Смерть от инфаркта шестидесятидевятилетнего профессора Туллио Ларози, заведующего кафедрой гинекологии в университете и главного врача больницы Пречистой Девы Марии, а проще говоря – акушерской клиники, взбудоражила всех жильцов дома № 5 по виа Сесостри, принадлежавшего тому же Ларози.
Вот уже пятнадцать лет, то есть с тех пор, как я обосновался в этом городе, у меня здесь небольшая квартирка на четвертом этаже, которая меня очень устраивает, хотя фирма, где я работаю, – реклама и деловое посредничество – находится в центре города.
Виа Сесостри, 5 – дом, построенный в двадцатых годах и выдержанный в стиле этакого венского барокко, – сама респектабельность, воплощенная в камне. Ну прежде всего наш квартал – сегодня, правда, не такой уж модный, но по-прежнему пользующийся прекрасной репутацией. Затем – внешний вид здания, солидный, строгий подъезд, расторопные и предупредительные портье и его жена, просторные, светлые лестницы, безупречная чистота, таблички на дверях квартир… Даже изящество выгравированных на меди букв как бы свидетельствует об экономическом процветании и благонравии жильцов. Но главное – сами жильцы. Один, можно сказать, лучше другого: уважаемые в городе лица свободных профессий; их жены – высоконравственные, даже если они молоды и красивы; их здоровые, послушные и прилежные в учении дети. Единственный жилец, не совсем вписывающийся в этот солидный буржуазный круг, – художник Бруно Лампа, холостяк, снимающий под мастерскую просторную мансарду. Зато у него благородное происхождение – он из моденских Лампади Кампокьяро.
Однако самым выдающимся представителем маленького однородного клана, обосновавшегося в этом доме, был, конечно же, его владелец Туллио Ларози. Ученый с мировым именем, опытнейший хирург, он и своими личными качествами, и умом выделялся среди остальных. Высокий, худощавый, с тщательно подстриженной седой бородкой, с живыми проницательными глазами, испытующе глядевшими на вас сквозь стекла очков в золотой оправе, с холеными руками, уверенной, даже горделивой походкой и глубоким, проникновенным голосом.
Все жильцы, естественно, нанесли визит и выразили соболезнования еще молодой вдове: Ларози женился, когда ему перевалило за пятьдесят. Его квартира на втором этаже была роскошной, но не настолько, чтобы подавлять своим великолепием. Сильное впечатление производило достоинство, с каким семья переживала горечь утраты: ни истерик, ни показных сцен отчаяния, как это часто у нас бывает, а безмолвная скорбь и умение владеть собой, что еще больше подчеркивало непоправимость случившегося.
Все понимали, конечно, что похороны будут грандиозными. И действительно, с самого раннего утра засновали взад-вперед члены похоронной комиссии – чиновники и представители самой солидной и уважаемой – это чувствовалось за километр – организации в городе. К девяти часам во дворе вдоль трех стен выросла живая изгородь из венков необычайной красоты.
Как явствовало из некролога, опубликованного семьей усопшего, похороны должны были начаться в одиннадцать часов. Но уже в десять толпа запрудила улицу, и регулировщикам пришлось направлять поток автомашин в объезд. В десять пятнадцать явилась большая группа скорбящих сестер милосердия из акушерской клиники. Все шло своим чередом, спокойно и тихо.
Но вот примерно в двадцать минут одиннадцатого возникло ощущение неожиданной заминки: что-то было не так. На лестницах появились странные типы с далеко не скорбными лицами. Из прихожей квартиры Ларози донеслись отголоски бурного и раздраженного разговора, чтобы не сказать – скандала. В толпе, собравшейся на лестничной площадке и в холле квартиры, можно было заметить явные признаки замешательства и суматохи. Раздался даже – впервые за эти дни – пронзительный крик отчаяния: кричала, вне всяких сомнений, вдова, синьора Лючия.
Заинтригованный всеми этими непонятными вещами, я спустился на второй этаж и попытался протиснуться в квартиру Ларози, что было вполне естественно, так как мне тоже надлежало присутствовать при выносе тела.
Однако меня оттеснили. Трое молодых людей – не надо было обладать большим воображением, чтобы распознать в них полицейских агентов, – энергично выставляли из квартиры уже вошедших и не пропускали тех, кто пытался туда войти. Завязалась чуть ли не потасовка: подобное насилие выглядело не только оскорбительным, а просто безумным.
Тут за плотной стеной взволнованных людей я разглядел своего друга доктора Сандро Луччифреди, комиссара полиции и начальника оперативного отдела, а рядом с ним – доктора Уширо, начальника отдела по расследованию убийств. Заметив меня, Луччифреди помахал рукой над головами и крикнул:
– Невероятно! Потом узнаешь. Просто невероятно!
В этот момент меня подхватил и потащил в сторону людской водоворот.
Немного погодя доктор Луччифреди обратился с лестничной площадки к толпе:
– Дамы и господа, должен сообщить вам, что из соображений высшего порядка траурная церемония отменяется. Всех присутствующих убедительно просим удалиться.
Нетрудно представить себе, какую бурю восклицаний, предположений, споров, домыслов вызвало столь грубое заявление. Но продолжалось все это недолго, так как агенты очистили от людей сначала лестницу, потом вестибюль и наконец прилежащую к дому часть улицы.
Что случилось? При чем здесь полиция? Может, профессор умер не своей смертью? Кого же подозревают и как вообще возникли подозрения? Эти вопросы требовали ответа. Но все догадки были очень далеки от истины. Первые скупые сведения стали известны после выхода вечерних газет: правда оказалась чудовищней любых догадок. Радио и телевидение вообще помалкивали.
Короче говоря, произошел один из самых потрясающих случаев в хронике века: возникла версия, что покойный – знаменитый хирург, заведующий университетской кафедрой и главный врач одной из крупнейших городских больниц – в действительности был не Туллио Ларози, а туринским медиком Энцо Силири, тоже специалистом-акушером, еще в годы фашизма неоднократно судимым за незаконную практику. Исключенный из корпорации врачей и вновь вынырнувший на свет в период немецкой оккупации, он стал сообщником нацистов и гнусным военным преступником: работал в одном из концлагерей в Тюрингии и якобы в экспериментальных целях подвергал истязаниям, буквально вивисекции, сотни еврейских девушек. В первые дни освобождения он под шумок скрылся, и полиция всей Европы тщетно его разыскивала.
История настолько страшная, что даже газеты, сообщая о сенсационном разоблачении и ссылаясь на материалы, предоставленные в их распоряжение полицией, проявляли крайнюю осторожность, как бы давая понять, что сами власти, возможно, позволили кому-то здорово себя провести.
Никакого обмана, однако, не было. В тот же вечер последовала целая серия специальных выпусков, изобиловавших новыми и еще более поразительными подробностями.
Выяснилось, что пресловутый Силири, оказавшийся в нашем городе сразу же после войны, воспользовался сходством с профессором Туллио Ларози, которое легко можно было усилить, отрастив небольшую бородку, и выдал себя за этого известного врача. Ларози же, преследуемый нацистскими властями за то, что одна из его бабушек была еврейкой, в сорок втором году бежал, намереваясь эмигрировать в Аргентину. Добравшись до Испании, он сел на бразильское торговое судно, которое по ошибке было торпедировано в Атлантическом океане немецкой подводной лодкой.
Ларози был холостяком, а его единственные родственники обретались в Аргентине, на какой-то далекой «асьенде». Таким образом, смерть эта осталась незамеченной: никого не обеспокоило исчезновение Ларози и никто не удивился, когда летом сорок пятого в городе появился Силири, выдавший себя за врача, вынужденного в свое время эмигрировать за границу. Бегство, преследования со стороны фашистов, которые он в своих рассказах искусно драматизировал, злоключения, пережитые им в Новом Свете, придавали ему этакий романтический ореол, и в городе его почитали чуть ли не героем Сопротивления. И ничего странного не было в том, что спустя какое-то время он, можно сказать, автоматически прошел по конкурсу на должность заведующего кафедрой. А поскольку он был не дурак и к тому же обладал определенными профессиональными навыками, ему не стоило большого труда сделать так, чтобы на протяжении многих лет никто не раскрыл обмана. Настоящий же Туллио Ларози как бы растворился в небытии – и он сам, и вся его родня.
Так писали газеты. Но люди хотели знать, каким образом правда вдруг вышла наружу именно во время похорон. Все объяснялось, как писали газеты, просто: при регистрации факта смерти в муниципалитете обнаружились некоторые расхождения между официальными данными и тем, что явствовало из документов усопшего. Отсюда и интерес, проявленный квестурой, и все прочее.
На самом же деле в этом запоздалом разоблачении оставалось много загадочного; большое недоумение вызывало оно у знакомых, особенно у соседей, жильцов нашего респектабельного дома, в котором теперь воцарилась атмосфера какой-то неловкости. Казалось даже, будто бесчестье, обрушившееся на человека, бывшего для всех примером гражданских добродетелей, стало распространяться вокруг, марая и тех, кто столько лет жил с ним рядом.
Признаться, я тоже был глубоко потрясен. Уж если репутацию такого уважаемого и достойного человека смешали вдруг с грязью и покрыли позором, то чему теперь вообще можно верить? Мою тревогу усугубил неожиданный телефонный звонок. Однажды утром мне позвонил домой комиссар Луччифреди из оперативного отдела полиции.
Я уже говорил, что Луччифреди был моим другом. Я всегда старался заручиться дружбой какой-нибудь важной персоны из полицейского управления: это гарантирует покой и уверенность, ведь всякое в жизни может случиться. С Луччифреди мы познакомились несколько лет тому назад в доме наших общих друзей, и он сразу же выказал мне свою живейшую симпатию. Этим я и воспользовался, устраивая так, чтобы наши встречи проходили в неофициальной обстановке: приглашал его пообедать, знакомил с нужными людьми. Словом, виделись мы с ним довольно часто. Но не было еще случая, чтобы он звонил мне в такую рань.
– Привет, Андреатта, – сказал он. – Ты, конечно, удивлен, а? Знаменитый профессор! Твой почтенный домовладелец!
– Да уж, можешь себе представить, – ответил я, не понимая, куда он клонит.
– Тебе, вероятно, хочется узнать подробности? Ведь того, что пишут газеты, маловато.
– Ясное дело, хочется.
– А что, если все расскажу тебе я? Почему бы нам не встретиться? Что ты делаешь сегодня вечером?
Он пришел к ужину. Моя прислуга готовит превосходно, и друзья всегда рады, когда я их приглашаю. А по такому случаю я попросил ее постараться особенно.
И вот мы спокойно сидим за столом, а перед нами блюдо отменных каннеллони[1] со взбитыми сливками и стаканы с «Шато Нёф де Пап». В ярком свете люстры резче выделяется глубокий шрам на левой щеке Луччифреди, его худощавое лицо чем-то напоминает Фрэнка Синатру. Сегодня он как-то особенно остер и язвителен.
– Хочешь верь, хочешь нет, – говорит Луччифреди, – но я уже полтора года следил за ним. Хочешь верь, хочешь нет, но уже целый год я знал про него всю правду. И все же продолжал тянуть. Сам понимаешь: скандал, резонанс в академических кругах…
– В таком случае, – замечаю я, – после его смерти уж тем более можно бы промолчать…
– Нет, нельзя, потому что возник вопрос о наследстве.
– Но скажи, что именно вызвало у тебя подозрение?
Луччифреди громко смеется.
– Все дело в анонимном письме. Откуда оно прибыло – неизвестно, так как почтовый штемпель подделан. Да, письмо было анонимным, но в высшей степени обстоятельным… Потом мне, ясное дело, пришлось выискивать доказательства. Ну я и давай копать, давай копать. Уж поверь, в этом деле я достаточно понаторел.
– Но неужели за столько лет его никто так и не узнал?
– Нашелся такой, узнал. Только Силири заткнул ему рот с помощью денег. Не в один миллион ему это влетело. Мы нашли у него записную книжку, куда он заносил выплаченные суммы и даты. Но к нам этот человек никогда не обращался…
– Так какие же у вас доказательства?
– И здесь все очень просто. Отпечатки пальцев, оставленные профессором в больнице. А отпечатки пальцев Силири имелись в туринском архиве.
– Прости, но все это, по-моему, смешно. Что же в таком случае раскопал ты? К вам в руки все приплыло уже готовеньким, не так ли?
– Как сказать… – говорит он, многозначительно покачивая головой. – Почему ты исключаешь, что анонимное письмо мог написать, скажем, я?
И опять смеется. Мне же почему-то не до смеха. И я спрашиваю:
– А не странно ли, что все это ты рассказываешь мне?
– Нет, не странно, – отвечает он. – Когда-нибудь ты, вероятно, поймешь почему… Да… Я себе копаю, копаю… Терпения мне не занимать. Ждать я умею… Наступит подходящий момент…
– Он уже наступил.
– Наступил и еще наступит.
– Как это – еще наступит?
– Ну как… Я себе копаю, копаю… и для кого-нибудь еще наступит момент… А какая аристократическая улица эта ваша Сесостри… Один адрес чего стоит, правда? Особенно дом номер пять… Все с такой безупречной репутацией… хе-хе… Но я копаю, копаю…
Наверно, я побледнел. Самому ведь не видно.
– Что-то я тебя не понимаю, – говорю.
– Еще поймешь, – отвечает он с многозначительной улыбочкой и вытаскивает свою записную книжку. – Итак, ты хочешь знать? Хочешь, чтобы я сказал тебе все? Но умеешь ли ты молчать?
Я:
– Думаю, что умею.
Он внимательно посмотрел на меня и говорит:
– Да, у меня есть основания полагать, что молчать ты действительно будешь.
– Значит, ты мне доверяешь?
– Доверяю. В известном смысле… А теперь слушай, – продолжает он, листая записную книжку. – Коммендаторе Гуидо Скоперти. Ты знаешь его?
– Это же мой сосед. Мы живем дверь в дверь.
– Хорошо. Что бы ты сказал, если бы тебе стало известно, что Скоперти – фамилия липовая? Что на самом деле его зовут Боккарди, Гуидо Боккарди из Кампобассо, что за ним должок: восемь лет тюремного заключения за злостное банкротство? Мило, не правда ли?
– Не может быть!
– Боккарди Гуидо, сын покойного Антонио, в сорок пятом приговорен к девяти годам тюремного заключения, а в сорок шестом ошибочно амнистирован. Разыскивается с сентября того же года.
– И вы только сейчас об этом узнали?
– Месяц тому назад… А имя Марчелла Джерминьяни тебе ничего не говорит?
– Ну как же, она ведь живет у нас на втором этаже. Мешок с деньгами. Собственный «роллс-ройс».
– Правильно. Ты бы очень удивился, узнав, что фамилия ее вовсе не Джерминьяни, а Косеет-то. Мария Коссетто, судимая за убийство мужа, оправданная в первой инстанции, а апелляционным судом заочно приговоренная к каторжным работам и с тех пор скрывающаяся от правосудия. Что скажешь?
– Ты, наверно, шутишь.
– А известный доктор Публикони, тот, что живет у вас на третьем этаже, президент федерации бокса… Как это ни странно, но имя, данное ему при крещении, – Армандо Писко. Фамилия Писко тебе знакома?
– Погоди, был, помнится, давным-давно судебный процесс во Франции…
– Вот-вот. Сексуальный маньяк по кличке «алльский душегуб», приговоренный парижским судом присяжных к гильотине и бежавший накануне казни… Ты когда-нибудь видел вблизи его руки?
– Ну и фантазия у тебя!
– А Лоццани? Арманда Лоццани, известная мо-дельерша, занимающая весь пятый этаж? Она же Мариэтта Бристо, прислуга, бежавшая с хозяйскими драгоценностями стоимостью в три миллиона и приговоренная заочно к пяти годам… Знаешь, это фазанье филе с каперсами – просто чудо… Поистине оно выше всяких похвал… Да, я еще не все сказал тебе. Граф Лампа, Лампа ди Кампокьяро, художник-неоимпрессионист, снимающий мансарду… Так знай же: твой граф Лампа, он же монсиньор Буттафуоко, первый секретарь Апостольской нунциатуры в Рио-де-Жанейро (в те времена города Бразилия еще не существовало), создатель нашумевшей благотворительной организации «Апостольские деяния святого Северно»… Короче – незаконное присвоение более пятидесяти тысяч долларов, затем уклонение от явки в суд, бегство, полное исчезновение.
– Мда… Все у тебя вроде пристроены. Выходит, один я ни в чем не замешан…
– Ты так думаешь? – откликается Луччифреди не без иронии. – Ну надо же! А я-то копал, копал. И похоже, откопал кое-что и насчет тебя.
Я изображаю удивление.
– Насчет меня, говоришь?
– Да, уважаемый Серпонелла. Это ведь тебе удалось скрыться после лионского покушения, когда ты взорвал в театре ложу с отцами города… Но один след, крошечный такой следик, ты все-таки оставил… Интерпол обратился ко мне, а я, по своему обычаю, стал копать… И вот наконец мы остались с тобой с глазу на глаз: я, начальник оперативного отдела, комиссар полиции Луччифреди, и мой любезный друг Лючо Андреатта, он же – Луис Серпонелла, анархист-террорист старой закваски… Поверь, так неприятно тебя арестовывать, ты мне очень симпатичен… Нет-нет, не нужно волноваться, рассчитывать тебе все равно не на что: дом окружен двойной цепью полицейских… Почистить-то здесь придется основательно!
– Да, сегодня твой день, Луччифреди, – отвечаю я. – Прими мои поздравления, комиссар Луччифреди, он же – Кармине Никьярико. Так ведь?
Теперь уже он ерзает на стуле и бледнеет. И фазанье филе с каперсами больше его не занимает.
– Что еще за Никьярико?
– Никьярико Кармине, сын покойного Сальваторе, – при этих словах я поднимаюсь, – снайпер из банды Россари. На твоей совести по меньшей мере три хорошеньких убийства…
Он ухмыляется.
– Интересно, как с таким блестящим прошлым я мог бы стать начальником оперативного отдела полиции?
– Так ведь и я копал себе потихонечку… Наводнение в дельте По… тебе о чем-нибудь говорит? Героическая гибель помощника комиссара Луччифреди, унесенного потоком, когда он пытался оказать помощь какой-то попавшей в беду семье… А через несколько дней – неожиданное воскресение доблестного полицейского, ставшего почти неузнаваемым, так как лицо его превратилось в сплошную рану. Да, должен признать, многоуважаемый Никьярико, действовал ты чертовски ловко… Ну а теперь, если находишь нужным, зови своих полицейских…
Он тоже встает, но уже больше не ухмыляется.
– Вот это удар, дружище, – говорит он, протягивая мне руку. – Признаюсь, не ожидал. Удар что надо. Мне остается лишь поблагодарить тебя за отменный обед.
Настал мой черед ломать комедию.
– Надеюсь, от кофе ты не откажешься?
– Спасибо, я, пожалуй, вернусь на работу. У меня там куча дел накопилась… Итак, до приятного свидания, дорогой Серпонелла. Останемся друзьями.