняет успех противника за последние дни — Носович ответил осторожно:
— Еще месяц тому назад казаки стреляли самодельными снарядами. Я буду иметь удовольствие показать вам снаряд, сделанный из консервной банки, — музейный курьез… Теперь они получили хорошее снаряжение и отличные пушки. Вопрос решается перевесом огневых точек на фронте…
— А не объясняете вы наш неуспех недостаточной политической подготовкой? — спросил Сталин. — За огневой точкой сидит человек. Сколько ни будь у полководца огневых точек, если его солдаты не подготовлены правильной агитацией, — он ничего не сможет сделать против революционно воодушевленных бойцов — даже с гораздо меньшим количеством огневых точек.
Чтобы обдумать ответ, Носович взял папироску и чувствовал теперь, что Сталин уже не мельком — пристально разглядывает его.
— Я согласен, что это новая тактика революции. — Он постарался твердо ответить на взгляд Сталина. — Но под огнем неприятеля трудно перестраивать психику бойца. Под огнем неприятеля он больше верит пушкам, чем книжкам. В тылу, при формировании, разумеется, воспитание — это все…
У Сталина снова побежали морщинки от век на виски; он отвернулся от Носовича, чтобы выколотить трубку, и — как бы мимоходом:
— Где и перестраивать психику, как не под огнем неприятеля. Там-то и перестраивать… Теперь, товарищи, я прошу остаться товарищей Москалева и Ермана.
И он стал прощаться за руку со всеми. Когда в салоне остались только Москалев и Ерман, он сел к столу, ладонью стряхнул пепел с клеенки.
— Здесь на путях — маршрутный состав с зерном. Давно он стоит?
Ерман вспыхнул, точно его ударили по лицу. Москалев ответил, прищуриваясь на окно:
— Дня два-три…
— Больше, — сказал Сталин, — одиннадцать дней. Почему он не был отправлен?
Москалев нахмурился, пальцы его застучали по коленке…
— Во-первых, у нас были сведения, что дорога около Поворина перерезана казаками… Во-вторых, при создавшейся военной обстановке, когда мы можем оказаться буквально в осажденном городе, я не мог рисковать остаться без хлебных запасов. Вчера рабочие устроили такую бузу…
Он засопел носом, ожидая, что Сталин начнет спорить. Но Сталин не стал спорить. Он спросил еще:
— О городе свободная продажа хлеба?
— Ну да…
— Чем это объясняется?
Москалев пуще засопел, но понял, что ссориться не надо.
— Тем объясняется, товарищ Сталин, что вы мало знаете наши особенные условия. В городе тысяч сто разных обывателей, мещан, словом… Кто там в огороде ковыряется, кур щупает, торгует по мелочишке… Да тысяч десять беженцев… Посади я их всех на паек — ну и назавтра разнесут совет… Хуже того — отряды повернут с фронта: у каждого здесь папаша, мамаша…
Сталин повернул голову к молчавшему, опустив глаза, Ерману:
— Вы тоже так думаете?
— Нет, я не так думаю, — резко ответил Ерман. — Считаю положение в городе ненормальным…
— Вот видите — уже два различных мнения… — Сталин достал из папки листочек. — Это получено сегодня в пути. — Он положил на стол перед Москалевым телеграмму, подписанную Лениным:
«…О продовольствии должен сказать, что сегодня вовсе не выдают ни в Питере, ни в Москве. Положение совсем плохое. Сообщите, можете ли принять экстренные меры, ибо кроме как от вас добыть неоткуда…»
— Мое предложение, — сказал Сталин (покуда Москалев читал телеграмму и затем молча подвинул ее по столу Ерману), — поставить в исполкоме вопрос о прекращении безобразного разбазаривания хлеба. Пролетариат в Москве, в Иванове, в Питере получает осьмушку, Владимир Ильич телеграфирует, что и этой осьмушки уже не выдают. Это означает, что в опасности не только эти города, но в опасности революция. Ради удобства десяти тысяч беженцев в Царицыне мы не можем лишать революцию хлеба…
— Посадить Царицын на паек! — Москалев попробовал толкнуть от себя стол — он не сдвигался. Он тяжело вылез, прошелся, поддернул галифе. — Мы тем и горды, что в кошмарных условиях, когда вся контрреволюционная сволочь кричит: «Большевистское хозяйство — это голод и разруха!» — превратили Царицын в цветущий город… Заводы вырабатывают почти пятьдесят процентов довоенного, — это при наличии фронта. Увеличена сеть школ… Профсоюзными организациями охвачены почти все массы трудящихся… Колоссально поднято женское движение… Проводятся мероприятия по созданию общественных работ…
— Ты забыл еще музыку на бульварах, — перебил его Ерман дрожащим голосом, — офицерские кабаки с танцами… И что соль спекулянты вздули уже до ста рублей пуд…
— Накипь! Это накипь! — крикнул Москалев. — Раздавим! — Он покосился на Сталина, — тот невозмутимо попыхивал трубкой. — Вопрос гораздо глубже… Царицынский пролетарий сам, своими руками, строит свое будущее… Царицынский пролетарий верит мне, Москалеву, что я доведу его до окончательной победы. А я посажу его на голодный паек, я брошу его в общероссийский котел… Потому, что иваново-вознесенские рабочие получают осьмушку… Он этого не поймет…
Говоря все это, Москалев «учитывал» впечатление, и оно складывалось не в его пользу. У Ермана рот исказился брезгливой гримасой. Сталин спокойно предоставлял высказываться, но что-то непохоже было, что этого человека можно пошатнуть. С веселыми глазами, осведомленный, непроницаемый — хоть и не нажимает на чрезвычайные полномочия, но они у него в кармане. И, пожалуй, не попасть с ним в ногу — оставит позади.
Боковые мысли не влияли, разумеется, на горячность слов Сергея Константиновича, но, замечая, что впечатление совсем уже становится неважным, он осторожно начал «спускаться».
— Говорю все это, товарищ Сталин, к тому, чтобы вы учли всю сложность ситуации, стоящей перед нами… Мы с вами здесь в особых условиях. Здешний пролетариат корнями связан с деревней, с обилием хлеба, — это Волга, всероссийская житница… Поймут ли? Боюсь, боюсь…
— Волков бояться — в лес не ходить… Не разделяю ваших опасений, Сергей Константинович, — весело сказал Сталин, как будто довольный, что известный этап уже пройден. — Рабочие поймут, если им объяснить. Рабочие прекрасно поймут, что хлебная монополия и карточная система тяжелее, пожалуй, чем драться в окопах, но они поймут, что это и есть сейчас главный фронт революции. И они принесут эту жертву, если им хорошо и толково разъяснить…
Москалев, усмехаясь, помотал головой. Сел к столу.
— Задачку вы нам ввернули, товарищ Сталин… С чего же, реально, с каких мероприятий, думаете, нам начать?
— Мое предложение — начать с созыва общегородской партийной конференции.
— Когда?
— Завтра. Зачем откладывать…
— Повестку дня успеем составить?
— Утром — часиков в семь — приезжайте оба…
— В семь утра? (Москалев залез пятерней в волосы.) Тогда я сейчас же поеду… Надо продумать, подготовить материалы… — Он запнулся и вопросительно взглянул.
Концом трубочного мундштука Сталин начал проводить по клеенке черточки, как бы строчки.
— Вопрос об осуществлении монополии и карточной системы; борьба за транспорт; усиление военного командования; борьба с контрреволюцией; укрепление партийной организации и развертывание массово-политической работы; борьба против распущенности, смятения и хаоса… Повестка будет большая…
Сталин поднялся и опять — по-товарищески просто — пожал руки Москалеву и Ерману. Уходя, Москалев задержался в дверях на секунду, но не обернулся, хотя он на хвост себе наступать никому не позволял, кашлянул густо, тяжело спустился с вагонной площадки и, только уже развалясь в машине, проговорил: «Да-а-а».
К этому времени вагон Сталина, отведенный на запасные пути, был включен в городскую телефонную сеть. Сталин начал работу. Два его секретаря, молчаливые и бесшумные, вызывали по телефону председателей и секретарей партийных и советских организаций и учреждений, подготовляли материалы, стенографировали, впускали и выпускали вызванных… Председатель Чека влез в вагон веселый, как утреннее солнце, ушел с другой площадки — бледный и озабоченный… Председатель железнодорожной санитарной коллегии, не дожидаясь вызова в вагон, распорядился подмести вокзал и перрон, для чего был послан грузовик в слободу за мещанками. В порядке общественной нагрузки их привезли вместе с метлами, — от страха и досады они подняли такую пыль, что пришлось отказаться от этой формы борьбы с антисанитарным состоянием.
Весь день шли разные люди по ржавым путям, спрашивая вагон Сталина. Составлялась полная картина всего происходящего в городе, в крае и на фронтах. К ночи стали приходить рабочие: представители фабричных комитетов и некоторые одиночные низовые работники.
И только когда за изломанными станционными заборами, за решетчатым виадуком, за убогими крышами, за темной Волгой разлился зеленый свет и разгорелась безоблачная заря, — в сталинском вагоне погас свет — сразу во всех окнах.
От хутора Рычкова, что на правом берегу Дона, до железнодорожного моста, взорванного белоказаками, три версты. Полотно перед самым Доном загибается и идет по высокой дамбе, где справа и слева — глубоко внизу — лежат озера, затененные лозой, орешником, корявыми осокорями и полные раков. На закате по дамбе медленно двигался паровоз без вагонов. Несколько человек с его площадки глядели на север — туда, где вдоль Дона тянулась крутая возвышенность «Рачкова гора».
Там снова метнулась длинная вспышка, лизнувшая закатные облака, — через много секунд в одно из тускло красноватых озер упал снаряд, разорвался, высоко подняв воду.
Машинист, скаля зубы, сказал:
— Раков, чай, наколотили — миллион.
Паровоз продолжал медленно заворачивать по дамбе. Направо — на юг — на холме по-над Доном находился большой кожевенный завод. Там с нынешнего дня шла горячая работа, — разбирали постройки, доски и бревна сносили на берег, вязали плоты. На эту работу были брошены все свободные руки.
Шестьдесят эшелонов Пятой армии Ворошилова, пробивающейся из германского окружения на Царицын, стояли между станцией Чир и хутором Рычковым. План перехода от станции Морозовской до Дона осуществлялся скорее, чем ожидали. Казаки, боясь конницы Щаденко, двигавшейся слева от полотна, и пехотных отрядов, двигавшихся справа, не решались подходить близко к эшелонам. Был только один кровавый налет на станцию Суровикино, где стоял в тот день санитарный поезд с больными и ранеными. За разгром его, за убийство нескольких сот человек казаки тут же были разбиты подоспевшим бронепоездом. Это отбило у них охоту приближаться к полотну.
Перед Доном Пятая армия, оберегая эшелоны, расположилась выгнутой крутой дугой — с радиусом до пятнадцати верст: на западе центр ее занимал окопы на Лысинских высотах[4], левый фланг тянулся по речке Чир и по волнистой равнине перед станицей Нкжнечирской, правый — упирался у самого Дона в подножье Рачковой горы.
Окружение Нижнечирской не удалось. В горячих боях казаки потеснили фланг Пятой, покуда она не заняла эти позиции. Начались ежедневные затяжные бои. Противник накоплял силы, стрелял «скучными» снарядами, понимая, что эшелоны здесь засели прочно перед взорванным мостом.
Паровоз теперь едва двигался. Показался Дон — еще в разливе, полноводный, озаренный закатом. Впереди виднелись пролеты железнодорожного моста. Паровоз остановился. С него соскочили Ворошилов, Бахвалов и Пархоменко с подвязанной рукой (раненный при атаке вокзала в Суровикине). Они прошли по полотну еще шагов с полсотни. Тянуло сыростью. Отчаянно звенели комары. Здесь полотно круто обрывалось к торчали загнутые концы рельсов.
Ворошилов присел на корточки. Внизу, на страшной глубине, увеличенной сумерками, на едва обнажившейся песчаной отмели лежали остатки взорванной фермы.
— Высота здесь от уровня воды — пятьдесят четыре метра, — сказал Бахвалов. — Наше счастье, что взорван первый пролет. Если бы они взорвали мост посредине, над рекой, тогда уж ничего не поделаешь…
— Сволочи, а!.. — проворчал Ворошилов. — Придется нам тут попотеть. — Кроме дерева, материалов у нас нет. Придется во весь пролет ставить ряд деревянных балок… Пятьдесят четыре метра для деревянных сооружений — высота почти что невозможная.
— Ну, вот тебе — невозможная!.. Инженер!
— Так ведь материал, скажем — деревянный брус, имеет свой предел сопротивления…
— Материал точно так же подчиняется революции… Тут ты меня не разубедишь…
Бахвалов весело, несмотря на обычную мрачность, рассмеялся. Ворошилов глядел на дальний берег, где в быстро сгущавшихся сумерках еще виднелись очертания тополей и соломенных крыш. Ближе к реке краснели огоньки костров. Пархоменко сказал:
— Это хутор Логовский. Там — наши. Хутора ниже по реке — Ермохин, Немковский, Ильменский — захвачены мамонтовцами. А Логовский держится упорно.
— Там царицынские рабочие? — спросил Ворошилов.
— Нет, какой-то партизанский отряд. Давеча их командир выходил на мост, кричал, да было ветрено, я только разобрал, что велел тебе кланяться и просил патронов и махорки.
— Значит, ребята боевые. Можно отсюда пробраться на мост?
Бахвалов повел всех к откосу. Цепляясь за сухие корни, спустились на речной песок. Здесь их облепили тучи комаров. Громко всплескивалась рыба где-то за тальниками. Отмахиваясь, пошли мимо полуразрушенной, до половины ушедшей в песок фермы. Часть ее еще была залита разливом. По пояс в воде добрались до каменного быка, с которого начинались уцелевшие пролеты моста. По железным скобам начали взбираться на бык, на высоту пятидесяти четырех метров.
Труднее всего пришлось Пархоменко с подбитой рукой. Влезли. Сквозь щели мостового настила страшно было глядеть, на какой глубине под ними течет Дон.
— Сколько ты думаешь провозиться? — спросил Ворошилов.
— Если бы ты меня спросил до революции, то — честно говоря — полгода, — ответил Бахвалов. — Эти мерки, конечно, неприемлемы. Недели в четыре построим, пожалуй.
— Не хвастаешь?
— Нет.
— А по-большевистски — в две недельки?
— Брось, это уж несерьезно.
— Что тебе нужно?
— Прежде всего мне нужно три тысячи телег — возить камень, кирпич. Думаю — все кирпичные постройки в окружности махнем. Ничего?
— Сейчас трех тысяч телег у меня нет.
— Нужно достать!
— Не горячись, достанем, — сказал Ворошилов.
И они пошли по мосту к тому берегу, разговаривая о том, как легче будет организовать работы. Главной надеждой на успех им представлялось то, что строить мост будет не прежняя — по ведомостям «рабочая сила», но боевой пролетариат, понимающий, что эта работа означает спасение эшелонного имущества, спасение тысячей жизней, спасение Царицына, спасение в эти страшные месяцы пролетарской революции.
Пловучий мост (из материалов разобранного кожевенного завода) был наведен. На рассвете стрелковые части Коммунистического отряда выбили казачьи заставы из тальниковых кустов левого берега, конница Щаденко перешла Дон и бросилась на хутора. Разведкой руководил Парамон Самсонович, указывая, с какой стороны лучше зайти и откуда ловчее ударить. Красная конница беспощадно проносилась по улицам, рубя метавшихся казаков. Быстро был занят Немковский хутор, Ермохин и Ильменский. Оттуда Щаденко повернул на восток, на большую станицу Громославскую.
Без потерь он вошел туда, арестовал сельского писаря и старосту, восстановленных мамонтовцами, председателя и секретаря сельсовета, сдавшего мамонтовцам власть, и на выгоне расстрелял их. Он объявил общее сельское собрание и шесть дней митинговал с громославскими «хохлами», убеждая их биться за революцию, а не сидеть, выжидая — кто одолеет.
Шесть дней морозовские эскадронные командиры — Мухоперец, Затулывитер, Непийпиво, — заломив бараньи шапки, говорили с перевернутой водовозной бочки на площади перед народом, шумевшим, как необозримый лес, — давили на то, чтобы общее собрание согласилось на общую мобилизацию с семнадцатилетнего возраста. На шестой день было вынесено решение: образовать Громославский полк и включить его в Морозовскую дивизию.
С очищением левобережных хуторов и занятием Громославской давление белых на Царицын сразу ослабло, — им пришлось оставить Кривую Музгу. Но зато с каждым днем увеличивалась их активность со стороны Нижнечирской.
У Ворошилова все силы теперь были брошены на восстановление железнодорожного моста. Луганские и харьковские металлисты разбирали взорванную ферму. Шахтеры копали котлован на отмели между первым и вторым каменными быками. Под Рачковой горой рвали камень. На станции Чир и на ближайших хуторах разбирали кирпичные и бревенчатые постройки. На платформы грузили камень, кирпич, бревна, шпалы, рельсы, всякое железо, что попадалось под руку. Все это в поездах свозилось к Дону. Работы шли днем и ночью.
Все — от Ворошилова до бойцов, сдерживающих все более нетерпеливые натиски мамонтовцев, — с тревогой следили за мостовыми работами. Прошла неделя, кончалась вторая неделя, и на отмели между двумя гигантскими быками только еще валили камень. Не хватало рабочих, не хватало коней, не хватало телег…
В один из палящих безветренных дней, в обед, началась тревога. На западе, в стороне Лисинских высот, вставала огромная туча пыли. Еще не было слышно выстрелов, но оттуда мчались какие-то верхоконные. Полетела страшная весть, что фронт прорван. В сторону пыли протарахтел автомобиль Бахвалова, промчался на фиате Ворошилов с Колей Рудневым. Женщины заметались, собирая детей. Одни бежали в вагоны, другие — в степь.
Потом увидели спускающиеся с Лисинских высот необозримые обозы и стада скота. Оказалось, что шли морозовцы, — всей станицей, — выбитые оттуда казаками. Белые висели у них на хвосте. По горизонту покатился грохот пушек Пятой армии, встретивших преследователей. Обозы, люди, коровы, овцы мчались с Лисинских высот к станции Чир.
Теперь было хоть отбавляй и рабочих рук, и телег, и лошадей. Бахвалов повеселел. Партии рабочих потянулись к Дону. Мост начал расти на глазах. На забученный котлован укладывали клетки из бревен и шпал, скрепляя их железом, заполняя внутри камнем. Вся опасность таилась в высоте этих деревянных устоев, — при малейшем отклонении от вертикали они рухнули бы под тяжестью поездов. Но недаром говорил Ворошилов, что материал подчиняется революции, — этот мост был ее творческим строительством, это был мост в будущее. В конце третьей недели устои поднялись на всю высоту пятидесяти четырех метров.
Сильно потрепанные стрелковые части Морозовской дивизии, не послушавшие разумных доводов, — что нельзя победить, крутясь у одной своей хаты, — искупали ошибку, сменяя помотанные в ежедневных стычках части Пятой. Белые теперь, не уставая, били орудийным огнем по мостовым работам. Их батарея стояла в Рубежной балке у хутора Самодуровки — близ Пятиизбянской станицы. Снаряды ложились вблизи моста, на отмели, в озера, в заросли.
Снаряды ложились вблизи моста.
Было немало убито и ранено рабочих, все же в самый мост попасть им не удавалось. Выбить эти батареи из Рубежной балки можно было только глубоким наступлением.
Из Царицына вернулись Пархоменко и Артем с сообщением, что в Царицыне — Сталин, что там идет решительная подготовка к обороне и Сталин предлагает Пятой армии, не теряя дня, заканчивать поход: переправлять все эшелоны и воинские части на левый берег.
От наступления на правом берегу приходилось отказываться, хотя это и грозило тем, что инициатива перейдет к белым. Так оно и случилось. Казаки, пришедшие в хвосте у морозовцев, подняли среди мамонтовцев сполох:
— Что вы, чирские, суворовские казачки, на солнышке греетесь? То-то про вас слава идет… Испугались хохлацкого сброда… Мы этих красных били, как сусликов, от самой Морозовской, разобьем и здесь, покуда мост не навели, — тогда держи воробья…
Семнадцатого июня в расположение Коммунистического батальона неожиданно прискакали верхами Ворошилов, Пархоменко и Коля Руднев. Ворошилов остановился на холме, откуда были видны сады Нижнечирской станицы. Он сказал подъехавшему Лукашу:
— У противника оживление?
— Да, как будто…
— Жди генерального сражения.
Вскоре показались казачьи конные цепи: шли рысью по волнистой равнине, кое-где прикрытой хуторскими садами. С холма можно было насчитать по крайней мере семь рядов всадников. Лукаш посылал ординарцев с приказом: подпускать цепи возможно ближе. Он волновался и повторял:
— Подпустят, увидишь, Клим, — на четыреста шагов подпустят, ребята теперь выдержанные…
Загремела артиллерия Кулика, застучали пулеметы, захлестали винтовочные выстрелы. Казачьи кони стали валиться… Но ни один не повернул, — все новые и новые волны всадников мчались с холмов, из-за вишневых порослей.
— Пьяные, честное слово, пьяные! — крикнул Ворошилов, не отрываясь от бинокля.
Вот уже передние перескакивают через окопы, рубя и катясь на землю вместе с конями… Несколько всадников мчатся к холму. Передний, на великолепном рыжем жеребце, тучный, в фуражке, съехавшей на ухо, в золотых полковничьих погонах, крича и давясь седыми усами, устремился на Ворошилова, крутя клинком. Лукаш выстрелил — мимо! Ворошилов толкнул гнедого навстречу и со всего конского маха, завалясь, ударил шашкой полковника. Проскочив, осадил, — полковник лежал на земле, раскинув руки.
Прорвавшихся сквозь фронт было немного. Одних сбили, другие ушли на взмыленных конях. Остатки казачьих цепей отхлынули. Этот короткий, но кровавый бой дорого обошелся казакам. В белых станицах стало хмуро. О возобновлении удара в ближайшее время не могло быть и разговора.
В салон-вагоне повсюду — на стульях, на столе, на полу — лежали куски материй, образцы железа, скобяных изделий, папки с бумагами, кучки зерна, газеты, рукописи. У опущенного окна за низеньким столиком сидела машинистка, тоненькие пальцы ее лежали на шрифте. За окном было чисто выметенное вокзальное поле, где вдали сходились полосы рельсов. Негромкий ровный голос за ее спиной, казалось, наполнял это залитое черным мазутом, исполосованное сталью пространство особенным и важным значением.
Сталин диктовал:
«На немедленную заготовку и отправку в Москву десяти миллионов пудов хлеба и тысяч десяти голов скота необходимо прислать… семьдесят пять миллионов деньгами, по возможности мелкими купюрами, и разных товаров миллионов на тридцать шесть: вилы, топоры, гвозди, болты, гайки, стекла оконные, чайная и столовая посуда, косилки и части к ним, заклепки, железо шинное, круглое, лобогрейки, катки, спички, части конной упряжи, обувь, ситец, трико, коленкор, бязь, мадеполам, нансук, грисбон, ластик, сатин, шевьёт, марин-сукно, дамское и гвардейское, разные кожи, заготовки, чай, косы, сеялки, подойники, плуги, мешки, брезенты, галоши, краски, лаки, кузнечные, столярные инструменты, напильники, карболовая кислота, скипидар, сода…»
Диктуя, он перелистывал стенограммы. За эти несколько дней в Царицыне все было поднято на ноги. Партийная конференция, съезд профессиональных союзов, конференция заводских комитетов, чрезвычайные собрания с участием массовых организаций, митинги — следовали без перерыва. Оборона Царицына, казавшаяся до этого делом одного Царицына, поднималась на высоту обороны всей Советской республики.
Через сталинский вагон — на путях юго-восточного вокзала — проходили тысячи людей, воспринимая эту основную тему. Сотни партийных и советских учреждений, тонувших в междуведомственной путанице и неразберихе, начинали нащупывать логическую связь друг с другом. Сотни партийцев, занимавших канцелярские столы, количество которых от пяти до десяти раз превосходило нужное количество столов в этих учреждениях, насквозь прокуренных махоркой, были оторваны от бумажных волокит и брошены на агитационную работу по заводам и в деревню.
Суровой ясностью звучала новая тема: оборона Царицына должна быть наступлением по всему фронту — от севера Воронежской губернии до Сальских степей. Должна быть жестоким проведением хлебной монополии. Должна за июнь месяц дать два миллиона пудов хлеба Москве и Питеру.
Возбужденные митинги прокатились по заводам и окраинам. Рабочие поняли возложенную на них ответственность за судьбу всей страны, — всюду были вынесены резолюции, поддерживающие общереспубликанскую задачу. И, когда эта ответственность была вещественно выражена в немедленном прекращении свободной продажи хлеба и в переходе на хлебную карточку с полуфунтом на пай, рабочие ответили: согласны…
За несколько дней город изменился, — будто трезвым утром после разгула. По улицам пошли патрули. Опустела оркестровая раковина в городском саду, и напротив нее двери шашлычного и чебуречного заведения оказались заколоченными крест-накрест досками. Во всех частных лавчонках на витринах остались лишь гуталин, повидло, сарептская горчица в корявых баночках и мухи, густо ползавшие по пыльным стеклам. Хлеб как предмет торговли исчез.
«Дамочки», бежавшие из северных столиц, растерянно рассматривали новые хлебные карточки, дававшие право на получение четверти фунта тем, кто служит в советских учреждениях… «Нетрудовому элементу» карточек не полагалось… «Боже мой, боже мой! Кто же до этой революции серьезно думал о хлебе?» Кухарка шла в булочную и покупала, и врачи даже рекомендовали мало кушать хлеба… Как будто в хлебе появился какой-то особенный, суровый смысл… Но как же все-таки быть без хлеба? Одни решали — бежать из этого кошмара, другие — мстительно ждать прихода красновских войск.
Были и такие, у кого звуки вальса из раковины в саду (несмотря на убожество пыльной аллеи под двумя керосиновыми фонарями) вызывали пронзительные воспоминания молодости, машущей из навсегда отлетевшего времени белым шлейфом первого бального платья. Эти, не находя в своих крошечных душах ни ненависти — мстить, ни решимости — бежать, лишь горько плакали о том, что большевики лишают их последней невинной радости.
Переодетые офицеры, пережидающие революцию в кабаках или на грязной койке под треньканье мандолины, начали теперь лазать через забор в условленную квартиру — совещаться: что благоразумнее — подаваться ли в перенаселенный Новочеркасск, в не слишком любезную обстановку всевеликого Донского войска, напяливать ли вшивую гимнастерку — уходить к Деникину на Кубань, — или организовывать здесь, на месте, восстание?
Спекулянты спрятали до лучших времен рубашки «апаш» и долбили каблуки в своих башмаках, запрятывая туда бриллианты и платину. «Либеральные» деятели, царские чиновники, мелкопоместные помещики, спасавшиеся здесь со своими семьями от мужицкой стихии, подобно тому как в семнадцатом веке бояре и служилые люди садились от набегов крымских ханов в осаду за стены Серпухова или Коломны, — все это население центра города начинало подумывать, уж не пойти ли временно на службу в какие-нибудь тихие советские учреждения?
Но новый день приносил новые неожиданности. На сосновых телеграфных столбах, на всех заборах, созданных, казалось, вековой российской историей, чтобы под ними беспечно спали пьяные оборванцы, забелели листочки нового декрета исполкома: «Всему нетрудовому населению немедленно явиться в распределительные пункты, получить Шанцевый инструмент, идти организованными группами в степь и рыть под городом окопы, за каковой труд будут выдаваться хлебные карточки».
В вагоне на путях продолжала стучать машинка.
— Телеграмма, — вполголоса говорил Сталин: — «Москва. Высший военный совет… Срочно выслать несколько батарей шестидюймовых и снарядов к ним. Несколько батарей трехдюймовых и снарядов к ним. Десять миллионов трехлинейных русских патронов. Восемь бронированных автомобилей. Особенно важно прислать две группы опытных и преданных летчиков с аппаратами и со снарядами…»
Этой ночью в вагон были вызваны Носович и Ковалевский для доклада. По ведомостям и сводкам на всем фронте Северокавказского военного округа (от южной границы Воронежской губернии до Каспийского моря) находилось сто тысяч штыков и сабель. Ковалевский, держа карандаш за самый кончик и указывая на карту, висевшую над столом в салоне, наизусть перечислял имена отрядов, количество бойцов, расположение их на фронте. Носович нахмуренно подбирал ведомости.
Сталин, как бы разминая ноги, ходил вдоль окон со спущенными шторами. Когда докладчик приостанавливался, Сталин подтверждал кивком, что внимательно слушает. На самом деле ему давно стало ясно из этого доклада (с материалами он ознакомился накануне): Ковалевский довольно неискусно «втирал очки», стотысячная армия существовала только на бумаге. За исключением значительной группы Калнина на самом юге фронта в Кубано-Черноморье, остальные дивизии, бригады, полки, четко и решительно перечисляемые Ковалевским, были не что иное, как плохо связанные друг с другом партизанские отряды и отрядики, сражающиеся у своих станиц. Четыре царицынских штаба пытались руководить ими, засыпая фронт противоречивыми и склочными бумажонками.
Ковалевский, видя, что у молчаливого Сталина складывается нежелательное впечатление, поспешил подчеркнуть:
— Все эти данные я посылал в Высший военный совет, и Троцкий утвердил дислокацию войск, равно как и общий план обороны.
Носович сейчас же протянул приказ за подписью Троцкого — удерживать фронт и в возможном случае продвигать его… Сталин, прочтя, усмехнулся, бросил бумажку на стол.
— Удержать, отодвигать, не допускать… Красноречиво.
Наиболее подозрительное в докладе Ковалевского заключалось в спокойном отношении штаба к действительно катастрофическому состоянию самого царицынского фронта: около Царицына находилось всего шесть тысяч штыков и три тысячи в гарнизоне.
— Какими силами располагает Мамонтов? — спросил Сталин.
Ковалевский быстро взглянул на Носовича; тот, не поднимая глаз, спокойно:
— Сорок-пятьдесят тысяч сабель и штыков…
Сталин взял ведомость оружия, — всего на фронте Царицына числилось: 8 пушек, 92 пулемета, 9800 винтовок, 600 сабель, 962 тысячи патронов и 1200 снарядов для орудий.
— Это все?
— Есть кое-что в арсенале, — хмуро ответил Носович.
На рассвете Сталин поехал в арсенал. Спустился в подвалы и внимательно ходил по проходам между сосновых ящиков и пирамид из ручных гранат. Строгий старичок, хранитель арсенала, не мог дать точных сведений — сколько здесь оружия: оно свозилось сюда из разных мест без учета и, по всей видимости, было ломаное, ржавое, негодное.
Из арсенала Сталин поехал на орудийный и машиностроительный завод «Баррикады». Обошел цехи и, когда рабочие, узнав его, собрались на заводском дворе, поднялся на грузовик и сказал:
— Товарищи, республика в опасности… Мы должны переходить в решительное наступление. Долг каждого из нас — удесятерить свои силы и победить. Ни один человек не должен оставаться равнодушным… Сочувствия мало… Нужно поголовно, от мала до велика, взяться за оружие… Нужно работать так, чтобы у твоего станка стояла заряженная винтовка. Пролетариат должен быть весь мобилизован и вооружен. Но, чтобы мы были вооружены, нужно это оружие приготовить. Нам нужны бронепоезда, броневики и пушки. Только что я видел в арсенале тысячи сломанных и заржавевших винтовок, их нужно как можно скорее починить…
— Даешь наступление, товарищ Сталин! — ответили ему рабочие.
Солнце без пощады жгло черное пространство, прочерченное стальными линиями. Худые пальцы машинистки летали по клавиатуре. Сталин продолжал диктовать:
— «…Нужно со всей остротой поставить вопрос о смене всего военного руководства… Обилие штабов (четыре штаба) превращает фронт в кашу. Общее состояние фронта — отрядная неразбериха. Назначенные сюда военные специалисты (сапожники!) работают с непонятной вялостью и халатностью. Без экстренных и решительных мер нечего и думать об охране железнодорожной линии и о бесперебойной отправке продовольственных грузов…»
Вошел комендант, будто высушенный на огне человек, молча положил на стол телеграмму. Она была от очередного маршрутного поезда, везущего в Москву двадцать пять вагонов хлеба и три вагона сушеной рыбы.
«…В два часа ночи на разъезде у станции Филоново наш поезд сошел с рельсов ввиду того, что казаками были подложены пироксилиновые шашки. Тут же открылась стрельба со стороны казаков по поезду. Но благодаря нашим пулеметам казаки были отогнаны и частью перебиты. Здесь мы простояли целый день и в ночь отправились дальше. На тринадцатой версте за станцией были задержаны, потому что казаки опять наступали. Бой длился до семи вечера. После этого отправились дальше. На разъезде, не доезжая Поворина, оказался разобран путь на протяжении трех верст. Казаки со всех сторон окружили разъезд и наш поезд. Бой шел с часу ночи до одиннадцати утра. Здесь мы простояли четверо суток и починили путь, после чего направились дальше. У нас двое убитых, семь раненых легко. Надеемся благополучно довезти груз до Москвы».
Сталин по телефону вызвал коменданта. Комендант молча появился в дверях.
— Сколько вы отправили сегодня маршрутных?
— Три поезда с зерном.
— Сколько еще можете отправить?
— До полуночи еще три.
— Нужно усилить охрану. Прицепляйте к каждому поезду платформу со шпалами и рельсами.
— Есть!
Комендант неслышно скрылся.
Сталин отпустил машинистку и сел писать письма.
Двадцатого июня загрохотала и задымилась вся дуга фронта от Рачковой горы до Нижнечирской станицы. Казаки бешеными ударами конницы пытались прорваться к станции Чир (находящейся в центре этой дуги), откуда нескончаемой вереницей ползли к Дону поезда. Добыча уходила из-под носа. Генерал Мамонтов в новенькой немецкой машине метался по горам и холмам. Поднимаясь с биноклем во весь свой огромный рост, в шелковой рубашке, выбившейся из-под малинового пояса кавалерийских штанов, вглядывался сквозь пыль во все фазы боя. Все было напрасно: красные держались и под артиллерийским и под пулеметным огнем, отбрасывали гранатами и штыками страшные натиски кавалерии. Поезда и обозы продолжали двигаться к Дону.
Первый эшелон, груженный железом и разными материалами, осторожно, вслед за шагающим впереди паровоза Бахваловым, проходил восстановленный пролет моста. Деревянные устои — двенадцать тридцатисаженных клетчатых башен, расширяющихся к основанию, — скрипя и пружиня, отлично выдерживали тяжесть паровоза и поезда. Внизу, на широко обнажившейся песчаной отмели, стояли рабочие, несколько тысяч — строители первого советского чуда. Они кричали, многие махали ветками. Отсюда они казались игрушечными, их крики едва доносились…
По мосту с двигающимся эшелоном, по тысячам людей на отмели упорно и часто били пушки со стороны Пятиизбянской. Но сегодня и снаряды ложились с большим недолетом: отборный царицынский отряд, посланный Сталиным в помощь Ворошилову, выбил казачью батарею из Рубежной балки.
Бахвалов перешел починенную часть моста; паровоз, как ручной, посапывая цилиндрами, вполз вслед за ним на железную ферму.
Здесь стоял Ворошилов со штабом. У всех были радостные, испуганные лица.
— Выдержала! — крикнул Ворошилов.
— Все-таки она у тебя трещит, — сказал Руднев.
— Трещит, аж дух захватывает, — сказал Пархоменко. — Прямо смотреть страшно.
Бахвалов снял картуз, рукавом вытер лоб.
— А пускай трещит, — сказал спокойно: — Климент Ефремович заявил, чтобы материал подчинялся революции. Вот он и подчиняется. Не только шестьдесят эшелонов выдержит — по этому мосту курьерские поезда будем гонять…
Когда они, переговариваясь и смеясь, перешли на левый берег, со стороны Логовского хутора к насыпи подъехал серо-зеленый броневик с низеньким куполом. Из него вылез человек в черной коже.
— Командующему армией, лично, — сказал он, вынимая пакет.
Когда Ворошилов быстро спустился к нему по песчаному откосу, он сухо, четко взял под козырек;
— От товарища Сталина. Товарищ Сталин посылает вам броневик в личное распоряжение…
Нужно было развертывать новый фронт на левом берегу. Эшелоны Пятой армии, перейдя Дон, двигались на Кривую Музгу. Туда был перенесен штаб. Туда перебрасывались освободившиеся части с правого берега, где старый фронт сужался, отступая к станции Чир и к мосту.
Казаки тоже начали переправлять на паромах и лодках конные и пешие сотни на левый берег, сосредотачивая их у Калача, откуда они намеревались нанести удар на Кривую Музгу. Здесь, в пятидесяти верстах от Царицына, на широких заливных лугах и в ровной, как стол, полынной степи казачьей коннице было привольнее, а красной пехоте труднее.
Отряды Пятой быстро занимали в степи хутора, развертываясь перед Калачом. Ворошилов поехал осматривать новый фронт. Когда он, Лукаш и Кисель — командир Морозовского полка — садились в броневик, подбежал Коля Руднев:
— Клим, я посылаю с тобой охрану.
— Глупости! Не надо.
— Прошу тебя. Автомобиль — дело темное. Был бы хороший бензин, а то смесь, — дело темное… Конвой поедет казачий, ребята здешние, они тебе все балочки укажут. Лично тебя прошу.
Ворошилов пожал плечом и захлопнул стальную дверцу. Броневик зачихал, пустил глухое облако, воняющее спиртом и керосином, покатил в степь. За ним, пригнувшись на высоких седлах, поскакали восемнадцать красных казаков — молодые, сильные, смелые ребята.
Только что прошел дождь. Воздух был парной. Из-под колес и копыт летели лепешки грязи. В стороне, куда шел броневик, из грозовой тучи свешивались косые сизые полосы ливня. Лукаш в открытое отверстие брони указывал расположение отрядов. Проехали окопы Морозовского полка и свернули вдоль фронта. Туча, волоча по степи ливень, уползала за Дон. Во влажной дали виднелись стога.
Броневик, замедляя ход, подъехал к одному из хуторов — на берегу заросшего камышом пруда. Здесь только что прошел сильный ливень. За плетнями стояли еще тяжелые от дождя вишневые сады. На улице — лужи. Ворота во всех дворах и ставни в хатах — закрыты. Хутор, видимо, был покинут. Проехали мостик и за поворотом увидели поперек всей улицы сваленные телеги, бревна, мешки с землей. Командир Кисель сказал:
— Дьяволы, это они за ночь нагородили!.. Вчерась разведка установила хутор покинутым, и мы так и считаем…
Ворошилов остановил машину:
— Прикажи конвою отстать.
Лукаш, приоткрыв дверцу, сказал подскочившему казаку:
— Командующий приказал держаться в полуверсте.
— Пошел прямо, — сказал Ворошилов.
Броневик проскочил через баррикаду, но и она оказалась опустевшей, только две ошалелые курицы кинулись из-под колес. Отсюда дорога начала вертеться между плетнями. Лукаш хмурился, кусал ноготь. Кисель все еще повторял: «Мои ребята не станут врать…» Водитель Цыбаченко, луганский металлист, неодобрительно покручивал головой, вертя вправо и влево баранку руля, — дорога становилась все хуже, машина по самые оси завязала в колеях, полных черной воды.
— Давай, давай, — повторял Ворошилов.
Впереди показалась большая лужа. Броневик рванулся и засел. Мотор заглох.
— Сели, — сказал Цыбаченко, открывая дверцу.
Ворошилов с силой нажал ему на плечо:
— Сиди смирно.
— Товарищ Ворошилов, да тут же никого нет. — Кисель, морщась, с усилием открывал дверцу. — Разве они днем станут по садам сидеть! Они все сейчас в балках в степи.
Ворошилов — строго:
— Не выходи…
Но Кисель уже открыл и высунулся по пояс. Из-за плеча хлестнули выстрелы. Он, даже не ахнув, головой вперед, вывалился из броневика. Лукаш быстро захлопнул дверцу. По броне резнул второй залп.
Ворошилов:
— Давай пулемет…
Лукаш ответил:
— Ничего не выйдет, они в мертвом пространстве…
Выстрелы били не переставая; было хорошо слышно, как бряцали ружейные затворы, сопели люди. Пули не пробивали брони, но от их ударов — почти в упор — внутри с брони летела окалина.
— Береги глаза! — крикнул Ворошилов; щека его была в крови.
Нападающие, видя, что броневик не отвечает и засел грузно, начали высовывать из-за плетня бородатые, орущие матерщину лица; скаля зубы, прицеливались в узкую щель в передней броне. Осмелев, галдя, повалили плетень и окружили машину, — станичников было не меньше полсотни; бешено застучали прикладами в броню:
— Антихристы! Большевики! Вылезай, хамы!
Навалясь, раскачивали машину. Лезли на купол. Силились просунуть винтовки в щель. Но, опасаясь револьверных выстрелов изнутри, бросили это занятие. Стали совещаться;
— Нанесем хворосту, зажарим их живьём…
— Чего там — хворост! Давай гранату.
Лукаш сказал:
— Дело скверное.
— Пустяки, — ответил Ворошилов. — Мужики хозяйственные, зачем им рвать хороший броневик. Пускай спорят. Наш конвой их сейчас атакует либо даст знать в полк…
Действительно, казакам скоро жалко стало такой хорошей боевой машины. Несколько человек побежало за волами. Другие опять принялись ругаться и стрелять. Лукаш крикнул в щель:
— Эй, станишники, бросьте дурить! Все равно вы нам ничего не сделаете. За нами идет конвой — две сотни, бегите скорее по садам, покуда вас не начали рубать.
Тогда казаки, разинув губастые, зубастые рты, захохотали, — приседая, били себя по ляжкам…
— Го-го-го! Хо-хо-хо!.. Мы вам сейчас покажем, где лежит ваш конвой: всех восемнадцать рядом поклали… — Привезем вас в Калач атаману, он найдет средство выйти вам из броневика…
Привели шесть пар волов. Принесли здоровую веревку. Привязали ее к передней оси, другой конец — к цабану. Сзади броневик подхватили жердями: «Ну, берись! Ну — еще!!!» Закричали на волов: «Айда, айда, айда!..»
Броневик тяжело полез из грязи.
Ворошилов сказал:
— До последней минуты — держись.
— Ладно, — сказал Лукаш. — Патроны есть у тебя?
— Есть.
Понукая волов, крича, гогоча, казаки потащили броневик через лужу на сухую дорогу. Водитель Цыбаченко спокойно сидел, немножко правил. После лужи шел крутой подъем. Казаки забежали вперед машины, помогая волам. Цыбаченко глядел в щель перед собой и правил. Подъем кончился, казаки запыхались, волы стали. Цыбаченко — не оборачиваясь:
— Давай пулемет!
Он включил мотор. Застреляли цилиндры, мотор заревел. Испуганные волы шарахнулись, веревка оборвалась. Лукаш из-под купола загрохотал пулеметом. Казаки кинулись по канавам. Броневик пронесся мимо них, обдавая дымом и пулями.
Обогнув хутор, свернули по степи на исходную дорогу. Около окраинных садов видели оседланную лошадь, — она стояла, точно удивленная, приподняв переднюю, перебитую в бабке ногу. Другая и третья лошади валялись у дороги. А дальше на полынном поле лежали — кто уткнувшись, кто навзничь, навсегда уснув, — восемнадцать молодых ребят-конвойцев, попавших в засаду у этих плетней.
В вагон Сталина никого не пропускали. На путях стояли часовые. По перрону ходил комендант, отвечая всем, кто бы ни стремился видеть чрезвычайного комиссара:
— Ничего не знаю…
В вагоне сидели Ворошилов, Коля Руднев и Пархоменко. На столе — жестяной чайник, стаканы и крошки хлеба. Все трое курили московские папиросы. Была долгая беседа, — Ворошилов рассказывал о походе от Харькова до Луганска. Руднев и Пархоменко ревниво вспоминали упущенные подробности.
В вагоне Сталина.
Сталин, опираясь коленом о банкетку, — под картой на стене, — вертя в пальцах маленький циркуль, говорил:
— Справной мужик в октябре дрался за советскую власть. Теперь он повернул против нас. Справной мужик повернул против нас потому, что он ненавидит хлебную монополию, твердые цены, реквизицию и борьбу с мешочничеством…
И вот — результаты… (Он указал циркулем на карту около Поворина.) На северном участке у нас в частях Миронова развал, — несколько его конных полков перебежало к Краснову. Станичники и кулаки сагитировали справного мужика. Миронова три раза окружили у Поворина и у Филонова и в конце концов разбили наголову.
Краснов сейчас сильнее нас, — это нужно признать, — и численностью и вооружением. Он ведет свою агитацию. А наши четыре штаба никакой агитации не ведут и предоставляют Краснову отрывать от нас колеблющиеся массы. У Краснова хорошо снабженная армия. У нас армии нет.
По сведениям этих дней, Добровольческая армия Деникина, о которой упорно ничего не знают наши военные специалисты, покинула Мечетинскую и Егорлыцкую станицы и развивает успешные операции на стыке Дона и Кубани, Вне всякого сомнения, Деникин направит удары на железнодорожные узлы — Торговую и Тихорецкую — и будет пытаться отрезать от нас группу Калнина и приморскую группу Сорокина.
Кроме Краснова, мы получаем нового врага: офицерская Добровольческая армия снабжается Антантой, хорошо обучена и пронизана классовой ненавистью. Это опасный враг. Она угрожает нашему южному, важнейшему участку, — хлебу и нефти.
У нас все еще не могут изжить отрядный способ ведения войны и не изживают умышленно. Смотреть сквозь пальцы на отрядную неразбериху, терпеть это головотяпство, — если это не простое предательство, — значит, капитулировать. Со всей решимостью, в кратчайший срок, мы должны сформировать из отрядов крупные соединения, подчинить их единому командованию, преданному революции, должны создать регулярную армию…
Наши возможности таковы: первое, — рабочие, шахтерские и крестьянские отряды, приведенные вами, Климент Ефремович, — они получили хорошую закалку. Донецко-морозовские отряды Щаденко. Царицынские рабочие, — они могут, хотят и будут драться не на живот, а на смерть, если мы сможем изолировать их от контрреволюционной пропаганды эсеров и меньшевиков. Казачьи части Миронова, — к нему посланы пропагандисты, у него должно отсеяться крепкое бедняцкое ядро. Находящаяся там же на севере — группа Киквидзе. В сегодняшних условиях она не боеспособна: это типичное отрядное образование с отсутствием координации действий, но группа Киквидзе — отличный материал. Затемнять тысяч военнопленных в Царицыне, большинство мадьяр, с ними уже работает агитпроп. Сербский отряд, пробившийся к нам из Украины. И, наконец, в Сальских степях — многочисленные отряды иногородних и беднейшего казачества: отряды Шевкоплясова, Кругликова, Васильева — в Котельникове (сплошь из железнодорожных рабочих), отряд Ковалева — в Мартыновке и конный отряд Думенко. Условия борьбы там особо суровые, из этих отрядов можно выковать железную дивизию.
Вот из чего мы можем создавать костяк армии. Придется ломать сопротивление военных чиновников, они будут жаловаться в Москву и будут пакостить нам основательно. Придется, может быть, вступить в конфликт с Высшим военным советом. Но и там мы сломим, — нам поможет Владимир Ильич.
Формирование новой Красной армии, — это будет Десятая армия, — не так ли? — вы возьмете на себя, Климент Ефремович.
У Ворошилова вспыхнули скулы. Снял руки со стола, строго подобрался. Пархоменко пробасил в усы:
— Правильное решение.
Двадцать пятого июня на фронте — в окопах, по эшелонам, во всех обозах, на большом армейском митинге, в поле перед станцией Кривая Музга — был прочитан приказ: «Все оставшиеся части бывших Третьей и Пятой армий, части бывшей армии царицынского фронта и части, сформированные из населения Морозовского и Донецкого округов, объединить в одну группу, командующим которой назначается бывший командующий Пятой армией товарищ Климент Ефремович Ворошилов. Всем названным выше воинским частям впредь именоваться „группой товарища Ворошилова“». Приказ был подписан народным комиссаром Сталиным.
То, что говорил Сталин в вагоне Ворошилову, оправдалось. В конце июня армия Деникина, наступавшая из Кубани на Северный Кавказ, нанесла ряд сильных ударов по магистрали Царицын — Тихорецкая и отрезала пятидесяти тысячную Красную Северокавказскую армию от царицынского фронта.
Сталин писал Владимиру Ильичу:
«…Если бы наши военные „специалисты“ (сапожники!) не спали и не бездельничали, линия не была бы прервана; и если линия будет восстановлена, то не благодаря военным, а вопреки им…
…Дело осложняется тем, что штаб Северокавказского округа оказался совершенно неприспособленным к условиям борьбы с контрреволюцией. Дело не только в том, что наши „специалисты“ психологически неспособны к решительной воине с контрреволюцией, но также в том, что они как „штабные“ работники, умеющие лишь „чертить чертежи“ и давать планы переформировки, абсолютно равнодушны к оперативным действиям… и вообще чувствуют себя как посторонние люди…
…Смотреть на это равнодушно, когда фронт Калнина оторван от пункта снабжения, а север — от хлебного района, считаю себя не вправе.
Я буду исправлять эти и многие другие недочеты на местах, я принимаю ряд мер и буду принимать, вплоть до смещения губящих дело чинов и командиров, несмотря на формальные затруднения, которые при необходимости буду ломать. При этом понятно, что беру на себя всю ответственность перед всеми высшими учреждениями…
…Спешу на фронт, пишу только по делу».
Бронепоезд остановился в глубокой выемке, — здесь опять был взорван путь и, видимо, недавно: одна из шпал еще тлела. Команда разведчиков взобралась по откосу. Выжженная степь была пустынна. Впереди, верстах в двух, торчала водокачка, блестели на солнце крыши станционных построек.
Разведчики дошли до станции. Она была покинута. На вокзале выбиты окна, поломаны телеграфные и телефонные аппараты. На станционном дворе у погреба лежал какой-то разутый человек с порубленной головой.
Станция — пустынная, маленькая, грабить там, в сущности, было нечего, и такой налет показался странным, — тем более странным, что на пути бронепоезда, секретно покинувшего Царицын, попадалась уже третья разгромленная станция, — будто это приурочивалось к проходу бронепоезда.
— По линии дано знать, совершенно очевидно, — сказал Ворошилов, подходя вместе со Сталиным к паровозу.
Ремонтные рабочие развинчивали рельсы, убирали поврежденные шпалы, стаскивали с платформы запасные. Работы здесь было часа на два. Расспросив вернувшихся разведчиков, Ворошилов предложил пойти до станции пешком: в выемке было невыносимо знойно.
Он перекинул через плечо карабин. Сталин взял ореховую палочку. Пошли вдвоем по полотну. Выемка завернула направо, и бронепоезда не стало видно. В открытой степи подул горячий, все же приятный ветер. Горизонт был волнистый. Очень далеко на меловой возвышенности виднелась мельница. Ворошилов указал на нее:
— Оттуда и был налет…
В бледном небе парили хищники.
Сталин следил, как один из коршунов — совсем близко от них, так что был слышен свист его твердо раскинутых крыльев, — пронесся к земле и почти задел суслика, стоймя торчавшего у своей норы на невысоком кургане — древней могиле какого-нибудь гунна-наездника. Суслик успел, вильнув кисточкой хвоста, нырнуть под землю. Коршун важно, будто ему совсем и не хотелось мяса, взмыл по горячему току воздуха.
Сталин рассмеялся, похлопывая себя палочкой по голенищу.
— Когда-нибудь научимся строить такие самолеты, — сказал он. — Совершенный полет, совершенное владение силами. А люди могут летать лучше, если освободить их силы. Мы будем летать лучше.
Нижние веки его приподнялись. Он шагал, не глядя теперь ни на коршунов, ни на сусликов, между кустиками полыни. Ворошилов заговорил о том плане наступления, который необходимо было развивать, не дожидаясь переформирования армии, чтобы предотвратить перебои в отправке маршрутных поездов на Москву.
Добровольческая армия, предполагал он, добившись серьезных успехов по Тихорецкой магистрали, неминуемо должна не идти к Царицыну, но повернуть на юг, потому что в тылу у нее остаются: гарнизон Екатеринодара (разбивший в марте месяце Добровольческую армию Корнилова), черноморские моряки в Новороссийске и на фланге — у Азовского моря — армия Сорокина.
Деникин должен будет прежде всего войти в соприкосновение с Сорокиным и отойти от магистрали, оставив на ней лишь заслоны, и тогда нам с одними оставшимися у нас на южном участке силами возможно прочистить и восстановить линию до Тихорецкой и протолкнуть оттуда хлебные поезда.
Сталин сказал:
— Когда мы переформируем армию и призовем семь возрастов, то и тогда противник численно будет сильнее нас. Мы должны создать новую тактику. Наши дивизии не должны быть громоздкими, но гибкими и подвижными, усиленно снабженными пулеметами и артиллерией. Конница — будущее этой войны. Пехотные дивизии нужно укомплектовывать крупными конными частями, которые могли бы развивать самостоятельные операции. Мы должны иметь перевес в технике — создать фронтовую завесу из бронепоездов и бронемашин. Нам нужен воздушный флот. Мы должны создать воздушный флот…
Они дошли до покинутой станции. Водонапорная башня, к счастью, уцелела. Открыли кран, — с наслаждением вымылись до пояса и напились. Ворошилов принес лестницу, приставил ее к стене одноэтажного вокзала и полез на крышу, чтобы оттуда хорошенько в бинокль оглядеть местность. Сталин остался внизу.
Едва только Ворошилов, взобравшись, поднял руки с биноклем, — по железной крыше будто ударило горохом.
— Вниз! Скорее! — крикнул Сталин.
Донеслись выстрелы. Пули впивались в деревянную стену вокзала. Ворошилов соскочил с крыши. Все же он успел разглядеть, что стреляли в версте отсюда, из-за кургана. Он сказал, когда отошли под прикрытие:
— Извините, Иосиф Виссарионович, право… (У него было совсем расстроенное лицо. Сталин засмеялся: «Бывает…») Можно здесь обождать бронепоезд… Но боюсь, как бы казачки не вздумали нас атаковать кавалерией… Лучше будет вернуться…
— Идем…
— Идем…
Ворошилов снял с плеча карабин. И они, обогнув станцию, пошли, держась в стороне от полотна. Пулями здесь достать их было трудно, все же не одна пуля просвистела над головой. Сталин шел все так же спокойно, постукивая палочкой. Ворошилов с тревогой поглядывал то на него, то в сторону далекого кургана. Вдруг там, над гребнем, взвился желтый дымок, прошипел снаряд, раскатился орудийный выстрел.
— Идиоты! — крикнул Ворошилов. — Из орудия — по отдельным точкам, — идиоты!..
Они шли, не ускоряя шага. Через минуту снаряд поднял вихрь земли позади них. Выемка, где стоял невидимый отсюда бронепоезд, была еще далеко. Следующий снаряд разорвался впереди них.
— Для казаков — стрельба не слишком плохая, — сказал Ворошилов.
Наконец из выемки ответило тяжелое орудие бронепоезда, — рев его был такой грозный, что казачья пушечка за курганом еще раз тявкнула и замолкла. На гребень выемки выскакивали разведчики, — они бежали цепью в сторону кургана.
Сталин остановился и, прикрывая от ветра огонек спички, раскуривал трубку…
С пути Сталин телеграфировал Владимиру Ильичу:
«Военрук Снесарев, по-моему, очень умело саботирует дело очищения линии Котельниково — Тихорецкая. Ввиду этого я решил лично выехать на фронт и познакомиться с положением. Взял с собой… командующего Ворошилова, броневой поезд, технический отряд и поехал.
Полдня перестрелки с казаками дали нам возможность прочистить дорогу, исправить путь в четырех местах на расстоянии пятнадцати верст. Все это удалось нам сделать вопреки Снесареву, который против ожидания также поехал на фронт, но держался от поезда на расстоянии двух станций и довольно деликатно старался расстроить дело. Таким образом, от станции Гашун нам удалось добраться до станции Зимовники, южнее Котельникова.
В результате двухнедельного пребывания на фронте убедился, что линию безусловно можно прочистить в короткий срок, если за броневым поездом двинуть двенадцатитысячную армию, стоящую под Гашу ном и связанную по рукам и ногам распоряжениями Снесарева.
Ввиду этого я с Ворошиловым решили предпринять некоторые шаги вразрез с распоряжениями Снесарева. Наше решение уже проводится в жизнь, и дорога в скором времени будет очищена, ибо снаряды и патроны имеются, а войска хотят драться.
Теперь две просьбы к Вам, товарищ Ленин: первая — убрать Снесарева, который не в силах, не может, неспособен или не хочет вести войну с контрреволюцией, со своими земляками-казаками. Может быть, он и хорош в войне с немцами, но в войне с контрреволюцией он — серьезный тормоз, и если линия до сих пор не прочищена, — между прочим потому, и даже главным образом потому, что Снесарев тормозил дело.
Вторая просьба — дайте нам срочно штук восемь броневых автомобилей. Они могли бы возместить, компенсировать, повторяю — компенсировать численный недостаток и слабую организованность нашей пехоты».
Тачанка мчалась к белеющим палаткам; хлопец в разодранной на плече рубахе, в хорошей кубанской бараньей шапке, раскинув руки с вожжами и будто падая с облучка, понукал четверку поджарых коней. Здесь были Сальские степи, ровные, как море, подернутые сединой волнующегося ковыля.
Тачанка прогрохотала по новому мосту через овраг, где сквозь камыши синела вода. На той стороне стояли палатки знаменитого на все эти степи красного конного отряда. Дорога отсюда в лагерь была обсажена невысокими деревцами, чтобы давать бойцам тень и прохладу, но недавно посаженные деревца засохли.
Лагерь был обнесен валом. У околицы, украшенной ковылем, стояли две пушки. Часовой штыком загородил дорогу.
— Командующий! — сказал Пархоменко, кивнув на Ворошилова.
Тачанка вскачь пронеслась по лагерю, мимо коней, стоявших у коновязей, мимо палаток и землянок, перед которыми курились костры из сухого навоза. Отовсюду к приехавшим бежали бойцы, Пархоменко, встав в тачанке, крикнул страшным голосом:
— Товарищи! Командующий прибыл! Давай митинг!
На плацу — в круг — собрались бойцы — несколько сот молодых ребят, пропахших степным дымом. Передние сидели на земле, задние стояли тесно. Тут были казаки и крестьяне из станиц и сел, где с февраля месяца казачий генерал Попов, бежавший после взятия красными Ростова, кровью и плетью восстанавливал в степях власть станичных атаманов.
Плохая одежда на бойцах не мешала их молодцеватой лениво-дерзкой осанке. Они знали и скок на коне с пикой и рубку направо и налево саблей. А кто не знал — здесь научили.
Когда в круг вошли Ворошилов и Пархоменко, им крикнули:
— Подожди, не начинай!
Послышался бешеный конский топот. Подскакал всадник, соскочил, толпа бойцов раздалась… Он подошел легкой, слегка развалистой походкой. Все на нем: и перетянутая ремнем гимнастерка, и галифе с кожей на шенкелях, и звякнувшая о голенище сабля, когда он остановился, и смятая, глубоко и на ухо надетая фуражка — все было пригнано по-кавалерийски ловко. Был он худощавый, смуглый, с пышными большими усами.
Подойдя к Ворошилову, четко подкинул руку, не донеся ладонь до скулы, и тотчас отнял ее.
— Помощник командира отряда Семен Буденный, — сказал он, глядя в упор холодными глазами.
Ворошилов пожал ему руку, попросил, чтобы начинал митинг. Буденный — откинувшись:
— Хлопцы, с вами будет говорить командующий фронтом товарищ Климент Ефремович Ворошилов, тот самый, кто сквозь немецкие и казачьи банды привел в Царицын славную армию, выкованную им в кровавых боях. Он будет с вами говорить…
— Даешь! — гаркнули бойцы.
Ворошилов начал говорить о том, что здесь, в Сальских степях, и выше на Дону, и по всей России идет одна и та же борьба трудящихся против капиталистов и помещиков за то, чтобы работать и жить для себя, а не кормить паразитов.
Фронт капиталистов и помещиков — от Петрограда до Баку. Скучно будет тем, кто захочет бить их у одной у своей хаты… Бить их нужно всем сообща, в тех местах, где будет для них наиболее чувствительно. Поэтому необходимо сформировать из всех трудящихся единую Красную армию и подчинить ее единому революционному командованию…
— За этим я приехал сюда — сформировать из ваших славных красных отрядов железную дивизию. (Он перечислил эти отряды, и число бойцов в них, и их боевые средства.) С чего нам начать? Начнем с геройского подвига, хлопцы… Село Мартыновка уже тридцать пять дней осаждается озверелыми белыми бандами генерала Красильникова. Мартыновцев — три тысячи бойцов, они не хотят сдаваться и согласны лучше умереть до последнего человека. Если мы не придем к ним на помощь — они умрут. Если выручим их — в нашей дивизии будет каленый Мартыновский полк…
Говорил он убедительно и понятно. Хлопцы, сидевшие в кругу на земле, встали. Те, кто стоял, теснее надвинулись. По нахмурившимся лицам, по загоревшимся глазам видно было, что их задела речь командующего.
— Веди! — сказали хлопцы. — Мы согласны. Веди нас на Мартыновку.
Буденный поднял руку, восстановил тишину и подробно рассказал, как нужно осмотреть коней, подковать плохо кованных и напоить, и как их седлать, и что с собой взять в поход.
Ребята побежали к коновязям, и в степь, и к походной кузнице, и к землянкам. Не прошло получаса — Буденный приказал трубачу:
— По коням!
Отряд, оставив в лагере обоз и охрану, выступил. Бойцы — попарно — далеко растянулись по степной дороге. Рядом со знаменем — впереди на рыжем донском коне, горбоносом, сухом и жилистом, как его хозяин, — шел Семен Буденный, влитый в седло, нахмуренный и спокойный. Конь о конь с ним — Ворошилов и Пархоменко, пересевшие с тачанки в седла. За ними в голове колонны — трубачи, литаврщики и запевалы — степные тенора.
Когда отряд, давая отдых коням, переходил на шаг, тенора затягивали протяжную, звонкую казачью, и весь отряд подхватывал крепкими голосами, — тенора заносились, и подголоски тянули так долго, казалось, чтобы слушала вся степь… Но слушали лишь коршуны в высоте да суслики у своих нор… Ворошилов подъезжал к строю и пел и пел с увлечением.
Буденный касался шпорами коня, — донец, зло взмахнув расчесанным хвостом, переходил на размашистую рысь. Смолкала песня, — над мчавшейся колонной поднималась пыль.
Ночевали, не расседлывая коней, не зажигая костров. Еще не занялась заря — отряд, перестроившись в боевой порядок, двинулся на Мартыновку. Высланные ночью разведчики донесли о расположении противника, кругом обложившего село. Для совещания съехались — Ворошилов, Буденный и командиры сотен. Решено было ударить по штабу белых, прорваться в село и оттуда уже вместе с мартыновцами рвать и громить окружение…
До рассвета оставалось недолго, и звезд стало меньше. Отряд, развернувшись в четыре цепи, шел крупной рысью. Буденный сказал командующему, чтобы он держался во второй цепи и не выскакивал в первую. Села еще не было видно, но ветер уже доносил оттуда жилой запах дыма, кизяка и хлеба. Зеленел восток. Ширился, яснел свет безоблачной зари, — с тревогой на нее посматривал Буденный.
— Прибавь!
Впереди показались красноватые огоньки костров. Разведчик, скачущий рядом, указал Буденному на черные в рассветных сумерках очертания двух деревьев, — там был штаб и лагерь конного полка Красильникова. Казаки, конечно, спят, как кабаны, не ожидая нападения из степи… Разведчик ошибся, Буденный различил движение, — в стороне от группы деревьев съезжались всадники. Белые тоже, должно быть, думали, что мартыновцы в этот час, конечно, крепко спят в окопах.
Осадив донца, так что тот перебил ногами, пытаясь взвиться, Буденный вынул из ножен шашку: «За мной!» — и толкнул коня. За ним, — крича, ревя, визжа по-степному, размахивая шашками, — рванулась передняя цепь. С тяжелым топотом красные лавы понеслись вперед — туда, где немного справа за черными деревами отражалась в луже воды разгорающаяся полоса зари…
Там блеснула и забилась вспышка пулемета, свистнули пули, загрохотала степь… Навстречу двигались еще смутные массы врага…
Пархоменко пытался схватить за узду лошадь Климента Ефремовича, но тот вырвал у него повод, погнал возбужденного коня вперед. Стремительно приближалась черная стена врагов. Ворошилов знал, что эти секунды решают судьбу конного боя: кто первый повернет?.. Он увидел Буденного, — впереди, привстав в стременах, подняв клинок, — он искал встречи. Враги — теперь их хорошо было видно — вырастали цепь за цепью: весь полк мчался на сближение. Буденный на стелющемся донце, весь вытянувшись, достал шашкой заскочившего вперед бородатого казака, — тот схватился за голову… И тотчас налетел на двоих, рубя сплеча и наотмашь; один казак лег на гриву, у другого из разрубленной шеи хлынула черная кровь. Враги осаживали, поворачивали. Лишь несколько всадников сшиблись, но, опрокинутые, смятые, исчезли в неудержимой лаве.
Казаки повернули и гнали, — и гнали за ними, рубя наотмашь, молодые красные казачата. Ворошилов, уносимый потоком ревущих всадников и взмыленных, пахнущих потом коней, снова увидел оскаленную лысую башку донца, и маленькую жилистую фигуру, и водяной блеск его клинка… Все пронеслось, как ураган…
Ворошилов стал осаживать. Кричали раненые. Направо, за прудом, разгоралась ружейная стрельба. Он остановился под ивой, — конь потянулся к оранжевой воде. Подскакал Пархоменко…
— Весь полк изрублен к черту!.. Победа!..
— Как бы наши не зарвались…
— Не зарвутся, Буденный дело понимает.
— Ты послал к мартыновцам?
— Послал двух ребят…
— Немедленно общее наступление…
Так началась оборона Царицына.
Вагон Сталина на путях юго-восточного вокзала был тем сердцем, которое гнало организованную волю по всем извилинам города, с учреждениями, заводами и пристанями, по всему фронту, где формировались полки, бригады и дивизии и на митингах военные комиссары разъясняли задачи революции по всему огромному округу, где агитаторы и продотряды митинговали по селам, станицам и хуторам, мобилизуя беднейшее и среднее крестьянство и ломая кулацкое сопротивление. Тысячи подвод с хлебом тянулись к Царицыну, стада скота брели по дорогам к волжским пристаням…
Ежедневно отправлялись маршрутные поезда на Москву. На пристанях Царицына, Черного Яра, Камышина, Балашова грузили на баржи скот, рыбу, хлеб и гнали вверх, на Нижний Новгород. Северные столицы могли теперь бесперебойно получать паек. Угроза смертельного голода миновала.
Но вся опасность была впереди. Контрреволюция не давала даже короткой передышки. С конца июля началось генеральное наступление на Царицын красновских генералов. Аэропланы — германского типа «Таубе» — сбросили в Царицын листовки — воззвание Мамонтова:
«Граждане города Царицына и вы, заблудшие сыны российской армии. К вам обращаюсь я с последним предложением мирной и спокойной жизни в единой и великой России, России православной, России, в бога верующей. Близок ваш час и близко возмездие божие за все ваши преступления.
Скажите, за что погибнете вы, за что погибнут ваши жены и дети и богатый город обратится в пустыню и развалины?
За что вы умираете? За те триста рублей фальшивых, ничего не стоящих керенок? Но что вы едите? У вас даже хлеба не хватает…
Именем бога живого заклинаю вас: вспомните, что вы русские люди, и перестаньте проливать братскую кровь. Я предлагаю вам не позже пятнадцатого августа сдаться и сдать ваш город нашим донским войскам. Если вы сдадитесь без кровопролития и выдадите мне ваше оружие и военные припасы — я обещаю сохранить вам жизнь. В противном случае — смерть вам позорная. Жду до пятнадцатого августа. После — пощады не будет».
Саша Трубка собрала митинг на «Грузолесе» и прочла эту листовку.
— Кто желает возразить генералу Мамонтову? — окончив чтение, спросила она и хлопнула себя по кобуре. — Возражения считаю излишними. Все ясно. В этой кобуре мой ответ генералам… Предлагаю вам, мужики, вынести резолюцию: всем без исключения идти на фронт. Всему «Грузолесу». Бревна катать и пилить будем потом, когда перепилим Мамонтова.
Рабочие «Грузолеса» постановили — идти на фронт всем. Рабочие французского механического завода постановили — идти на фронт всем. Рабочие орудийного завода постановили — мобилизоваться на фронт всем и совместить это с прокатом днем и ночью — в три смены — стальной брони и срочной постройки бронепоездов.
За отрядами рабочих шли на фронт матери, жены, сестры, дети, неся узелки и кошелки с едой, горшки с кислым молоком… Провожающих не допускали до позиций, и женщины и дети подолгу стояли где-нибудь на пригорке, глядя, как их неумелые мужья и братья строятся в поле в два ряда, и держат ружья, и повторяют «первый — второй», «первый — второй», и шагают, и поворачиваются, расстраивая ряды, и ложатся, и примерно стреляют, и потом, немного научась, уходят далеко в степь — защищать своей жизнью рабочую свободу.
Оставив на пригорке узелки с хлебом, огурцами и луком под охраной какого-нибудь служивого, женщины и дети, взволнованные и молчаливые, возвращались в город, чтобы заменить мужчин на оборонной работе.
Немало молодых женщин шло на фронт — санитарками, бойцами, иные, грамотные, — в агитпроп, читать в окопах издаваемую теперь Межиным в Царицыне большую газету «Солдат революции».
За июль месяц группа Ворошилова, снабженная военными запасами, привезенными в эшелонах, расширила фронт, взяла Калач и на правом берегу — станицу Нижнечирскую, где были огромные запасы зерна.
Все понимали, что это продвижение ненадежно, что оно может стать прочным, только когда будут разбиты главные силы Мамонтова, Вся армия и тыл готовились к страдным дням.
Военрук Снесарев наконец был отозван в Москву — по настоянию Ленина и Высшего военного совета, где Троцкий злобно защищал генерала. Это было крупной победой. Получив об этом известие, Сталин созвал у себя военное совещание. Нужно было сделать еще шаг в сторону организации армии: уничтожить четыре царицынских штаба и на место их поставить единый Военный совет. О таком решении Сталин телеграфировал в Москву, наметив пятерых членов Военного совета: себя, Москалева, Ворошилова, политического комиссара штаба и Тритовского — военного специалиста, умного, знающего и скромного человека из бывших армейцев.
Высший военный совет уперся и после нескольких дней молчания ответил, что согласен на создание в Царицыне Военного совета, но считает, что он должен состоять только из трех членов: Сталина, Москалева и военного специалиста Ковалевского.
Такое решение было прямым предательством со стороны Троцкого. Тогда Сталин, не споря и не опровергая, сделал еще один организационный шаг: приказал начальнику Чрезвычайной комиссии арестовать и допросить Носовича, Ковалевского, Чебышева и весь их штаб. Это было уже в дни, когда мамонтовские батареи опоясали фронт ураганным огнем и казачьи полки, великолепно одетые в берлинское черное сукно, тучами нависли над окопами.
Ковалевский, Чебышев, Сухотин, Лохматое и Кремнев, а несколькими часами позже — инженер Алексеев с обоими сыновьями были арестованы, допрошены и после их признаний расстреляны. Генерала Носовича спас Троцкий, освободив его из-под ареста и направив в Балашов. Там Носович вредил еще месяца два. Вскоре, опасаясь нового ареста, он перешел фронт Добровольческой армии и представил Деникину свои объяснения.
Третьим членом Военного совета вместо Ковалевского был назначен Ворошилов.
Мамонтов сосредотачивал главные силы непосредственно против Царицына и наносил сквозной удар по магистрали, по которой месяц тому назад пробивались эшелоны Ворошилова.
К концу второй недели боев Коммунистическая и Морозовско-донецкая дивизии начали вымываться, — резервов не хватало. Снаряды и патроны, привезенные эшелонами Ворошилова, подходили к концу. Высший военный совет в ответ на самые срочные требования прислать оружие и огневое снаряжение ответил наконец, что оружие и огнеприпасы могут быть присланы из Москвы лишь при условии, если в заявках будут указаны точные цифры количества бойцов, которым нужно оружие, наличие военного имущества в Царицыне и суммы, в рублях, ранее произведенных расходов.
Сталин послал в Москву Пархоменко, чтобы вырвать у Высшего военного совета оружие и огнеприпасы и немедленно привезти в Царицын.
Станицу Нижнечирскую пришлось оставить. Красные отступили на левый берег Дона. Мост был отдан врагу. Калач оставлен. В Царицын день и ночь подходили поезда, набитые ранеными. Под Кривой Музгой лучшие полки Комдивизии потеряли больше половины состава. Лукаш был тяжело ранен. Обливающаяся кровью, измученная Красная армия опиралась теперь только на бронепоезда, — ураганным огнем они отбрасывали наседающие огромные резервы мамонтовцев. Но не хватало снарядов. Бешеными конными атаками враг неудержимо рвался к городу.
От грохота орудий в Царицыне дребезжали стекла. Все население торопливо копало на окраинах последнюю линию укреплений. Сталин был в окопах. Туда ему принесли телеграмму с требованием: немедленно образовать Революционный совет южного фронта на основании полного невмешательства комиссаров в оперативные дела, штаб поместить в Козлове[5].
В тот же час в домишке на окраине города собрался Военный совет, и Ленину и в Центральный комитет была послана телеграмма: «Известен ли Высшему военному совету вышеуказанный приказ Троцкого? Телеграфный приказ Троцкого угрожает развалом всему фронту и гибелью всему революционному делу на юге и не может быть выполнен Военным советом южного фронта».
Сталин не выходил из окопов, руководя оттуда посылкой резервов, подвозом огнеприпасов, отправкой нового бронепоезда, вооруженного только что отлитыми тяжелыми пушками. В окоп спрыгнул Ворошилов, — он вернулся на броневике с передовой линии, был весь в грязи, в машинном масле. Он молча глядел на Сталина, губы у него тряслись.
— Убит Коля Руднев, — сказал он и с минуту стоял молча. — Патронов нет… Отбиваемся одними штыками… Потери большие… Ну, иду в цепь…
Сталин и Ворошилов на фронте под Царицыным.
Вылез из окопа. Сел в броневик (приехавший за новыми пулеметными дисками), умчался.
Когда мамонтовцам уже казалось, что они еще одним, последним усилием ворвутся в город, — против них выступил сформированный на рабочих окраинах свежий Новоникольский полк. Сталин сказал им несколько слов, и они пошли без выстрела. Двигавшийся впереди них бронепоезд огневым шквалом расчищал путь. Новоникольцы дошли до окопов врага и бросились в штыки. Мамонтовская пехота, не ожидавшая удара свежих частей, дрогнула и побежала. Ее встретили свой же казачьи сотни, кинувшиеся рубить бегущих. Но и эти сотни были сметены огнем бронепоезда и батарей, стоявших под городом. Усилие, с которым белые рвались к городу, сломилось, как это часто бывает, о неожиданно введенную против них новую силу. Белые, как обожженные, отскочили от Царицына. Мамонтов послал резервы. На них с фланга бешено ударил Громославский полк. Белые начали откатываться за Кривую Музгу. Тогда на них напустилась морозовская кавалерия и сбросила в Дон все ядро еще утром, казалось, победоносной, к вечеру — разгромленной мамонтовской армии.
«Наступление советских войск Царицынского района увенчалось успехом… Противник разбит наголову и отброшен за Дон. Положение Царицына прочное. Наступление продолжается. Нарком Сталин».