Передо мною ясно, во всеоружии (говоря книжно) стоит ужасный призрак войны, с которым, при всем моем желании схватиться, я боюсь не совладать, к которому, прямо сказать, не знаю, как подступиться, с которой стороны его подрыть, укусить, ужалить.
Беги на смерть, спеши на смерть, на смерть ползи…
Грохочет пульс, скрежещет сталь, в грязи
Надежда тонет… Боже, помоги?
Как-то раз, роясь в своих архивах, я наткнулся на листок из обычной школьной тетради, исписанный моим дедом, Воробьевым Николаем Федоровичем. Это был список приказов, которыми ему объявлялась благодарность Верховного главнокомандующего во время последнего этапа войны. Именно благодарностей, а не боевых наград и присвоенных званий.
Не знаю, для чего предназначался этот список. Может быть, для представления в собес или в какой-нибудь Совет ветеранов, не знаю. Но речь не об этом. Меня взволновало содержание этих поблекших, выцветших от времени строчек.
Приведу их полностью.
Участвовал в боях в ВОВ.
Объявлена благодарность И. Сталина
1 За прорыв сильно укрепленной полосы обороны противника юго-западнее Будапешта и овладение городами Секешфехервар и Бичке.
Приказ от 24.12.1944 г.
2 За боевые действия в боях за овладение городом Будапештом.
Приказ от 13.02.1945 г. № 277
3. За отличные боевые действия в боях при прорыве сильной обороны немцев в горах ВЭРТЭШХЕДЫНЭГ и овладение городами Естергом, Несмей, Фельше-Галла и Тата.
Приказ от 25.03.1945 г. № 308
4. За участие в боях по овладению городами Дьер и Комаром.
Приказ от 28.03.1945 г. № 315
5. За участие в боях по овладению городом и важным узлом дорог Мадьяровар.
Приказ от 3.04.1945 г. № 329
6. За участие в боях по овладению гор. Брук.
Приказ от 5.04.1945 г. № 331
7. За участие в боях по овладению столицей Австрии городом Вена.
Приказ от 13.04.1945 г. № 334
8. За участие в боях по окружению и разгрому группы немецких войск и овладение городами Корнейбург и Флорисдорф.
Приказ от 15.04.1945 г. № 337
9. За участие в боях по овладению крупным промышленным центром Чехословакии гор. Брно.
Приказ от 26.04.1945 г. № 345
10. За участие в боях по овладению в Чехословакии городами Яромержице и Зноймо.
Приказ от 2.05.1945 г. № 358.
Войсковая часть — полевая почта 61 492
Я вспомнил эти благодарности. Я видел их у деда — цветные бланки, напечатанные на плотной бумаге с изображением знамен, звезд и танков. В детстве я любил их разглядывать, но сейчас меня интересовал смысл вписанного в них текста.
Прежде всего я обратил внимание на хронологию дат. Каждые несколько дней — кровавая битва, без передышки, без пощады. Битва столь яростная, что города не «освобождали» или «занимали», а именно «овладевали» ими. Это слово невольно вызывает ассоциацию с непримиримой борьбой и насилием.
Меня поразило упоминание о «немецких» войсках. Как это тогда было близко! Насколько немцы были ненавистны, что понятия «немцы» и — «враги», «фашисты», «противник» сплелись воедино даже в официальных военных приказах!
И наконец, я понял, что эти благодарности являлись еще одной формой высшего поощрения в отличие от всех прочих наград. Ведь благодарил САМ СТАЛИН! И пусть на этих бланках было лишь факсимиле Сталина, а не его личная подпись, но они производили такое впечатление, что мой дед спустя много лет бережно доставал их из ящика стола, смотрел просветленными глазами и показывал мне. Его глаза действительно сияли какой-то непонятной мне тогда гордостью.
Нет, это было не преклонение перед «вождем и учителем всех народов». Ведь тогда прекрасно знали, что эти бланки выпускались ограниченным тиражом: 500–1000—10 000 экземпляров. И командиры миллионных армий вписывали в них фамилии самых отличившихся. Как когда-то наполеоновские гренадеры сами выбирали своих товарищей, наиболее достойных похвалы Великого Императора.
Нет, дед не думал о Сталине. Мне кажется, что, еще и еще раз перечитывая эти благодарности, он вспоминал своих однополчан и те страшные дни, которые пришлось пережить вместе с ними. Например, бои за Секешфехервар, вошедшие во все подробные учебники истории. О них писали в своих мемуарах германские и советские ветераны, они упоминается во многих художественных фильмах.
Дед, Николай Федорович Воробьев, ты был в аду при жизни. В том аду, когда, захлебываясь огнем, ревела вся Европа. И весь мир. Твои солдатские сапоги скользили в вязких лужах соляры, смешанной с человеческой кровью.
Какой я был молодой дурак, не понимая этого, когда ты был жив!
Скажите, кто из фантастов смог описать события более чудовищные и более страшные, чем те, которые на самом деле происходили тогда?
Я не знаю, как другие. Не знаю, насколько верна фраза «Никто не забыт и ничто не забыто». Но надеюсь, что благодаря этой книге читатели будут помнить хотя бы еще одного солдата, командира роты технического обеспечения, орденоносца, лейтенанта Н.Ф. Воробьева, которому — теперь я знаю — было страшно, очень страшно, впрочем, как и миллионам других солдат на войне. И вся вина которых была лишь в том, что именно в их век пробил роковой Час Истории.
Пусть эта книга будет моим вкладом вдело памяти о войне.
Наша память…
В январе 2005 года мир отмечал день освобождения советскими войсками концлагеря Освенцим. С экранов телевизоров, со страниц газет, из динамиков радиоприемников звучало и сотни раз повторялось, что на этой фабрике смерти фашистские изверги уничтожили полтора миллиона узников… Полтора миллиона! ПОЛТОРА МИЛЛИОНА!
Полтора миллиона упоминали журналисты и дикторы, телеведущие и обозреватели, политики и общественные деятели. Полтора миллиона назвал президент страны.
Странно и кощунственно звучала эта цифра. Откуда она взялась, кто первым ее произнес, на чем она основана?! Ведь комендант Освенцима Рудольф Гесс еще во время Нюрнбергского процесса давал показания, в которых заявлял:
«Я был комендантом Освенцима до 1 декабря 1943 года. Число жертв, казненных и уничтоженных там в газовых камерах и печах крематориев, составляет [за тот период], я думаю, по меньшей мере 2 500 000 человек. Кроме того, по меньшей мере полмиллиона человек погибло от голода и холода, так что общее число достигает 3 миллионов».
И ещё нужно иметь в виду, что акции истребления достигли своего пика летом 1944 года, уже после Рудольфа Гесса, «когда в Освенцим один за другим прибывали эшелоны, с которыми не справился бы и самый талантливый организатор. Тогда газовые камеры стали сверх всякой меры набивать людьми, детей бросали над головами и лесом вытянутых рук, а люди из СС трудились в поте лица, стараясь поддерживать хоть какой-то порядок в почти спрессованной уже толпе, которую длинными колоннами гнали в крематории. В тот период никакие крематории не могли справиться с таким объемом работы, и тела, облитые бензином, а нередко переложенные дровами, сжигали просто в штабелях на открытом воздухе».
В страшной книге «СС в действии», переведенной с немецкого и изданной в издательстве «Прогресс» в 1969 году, на 353 с. я собственными глазами видел фотокопию трофейного документа со списком концентрационных лагерей и уничтоженных в них людей. Под первым пунктом значился Auschwitz, (Освенцим) и напротив него цифра — 4 000 000.
Восьмым пунктом шел Maidanek (Lublin) (Майданек (Люблин) с цифрой 1 380 000.
Может быть, именно жертвы Майданека каким-то нелепым образом были приписаны Освенциму?
Журналистам, обозревателям и спичмейкерам следовало бы заглянуть в пару-другую книг, прежде чем информировать людей. И именно благодаря им из памяти человечества стерлись два с половинной миллиона (!) мучеников войны, а сама война в результате стала чуть-чуть добрее, чуть-чуть милосерднее.
Еще чуть-чуть. А потом ещё чуть-чуть…
Человеческая память и без того короткая. Многие забыты, и многое забывается.
Но ВОЙНА не умерла. Ее не захоронили, осиновым колом вбив красный флаг в разрушенный рейхстаг. Она не уступила ни на йоту при эвакуации американских солдат из Вьетнама. ВОЙНУ не умилостивили выводом войск из Афганистана. Не задобрили прекращением бомбежек Югославии. Не приручили оккупацией Ирака.
ВОЙНА не умерла. Она тянет свои костлявые лапы из плохо присыпанной могилы. Она — как грибница. У нее много побегов. Они прорываются на поверхность то тут, то там. И везде гибнут люди, рушатся мечты, горят судьбы.
Эти побеги крепнут, объединяются, ширятся. Они постепенно прорастают сквозь нас, сквозь нашу жизнь, овладевают сознанием, становятся привычными.
Беден тот, кто видит снег только белым, море синим, а траву зеленой. Весь смысл жизни в сочетании и смешении цветов. И журналист это тоже должен понимать. Иначе про эту войну писать нельзя. Иначе — фальшь и ложь…
«Когда в зале успокаивается жужжание, Манштейн встает и объявляет о начале заседания для принятия капитуляции Красной Армии. Потом говорится о полномочиях, кто каким правительством уполномочен, и читаются документы на разных языках. На все это уходит минут десять.
Манштейн снова встает и, обратившись к стоящим у входных дверей офицерам, сухо говорит:
— Введите советскую делегацию.
Двери распахиваются, и в них входят Жуков, С.К. Тимошенко, Н. Ф. Ватутин, за ними несколько офицеров, видимо, адъютанты. Для того чтобы дойти до своего стола, Жукову надо сделать только три шага. Он делает их, останавливается за средним креслом и, коротко вскинув руку, отдает честь. Отодвинув кресло, садится и кладет руки перед собой на стол. Тимошенко и Ватутин тоже садятся. Их адъютанты стоят сзади. Манштейн встает и что-то говорит, не слышно, что.
Это переводят русским. Жуков утвердительно наклоняет голову…
Я слежу за Жуковым. Он сидит, положив перед собой на стол руки. На его лице играют желваки. Ватутин кажется совершенно спокойным. Тимошенко застыл в неподвижности, но в самой этой неподвижности чувствуется беспредельная угнетенность.
Жуков тоже сначала сидит неподвижно, глядя перед собой, потом чуть повертывает голову и внимательно смотрит на Манштейна. Снова смотрит в стол перед собой и снова на Манштейна. И так несколько раз подряд. И хотя это слово, казалось бы, предельно не подходит к происходящему, но я все-таки вижу, что он смотрит на Манштейна с любопытством. Как будто он увидел человека, который его давно интересовал и сейчас сидит всего в десяти шагах от него.
За центральным столом начинают подписывать документ. Подписывают Манштейн, Умедзу, Бадольо, последним Маннергейм.
Пока они подписывают документ, лицо Жукова становится страшным. В ожидании секунды, когда придет очередь подписывать ему, он сидит прямо и неподвижно. Высокий офицер, стоящий за его креслом по стойке «смирно», плачет, не двигая при этом ни одним мускулом лица. Жуков продолжает сидеть прямо, потом вытягивает перед собой на столе руки и сжимает кулаки. А голову все больше закидывает назад, так, словно хочет закатить обратно под веки готовые вывалиться оттуда слезы.
В это мгновение Манштейн встает и говорит:
— Советской делегации предлагается подписать акт безоговорочной капитуляции.
Переводчик переводит это по-русски, и Жуков где-то уже в середине перевода, поняв смысл его слов, делает короткое движение руками по столу к себе, выражая этим согласие на то, чтоб им дали сюда, на этот стол, акт для подписания. Но Манштейн, продолжая стоять, коротким движением протягивает в сторону русских руку и, поведя ею от них по направлению к столу, за которым сидят союзники стран Оси, говорит жестко:
— Пусть подойдут подписать сюда.
Первым встает Жуков. Он подходит к узкому концу стола, садится в стоящее там пустое кресло и подписывает несколько экземпляров акта. Потом встает, возвращается к своему столу и садится в прежней позе.
Вслед за ним идут подписывать Тимошенко и Ватутин. Пока все это происходит, я продолжаю смотреть на Жукова. Он сидит вполоборота к столу, за которым сидят союзники, смотрит на них и о чем-то думает так упорно и напряженно, что, очевидно, незаметно для себя, подняв со стола правую руку, берет ею себя за лицо, за тяжело отвисшие щеки и подбородок и мнет, мнет, почти комкает лицо рукой.
Последний из трех русских подписывает акт и возвращается на место.
Манштейн встает и говорит:
— Советская делегация может покинуть зал.
Русские встают. Жуков резким движением отдает честь, поворачивается и выходит. Остальные выходят следом за ним. Двери закрываются».
В этот момент 400 бомбардировщиков «фокке-вульф — 200» и «хейнкель-177» появляются над Москвой. И вслед за ними еще 1500 «Юнкерсов» совершают круг над советской столицей, демонстрируя мощь рейха…
Страшная картина, правда? Страшная для сердца каждою русского человека. Обидная, дикая, нелепая, возмутительная, кощунственная. Может быть, кого-то она рассмешит своей нелепостью, но этот смех лишь подтвердит извечные человеческие легкомыслие и близорукость.
Да простит меня К. Симонов, чью цитату я исказил, вставив в нее иные фамилии и тем самым полностью нарушив историческую правду. Правда состоит в том, что под актами капитуляции во Второй мировой войне подписывались генерал-полковник Кейтель и японский генерал Умедзу. Кейтель изо всех сил пытался сохранить военную выправку — салютовал победителям в гробовой тишине маршальским жезлом, а у японского генерала Умедзу «на лице играли желваки».
Их эмоции вполне объяснимы: пройдут века, но их личные подписи останутся навсегда…
А самолеты 2 сентября 1945 года взмыли над линкором «Миссури», на палубе которого принималась последняя капитуляция той войны: 400 «летающих крепостей» и 1500 самолетов палубной авиации.
Победители поигрывают мускулами над поверженным противником…
Людям почему-то мало самого акта признания врагом поражения. Им надо обязательно продемонстрировать свою мощь.
Почему бы не прекращать бойню так, как это произошло в Сталинграде, или в Берлине, или в сотнях других мест? Командующий сдал личное оружие, поставил подпись, обратился по радио к бывшим подчиненным.
И все. Хватит! Хватит трупов, хватит злобы, хватит мести!
Но почему же возникает желание сфотографироваться рядом с трупом поверженного врага, поставив ногу на его бездыханную грудь, как эго делают охотники с убитым зверем? При этом военным надо торжествующе скалиться с фотокарточек на фоне подавленного, униженного противника. Политикам — запечатлеть себя рядом с потрясенным свалившимся позором соперником. Ведь война — это не охота, а убийство людьми друг друга!
Да, заключительный акт трагедии, которой является война, должен быть торжественным и величественным: мир восстановлен, война не должна повториться. Никогда!
Но пусть торжественность будет траурной, а величественность — строгой.
Однако народ-победитель вряд ли получит удовлетворение, если не испытает чувства мстительного злорадства. За павших отлов, мужей и сыновей, за обесчещенных сестер и жен, за гибель детей и стариков. За разрушенные города. За пережитый страх. «Жаль, что сдались, а то бы мы вас…» Отсюда унизительные церемонии и демонстрация военной мощи.
Неужели не ясно, что подобная «пляска на гробах» может быть оскорбительной для целых народов, вызвать надменность и самоуверенность у одних, ненависть и злобу у других — и в результате спровоцировать на реванш, а значит, на новую войну?
Поэтому я специально исказил описание капитуляции Германии, чтобы хоть на миг можно было представить те горечь, отчаяние и чувство стыда, которые приходится испытывать побежденным.
А что касается нарушения исторической правды, то не так уж сильно я ее нарушил. России, к сожалению, уже приходилось подписывать унизительные договоры. И в 1918 г. в Брест-Литовске, и в 1905 г. в Портсмуте после поражения в Русско-японской войне, и в 1856 г. в Париже после потери Севастополя.
Речь, конечно, не шла о безоговорочной капитуляции, но поражение в войне — есть поражение в войне. Для солдат, оставляющих братские могилы своих товарищей на занятых врагом территориях, политых их кровью, оно не менее драматично.
Я призываю читателей этой книги с уважением относиться к памяти солдат, честно исполнявших свой долг на полях сражений. Не важно, русские это солдаты или немецкие, американские или японские, китайские или марокканские. Эта книга о войне, а не о ее целях, причинах, мотивах и способах ведения. Предоставим разбираться в этом политикам и историкам-аналитикам. Я не собираюсь делить войны на агрессивные, оборонительные или междоусобные. Лишь отказавшись от такого деления, можно попытаться понять саму ВОЙНУ.
И именно солдаты являются первыми ее заложниками и жертвами. Именно они по чужой воле идут умирать и убивать.
Когда я подбирал иллюстрации к своей предыдущей книге «Неизвестные лики войны», мне пришлось перелистать десятки энциклопедий и фотоальбомов. И чем больше перед моими глазами мелькало репродукций картин, гравюр и фотографий о войне, одна за другой, как при слайд-шоу, без текста и комментариев, тем сильнее к горлу подкатывала тошнота. Руины европейских городов, отрубленные головы маньчжурских крестьян, взрывы, трупы, виселицы, марширующие войска, народное ополчение Мадрида и Ленинграда, горящие самолеты и тонущие корабли, госпитали и снова взрывы, снова трупы, концлагеря, звериный страх в глазах пленных, солдаты, тонущие в грязи окопов, расстрелы, жерла орудий, женщины не то Бирмы, не то Непала на сборке автоматического оружия, братские могилы и рвы смерти, окровавленные раненые, Дохлые кони, падающие бомбы и опять марширующие войска, взрывы, трупы…
Я скользил взглядом по страницам, а в голове невольно крутилась одна-единственная фраза: «Война — мразь и смерть… Война — мразь и смерть…»
Скажу честно, в тот момент я испытывал почти физическую боль.
Челюсти войны перемалывают человеческие жизни с жадностью ненасытного тупорылого зверя. Героизм, мужество, самопожертвование солдат лишь распаляют его аппетит. Победоносные стратегические планы, новинки боевой техники, высокий боевой дух войск — все идет в его прожорливую пасть. Особой трагической обреченностью веет от тех сражений, которые не приближали конец войны, а лишь затягивали ее, несмотря на все затраченные усилия и принесенные жертвы.
Как бойни Первой мировой: шестимесячная «Верденская мясорубка», в которой потери сторон достигли миллиона человек; двухмесячные бои на Сомме, когда на крохотном пятачке в несколько километров полегли четыреста восемьдесят тысяч человек (а всего за 4,5 месяца один миллион триста тысяч); бои на Марне — один миллион восемьсот тысяч. Брусиловский прорыв стоил воюющим почти два миллиона человек.
Упоминая эти числа, я специально использовал пропись, потому что за цифрами со многими нолями сложно представлять всех этих мертвых, покалеченных, пропавших без вести, сошедших с ума людей. Так, бухгалтерия какая-то.
Об этих грандиозных сражениях знают все.
А кто слышал о боях у д. Моок, у Ньюпорта, у д. Котлы, на р. Восме, при Рокруа, при Марстон-Муре, при Нэзби, под Престоном, у Денбара, под Корсунем, под Пилявцами, у Батога, при Дхармате, при Самугаре, при Нордфореленде? Этот список бесконечен, достаточно заглянуть в любое исследование войн.
Пряча в недрах Истории информацию об этих боях, Война как бы убеждает нас: вот те, под Лейпцигом, Верденом, Сталинградом — настоящие сражения, а эти — так, мелкие стычки, чего о них упоминать?
Но разве в стычках солдаты сражаются с меньшим ожесточением, чем в крупных баталиях? Разве в небольших столкновениях людям легче расставаться с жизнью? Скорее, наоборот. В гигантских битвах исход схватки долгое время бывает не ясен, а миллионные армии внушают каждому солдату надежду на конечный успех. И совсем другое дело, когда — тысяча на тысячу. Здесь каждая потеря ощутима, каждый боец значим. И, ох, как не хочется погибать, не увидев победы, не дождавшись результата схватки! Как больно испускать дух и сознавать при этом, что не поддержишь больше своих товарищей, не уничтожишь ни одного врага.
А ведь именно из таких стычек, налетов и боев состоит война. И состояла всегда, а не только в наши дни. Ее кровавый конвейер работал на протяжении тысячелетий на всей планете с дьявольской неумолимостью. Беспощадно. Безостановочно.
Например, русские летописи только с 1030-го по 1037 год зафиксировали 80 походов русских на соседей, 55 вражеских вторжений на Русь и 130 междоусобиц. За 7 лет 265 войн!
Старинные документы не передают эмоционального напряжения и ужаса, которыми сопровождаются любые кровопролития. Упоминающиеся в летописях «великая сеча» и «скорбь и плачь» напоминают, скорее, народный эпос, чем реальные исторические факты.
И это позволяет Войне надеть маску театрального пафоса.
Но кто посмеет сказать, что эти мелкие войны не несли с собой горе и страх? Кто скажет, что в них не горели деревни и города, что изнасилованные вдовы не рыдали над трупами своих детей, что изрубленные воины не посылали небесам свои последние мольбы и проклятия?
Чтобы избавиться от фальшивой театральности, недостаточно текстов Плутарха, в которых защитники Сиракуз «сокрушали все и всех на своем пути и приводили в расстройство боевые ряды», или упоминаний о дружиннике Саве, который «пробился на коне к шатру Биргера и подсек топором шатерный столб». Необходимо представлять, чего это стоило и как происходило. И здесь бесценными становятся дошедшие до нас описания, сделанные очевидцами. Несмотря на их сухость, они доносят те ярость и отчаяние, с которыми во все времена сражались люди.
Одно из них сделал непосредственный участник стычки 27 апреля 1521 года, когда знаменитый мореплаватель капитан-генерал Магеллан в последний раз обратился к своим матросам с ободряющими словами и первым ринулся на туземцев.
«Мы прыгнули в воду, доходившую нам до бедер, потому что шлюпки не могли подойти к самому берегу из-за скал и мелей». Нас было всего сорок девять человек, а одиннадцать остались для охраны шлюпок. Таким образом, некоторое расстояние мы прошли в воде, прежде чем достигли земли. Островитяне были в числе пятисот человек, разделенных на три отряда, которые тотчас же с ужасным криком напали на нас. Два отряда атаковали нас с флангов, третий — с фронта. Мушкетеры и арбалетчики стреляли издали в течение получаса, но не нанесли неприятелю никакого вреда, или по меньшей мере весьма незначительный, потому что хотя стрелы и пули пробивали их шиты, сделанные из довольно тонких дощечек, и ранили их в руки, но это обстоятельство не останавливало их, так как подобные раны не наносили им внезапной смерти, напротив, они становились все более смелыми и ожесточались. Превосходя нас в числе, они бросали в нас тучи тростниковых копий, колья, закаленные на огне, камни и даже землю, так что нам было очень трудно защищаться! Были даже такие островитяне, что метали окованные железом копья в капитан-генерала, а он, чтобы отвлечь их и напугать, приказал нескольким матросам пойти и зажечь их хижины. Это было тотчас же исполнено. Вид пламени еще более ожесточил их и привел в ярость. Часть их побежала к месту пожара, который поглотил от двадцати от тридцати домов, и убила на месте двух из наших людей. Казалось, вместе с яростью, с которой они бросились на нас, увеличивается и число их. Отравленная стрела ранила капитана в ногу, после чего он тотчас же приказал отступать медленно и в полном порядке. Но большая часть наших людей обратилась в бегство, так что нас осталось около капитана семь или восемь человек. Индийцы, заметив, что удары их направленные в голову или шею, не причиняют нам никакого вреда благодаря нашему вооружению, но что ноги наши оставались незащищенными, — направляли свои стрелы, копья и камни исключительно нам в ноги и в таком количестве, что мы не могли им противостоять. Бомбарды, бывшие у на на шлюпках, не принесли нам никакой пользы, так как мелководье не позволяло приблизиться к берегу. Мы постепенно отступали по воде, доходившей нам до колен, и все время сражались, и были уже от шлюпок на расстоянии выстрела из арбалета, когда островитяне, преследовавшие нас, были на таком близком расстоянии, что по пяти или шести раз бросали в нас одним и тем же копьем, поднимали его и снова бросали. Так как они знали нашего капитана, то направляли главным образом на него все удары. Они сбивали два раза у него с головы шлем, но он держался, а мы, в свою очередь, в очень малом числе бились по сторонам его. Это неравное сражение длилось около часу. Одному островитянину удалось в конце концов нанести капитану удар копьем в лоб. Капитан, рассерженный, пронзил его своим копьем, и оно осталось у него в теле. Капитан хотел вытащить шпагу, но это было невозможно, так как он был сильно ранен в правую руку. Островитяне, заметив это, все обратились против него, и один из них нанес такой сильный удар саблей в левую ногу, что он упал лицом вниз. В тот же миг островитяне бросились на него, — и вот каким образом погиб наш руководитель, наш свет и наша поддержка. Когда он упал, подавленный многочисленными врагами, то несколько раз оборачивался в нашу сторону, чтобы видеть, можем ли мы спастись. Так как среди нас не было ни одного не раненного и так как мы не имели ни малейшей возможности ни помочь ему, ни отомстить за него, то тотчас же вернулись на шлюпки, готовые к отправлению.
Своим спасением мы обязаны исключительно нашему капитану потому, что в тот самый момент, когда он погиб, все островитяне бросились к тому месту, где он упал».
Холодок по коже пробегает, когда читаешь подобные документы. Сразу представляются сотни воинственных индийцев, набросившихся на горстку солдат в доспехах: ужасные крики и вопли, стрелы, копья и колья, бьющие в незащищенные ноги, сплошным градом летящие в голову камни и пригоршни земли, залепляющей глаза, десятки домов, охваченные огнем, страх, при котором кажется, что число врагов увеличивается, паническое бегство, схватка по колено в воде, отчаяние при виде избиваемого, гибнущего командира…
А ведь это «всего-навсего» мелкая стычка!
Когда мне предложили написать книгу о вооружении и на исторических примерах сравнить различные его системы, я задумался.
В свое время мне довелось разрабатывать сценарий компьютерной игры во Вторую мировую войну. В ходе этой работы пришлось изучить и систематизировать огромное количество материалов о производительности заводов, возможностях средств связи и разведки, госпитальном обеспечении, мобилизационном ресурсе, снаряжении и медикаментах, структуре и организации войск, подготовке специалистов, военной топографии и уставах, способах борьбы с подпольем и партизанами, транспорте и пропускных способностях дорог, шанцевом инструменте и строительных материалах для фортификационных работ, климатических условиях и пр., пр., пр. Я уж не говорю о типах авиационных бомб, артиллерийских снарядов, морских мин и торпед, о тактико-технических характеристиках стрелкового оружия, ручных гранат, танков, самолетов, орудий, боевых кораблей и т. д. Это подразумевалось само собой.
Эти данные пришлось сравнивать и анализировать по всем воюющим в 1939–1945 гг. сторонам.
Книга могла бы получиться увлекательной.
О минах в деревянных корпусах со стеклянными взрывателями, на которые не реагировали миноискатели. О прикрепленных к реактивным снарядам бочках с толом, многократно усиливающим мощность взрыва. О сферических авиабомбах — «разрушителях дамб», которые благодаря рикошету подобно мячам катились по воде. Об эвакуации железнодорожных эшелонов через Каспийское море, когда наглухо заваренные порожние цистерны плыли за буксирами, словно многотонные поплавки. О поразительных воспоминаниях ветеранов, бывших очевидцами того, что «королевский тигр» пробивал броню самого мощного советского танка ИС-2 на такой дистанции, на которой 122-мм орудие ИСа не могло поразить его броню. О приборах ночного видения, впервые установленных на тех же «королевских тиграх». О легендарном штурмовике Мл-2, который без заднего стрелка оказался настолько беззащитным, что летчику полагалась Золотая Звезда Героя Советского Союза всего за 35 вылетов, независимо от одержанных побед (увы, история не знает ни одного такого летчика). О сухопутных торпедах: «Здесь впервые я увидел, как противник применил против наших танков противотанковые торпеды, которые запускались из окопов и управлялись по проводам. От удара торпеды танк разрывался на огромные куски металла, которые разлетались на 10–20 метров. Тяжело было нам смотреть на гибель танков…»
И еще много, много о чем интересном можно было бы написать. О конструкторских просчетах и гениальных решениях, о солдатской смекалке и изобретательности.
Но я отказался.
Перед всеми этими чудесами разрушительной техники на задний план отступают страдания живых людей. Получилась бы какая-то война роботов, в которой солдаты превращались в обслуживающий персонал боевых машин. А я не хочу надевать на Войну маску обычного технического соревнования.
Как говорил Илья Эренбург: «Мы хотим, чтобы наши дети забыли о голосе сирен. Мы хотим, чтобы они рассказывали о танках, как о доисторических чудовищах. Мы хотим мира для наших детей и для наших внуков».
Мне бы тоже очень хотелось, чтобы когда-нибудь люди начали относиться к танкам, как к доисторическим чудовищам.
Однако, описывая надежность винтовок, скорострельность пулеметов, неуязвимость танков и бомбовую нагрузку самолетов, словом, всего того, от чего у мальчишек всего мира текут слюнки, боюсь, я невольно буду способствовать отдалению этих благословенных времен.
Я готов повторить фразу русского художника-баталиста В.В. Верещагина, приведенную в письме П.М. Третьякову: «Передо мною, как перед художником, Война, и ее я бью, сколько у меня есть сил…»
Мне часто приходится слышать, что я описываю войну слишком страшно и совсем неромантично; что в своих книгах я не воспеваю солдатское мужество, фронтовое братство и воинскую дисциплину; что я пишу непатриотично и от этого напуганные войной юные читатели станут плохими солдатами и не захотят защищать Родину.
Отвечаю. Во-первых, я не вижу в войне ничего привлекательного, чтобы ее воспевать. Война страшит любого нормального человека. Только сумасшедший может поэтизировать взаимоумерщвление и ненависть.
А во-вторых, я считаю, что хороший солдат — это подготовленный солдат. И не только в стрельбе из положения лежа и в прыжках с парашютом, но и в психологическом плане. Солдат должен знать, с чем ему предстоит столкнуться на войне. Чтобы избежать шока. Шок все равно будет, но, возможно, его последствия окажутся не столь разрушительными и не превратят защитника Родины в деморализованное существо, обреченное на убой.
И потом, существует достаточное количество других писателей, которые пишут о героизме, храбрости, случаях великодушия и дерзких операциях на войне.
Но нельзя не учитывать и другого.
Однажды я обратил внимание на то, что примеры великодушия со стороны русских солдат приводятся в основном из заключительных периодов войн, когда враг уже обречен. И что-то не приходилось мне сталкиваться в литературе и кино с человечным отношением к только что вторгшемуся агрессору. Это не значит, что его совсем не было. Скорее всего, его принято оценивать как проявление мягкотелости и недостаток патриотизма, что совсем не годится для популяризации и мешает идеологическому воспитанию. Здесь есть над чем поразмыслить.
Я помню, как население страны реагировало на «первую леди» СССР P.M. Горбачеву. Какое раздражение вызывало каждое ее публичное появление; «А Райка, Райка-то куда лезет!» Сколько оскорбительных реплик было высказано сквозь зубы, сколько перешептано грязных оплетен, сколько сочинено злых анекдотов.
Но стоило P.M. Горбачевой оказаться в больнице со страшным диагнозом, как изо всех уголков страны полетели сотни, тысячи телеграмм «дорогой Раисе Максимовне», выражающих поддержку, сочувствие и пожелания скорейшего выздоровления.
Я уверен, что здесь не было лицемерия. Просто это проявление какой-то особенности человеческой ментальное, согласно которой, каждый, кто не похож на остальных, становится врагом, и любой, с кем случилась беда, вызывает сочувствие.
А вернее, мы бьем тех, к кому испытываем ненависть, а битых имеем склонность жалеть.
Отношение к «первой леди» я упомянул лишь для того, чтобы перейти к более тематическим примерам.
Помните, как мы переживали во время сцены в фильме Н.С. Михалкова «Утомленные солнцем», в которой сотрудники НКВД во время ареста избивают комбрига Котова? Как сочувствовали легендарному комбригу, как негодовали на его конвоиров! Однако можно только догадываться, сколько Котову пришлось сжечь деревень, перевешать рабочих, перестрелять офицеров и перепороть крестьян, чтобы стать легендой Гражданской войны. Чтобы его имя носили пионерские дружины. Чтобы его узнавали случайные прохожие. Чтобы сфотографироваться с самим Сталиным. Но, как известно, «революция пожирает своих детей».
Жаль комбрига Котова, пламенного революционера, мечтателя, прекрасного семьянина и просто обаятельного героя в исполнении самого Михалкова!
А затем на телеэкраны вышел сериал того же Н.С. Михалкова о белогвардейских генералах. Каждая серия — судьба очередного защитника Веры, Царя и Отечества. И каждая судьба трагична, потому что «бесчеловечные» большевики в их лице истребили цвет и опору русского общества, последних носителей чести и благородства. И мы возмущались революционным террором, затопившим Россию кровью, и ненавидели красных палачей. Одним из которых, кстати, судя по всему, был симпатичный комбриг Котов.
После показа документального фильма-расследования о вождях революции зрители узнали о том, что партийная система, созданная В.И. Лениным, обслуживала в первую очередь верхушку партии. Что по времена страшного голода Гражданской войны кремлевский паек включал в себя изысканные деликатесы. Что в европейских банках на счетах идейных борцов за равноправие и справедливость лежали миллионы золотом. Многое, конечно, шло на нужды мировой революции, но вожди не забывали и о себе: роскошно одевались, отдыхали на лучших зарубежных курортах, снимали дорогие особняки и даже поигрывали в казино. Да и сам В.И. Ленин в годы эмиграции, мягко говоря, не бедствовал.
Зрители были поражены. Рушились легенды о переданном в детдом сахаре, о единственном пиджачке и галстуке в горошек, в котором Ильич запечатлен и в рабочем кабинете, и на митинге, и на съезде в Смольном, и даже в шалаше в Разливе. Хотя, казалось бы, в лесу галстук можно было и снять. Разговоров после этого фильма было много, и все сводились к одному — «Как долго нас обманывали, как наивно мы верили и какой негодяй на самом деле был Ленин».
Потом такие разоблачительные фильмы стали выходить один за другим, и все с новыми фактами.
А потом появился документальный фильм-гипотеза о последнем периоде жизни «вождя мирового пролетариата». Согласно ему, именно Сталин изолировал Ленина от партийной верхушки, запер его в Горках, окружил соглядатаями и чуть ли не лично приложил руку к смерти всеми любимого Ильича.
И мнение зрителей качнулось в другую сторону. «Какая сволочь этот Сталин! А несчастный, одинокий Ленин был хороший и хотел как лучше…»
Даже этих примеров достаточно, чтобы понять, насколько быстро меняются симпатии людей и насколько легко манипулировать общественным сознанием.
Живя эмоциями, не утруждая себя анализом исторических событий, не делая выводов, мы с легкостью корректируем свою память и превращаем Историю в обычную хронологию. И тем самым рядим ВОЙНУ в те маски, которые не будут нас пугать и не причинят нам боль.
Пусть это будут маски кинематографических героев. Или ушедших в прошлое времен. Или технических расчетов. Или всем известных тиранов. Или, в конце концов, далеких от нас мест и народов.
Мы изо всех сил стараемся откреститься от ужасов войны, особенно если виновниками их становились наши соотечественники. И объяснения для этого находим самые разные. В советские времена на царизм списывали все расправы, творимые русскими солдатами на чужих территориях и над своим же бунтующим населением. После развала Советского Союза, когда стали известны факты преступлений НКВД и Красной Армии, то в них обвинили сталинизм. Потом оказалось, что и в локальных конфликтах, в том числе и в Афганистане, советские солдаты мародерствовали, насиловали, пытали и убивали. Их чаще всего пытались оправдать действием наркотиков, употребляемых воинами-интернационалистами.
Все эти объяснения являются вполне достаточными аргументами для большинства людей. Но давно пора понять, что виною тут не дикое язычество, не мрачное Средневековье, не звериный оскал царизма, не сталинская диктатура и не наркотическое опьянение, как бы мы ни спешили от них отмежеваться. Причина здесь одна — ВОЙНА.
Мой племянник, здоровенный парень, интересующийся военной историей и уже достигший призывного возраста, довольно часто на мои неутешительные выводы о войне недоверчиво отвечает: «Да ладно, дядя Олег! Не может быть!»
Понять его можно.
Дело в том, что война предстает перед каждым народом в своей маске. Каждый народ она пытается убедить: «Именно вы хорошие и правые, а ваши враги плохие и несправедливые». А затем уже сами люди доводят эти маски до уровня государственной идеологии и патриотического воспитания. Если бы этого не было, то, наверное, войны были бы невозможны. Кто же будет сражаться с сознанием того, что его дело «плохое и несправедливое»?
Нет, именно враги всегда плохие, несправедливые и жестокие. И примеров тому не счесть в учебниках истории и в художественной литературе.
Взять хотя бы Отечественную войну 1812 г.: «Когда партизаны перебили передовых фуражиров, вступивших в деревню, подошедший отряд разослал погоню и всех схваченных, окунувши их в масло, сжег на костре, около которого неприятели грелись. Другой раз враги содрали кожу с живых мужиков только за то, что те оборонялись». (Так помянем русских мужиков, таких набожных, терпеливых и отходчивых, принявших мученическую смерть от рук завоевателей.)
Знакомая всем нам маска, правда? Но если заглянуть под нее, то можно увидеть и другие примеры, подтвержденные самими же русскими современниками, хотя и не слишком известные их потомкам: «В М… уезде ожесточение против неприятеля достигло такой степени, что изобретались самые мучительные казни: пленных ставили в ряды и по очереди рубили им головы, живых опускали в проруби и колодцы и т. п. Старшина, начальствовавший над партией в соседнем уезде, тоже был до того строг, что все выспрашивал, какою бы еще новою смертью наказывать ему французов, так как все известные роды смерти он уже перепробовал и они казались ему недостаточными…»
(Давайте вспомним сынов Лотарингии, Прованса и Нормандии, наследников Великой революции, о чьей веселости, храбрости и великодушии до сих пор ходят легенды, и представим их страшную гибель в снежной России.)
Стыдно. Неловко. Невыгодно. «А чего мы? Они первыми начали! — скажем мы смущенно и как-то совсем по-детски. — Всем известно: кто с мечом к нам придет — от меча и погибнет, око за око, зуб за зуб. А еще у нас есть дубина народной войны. Царизм опять же с варварскими поступками невежественного крестьянства…»
Да, русские мужики не знали пощады. В кровавом угаре они творили такие злодеяния, которым могли позавидовать головорезы гиммлеровских «айнзатцкоманд». И при этом никакой чужеземный захватчик на них не нападал. Скорее, наоборот. Нападали мужики. На соплеменников. Единоверцев.
Во время пугачевского бунта 27 сентября 1773 г. мятежники взяли приступом деревянную крепостицу Татищева. «Начальники были захвачены. Билову отсекли голову. С Елагина, человека тучного, содрали кожу: злодеи вынули из него сало и мазали им свои раны (!). Жену его изрубили. Дочь их, накануне овдовевшая Харлова, приведена была к победителю, распоряжавшему казнию ее родителей. Пугачев поражен был ее красотою и взял несчастную к себе в наложницы. (…) Вдова майора Ведовского, бежавшая из Рассыпной, также находилась в Татищевой: ее удавили. Все офицеры были повешены. Несколько солдат и башкирцев выведены в поле и расстреляны картечью».
Бесконечные примеры подобных садистских расправ были собраны A.C. Пушкиным перед работой над повестью «Капитанская дочка».
Как говорится, без комментариев. Остается лишь растерянно пожать плечами и отмахнуться избитой фразой о русском бунте, «бессмысленном и беспощадном».
Но также поступала и регулярная армия.
18 июля 1702 году, во время Северной войны, генерал-фельдмаршал Б.П. Шереметев разбил отряд Шлиппенбаха при Гуммельсгофе. 30 000 русских обрушились на 7000 шведов и после упорной битвы почти полностью уничтожили их. Погибли 5500 шведских солдат и всего 300 сдалось в плен. «Русские после этой победы опустошили Ливонию с таким зверством, которое напоминало поступки их предков в этой же стране при Иване Грозном. Города и деревни сжигали дотла, опустошали поля, истребляли домашний скот, жителей уводили в плен, а иногда целыми толпами сжигали в ригах и сараях (!)».
Сам Шереметев писал Петру: «Послал я во все стороны пленить и жечь, не осталось целого ничего, все разорено и сожжено, и взяли твои ратные государевы люди в полон мужеска и женска пола и робят несколько тысяч… и чего не могли поднять, покололи и порубили».
С какой же неохотой цитируют у нас подобные документы, стараясь вытравить их из памяти поколений! Признаюсь, и я привожу эти факты с тяжелым сердцем, словно делаю что-то неприличное, настолько глубоко в меня была заложена с детства убежденность в том, что «мы всегда хорошие и справедливые». И единственное оправдание для себя нахожу в трудах таких замечательных русских историков, как, например, H.H. Костомаров и В.О. Ключевский, С.М. Соловьев, которые имели мужество писать честно.
Трудно сказать, чья сторона первой во время войны начинает творить беззаконие, вызывая цепную реакцию расправ. Сама война есть беззаконие. Скорее всего, это происходит спонтанно и одновременно обеими противоборствующими сторонами. А если население оказывает сопротивление, то у армии остается только одно средство — террор.
Террор порождает месть партизан. Против партизан применяют карательные меры. И так далее.
Поэтому вполне объяснимо, почему французы Великой Армии на оккупированной территории «сдирали кожу с живых мужиков только за то, что те оборонялись». Точно так же поступали и русские солдаты на чужой земле. Например, во время Семилетней войны с мирным населением Пруссии.
«Русский адмирал Апраксин дал своим войскам дозволение поступать как с неприятельскими с теми селениями, где обыватели начнут нападать на русских. Как только проведали о таком дозволении иррегулярные войска — казаки и калмыки, тотчас без разбора, кто прав, кто виноват, стали обращаться с поселянами самым варварским образом. Они не только грабили крестьянские пожитки, кололи для своего прокормления и угоняли для продажи своему войску крестьянский скот, но самих людей подвергали страшным бесчеловечным мукам: одних удавливали петлей, других живьем потрошили (!), похищали у матерей малых детей, сжигали дотла крестьянские жилища, и те поселяне, которые успевали спастись от их зверств, лишившись своих домов, прятались в лесах, а выходя из своих убежищ, просили своих земляков давать им вместо милостыни ружья, порох и свинец, чтобы мстить врагам. (…) Они продолжали вести партизанскую войну, нападая на русских отдельными партиями, а русские за это, поймавши в таком деле поселян, отрубали им на руках пальцы и потом отпускали».
Этот прием мне напомнил рассказ одного офицера-«афганца» (не буду называть его звания и фамилии), который я лично слышал в 1986 году. Во время очередной пьянки в штабе части он поведал, как наши солдаты делали афганским крестьянам «ласты» — расплющивали кисти рук ударом кувалды на броне танков и БМП, чтобы те никогда не смогли взять оружие.
Прошло двести лет, а поведение людей на войне ничуть не изменилось.
Весь мир с негодованием относится к коварному и низкому приему, при помощи которого гитлеровцы велели евреям являться в указанные пункты якобы для регистрации, после чего направляли их прямиком в газовые камеры.
Виноваты проклятые фашисты?
Но разве не гак Советская власть в Крыму убедила встать на учет всех бывших белогвардейских офицеров, гарантируя им неприкосновенность, а когда офицеры поверили в это, начались их массовые казни под руководством М. Фрунзе, Г. Ягоды и Бела Куна?
Виноваты большевики и Советская власть?
Наполеон вспоминал, как после взятия Тулона в декабре 1793 г. «прибегли к ужасному средству, характеризующему дух той эпохи: было объявлено, что всем, кто при англичанах работал в арсенале, надлежит собраться на Марсово поле для записи фамилий. Дали понять, что это делается с целью принять их вновь на службу. Почти 200 человек старших рабочих, конторщиков и других мелких служащих поверили этому и явились; их фамилии были записаны, и тем было удостоверено, что они сохраняли свои места при англичанах. Тотчас же на том же поле революционный трибунал присудил всех их к смерти. Батальон санкюлотов и марсельцев, вызванный туда, расстрелял их».
Виноваты кровавые революции?
Нет. Увы, это не садистская натура отдельных диктаторов или особенности режимов, а закономерности ВОЙНЫ.
Принято обвинять Сталина в том, что он очень много невинных людей расстреливал и сажал в лагеря. Но, я думаю, что с началом войны, когда стали поступать сведения из зоны боевых действий, он не раз корил себя за то, что сажал и расстреливал мало. Слишком мало. Опасно мало!
Не все оказались такими уж невинными, как он и предполагал. Невыявленные, потенциальные враги народа проявили свое истинное лицо и предали социалистическую Родину. Переметнулись к захватчикам.
И речь шла не о националистах, троцкистах и недобитой контре, а о той массе аполитичного, равнодушного ко всему быдла, чье сознание невозможно исправить никакими ГУЛАГами. С чем сплошь и рядом приходилось сталкиваться советским командирам на фронте.
«Как раз в эту минуту к нему привели какую-то женщину с мешком за плечами. Она оказалась жительницей Геническа и перебралась на Арабатскую стрелку ночью по мосту, который, как теперь выяснилось, был затоплен настолько неудачно, что через него можно было перебраться по грудь в воде. Она перешла на этот берег и была задержана нашим патрулем. Патрульные, как водится, пожалели ее, отдали ей половину своих харчей, а тот из них, что вел ее в штаб, по дороге сетовал, что не может отпустить ее в деревню Геническая Горка, куда она, по ее словам, шла, потому что такой уж приказ командования, чтобы всех отводить, а то, конечно, он бы с радостью…
Словом, ее доставили в штаб.
По словам особиста, который допросил женщину предварительно, она не представляла особого интереса и не внушала подозрений. Выбралась из Геническа и шла теперь на Геническую Горку, где когда-то работала, а отсюда хотела пройти к своей замужней сестре, жившей в Керчи.
Женщина была невысокая, с темным невыразительным лицом, некрасивая, какая-то вся черная. Все было у нее черное, не только платье, но и лицо.
Николаев поглядел на нее недоверчивым взглядом и, отпустив особиста, стал допрашивать ее сам. Первое подозрение ему внушило содержание узла этой женщины. Николаев приказал развязать его. В узле было совсем не то, что может взять с собой человек, тщательно и обдуманно готовившийся идти в большую дорогу, было напихано не самое необходимое, а все, что попалось под руку, все, что можно было сунуть для вида, второпях. А женщина, по ее словам, с самого прихода немцев, уже несколько дней, готовилась к побегу.
Разговор был длинный и тяжелый. Она не обладала ни умом, ни хитростью, не была озлоблена и запугана. Видно, ее научили, что она должна говорить, и она упорно твердила урок, даже когда это стало явной нелепостью.
Всех подробностей допроса я не запомнил. Он длился около двух часов. Из нее приходилось выматывать слово за словом. Сначала она не признавалась ни в чем, потом призналась, что под угрозой оружия немцы заставили ее перейти сюда, чтобы она принесла им сведения. Но что она не хотела этого делать и что это было для нее только способом бежать от немцев. Потом выяснилось, что у нее был пропуск на обратный переход и что было условлено, как она перейдет обратно. В общем, вся нехитрая картина вербовки случайной шпионки стала полностью ясна. Женщина была одним из тех шпионов, которых немцы В БОЛЬШОМ КОЛИЧЕСТВЕ (выделено мной. — O.K.) с самого начала войны то здесь, то там засылали к нам на авось — вдруг выйдет. В редких случаях они пробирались благополучно, чаще попадались. Но немцам на это было наплевать, пропадут — и ладно. Зато в случае удачи они могли принести какие-то сведения. Эта должна была узнать, какие у нас противотанковые укрепления здесь, на Арабатской стрелке, и, придя обратно, сообщить об этом. За это ей обещали десять тысяч рублей. Слова десять тысяч рублей» она произносила почти с благоговением. Видимо, для нее это была такая цена, называя которую, она как бы отчасти оправдывала свой поступок. Это были такие деньги, за которые, по ее понятиям, можно было сделать все».
Я обращаю внимание на слова «в большом количестве». В юности меня удивляло, каким образом тылы Красной Армии в первый период войны оказались наводнены русскоязычными агентами абвера. Откуда взялись все эти дряхлые украинские слепцы с бандурами, старушки гадалки с замусоленными картами, бродячие музыканты с баянами и скрипками, «милицейские работники» в полной форме, снабженные соответствующими документами, «красноармейцы» в поношенном обмундировании, якобы вышедшие из окружения, даже подростки…
Все это как-то не вязалось с утверждением о сплоченности советского народа.
Суммы в «десять тысяч рублей», в «пять тысяч рублей», в «семнадцать тысяч рублей» оказывали гипнотическое воздействие на изможденных голодом, лишениями и страхом людей.
Если внимательно читать книгу Льва Шейнина «Военная тайна», в которой он описывает случаи из следовательской практики, то несколько по-иному начинаешь относиться к тотальным «чисткам» и куда как с большей симпатией к действиям НКВД и СМЕРШа. Кто только не был завербован немецкой агентурой! Дети эмигрантов, вахтеры исследовательских институтов, хозяйки полуподпольных «салонов предсказаний», цеховые конторщики, актрисы, районные землеустроители.
Гораздо позднее я увидел кадры кинохроники, на которых советское население встречало германские войска цветами. Я узнал, что в плен попадали не только раненые, попавшие в окружение и безоружные красноармейцы (как нас учили), но и что «целые группы бойцов и командиров уходили к врагу организованно, с оружием в руках, иногда под звуки музыки».
И не только сдавались в плен, но и поворачивали оружие против своих же.
По разным оценкам, на стороне Германии воевали от 800 тыс. до 1200 тыс. советских граждан. Их части сражались против югославских партизан (где отличились расправами над мирным населением) и с англо-американцами во Франции (где, кстати, хорошо себя зарекомендовали, особенно в районе Лемана и у крепости Лориан).
«Адъютант командующего добровольческими частями во Франции обер-лейтенант Гансен в июне 1944 г. сделал в своем дневнике запись: «Наши восточные батальоны в боях на побережье проявили такую храбрость, что решено поместить их дела в специальной сводке вермахта»».
Восточные батальоны воевали в Италии и даже в армии Э. Роммеля в Северной Африке. К весне 1945 г. в вермахте насчитывалось 600 000, в люфтваффе — 5000, в кригсмарине — 15 000 бывших граждан СССР (это кроме бандеровцев, «лесных братьев» Прибалтики, полицаев и пр.).
Далеко не все меняли мундир, желая спасти свою жизнь. Многие переходили к немцам по соображениям идейной борьбы со сталинизмом. Этим объясняется массовое дезертирство уже из-под германских знамен, когда в конце 1942 г. формирования «добровольных помощников» по приказу Гитлера стали перебрасывать на Запад. Идейные перебежчики желали воевать с Красной Армией, на Востоке. В основном это были кадровые офицеры самой Красной Армии.
«12 декабря [1941 г.] командовавший войсками под Вязьмой генерал-лейтенант М. Ф. Лукин, оказавшись в плену и только-только оправившись от тяжелого ранения, передал от имени группы заключенных вместе с ним генералов предложение германской стороне создать русское контрправительство, которое доказало бы народу и армии, что можно бороться «против ненавистной большевистской системы», не выступая против интересов своей родины. При этом Лукин говорил допрашивающим его немецким офицерам: «Народ окажется перед лицом необычной ситуации: русские стали на сторону так называемого врага, значит, перейти к ним — не измена Родине, а только отход от системы… Даже видные советские деятели наверняка задумаются над этим, возможно, даже те, кто еще может что-то сделать. Ведь не все руководители — заклятые приверженцы коммунизма».
В печально знаменитой Русской освободительной армии генерала А. Власова служило немало способных офицеров. Начальником штаба РОА был бывший профессор Академии Генштаба, а затем замначштаба Северо-Западного фронта генерал-майор Ф. Трухин. По общему признанию, талантливый военный специалист.
Истребительной эскадрильей власовцев командовал старший лейтенант Красной Армии, кавалер ордена Ленина и Герой Советского Союза (!) Б. Антилевский, ночной бомбардировочной — капитан, также кавалер ордена Ленина и Герой Советского Союза (!) С. Бычков.
Начальником оперативного отдела штаба власовцев стал полковник Нерянин, которого начальник советского Генерального штаба Б. Шапошников когда-то называл «самым блестящим офицером Красной Армии». Неудивительно: Нерянин единственный из всего выпуска в 1940 г. окончил Академию Генштаба на «отлично» по всем показателям (а значит, и по политподготовке. — Прим. O.K.).
«Майор И. Кононов, ставший впоследствии командиром 102-го казачьего полка в вермахте, а затем и командиром казачьих дивизии и корпуса, получил в финскую войну орден Красной Звезды за бои в окружении. Летом 1941 г. находился на самом сложном участке в арьергарде, прикрывая отступление своей дивизии… 22 августа с большей частью полка, со знаменем, с группой командиров и комиссаров перешел на сторону немцев, заявив, что «желает бороться против ненавистного сталинского режимам.
РОА была не единственной силой, сражающейся со сталинским режимом.
«Когда германские войска заняли район Орла и Брянска, они обнаружили в лесах остатки партизанского отряда, действовавшего против большевиков со времен коллективизации. Из этих людей и из полиции поселка Локоть Брасовского района, которая именовала себя «народной милицией», была создана Русская освободительная народная армия (РОНА). Ее численность доходила до 10 тыс. человек. Ставшая позднее 29-й гренадерской дивизией СС, РОНА в 1944 г. участвовала в подавлении Варшавского восстания. О том, как воевали эти эсэсовцы, лучше всего говорит тот факт, что командир дивизии Каминский был осужден военно-полевым судом СС (!) за насилие над мирным населением и расстрелян.
В состав Российской национальной народной армии (РННА), действовавшей под Смоленском, входила около 4 тыс. человек. Ее солдаты были одеты в советскую военную форму и вооружены трофейным советским оружием. Командовал ею бывший полковник Красной Армии Боярский, а «политотдел» возглавлял некто Георгий Жиленков, человек с весьма примечательной биографией. До того как сдаться немцам, он был ни много ни мало секретарем Ростокаменского райкома ВКП(б) Москвы, кавалером ордена Трудового Красного Знамени, а позднее — бригадным комиссаром и членом Военного совета 32-й армии!»
«Мало, мало я давил этих гадов! Ведь как знал, как чувствовал!» — вероятно, думал Сталин, получая непрерывный поток сообщений о подобных фактах. Впрочем, наверное, он прекрасно понимал, что чем масштабнее его преследования, тем больше у него врагов. Возможно, он рассчитывал опередить в этой дьявольской гонке, то есть истреблять быстрее, чем зарождается инакомыслие.
И во многом он преуспел. Советский народ кровавым потоком смыл и фашистскую Германию, и ее сателлитов, и сотни тысяч своих соотечественников, оказавшихся «по другую сторону баррикады». Ценой невероятных жертв, ценой немыслимых расправ.
Писатель Марьян Беленький откровенно заявлял: «В войне двух народов выживет тот, чья воля к жизни сильнее. Нам придется быть жестокими, что глубоко противно нашему национальному характеру и нашей религии. Нам придется убивать безоружных, женщин и детей. Иного выхода у нас не будет». И хоть говорил он о еврейском народе и судьбе Израиля, но его вывод одинаково приемлем для любой войны.
Часто в отечественной литературе и кино приходится встречать утверждение, что «мы победили в войне, потому что, несмотря ни на что, оставались людьми, были более человечными». Сомневаюсь. Я даже выскажу крамольную мысль, что именно благодаря ожесточению миллионов людей, их озверению удалось вырвать победу у фашистского зверя, который оказался более слабым. И то обесценивание человеческой жизни, искажение морали и нравственности, которые произошли во времена революции и сталинских репрессий, сильно способствовали этому.
Перечитайте Э. Ремарка. Что-то не нашел я в его книгах описания того, что германские солдаты людьми не оставались и были менее человечными. И поэтому войну проиграли.
А что касается фактов массовых убийств и чудовищных преступлений, то здесь обе стороны отличились. Шла война на выживание, а в ее условиях можно лишь оправдываться словами президента Ирана Рафсанджани, который, обращаясь к офицерам военной академии еще в 1988 г., заявил: «Также совершенно очевидно, что учения о морали, существующие в мире, являются неэффективными, когда война достигает критической стадии, когда мировое сообщество больше не уважает свои собственные решения и закрывает глаза на жестокости и все виды агрессии, которые совершаются на полях сражений».
Война очень избирательна. К России она повернулась, нарядившись в маску героического прошлого и веры в собственную непобедимость. Тщательно и коварно она просеивает всю военно-историческую информацию и подсовывает через кино, прессу, литературу, музеи горделивое и ласкающее слух: «Не трогай русского медведя, а то осерчает!», «Не ходи на Москву!», «Мы русские, с нами Бог!», «Мы советские, настоящие люди!» «Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами.» Опять же: «Кто с мечом к нам придет — от меча и погибает». И, наконец, общеуспокоительнос: «Шапками закидаем!»
Все правильно. Это обязательный момент патриотического воспитания. Это прививание положительной самооценки, отождествления себя с силой, борьба с суверенностью и чувством исторической вины за те поступки, которые должны рассматриваться лишь как досадные недоразумения и исключения (если уж их не удается скрыть).
Но за всем этим не видно: насколько война является сложным, неоднозначным, по-настоящему страшным явлением.
Хотя подтверждения тому можно найти в любых мало-мальски серьезных книгах. Они просачиваются, проступают, сквозят в текстах зачастую вопреки желанию их авторов. Я специально воспользовался всего восемью основными источниками, из которых взял довольно обширные цитаты. Назову их.
Это дневниковые записи Константина Симонова — «Разные дни войны». «Цусима» A.C. Новикова-Прибоя и «Крейсер «Улисс»» А. Маклина, участников событий, которые описаны в этих книгах. «Они сражались за Родину» М. Шолохова, «Разгром» А. Фадеева и «Избранные произведения» Э. Золя — мастеров пера, показывающих войну глазами простого солдата. И наконец, мемуары маршалов В.И. Чуйкова «От Сталинграда до Берлина», И.С. Конева «Записки командующего фронтом» и германского генерал-полковника Г. Фриснера «Проигранные сражения».
Все эти книги были изданы в советские времена и, разумеется, подвергались цензуре в лице многочисленных редакторов, союзов писателей и политуправлений. Тем ценнее упоминающиеся в них факты. Достаточно вычленить их из общего контекста книг, из мишуры напыщенных фраз, идеологических догм и свести воедино. Эго необходимо сделать, чтобы за фальшивыми масками увидеть подлинный лик войны.
И я намерен безжалостно срывать эти маски, не испытывая при этом ни малейших угрызений совести.
А маски распространились практически на все, вплоть до солдатского сленга и формы одежды.
Каждый любитель военной истории по фильмам и фотоматериалам представляет себе, как выглядели «волки» гросс-адмирала Деница, асы подводной войны фашистской Германии: заросшие щетиной (а иногда и просто бородатые), без знаков различия, в футболках и свитерах, с косынками на шеях, они напоминали бандитов. Настоящих разбойников.
И отношение у нас к этому неряшливому облику воспитали соответствующее. Одно слово — пираты!
А как обстояло дело у нас самих, если верить очевидцам, а не официальной пропаганде?
«Явился я на лодку в полном морском обмундировании — в кителе и суконных штанах. Эти штаны продержались на мне до обеда. Лодка шла полным ходом, и в ней было дико жарко. Дисциплина на лодке строжайшая. Но это дисциплина по существу. А формальной дисциплины в плавании не придерживаются. На вахте почти все стоят в штанах на голое тело, в майках или в холщовых комбинезонах. Сесть за командирский стол в расстегнутом френче, или без френча, или в комбинезоне за грех не считается. И в самом деле, застегиваться на все пуговицы и крахмалиться здесь просто невозможно физически.
Я сначала снял ботинки, потом брюки и, наконец, китель и проводил большую часть времени в трусах».
По сложившемуся стереотипу советские моряки сражались, боролись за жизнь своих кораблей, побеждали и гибли гладко выбритыми, в застегнутых до последней пуговицы кителях и бушлатах, в орденах и чуть ли не в парадной форме. Как из игрушечного набора. Болванчики.
Ведь даже кадры кинохроники у нас зачастую были постановочными и не отражали действительность. Почему же мы не можем представить, как это было на самом деле? В страшном напряжении, в бешеном темпе мчатся по железным отсекам, колдуют над механизмами, посылая во врага сотни килограммов взрывчатки или спасая свою лодку от гибельного града глубинных бомб, члены экипажа смертоносной машины, полуголые, перепачканные машинным маслом, обливающиеся потом, задыхающиеся от недостатка кислорода, с запекшимися губами, шепчущими слова нехитрых молитв.
Разве это каким-то образом унижает наших подводников, умаляет их заслуги?
ФОРМАЛЬНОЙ ДИСЦИПЛИНЫ В ПЛАВАНИИ НЕ ПРИДЕРЖИВАЮТСЯ! Но идеологическая маска войны сыграла над нами злую шутку, превратив тяжелейший воинский труд в маскарадное действие.
«Как бы ни приходилось мокнуть, дрогнуть и чертыхаться на дорогах нашему брату — военному корреспонденту, все его жалобы на то, что ему чаще приходится тащить машину на себе, чем ехать на ней, в конце концов, просто смешны перед лицом того, что делает сейчас самый обыкновенный рядовой пехотинец, один из миллионов, идущих по этим дорогам, иногда совершая (…) переходы по сорок километров в сутки. На шее у него автомат, за спиной полная выкладка. Он несет на себе все, что требуется солдату в пути. Человек проходит там, где не проходит машина, и в дополнение к тому, что он и без того нес на себе, несет на себе и то, что должно было бы ехать. Он идет в условиях, приближающихся к условиям жизни пещерного человека, порой на несколько суток забывая о том, что такое огонь. Шинель уже месяц не высыхает на нем до конца. И он постоянно чувствует. На плечах ее сырость. Во время марша ему часами негде сесть отдохнуть — кругом такая грязь, что в ней можно только тонуть по колено. Он иногда по суткам не видит горячей пищи, ибо порой вслед за ним не могут пройти не только машины, но и лошади с кухней. У него каждые сутки в конденсированном виде сваливается такое количество испытаний, которые другому человеку не выпадут за всю его жизнь.
И конечно — я до сих пор не упоминал об этом, — кроме того и прежде всего он ежедневно и ожесточенно воюет, подвергая себя смертельной опасности».
Наверное, у юнцов, обивавших пороги военкоматов, сбегавших на фронт в жажде скорее схватиться с ненавистным врагом, представление о войне не сильно отличалось от представления средней домохозяйки: строчат пулеметы, ревут танки, летят самолеты, а вокруг — взрывы, взрывы. «Кошмар!» — притворно закатит глаза домохозяйка. «Война!» — возбужденно воскликнет юнец.
И поэтому новобранцы и ополченцы, если им посчастливилось не сразу с отчаянным криком «мама!» сложить свои головы под гусеницами танков, а ситуация позволила им пройти хотя бы месячный курс «Молодого бойца», в нетерпении рвались на передовую, чей артиллерийский рокот они слышали вдали. Когда же для них начнется НАСТОЯЩАЯ война, где кинешься в бой и, возможно, совершишь подвиг? Почему их держат пусть в ближнем, но в тылу?
Но они уже воевали. Строили, копали, носили бревна, охраняли склады, разгружали вагоны, тушили пожары, таскали трупы…
Как часто глупая романтика мешает нам за войной увидеть войну!
Гениальный французский военный инженер, маршал Себастьян Ле Престр де Вобан когда-то сказал: «Больше пота — меньше крови». Солдатский труд во все времена был тяжелее каторжного. А начиная с XX века первым оружием солдата и подавно стала лопата. (Ветераны рассказывали, как «руки от лопат стирались до костей, их приходилось обматывать тряпками, чтобы копать дальше».)
И этот труд убивал не менее беспощадно, чем вражеские пули и снаряды, хотя и не так кроваво. Вспомним хотя бы наполеоновских саперов, которые по шею в студеной воде, отталкивая руками льдины, наводили переправу через Березину, чтобы могли спастись остатки армии. Уже через несколько дней из четырехсот саперов оставалось всего сорок…
Это тоже воинский подвиг, это тоже война.
Все наши мирные, тыловые представления о войне находятся в диком несоответствии с тем, что в действительности происходит ТАМ. Об этом лишний раз говорят письма из дома, изъятые у убитых солдат.
«Мамы советовали прежде всего беречь себя от простуды, подробно писали, какие стельки, положенные в сапоги, вернее всего спасут их любимых деток от гриппа и осложнений, каким салом надо смазывать кожу ботинок, чтобы она была помягче, во-первых, и не пропускала воды, во-вторых. Жены просили мужей привезти чего-нибудь из теплой одежды, а заодно упрашивали не рваться в бой, не высовывать головы из окопов, предупреждая мужей, что враги больше всего обожают стрелять именно в головы… Невесты целовали женихов в губы, которые никогда не раскроются. Друзья жали руки, которые были у них оторваны. Любовницы взывали к сердцам, простреленным насквозь, и уверяли в нежной любви тех, кто с выпученными глазами, словно бревно, скатывался в яму…
Дети сообщали своим отцам, глядевшим мертвыми глазами в сумрачное небо, о школьных успехах. Они мечтали быть похожими на отцов, они стремились в армию, где «так весело живется, и так красиво горят села…»».
Все это — результат очередной маски войны. А результат всегда один.
«Не глядя на трупы, он валил их на носилки. Здесь были безголовые и безногие. С вывороченными кишками. С разбитыми лицами. С перебитыми спинными хребтами. Просто ноги. Просто руки с пальцами скрюченными или оторванными. Это все, что осталось от того, что когда-то в муках родилось, шалило, ради чего-то училось, подавало, быть может, надежды, влюблялось, размножалось… Что делать с этими страшными полусидячими, тяжелыми, как булыжник, мертвецами, как выгоднее их устроить в яме, чтобы они не занимали много места…»
Смерть… Мертвецы… Трупы… Вот, пожалуй, самые яркие и самые страшные воспоминания о войне, оставшиеся у воевавших людей. То, что не может стереться и за десятилетия, а будет преследовать до последнего дыхания. То, что человеческая психика отказывается воспринимать и с чем никогда не может примириться.
Не танки, самолеты и взрывы, а поля, горы, поленницы обезображенных трупов. «Я вылез из машины и увидел зрелище, смысла которого сначала не понял. Не то котлован, не то большой снежный овраг с очень ровным дном. И на этой ровной белой плоскости сложены громадные поленницы дров. Первое ощущение — гигантский дровяной склад. И только потом понял: здесь, на дне котлована, сложено несколько тысяч трупов. Сложено так, как складывают дрова в хорошо содержащемся дровяном складе — улицами и переулочками». Это воспоминание оставил советский корреспондент К. Симонов.
А вот, что вспоминал в телеинтервью Энди Руни, журналист газеты «The Stars and Stripes», прибывший вслед за войсками на четвертый день высадки в Нормандии. «Это было одно из самых тяжелых зрелищ в моей жизни. Солдаты из похоронной команды. — представьте себе, каково им в ней было служить: они переносили тела погибших, подбирали их на пляже или за ним; выкладывали их в ряд на берегу, — на всех трупах были серо-зеленые одеяла пехотинцев. Мне так это врезалось в память! Вот там они лежали, ребята… Все такие разные, а из-под одеял торчали ноги в армейских ботинках. На всех одинаковые ботинки. А ребята все разные. Я так и не смог забыть этого. Все мертвые…»
— До сих пор преследует вас? — участливо спрашивает за кадром голос того, кто берет у него интервью.
— Да. Это одно из самых неизгладимых воспоминаний, которые остались со Второй мировой войны, — тихо отвечает Э. Руни. Глаза его пустеют, он больше не может говорить.
Нет, не танки, самолеты и взрывы составляют самые яркие впечатления о войне.
Полковник в отставке, кандидат военных наук В.Е. Палаженко, «один из тех, про кого верно говорят, что они не только обожжены, но и закачены войной», прошедший боевой путь от Ельни до Кенигсберга, даже спустя много лет с содроганием вспоминал совсем другое: «Мне и сейчас еще видятся: окровавленная умирающая женщина, чуть вылезшая из воды на берег, а по ней ползает грудной ребенок, тоже окровавленный, а рядом с оторванной ногой истекает кровью 3–4-летний ребенок…»
Как это не соответствует нашему желанию услышать от участников войны рассказы о сражениях! «Ведь были ж схватки боевые, да, говорят, еще какие!» Как ходили в атаки, как в последний момент им помогли товарищи, вызвав огонь на себя, как завывали пикирующие самолеты и раскалялся в руках автомат, как ловко удавалось ввести врага в заблуждение и нанести удар…
А тут какая-то переправа через реку с женщиной и детьми!
Наверное, случаи товарищеской взаимовыручки можно найти и в командных видах спорта, смекалки и опасности — в турпоходах, проявления мужества — в обычной жизни, а дружбы и предательства — в любом общежитии. И все это в избытке встречается во время срочной службы в армии в мирное время.
Но как только начинается война с ее непроходящим чувством страха и массовой гибелью людей, все это оттесняется на задний план и существует как бы параллельно.
Может быть, надо внимательнее прислушиваться к рассказам о войне женщин. Они более восприимчивы в эмоциональном плане и повествуют о войне, как она есть, ни в чем ее не приукрашивая и не оправдывая. Кем бы эти женщины ни являлись: санитарками, снайперами или военными репортерами.
Приведу интервью с Глорией Эмерсон, работавшей в конце 60-х XX в, корреспондентом «New York Times»: «Я не была готова ни к одной минуте (!) пребывания во Вьетнаме, потому что эмоции были настолько сильными… Я была абсолютно не готова (!) увидеть мертвых вьетнамцев, мертвых солдат, ничего. Все было для меня шоком. Я так и не свыклась с этим, я никогда не могла принять это, согласиться с этим… (…) Ни один мужчина никогда не писал о людях Вьетнама. Они не считали мужским делом писать об этом, когда шла настоящая война С ГРАНАТАМ И, АРТИЛЛЕРИЕЙ, ТАНKAMИ, БРОНЕТРАНСПОРТЕРАМИ (выделено мной. — O.K.) (…) Я была готова к смерти, я приняла этот факт. У меня в кармане была записка, кому нужно звонить в этом случае. Временами я почти хотела умереть, это было бы намного проще (!). Просто выбыть, не иметь больше никаких воспоминаний… Все было трудно. Это был просто выбор между более трудным и менее трудным, кошмар темнее или светлее. И ничего между ними. ВОЙНА ЗАСТАВИЛА НАС ДЕГРАДИРОВАТЬ, ОНА ИСКОВЕРКАЛА НАС (выделено мной. — O.K.)… Слишком много смертей, слишком много ожогов, много ослепших, калек, пленных, слишком много прекрасной природы, уничтоженной бомбардировками и реагентами. Я не знала, что это причинит нам столько боли…
— Сожалеет ли об этом Глория Эмерсон, так долго добивавшаяся командировки во Вьетнам?
— Да. Этот вопрос все время мучает меня. Да.
— Вы были бы другой, если бы не поехали?
— Да. Я бы работала на «вогах» (обзорах моды. — O.K.), у меня был бы богатый муж, брокер, у нас был бы дом (…). Каждый вечер я пила бы коктейли. Совсем неплохая жизнь…»
Я часто просматриваю видеокассету с записью того фильма канала «Discovery», где записано интервью с печально-улыбчивой бабушкой Глорией Эмерсон, бывшим корреспондентом «New York Times»; бабушкой с глазами, наполняющимися слезами при одном только воспоминании о том, что она видела «слишком много смертей, слишком много ожогов, много ослепших, качек, пленных, слишком много прекрасной природы, уничтоженной бомбардировками и реагентами».
Достаточно побывать ТАМ, и вся жизнь — наперекосяк…
Но бывает, что на войне выжившие завидуют убитым. Настолько сильные психологические нагрузки приходится испытывать человеку, что он «хочет умереть», так как это кажется «намного проще». Как Глории Эмерсон. Солдаты молят провидение о смерти как об избавлении от происходящего вокруг ужаса. Даже под «обычным» артобстрелом.
Правда, это не очень-то похоже на порыв новобранцев схватиться с врагом?
«Сотни снарядов и мин, со свистом и воем вспарывая горячий воздух, летели из-за высот, рвались возле окопов, вздымая брызжущие осколками черные фонтаны земли и дыма, вдоль и поперек перепахивая и без того сплошь усеянную воронками извилистую линию обороны. Разрывы следовали один за другим с непостижимой быстротой, а когда сливались, над дрожавшей от обстрела землей вставал протяжный, тяжко колеблющийся, всеподавляющий гул.
Давно уже не был Звягинцев под таким сосредоточенным и плотным огнем, давно не испытывал столь отчаянного, тупого, сверлящего сердце страха… Так часто и густо ложились поблизости мины и снаряды, такой неумолчный и все нарастающий бушевал вокруг грохот, что Звягинцев, вначале как-то крепившийся, под конец утратил и редко покидавшее его мужество и надежду уцелеть в этом аду…
Бессонные ночи, предельная усталость и напряжение шестичасового боя, очевидно, сделали свое дело, и когда слева, неподалеку от окопа, разорвался крупнокалиберный снаряд, а потом, прорезав шум боя, прозвучал короткий, неистовый крик раненого соседа, — внутри у Звягинцева вдруг словно что-то надломилось. Он резко вздрогнул, прижался к передней стенке окопа грудью, плечами, всем своим крупным телом и, сжав кулаки так, что онемели кончики пальцев, широко раскрыл глаза. Ему казалось, что от громовых ударов вся земля под ним ходит ходуном и колотится, будто в лихорадке, и он, сам охваченный безудержной дрожью, все плотнее прижимался к такой же дрожавшей от разрывов земле, ища и не находя у нее зашиты, безнадежно утеряв в эти минуты былую уверенность в том, что уж кого-кого, а его, Ивана Звягинцева, родная земля непременно укроет и оборонит от смерти…
Только на миг мелькнула у него четко оформившаяся мысль: «Надо бы окоп поглубже отрыть», — а потом уже не было ни связных мыслей, ни чувств, ничего, кроме жадно сосавшего сердце страха. Мокрый от пота, оглохший от свирепого грохота, Звягинцев закрыл глаза, безвольно уронил между колен большие руки, опустил низко голову и, с трудом проглотив слюну, ставшую почему-то горькой, как желчь, беззвучно шевеля побледневшими губами, начал молиться.
В далеком детстве, еще когда учился в сельской церковноприходской школе, по праздникам ходил маленький Ваня Звягинцев с матерью в церковь, наизусть знал всякие молитвы, но с той поры в течение долгих лет никогда никакими просьбами не беспокоил Бога, перезабыл все до одной молитвы — и теперь молился на свой лад, коротко и настойчиво шепча одно и тоже: «Господи, спаси! Не дай меня в трату, господи!..»
Прошло несколько томительных, нескончаемо долгих минут. Огонь не утихал… Звягинцев рывком поднял голову, снова сжал кулаки до хруста в суставах, глядя припухшими, яростно сверкающими глазами в стенку окопа, с которой при каждом разрыве неслышно, но щедро осыпалась земля, стал громко выкрикивать ругательства. (…) Но и это не принесло облегчения. Он умолк. Постепенно им овладевало гнетущее безразличие… Сдвинув с подбородка мокрый от пота и скользкий ремень, Звягинцев снял каску, прижался небритой, пепельно-серой щекой к стенке окопа, устало, отрешенно подумал: «Скорей бы убили, что ли…»
А кругом все бешено гремело и клокотало в дыму, в пыли, в желтых вспышках разрывов. (…)
Артиллерийская подготовка длилась немногим более получаса, но Звягинцев за это время будто бы вторую жизнь прожил. Под конец у него несколько раз являлось сумасшедшее желание: выскочить из окопа и бежать туда, к высотам, навстречу двигавшейся на окопы сплошной, черной стене разрывов, и только большим напряжением воли он удерживал себя от этого бессмысленного поступка».
А ведь это описана «всего-навсего» получасовая артподготовка. Что же говорить о двух-трех-четырехчасовой, о многосуточной артподготовке, когда психологически подавленные солдаты уже равнодушно ожидают своей смерти и их воля к сопротивлению оказывается совершенно сломленной.
В начале 90-х гг. XX в. в Таджикистане начались военные действия с афганскими моджахедами. Одна из российских застав оказалась окруженной и подверглась минометно-пулеметному обстрелу. В бою погибли 27 пограничников. 16 уцелевших бойцов во главе с командиром отряда капитаном Дмитрием Разумовским вырвались из окружения.
Мне довелось увидеть жуткие кадры, запечатлевшие эту горстку солдат сразу после боя, представших перед начальником заставы. Грязные, закопченные, оборванные, без головных уборов. Короткий сбивчивый доклад Разумовского. Шальные глаза, одышка, бессвязная речь, сквозь которую прорываются рыдания. Все солдаты, вцепившись в автоматы, стоят по стойке «смирно», как и положено, но с опущенными головами. Их колотит дрожь. ВСЕ ПЛАЧУТ! Все шестнадцать. Трясутся головы и вздрагивают плечи, по черным щекам катятся ручьи слез, лица искажены, слышны всхлипывания и какие-то прерывистые поскуливания, переходящие в почти беззвучный вой.
Боевой шок.
Все шестнадцать — герои…
(Подполковник Дмитрий Александрович Разумовский погиб в 2004 году во время трагических событий в г. Беслане, при штурме школы, захваченной террористами.)
Последняя война всегда является святой. Пока не потускнели в памяти кровавые сцены, пока живы ее участники и вдовы, пока свежи на кладбищах могилы, пока не утихла боль.
Но проходят годы. Появляются новые горячие точки. Умирают ветераны. И та, предыдущая война отходит в прошлое. О ней, зачастую с искажением фактов, пишутся приключенческие книги, снимаются кинобоевики, рисуются забавные комиксы и беззлобные карикатуры, сочиняются отвлеченные анекдоты, выпускаются игры. О ее жертвах и уроках вспоминают все реже. Табу святости ослабевает.
Сначала были в ходу анекдоты о революции и Гражданской войне, потом они стали затрагивать Великую Отечественную. (Прошу не путать с анекдотами о Ленине, Петьке и Василии Ивановиче, Штирлице и Мюллере. Это лишь реакция устного народного творчества на популярные личности и персонажи.)
Я уж не говорю о бесконечных байках про советских военных советников и инструкторов в Корее, Вьетнаме, Анголе и на Кубе. А в результате к войнам минувших времен вырабатывается отношение как к чему-то несерьезному.
Говорят, что смехом человек защищается от страха. Может быть. Но это значит, что природа сама успокаивает своих детей, чтобы они были готовы броситься в очередную бойню.
Я, к сожалению, не помню, кому именно принадлежит фраза, но отвечаю за ее дословность: «Все забыто народной памятью: и миллионы смертей, и тиранические амбиции. И лишь истории верности и предательства продолжают волновать сегодня и нас, читающих эти строки».
Вот так война предстает перед нами в своей самой привлекательной, самой романтической маске. Она кажется нам гораздо более симпатичной, чем вид человеческих мучений и горя, и от этого более живуча. С каким удовольствием мы готовы воспринимать описание боевой техники, фантастических подвигов, удивительных судеб, случаев самоотверженности и преданности.
А как приятно читать о милосердии, проявленном нашими соотечественниками, особенно если в этом признаются враги! Как, например, рассказ пленного солдата французской морской гвардии, который я приведу ниже:
«Пока мы грелись около нескольких сосновых полешков, подошел казак, высокий, худой, сухой, до того свирепый видом, что мы невольно попятились. Он подошел к нам по-военному и стал что-то говорить, но мы не понимали; вероятно, он спрашивал о чем-нибудь. В нетерпении на то, что мы ничего не поняли, он сделал знак недовольства, обеспокоивший нас: однако, заметивши это, он в ту же минуту придал своему лицу доброе выражение и, увидев, что одежда моего приятеля была в крови, выказал желание осмотреть его рану и сделал знак следовать за ним.
Он свел нас в ближайшую избушку. Вышла женщина, которой он приказал постлать соломы и согреть воды, а сам ушел, дав понять, что воротится. Она бросила нам немного соломы, но позабыла о воде, а мы не смели слишком настойчиво напоминать ей. Когда он воротился, то прежде всего спросил жестом: ели ли мы? Мы отрицательно покачали головами. Вероятно, он потребовал от женщины, чтобы она дала нам поужинать, и за ее отказ крепко стал бранить ее. Тогда она показала ему чашку с каким-то варевом и, по-видимому, уверяла его, что больше у нее ничего нет. Казак стал шуметь, даже грозить, но безуспешно — она поставила только греть воду для нас. Он опять ушел и скоро воротился с куском соленого свиного жира (сала. — O.K.), на который мы набросились, несмотря на то что он был сырой. Пока мы ели, казак смотрел на нас с видимым удовольствием и рукою показывал, чтобы мы не наедались сразу.
Когда мы понасытились, он снова что-то стал говорить женщине, как мы поняли, насчет нашей перевязки. Он требовал от нее тряпок, но та отговаривалась, отбивалась со словами: «нема, нет». Тогда почтенный воин, взявши ее за руку, заставил перерыть все углы избы, но ничего не добыл. Рассерженный таким упрямством, он вынул свою саблю: крестьянка закричала, а мы, тоже подумавши, что он убьет ее, бросились к его ногам. Он улыбнулся нам, как будто хотел сказать: «Вы меня не знаете, я хочу только попугать ее».
Женщина вся дрожала, но все-таки ничего не давала; тогда он снял сюртук, скинул рубашку, разрезал ее саблей на бинты и стал перевязывать наши раны. В продолжение этой работы он все время говорил, вставляя в свою речь много польских и немецких слов; но если это бормотанье было нам мало понятно, то самые поступки хорошо указывали на благородство его чувств. Он старался, кажется, дать нам понять, что знаком с войной уже более 20 лет (ему было около 40), что он был во многих больших битвах и понимает, что после победы нужно уметь быть милостивым к несчастным. Он показал на свои кресты, как бы давая понять, что такие доказательства храбрости налагали на него известные обязанности. Мы только радовались этому великодушию, и он мог, конечно, прочитать на наших лицах выражение нашей благодарности. Я хотел бы ему сказать: товарищ, будь уверен, что твое благодеяние никогда не изгладится из нашей памяти. Только двое здесь свидетелей твоего человеколюбия, потому что эта женщина не оценит его, но скажи нам твое имя, чтобы мы могли передать его и другим нашим товарищам. Он стоял на коленях, но потом, уставши, сел на пол, посадив меж ног моего товариша, подставившего ему свою раненую спину; он вымыл, вычистил рану плеча с величайшим вниманием и старанием и, как будто спрашивая моего совета, намеревался, с помощью дрянного ножичка, у него бывшего, вытащить засевшую пулю. Он попробовал открыть края раны, но приятель так вскрикнул, что казак остановился и, упершись в его голову своей головой, видимо стал извиняться за причиненную боль. Я не утерпел перед таким нежным вниманием и, схвативши его руки, крепко пожал их: собравши в голове все, что знал польских, русских и немецких слов, я хотел было говорить, но не мог — от умиления глаза мои были полны слез!
«Добре, добре, камрад!» — сказал он мне, торопясь окончить перевязку, для которой, кажется, боялся, что не хватит времени. Когда пришел мой черед, добрый казак осмотрел рану и, положивши указательный палец на палец мизинца, показал, что она не более нескольких линий в глубину и что она закроется сама собою — должно быть, удар пики был смягчен одеждой.
Он еще возился с нами, когда один из его товарищей позвал его с улицы: Павловский — так узнал я его имя — и он ушел, сопровождаемый нашими благословениями.
Мы уж думали, что не увидим более этого бравого казака, но он пришел на другой день очень рано и осмотрел перевязки наших ран. Он принес нам также по два русских сухаря, выразивши сожаление, что не смог сделать большего…»
Не правда ли, этот рассказ напоминает романы Александра Дюма, воспевающие благородство одних и горячую признательность других?
Конечно, где, как не на войне, проявляется так много случаев великодушия уставшими от смерти людьми? Я не собираюсь их очернять. Но при этом я призываю обратить внимание на слова «нужно УМЕТЬ быть милостивым». А это на войне очень непросто.
И некоторое знание исторических документов мне подсказывает, что тот же самый казак в иной ситуации, в момент «кровавого пира», массовых избиений пленных и их ограбления не будет осуждающе стоять в стороне, а примет в них живейшее участие.
Вот тогда из-под романтической маски Война покажет совсем иное, свое истинное лицо. И тогда, хотим мы этого или не хотим, придется прислушаться к другим свидетельствам: «Преследующие нас казаки, как казалось, руководствовались правилом (…) раздевать всех пленных и отпускать их затем на свободу; этим они освобождали себя от труда по их продовольствованию и конвоированию и навсегда выводили из строя».
«…Густая толпа людей и лошадей, едва до половины достигнув горы, была настигнута казаками, которые хотя и удовлетворились немногими пленными, но зато, оставаясь верными своей системе, раздели донага большое количество людей, оставляя на свободе».
Вот такое весьма своеобразное проявление человеколюбия, когда изможденные и умирающие от голода неприятельские солдаты, избитые и раздетые до нитки, были брошены в сугробы русской зимы. Не следует забывать, что, спасаясь от холода, окоченевшие вояки Великой Армии срывали с павших товарищей шарфы, плащи, шубы, сапоги — все то, что являлось для казаков лакомой добычей, — и поэтому оказывались обобранными ими догола.
Не брали казаки на свою душу лишний раз грех смертоубийства. Но и в плен не забирали, дабы не возвращать награбленное, не делиться провиантом, как того требует христианское милосердие. Казаки предпочитали предоставить врагов «божьей воле», а значит, обречь на мучительное замерзание.
«Навсегда выводили из строя».
Можно, конечно, по-разному проявлять гуманность. Например, призывать противника сложить оружие, гарантируя жизнь, питание, переписку с родными и в будущем возвращение домой. Мы всегда гордились именно таким гуманным обращением с пленными. Но, оказывается, бывших врагов можно истреблять и в плену, не нарушая данного слова. Непосильным трудом, отсутствием в рационе витаминов, условиями содержания и суровым климатом, поощрением среди пленных уголовных отношений, дисциплинарными наказаниями…
Любой школьник помнит, что в Сталинградском котле капитулировали 90 тысяч немецких солдат и офицеров. И мало кто знает о том, что почти 80 тысяч из них погибли в советском плену.
Каждую информацию к размышлению, позволяющую заглянуть под маску войны, необходимо собирать по крупице, по строчке, по цитате. И это в условиях агрессивного противодействия сложившихся иллюзий: «Русские люди на такое не способны! Во всем виноват Сталин! Этого не может быть, потому что не может быть никогда!»
Это настолько противоречит самой сути Войны, что приходится принимать во внимание оценки врагов.
В дневниках Геббельса есть настораживающая запись от 5 марта 1945 г.:
«Советские зверства, конечно, ужасны и сильно воздействуют на концепцию фюрера. (…)
Я докладываю фюреру о своем плане пропагандистского изобличения советских зверств и намерении использовать для этого Гудериана. Фюрер полностью согласен с этим планом. Он одобряет мысль, чтобы явные национал-социалисты несколько сдерживались при выступлениях о советских зверствах, поскольку наши сообщения тогда приобретут больший международный резонанс. Во всяком случае, надо внести полную ясность в оценку большевизма. Зверства настолько ужасны, что об этом нельзя оставлять в неведении народ. Сердце замирает при чтении сообщений об этом. Но какая польза жаловаться!»
Тут самое время саркастически хмыкнуть и возмутиться: «Конечно! Жаловаться никакой пользы. И кто об этом причитает? Один из фашистских людоедов, по самое горло сидящий в крови своих жертв! Сердце, видите ли, у него замирает! Уж, как говорится, чья бы корова мычала!»
И за этой вспышкой эмоций, за этим злорадным смешком как-то отступает вопрос: НА ЧТО именно Геббельс не видит пользы жаловаться?
Почему-то в первую очередь испытываешь негодование из-за того, что о «советских зверствах» тявкает гитлеровец, и только потом задумываешься, о каких, собственно, зверствах идет речь, что, возможно, все это брехня вражеского министра пропаганды, которая тpeбyeт проверки и доказательств и т. д. и т. п. Хотя в глубине душе зреет уверенность в том, что все так и было.
Может быть, эта человеческая особенность лучше всего объясняет мстительную жестокость наших солдат? Ведь в первую долю секунды даже мы считаем ее вполне естественной, а затем, словно опомнившись, упрямо отказываемся ее признавать.
Одно из самых страшных преступлений войны заключается в том, что она заставляет человека терять свою человечность. Неправда, что силу духа и воли удается сохранить всем, несмотря на невыносимые испытания. И это относится не только к эпохе концлагерей и геноцида. Инстинкт самосохранения, особенно в плену, всегда сокрушал остатки человеческого достоинства в огромных массах людей, независимо от их национальности.
У Л.Толстого в романе «Война и мир» есть описание душевного протеста Пьера Безухова после того, как часовой остановил его и велел вернуться к толпе пленных: «Не пустил меня солдат. Поймали меня, заперли меня. В плену держат меня. Кого меня? Меня? Меня — мою бессмертную душу!.»
Но есть и более реалистичные, нелицеприятные для нас описания, пугающие своей бесстрастностью. Например, сделанные немецким офицером конвоя в той же войне: «Собака тремя неделями раньше была предметом жадных взглядов русских пленных, когда же я во время похода отобрал у нее кость лошади, с которой она возилась, то за обладание этой костью несчастные выскочили из рядов и из-за нее произошла драка, которую я должен был прекратить силой».
А мы-то были уверены, что только отступающие по Старой Смоленской дороге враги, потерявшие человеческий облик, питались сырой падалью! А русским людям их бессмертная душа никогда не позволила бы унизиться до того, чтобы бить друг друга из-за обгрызенной офицерской собакой кости. Да еще на глазах неприятельских солдат.
В последние годы в прессе и книгах появляется все больше материалов, которые заставляют переосмыслить поведение людей на войне. Например, в газете «Аргументы и факты» № 18, 2004 г., напечатаны воспоминания Евдокии Тимофеевны Койновой, пережившей оккупацию и позднее угнанной в Германию на работы:
«Мы их ждали и все время жили в страхе: то ли наши убьют за то, что немцам помогаем, то ли немцы — за то, что кормим партизан. Были и немцы добрые, и наши — подонки. Два парня из нашего колхоза подались в полицаи, выследили председателя, который партизанил и изредка тайно навешал свою семью, сдали врагам. Один немец говорит: «Сами поймали, сами его и казните». Они положили председателя на доски лицом вниз и распилили ржавой пилой. Тот немец сказал, что они нелюди, и застрелил обоих…»
Те двое русских, несомненно, были подонками. А в Германии Евдокия попала в семью к хорошим немцам. Но потом пришли наши освободители.
«Советские войска были на подступах к Берлину, — вспоминает Евдокия Тимофеевна, — хозяйка волновалась и часто спрашивала меня: «Кия, что снами будет, когда русские придут?» Я ее успокаивала: вы же хорошие люди, значит, и к вам отнесутся хорошо. Сначала в городок пришли разведчики, потом по улице ехали наши солдаты на машинах и пели задорные песни. Потом пришли танкисты, грязные и злые. Они бушевали три дня, врывались в дома, забирали украшения, часы, ткани, шубы. У моих хозяев посуду разбили, перины распороли. Хозяйку изнасиловали, а мужа убили».
Это и есть война без маски.
Она такая везде, но только умело маскируется, чистит нашу память, прячется в дальних странах, за прошедшими десятилетиями. С ней, а вернее, с нашей памятью происходят удивительные парадоксы. Гражданская война, овеянная когда-то ореолом романтики, кажется нам сейчас грязной, преступной и чуть ли не бесовской. А Первая мировая, Великая война, сегодня может вызвать романтическую ностальгию, хотя когда-то именно она считалась несправедливой, грязной и бессмысленной.
Эти войны произошли практически одновременно, но, несмотря на изменение к ним отношения, их объединяет одно — обе они были грязными. Как и любая другая война.
В качестве примера я приведу далекую-далекую от России, совсем маленькую в мировом масштабе, забытую многими учебниками Англо-бурскую войну 1899–1902 гг.
Даже в ней маски войны предстали во всей своей пестроте и фальши.
Сейчас мало кто помнит подробности той войны, где она происходила, когда и с кем. Мало того, многие считают буров чем-то вроде зулусов, вооруженных плетеными щитами и копьями, дикими ордами наступающими на пулеметы колонизаторов.
Но тогда весь мир с замиранием сердца следил за Англобурской войной, за неравной схваткой маленького народа с сильнейшей державой. Не была исключением и Россия.
Константин Паустовский писал: «Мы, дети, были потрясены этой войной. Мы жалели буров, дравшихся за свою независимость, и ненавидели англичан. Мы знали во всех подробностях каждый бой, происходивший на другом конце земли, — осаду Ледисмита, сражение под Блюмфонтейном и штурм горы Маюбы. Самыми популярными людьми были у нас бурские генералы Деветт, Жубер и Бота. Мы презирали надменного лорда Китченера и издевались над тем, что англичане воюют в красных мундирах. Мы зачитывались книгой «Питер Мориц, молодой бур из Трансвааля».
Это было романтическое время. Это была не просто война, а первая война против колониализма в Африке.
Даже киевские шарманщики разучили новую песню: «Трансвааль, Трансвааль, страна моя, ты вся горишь в огне». Эту песню, наряду с испанской «Гренадой», пели бойцы Красной Армии в годы Второй мировой».
В разное время чистые сердцем и помыслами русские люди стремились к парижским коммунарам, пробирались к болгарам в Балканскую войну, ехали в интернациональные бригады Испании, рвались в наивном неведении в Афганистан… И в те годы борцы за свободу тоже направились на край света, туда, где чужой народ дрался за свою независимость.
«На стороне Трансвааля и Оранжевой республики сражались более трехсот русских добровольцев. Подполковник В.И. Ромейко-Гурко — военный атташе при войске буров, будущий министр и председатель Государственной думы России Александр Гучков и его брат Федор, граф Алексей Ганецкий прославился храбростью, действуя в корпусе разведки, капитан Едрихин, поручик Шульженко, подпоручик Арнольдов, Диатроптов, Комаровский, Ляпидевский, Надборский, Никитин, Рубанов, Семеонов, Штрольман… Граф Павел Бобринский создал службу полевой медицины в Натале, где помощь раненым бурам оказывали медицинские сестры — добровольцы Софья Изединова, Жозефина Ежевская и Лидия Страховская.
В Харькове, откуда на бурский фронт отправились несколько добровольцев, до сих пор сохранилась Трансваальская улица».
Имена русских добровольцев были окружены легендами, их почитали героями, ими гордились и восхищались.
Например, как известным в те времена военным журналистом Евгением Максимовым. «В Южной Африке он представлялся как корреспондент газет «Россия», «Новое время» и «Санкт-Петербургские ведомости». Сначала его приняли сдержанно. Однажды он ехал с бурскими стрелками из Коматипурта в Преторию. Один из них спросил Максимова, на что он живет. «На журналистские гонорары», — коротко бросил тог — и спутники в один голос расхохотались: в Трансваале нужны солдаты, а не писаки. Несколько минут спустя, увидев огромное стадо антилоп, машинист остановил поезд. Стадо быстро удалялось, а буры палили напропалую. Максимов попросил ружье, которое ему было подано с видимым сожалением и даже презрением. Журналист прицелился и первым выстрелом сразил последнего из убегающих спрингбоков на расстоянии 800 метров. Все были потрясены. Умение метко стрелять ценилось на вес золота, ибо охота была одним из источников продовольствия для бурских войск».
Но дело в том, что Евгений Максимов был не просто журналист, он был полковник русской армии. Максимов уже сражался на стороне сербов против турок, был «воюющим» журналистом в Абиссинии, Персии и Афганистане.
«Скоро его имя стало легендарным. В ресторанах от него в знак уважения не требовали денег за обед или ужин, его имя произносили на африкаанс с благоговением. «Я верю в поэзию войны», — объяснял он свое появление в Трансваале…»
От себя добавлю, что полковник Е. Максимов был ранен в боях с англичанами, а спустя несколько лет погиб как настоящий солдат во время Русско-японской войны.
«Поэзия войны» рано или поздно заканчивается даже для таких неисправимых романтиков и превращается и страх, боль, страдание и смерть.
Англо-бурская война не была исключением. Как бы со стороны эта война ни выглядела, она была грязной, жестокой, кровавой и полной позорных фактов — сжигались мирные деревни, уничтожался урожай, население сгонялось в концлагеря, где каждый шестой узник был умерщвлен голодом и болезнями…
Но для добровольцев это прозрение наступало не сразу. Сначала, должно быть, звучали торжественные речи, теплые слова и напутствия, пожелания удачи и уверенность в победе, отъезжали от вокзалов поезда, отчаливали пароходы, и только потом русские «донкихоты» оказывались в атмосфере хаоса, неорганизованности, лишений и страха. Словом, на Войне, которая предстала во всем своем уродстве.
И до дальнейшей судьбы добровольцев, как это обычно случается, уже не было никакого дела ни мировой общественности, только что превозносившей их благородный порыв, ни родине, которая должна была бы гордиться своими свободолюбивыми гражданами, ни той стране, которую они приехали защищать.
Для того чтобы убедиться в этом, достаточно полистать подшивки дореволюционных газет, в которых было много корреспонденции о событиях в Трансваале. (Как в советских журналах 80-х об Афганистане.)
Что я и сделал. Одной из показательных историй является эпопея бывшего поручика 16-го гренадерского Мингрельского полка Енгалычева.
«Вместе со своим товарищем, поручиком Никитиным, г. Енгалычев, выйдя в отставку, отправился в Трансвааль, участвовал в нескольких сражениях, наконец, был взят в плен и отправлен в Западную Европу. В Берлин он «явился без средств и русского паспорта, полубольной, голодный, в потрепанной офицерской тужурке и дырявых сапогах»» («Россія»). Его бедствия начались с самого прибытия в действующую бурскую армию под Блюмфонтеном. «Там уже находился русский отряд человек в 40, — рассказывает г. Енгалычев. — Нас причислили к этому же отряду. Под Блюмфонтеном мы стояли целый месяц в полнейшем бездействии. Время от времени происходили небольшие перестрелки. По истечении месяца пришло распоряжение немедленно и быстро двинуться в Мэфкинг… По дороге встретились с отступавшей клюгерсдорфской командой. Часть русского отряда присоединилась к последней и направилась с ней обратно в Йоганнесбург. Колонна Френча преследовала по пятам. Началась бешеная скачка. Двигались только ночью. Днем лежали в лощинах, прячась от англичан. Последние шли днем. Тяжелое, мучительное было время! Не спали, не ели, не пили. Добежали наконец до Дорнкопа и расположились здесь лагерем. Прошла тревожная ночь. Утром к нам прискакал бур, бледный, почти в полуобморочном состоянии, и донес, что за горой, в трех верстах, находится колонна Робертса. Эта весть породила в нашем лагере панику. Началась невообразимая суматоха. Между тем батареи англичан выехали на гору и начали нас обстреливать. Стреляли они поразительно метко».
Англичане несколько раз выбивали буров с позиций, но те держались в течение дня. Но на другой день, 28 мая, англичане бросились в атаку. «Начался ад (!). Гранаты и пули сыпались градом. Наши бросили свои позиции с правого фланга, где англичане захватили два наших орудия. Вскоре была взята наша центральная позиция. Наш отряд все еще держался, лежа за камнями. Невозможно было поднять голову — пули и гранаты, как шмели, жужжали и лопались крутом. Я выпустил более ста патронов. Ружье накалилось так, что трудно было его держать. Но я продолжал стрелять, стоя у камня. Вдруг в нескольких шагах от меня ударилась о камень граната. Я в этот момент прицеливался. Граната лопнула. Осколки со свистом полетели в разные стороны, и один из них врезался мне в левую руку, разбив приклад и выбимши у меня ружье. Истекая кровью, я упал на землю. Между тем неприятельская цепь была уже шагах в 400 от нас. Буры схватывали лошадей и толпами, вскачь убегали с позиции. На местах оставалось уже не много людей. Я лежал под камнем и не знал, что делать. Никитин был в нескольких шагах от меня и, не обращая внимания на все происходившее, с увлечением стрелял. Оставаться здесь и ждать англичан это значило — обречь себя на верную смерть. Я решил спасаться. Собрав последние силы, я пополз между камнями и кое-как добрался до лошадей. Меня посадили на лошадь, и мы целой толпой поскакали по направлению к Йоганнесбургу. Мы неслись так, что не чувствовали под собой земли…
На другой день, 29 мая, нам объявили, что Йоганнесбург взят англичанами. Нас, раненых, в тот же день выбросили из госпиталя, заявив, что места нужны для раненых англичан. Я, с моим товарищем Калиновским, прошел в больницу Французского Красного Креста. Но англичане узнали обо мне и через неделю потребовали меня в форт, где взяли с меня подписку в соблюдении нейтралитета. Во французском госпитале я пролежал два месяца. Затем меня и Калиновского, вместе с остальными европейцами, англичане выслали из Йоганнесбурга в Ист-Лондон, откуда, не давая опомниться, отправили на английском пароходе в голландский порт Флиссинген…
Везли нас в трюме третьего класса. Всех нас, военнопленных, было около 400 человек. Плыли мы при самых тяжелых условиях. Кормили нас отвратительно. Давали тухлое, совершенно разложившееся мясо и рыбу, маргарин и невозможнейший чай. При виде этой пищи меня рвало. Чай я прямо выливал за борт. Приходилось почти голодать. Обращались с нами дерзко и грубо. Воздух в нашем помещении был скверный. Теснота. Грязь. Вонь. Во Флиссингене нас высадили и передали в распоряжение английского консула. Тот дал нам билеты, кому куда, и несколько денег на дорогу. Мне дал билет до Берлина 2-го класса и 80 гульденов на дорогу от Берлина до Тифлиса. Благодаря этой помощи я добрался до Берлина».
Вместе с г. Енгалычевым попали в плен и некоторые другие русские офицеры, а иные из них пропали без вести; вероятно, убиты.
Что касается буров, то, по его мнению, они прекрасные стрелки и наездники, но и только. Открытого боя они избегают. Атак не выдерживают совершенно. Дисциплина — ниже всякой критики. Все делается у них по личному усмотрению и капризу. Не понравится один начальник — бур переходит к другому. Вообще во всем — крайний беспорядок.
Не всем так «повезло», как поручику Енгалычеву. Например, грузинский князь Багратион-Мухранский был взят англичанами в плен и сослан на остров Святой Елены, разделив тем самым судьбу Наполеона. Очевидно, у англичан есть такая традиция — своих самых опасных врагов ссылать на остров Святой Елены, зная, что его климат смертельно опасен для здоровья южан: корсиканца Бонапарта и грузина Багратиона.
(Добавлю, что позднее князь все же был освобожден и командовал в Первую мировую III конным корпусом. Уже в союзе с англичанами.)
Какой-то неправильной оказалась Поэзия и романтика войны: проигранными — бои, совсем не героическими — действия «солдат свободы». У них почему-то сразу начались «бедствия», они «не спали, не ели, не пили», а все время «прятались от англичан». В конце концов в их лагере началась паника и «невообразимая суматоха», вызванная известием о приближении врага и сопровождающаяся таким стремительным бегством, при котором защитники бурской независимости «неслись так, что не чувствовали под собой земли».
А потом был совсем неромантичный, а вполне современный плен, в котором британские джентльмены обеспечили русскому офицеру «грубое обращение, тухлую еду, тесноту, грязь и вонь».
В моих словах нет язвительности или насмешки. Я лишь хочу сказать, что во все времена представления людей о войне сильно отличаются от ее реалий.
Какими бы высокими идеалами ни прикрывалась война, идеализировать ее ОПАСНО!
Нам кажется невероятным, что герои называют бои адом, проигрывают их, а потом бегут с поля битвы. Если бы г-н Енгалычев рассказал только о том, как он, не переставая, стрелял и его «ружье накалилось так, что трудно было его держать», как был ранен и истекал кровью, то, наверное, его образ в глазах потомков был бы другим. Но бывший поручик Мингрельского полка был объективен.
Довольно часто в литературе можно найти портрет вояки, который видел «кресты на обочинах шоссе над могилами мирных людей, слушал плач детей, потерявших родителей, рыдания женщин, вопли помешавшихся с горя мужчин, солдат, подавленных бесчестием, выпавшим на их долю, оборванных, голодных, покинутых командирами и бредущим невесть куда. (…) Равнодушно слушал стоны раненых, валявшихся в кюветах, душераздирающие вопли женщин, на глазах которых умирали их дети, убитые шальной пулей или осколком бомбы.
Конечно, эта картина не доставляла ему эстетического наслаждения, но и не мешала безмятежно отдыхать в очередном старинном замке, а после ужина и изрядной выпивки крепко спать под старинным балдахином на старинной постели какого-нибудь барона.
Кровь, слезы и пепелища казались ему такими естественными — ведь это же война, черт побери!»
Почему мы следим за книжными персонажами и не замечаем этих жутковатых подробностей? Почему они проходят мимо нас, мимо нашего сознания, нашего осмысления? Как художественный фон.
…ведь это же война, черт побери!».
Мы можем пересказать сюжет, описать главных героев и даже изобразить некоторые сценки, но почему мы ЗАБЫВАЕМ о той страшной эмоциональной атмосфере, в которой разворачивается действие?
Сориус Самура, журналист «Insight News TV», приехавший в командировку в Либерию, охваченную гражданской войной, и задержанный по подозрению в шпионаже, рассказывал: «Меня пытали, они притащили ножи и угрожали, что разрежут грудную клетку и съедят мое сердце, а моей кровью напишут: «Плачь, Самура!»».
Это были не пустые угрозы солдат. Самуре удалось спастись, но его память сохранила примеры отнюдь не мужественной и героической борьбы либерийского народа за свободные выборы и за свои конституционные права, а именно тот фон, на котором она происходила, примеры реализации солдатских угроз: «Как можно забыть одиннадцати-двенадцатилетнего мальчика, которого избивают шесть или семь здоровенных военных? Как можно забыть беременную женщину, которой вскрыли живот, потому что им хотелось посмотреть пол ребенка? Как можно забыть, как девятилетнего мальчика заставляют насиловать его мать? Как можно забыть такие вещи?!»
Такие вещи забывать НЕЛЬЗЯ.
Это и есть Война без маски. И дело отнюдь не в диких нравах чернокожего населения. Любая война заражает человека дьявольским безумием, отбрасывает его во владения смерти, где стираются все границы между добром и злом.
Вспоминает Игорь Ковальчук, бывший воин-«афганец», очередной интернационалист, сражавшийся за «новую жизнь» чужого народа:
«В расположение 7-й роты я попал после обеда. Капитан Руденко посмотрел на нас и торжественно объявил: «Вот, братва, теперь вы есть мясо, натуральное мясо, предназначенное для шакалов. Запомните мои слова: вы должны стать волками или умереть — одно из двух. Не нюхав крови, не можешь жить, не можешь бегать, тебя загрызут!» Потом капитан позвал старшину и приказал выдать нам оружие. Слова ротного впились в мой мозг натуральными волчьими клыками. Ничего не понимая, я думал: почему он такой злой, что мы ему сделали, за что он на нас набросился?
Но уже через месяц я был хуже его.
Получив должность разведдесантника, заслужив доверие старших ребят похабными шуточками, я чувствовал, как меня засасывает огромный кровавый водоворот, в котором я теряю способность думать, только работаю штыком, прикладом и прицелом. Скоро я потерял своего друга Олега. Потом был Витя. Его голубые застывшие глаза остались шрамом на моем сердце. Его последние слова были: «Ты знаешь, Гарик, прожить мы могли бы по-другому».
Я терял контроль над собой, кричал сквозь слезы, поливая местность пулеметным огнем.
Так прошло 6 месяцев службы. Я стал, как все: закрывал глаза павшим товарищам без дрожи в руках, курил наркотики, кисло-сладкий запах крови уже не переворачивал мои внутренности тошнотой, при стрельбе в упор глаза не закрывались.
В январе 1981-го я понял слова ротного. Я превратился в заедаемого вшами матерого волка. Мне было присвоено звание ефрейтора, три месяца спустя — звание младшего сержанта и должность оператора-наводчика БМП. (…)
По вечерам я выл с тоски, а утром смеялся.
Несколько эпизодов из жизни там стал и для меня поворотными.
Дело было в полку. В Мазари-Шариф. Шестая рота. Служили в ней три неразлучных дружка: один парень по фамилии Панченко, второй — киевлянин, третий — с Алтая. Фамилии этих двух не помню. Как-то раз они здорово напились браги. Захотелось им «гаша» и барана. Пошли в соседний кишлак. На дороге повстречали старика. Ну, они бухие… Словом, хрясь его по голове — аж у автомата цевье отскочило. Правда, они этого не заметили. Деда в кусты затащили и пошли дальше. Добрались до кишлака, зашли в дом. Там женщина. Начали ее насиловать, та — орать. Выскочила сестра. Молодцам не оставалось ничего другого, как заколоть тех баб. Зашли в следующий дом. Там дети. Солдаты открыли по ним огонь из АК. Всех уложили, но одному удалось скрыться. Панченко потом на суде говорил, что по пьяни не заметил пацана, потому, дескать, и не удалось его прикончить. Потом зашли в дукан. Взяли целый мешок гашиша, прихватили барана. Возвратились в часть. Панченко обнаружил, что на автомате нет цевья, а на цевье ведь стоит номер автомата. Потопали обратно. Деда добили, чтобы не крякал. Нашли в кустах цевье. Опять вернулись.
Утром строят роту. Выходит спасшийся мальчуган. Следом за ним — ротный, замполит и особист. Парень обошел строй и указал пальцем на Славку. Панченко и Славка — словно братья-близнецы. Славка не выдержал, крикнул: «Вот Панченко, он убивал — пускай и расплачивается!» Панченко вышел из строя. Пацан завизжал: «Она! Она в меня стрелял!»
Суд был в Пули-Хумри. Длился шесть месяцев — показательный. Потом осужденных отвезли в Термез. Перед отъездом они сказали, что будут писать письмо Брежневу, просить о помиловании. Они раскаивались лишь в том, что не прикончили парня (!). На суде Панченко сказал: «Когда на операциях я по вашему приказу двадцать человек в день (!) на тот свет отправлял, вы говорили — молодец! Отличник боевой подготовки! На Доску почета! А когда я жрать захотел — хорошо надолбился я тогда, пьяным был — и пошел за бараном, потому что продовольствия не было, убил таких же людей, что и всегда убивал, но на сей раз не по вашему приказу, вы меня судить вздумали?!»».
Подобным вопросом задавались солдаты всех армий во все времена. Один «славный малый» из армии герцога Веллингтона еще в начале XIX в., приговоренный за мародерство к повешению, возмущенно кричал, «что он не понимает, почему ему не позволяют делать во враждебной Франции то, что он безнаказанно совершал в союзной Испании».
Это не зависит от армий и театров военных действий — это ВОЙНА.
А война (да простит меня читатель за избитую истину) — это АД. Ад, спрятанный от нас под многочисленными масками.
Очень уважаемый мной журналист Артем Боровик, имевший мужество писать о войне правду и признать, что невоевавшему человеку понять ее невозможно, в репортаже, который так и назывался — «Спрятанная война», писал: «В одном из наших монастырей я познакомился с болезненного вида человеком, который в конце разговора переспросил: «Вы были в Афганистане? Когда? Хм-м. И мне довелось…» Что за историю поведал мне он! Как-то раз пошел он в камыши по нужде, а в это время начался обстрел. Парень поклялся, что, если ему будет спасена жизнь, он уйдет в монастырь. В тот самый момент ребят из его отделения, стоявших на блоке неподалеку, накрыло прямым попаданием из миномета.
Он рассказал и больше не проронил ни слова. Я по привычке продолжал атаковать его длинной очередью вопросов. Он стиснул зубы, повернулся резко, на армейский манер, и ушел.
Вот тогда-то я и понял, что в этой войне вообще ни черта не смыслю».
До чего же этот случай похож на встречу во Вьетнаме американского журналиста М. Герра с разведчиком Четвертой дивизии США, ранее описанную мной в книге «Неизвестные лики войны»!
Повторю ее еще раз:
«Но что за историю рассказал он! Более глубоких рассказов о войне журналист никогда не слышал. Вот, например:
— Патруль ушел в горы. Вернулся лишь один человек. И тот скончался, так и не успев рассказать, что с ним произошло.
Герр ждал продолжения, но его не было. Тогда он спросил: что же было дальше? Солдат посмотрел с сочувствием.
И на лице его было написано: «Кретины, твою мать!. Какое тебе еще нужно продолжение?»».
Сравним отзывы корреспондентов о двух войнах: «Что за историю поведал мне он!» и «Но что за историю рассказал он!». Словно списывали друг у друга…
Когда осознаешь, что оказался в настоящем аду, который нечеловеческие, потусторонние силы водворили на земле, то больше не приходится рассчитывать на свои опыт, умение и подготовку. И тогда остается уповать только на Всевышнего.
Слово Артему Боровику:
«В апреле 87-го я познакомился со снайпером, у которого тыльная сторона грязного подворотничка была исписана словами из псалма 90: «Живый в помощи Вышняго, в крови Бога Небеснаго водворится. Речет Господеви: Заступник мой еси и Прибежище мое. Бог мой и уповаю на него…»
Война давала столько поводов, чтобы стать циником. Или убежденным мистиком. Каждый месяц, а на боевых — каждый, бывало, день — она заставляла тебя мучиться в поисках ответа на извечный вопрос: «Господи, почему его, а не меня?! И когда же — меня? Через минуту или через пятьдесят лет?»
Сегодня солдат возносил молитву тому, кот о на следующий же день проклинал.
И наоборот.
Помню, года четыре назад — кажется, в Кандагаре — паренек, только что прибывший туда после учебки, во время обстрела шептал быстро-быстро: «Мамочка, возьми меня в себя обратно! Мамочка, возьми меня в себя обратно!.» А другой, оставшись без рук и глаз, отправил из госпиталя письмо отцу: «На черта ты, старый хрен, сделал это девятнадцать лет назад?!» (…)
Как-то раз в нужнике я стал невольным свидетелем страстной, неистовой молитвы здоровенного сержанта-спецназовца. Я скорее мог поверить в самое невероятное чудо (например, что мы выиграем войну), но только не в то, что видел своими глазами. Парень был олицетворением несокрушимой мощи спецназа (!) — надежды наших надежд, генштабовского идола-божества. Не помню, о чем конкретно он просил. Помню, что сортир был единственным безопасным местом в той части, куда не мог проникнуть вездесущий глаз замполита, который, скорее всего, тоже молился втихаря, но не там и не в то время».
Если бы государственные интересы не требовали воспитания новых солдат для своих армий, если бы с таким же упорством, с каким телеканалы показывают последствия стихийных бедствий, они ежедневно демонстрировали кинохронику о концлагерях и военных госпиталях, если бы в школьных программах в рамках изучения истории появился предмет «психология и философия войны», если бы инженеры человеческих душ — писатели, режиссеры, поэты, художники — хотя бы десятую часть творчества посвящали не героике войны, а ее грязи, если бы о войне снимали фильмы ужаса, если бы компьютеры сгорали после каждой проигранной миссии в военных игрушках…
Если бы… Если бы… Если бы…
Джон Стил, оператор ITN, потрясенный увиденным во время командировок в зоны боевых действий, в телеинтервью признавал сдавленным голосом: «Когда вы попадаете в джунгли, то вы предполагаете, что они пахнут цветами. Но воздух всегда был пропитан запахом разлагающихся трупов. Разлагающиеся трупы были повсюду. Мне бы очень хотелось, чтобы телевизионные новости могли передать этот запах смерти. Я бы хотел, чтобы люди, которые смотрят эти кадры, могли его почувствовать. Я убежден, что это остановило бы все это…»
Я не знаю, сможет ли подобный прием остановить ЭТО, но если с экранов телевизоров во время ежедневных выпусков новостей из «горячих точек» на зрителей дыхнет смрадом пороха и гниющего человеческого мяса, то наверняка для многих за ставшими привычными кадрами проявится то страшное, чудовищное, что не может не заставить отшатнуться.
И подумать.
И вспомнить.
И хотя бы отдаленно представить себе, что же такое на самом деле ВОЙНА.
Недаром в заключительных кадрах знаменитого фильма Ф.Ф. Копполы «Апокалипсис сегодня» полковник Керц, сорвавший с войны все маски, заглянувший под них и увидевший ее ПОДЛИННОЕ лицо, повторяет, умирая, только одно слово: «Horror… Horror…»
«Ужас… Ужас…»
Война — это травматическая эпидемия.
Пролог XX века — пороховой завод. Эпилог — барак Красного Креста.
В детстве у меня было много игрушечных солдатиков. И рыцари, и моряки, и мотострелки, и даже индейцы с бледнолицыми. Помню, что один из наборов состоял из десяти оловянных фигурок, изображенных в строю: восемь автоматчиков, один знаменосец и медсестра с санитарной сумкой через плечо.
И вот с этой-то медсестрой была прямо беда! Я никак не мог найти ей место на «поле боя». Остальные хоть и застыли навечно в стойке «смирно», но их можно было растянуть в цепь, поставить на стены крепости или в вырытые в песке окопы, а вот медсестра явно портила всю картину. Честность игры подсказывала, что если она не была автоматчиком — значит не имела право сражаться, как остальные фигурки. А совсем убирать ее с поля было жалко, потому что, как известно, живая сила на войне никогда не бывает лишней. Поэтому медсестра обычно стояла в сторонке, где-нибудь на фланге, и пялила свои оловянные глаза на разыгрывающуюеся перед ней баталию.
Позднее, когда я подрос и насмотрелся фильмов про войну, солдатики стали «дарить» ей букеты полевых цветов и клянчить «спиртику», чтобы выпить за победу. По прошествию еще некоторого времени они начали проявлять интерес к негнущемуся подолу ее армейской юбки. Но на этом, собственно, функции медсестры и ограничивались. «И зачем ее включили в набор? Лучше бы сделали ещё одного полнокровного бойца!» — с некоторым раздражением думал я тогда.
Вообще я, помню, и впоследствии не раз замечал, что мальчишки могут проявлять в своих военных играх недюжинные познания в тактике. Они соорудят траншеи и ходы сообщений, капониры для техники и стрелковые ячейки, оборудуют штабы и артиллерийские позиции, позаботятся о маскировке. Наиболее эрудированные стремятся изобразить на местности наблюдательные пункты, обеспечить связь и обозначить склады и места дислокации резервов.
А вот санитарно-медицинское обеспечение в их играх традиционно находилось в запущенном состоянии. В лучшем случае выбирался какой-нибудь пятачок, куда сваливали немногочисленных «раненых», который и было принято считать перевязочным пунктом. Да и «раненые», быстренько получив помощь, словно речь шла о смазывании царапины йодом, снова устремлялись в бой. На моей памяти не было ни одного «смертельного» исхода.
А уж если соперник по игре отказывался от своего госпиталя, то считалось совершенно неразумным обустраивать свой. Солдатиков и так вечно не хватало, а тут еще несколько штук надо снимать с позиций, чтобы они изображали раненых!
Конечно, настоящий солдате нашивками за ранения — уже герой. Офицеры, покрытые боевыми шрамами, вызывают благоговейный трепет. А полководцы, искалеченные в многочисленных сражениях, уже только за эти ратные отметины заслуживают уважение подчиненных и славу на страницах Истории.
С ранних лет наше отношение к ранениям на войне воспитывается именно на их примерах. В той же литературе, в кино, в песнях. В них любимым литературным персонажам «ветер холодит былую рану…». У народных героев «голова обвязана, кровь на рукаве…» В военно-патриотических балладах «командир израненный прокричал: «Вперед!»». И так далее.
А еще раны обесцениваются приключенческой тематикой. Помните, как в романе Р.Л. Стивенсона «Остров сокровищ» одноногий пират Джон Сильвер говорит: «Я потерял свою ногу в том же деле, в котором старый Пью потерял свои иллюминаторы»?
В нашем сознании добрая половина пиратов так и выглядит: с черной повязкой на глазу, с крюком вместо кисти руки и деревянным костылем, привязанным к культе ноги. Это стало некой атрибутикой, которой «джентльмены удачи» вроде бы даже цинично бравируют.
Мы привыкаем к самым страшным ранениям с юных лет. Например, в детской книге А. Волкова «Урфин Джюс и его деревянные солдаты» (в которой, кстати, фигурирует старый моряк, дядя Чарли на деревянной ноге) палисандровый генерал Лан Пирот категорично заявил, что «настоящий солдат должен драться даже без головы!».
Это заявление может даже рассмешить. И рассмешило бы, если бы не отражало страшной действительности.
Ярослав Гашек в своем бессмертном произведении «Похождения бравого солдата Швейка» приводит очень похожую сценку. Только в отличие от сказочных дуболомов в ней описан настоящий солдат, вольноопределяющийся доктор Йозеф Вояна. А вернее, рассказ о нем.
«Он служил в Галиции, в Седьмом егерском полку. Когда дело дошло до штыкового боя, попала ему в голову пуля. Вот понесли его на перевязочный пункт, а он как заорет, что не даст себя перевязывать из-за какой-то царапины, и полез опять со своим взводом в атаку. В этот момент ему оторвало ступню. Опять хотели его отнести, но он, опираясь на палку, заковылял к линии боя и палкой стал отбиваться от неприятеля. А тут возьми да и прилети новая граната, и оторвала ему руку, аккурат ту, в которой он держал палку! Тогда он перебросил эту палку в другую руку и заорал, что это им даром не пройдет! Бог знает чем бы все это кончилось, если бы шрапнель не уложила его наповал. Возможно, он тоже получил бы серебряную медаль за доблесть, не отделай его так шрапнель. Когда ему снесло голову, она еще некоторое время катилась и кричала: «Долг спеши, солдат, скорей исполнить свой, даже если смерть витает над тобой!»».
Конечно, это неправдоподобное описание. Просто Гашек в рассказе о Йозефе Вояне доводит до абсурда истерическую пропаганду, требующую сражаться «до последней капли крови».
Точно так же играющие в войну мальчишки не желают считаться с возможностью получить «в бою» рану их солдатиками. «Либо убит, либо продолжает драться!»
Но, хотите — верьте, хотите — нет, я давным-давно лично читал статью в журнале, если не ошибаюсь, «Военные знания» начала 50-х годов XX века, про одного северокорейского солдата, который, получив ранение в руку, другой рукой продолжал метать гранаты. Когда была ранена и вторая рука, он после перевязки бегал между командными пунктами в качестве связного. После ранения в ноги он вызвался нести дежурство у телефона. «Бог знает, чем бы все это кончилось», если бы герой не потерял сознание от потери крови и не был унесен на перевязочный пункт.
Солдаты солдатами, а История знает немало полководцев, удививших мир не только своими победами, но и полученными ранами. К сожалению, мы воспринимаем их раны не как перенесенные человеком страдания, а как дополнение к их героическому образу.
Одним из них был разорившийся чешский рыцарь, непобедимый предводитель гуситов Ян Жижка. «Страшный (или грозный) слепец», как прозвали его враги.
С молодости Ян Жижка оказывался там, где раздавался звон мечей эпохальных битв. Этот неугомонный чех успел посражаться и против Тевтонского ордена в Грюнвальдской битве, и против англичан при Азенкуре. Некоторое время ему приходилось перебиваться Жалованьем наемника и даже заниматься лесным разбоем. Где-то в своих воинственных странствованиях по Европе Жижка потерял глаз. Где именно, мне не удалось установить, но известно, что с 1419 г. его уже называли «одноглазым». Но это не помешало ему возглавить гуситскую армию.
При осаде рыцарского замка Раби стрела поразила его второй глаз, который лекарям не удалось спасти. (Произошло это, по одним источникам, в 1421 г., по другим — в 1422 г.) Жижка полностью ослеп. Однако он прекрасно знал театр военных действий и продолжал руководить гуситами, одерживая победу за победой.
Если голова остается на плечах, то никакая слепота не может помешать оставаться предводителем своих войск. И главой государства. Примером тому служит история русского князя Василия Темного.
«7 июля 1445 года сыновья казанского хана Улу-Мухаммеда Мумутяк и Егуп уничтожили войско Василия II в битве под Суздалем. Сам великий князь попал в плен, откуда был выпущен за гигантский по тем временам выкуп в 200 тысяч рублей. В следующем году князь Дмитрий Шемяка, сын Юрия Дмитриевича, захватил Москву и ослепил Василия (откуда, кстати, пошла фраза «Шемякин суд»)». В дальнейшем, однако, Шемяка потерпел поражение, и Василий II в 1447 году вновь стал великим князем, за свою слепоту получивший прозвище «Темный».
Впрочем, историк Н. Костомаров отмечал, «что характер княжения Василия Васильевича [Темного] с этих пор совершенно изменился. Пользуясь зрением, Василий был самым ничтожным государем, но с тех пор как он потерял глаза, все остальное правление его отличается твердостью, умом и решительностью. Очевидно, что именем слепого князя управляли умные и деятельные люди. Таковы были бояре: князья Патрикеевы, Ряполовские, Кошкины, Плещеевы, Морозовы; славные воеводы Стрига-Оболенский и Феодор Басенок, но более всех митрополит Иона».
Но если полководец не блещет военными талантами, а рядом не оказывается способных помощников, то такая тяжелая рана, как потеря глаз, и подавно способна обезглавить армию. Как это произошло с прусским фельдмаршалом герцогом Браушивейгским в 1806 г. в битве под Ауэрштедтом.
«И, однако, при подавляющем превосходстве сил на стороне пруссаков, еще представлялась возможность успеха, если бы герцог Брауншвейгский в припадке дурного настроения не услал тотчас же после начала сражения единственного человека, который мог помочь, — генерала Шарнгорста — на левое крыло армии, где Шарнгорст делал все, что только мог, но все же не был в состоянии оказать влияния на общий ход сражения. Вскоре после этого герцог лишился обоих глаз, и, таким образом, вообще прекратилось всякое командование прусскими войсками».
Я бы обратил внимание на то, что даже самые высокие чины, находящиеся в относительном тылу, окруженные многочисленным конвоем из штабных офицеров, ординарцев и солдат охраны, не застрахованы от тех ран, которые в изобилие получают передовые застрельщики. И зависит это не от смертоносности видов оружия, а от той участи, которая в равной степени подстерегает на поле боя любого военного, от солдата до маршала. До монарха.
В 1066 году войско англосаксов короля Гарольда оказывало отчаянное сопротивление отрядам Вильгельма Завоевателя, герцога Нормандии. «Перед боем герцог [Вильгельм] сказал: «Сражайтесь храбро, бейте всех!» и приказал стрелять лучникам навесом, чтобы поражать стрелами врага сверху. В результате много англосаксов было ранено, а Гарольд потерял глаз. После имитации отступления англосаксы кинулись в преследование, их атаковали и перебили вместе с Гарольдом».
Одноглазыми были знаменитый карфагенский полководец Ганнибал и светлейший князь фельдмаршал Г.А. Потемкин Таврический. Правда, они получили свои раны не в бою (Ганнибал потерял глаз от инфекции в 217 г. до н. э… а Потемкину, подошедшей до нас версии, выбили глаз в пьяной трактирной драке), но все равно «шрамы украшают мужчину», разве не так?
Отчего-то самым известным одноглазым военачальником считается М.И. Голенищев-Кутузов. Но это не совсем справедливо. У Кутузова были оба глаза. Фантастичность его ранения заключалась в том, что турецкие нули ДВАЖДЫ (в 1774 г. в бою под Алуштой и в 1788 г. во время осады Очакова) прострелили его голову навылет. Первая пуля попала между глазом и виском и вышла из другого виска; вторая — ударила в щеку и вышла из затылка. Но, не смотря на эти жуткие раны, Кутузов выжил. Без современной нам медицины, без рентгена, без реанимационного оборудования, без антибиотиков.
«Судьба бережет голову этого человека для чего-то необычного, ибо он остался жив после двух ран смертельных по всей науке медицинской», — заявил тогда парижский хирург Массо (некоторые источники приписывают эти слова австрийскому дипломату принцу де Линю).
Дело в том, что каким-то чудом пули не задели мозг. А вот нервы и мышцы правого глазного яблока были повреждены, в результате чего глаз стал представлять собой довольно неэстетическое зрелище. Хотя, по утверждениям современников, Кутузов до глубокой старости неплохо им видел и даже читал.
Михаил Илларионович, как известно, являлся большим дамским угодником и носил повязку на поврежденном глазе, скорее всего, чтобы не шокировать его видом своих прекрасных собеседниц.
Другое дело — израильский генерал Моше Даян, в годы Второй мировой войны сражавшийся на Ближнем Востоке против французских сторонников Виши. В начале лета 1941 г. Даян получил приказ провести разведку в Сирии с целью подготовить вторжение англичан. Члены его группы (31 чел.) должны были стать проводниками британских войск.
«8 июля Даян перешел границу с небольшой авангардной группой. Они захватили полицейский пост, но попали под тяжелый обстрел с французской стороны. Даян искал с крыши дома огневую точку, используя бинокль убитого французского офицера. Пуля разбила линзу, и осколки попали в левый глаз. Только через шесть часов его смогли эвакуировать и доставить в госпиталь в Хайфе. Хирурги извлекли остатки стекла и металла, а глазное отверстие зашили.
Так появилась черная повязка, ставшая затем знаменитой во всем мире. Своего рода символом воинственного Израиля и характерной деталью для карикатур».
Впоследствии Даяна даже обвиняли в излишней театральности за то, что он носил черную повязку. Все-таки шел XX век, а не пиратское Средневековье. Но генерал повязку не снял. Так и остался на всех фотографиях: моложавый, красивый военный с черной латкой на глазу.
Я думаю, что дело тут не в театральности. Возможно, в действительности рана оказалась настолько серьезной, что протез не мог удержаться в обезображенной глазнице. Можно только представлять, во что превращаются ткани человеческого тела, когда в них со скоростью пули вонзается стеклянно-металлическое крошево раздробленного бинокля.
Недаром биографы Моше Даяна говорили, что для него это ранение «означало долгое мучительное лечение и проблемы с мозгом в конце его активной карьеры…».
Не могу обойти стороной имя и судьбу еще одной исторической личности.
В августе 1942 г. во время конной прогулки по территории «Волчьего логова» в Виннице один из германских офицеров с гневом воскликнул: «Неужели же в ставке фюрера не найдется ни одного офицера, который выстрелом из пистолета прикончит эту свинью?»
Эти дерзкие слова принадлежали тридцатипятилетнему Клаусу Шенку фон Штауффенбергу, в скором будущем полковнику, начальнику штаба резервной армии генерал-полковника Ф. Фромма. 20 июля 1944 г. именно Штауффенберг принес в ставку Гитлера портфель с бомбой.
Один из руководителей антигитлеровского заговора, фон Штауффенберг отнюдь не был аристократической «тыловой крысой», способной только на интриги и государственную измену из-за страха перед возмездием за фашистские злодеяния.
Вряд ли он вообще чего-то боялся после того, как долгое время сражался Польше, во Франции, на германо-советском фронте и в Африканском корпусе Э. Роммеля, где в боях в Тунисе потерял правую руку, два пальца левой и левый глаз. Выжил Штауффенберг лишь благодаря мастерству крупнейшего немецкого хирурга Фердинанда Зауэрбруха. Столь многочисленные увечья ничуть не охладили решительность Штауффенберга совершить переворот во благо «Священной Германии». Мало того, после убийства Гитлера, переворота и «восстановления правопорядка» он, как порядочный немец, планировал «добровольно предстать перед судом».
Но после неудачного покушения и провала заговора можно понять «его подавленное состояние в тот вечер, когда он, сняв повязку с изувеченного глаза, просто бродил по помещению…».
Я не знаю, зачем фон Штауффенберг снял повязку. Может быть, в тот момент он думал о том, что все его военные заслуги и страшные раны, полученные в боях за родину, теперь ровным счетом ничего не стоят. Может быть, ему уже слышались слова из речи Гиммлера, которые тот произнесет 3 августа 1944 г.: «…Семья графа Штауффенберга будет уничтожена до последнего колена…» Может быть, он представлял, как «в соответствии с этим принципом были арестованы все оказавшиеся в пределах досягаемости родственники братьев Штауффенбергов — начиная с трехгодовалого ребенка и кончая восьмидесятипятилетним отцом одного из кузенов».
Трагическая судьба.
Мало кто знает, что в бою лишился руки испанский писатель Мигель де Сервантес Сааведра. Хотя автор «Дон Кихота», оказывается, был тот еще вояка! «В 1571 году он, состоя на военной службе во флоте, принял участие в сражении при Лепанто, где был серьезно ранен выстрелом из аркебузы, из-за чего потерял левую руку. Затем под началом Хуана Австрийского воевал при Наварине, на Корфу и в Тунисе. Возвращаясь морем в Испанию, попал в руки алжирских пиратов, в плену у которых провел пять лет. Неоднократно пытался бежать, но всякий раз терпел неудачу; в конце концов был выкуплен из плена монахами братства Святой Троицы и вернулся в Мадрид».
Сразу скажу, для того чтобы несколько раз убегать от свирепых алжирских пиратов, нужно было иметь мужество настоящего бойца! Ведь за такое пираты могли отрубить и ноги. Или ослепить, даже не снижая цены выкупа.
Десятки картин и скульптур отчего-то запечатлели Сервантеса с обеими руками или в перчатке на левой руке. Возможно, у него не хватало только кисти. Может быть, рука была отнята выше. Но везде он либо со своими художественными произведениями и гусиным пером, либо с литературными героями. Либо это просто портреты.
Мне с трудом удалось найти гравюру из изданной в 1839 г. английской книги «The Life and Writings of Miguel de Cervantes» (London: Thomas Tegg), на которой Сервантес представлен в плаще, накинутом на все левое плечо. На мой взгляд, это наиболее воинственное изображение солдата-писателя.
Но, конечно, гораздо более известным инвалидом войны, чем Сервантес, фон Штауффенберг и Моше Даян, является однорукий и одноглазый адмирал Горацио Нельсон.
В 1794 г. англичане оказывали содействие корсиканским повстанцам во главе с Паоли, стремившимся изгнать французов из захваченных прибрежных укреплений на острове. Британский флот овладел побережьем, но во время десантной операции Нельсон был впервые ранен, и эта первая рана была причиной того, что он потерял правый глаз. Но лицо его не было обезображено, и Нельсон не носил черную повязку. В письме комиссару Хоупу он даже упрекал специальную комиссию в том, что она отказывалась предоставить ему пособие за потерю зрения, потому что ослепший глаз выглядел так же, как здоровый. И действительно, почти все картины, на которых адмирал изображен в повязке, относятся к середине XIX века. Художникам казалось, что так он выглядит более мужественным. А на ранних портретах Нельсон изображен с небольшим бельмом на глазу.
Спустя три года после десанта на Корсику, в июле 1797 г., во время смелой, но неудачной атаки на малых судах с целыо захвата города Санта-Крус на Канарах Нельсон был ранен в правую руку, которая была ампутирована.
Но и после этого адмирал не оставил службы, а продолжал удивлять весь мир своими военными талантами и решительными победами. Кроме этого, он оставался пылким любовником, а его раны были поводом не только для бравады, но и позволяли ему при любом удобном случае жаловаться на здоровье (когда у Нельсона начинались неприятности, он сразу «заболевал»), чем сильно раздражал Британское адмиралтейство.
Иногда он доходил до дерзости начальству.
«2 апреля 1801 года Нельсон, ставший вице-адмиралом, присоединился к сэру Хайд Паркеру для борьбы против датчан, оказывавших экономическую помощь французам. Он ввел в копенгагенскую гавань двенадцать кораблей и одержал победу над флотилией из шестнадцати датских кораблей, а также подавил огонь береговой артиллерии. Битва оказалась необычайно тяжелой. В небо поднялись тучи пушечных ядер, и Паркер просигналил Нельсону, что надо отступать. Тогда Нельсон приставил подзорную трубу к незрячему глазу и сказал подчиненным: иЯ слеп на один глаз, а потому имею право не все видеть». К концу дня Нельсон был уже победителем и вместо взыскания за неповиновение приказу получил титул виконта».
Дьявольская насмешка войны — великий флотоводец был смертельно ранен во время морского сражения… ружейной пулей, выпущенной французским стрелком (унтер-офицером, стрелявшим из мушкета с мачты корабля «Редутабль»)! Произошло это в самом начале Трафальгарской битвы (21 октября 1805 г.), последней победы Нельсона, когда он находился в зените своей славы. Ему удалось продержаться до тех пор, пока в битве не наступил перелом. «Теперь я доволен. Слава Богу, я выполнил свой долг», — были последние слова адмирала, после чего жизнь покинула его израненное тело.
Конечно, можно руководить кораблями и войсками, имея всего один глаз или одну руку. Командовать можно даже вовсе без рук, ведь военачальник не передвигает подчиненных по полю боя лично, как игрушечных солдатиков. Он руководит сражением посредством отданных приказов.
Любое увечье порождает массу неудобств. А тем более на военной службе. Я не представляю себе, что мог чувствовать Ян Жижка, принимая решения в навечно окружившей его тьме. Известно, что у М. Кутузова после напряженной работы над документами и штабными картами поврежденный глаз сильно болел и слезился. Наверное, адмиралу Нельсону было нелегко передвигаться по скользкой палубе корабля во время штормов, подниматься по трапам, спускаться в шлюпку. И графу Штауффенбергу требовалась некоторая ловкость, чтобы одной левой рукой (на которой не хватало двух пальцев!) незаметно открыть портфель со взрывным устройством, раздавить щипцами стеклянный взрыватель замедленного действия, подсунуть портфель под стол…
Но те инвалиды, которые вернулись в строй, обладали такой жизненной энергией, что не только побороли свой физический изъян, но и других заставили не замечать его.
Одним из таких офицеров был генерал инженерных войск наполеоновской армии дю Фальга Кафарелли.
Сам Наполеон в своих мемуарах «Воспоминания и военно-исторические произведения» отмечал, что: «Кафарелли отличался такой энергией, которая не позволяла заметить, что у него не хватало одной ноги. Он прекрасно разбирался во всех деталях, связанных с его родом оружия. Но особенно отличался он высокими моральными качествами и глубокими административными знаниями во всех отраслях управления. Это был хороший человек, бравый солдат, верный друг, отличный гражданин…»
Этот генерал обладал не только недюжинными способностями, но и высокой силой духа в тяжелейших условиях войны. Во время Египетского похода он проявил неутомимую энергию, стараясь воодушевить солдат, появляясь всюду, где уныние овладевало людьми.
«Во главе комиссии ученых и художников стоял Кафарелли. У этого бравого генерала была деревянная нога. Он много двигался. Он обходил ряды, чтобы читать мораль солдату. Он говорил только о красотах страны, о великих последствиях этого завоевания. Иногда, выслушав его, солдаты роптали; но французская веселость брала верх. «Ей-богу, — сказал ему как-то один солдат, — вам на это наплевать, потому что у вас одна нога во Франции!!» Эти слова, передававшиеся с бивака на бивак, заставили смеяться все лагеря».
С одноногим генералом случались и казусы, лишний раз доказывающие, что инвалидность на войне может угрожать жизни даже генералу. Даже в обычных условиях. Например, во время рекогносцировки морского берега в момент вечернего прилива, который не представлял серьезной опасности для здоровых солдат.
«Вода поднималась все выше. Дю Фальга больше всех затруднял продвижение из-за своей деревянной ноги; двое солдат ростом в 5 футов 10 дюймов, прекрасных пловцов, взялись спасти его; это были люди чести, заслужившие всяческого доверия. Успокоившись на этот счет, главнокомандующий [Наполеон] поспешил выбраться на сушу. Оказавшись под ветром, он услышал позади себя крики горячо споривших между собой людей. Он повернул назад, но оказалось, что произошло нечто прямо противоположное: дю Фальга приказывал унтер-офицерам оставить его. «Я не хочу, — говорил он, — стать причиной гибели двух смельчаков; невероятно, чтоб мне удалось спастись, вы находитесь позади всех, раз уж я должен умереть, то пусть я умру один». Появление главнокомандующего прекратило эту ссору. Все поспешили к суше и достигли ее. Кафарелли отделался тем, что потерял свою деревянную ногу, но это и так случалось с ним каждую неделю…»
При осаде крепости Сен-Жан-д'Акр генерал Кафарелли получил еще одну страшную рану, в результате которой потерял руку.
«20 апреля он был ранен в траншее ружейной пулей, которая пробила ему локоть, пришлось ампутировать руку; находясь в Самбро-маасской армии, он уже потерял ногу. В течение шести дней он сильно страдал и все время бредил, но когда главнокомандующий входил в его палатку, он испытывал потрясение, к нему возвращалось сознание и в течение 15–20 минут он вел с ним беседу, не лишенную здравого смысла…»
Больше недели длилась мучительная агония, закончившаяся смертью.
(Пусть читателя не смущает тот факт, что спустя шесть лет в битве под Аустерлицем 1-й пехотной дивизией III корпуса командовал дю Фальга Кафарелли. Это был совсем другой Кафарелли. Возможно, родственник погибшего в Египетском походе искалеченного генерала.)
Самое удивительное в судьбе этих военачальников, пожалуй, не то, что, лишившись части тела, они возвращались в строй, а то, что они вообще выживали. В те времена ранения, повлекшие за собой потерю конечности, зачастую заканчивались смертью.
Прославленный маршал Франции Ланн, тот самый Ланн, который любил повторять, что «гусар, который не убит в 30 лет, — не гусар, а дрянь!», погиб в бою под Асперном-Эсслингом 22 мая 1809 г. «Маршалу Ланну раздробило ногу пушечным ядром. Наполеон был безутешен при этом известии. Марбо был первым, кто поднял раненого маршала, которого быстро отнесли в тыл. Главному хирургу генералу Ларрею ничего не оставалось, как ампутировать правую ногу. В течение нескольких дней казалось, что Ланну лучше, но 31 мая он скончался от гангрены».
В сражении под Дрезденом (1813 г.) подобную смертельную рану получил генерал Моро, легенда Французской революции. Он был приглашен из Америки императором Александром I в качестве военного советника и прибыл в главную квартиру войск антинаполеоновской коалиции всего за несколько дней до рокового для себя сражения.
Капитан А. Михайловский-Данилевский записал в своем дневнике: «Возвратившись в часу в третьем к государю, я застал все в величайшем смятении, ибо за несколько минут перед тем ядро оторвало обе ноги у генерала Моро».
Через несколько дней Моро скончался.
Одним из первых русских генералов, погибших в 1812 г., был герой «Ледяного похода» через Ботнический залив во время Русско-шведской войны 1809 г., генерал-майор Я.П. Кульнев. В конце июля его отряд атаковал части французского маршала Удино, но потерпел неудачу. По традиционной версии, французское ядро оторвало генералу обе ноги, когда он отступал в последних рядах отряда.
Хотя француз Ж. Марбо и утверждал, что Кульнев был «сражен сабельным ударом в горло», в отечественной историографии все же принято считать, что Яков Петрович погиб от пушечного ядра. Возможно, наша национальная гордость просто не допускает мысли о том, что рядовой неприятельский солдат мог оказаться лучшим фехтовальщиком, чем русский кавалерийский генерал.
Иногда все же ампутация могла спасти жизнь. По крайней мере у раненых появлялся шанс. Но далеко не все верили в успех, а многие просто не желали видеть себя калеками, предпочитая умереть.
Так, князь П.И. Багратион, раненный в Бородинской битве (осколок гранаты раздробил ему берцовую кость), отказался от ампутации, заявив: «Оставьте, эта рана за Москву. Боже, спаси отечество!» Современники (как, например, М.В. Милонов, известный поэт своего времени, чиновник Министерства юстиции России, служащий интендантства армии) отмечали в своих письмах родным и знакомым: «Вообрази судьбу человека: летал с отважностью на палящие батареи и не имел решимости сделать операцию!»
Всем известно, что генерал Багратион умер от полученной раны.
Понятно, что безногий солдат — уже не солдат. Отработанное «пушечное мясо». Но генерал без ноги — все равно остается генералом, так как он обладает главным свойством командира — умом.
А высшие командиры той эпохи владели языками. Знали историю. А особенно — военную историю, в те времена, когда еще не было Академии Генштаба. Знали психологию враждебной нации до появления науки этнопсихологии. Знали специфику вражеских армий.
Полководец может оставаться полководцем без рук и без ног. Главным оружием полководца всегда была голова и те знания, которые находятся в ней.
Генерал А. Лебедь сказал в свое время, выступая перед журналистами по поводу своей отставки: «Генерал не может быть в отставке. Знания никто не может отставить. Я могу сейчас, в своей квартире развернуть штаб, и возглавить армию…» (За дословную точность цитаты не ручаюсь, но смысл ее сводился к этому. — O.K.)
С развитием техники стало возможным найти применение своим знаниям не только полководцам, но и солдатам, которые могли сжимать в руках оружие. Их мужество и сила воли, с которыми они преодолевали свою физическую неполноценность, приводились в пример всем и каждому.
Кто не знает историю летчика-истребителя А. Маресьева, потерявшего ноги, но сумевшего вернуться в военную авиацию! Сотни газетных статей и интервью, послевоенные пышные чествования, снятые фильмы и обязательная для изучения в школе книга Б. Полевого «Повесть о настоящем человеке», в которой фамилия литературного героя всего на одну букву отличалась от фамилии своего прототипа…
А потрясение, граничащее с шоком, которое испытывали другие при виде безногого летчика, вызывало у читателей умиление, смешанное с восторгом. Все это походило больше на приключенческую сагу, нежели на драму одной из многочисленных военных судеб.
«Выскочив из кабины, Наумов запрыгал около самолета, прихлопывая рукавицами, топая ногами. Ранний морозец действительно в это утро был островат. Курсант же что-то долго возился в кабине и вышел из нее медленно, как бы неохотно, а сойдя на землю, присел у крыла со счастливым, действительно пьяным каким-то лицом, пылавшим румянцем от мороза и возбуждения.
— Ну, замерз? Меня сквозь унты ух как прихватило! А ты, на-ка, в ботиночках. Не замерзли ноги?
— У меня нет ног, — ответил курсант, продолжая улыбаться своим мыслям.
— Что? — Подвижное лицо Наумова вытянулось.
— У меня нет ног, — повторил Мересьев отчетливо.
— То есть как это «нет ног»? Как это понимать? Больные, что ли?
— Да нет — и все… Протезы.
Мгновение Наумов стоял, точно пригвожденный к месту ударом молотка по голове. То, что ему сказал этот странный парень, было совершенно невероятным. Как это нет ног? Но ведь он только что летал, и неплохо летал…
— Покажи, — сказал инструктор с каким-то страхом.
Алексея это любопытство не возмутило и не оскорбило.
Наоборот, ему захотелось окончательно удивить смешного, веселого человека, и он движением циркового фокусника разом поднял обе штанины.
Курсант стоял на протезах из кожи и алюминия, стоял и весело смотрел на инструктора, механика и дожидавшихся очереди на полеты».
И хотя по смыслу книги Мересьев был «настоящим человеком» в первую очередь потому, что был человеком советским но это лишь очередная маска войны. «Настоящие люди» воевали в армиях и других стран мира.
«Летная биография Дугласа Бейдера началась в 1930 году, когда после окончания авиационного училища он прибыл на место службы в истребительный дивизион. Молодой летчик быстро стал одним из лучших специалистов по выполнению фигур высшего пилотажа на предельно малых высотах. Трагедия разразилась 14 декабря 1931 года, когда при выполнении «бочки» на высоте 15 метров самолет неожиданно потерял управление и рухнул на землю. Извлеченный из-под обломков машины Бейдер был срочно доставлен в госпиталь, где ему пришлось ампутировать обе ноги: одну выше, а другую — ниже колена.
Казалось, все кончено, путь в небо для него закрыт навсегда. Но вопреки обстоятельствам Бейдер решил вернуться в авиацию. Через полгода усиленных тренировок он стал уверенно ходить на протезах и даже водить автомобиль. В июне 1932 года он совершает первый после аварии полег на самолете «Авро-504», в задней кабине которого находится его сослуживец. Хотя полет прошел без всяких замечаний, медицинская комиссия отклонила просьбу пилота о возвращении в истребительную авиацию. Лишь через семь лет, в ноябре 1939 года, когда уже шла Вторая мировая война, Бейдер добивается направления сначала в учебную, а потом и в боевую часть.
В «Битве за Англию», начавшейся в августе 1940 года, он открыл боевой счет сбитых фашистских самолетов и вскоре стал одним из самых знаменитых асов британской авиации.
Настал роковой июнь 1941 года. Авиакрыло, которым командовал майор Дуглас Бейдер, получило приказ сковать силы люфтваффе во Франции и не допустить их переброски на Восток. 9 августа 1941 года при штурме аэродрома в Сент-Омер Бейдер, прикрывая отход штурмовой группы, принял бой против шести «мессеров», из которых сбил два — то были его 21-я и 22-я победы. Но силы были неравными — «харрикейн» отважного британца был подожжен, и он, потеряв перебитый осколками протез, спасается на парашюте.
Немецкие летчики были шокированы, когда увидели, что у пленного английского майора нет ног. Он был помещен в офицерский лагерь. Проведав об этом, туда через несколько дней его друзья сбросили с бомбардировщика новый протез, и спустя месяц Бейдер бежал, примкнув к отряду французского Сопротивления. Но ему опять не повезло: он был схвачен немцами, переправлен в Германию и до конца войны томился в лагере Колдитц.
После освобождения лагеря американскими войсками 14 апреля 1945 года Бейдер вернулся в Англию, возглавлял учебную авиачасть. Через несколько лет по состоянию здоровья ушел из ВВС. Умер он в сентябре 1982 года».
Некоторые авторы считали, что история о посылке Бейдеру костылей — не более чем легенда, выдуманная фашистской пропагандой, чтобы подчеркнуть свое «рыцарское» отношение к военнопленным.
Однако генерал люфтваффе Вернер Крейпе оставил любопытное воспоминание: «Еще до войны Дуглас Бейдер потерял обе ноги, но сумел преодолеть это несчастье и принимал участие в битве за Англию в качестве летчика-истребителя. Бейдер был сбит около Сент-Омера, и у него сломались алюминиевые протезы. В тот же вечер его принимали в офицерской столовой эскадры Галланда. Бейдер спросил, нельзя ли как-нибудь переслать ему из Англии его запасные протезы. Галланд сообщил об этом мне (я был тогда начальником оперативного отдела 3-го воздушного флота), а я доложил фельдмаршалу Шперрле. С согласия фельдмаршала мы направили в Англию радиограмму на международной волне для передачи сообщений о бедствиях, и менее чем через двое суток протезы майора Бейдера были сброшены с парашютом на аэродром Сен-Омер».
Возможно, все так и было. Немцы на этот раз проявили рыцарское отношение. А вот Дуглас Бейдер, получив костыли, никакой благодарности к врагам проявлять не собирался, а через месяц на этих костылях сбежал к партизанам, чтобы и дальше драться за свою страну.
Но одно дело — сидеть в боевой машине, пристегнув протезы к педалям, и совсем другое — лезть через колючую проволоку лагеря и бежать лесами, пытаясь оторваться от погони.
Чего же говорить о тех инвалидах, которые служили в сухопутных войсках, где приходится бегать, прыгать, лазить, ползать, таскать на себе груз и драться врукопашную?
Было и такое.
Генерал-лейтенант вермахта Бодо Циммерман, говоря об отчете, представленном ОКВ о тяжелом положении войск, подчеркивал, «что на Западном театре военных действий большинство немецких солдат слишком стары. ЗАЧАСТУЮ НА СЛУЖБЕ НАХОДИЛИСЬ ОФИЦЕРЫ С ИСКУССТВЕННЫМИ КОНЕЧНОСТЯМИ (выделено мной. — O.K.). Один батальон был сформирован из людей, страдавших болезнями уха. Позднее целая 70-я дивизия была укомплектована солдатами, имеющими желудочные заболевания и нуждавшимися в специальной диете. Кстати, эта дивизия отважно сражалась на острове Валхерн».
Что ж, даже с искусственными конечностями офицеры могут многому научить фольксштурмовцев поделиться с ними опытом поднять боевой дух.
ВОЙНА с распростертыми объятиями примет всех: безногих, одноглазых, одноруких. Всех перемелет в своих огненных жерновах. Со второго, с третьего раза добьет тех, кому до сих пор удавалось выжить.
Разве не так мальчишки, наскоро потыкав фигуркой «раненого» солдатика в игрушечный лазарет, вновь посылают его в бой? Разве не качаем мы одобрительно головами, видя, как получивший контузию, трясущийся, заикающийся солдат с кровотечением из ушей сбегает из госпиталя на передовую к своим боевым товарищам? В тот момент мы не думаем о том, что он уже обречен погибнуть в первом же бою. Дрожащие руки не позволят такому солдату метко стрелять, из-за глухоты он не услышит команд, не сориентируется на местности, не сможет быть ни связным, ни санитаром, ни разносчиком боеприпасов, ни наблюдателем. Он лишь превратится в обузу для всего подразделения, вынужденного все время заботиться о нем.
Но мы относимся к этому как к должному — ВОЙНА требует новых жертв. И мы с готовностью их приносим.
Перечислять искалеченных на войне героев и знаменитостей можно долго. Но все равно их число ничтожно в сравнении с огромной массой израненных солдат. А вот о них почему-то говорят и пишут очень мало. Они где-то там, на четвертом месте после уцелевших победителей, пленных побежденных и убитых.
И ВОЙНА от этого кажется хоть и суровой, даже жестокой, но какой-то… чистой, что ли.
А между тем именно раненые составляли большую часть потерь. Однако мы о них не помним, а рассуждаем по-мальчишески, как в игре в солдатиков: «Если стотысячная армия потеряла в бою двадцать тысяч, значит, погибло 20 000 солдат».
Мы забываем, что «общие потери» и «потери убитыми» — это разные понятия. Но даже в серьезной исторической литературе их зачастую путают. В лучшем случае пишут: «Потери составляли столько-то убитыми, ранеными и пропавшими без вести». В худшем — категорично: «В этом бою погибло столько-то человек», и о раненых ни слова.
Например, под Аустерлицем французская армия потеряла 9181 человека. Но только 1389 из них были убиты, а 7260 ранены. И еще 532 пропали без вести.
Согласитесь, что такой расклад нас иногда может даже разочаровать. А особенно людей невоенных. Мы привыкли совсем к другому, к тому, что общая цифра — это и есть та гора трупов, которая возникает в нашем воображении. А так — получается жалкая кучка. И сражение от этого представляется каким-то менее яростным и кровопролитным. А следовательно, и менее значимым.
Поэтому в одном источнике можно встретить упоминание о том, что «французы потеряли 9000 человек убитыми и ранеными», в другом убитые и раненые куда-то пропадают, и поэтому «французы потеряли 9000 человек», а в третьем некорректный автор небрежно «уточняет»: «У французов погибло 9000 человек».
Возможно, автор тем самым хотел лишь подчеркнуть ожесточенность сражения. Возможно, ему показалось, что французские потери до обидного малы в сравнении с русско-австрийскими. А возможно, он просто запамятовал, что на войне не только убивают, но и ранят. Или решил, что в цифру 9000, списанную у другого автора, раненые не вошли.
Но тогда выходит, что при соотношении убитых к раненым, как 1:5, французская армия потеряла в бою 45 000 человек, а это уже совсем другая картина, не имеющая ничего общего с реальным историческим событием.
Еще один пример.
Во время Арденнского контрнаступления в декабре 1944 г. союзники потеряли 76 890 чел, втом числе 8607 убитыми, 47 129 ранеными и 21 144 пропавшими без вести. Германские потери составляли 81 834 человека — 12 652 убитыми, 8600 ранеными и 30 582 пропавшими без вести. Даже если половину пропавших без вести отнести к убитым, все равно раненых будет больше. Но пропавшие без вести — это в основном пленные. В первые дни контрнаступления в плен была захвачена масса солдат союзников, позднее союзники захватывали немецких солдат.
Всего за полгода (с 1 июня по 31 декабря 1944 г.) немецкие войска на западном фронте потеряли 634 000 человек. И лишь 57 000 из них убитыми.
Мы постоянно забываем о раненых. И, кроме приведенного мной примера, происходит это по еще одной причине.
«Сохранившиеся до нашего времени сведения о потерях в битвах прежних веков обычно не дают никакого распределения по видам потерь (убитые, раненые, пленные). В более позднюю эпоху число пленных стали отделять от числа убитых и раненых, а еще позднее начали отделять число убитых от числа раненых».
Именно поэтому мы и не принимаем во внимание раненых в битвах древности. Их просто нет ни на старинных гравюрах, ни в средневековых летописях, ни на картинах эпохи Возрождения. Исключения, такие, как, например, скульптура «Умирающий галл» III в. до н. э., можно пересчитать по пальцам, и они лишь подтверждают правило.
Раненых не очень-то любят упоминать ни в современной литературе, ни в кино о тех временах. Поэтому одноногие пираты, однорукие писатели и ослепшие полководцы появляются в нашем представлении как бы сами по себе, словно они и являлись единственными инвалидами войны.
Но не будем забывать, что во все времена число раненых было велико. Уж никак не меньше убитых, а чаше всего в несколько раз больше.
Постоянной, универсальной пропорции, конечно, нет и не может быть. Она колеблется в довольно широких пределах в зависимости от эпохи, характера войны, рода войск, степени смертоносности оружия, ожесточенности сражений, местности и т. д.
Историки неоднократно пытались вычислить некую закономерность и составить историю военных потерь. Думаю, читателям будет небезынтересно ознакомиться с небольшой выдержкой из подобного исследования.
«В битвах войн 16–17 веков количество раненых не было особенно значительным. (…) Имеются основания предполагать, что на протяжении XVIII века ожесточенность сражений понижалась, вследствие чего удельный вес числа раненых в потерях неуклонно возрастал. (…)
Однако с течением времени удельный вес раненых в боевых потерях неуклонно увеличивался и достиг своего максимума в войнах второй половины XIX века. Во время Первой мировой войны удельный вес раненых уменьшился в результате резкого возрастания разрушительности военной техники».
Подобная тенденция сохранилась и в дальнейшем. Например, если США в Первую мировую на каждого убитого имели 4,2 раненого, то во Вторую — лишь 3. Во Французской армии это отношение равнялось 3,3 и 1,67 соответственно. Во время десяти лет войны в Афганистане Советская армия, по официальным данным, потеряла 15 000 убитыми и 30 000 ранеными, то есть 1 к 2.
В «Военно-историческом словаре» Бодара говорится: «Сравнение нескольких сот битв нового времени по проценту убитых и раненых показывает, что число убитых к числу раненых в битвах относится как 10 к 35, т. е. нормально приходится около 3–4 раненых на одного убитого, или число убитых составляет 22 %. Однако было бы ошибочно считать это соотношение обычным, так как бои никогда не происходят в одинаковых условиях и даже в тех битвах, которые, как это нередко случается, происходят на той же местности и на том же самом поле боя, силы сторон и другие условия значительно различаются».
А в известном издании «Вторая мировая война 1939–1945 гг.» сообщается, что «опыт многих войн показывает, что обычно число раненых в войне превышает в два-три раза число убитых. Об этом, в частности, свидетельствуют данные о числе убитых и раненых в Первой мировой войне».
Прежде всего укажем, что соотношение числа раненых и убитых совсем иное в сражениях на суше, чем в сражениях на море. Это объясняется тем, что в морских боях главная масса погибших — это утонувшие в результате потопления кораблей неприятелем, причем среди утонувших мною раненых. Так как утонувшие солдаты и матросы причисляются к убитым, то число последних обычно в несколько раз превышает число раненых. Например, в бою при Абукире в 1798 году французы потеряли 2000 убитыми и утонувшими и только 1100 ранеными. При Трафальгаре в 1805 году потери франко-испанского флота равнялись 5000 убитыми и 3000 ранеными. У Лиссы в 1866 году итальянцы потеряли 620 убитыми и 80 ранеными. В бою при Цусиме в 1905 году из состава 2-й Тихоокеанской эскадры погибло 5045 русских моряков и лишь 803 человека было ранено и контужено».
В США во Второй мировой войне «на 1 убитого приходилось раненых: по армии — 3,01, по военно-морскому флоту — 1 25, а из среднем по армии и флоту — 2,68. Количество раненых на 1 убитого и утонувшего во флоте США было в 2,5 раза меньше, чем в армии».
Об этом же говорит и статистика по британским вооруженным силам во время Второй мировой войны. «О роли сухопутных операций говорит также и тот факт, что если за первые 4 года войны в британских вооруженных силах на одного убитого приходился один раненый, то на протяжении пятого года войны на одного убитого приходилось 1,8 раненого. Увеличение числа раненых на 1 убитого становится вполне понятным, если учесть, что в период с 1 сентября 1943 года по 1 сентября 1944 года британские вооруженные силы вели сухопутные операции в значительно большем объеме, чем до этого».
То же относится и к военно-воздушным силам.
По данным генерал-квартирмейстера люфтваффе, «потери немцев среди летного состава военно-воздушного флота выразилась в следующих цифрах: 47 665 человек было убито и 28 200 ранено, что даёт 0,6 раненого на одного убитого».
Это вполне объяснимо. У летчика в бою очень мало шансов уцелеть, даже если он ранен легко или контужен. Самолеты взрываются и разбиваются о землю, выпрыгнувший экипаж расстреливается в воздухе под куполами парашютов, тонет в морских волнах, зачастую оказывается на вражеской территории, где его поджидает смерть.
Но на войне существует и прямо противоположная специфика.
«В 1951 году германские статистики писали, что в Первой мировой войне в немецкой армии на каждые 100 выбывших из строя солдат лишь 14 было убито на поле боя, а 86 ранено. Получается, что было 6 раненых на 1 убитого. Однако они не принимали во внимание пропавших без вести и считали, что они все ещё вернутся домой. Но к 1951 году прошло не только больше 30 лет после Первой мировой, но уже отгремела и Вторая мировая, и надежды, что ещё кто-то вернется, не было совсем».
Надежда, конечно, «умирает последней», но сколько их было, распыленных взрывом, погибших в плену, умерших, не приходя в сознание и без документов, в лазаретах, утонувших без свидетелей на переправах, не вернувшихся из разведки, сгинувших в окружении солдат, которых продолжали ждать годами, десятилетиями, уповая на чудо!
О рядовых солдатах всегда заботились меньше, чем о командирах, благодаря чему История знает такое множество полководцев, выживших после страшных ранений. Во все времена командному составу старались обеспечить лучший уход и наиболее квалифицированную медицинскую помощь. В бою их прикрывали своими телами подчиненные и в случае ранения старались вынести с поля.
«Для солдат соотношение раненых и убитых менее значительное, чем для офицеров: военно-санитарное дело в прежние времена было плохо налажено, и масса тяжело раненных солдат умирала на поле битвы.
Своевременный вынос тяжело раненных с поля боя во многих случаях спасал им жизнь, вследствие чего они оказывались в категории раненых, а не убитых. Следовательно, в результате улучшения военно-санитарного дела увеличилось число раненых на одного убитого.
В условиях длительной войны раненые выздоравливают, возвращаются в действующую армию и могут быть ранены вторично. При успехах военно-санитарного дела среднее время раненых в госпитале сокращается, и процент возвращающихся в строй возрастает. Например, во время Второй мировой большое количество ее участников было ранено 2, 3 и более раз».
Когда читаешь эти бесстрастные слова «было ранено 2, 3 и более раз», невольно задумываешься, сколько страданий выпадало «на одного человека! Сколько страха перед очередным ранением, фатальной убежденности в том, что в другой раз уже не выкарабкаешься. Словно получил предупреждение свыше, которому не внемлешь…
И опять ранение, боль, вера в чудесное спасение, госпиталь, постепенное возвращение к жизни, выздоровление… И опять туда, в бой, в ад, в смерть?! Бр-р! Нет, человек не оловянный солдатик из игрушечного набора.
Есть еще одна аксиома, на которую следует обратить внимание: «В битвах на суше соотношение числа раненых и убитых значительно колеблется по отдельным битвам и войнам».
Хочу заметить, что если количество убитых и количество раненых мало отличается друг от друга, это может вовсе не означать, что раненых в бою было почти столько же, сколько убитых. Просто основная масса каких-нибудь мушкетеров или пикинеров с выпущенными кишками и отрубленными ногами испускала дух через пару-тройку часов после ранения, то есть до того момента, когда на поле боя появлялась «счетная комиссия».
Можно, конечно, сказать: «Ну и что? Они все равно относятся к убитым».
А можно попытаться представить, о чем думал этот бедолага, что чувствовал, какие жуткие моменты ему приходилось пережить за эти два-три часа, прежде чем он присоединится либо к убитым, либо, если повезет, к раненым.
Но сколько историки ни стараются вывести определенные формулы и дать рекомендации военным, все их старания напоминают попытки средневековых алхимиков получить из свинца золото. Война, которая никогда не руководствовалась законами логики, с легкостью нарушает самые стройные теории и хитроумные расчеты.
Так, например, при штурме Дерпта 12 июня 1704 года в русских войсках было убито «до 300 унтер-офицеров и рядовых, да 400 ранено». А при штурме Нарвы 9 августа 1704 года «наших побито… унтер-офицеров и рядовых 350, а ранено 1406».
В том же году против того же врага при том же виде боевых действий — штурме города — раненых оказалось на тысячу больше!
Все эти интересные теоретические вычисления можно продолжать до бесконечности, но за ними совсем не видно того, ради чего они производятся, — солдатских ран. Я уж не говорю о той участи, которая подстерегает раненых на войне. А участь их во все времена была ужасной.
Мертвым — что, они уже «выбыли из игры», и им все равно. Живые продолжают драться. Раненые же, оказавшись в положении между живыми и мертвыми, становятся самыми легкими жертвами войны. Один только Бог и сами раненые знают, какой отчаянный ужас им приходится испытать, став вдруг беспомощными там, где торжествует кровавое насилие.
В Древнем Мире вражеских раненых, не годных для продажи в рабство, просто добивали. Своих бросали на произвол судьбы. И в более поздние времена раненые, неспособные продолжать путь со своим войском, становились добычей разбойников и местных жителей, промышлявших мародерством.
В 1380 г., на другой день после Куликовской битвы, опоздавшее соединиться с Мамаем литовское войско Ягайло (состоящее, кстати, из русских ратников из-под Гродно, Полоцка и Минска) напало на обозы Дмитрия Донского. В результате были перерезаны все находившиеся там раненые в знаменитой битве воины.
«Раненые не могли быть уверены в своей дальнейшей судьбе: в 1758 г. в Восточной Пруссии, например, по приказанию Фермора повозки «для больных» были отданы под продовольствие, а заболевшие и раненые солдаты должны были оставляться в придорожных селениях, зачастую настроенных весьма недружелюбно».
Сохранились свидетельства прусского офицера о расправе над русскими ранеными после сражения под Цорндорфом: «…много тяжело раненных русских, оставленных без всякого призрения на поле битвы, они (солдаты и поселяне прусские) кидали в ямы и зарывали вместе с мертвыми…»
Еще один очевидец вспоминает о подобном же случае в другом месте: «Я слышал, что король провел здесь ночь; в течение ее окопы были срыты и землей этой засыпаны сотни мертвых и полумертвых».
В ту эпоху «проходящая армия неизменно оставляла за собой страшный след из трупов лошадей и безымянных могил тысяч погибших солдат», среди которых было погребено немало раненых, и своих и чужих.
Любой человек, знакомый с военной историей, без особого труда может представить себе армию той эпохи. Шитые золотом мундиры, кружева, разноцветные перья на головных уборах… Одним словом — красота!
Только у этой красоты была страшная изнанка — оставленные гнить заживо инвалиды, с которых заботливо стаскивали сапоги, шитые золотом мундиры и отбирали дорогостоящие головные уборы с разноцветными перьями.
Было бы неправильным считать, что о раненых не заботились совсем. «Во время Семилетней войны значительно повысился процент раненых солдат, возвращавшихся в строй после лечения. Если уж раненому солдату выпадало счастье не быть затоптанным людьми и лошадьми, не попасть под орудийные колеса и не остаться без помощи на поле боя, то в большинстве случаев (свыше 80 процентов) он вновь мог «выполнять свой долг». Напрягая все силы, Медицинская канцелярия высылала в действующую армию докторов и лекарей из России; из школ при госпиталях после экзаменовки выпускались подлекари. Поэтому периоде 1758 по 1761 гг. характеризуется высокой укомплектованностью медицинского персонала в войсках и госпиталях.
Неплохо в русской армии была организована уборка раненых на поле боя. Так, после сражения под Гросс-Егерсдорфом она продолжалась три дня, а после битвы при Кунерсдорфом — два дня. Для сравнения скажем, что далеко не во всех армиях столь бережно относились к раненым. Например, пруссаки собирали своих раненых без особого энтузиазма (и большинство их становилось жертвами мародеров), а во французской и английской армиях вообще не было организованного сбора раненых.
В русской армии уже начиная со времен Петра I делались попытки организовать эвакуацию раненых во время боя. При Петре их сопровождали за фронт «флейшики», а во время Семилетней войны из второй линии полков должны были выделяться целые команды с лекарями и телегами; тяжелораненого мог выводить из строя здоровый солдат. В то же время ни в одной другой стране помощь на поле боя не предусматривалась (в Пруссии, например, раненым просто не разрешалось покидать строй)».
Но на внешний блеск армий по-прежнему тратилось гораздо больше времени, сил и средств, чем на ее госпитальное обеспечение.
Документы 1812 г. отмечали: «Очень плоха была и медицинская часть. Врачей было ничтожное количество, да и те были плохи. Организация помощи раненым решительно никуда не годилась».
При той плотности рядов, в которых происходили сражения прошлого, раненые оказывались буквально задавленными телами павших.
«Середина «большого редута» представляла невыразимо ужасную картину: трупы были навалены один на другой в несколько рядов. Русские гибли, но не сдавались; на пространстве одного квадратного лье не было местечка, которое не было бы покрыто мертвыми или ранеными… Дальше виднелись горы трупов, а там, где их не было, валялись обломки оружия, пик, касок и лат или ядер, покрывавших землю, как градины после сильной грозы. Самое возмутительное зрелище были внутренности рвов — несчастные раненые, попадавшие один на другого, купались в своей крови и страшно стонали, умоляя о смерти…»
Подобрать всех не представлялось никакой возможности, особенно если после сражения армия меняла свою позицию. И поэтому, но воспоминаниям современников, «закопченные порохом или обрызганные кровью раненые ползали по земле со стоном, некоторые, из сострадания, добивали друг друга…».
Но и те, которых удавалось вывезти в тыл, часто оказывались заложниками новых баталий.
«Смоленская трагедия была особенно страшна ещё и потому, что русское командование эвакуировало туда большинство тяжелораненых из-под Могилева, Витебска, Красного, не говоря уже о раненых из отрядов Неверовского и Раевского. И эти тысячи мучающихся без медицинской помощи людей были собраны в той части Смоленска, которая называется Старым городом. Этот Старый город загорелся, еще когда шла битва под Смоленском, и сгорел дотла при отступлении русской армии, которая никого не могла оттуда спасти. Французы, войдя в город, застали в этом месте картину незабываемую». «Сила атаки и стремительность преследования дали русским лишь время разрушить мост, но не позволили им эвакуировать раненых, и эти несчастные, покинутые, таким образом, на жестокую смерть, лежали здесь кучами, обугленные, едва сохраняя человеческий образ, среди дымящихся развалин и пылающих балок. Многие после напрасных усилий спастись от ужасной стихии лежали на улицах, превратившись в обугленные массы, и позы их указывали на страшные муки, которые должны были предшествовать смерти. Я дрожал от ужаса при виде этого зрелища, которое никогда не исчезнет из моей памяти. Задыхаясь от дыма и жары, потрясенные этой страшной картиной, мы поспешили выбраться из города. Казалось, я оставил за собой ад», — записал в своем дневнике потрясенный всем увиденным французский полковник Комб.
Итальянский офицер Цезарь Ложье вспоминал: «Проходили мы среди этих развалин, где валяются только несчастные русские раненые, покрытые кровью и грязью… Сколько людей сгорело и задохлось!.. Я видел повозки, наполненные оторванными частями тел. Их везли зарывать… На порогах еще уцелевших домов ждут группы раненых, умоляя о помощи…»
«Врачебную помощь бесчисленным раненым и брошенным в городе русским почти не оказывали: хирурги не имели корпии и делали в Смоленске бинты из найденных в архивах старых бумаг и из пакли. Доктора не появлялись часто целыми сутками. Даже привыкшие за 16 лет наполеоновской эпопеи ко всевозможным ужасам солдаты были подавлены этими смоленскими картинами».
Но злоключения даже тех раненых, которых успели вывезти из Смоленска, не закончились. Их направили в Вязьму, и так забитую искалеченными солдатами.
«Большая часть раненых офицеров и солдат остается после первой перевязки без дальнейшей помощи», — констатирует главный медицинский инспектор русской армии Вилье уже в первые дни войны. Потом дело пошло не лучше, а еще гораздо хуже. Раненые около Витебска в начале июля только 7 августа прибывают в Вязьму без всякой, даже самой примитивной, медицинской помощи. «Многие из них от самого Витебска привезены неперевязанные, ибо при них было только двое лекарей, а в лекарствах и перевязках — совершенный недостаток, многих черви едят уже заживо», — так пишет министр внутренних дел Козодавлев Александру 19 (7) августа, т. е., значит, ещё до прибытия новых тысяч и тысяч, раненых при обороне и при оставлении Смоленска.
Смерть на войне подстерегала раненых повсюду.
«По дороге, по которой нам пришлось идти, покинув лес, лежала небольшая деревушка, которая вчера переполнена была русскими ранеными и загорелась. Несколько домов обращено было в пепел. Вблизи них нам показали обгорелые, черные, обуглившиеся скелеты и разрозненные кости этих несчастных жертв вчерашнего дня, которые сначала истекали кровью под Бородиным, среди мучений доставлены были сюда и. наконец, пожраны были пламенем, казалось, для того, чтобы испытать до конца муки иногда столь горькой геройской смерти».
Возможно, читатель меня упрекнет в том, что я злоупотребляю примерами и ссылками на свидетельства времен наполеоновских войн.
Но я напомню, что раньше раненых «зарывали вместе с мертвыми», «собирали без особого энтузиазма» (или вообще не собирали) или им «просто не разрешали покидать строй». И лишь «в более позднюю эпоху начали отделять число убитых от числа раненых».
И именно в конце XVIII — начале XIX вв. стали появляться подробные тексты, посвященные раненым в боях. Они достаточно эмоционально и вполне современным языком описывают происходившие события.
Эпоха Просвещения воспитала целую касту людей (и в том числе офицеров), которые считали своим долгом не только заносить в дневники все увиденное на войне, но и анализировать это, давать ему свою оценку. Благодаря этим многочисленным дневникам, письмам, запискам и мемуарам мы можем удостовериться в том, что ВОЙНА предстала уродливой и страшной не только перед XX веком, но являлась таковой и во все предшествующие времена.
Если в начале XVIII века даже о самых тяжелых ранах и контузиях писали довольно сухо: «в плечо тяжело ранен и впредь рукой настояще владеть не может», «раны часто растворяются и кости выходят», «от убою конского грудь внутрь погнута», «в голове великая ломота», «пришел в беспамятство», «в памяти большое замешательство», «частый обморок», то спустя сто лет очевидцы составляли уже более красочные картины: «Неслыханный, неустранимый и непрекращающийся смрад от тысяч и тысяч всюду — в домах, на улицах, в садах — гниющих под жгучим солнцем трупов, непрерывные вопли бесчисленных раненых, валяющихся тут же, рядом с трупами…»
Вряд ли в более древних документах можно найти подобное описание. Оно встречается лишь в художественной литературе поздних времен. Но в том и заключается ценность подобных свидетельств, что они НЕ БЫЛИ художественной литературой. И от этого производят гораздо более сильное впечатление.
Начинаешь буквально слышать «непрерывные вопли», видишь умирающих как бы со стороны и одновременно — себя на их месте. Каково чувствовать себя уже не живым, но еще не мертвым?! Каково видеть марширующих мимо, хмуро косящихся на тебя здоровых солдат, таких, каким ты был еще совсем недавно, и лежать среди тех, кем станешь довольно скоро? Распухшим под солнцем, зловонным трупом. И от этой тоски, от боли, от обреченности кричишь, кричишь непрерывно…
Наверное, те раненые, которые превознемогают свои мучения молча, вызывают еще большую подавленность. Потому что невозможно смотреть на то, чего им это стоит.
«Русские раненые не испускали ни одного стона, — пишет граф Сегюр, — может быть, вдали от своих они меньше рассчитывали на милосердие».
Если граф Сегюр счел нужным отразить этот факт в своих записях, значит, он действительно потряс его до глубины души.
И еще мы можем сделать вывод, что даже на той, «благородной» в нашем представлении войне солдаты не рассчитывали на милосердие врага. Жестокость проявляли обе стороны.
«Нам пришлось оставить здесь 5000 человек (раненых), к которым был прикомандирован младший врач, снабженный письмом главной квартиры к русским военным властям. Врач взялся за это дело добровольно и с большим мужеством; ему вручили значительное количество золотых, чтобы он, где окажется возможным, приходил ими на помощь своим больным. Однако, когда все наши покинули Смоленск, он утратил мужество, бросил своих больных на произвол судьбы и скрылся». (Образ действия этого врача станет понятным, когда вспомнишь зверскую жестокость русских: оставшиеся в Смоленске 5000 раненых, говорят, все пали жертвой казачьей жестокости и мстительности городских обывателей.)
Эту запись оставил старший врач полка вюртембергской кавалерии Генрих Роос. Возможно, для многих раненых быстрая смерть являлась бы избавлением от страданий. Но у некоторых организм был настолько силен, что цеплялся за жизнь долгими неделями безо всякой медицинской помощи, без ухода, без надежды победить подползающую смерть.
Спустя месяц после Бородинской битвы курьеры рассказывали жуткие подробности того, чему они были свидетелями. «Но всего ужаснее было то, что они видели на поле Бородинского боя. Там будто бы еще живы искалеченные воины, которые доползли в ужаснейшем состоянии до простреленных лошадей и здесь пальцами, ногтями и зубами рвут и отсасывают себе пищу; несчастные эти, почерневшие, словно дикие звери, сохранили лишь некоторое подобие людей; на поле битвы собраны огромные кучи ядер и оружия, об этих же несчастных никто и не думает».
Об этом же вспоминали многие участники кампании 1812 г. как с русской, так и с французской стороны.
Но о «несчастных никто не думал». Ни в момент ранения, ни после боя, ни потом. Они были брошены, предоставлены сами себе, обречены на смерть, хотя многие из них могли бы быть и спасены.
Не будем спешить обвинять в бесчеловечности оставивших их товарищей, в равнодушии — трофейные команды, в черствости — местное население.
Таковы правила ВОЙНЫ.
И авторы, которые стараются описать войну без пафоса, без масок, атакой, какая она есть, знают об этих правилах. Поэтому приведенный ниже отрывок из романа Э. Золя «Разгром» о Франко-прусской войне 1870–1871 гг. лично мне кажется вполне правдоподобным.
«Другому перебило осколком снаряда обе ноги, но он продолжал смеяться, не сознавая, что ранен, думая, что просто споткнулся о корень. Пронзенные пулей, смертельно раненные солдаты еще бормотали что-то, пробегали несколько метров, потом падали в неожиданной судороге. В первую минуту самые тяжкие раны едва чувствовались, и только поздней начинались страшные муки, вырывались крики, исторгались слезы.
О коварный лес, искалеченный лес! Среди рыданий умирающих деревьев он мало-помалу наполнялся отчаянными воплями раненых людей. У подножия дуба Морис и Жан заметили зуава, который не умолкая выл, как истерзанный зверь: у него был вспорот живот. Другой зуав горел: его синий кушак вспыхнул, огонь захватил и уже опалил бороду, но у зуава была прострелена поясница, он не мог двигаться и только плакал горючими слезами. Еще дальше какому-то капитану оторвало левую руку, пробило правый бок; он лежал ничком, пытался ползти, упираясь локтями, и пронзительным, страшным голосом умолял прикончить его. И много народу чудовищно мучилось; умирающие в таком количестве усеяли тропинки, заросшие травой, что приходилось ступать осторожно, чтобы не раздавить их. Но раненые и убитые уже не принимались в расчет. Упавшего товарища покидали, забывали. Даже не оглядывались. Упал? Значит, так суждено! Очередь за другим, может быть за мной!»
Подобные сцены были уделом не только тех эпох, когда медицинское обеспечение еще оставляло желать лучшего. Пусть у нас не складывается ошибочного впечатления, что в середине XX века такого уже не могло быть.
Свидетелями тому были наши солдаты, которые после ПЯТИНЕДЕЛЬНОГО штурма Тарнополя в апреле 1944 года ворвались-таки в город.
«Ходим по огромным темным подземным галереям Доминиканского монастыря. Сыро. Мрачно. Гнетущий запах трупов, гниющего тела.
Заходим в похожую на тоннель метро длинную подземную галерею. Узкий проход. С двух сторон в три этажа нары. На них вповалку раненые. В других подвалах они тоже есть, но здесь их больше — несколько сот человек. Со сводов на шинели капает какая-то черная жидкость. К нарам прилеплено несколько свечек. Иду вдоль нар, все время тычась плечами в ноги. Ближайшая свечка от нашего хождения гаснет. Шарю в темноте руками и хватаюсь за холодную мертвую ногу.
Мертвые лежат между живыми. Там же, как и в других подвалах, в которых уже был, задаю раненым несколько вопросов. Отвечают, что уже трое суток нет ни еды, ни медицинской помощи. Только водой в последний раз обносили с вечера. В других подвалах мне этого не говорили. Даже как-то не верится в это. Переспрашиваю еще раз. Повторяют то же самое. Не понимаю, как такое могло быть: забыли, что ли, про эту галерею? Или отчаяние дошло до такой степени, что плюнули на все на свете — и на себя, и на других?
Встречаю ксендза-поляка, который во время осады прятался тут в подвалах, а сейчас обходит умирающих. Проходим с ним по одной из галерей. Показывает мне на железную дверь, говорит, что там помещение, куда складывали безнадежных. Влезаю в комнату. Свечу фонарем. Весь пол завален мертвецами. Уже поворачиваюсь, чтобы выйти, как вдруг из угла подвала хрип: «Вассер… вассер…»».
Четыре столь разные эпохи и четыре столь одинаковых примера отношения к раненым: «оставленным без всякого призрения на поле битвы», «об этих же несчастных никто и не думает», «упавшего товарища покидали, забывали», «плюнули на все на свете — и на себя, и на других»…
И с этим отношением не может справиться ни одна самая совершенная военно-медицинская служба, потому что она МАТЕРИАЛЬНА, а искривление нравственности, которое вызывает война, — НЕТ.
И тот напоминающий Чистилище страшный немецкий госпиталь в подвалах тарнопольского доминиканского монастыря не есть подтверждение людоедству фашистов, жестоко обращающихся даже со своими ранеными. Разве германский солдат, несколько дней пролежавший среди трупов в мертвецкой и просящий пить («Вассер… вассер…»), сильно отличался от медленно умиравших на Бородинском поле калек, поедавших падаль?
Долгое время было принято считать, что бросать своих раненых было уделом только гитлеровцев. Нас воспитывали на крылатой суворовской фразе: «Сам погибай, но товарища выручай», забывая, что в первую очередь она относилась к сплоченности и взаимовыручке в бою. Но мы ее воспринимали более глобально: как бы ни было тяжело — раненого неси на себе.
Действительно, на войне бывали моменты, когда, если позволяла ситуация, с собой уносили не только раненых, но и убитых. А бывало, что раненых приходилось бросать. В противном случае половина армии могла превратиться в сиделок и носильщиков, выручающих другую половину.
И раненых бросали. И добивали свои же.
И делали это не только гитлеровцы. И не только «верные сталинцы». Идеология здесь ни при чем.
Я недаром упоминал выше раненых 1812 года, которые «из сострадания, добивали друг друга…».
Например, британская 77-я пехотная бригада «шиндитов» под командованием бригадного генерала Орта Уингейта во время тяжелого отступления в 1942 г. из Бирмы была вынуждена расстреливать своих раненых. Бывший шиндит, сухонький старичок с редкими седыми волосами, вспоминал: «Были у нас тяжело раненные. Настолько тяжело, что нельзя было им позволять мучиться дальше. Поэтому мы прекращали их мучения… Ничего другого не оставалось». Британский ветеран с трудом подбирал слова, рассказывая об этом. Чувствуется, что до сих пор его терзает совесть: была ли это жестокая необходимость или своего рода милосердие к своим обреченным товарищам?
Дело втом, что милосердие к умирающим солдатам на войне зачастую выражается в самых непредсказуемых и бессердечных формах. И не нам судить тех, кто проявлял подобное.
«Секунд десять или пятнадцать, рассекая горящее море, «Улисс» двигался к месту, где сгрудились сотни две людей, понуждаемые каким-то атавистическим инстинктом держаться возле корабля. Задыхаясь, корчась в страшных судорогах, они умирали в муках. На мгновение в самой гуще людей, точно вспышка магния, взвился огромный столб белого пламени, осветив жуткую картину, раскаленным железом врезавшуюся в сердце и умы людей, находившихся на мостике, — картину, которую не выдержала бы ни одна фотопластинка: охваченные огнем люди — живые факелы — безумно колотили руками по воде, отмахиваясь от языков пламени, которые лизали, обжигали, обугливали одежду, волосы, кожу. Некоторые чуть не выпрыгивали из воды: изогнувшись, точно натянутый лук, они походили на распятия; другие, уже мертвые, плавали бесформенными грудами в море мазута. А горстка обезумевших от страха моряков с искаженными, не похожими на человеческие лицами, завидев «Улисс» и поняв, что сейчас произойдет, в ужасе бросились в сторону, ища спасения, которое в действительности обозначало еще несколько секунд агонии, после чего смерть была бы для них избавлением. (…)
Третий раз за последние десять минут «Улисс» менял курс, не снижая бешеной скорости. При циркуляции на полном ходу корма корабля не движется вслед за носовой частью, ее как бы заносит в сторону, точно автомобиль на льду; и чем выше скорость хода, тем значительнее это боковое перемещение. Разворачиваясь, крейсер всем бортом врезался в самую середину пожара, в самую гущу умирающих страшной смертью людей.
Большинству из них маневр этот принес кончину — мгновенную и милосердную. Страшным ударом корпуса и силовых волн выбило из них жизнь, увлекло в пучину, в благодатное забытье, а потом выбросило на поверхность, прямо под лопасти четырех бешено вращающихся винтов…
Находившиеся на борту «Улисса» моряки, для которых смерть и уничтожение давно стали смыслом всего их существования и потому воспринимались с черствостью и циничной бравадой (иначе можно спятить), — люди эти, сжав кулаки, без конца выкрикивали бессмысленные проклятия и рыдали как малые дети. Рыдали при виде жалких обожженных лиц, исполнившихся было радостью и надеждой при виде «Улисса», которые сменялись изумлением и ужасом; несчастные вдруг поняли, что сейчас произойдет, ибо в следующее мгновение вода сомкнётся у них над головой. С ненавистью глядя на «Улисс», обезумевшие люди поносили его самой страшной бранью. Воздев к небу руки, несчастные грозили побелевшими кулаками, с которых капал мазут, и тут крейсер подмял их под себя. Суровые моряки рыдали при виде двух молоденьких матросов; увлекаемые в водоворот винтов, те подняли большой палец в знак одобрения. А один страдалец, словно только что снятый с вертела, — жизнь лишь каким-то чудом еще теплилась в нем, — прижал обгорелую руку к черному отверстию, где некогда был рот, и послал в сторону мостика воздушный поцелуй в знак бесконечной признательности. Но больше всего, как ни странно, моряки оплакивали одного весельчака, оставшегося самим собой и в минуту кончины: подняв высоко над головой меховую шапку, он почтительно и низко поклонился и погрузил лицо в воду, встречая свою смерть.
На поверхности моря не осталось вдруг никого. До странности неподвижный воздух был пропитан зловонным запахом обугленного мяса и горящего мазута».
ТАКОЕ невозможно придумать. Такое мог описать только очевидец, каким и являлся автор этих строк Алистер Маклин, унтер-офицер британского крейсера, два с половиной года ходившего в Россию в составе конвоев РQ.
Участь раненых была печальной не только на войне, но и после нее.
Тысячи и тысячи калек Великой Отечественной, наводнившие послевоенную Москву и попрошайничающие на рынках и вокзалах, были вышвырнуты в разрушенную, голодную провинцию, чтобы своим видом не портить вид столицы победившей страны и не омрачать настроение гостям и жителям города. Искалеченные, изуродованные, обезображенные ветераны, растерявшие в самой жесточайшей бойне части тел, не должны были своим видом напоминать о той страшной цене, которую пришлось заплатить победителям.
После Первой мировой войны европейские города заполонили живые обрубки человеческих тел на костылях и тележках на колесиках, без ног, без рук, без лиц. По улицам вереницами брели, положив друг другу руку на плечо, бывшие солдаты, ослепшие в газовых атаках. А уж сколько было таких, по внешнему виду которых даже невозможно было догадаться о перенесенных ими боевых травмах. С сожженными легкими, с застрявшими в теле осколками, с нарушенной психикой. Без счета!
В разоренной войной Европе на них косились, как на нахлебников.
Любое общество после первых чествований своих защитников очень быстро забывает о них, перенося восхваления в область идеологии, а вчерашние герои оказываются не удел. Особенно те, кто из-за полученных увечий не в состоянии найти себе место в мирной жизни.
В противном случае разве стали бы американские «джи-ай» на инвалидных креслах-каталках швырять через ограду Белого дома свои боевые награды за Вьетнам, называя войну грязной?
Не надо забывать, что раненых на войне бывает в два. в три, в четыре раз больше, чем убитых. Ранение является достаточно эффективным способом выведения солдата из строя, что в условиях сражения является решающим фактором.
Человеческая плоть так податлива и беззащитна! Для ее разрушения во все времена придумывали все более и более изощренные средства.
Отравленные стрелы, рассекающие сухожилья гвизармы, картечь мушкетонов, «баларма» — дробины, скрепленные проволокой, горючие смеси и ядовитые газы, разрывные пули и пули со смещенным центром тяжести… Всего не перечислишь.
А в результате какие только раны не получали люди на войне: самые невероятные, самые фантастические, самые мучительные.
Во многих книгах о древности можно встретить описание высокой результативности стрельбы лучников. Не секрет, что лук и арбалет XI–XII вв. после того, как стали пробивать кольчужный доспех, считались рыцарями самым опасным оружием. А так как из те времена статистики не отделяли раненых от убитых, то довольно сложно оценить истинную убойную силу боевых луков.
(Английские лучники, например, были вооружены луком, длина которого равнялась 1,83 м, длина стрелы — от 0,915 м до 1,5 м, дальность полета легкой стрелы — 350 м, тяжелой стрелы 180–200 м, меткость — до 100 м. Рыцарские латы легкой стрелой длинного английского лука пробивались на 70 м, тяжелой — на дистанции до 150 м. Однако это теория. Известно, что в бою при Ордуа в 1364 г. стрелы английских лучников не пробивали панцыри французских рыцарей.)
Восточные конницы буквально засыпали вражеские ряды тучами стрел. Луки у них, конечно, были маленькие, зато дистанция стрельбы — более близкая. Но даже при такой дистанции в бою с европейской тяжелой кавалерией это не давало результата (в Грюнвальдской битве 1410 г. татарские стрелы вообще не могли причинить рыцарям никакого вреда).
А в перестрелке на большом расстоянии и европейские луки, скорее, ранили, чем убивали. Примером тому могут служить те же Ян Жижка и король Гарольд, лишившиеся глаз от попадания стрел.
Косвенным подтверждением этому служат документы из гораздо более поздней эпохи. Например, XIX века.
«Принимая в этот день участие в кровопролитных боях вокруг Пробстгейде, Марбо подвергся нападению целой орды противника. Можно сказать, что этот противник был хорошо знаком галлам пятого века, которые защищали Запад от Атиллы, но полковника французской кавалерии они поразили. Успешно действуя против яростной атаки австрийцев Кленау и русской кавалерии Дохтурова его соединение встретилось с крупным эскадроном казаков и башкир, которые забросали их стрелами. «Это оружие не принесло нам больших потерь, — записал он, — поскольку башкиры практически не знали строя и их понятие о боевом порядке не шло дальше овечьей отары. Когда они стреляли горизонтально прямо перед собой, то часто попадали в своих товарищей, которые неслись впереди, так что им приходилось пускать стрелы по параболе в воздух, приблизительно рассчитывая расстояние, которое отделяло их от противника. В результате девять десятых стрел не попадало в цель, а попавшие, потеряв скорость, просто падали под своим весом… Однако, поскольку их орда была многочисленной, как рой ос, то на месте убитого возникало двое живых, и количество стрел, которые они пускали в воздух при своем приближении, рано или поздно нанесло нам серьезный урон».
Один из кавалеристов Марбо был пронзен стрелой насквозь. Солдат сломал наконечник и оперение и вытащил стрелу, но умер от потери крови через несколько минут. Сам Марбо был тоже ранен, но в пылу боя не заметил своего ранения. Подняв свой меч, он неожиданно почувствовал всем телом движение своей руки и, опустив глаза, увидел стрелу, торчащую в правом бедре. Врач вытащил ее, рана была пустяковой, и Марбо позже сожалел лишь о том, что не сохранил стрелу в качестве сувенира, потеряв ее во время последующего отступления».
Необходимо учесть, что французские кавалеристы не были защищены теми доспехами, которые полагались воинам древности.
Кстати, расходится с общепринятым мнением и результативность холодного оружия, то есть того самого оружия, которым человечество сражалось на протяжении тысячелетий. Ран оно, конечно, наносило немало, но далеко не все были смертельными. Однако солдат оно поражало, что и требовалось в бою.
Например, в битве при Аустерлице 1-й батальон 4-го полка французской линейной пехоты был рассеян русской кавалерией и при этом «более 200 человек изрублено (правда, только 19 из них убито) (отношение раненых к убитым — 10:1! — O.K.). а остальные обращены в бегство. Сам майор Бигарре получил 25 сабельных ударов по голове, рукам и плечам, однако сумел спастись. (…)
Старший сержант Гувйон Сен-Сир (племянник будущего маршала Л. Гувиона Сен-Сира), несший орла, был сбит с ног и изрублен (получив 20 ударов палашом, он, тем не менее, остался жив)…».
Лекари часто констатировали, что и казацкая пика не так эффективна, как стало принято считать позднее. По крайней мере гораздо эффективнее были копья и алебарды.
«Один егерь поражен был казачьей пикой в левый внутренний глазной угол, и притом так глубоко, сильно и странно, что глазное яблоко, выдвинутое или вырванное из своей впадины, вместе со своими мускулами и зрительными нервами торчало впереди глазной впадины; само оно не было поражено и лишь слегка окровавлено. Человек этот мог ходить, жаловался на боли, и глаз его засорен был землей. Политый и обмытый водой, глаз с помощью нескольких ловких приемов был водворен на место. (…)
Многие солдаты, раненные пиками и получившие по четыре и более колотых раны, во что бы то ни стало стремились остаться со своими товарищами, расставшись с которыми, они остались бы совершенно заброшенными, ибо хорошо знали, что в других местах господствовала еще-большая нужда. Вот почему позднее в нашем лагере, перед битвой при речке Черничной, среди немногочисленного состава было много таких, которые в нескольких сражениях получили по 10–15 раз казацкими пиками; был даже один егерь, раненный пикой 24 раза, звали его Гегеле, а родом он был из Леонберга.
В среднем удары пикой редко бывают опасны. Я назвал бы их, в общем, легкими ранениями, ибо они всегда задевали лишь кожу и мускулы и лишь редко давали глубокие и сквозные раны — тогда только, когда удары пики были особенно сильны, когда пикой действовали с разлета. Гораздо серьезнее и, в общем, опаснее бывают удары копьем, ибо они одновременно и колют и режут. Копья вонзаются вглубь тела, задевают благородные органы и сосуды и нередко вызывают смерть. (…)
Один гусар ранен был копьем в правое бедро, сзади в седалище. Его привезли ко мне сидящим на коне. Искаженные черты лица, его бледность, тусклый, умирающий взор — все это при первом же взгляде обнаруживало поражение благородного органа и близость смерти. Пока его снимали с коня и обнажали ему рану, он уже умер. Глубокая колотая рана находилась на внешней задней части бедра, при выходе она была шириной в два пальца. Копье перерезало ему nervus ischiadicus, в чем я убедился, расширив рану. Пика, которая делает только узкие круглые, треугольные или четырехугольные раны — в зависимости оттого, какая она сама, круглая или многогранная, — не может наносить таких повреждений».
Появление на поле боя огнестрельного оружия изменило и характер большинства ранений.
«У одного кирасира из саксонской лейб-гвардии, человека почти невероятного роста, все мускулы левой ляжки, от колена до седалища, были совершенно разорваны гранатой до самой кости. Раздерганные мускулы и клочья кожи образовали сплошную израненную поверхность, из которой, однако не шла кровь. Вообще, рваные и давленые раны не дают много крови, вследствие паралича сосудных конечностей; даже артерии иногда не дают крови. Наоборот, при ранах, причиненных острым оружием, кровотечение сильное. У этого саженного саксонца мужество соответствовало росту. «Рана моя, правда, велика, но она скоро заживет, я человек здоровый, и кровь у меня чистая», — заявил он. (…)
…Во время этой стычки я видел, как пушечное ядро оторвало артиллерийскому капитану Прониарду его седую, как снег, голову, так, что нельзя было потом отыскать ни малейшей частицы ее. Отсюда меня позвали к раненому, который поражен был снарядом на тропинке у берега Дуная и лежал весь в крови. Он ранен был в верхнюю правую сторону груди, около подмышки, тяжело и болезненно дышал и кашлял кровью; раздев его, я увидел рваную рану, размером с игральную карту, с переломом и раздроблением трех ребер. Рана истекала кровью и, пенясь, дышала, иначе говоря поверхность легкого была так повреждена, что входил и выходил воздух, который смешивался с кровью и шипел, пенясь. (…)
Я вынул осколки костей, какие нашел, стянул клочья раны, положил пучок корпии и компресс, когда я попросил раненого сесть, он снова стал жаловаться на боль и тяжесть под рукой с противоположной стороны. Я осмотрел и ощупал место и нашел, что левая подмышка занята круглым твердым предметом, ближайшее обследование которого скоро убедило меня, что это пушечное ядро. Одну половину шарообразного ядра отлично можно было нащупать, другая половина заполняла левую подмышку, и так как нащупываемая часть его покрыта была лишь кожным покровом, то мне нетрудно было устранить это постороннее тело посредством большого крестообразного надреза. Лишь по удалении ядра я нашел, что сломаны также два ребра на этой стороне. Я закончил теперь перевязку и взял с собой» шестифунтовое ядро; тем временем товарищи раненого добыли фуру, на которую его уложили, и все мы удалились с этого опасного места.
Это ранение в высшей степени замечательно не только тем, что оно редко случается но и тем, что оно не сопровождалось немедленной смертью, что легкие не были повреждены в крайней степени — ибо раненый мог отчетливо говорить, кашлять, а позднее даже громко кричать — и что, по видимому, не был задет спинной хребет: пациент во время операции мог сидеть. (…)
Как я узнал потом, этот егерь скончался в первую же ночь, истекая кровью и в конвульсиях; тело его при этом пожелтело».
Дальнейшее развитие военной техники привело к тому, что люди стали получать боевые травмы, немыслимые еще в недалеком прошлом. Палитра человеческих страданий на войне становилась все пестрее и разнообразнее.
В век дизелей даже разлившаяся солярка становилась причиной мучительной гибели.
«Подводная лодка подцепила тонущего человека своей палубой, полупогруженного в воду, и человек вдруг почуял под собой опору, не веря в свое спасение. Но вид его был ужасен и даже отвратителен. Весь черный и липкий от мазута, со следами от ожогов на голом черепе, он катился сейчас через всю палубу, взмахивая руками, пока волной не ударило его о железо рубки. Пальцами он протер себе глаза, слипшиеся от мазута. Ухватясь за пушку, стал подниматься. Его тут же стало рвать — черной маслянистой нефтью… У него уже сгорели внутри легкие и желудок».
Но картина была еще апокалиптичнее, если горючее — «кровь войны» — воспламенялось, и тогда, казалось, начинала пылать сама вода. Горел Дунай у нефтепровода Черноводов, горела Волга под Сталинградом, вокруг гибнущих танкеров полыхало море.
«Разом вспыхнули миллионы галлонов стооктанового бензина — факел огня выбрасывало кверху до туч. В мгновение ока пламя сожрало весь кислород над волнами, и те, кто не сгорел, тут же погибли в удушье…»
Мы знаем, что солдаты часто заживо сгорали и задыхались в дыму пожаров. Относимся к этому как к одной из распространенных, привычных смертей на войне. Но солдат — это не фигурка из игрушечного набора и не какая-то особая разновидность жизни на земле, гибель которой мы воспринимаем как должное!
Солдат — это обычный человек, одетый в военную форму. Его смерть никогда не должна стать привычной, а уж тем более его муки не должны быть распространенными!
Помните, в первой главе я писал о парне из Афганистана, который, оставшись без рук и глаз, отправил из госпиталя письмо отцу: «На черта ты, старый хрен, сделал это девятнадцать лет назад?!»
Проклинать здесь можно лишь ВОЙНУ.
Именно она скалится нам из страшных ран, ухмыляется рассеченными губами, выбитыми зубами, искромсанными деснами, раздробленными челюстями, распоротыми щеками, оторванными языками. Ухмыляется над нашим невежеством, равнодушием и пренебрежительным отношением к памяти о раненых.
В бою летящие осколки и пули бьют с одинаковой силой во все, что попадается на их пути. В ствол дерева, в бруствер, в человеческое тело: в живот, в сердце, в мочку уха, в бедро, в лоб, в палец… Иногда разница между жизнью и страшным увечьем и смертью измеряется миллиметрами.
Маршал Франции И. Мюрат в письме к отцу от 28 июля [1799 г.] упоминает о своей ране, полученной во время сражения при Абукире: «Спешу сообщить вам, что некий турок — а турки обычно не блещут галантностью — был так мил, что пробил мне челюсть пистолетной пулей. Это был во всех отношениях уникальный и чрезвычайно счастливый для меня случай, так как пуля, войдя у уха с одной стороны, вышла прямо с противоположной, притом не потревожив ни челюсть, ни язык, и не выбила ни одного зуба (!). Меня уверили, что я отнюдь не обезображен. Сообщите же нашим прелестницам — если таковые еще существуют, — что Мюрат, несколько утратив красоту, все так же отважен в любви. Мне оставили надежду, что через две недели я буду совершенно здоров и годен к службе».
Герой Советского Союза И. Бережной вспоминал похожий случай: «Мы уже считали, что всех фрицев перебили, и вдруг из-за колеса раздалась автоматная очередь. Один наш боец упал замертво, а командир отделения Сидоренко как заорет. Фашиста тут же прикончили. Бонарев прибежал к своему любимцу, а Сидоренко мычит и показывает на рот, из которого сочится кровь. Оказалось, каким-то образом ему пулей отбило кончик языка (!)…»
Константин Симонов писал в своих дневниках о встрече с лейтенантом Карповым: «Это был крепкий, коренастый, серьезный парень. Лицо его производило несколько странное впечатление от того, что он в предпоследней разведке получил редкое ранение — пуля насквозь пробила ему нос, и теперь казалось, что у него по обеим сторонам носа посажены две черные мушки».
Но, несмотря на кажущуюся курьезность подобных ранений, на галантный стиль переписки прошлых времен, нельзя забывать о той невыносимой боли, которую причиняли раны на всех войнах, будь то пуля, осколок, стрела или обычный камень, выпущенный из пращи.
Боли, способной помутить разум, способной толкнуть на все, лишь бы немедленно избавиться от нее.
«Одному офицеру придавило ногу бревном. При попытках откопать и поднять бревно верхний грунт осаживался и ещё больше давил на ногу. Пострадавший умолял товарищей отрубить или отпилить ногу. Но у кого поднимется рука?»
Это цитата из мемуаров маршала В.И. Чуйкова, бывшего в тот момент командармом легендарной 62-й. У командарма много дел, он случайно оказался рядом, и ему некогда было отвлекаться на придавленного бревном офицера. И тем не менее этот случай врезался в его память.
Значит, нечеловеческий вопль стеганул по ушам привыкшего ко всем ужасам войны командарма, отпечатался в его сознании импульсом адских страданий. Краем глаза он увидел возящихся людей, из центра которых и доносились эти мольбы.
Но я не закончил цитаты Чуйкова.
«И все это происходит под непрерывным обстрелом артиллерии и бомбежкой авиации!»
Значит, спасительный шок все не наступает и боль такова, что преодолевает страх перед смертью от бомбы или снаряда. И люди, пытающиеся помочь своему товарищу, завороженные его жуткими мольбами, тоже забывают о бомбах и снарядах, о врагах, о войне. Заклинают офицера потерпеть, роют грунт, пытаются приподнять проклятое бревно, подсунуть под него черенки лопат…
Все, как во время производственной травмы, но… под непрерывным обстрелом и бомбежкой!
Сам Чуйков был неоднократно ранен ещё в годы Гражданской войны, и он знал, что такое боль при ранении.
«Но не только доктора, даже санинструктора у нас тут не оказалось. Френч и брюки были в крови, которая сочилась через рукав. Вскоре подошел мой бывший адъютант Иван Назаркин, решившийся сделать перевязку. Но когда с меня хотели снять френч, я взвыл от боли. Тогда Назаркин, взяв ножницы, разрезал рукава френча и рубашки до ворота. Я увидел рану, сантиметров восемь длиной и пять шириной, из которой торчали осколки раздробленной плечевой кости. Чтобы кое-как превозмочь боль во время перевязки (для нее было использовано несколько индивидуальных пакетов), правой рукой вцепился себе в волосы и, как мне кажется, почувствовал облегчение. Но настоящие мои муки были впереди. Когда повозка тронулась, я, кажется, даже слышал, как скрипят осколки костей в ране».
Впрочем, даже если рядом оказывались медицинские работники, раненых далеко не всегда удавалось спасти.
Вспоминает Мария Рохлина, бывшая во время войны санинструктором. Ее рассказ перед бездушным «глазом» телекамеры получился сбивчивым, каким-то рваным, но от этого он кажется еще более страшным своей натуралистичностью: «Мне поручили возить, свозить тяжелораненых, которые лежат в укрытиях где-то, собирать в повозку и свозить в медсанбат. У края дороги лежит мальчик. Ну как мальчик, он, может, 17–18 лет, тоже маленький, щупленький солдатик. Он лежал и зажимал живот руками, а у него между пальцами, между руками… выползали кишки. Ему осколком распороло живот. Он кричал: «Спасите!» и пытался зажать эту рану, а — земля, пыль… Я встала перед ним на колени, я пыталась ему помочь: начала собирать эти кишки и вправлять ему в живот вместе с землей. Я была в крови вся, и он был весь в крови. В конце концов он дернулся. Я хотела его погрузить на повозку, но одна бы я его не погрузила, а поблизости никого не было, ни ездового, никого. И я его оставила, но очень долго оглядывалась на него. Он уже был мертв. Я пыталась спасти. Нет, я его не спасла, но я пыталась его спасти».
Воистину поле битв было «окутано дымом от горящей бронетехники. Смрад от сгоревших солярки, пороха, и тротила перемешались с запахом горелых человеческих тел…».
Об этом рассказывает бывший санинструктор, участница Курской битвы Ольга Живилова.
«Раненые стали поступать из горящих танков. А это страшное, страшное зрелище… А что это за мученики… Я даже до сих пор не могу без слез говорить об этом…»
Война не щадит никого. Не делает различий между солдатами здоровыми, ранеными и теми, кто их пытается спасти. Так они и гибли в ее огне, все вместе, рядом, вповалку.
«На песчаной отмели лежало еще три трупа. Вместе лежали двое, их признал комиссар полка: санинструктор и политрук роты. Должно быть, санинструктор полз, таща на себе политрука, у которого были перебиты, наверное, автоматной очередью обе ноги. Так их и убили, одного на другом, когда они ползли. А рядом лежал третий труп. На нем остались только красноармейские ботинки. Голый, черный, обугленный, кожа от жары кое-где лопнула, а в других местах натянулась. Первая мысль была, что немцы раздели его и сожгли, но потом, вглядевшись, я понял, что его не раздевали, одежда сгорела на нем».
По сложившемуся убеждению, именно фашистские изверги убивали санитаров противника, спасающих раненых. «Чудовищно! Бесчеловечно! Антигуманно! Разве не видно, что это медработник? Мы так никогда не поступали!» — восклицают невежды. И ошибаются.
Во-первых, потому что с расстояния в триста — пятьсот метров действительно не видно, кто там ползет или, скорчившись, перебегает с одного места на другое.
Во-вторых, потому что в бою совершенно некогда выбирать цель и совершенно невозможно прекратить обстрел (если рассчитываешь на победу, конечно).
В-третьих, совершенно ни к чему, чтобы раненый враг, спасшись, вылечился и вернулся сражаться против тебя. Поэтому его необходимо добить. А если при этом погибнет и санинструктор — что ж, тем меньше врагов уцелеет.
Фраза «мы так никогда не поступали» фальшива и абсурдна.
Немцы точно так же спасали своих раненых. Фронтовое братство, скрепленное клятвой Гиппократа, существовало во всех армиях мира.
Совсем не случайно в немецких источниках сообщается, что германские «офицеры и унтер-офицеры санитарной службы шли под огонь противника, не щадя своей жизни, поэтому их погибало особенно много».
Кто же их убивал, если другие «так никогда не поступали»?
В ответ на этот вопрос ВОЙНА надевает непроницаемую маску и предпочитает промолчать.
Образ молоденькой медсестры, выносящей с поля боя раненого бойца, воспет во многих материалах о Великой Отечественной.
Так оно и было. По крайней мере в Красной Армии. Когда всем мужчинам пришлось взяться за оружие, их спасением, не требующим квалифицированной медицинской помощи занялись девчонки. Они стали своего рода, «пушечным мясом» медико-эвакуационной службы.
Рассказ одной из медсестер (к сожалению, ее имя до нас не дошло): «…Первых бомбежек боялись, тряслись руки. Потом ели, наедались хлебом и плакали о погибших девушках и вообще о погибших. Сейчас кажется глупо, что плакали, плакали по-детски, что вдруг встанет мертвый и поймает тебя. Думали, может быть, последний день живем, больше не увидим родных.
Так боялись попасть в плен, что иногда даже не ложились спать.
А потом курсы медсестер — ни сна, ни отдыха, стирка белья, мозоли…
Раненый говорит: тяжело тащить, брось меня. А как мне его бросить? И сама себе внушаешь, что тебе не страшно. В начале боя боишься, а в долгом бою забываешь обо всем этом, одна необходимость остается — перевязывать.
Раненые, если потеряли много крови, когда ведешь их, на ходу засыпают, бывает, бормочут: «Я умру, я умру»…
Когда идешь под долгим обстрелом, начинаешь нарочно думать о хороших днях, а потом думаешь: напрасно об этом вспоминаешь, все равно убьют. А иногда думаешь наоборот — что уж поскорей бы убили тебя. И в то же время стараешься успокоить раненого, чтоб поверил, что не умрет. А после боя — реакция. Видишь все это поле, поле, по которому ползла, и в слезы.
После того, как ранило бомбою, стала больше всего бояться бомбежки. Припаду к земле, лежу, ничего не помню. Помню, очень грязная была после ранения, за собой ведь не следишь в минуты опасности.
Пошла добровольно. Бойцы относятся хорошо. А иногда хочется быть мужиком. Все, что есть, все в санитарной сумке. И одну гранату тоже в сумке держу. Пусть что угодно, а от раненых не уйду.
Когда девчат наших убивает, все равно каждый раз плачем о них страшно, ничуть не меньше, чем раньше…»
К медсестрам бойцы относились с грубоватой нежностью. Ведь они наряду с мужчинами шли под пули и, как знать, может быть, в следующий раз от них будет зависеть именно твое спасение.
«Есть у нас в дивизии девушка Маруся, военфельдшер, по прозванию Малышка. Так уж все ее кличут — Малышка и Малышка — за то, что очень маленькая. Так вот, как раз она вывезла массу раненых. И теперь награждена орденом Красной Звезды. А был с ней такой случай. Отступали. Она везла в крытой машине шесть тяжело раненных — двоих в голову и четырех в живот. Дороги разбитые. Еще одного, раненного в грудь, она посадила в кабину, а сама ехала всю дорогу на крыле, больше ста километров от одного места назначения до другого и до третьего; оказалось, все госпитали были уже эвакуированы и раненых некуда было сдать. (…)
Она лечить раненых не любит — лодырь! А ездить за ними — это она любит. На передовые за ними ехать — для нее любимое дело!»
Вот воспоминания военных корреспондентов.
«Врач, который шел с нами, оказался крошечной худенькой женщиной. Все в отряде относились к ней с уважением и нежностью, говорили о ней, захлебываясь. Она была из Саратова, из города моей юности, и посреди разговора мы вместе с ней вдруг стали вспоминать разные саратовские улицы. Потом она очень просто рассказала, какой у них был бой и как она убила из нагана немца. В ее устах все это было до такой степени просто, что нельзя было не поверить каждому ее слову. Она говорила обо всем происшедшем с нею как о цепи таких вещей, каждую из которых было совершенно необходимо сделать. Вот она закончила свой зубоврачебный техникум, стали брать комсомолок в армию, и она пошла. А потом началась война. Она тоже со всеми пошла. А потом оказалось, что зубов никто на войне не лечит, и она стала вместо медсестры — нельзя же было ничего не делать. А потом убили врача и она стала врачом, потому что больше ведь некому было. А потом раненые впереди кричали, а санитар был убит, и некому было их вытащить, и она полезла вытаскивать. А потом, когда на нее пошел немец, то она выстрелила в него из нагана и убила его, потому что если бы она не выстрелила, то он бы выстрелил, вот она его и убила.
Все это перемежалось в ее рассказе с воспоминаниями о муже, о котором она стыдливо говорила, что он ещё не на военной службе, как будто она в этом была виновата, и о ребенке, которого она называла «лялька».
Было странно, что у нее был ребенок, такая она сама была маленькая. Потом, когда я кончил мучить ее расспросами, за нее взялся Паша Трошкин. Он усадил ее на пенек и стал снимать. Сначала в каске, потом без каски, с санитарной сумкой, без санитарной сумки. Перед тем как он начал ее снимать, она улыбнулась, вытащила из своей санитарной сумки маленькую сумочку, а оттуда совершенно черную от летней пыли губную помаду и обломок зеркальца и, прежде чем дать себя снять, очистила эту помаду от пыли и накрасила губы.
Все это вместе взятое — помада и наган, из которого она стреляла», держа его двумя руками, потому что он тяжелый, и она сама с ее крохотной фигуркой, и огромная санитарная сумка, — все это было странно, и трогательно, и незабываемо».
Еще пример.
«Рядом со мной на краю парома сидела двадцатилетний военфельдшер-девушка-украинка по фамилии Щепеня, с причудливым именем Виктория. Она переезжала туда, в Сталинград, уже четвертый или пятый раз.
Здесь, в осаде, обычные правила эвакуации раненых изменились: все санитарные учреждения уже негде было размещать в этом горящем городе, фельдшеры и санитары, собрав раненых, прямо с передовых сами везли их через город, погружали на лодки, на паромы, а перевезя их на ту сторону, возвращались обратно за новыми ранеными, ждавшими их помощи…
Паром уже приближался к Сталинградскому берегу.
— А все-таки каждый раз немножко страшно выходить, — вдруг сказала Виктория. — Вот меня два раза ранили, и один раз очень тяжело, а я все не верила, что умру, потому что я ещё не жила совсем, совсем жизни не видела. Как же я вдруг умру?
У нее в ту минуту были большие грустные глаза. Я понял, что это правда: очень страшно в двадцать лет быть уже два раза раненой, уже пятнадцать месяцев воевать и в пятый раз ехать сюда, в Сталинград. Еще так много впереди — вся жизнь, любовь, может быть, первый поцелуй, кто знает! И вот ночь, сплошной грохот, горящий город впереди, и двадцатилетняя девушка едет туда в пятый раз. А ехать надо, хотя и страшно. И через пятнадцать минут она пройдет среди горящих домов и где-то на одной из окраинных улиц среди развалин под жужжание осколков будет подбирать раненых и повезет их обратно, и если перевезет, то вновь вернется сюда в шестой раз…»
Меня всегда поражало, что внутри гигантского механизма современной армии, созданного только для того, чтобы уничтожать, разрушать и убивать, существует разветвленная, сложная медицинская структура, назначением которой является лечить и спасать.
Это целое государство милосердия внутри смертоносного организма. Этот нонсенс, философское противоречие завораживает своим контрастом. В самых ожесточенных битвах, в дьявольской пляске всеобщего убийства, в огне, во взрывах, в ливне раскаленного свинца мечутся краснокрестные ангелы от одного тела, в котором еще теплится жизнь, к другому. Бинтуют, накладывают жгуты, зажимают артерии, борясь за каждого, вопреки всему, что происходит вокруг. И нередко при этом погибают сами.
Кажется, что все их усилия тщетны или по крайней мере ничтожны в сравнении с той кровавой жатвой, которую собирает смерть.
Но это не так.
Их труд благороден и печален. Печален потому, что он не в силах остановить войну, не может помочь всем. А благороден, так как многих все же удается спасти.
Да и воюющее государство заинтересовано в том, чтобы раненые были спасены и поскорее вернулись в бой, чтобы продолжить войну «до победного конца». А раненые страстно желают выжить. Пока только выжить, уцелеть в данный момент. А там видно будет.
И до тех пор, пока желания государства и раненого совпадают, ангелы будут востребованы.
Я обращаюсь к вам. И призываю, пусть спустя много лет, пусть задним числом, вдуматься в организацию военно-медицинской службы, не учтенную в игрушечных баталиях.
Да что говорить! Саперные, инженерные, дорожные, мостостроительные, ремонтные, интендантские, конвойные, автомобильные, прожекторные войска интересовали нас в детстве гораздо больше, чем медсанбаты. «В больницу пусть играют девчонки!»
А куда же на войне без больниц?!
Я приведу в качестве примера организацию военно-медицинской службы Советский армии времен Второй мировой войны. Вчитайтесь в короткие строчки, в специфические термины, в аббревиатуры. Разглядите за ними и оцените мощь созданной системы, которая охватила самые мелкие армейские подразделения и которой в годы войны удалось вернуть в строй 72 % раненых и до 90 % больных.
Медицинским обеспечением ВМФ руководило медико-санитарное управление ВМФ, на каждом из фронтов — военно-санитарное управление, которому подчинялись фронтовой (ФЭП), местные (МЭП) и полевые (ПЭП) эвакопункты с приписанными им госпиталями, санитарно-транспортными средствами (автосанитарные роты, санитарные летучки, военно-санитарные поезда, санитарная авиация), фронтовой склад медицинского и санитарно-хозяйственного имущества, противоэпидемиологические учреждения (санитарно-эпидемиологические лаборатории, инфекционные полевые подвижные госпитали — ИППГ, военно-санитарные противоэпидемиологические отряды, обмывочно-дезинфекционные роты, санитарно-контрольные пункты и пр.).
В состав ФЭП входили эвакуационные госпитали (ЭГ), полевые подвижные госпитали (ППГ).
ФЭП развертывали головные госпитальные базы, взаимодействовавшие с госпитальными базами армий (ГБА).
МЭП имели в составе эвакогоспитали и развертывали их в тыловом фронтовом районе на большом удалении от ГБА.
Госпитали для лечения легкораненых (ГЛР) позволяли лечить наиболее многочисленный контингент раненых до полного выздоровления в пределах ГБА и ГБФ.
Госпитали ФЭП, ПЭП, МЭП составляли госпитальную базу фронта (ГБФ), где осуществлялось лечение сроком до 90 суток.
Для более длительного лечения больные и раненые эвакуировались в госпитали тыла.
В армиях медицинским обеспечением руководил санитарный отдел армии, которому подчинялись ПЭП с госпиталями, отдельная рота медицинского усиления, склад санитарного имущества, противоэпидемиологические учреждения и пр.
ГБА имела около 5–6 тысяч коек.
В дивизиях медицинскую службу возглавлял дивизионный врач, которому подчинялся медико-санитарный батальон (МСБ), а по специальным вопросам — старшие врачи полков и медицинские работники других частей дивизии.
Чуть подробнее опишу структуру самого известного и наиболее часто упоминающегося медицинского подразделения — медсанбата.
МСБ входил в состав дивизии. Объединял дивизионные перевязочный, санитарно-эпидемиологический и эвакуационный отряды.
— развертывал дивизионный медпункт (ДМП) с приемно-сортировочным, операционно-перевязочным, эвакуационным и госпитальным отделениями, зубоврачебным кабинетом и аптекой;
— эвакуировал раненых и больных из полковых (иногда и батальонных) медпунктов и оказывал им квалифицированную помощь;
— организовал в дивизии санитарно-профилактические и противоэпидемиологические мероприятия;
— усиливал медицинские службы полков медицинским составом и санитарно-эвакуационным транспортом;
— снабжал части дивизии и полковые медпункты медицинским имуществом.
Медсанбат эвакуировал и оказывал помощь в течение 6–12 часов после ранения.
В различных условиях в сутки ДМП принимал от 20–30 до 400 раненых и больных и проводил хирургические операции около 50 % раненых.
В составе ДМП была «команда выздоравливающих» (100 мест) для лечения легкораненых и больных сроком до 10 суток.
В полку службу возглавлял старший врач полка, которому подчинялась санитарная рота полка, а по специальным вопросам — санитарные взводы стрелковых батальонов, командиры санитарных отделений рот (в танковых и артиллерийских полках меньшая численность личного состава).
Санитарная рота развертывала в бою полковой медицинский пункт (ПМП), где оказывалась первая врачебная помощь, обеспечивались эвакуация раненых и проведение в полку санитарно-гигиенических и противоэпидемиологических мероприятий.
Медицинское обеспечение батальона осуществлял санитарный взвод (фельдшер — командир взвода, санитарный инструктор и санитары-носильщики), который оказывал доврачебную помощь, вывозил раненых из рот с отправкой их в ПМП.
В стрелковых ротах медицинское обеспечение осуществляло санитарное отделение (сан. инструктор — командир и ротные санитары), которое оказывало первую помощь непосредственно на ноле боя и обеспечивало вынос раненых.
Госпитали в период войны различались на:
Полевые подвижные госпитали (ППГ);
Сортировочно-эвакуационные госпитали (СЭГ);
Хирургические полевые подвижные госпитали (ХППГ);
Терапевтические полевые подвижные госпитали (ТППГ);
Инфекционные полевые подвижные госпитали (ИППГ);
Госпитали для лечения легкораненых (ГЛ Р);
Эвакуационные госпитали (ЭГ);
Контрольно-эвакуационные госпитали (КЭГ) и др.
ППГ имел в своем составе хирургические и терапевтические отделения по 100 коек.
В 1942 г. ППГ были упразднены и вместо них созданы ХППГ и ТППГ.
СЭГ был рассчитан на 500, 1000, 1500, 2000 коек. Предназначался для приема раненых и больных с невыясненными диагнозами, проведения медицинской сортировки, оказания неотложной медицинской помощи и распределения больных по лечебным учреждениям госпитальной базы.
Хирургический полевой подвижный госпиталь
ХППГ имел управление, лечебно-диагностические отделения (приемно-сортировочное, два медицинских по 100 коек) и подразделения обслуживания.
Задачи ХППГ определялись районом развертывания. В войсковом тыловом районе ХППГ оказывал медицинскую помощь в том же объеме, что и дивизионный медпункт (операции по жизненным показаниям, первичная хирургическая обработка ран).
Специализированным ХППГ придавались группы усиления из отдельной роты медицинского усиления.
ХППГ для раненных в голову придавались нейрохирургическая, оториноларингологическая, офтальмологическая, челюстно-лицевая и рентгеновская группы.
ХППГ для раненных в бедро и крупные суставы — ортопедическая и рентгеновская группы и т. д.
ТППГ рассчитан на 100 коек и имел в составе физиотерапевтические и рентгеновские кабинеты, клиническую лабораторию.
Основная задача ТППГ — установление окончательного диагноза и лечебно-эвакуационного прогноза; госпитализация нетранспортабельных больных; подготовка больных к эвакуации в армейский ГЛР и в лечебные учреждения госпитальной базы фронта; проведение военно-врачебной экспертизы; консультативная помощь врачам войскового звена медицинской службы.
ИППГ включал: управление, два медицинских отделения по 50 коек, бактериологическую и клиническую лаборатории, дезинфекционное отделение, подразделения обслуживания.
ИППГ предназначались для изоляции и лечения инфекционных больных, поступающих из действующей армии.
ГЛР рассчитывался на 1000 коек и состоял из управления, лечебно-диагностических отделений и подразделений обслуживания.
Лечебно-диагностические отделения ГЛР: приемно-сортировочное, 3 хирургических (для обработки ран и лечения временно нуждающихся в постельном режиме, для раненных в верхние конечности и плечевой пояс, для раненных в нижние конечности и др. части тела), терапевтическое, лечебной физкультуры, физиотерапевтическое, стоматологическое, лабораторное и рентгенологическое.
В ГЛР сочетали лечение с боевой, политической и физической подготовкой и закаливанием организма.
Раненые и больные размещались казарменно, в военном распорядке, по взводам, с учетом периода лечения.
Сроки лечения в армейских ГЛР — до 30 суток, во фронтовых — до 60 суток.
ЭГ не располагал транспортом, палатками и пр., значительная часть ЭГ комплектовалась вольнонаемными служащими.
Выдвижение ЭГ при перемещении госпитальных баз производилось по ж.-д. ЭГ развертывались в административных зданиях на 200–2000 коек.
ЭГ на 200–500 коек предназначались для госпитальных баз армии;
ЭГ на 600–900 коек — для баз фронта;
более крупные ЭГ располагались во внутренних районах страны и во фронтовом тыловом районе.
К концу 1944 г. в госпитальных базах фронта специализированная хирургическая помощь оказывалась по 25 профилям, терапевтическая — по 6.
ЭГ имелись нейрохирургические, костно-суставные, полостные, челюстно-лицевые, оториноларингологические, офтальмологические, неврологические, инфекционные и кожно-венерологические.
Раненых и больных, нуждавшихся в лечении
— не свыше 10 дней, оставляли в команде выздоравливающих дивизионного медпункта;
— до 30 дней, оставляли в армейских госпиталях;
— до 2 месяцев — во фронтовых госпиталях;
— более длительного периода — в тыл.
В бою оказывалась первая медицинская помощь (само-и взаимопомощь, помощь санитаров и санинструкторов).
Вынос и вывоз с поля боя в батальонный медпункт или в места сосредоточения раненых (гнезда раненых) организовывал фельдшер батальона, оказывавший доврачебную помощь.
Эвакуация на полковой медпункт, где получали первую врачебную помощь. Квалифицированная медицинская помощь оказывалась в медсанбате дивизии.
Даже несмотря на столь мощный потенциал, в начальный период войны катастрофически не хватало всего. И полевых госпиталей, и автосанитарных рот, и управлений эвакопунктов, и квалифицированного персонала.
Хотя к октябрю 1941 г. общая емкость эвакогоспиталей составляла 1 миллион коек, этого оказалось ничтожно мало. Огромные массы искалеченного, корчащегося, стонущего человеческого мяса поступали с фронта непрерывным потоком. (Напомню, раненых на войне бывает в два, в три, в четыре раз больше, чем убитых.)
И если в госпиталях только Сталинградского фронта на 15 ноября 1942 г. имелось 62 400 коек, то в госпиталях Западного фронта в Смоленской операции 1943 г. их было уже 157 750.
Просто страшно представлять все эти десятки тысяч коек, застеленные белыми простынями, застывшие в стройных рядах в ожидании грязных, окровавленных и обожженных тел!
Если постараться учесть всю информацию о боевых ранах, труде санитаров, структуре военно-медицинской службы, то можно проследить путь раненого солдата от момента ранения до операционного стола военхирурга, как бы находясь на его месте.
«Уже боясь шевельнуться, лопатками, спиной, ногами ощущая, что гимнастерка и штаны обильно напитаны кровью и тяжело липнут к телу, Звягинцев понял, что жестоко изранен осколками и что боль, спеленавшая его с головы до ног, — от этого.
Он подавил готовый сорваться с губ стон, попробовал вытолкнуть языком изо рта мешавшую ему дышать клейкую грязь; на зубах заскрипел зернистый песок, и так оглушителен был этот скрежещущий звук, резкой болью отдавшийся в голове, так тошнотно-приторно ударил в ноздри запах собственной загустевшей крови, что он снова едва не лишился сознания. (…)
С усилием Звягинцев поднял веки. Сквозь пыль, смешавшуюся со слезами и грязной коркой залепившую глаза, увидел клочок багрово-мутного неба, близко от щеки проплывавшие куда-то мимо причудливые сплетения былинок. Его волоком тащили по траве, очевидно, на плащ-палатке, и к сухому и жесткому шороху травы присоединялось тяжелое, прерывистое дыхание человека, который полз вперед и с трудом, сантиметр за сантиметром, тащил за собой его отяжелевшее, безвольное тело.
Спустя немного Звягинцев почувствовал, как вначале голова его, а затем и туловище сползают куда-то вниз. Он больно ударился плечом обо что-то твердое и снова мгновенно потерял сознание.
Вторично он очнулся, ощутив на лице прикосновение шероховатой маленькой руки. Влажной марлей ему осторожно прочистили рот и глаза, и он на миг увидел маленькую женскую руку и голубую пульсирующую жилку у белого запястья, затем к губам его приставили теплое, металлически пресное на вкус горлышко алюминиевой фляжки. Обжигая небо и гортань, тоненькой струйкой потекла водка. Он глотал ее мелкими, судорожно укороченными глотками, и уже после того, как фляжку мягко отняли от его губ, он ещё раза три глотнул впустую, как теленок, которого оттолкнули от вымени, облизал пересохшие губы, открыл глаза.
Над ним склонилось бледное, даже под густым загаром веснушчатое лицо незнакомой девушки в вылинявшей пилотке, прикрывавшей спутанную копну огненно-рыжих кудрей. (…)
От радости, что жив и не покинут своими, от признательности, которую он не мог да, пожалуй, и не сумел бы выразить словами незнакомой девушке — санитарке чужой роты, у него коротко и сладко защемило сердце, и он чуть слышно прошептал:
— Сестрица… родная… откуда же ты взялась?
Водка подкрепила Звягинцева. Блаженное тепло разлилось по его телу, на лбу мелким бисером выступила испарина, и даже боль в ранах будто бы занемела, утратив недавнюю злую остроту.
— Ты бы мне еще водочки, сестрица… — уже чуть громче сказал он, втайне удивляясь своему ребячески тонкому и слабому голосу.
— Какая там водочка! Нельзя тебе больше, никак нельзя, миленький! Пришел в себя — и хорошо. Огонь-то какой они ведут, ужас! Тут хоть бы как-нибудь дотянуть тебя до медсанроты, — жалобно сказала девушка.
Звягинцев слегка отвел в сторону левую руку, затем правую, странно непослушными пальцами ощупал под боком нагретую солнцем накладку и ствол винтовки, безуспешно попробовал пошевелить ногами и, стиснув от боли зубы, спросил:
— Слушай… куда меня поранило?
— Всего тебя… всему досталось!
— Ноги… ноги-то хоть целы или как? — глухо спросил уже готовый в душе ко всему самому худшему, но ни с чем не смирившийся Звягинцев.
— Целы, целы, миленький, только продырявлены немного. Ты не беспокойся и не разговаривай, вот доберемся до места, осмотрят тебя, перевяжут как следует, лечить начнут, наверное, отправят в тыловой госпиталь, и все будет в порядочке. Война любит порядочек…
Не все из того, что сказала она, дошло до Звягинцева.
— Всего, значит, испятнили? — переспросил он и, помолчав немного, горестно шепнул: — Сказала тоже… какой же это порядочек? (…)
Огонь как будто стал утихать, и чем реже гремели взрывы, мощными голосами будившие Звягинцева к жизни, тем слабее становился он и тем сильнее охватывало его темное, нехорошее спокойствие, бездумность смертного забытья…
Девушка наклонилась над ним, заглянула в его одичавшие от боли, уже почти потусторонние глаза и, словно отвечая на немую жалобу, застывшую в глазах, в горьких складках возле рта, требовательно и испуганно воскликнула:
— Миленький, потерпи! Миленький, потерпи, пожалуйста! Сейчас двинемся дальше, тут уже недалеко осталось! Слышишь, ты?!
С величайшим трудом она потащила его из воронки. Он очнулся, попытался помочь, подтягиваясь на руках, цепляясь пальцами за сухую, колючую траву, но боль стала совершенно нестерпимой, и он прижался мокрой от слез щекой к мокрой от крови плащ-палатке и стал жевать зубами рукав гимнастерки чтобы не оказать перед девушкой своей мужской слабости, чтобы не закричать от боли, которая, казалось, рвет на части его обескровленное и все же жестоко страдающее тело.
В нескольких метрах от воронки девушка выпустила из потной занемевшей руки угол плащ-палатки, перевела хриплое дыхание, неожиданно проговорила плачущим голосом:
— Господи, и зачем это берут таких обломов в армию? Ну зачем, спрашивается? Ну разве я дотащу тебя, такого мерина? (…)
Милый девичий голос стал глохнуть, удаляться и наконец исчез. Звягинцев снова впал в беспамятство.
Пришел в себя он уже много часов спустя на левой стороне Дона в медсанбате. Он лежал на носилках и первое, что почувствовал, — острый запах лекарств, спирта, а затем увидел низкий зеленый купол просторной палатки, людей в белых халатах, мягко двигающихся по застланному брезентом земляному полу. (…)
Ему почему-то трудно было дышать, и он с опаской, медленно поднес ко рту черную от грязи руку, сплюнул. Слюна была белая. Ни единого розового пузырька на ладони. И Звягинцев повеселел и окончательно убедился в том, что теперь, пожалуй, все для него сойдет благополучно. «Легкие целы, по всему видать, а если через спину какой осколок в печенки попал, — его доктора щипцами вытянут. У них тут, небось, разного шанцевого инструмента в достатке. Главное — как с ногами? Тронуло кости или нет? Буду ходить или калека?» — думал он, еще раз внимательно и придирчиво разглядывая слюну на большущей, одубевшей от мозолей ладони.
Рядом с ним два санитара раздевали раненого красноармейца. Один поддерживал раненого под руки, второй, бережно касаясь толстыми пальцами, осторожно распарывал ножницами по шву залитые бурыми подтеками штаны, и, когда на пол бесформенной грудой сползли жесткие, как брезент, покоробившиеся от засохшей крови защитные штаны и бязевые кальсоны, насквозь пропыленные и по цвету почти не отличавшиеся от верхней одежды, Звягинцев увидел на правой ноге красноармейца чуть пониже бедра огромную рваную рану, уродливо выпиравшую из красного месива, ослепительно белую, расколотую кость.
Красноармеец, чем-то неуловимо напоминавший Стрельцова, немолодой мужчина с тронутыми сединой усами над ввалившимся ртом и острыми, одетыми голубоватой бледностью скулами, держался мужественно, не проронил ни одного слова и все время смотрел в одну точку отрешенным, нездешним взглядом, но Звягинцев глянул на его левую ногу, беспомощно полусогнутую в колене, худую и волосатую, дрожавшую мелкой лихорадочной дрожью, и, не в силах больше смотреть на чужое страдание, отвернулся, проворно закрыл глаза.
«Этот парень отходил свое. Оттяпают ему доктора ножку, оттяпают, как пить дать, а я еще похожу. Не может же быть, чтобы у меня ноги были перебитые?» — в тоскливом ожидании думал Звягинцев.
В это время пожилой лысый санитар в очках подошел к нему, наметанным глазом скользнул по ногам и, нагнувшись, хотел разрезать голенище сапога, но Звягинцев, молчаливо следивший за ним напряженным и острым взглядом, собрал все силы, тихо, но решительно сказал:
— Штаны пори, не жалко, а сапоги не трогай, не разрешаю. Я в них и месяца не проходил, и они мне нелегко достались. Видишь, из какого они товару? Подошва спиртовая, и вытяжки настоящие, говяжьи. Это, брат, не кирзовый товар, это понимать надо… Я и так богом обиженный: шинель-то и вещевой мешок в окопе остались… Так что сапог не касайся, понятно?
— Ты мне не указывай, — равнодушно сказал санитар, примеряясь, как бы половчее полоснуть вдоль шва ножом.
— То есть как это — не указывай? Сапоги-то мои? — возмутился Звягинцев.
Санитар распрямил спину, все так же равнодушно сказал:
— Ну и что, как твои? Бывшие твои, и не могу же я их вместе с твоими ногами стягивать?
— Слушай ты, чудак, тяни… тяни осторожненько, полегонечку, я стерплю, — приказал Звягинцев, все ещё боясь пошевелиться и от мучительного ожидания новой боли расширенными глазами уставившись в потолок.
Не обращая внимания на его слова, санитар наклонился, ловким движением распорол голенище до самого задника, принялся за второй сапог. Звягинцев еще не успел как следует обдумать, что означают слова «бывшие твои», как уже услышал легкий веселый треск распарываемой дратвы. У него сжалось сердце, захватило дыхание, когда мягко стукнули каблуки его небрежно отброшенных к стенке сапог. И тут он, не выдержав, сказал дрогнувшим от гнева голосом:
— Сука ты плешивая! Черт лысый, поганый! Что же это ты делаешь, паразит?
— Молчи, молчи, сделано уже. Тебе вредно ругаться. Давай-ка я тебе помогу на бок лечь, — примирительно проговорил санитар.
— Иди ты со своей помощью, откуда родился, и даже еще дальше! — задыхаясь от негодования и бессильной злобы, сказал Звягинцев. — Вредитель ты, верблюд облезлый, чума в очках! Что ты с казенными сапогами сделал, сукин сын? А если мне их к осени опять носить придется, что я тогда с поротыми голенищами буду делать? Слезами плакать? Ты понимаешь, что обратно, как ты их ни сшивай, они все равно будут по шву протекать? Стерва ты плешивая, коросточная! Враг народа, вот ты кто есть такой!
Санитар молча и очень осторожно разматывал на ногах Звягинцева мокрые от пота и крови, горячие, дымящиеся портянки; сняв вторую, разогнул сутулую спину и, не тая улыбки под рыжими усами, спросил веселым, чуть хрипловатым фельдфебельским баском:
— Кончил ругаться, Илья Муромец?
Звягинцев ослабел от вспышки гнева. Он лежал молча, чувствуя сильные и частые удары сердца, необоримую тяжесть во всем теле и в то же время ощущая натертыми подошвами ног приятный холодок. Но в нем все же еще нашлись силы, и, не зная, как еще можно уязвить смертельно досадившего ему санитара, он слабым голосом, выбирая слова, проговорил:
— Сухое дерево ты, а не человек! Даже не дерево ты, а гнилой пень! Ну, есть ли в тебе ум? А еще тоже — пожилой человек, постыдился бы за свои такие поступки! У тебя в хозяйстве до войны, небось, одна земляная жаба под порогом жила, да и та небось с голоду подыхала… Уходи с моих глаз долой, топтыга ты несчастная, лихорадка об двух ногах!
Это был, конечно, непорядок: строгая тишина медсанбатовской раздевалки, обычно прерываемая одними лишь стонами и всхлипами, редко нарушалась такой несусветной бранью, но санитар смотрел на заросшее рыжей щетиной, осунувшееся лицо Звягинцева с явным удовольствием и к тому же еще улыбался в усы мягко и беззлобно. За восемь месяцев войны санитар измучился, постарел душой и телом, видя во множестве людские страдания, постарел, но не зачерствел сердцем. Он много видел раненых и умирающих бойцов и командиров, так много, что впору бы и достаточно, но он все же предпочитал эту сыпавшуюся ему на голову ругань безумно расширенным, немигающим глазам пораженных шоком, и теперь вдруг некстати вспомнил двух своих сыновей, воюющих где-то на Западном фронте, с легким вздохом подумал: «Этот выживет, вон какой ретивый и живучий черт! А как мои ребятишки там? Провались ты пропадом с такой жизнью, глянуть бы хоть одним глазом, как мои там службу скоблят? Живы или, может, вот так же лежат где-нибудь, разделанные на клочки?»
А Звягинцев уже не только жил, но и цеплялся за жизнь руками и зубами; все еще лежа на носилках, смертельно бледный, с закрытыми, опоясанными синевой глазами, он думал, вспоминая свои безвозвратно погибшие сапоги и красноармейца с перебитой ногой, которого только что унесли в операционную: «Эк его, беднягу, садануло! Не иначе крупным осколком. Вся кость наружу вылезла, а он молчит… Молчит, как герой! Его дело, конечно, табак, но я-то должен выскочить? У меня вон даже пальцы на ногах боль чувствуют. Лишь бы, по докторскому недоразумению, в спешке не отняли ног! А так я ещё отлежусь и повоюю… Может, еще и этот немец-минометчик, какой меня сподобил, попадется мне под веселую руку… Ох, не дал бы я ему сразу помереть! Нет, он у меня в руках еще поикал бы несколько минут, пока я к нему смерть бы допустил! А этому парню, ясное дело, отрежут ногу. Ему, конечно, на черта теперь нужны сапоги! Он об них и думать позабыл, а мое дело другое: мне но выздоровлении непременно в часть надо идти, а таких сапог теперь я в жизни не найду, шабаш! И как он скоро, лысая курва, распустил их по швам! Господи боже мой, и таких стервецов в санитары берут! Ему с его ухваткой где-нибудь на живодерне работать, а он тут своим же родным бойцам обувку портит..
История с сапогами всерьез расстроила Звягинцева, окончательно утвердившегося в мысли, что до смерти ему еще далеко. И до того было ему обидно, что он, добродушный, незлобивый человек, уже голым лежа на операционном столе, на слова осматривавшего его хирурга: «Придется потерпеть немного, браток», — сердито буркнул: «Больше терпел, чего уж тут разговоры разговаривать! Вы по недогляду чего-нибудь лишнего у меня не отрежьте, а то ведь на вас только понадейся…» У хирурга было молодое осунувшееся лицо. За стеклами очков в роговой оправе Звягинцев увидел припухшие от бессонных ночей красные веки и внимательные, но бесконечно усталые глаза.
— Ну, раз больше терпел, солдат, то это и вовсе должен вытерпеть, а лишнего не отрежем, не беспокойся, нам твоего не надо, — все так же мягко сказал хирург.
Молодая женщина-врач, стоявшая с другой стороны стола, сдвинув брови, наклонившись, внимательно осматривала изорванную осколками спину Звягинцева, располосованную до ноги ягодицу. Кося на нее глазами, стыдясь за свою наготу, Звягинцев страдальчески сморщился, проговорил:
— Господи боже мой! И что вы на меня так упорно смотрите, товарищ женщина? Что вы, голых мужиков не видали, что ли? Ничего во мне особенного такого любопытного нету, и тут, скажем, не Всесоюзная сельскохозяйственная выставка, и я, то же самое, не бык-производитель с этой выставки.
Женщина-врач блеснула глазами, резко сказала:
— Я не собираюсь любоваться вашими прелестями, а делаю свое дело. И вам, товарищ, лучше помолчать! Лежите и не разговаривайте. Удивительно недисциплинированный вы боец!
Она фыркнула и встала вполоборота. А Звягинцев, глядя на ее порозовевшие щеки и округлившиеся, злые, как у кошки, глаза, горестно подумал: «Вот так и свяжись с этими бабами, ты по ней одиночный выстрел, а она по тебе длинную очередь… Но, между прочим, у них тоже нелегкая работенка: день и ночь в говядине нашей ковыряться».
Устыдившись, что так грубо говорил с врачами, он уже другим, просительным и мирным, тоном сказал:
— Вы бы, товарищ военный доктор, — за халатом не видно вашего ранга, — спиртику приказали мне во внутренность дать.
Ему ответили молчанием. Тогда Звягинцев умоляюще посмотрел снизу вверх на доктора в очках и тихо, чтобы не слышала отвернувшаяся в сторону строгая женщина-врач, прошептал:
— Извиняюсь, конечно, за свою просьбу, товарищ доктор, но такая боль, что впору хоть конец завязывать…
Хирург чуть-чуть улыбнулся, сказал:
— Вот это уже другой разговор! Это мне больше нравится. Подожди немного, осмотрим тебя, а тогда видно будет. Если можно — не возражаю, дам грамм сто фронтовых.
— Тут не фронт, тут до фронта далеко, тут можно и больше при таком страдании выпить, — намекающе сказал Звягинцев и мечтательно прищурил глаза.
Но когда что-то острое вошло в его промытую спиртом, пощипывающую рану возле лопатки, он весь сжался, зашипел от боли, сказал уже не прежним мирным и просительным тоном, а угрожающе и хрипло:
— Но-но, вы полегче… на поворотах!
— Эка, брат, до чего же ты злой! Что ты на меня шипишь, как гусь на собаку? Сестра, спирту, ваты! Я же предупреждал тебя что придется немного потерпеть, в чем же дело? Характер у тебя скверный или что?
— А что же вы, товарищ доктор, роетесь в живом теле, как в своем кармане? Тут, извините, не то что зашипишь, а по-собачьи загавкаешь… с подвывом, — сердито, с долгими паузами проговорил Звягинцев.
— Что, неужто очень больно? Терпеть-то можно?
— Не больно, а щекотно, а я с детства щекотки боюсь… Поэтому и не вытерпливаю… — сквозь стиснутые зубы процедил Звягинцев, отворачиваясь в сторону, стараясь краем простыни незаметно стереть слезы, катившиеся по щекам.
— Терпи, терпи, гвардеец! Тебе же лучше будет, — успокаивающе проговорил хирург.
— Вы бы мне хоть какого-нибудь порошка усыпительного дали, ну чего вы скупитесь на лекарства? — невнятно прошипел Звягинцев.
Но хирург сказал что-то коротко, властно, и Звягинцев, за время войны привыкший к коротким командам и властному тону, покорно умолк и стал терпеть, иногда погружаясь в тяжкое забытье, но даже и сквозь это забытье испытывал такое ощущение, будто голое тело его ненасытно лижет злое пламя, лижет, добираясь до самых костей… (…)
Когда забинтованного, не чувствующего тяжести своего тела Звягинцева снова несли на ритмически покачивающихся носилках, он даже пытался размахивать здоровой правой рукой и тихо, так тихо, что его слышали только одни санитары, говорил, а ему казалось, что он кричит во весь голос:
— …Не желаю быть в этом учреждении! К чертовой матери! У меня тут нервы не выдерживают. Давай, куда хочешь, только не сюда! На фронт? Давай обратно, на фронт, а тут — не согласен! Сапоги куда дели? Неси сюда, я их под голову положу. Так они будут сохранней… До чужих сапог вас тут много охотников! Нет, ты сначала заслужи их, ты в них походи возле смерти, а изрезать всякий дурак сумеет… Господи боже мой, как мне больно!.
Он еще что-то бормотал, уже несвязное, бредовое, звал Лопахина, плакал и скрипел зубами, как втемную воду, окунаясь в беспамятство. А хирург тем временем стоял, вцепившись обеими руками в край белого, будто красным вином залитого стола, и качался, переступая с носков на каблуки. Он спал…»
Но, благополучно добравшись до медсанбата, несмотря на все его вожделенность, раненый солдат не может рассчитывать на конец мучений, на долгожданный покой и отдых. Не может рассчитывать на них и медперсонал.
Приведу еще одну цитату из книги В. Чуйкова.
«Около одной из переправ расположился госпиталь. Я зашел в операционную. Оперировали бойца, раненного в спину осколком мины. Лица хирурга и сестер белее их халатов, люди измотаны работой и бессонницей. Раненый стонет. Около стола таз, в нем окровавленная марля. Хирург, окинув меня взглядом, продолжает работать. Только он закончил одну операцию, как надо делать следующую. Какую по счету сегодня?
На стол кладут другого бойца, раненного в голову. Он что-то бессвязно бормочет. С него снимают повязки. Боль, вероятно, адская, но он только стонет — не кричит. На других столах происходит то же самое. Мне делается дурно, во рту какой-то неприятный привкус. Здесь тоже фронт».
Фронт! Медицинская передовая, залитая кровью, наполненная стонами, воплями и бредовыми криками. Дурно становится даже командарму Чуйкову, прошедшему Гражданскую войну, повоевавшему в Китае и теперь защищающему Сталинград в огненной буре Великой Отечественной.
Некоторые фронтовики и авторы сравнивают госпитали с адом.
Один из корреспондентов, оказавшихся в военном госпитале в Чечне, записал в своем репортаже: «Лежит мужчина. На правой ноге ниже колена — лишь лохмотья одежды, кожи и мяса. Типичный подрыв на противопехотной мине. Врачи бегают, готовясь к операции. Человек на секунду приходит в сознание и издает душераздирающий звериный крик, от которого мурашки бегут по коже и ноет сердце…»
Как нужно кричать, чтобы у присутствующих рядом людей заныло сердце?
Это ВОЙНА. И она всегда была такой.
Или, может быть, мы думаем, что страдания раненых могут быть вызваны лишь современными средствами поражения: противопехотными минами, напалмом и осколочными гранатами? Может быть, раньше раненые не издавали «душераздирающий звериный крик»?
О криках раньше ничего не писали, это верно. Зато сохранились описания обработки ран. И уже по ним можно понять, кричали раньше солдаты звериным криком или нет.
«Лечение раненых было довольно примитивно. В большинстве случаев «на поле битвы… руки и ноги ампутировались без всякого разбора»; раны прижигались железом или маслом. При этом обезболиванием, в лучшем случае, служила чарка водки. Пули, разрезав предварительно рану, удалялись зондом или пальцем».
Сохранилось довольно много описаний работы перевязочных пунктов и действий медиков в бою.
«Известный бывший врач государя, Вилье, производил спасательные действия свои под тучею летавших ядер, он собственноручно сделал во время этого сражения более двухсот операций. Но главный перевязочный пункт находился у ближней рощи, там стояло множество лазаретных фур, толпа лекарей и фельдшеров в белых фартуках, обрызганных кровью, с засученными рукавами, вооруженных всеми хирургическими инструментами, бинтами и перевязками, суетилась около раненых. Страшно было взглянуть на наваленные кучи отнятых рук и ног (!)…»
Существуют и более подробные, эмоциональные описания творящегося на перевязочных пунктах ада.
«Перевязочный пункт состоял из трех раскинутых, с завороченными полами, палаток на краю березняка. В березняке стояли фуры и лошади. Лошади в хребтугах ели овес, и воробьи слетали к ним и подбирали просыпанные зерна. Воронья, чуя кровь, нетерпеливо каркая, перелетали на березах. Вокруг палаток, больше чем на две десятины места, лежали, сидели, стояли окровавленные люди в различных одеждах. Вокруг раненых, с унылыми и внимательными лицами, стояли толпы солдат-носильщиков, которых тщетно отгоняли от этого места распоряжавшиеся порядком офицеры. Не слушая офицеров, солдаты стояли, опираясь на носилки, и пристально, как будто пытаясь понять трудное значение зрелища, смотрели на то, что делалось перед ними. Из палаток слышались то громкие, злые вопли, то жалобные стенания. Изредка выбегали оттуда фельдшера за водой и указывали на тех, которых надо было вносить. Раненые, ожидая у палатки своей очереди, хрипели, стонали, плакали, кричали, ругались, просили водки. Некоторые бредили. (…)
Князя Андрея внесли и положили на только что очистившийся стол, с которого фельдшер споласкивал что-то. Князь Андрей не мог разобрать в отдельности того, что было в палатке. Жалобные стоны с разных сторон, мучительная боль бедра, живота и спины развлекали его. Все, что он видел вокруг себя, слилось для него в одно общее впечатление обнаженного, окровавленного человеческого тела, которое, казалось, наполняло всю низкую палатку. (…)
В палатке было три стола. Два были заняты, на третий положили князя Андрея. Несколько времени его оставили одного, и он невольно увидал то, что делалось на других двух столах. На ближнем столе сидел татарин, вероятно, казак — по мундиру, брошенному подле. Четверо солдат держали его. Доктор в очках что-то резал в его коричневой, мускулистой спине.
— Ух, ух, ух! — как будто хрюкал татарин, и вдруг, подняв кверху свое скуластое черное курносое лицо, оскалив белые зубы, начинал рваться, дергаться и визжать пронзительно-звенящим, протяжным визгом. На другом столе, около которого толпилось много народа, на спине лежал большой, полный человек с закинутой назад головой (вьющиеся волоса, их цвет и форма головы показались странно знакомы князю Андрею). Несколько человек фельдшеров навалились на грудь этому человеку и держали его. Белая большая полная нога быстро и часто, не переставая, дергалась лихорадочными трепетаниями. Человек этот судорожно рыдал и захлебывался. Два доктора молча — один был бледен и дрожал — что-то делали над другой, красной ногой этого человека. Управившись с татарином, на которого накинули шинель, доктор в очках, обтирая руки, подошел к князю Андрею.
Он взглянул в лицо князя Андрея и поспешно отвернулся.
— Раздеть! Что стоите? — крикнул он сердито на фельдшеров.
Самое первое далекое детство вспомнилось князю Андрею, когда фельдшер торопившимися засученными руками расстегивал ему пуговицы и снимал с него платье. Доктор низко нагнулся над раной, ощупал ее и тяжело вздохнул. Потом он сделал знак кому-то. И мучительная боль внутри живота заставила князя Андрея потерять сознание. Когда он очнулся, разбитые кости бедра были вынуты, клоки мяса отрезаны, и рана перевязана. Ему прыскали в лицо водою. Как только князь Андрей открыл глаза, доктор нагнулся над ним, молча поцеловал его в губы и поспешно отошел. (…)
Около того раненого, очертания головы которого казались знакомыми князю Андрею, суетились доктора; его поднимали и успокаивали.
— Покажите мне… ОООоо! о! ОООоо! — слышался его прерываемый рыданиями, испуганный и покорившийся страданию стон. Слушая эти стоны, князь Андрей хотел плакать. Оттого ли, что он без славы умирал, оттого ли, что жалко ему было расставаться с жизнью, от этих ли невозвратимых детских воспоминаний, оттого ли, что он страдал, что другие страдали и так жалостно перед ним стонал этот человек, но ему хотелось плакать детскими, добрыми, почти радостными слезами.
Раненому показали в сапоге с запекшейся кровью отрезанную ногу.
— О! ОООоо! — зарыдал он, как женщина…»
Пусть читателей не смущает то Обстоятельство, что это отрывок из литературного произведения. Его автор. Л.Н. Толстой, писал не понаслышке. Он воевал сам и лично был свидетелем тех сцен, которые происходили в госпиталях переднего края. Например, во время обороны Севастополя в Крымскую войну 1853–1865 гг.
«Большая, высокая темная зала, освещенная только четырьмя или пятью свечами, с которыми доктора подходили осматривать раненых, — была буквально полна. Носильщики беспрестанно вносили раненых, складывали их один подле другого на пол, на котором уже было так тесно, что несчастные толкались и мокли в крови друг друга, и шли за новыми. Лужи крови, видные на местах незанятых, горячечное дыхание нескольких сотен человек и испарения рабочих с носилками производили какой-то особенный, тяжелый, густой, вонючий смрад, в котором пасмурно горели четыре свечи в различных концах залы. Говор разнообразных стонов, вздохов, хрипений, прерываемый иногда пронзительным криком, носился по всей комнате. Сестры, с спокойными лицами и с выражением не того пустого женского болезненно-слезного сострадания, а деятельного практического участия, то там, то сям, шагая через раненых, с лекарством, с водой, бинтами, корпией, мелькали между окровавленными шинелями и рубахами. Доктора с мрачными лицами и засученными рукавами, стоя на коленях перед ранеными, около которых фельдшера держали свечи, всовывали пальцы в пульные раны, ощупывая их, и переворачивали отбитые висевшие члены, несмотря на ужасные стоны и мольбы страдальцев. Один из докторов сидел около двери за столиком и в ту минуту, как в комнату вошел Гальцин, записывал уже пятьсот тридцать второго.
— Иван Богаев, рядовой третьей роты С. полка, fractura femoris complicata (осложненное раздробление бедра), — кричал другой из конца залы, ощупывая разбитую ногу. — Переверни-ка его.
— О-ой, отцы мои, вы наши отцы! — кричал солдат, умоляя, чтобы его не трогали.
— Perforatio capitis (прободение черепа).
— Семен Нефердов, подполковник Н. пехотного полка. Вы немножко потерпите, полковник, а то этак нельзя, я брошу, — говорил третий, ковыряя каким-то крючком в голове несчастного подполковника.
— Ай, не надо! Ой, ради бога, скорей, скорей, ради… а-а-а-а!
— Perforatio pectoris (прободение грудной полости)… Севастьян Середа, рядовой… какого полка… Впрочем, не пишите: moritur (умирает). Несите его, — сказал доктор, отходя от солдата, который, закатив глаза, хрипел уже…
Человек сорок солдат-носильщиков, дожидаясь ноши перевязанных в госпиталь и мертвых в часовню, стояли у дверей и молча, изредка тяжело вздыхая, смотрели на эту картину…»
Классическая литература нередко позволяет перенестись через время и пространство, увидеть и почувствовать многие исторические события в подробностях. Она как бы «раскрашивает» эмоциями уже известные факты, сухие документы и бесстрастную статистику. Например, по ней можно проследить за тем, как во время Седанской катастрофы 1871 г. в осажденной крепости работал французский госпиталь.
«Было около часа дня; лазарет переполнили раненые. В ворота въезжали все новые и новые повозки. Обычных двухколесных и четырехколесных повозок уже не хватало. Появились артиллерийские запасные и фуражные подводы, фургоны для боеприпасов — все, что только можно найти на поле битвы; прибывали даже крестьянские одноколки и тележки, взятые на фермах и запряженные бродячими лошадьми. Туда втиснули перевязанных наспех людей, подобранных летучими лазаретами. Страшной была эта выгрузка несчастных раненых; одни — зелено-бледные, другие багровые от прилива крови; многие лежали без сознания; иные пронзительно кричали, другие, казалось, были поражены столбняком и, озираясь испуганными глазами, отдавали себя в руки санитаров; некоторые при первом прикосновении к ним содрогались и тут же умирали. Везде было переполнено; все тюфяки в большом низком помещении были заняты, и военный врач Бурош приказал разложить в углу широкую подстилку из соломы. Он и его помощники пока справлялись с делом. Врач только потребовал еще один стол с тюфяком и клеенкой для операций, которые производились под навесом. Помощник быстро прикладывал к носу раненых салфетку, пропитанную хлороформом. Сверкали тонкие стальные ножи, пилы чуть скрипели, как терки; кровь лилась бурными струями, но ее тут же останавливали. То и дело приносили и уносили оперируемых, люди сновали взад и вперед, едва успевали протереть мокрой губкой клеенку. А на краю лужайки, за густым ракитником, пришлось устроить свалку: туда бросали трупы, а также отрезанные руки и ноги, куски человеческого мяса и осколки костей, оставшиеся на операционных столах. (…)
Дверь в большую сушильню была настежь открыта; на всех тюфяках лежали раненые; не оставалось места и на подстилке у стены. Начали стлать солому даже между тюфяками; раненых клали тесно в ряд. Их было уже больше двухсот, и все время прибывали новые. Из широких окон лился бледный свет, озаряя несчастных страдальцев. Иногда слишком резкое движение вызывало у какого-нибудь раненого невольный крик, в сыром воздухе проносились хрипы умирающих, в самой глубине не прекращался тихий, почти певучий стон. Молчание становилось глуше, царило какое-то покорное оцепенение, тоскливая мрачность, как в доме, где поселилась смерть, и тишину нарушали только шаги и шепот санитаров. Сквозь дыры шинелей и брюк видны были раны, наспех перевязанные на поле битвы или зияющие во всем своем ужасе. Торчали раздавленные и окровавленные, но еще обутые ступни; безжизненно висели руки и ноги, словно перебитые молотком в локтях и коленях; сломанные, почти оторванные пальцы чуть держались на лоскутках кожи. Больше всего было, кажется, раздробленных, одеревеневших от боли, свинцово-тяжелых рук и ног. Самыми страшными были раны в живот, грудь или голову. Из чудовищно разодранных тел лилась кровь; под вздувшейся кожей спутались узлом кишки; те, у кого была изрублена поясница, извивались в неистовых корчах. У некоторых были пробиты навылет легкие, у одних отверстие было таким маленьким, что даже не сочилась кровь, у других зияла огромная рана, из которой красной струей истекала жизнь; а от невидимого внутреннего кровоизлияния люди вдруг начинали бредить, чернели и умирали. Больше всего пострадали головы: разбитые челюсти, кровавая каша из зубов и языка, вышибленные из орбит, почти вылезшие глаза, вскрытые черепа, в которых виднелся мозг. Все, кому пуля попала в спинной или головной мозг, лежали как трупы, в полном оцепенении, в небытии, а те, у кого были переломы, метались в лихорадке, просили пить глухим, умоляющим голосом.
Рядом, под навесом, было не менее ужасно. В этой сутолоке производились только спешные операции, необходимые раненым, которые находились в тяжелом состоянии. Если угрожало сильное кровотечение, Бурош немедленно приступал к ампутации. Он также не откладывал дела, когда приходилось искать осколки снарядов в глубоких ранах и извлекать их, если они попали в опасное место: в основание шеи, область подмышки, бедра, сгиб локтя или под колено. Другие раны он предпочитал оставить под наблюдением; санитары по его указаниям только перевязывали их. Он самолично произвел уже четыре ампутации, но не подряд, — после каждой трудной операции он, для отдыха, извлекал несколько пуль: он начал уставать. Здесь было два стола: один — его, другой — помощника. Между столами повесили простыню, чтобы оперируемые не могли друг друга видеть. И как ни мыли эти столы губкой, они оставались красными; вода, которую санитар выплескивал ведрами в нескольких шагах на клумбу маргариток, казалась кровью: ведь достаточно стакана крови, чтобы чистая вода заалела и цветы на лужайке были как будто залиты кровью. Хотя под навес свободно проникал воздух, от этих столов, тряпок, инструментов поднималось тошнотворное зловоние, приторный запах хлороформа. (…)
Санитары подхватили капитана и понесли в лазарет; они собирались положить его на охапку соломы, но Делагерш заметил, что на одном тюфяке неподвижно лежит землисто-бледный солдат и что у него остекленели глаза.
— Послушайте! Да вот этот умер!
— А-а! Правда, — пробормотал санитар. — Надо его убрать отсюда, он только мешает!
Санитары взяли труп и потащили на свалку, за ракитники. Там уже лежало в ряд с десяток трупов, застывших с последним хрипом; у одних ноги словно удлинились от боли; другие скрючились в ужасных позах. Некоторые как будто подсмеивались, закатили глаза, оскалили зубы, обнажив десны; у многих вытянулось лицо, и, казалось, они еще плачут горькими слезами в безмерной скорби. Один малорослый и худой юноша, которому снесло пол-головы, судорожно сжимал обеими руками фотографию жены, бледную дешевую фотографию, забрызганную кровью. А у ног трупов валялась груда отрубленных рук и ног — все отрезанное, все отсеченное на операционных столах, словно метла мясника выкинула в угол отбросы, мясо и кости. (…)
Между тем Делагерш старался поговорить с врачом, чтобы капитана осмотрели вне очереди. Бурош как раз вошел в сушильню; его халат был весь в крови, широкое лицо в поту, от рыжей львиной гривы голова казалась огненной; когда он проходил, раненые привставали, старались его остановить: каждый жаждал, чтобы его сейчас же осмотрели, спасли, сказали, что с ним. «Ко мне! Господин доктор! Ко мне!» Вслед за Бурошем неслись бессвязные мольбы, чьи-то руки ощупью старались схватить его за халат. Но врач, поглощенный своим делом, тяжело дыша от усталости, работал, никого не слушая. Он говорил вслух сам с собой, пересчитывал раненых пальцем, нумеровал, распределял: «Сначала этого, потом того, потом вот этого; первый, второй, третий; челюсть, рука, бедро», а сопровождавший его помощник прислушивался, стараясь все запомнить. (…)
На этот раз предстояло вылущивание плеча по методу Лифранка — то, что хирурги называют «красивой операцией», нечто элегантное и быстрое, в целом — не больше сорока секунд. Раненого уже усыпляли; помощник обеими руками схватил его за плечо, придерживая четырьмя пальцами подмышкой, а большим пальцем сверху. Бурош, вооруженный большим длинным ножом, крикнул: «Усадите его!», обхватил дельтовидный мускул и, проколов руку, перерезал его; потом, при обратном движении, отделил одним ударом сочленение, и вся рука, отсеченная в три приема, упала на стол. Помощник скользнул большим пальцем вниз и зажал плечевую артерию. «Положите его!» Накладывая повязку, Бурош невольно усмехнулся: он кончил все в тридцать пять секунд. Оставалось только загнуть кусок кожи на ране, словно эполет. Эта операция тем и красива, что приходится преодолеть много опасностей: раненый может в три минуты истечь кровью через плечевую артерию, не говоря уже о том, что каждый раз, когда усыпленного хлороформом усаживают, ему грозит смерть.
Делагерш похолодел и хотел бежать. Но не успел: рука уже лежала на столе. Искалеченный солдат, новобранец, крепкий крестьянин, пришел в себя, заметил, как санитар уносит его руку за ракитник. Быстро взглянув на плечо и увидя, что рука отрублена и течет кровь, раненый бешено закричал:
— А-а! Черт вас дери! Что вы наделали?
Бурош в полном изнеможении ничего не ответил, потом добродушно сказал:
— Я сделал как лучше, я не хотел, чтобы ты помер, голубчик… Ведь я тебя спросил, ты мне ответил: «Да!»
— Я сказал: «Да!» Я сказал: «Да!» А почем я знал?
Его гнев утих; он заплакал горючими слезами.
— Что мне делать? Куда я теперь гожусь?
Его отнесли обратно на солому, старательно вымыли стол, и вода, которую снова выплеснули на лужайку, забрызгала кровью клумбу белых маргариток.
Делагерш удивлялся, что все еще слышны пушечные выстрелы. Почему же они не замолкают? Ведь скатерть Розы должна уже развеваться над цитаделью. Казалось, прусские батареи стали стрелять еще сильней. Грохот заглушал слова; от сотрясения самые спокойные люди вздрагивали с головы до ног и все больше волновались. На хирургов и раненых эти толчки, от которых замирало сердце, действовали не очень-то хорошо. Весь лазарет отчаянно шатало: все метались в лихорадке.
— Ведь дело кончено! Чего они палят? — воскликнул Делагерш, испуганно прислушиваясь и каждую секунду думая, что это — последний выстрел.
Он направился к Бурошу, чтобы напомнить ему о капитане, и с удивлением увидел, что врач плашмя лежит на охапке соломы, заголив обе руки по самые плечи и опустив их в два ведра ледяной воды. Изнемогая душой и телом, Бурош отдыхал здесь, измученный, сраженный печалью, безысходной скорбью: это была одна из тех минут отчаяния, когда врач чувствует свое бессилие. А между тем Бурош был крепышом, выносливым и стойким. Но его мучил вопрос: «К чему?» и парализовало сознание, что он никогда не справится со всей работой. К чему? Ведь смерть сильней!.
Между тем два санитара принесли капитана Бодуэна. (…)
Врач взглянул на перевязку, сделанную наспех: простой жгут, наложенный поверх штанины и затянутый ножнами от штыка. Сквозь зубы Бурош проворчал: «Какой прохвост это сделал?» Вдруг он умолк. Он понял: конечно, во время перевозки в ландо, набитом ранеными, повозка ослабела, соскользнула, больше не стягивала рану, и это вызвало обильное кровотечение.
Вдруг Бурош яростно набросился на помогавшего санитара:
— Экий чурбан! Да разрежьте скорей!
Санитар разрезал штанину и кальсоны, башмак и носок. Показалась нога и ступня, голая, мертвенно-белая, забрызганная кровью. Над щиколоткой виднелась страшная дыра, в которую осколком снаряда вогнало лоскут красного сукна. Из раны кашей вытекало искромсанное мясо. (…)
— Тьфу! Ну и разделали же они вас! — заметил Бурош. Он ощупывал ногу, чувствовал, что она холодная, что в ней больше не бьется пульс. Он стал мрачен; у губ легла складка, как всегда при опасных операциях.
— Тьфу! — повторил он. — Нехорошая, нехорошая нога!
Капитан, очнувшись, внимательно посмотрел на него и, наконец, с тревогой спросил:
— Да? Вы находите, доктор?
Но у Буроша была своя тактика — никогда не спрашивать прямо у раненых обычного разрешения, когда представлялась необходимость ампутации. Он предпочитал, чтобы раненый соглашался на это сам.
— Скверная нога! — пробормотал он, словно размышляя вслух. — Мы ее не спасем!
Бодуэн возбужденно сказал:
— Ну, тогда надо с этим покончить. Как вы думаете?
— Я думаю, капитан, что вы храбрец и позволите мне сделать, что полагается.
Глаза Бодуэна померкли, заволоклись какой-то бурой дымкой. Он понял. Но, преодолевая душивший его невыносимый страх, он просто, смело ответил:
— Пожалуйста, доктор!
Приготовления были несложные. Помощник уже держал пропитанную хлороформом салфетку и сейчас же приложил к носу раненого. В минуту недолгого возбуждения перед анестезией два санитара осторожно подвинули капитана на тюфяке так, чтобы его ноги лежали свободно; один стал поддерживать левую, помощник схватил правую и сильно стиснул обеими руками у ляжки, чтобы зажать артерии. (…)
Именно в это время пушки загремели пуще прежнего. Было три часа. Делагерш разочарованно, с раздражением твердил, что не понимает, в чем дело. Теперь уже не оставалось сомнения, что прусские батареи не только не умолкают, но ещё усиливают огонь. Почему? Что там происходит? Бомбардировка была адская; земля дрожала, небо воспламенялось. Седан охватило бронзовое кольцо: восемьсот орудий немецких армий стреляли одновременно, громили соседние поля безостановочно; огонь, направленный в одну точку со всех окрестных высот, бил в центр и мог сжечь, испепелить город в каких-нибудь два часа. Хуже всего было то, что снаряды стали снова попадать в дома. Все чаще раздавался треск. Один снаряд разорвался на улице Вуайяр. Другой задел высокую трубу фабрики, и перед навесом посыпался щебень.
Бурош поднял голову и проворчал:
— Что же они хотят — прикончить наших раненых, что ли? Ну и грохот! Невыносимо!
Между тем санитар вытянул ногу капитана; врач быстрым круговым движением надрезал кожу под коленом, пятью сантиметрами ниже того места, где он рассчитывал перепилить кости. И тем же тонким ножом, которого он не менял, чтобы работа шла скорей, он отделил кожу и отогнул вокруг, словно корку апельсина. Когда он собирался отсечь мускулы, подошел санитар и на ухо сказал ему:
— Номер второй сейчас кончился.
От оглушительного шума Бурош не расслышал.
— Да говорите громче, черт возьми! От этих проклятых пушек можно оглохнуть!
— Номер второй сейчас кончился.
— Кто это номер второй?
— Рука.
— А-а! Ладно!. Так принесите номер третий — челюсть!
И с необыкновенной ловкостью, не прерывая работы, хирург одним взмахом перерезал мускулы до костей. Он обнажил большую и малую берцовую кости, ввел между ними плотный тампон, чтобы они держались, потом сразу отсек их пилой. И нога осталась в руках санитара, который ее держал.
Крови вытекло мало, благодаря тому, что помощник сжимал ляжку. Быстро были перевязаны три артерии. Но врач качал головой; когда помощник разжал пальцы, врач осмотрел рану и, уверенный, что раненый еще не может его услышать, буркнул:
— Досадно! Маленькие артерии не дают крови.
Он закончил диагноз, молча махнув рукой; ещё один пропащий человек! И на его потном лице снова появилось выражение страшной усталости и грусти, безнадежный вопрос: «К чему?» Ведь из десяти не спасешь и четырех. Он отер лоб, принялся разглаживать кожу и накладывать швы. (…)
Свалочное место пополнялось; там уже валялось два новых трупа; у одного был непомерно открыт рот, словно покойник еще кричал; другой весь съежился в чудовищной агонии и казался тщедушным, уродливым ребенком. Куча обрубков разрослась до соседней аллеи. Не зная, куда приличней положить ногу капитана, санитар заколебался и наконец решил бросить ее в общую кучу.
— Ну, готово! — сказал Бурош, приводя Бодуэна в чувство. — Вы вне опасности!
Но капитан не испытывал радости, которая обычно появляется после удачных операций. Он чуть приподнялся, упал и слабым голосом пробормотал:
— Спасибо! Лучше уж совсем покончить!
Он почувствовал, что его жжет спиртовая перевязка. Когда санитары подходили с носилками, чтобы унести его, вся фабрика затряслась от страшного залпа: за навесом, в небольшом дворике, где стоял насос, разорвался снаряд. Стекла разбились вдребезги, и лазарет наполнился густым дымом. В сушильне раненые приподнялись на соломе; все закричали от ужаса, все хотели бежать. (…)
Они вымыли стол, еще раз вылили ведра красной воды на лужайку. Клумба маргариток была уже сплошной кровавой кашей из зелени и растерзанных цветов, плавающих в крови. А врач, которому принесли «номер третий», принялся, чтобы немного отдохнуть, искать пулю, которая раздробила нижнюю челюсть и, наверное, застряла под языком. Кровь лилась ручьями, пальцы доктора слиплись. (…)
Бурош был завален работой, разъярен; он сошел вниз, крича, что предпочел бы отрезать ногу самому себе, чем заниматься своим делом в таких гнусных условиях, без приличного материала, без необходимых помощников. И правда, уже не знали, куда девать раненых; решили укладывать их в траву на лужайку. Они валялись там уже в два ряда; стонали, ждали перевязки под открытым небом, под снарядами, которые все еще сыпались дождем. Раненых свозили в лазарет с двенадцати часов дня, их набралось уже больше четырехсот; Бурош потребовал еще хирургов, а ему прислали только молодого городского врача. Бурош не мог справиться один со всей работой; он исследовал раны зондом, резал, пилил, зашивал; он был вне себя, в отчаянии, что работы все больше и больше…»
Я хочу особо подчеркнуть, что пока речь шла лишь о тех госпиталях, которые оказывали первичную помощь раненым. Находились в непосредственной близости к передовой. Зачастую в зоне поражения вражеского огня.
Из передовых госпиталей раненые отправлялись в более глубокий тыл. По трем причинам. Во-первых, было необходимо обеспечивать прием новых раненых. Во-вторых, в тылу раненые должны были проходить дальнейшее, более серьезное лечение. И в-третьих, близость передовой угрожала их жизни. Они в любой момент могли превратиться в жертв не только обстрела, но и ярости прорвавшегося врага.
Я не стану приводить всем известные примеры подобных расправ гитлеровцев и зверств японцев во Вторую мировую войну. Об убийстве версальцами 300 раненых в лазарете Сен-Сюльпис во времена Парижской коммуны. О смертельных инъекциях, которые делала кувейтская медсестра иракским раненым. И прочее, прочее, прочее…
Все эти подробности можно найти в моей книге «Неизвестные лики войны».
Я лишь хочу сказать, что военная история знает немало таких случаев.
Это ВОЙНА, независимо от того, когда и кто расправлялся с беспомощными ранеными.
Из личных разговоров я узнал от очевидца (по понятным причинам я не называю его имени), что наши солдаты расстреляли в Афганистане госпиталь Международного Красного Креста. Возможно, этот случай был не единичным. Рассказывавший ветеран ДРА сообщил об этом как бы между прочим, без бравады и без раскаяния. Скорее, он напоминал человека, погруженного в глубокий транс. Было видно, что ему в этот момент совершенно наплевать на все упреки, одобрения и вообще на оценку его поступка другими людьми.
Он сам себе был самым страшным судьей…
Но даже эвакуация раненых в тыл являлась очередным опасным этапом.
В газете «Правда» от 12 сентября 1941 года была опубликована статья, выдержку из которой я приведу.
«…Госпитальное судно «Сибирь» вышло из Таллина в ночь с 18 на 19 августа, имея на борту 1300 человек.
Летчики не могли не видеть опознавательных знаков госпитального судна. Воздушные пираты сбросили на нас крупные бомбы.
Рулевая и штурманская рубки были разрушены, рулевой матрос убит. Сильным взрывом капитана сбросило с мостика и завалило мешками с песком.
Послышались душераздирающие крики детей. Женщины заметались по палубе. Одна из них, прижав к груди сына, бросилась за борт. (…)
Когда моряки, падая с ног от усталости, спускали на воду плоты с матерями, детьми и ранеными, фашистские разбойники продолжали свое злодейское дело. Два бомбардировщика вернулись к горевшему судну и сбросили возле него мины. Затем они начали обстреливать из пулемета шлюпки и плоты со спасенными. С воды доносились крики раненых. Леденела в жилах кровь и сжимались кулаки!
(…) Всю ночь оставшиеся на судне не прекращали борьбы с огнем. На борту находилось еще до 40 тяжело раненых. Сколачивались новые плоты, и к рассвету все люди были спущены на воду. (…)
400 человек погибли в огне, потонули, убиты на плотах и в шлюпках пулеметными очередями фашистских негодяев».
Я не собираюсь оправдывать фашистских негодяев, но, думаю, наряду с садизмом здесь присутствовал обыкновенный для войны циничный расчет: враг не должен выжить, раненые не должны вернуться в строй.
К тому же дикость войны провоцировала людей использовать красный крест в качестве маскировки, скрывая под ним боевые средства.
Генерал-полковник вермахта Г. Гудериан в своей книге «Танки — вперед!» упоминал в разделе «Хитрость, обман и коварство»: «Нередко в санитарных машинах со знаком красного креста были скрыты противотанковые орудия, которые внезапно открывали огонь по головным машинам танковой колонны».
В книге не уточняется, кто именно применял против фашистов подобный прием: французы, поляки или русские. Это был лишь обобщающий опыт боевых действий. Но нет сомнения, что этот коварный прием применялся. (Недаром сам Гудериан пояснил, что «все примеры основаны на эпизодах Второй мировой войны».)
После такого, разумеется, ни о какой пощаде не могло быть и речи и на красный крест уже никто не обращал внимания. И немцам в полной мере довелось испытать это на себе.
Германский адмирал Ф. Руге описывал случай с американским транспортом «Лакония» с 3000 человек и 1800 пленных итальянцев на борту, торпедированным 12 сентября 1942 г. подлодкой «U-I56» под командованием капитана Гартенштейна.
«Гартенштейн передал в эфир открытым текстом на немецком и английском языках сообщение о координатах парохода и его положении, обязавшись не атаковать суда, которые придут на выручку. КПЛ (командующий подводным флотом Германии. — O.K.) выслал несколько подводных лодок, которые приняли на борт часть потерпевших кораблекрушение и взяли на буксир шлюпки, в которых находились остальные, чтобы подвести их к берегу и передать спасенных на французские суда в Дакаре. Самолеты союзников сбрасывали бомбы на буксирные караваны, повредили «U-156» и потопили одну шлюпку с потерпевшими кораблекрушение.
Этот опыт привел к тому, что КПЛ запретил всякие спасательные действия…»
Наверное, англо-американцы очень обрадовались, когда услышали в эфире координаты того места, где всплывут вражеские подлодки. Убедившись, что «наивные немцы» и впрямь занимаются спасением их солдат и не окажут сопротивления, они послали не спасательные корабли, а самолеты, чтобы их бомбить.
Разговор о гуманности на войне на этом можно закончить.
Можно найти достаточно примеров тому, как израненных, тонущих людей расстреливали фашисты, японцы, союзники… Русские? Отечественная историография об этих фактах стыдливо умалчивает. Их следует искать в зарубежных источниках.
Вспомним лишь фразу иранского президента, которая может считаться визитной карточкой любой войны: «Учения о морали, существующие в мире, являются неэффективными, когда война достигает критической стадии».
Увы, точнее не скажешь.
И военврачей, санитарный транспорт, медицинское имущество стремились уничтожать наряду с вражеским личным составом и боевой техникой.
«Мы, нижеподписавшиеся, настоящим подтверждаем следующее: Доставив раненых к месту назначения, наш военно-санитарный поезд выехал в обратный рейс. 5 ноября сего года 19 411 в 16 часов 50 минут на перегоне между разъездом Пальцево и станцией Кафтино Калининской железной дороги поезд атаковали с воздуха четыре фашистских самолета. Они подвергли нас бомбардировке и пулеметному обстрелу. Самолеты летели на небольшой высоте и ясно видели опознавательные знаки Красного Креста на крышах вагонов военно-санитарного поезда. Фашисты дали короткую пулеметную очередь по поезду, после чего сбросили 4 фугасных и несколько зажигательных бомб. Одна фугасная бомба прямым попаданием разбила и зажгла вагон № 15. Всего разрушено и сгорело 13 вагонов. Когда поезд остановился, мы подобрали раненых товарищей, выскочили из вагонов, сползли с железнодорожной насыпи и пытались укрыться в лесу. Фашисты с высоты бреющего полета открыли пулеметный огонь, чтобы помешать нам спасти пострадавших товарищей. Фашисты видели нас и охотились за нами. 30 минут мы лежали под непрерывным пулеметным огнем. Пули сыпались градом. Имеются жертвы.
Убиты:
Посошникова Вера Васильевна — врач-хирург.
Кузнецова Валентина Дмитриевна — медицинская сестра.
Прокофьева Фаина Ивановна — проводница ленинградского резерва Октябрьской железной дороги.
Барабанова Мария Павловна — проводница ленинградского резерва Октябрьской железной дороги.
Звонарев Иван Платонович — раненый красноармеец, следовавший в батальон выздоравливающих.
Ранены:
Овсянников Никита Васильевич — старший фельдшер.
Чернышев Николай Григорьевич — зав. складом военно-санитарного поезда.
Константинова Анна Григорьевна — медицинская сестра.
Тонких Константин Тихонович — санитар.
Все вышеизложенное мы видели и пережили лично, о чем собственноручно написали настоящий акт.
Масленникова В.Д. — медицинская сестра.
Сухаго С. И. — начальник аптеки.
Тонких К.Т. — санитар.
Овсянников H.B. — старший фельдшер.
Чернышев Н.Г. — зав. складом военно-санитарного поезда».
Но, даже выжив на поле боя, пережив ад медсанбата, уцелев при эвакуации и оказавшись вдали от непосредственной опасности, в глубоком тылу, раненым приходилось пройти через тяжелейшие испытания. Здесь, собственно, и начиналось лечение или то, что называлось лечением, при постоянном дефиците медикаментов, перевязочных средств, недостатке медперсонала, зачастую при скверном питании, в тяжелейшей психологической обстановке скопления массы страдающих людей. Здесь начинались осложнения ран, решалась судьба — «жить или не жить», здесь звучали сетования: «Лучше б меня убило, чем так…»
H.A. Тутомлин, директор Московского воспитательного дома, свидетельствовал в 1812 г., что из 3000 французских раненых, размещенных в доме, «ежедневно умирало от ран и поносов от 50 до 80 человек».
Как можно выздороветь, как вообще можно существовать в таких условиях, если В ТЕЧЕНИЕ ЧАСА из вашего помещения выносят 2–3 трупа?! И так каждый день.
Как при этом успокоиться, заснуть, набраться сил, столь необходимых для лечения?
Не только раненые, но и не каждый врач способен равнодушно взирать на такое.
«Разделите судьбу тех, кто сейчас корчится на рогожах, — их оставили врачи и бежали. А те, кто не бежал, сошли с ума, потому что они могли только рыдать, видя страдания людей. (…)
Медикаментов нет, врачи, не выдерживая ада, который они наблюдают в госпиталях, кончают самоубийством», — это описание того, что происходило в немецких госпиталях внутри Сталинградского котла.
А ниже для сравнения я приведу описание, сделанное на 130 лет раньше уже упоминавшимся мной врачом вюртембергского кавалерийского полка Генрихом Роосом: «В Лесне мы застали вюртембергский лазарет, старший врач которого, господин Шлайер, был мне знаком еще со времени рейнских походов. Этого обычно столь веселого человека я нашел в очень меланхолическом настроении. (…) Сверх того, большинство многочисленных больных, оставленных армейским корпусом в Лесне и вверенных ему, умирало от злостного поноса, причем он не мог применять необходимых средств по недостатку их. Он окружен был выздоравливающими, которые слонялись, как тени, потому что не хватало самого необходимого для поправляющихся, именно — питательной, подкрепляющей пиши и напитков. (…) Борясь с многочисленными трудностями и непрерывной нуждой, он сделал то, что многие уже сделали раньше и делали впоследствии, — прервал свою опостылевшую жизнь, перерезав горло ударом хирургического ножа».
Говорят, солдаты в бою часто молят провидение: «Только бы не убило, а ранило!» Когда наступает «боевая усталость» и человек психологически «ломается», он начинает мечтать о том, чтобы его ранило, и тогда он окажется в госпитале, на чистых простынях, далеко-далеко от грохота взрывов, невыносимых условий и выматывающего напряжения от постоянного ожидания смерти.
«Землей обетованной» начинает казаться то место, при одной только мысли о котором другие приходят в ужас.
«…Прямо на полу, на полусгнившей соломе и на окровавленных рогожах лежали раненые — сотни три, если не больше. Хайн был там на днях с генерал-полковником — тот раздавал раненым ордена. Хайна чуть не стошнило при виде крови и гноя. Нет уж, больше он туда не покажет носа!»
Но человек, который желает увидеть НАСТОЯЩУЮ войну, войну во всех ее проявлениях, обязательно посетит такой госпиталь. И оставит потомкам описание того, что он там увидел.
«Вы входите в большую залу Собрания. Только что вы отворили дверь, вид и запах сорока или пятидесяти ампутационных и самых тяжело раненных больных, одних на койках, большей частью на полу, вдруг поражает вас. Не верьте чувству, которое удерживает вас на пороге залы, — это дурное чувство, — идите вперед, не стыдитесь того, что вы как будто пришли смотреть на страдальцев, не стыдитесь подойти и говорить с ними: несчастные любят видеть человеческое сочувствующее лицо, любят рассказать про свои страдания и услышать слова любви и участия. Вы проходите посередине постелей и ищете лицо менее строгое и страдающее, к которому вы решитесь подойти, чтобы побеседовать.
— Ты куда ранен? — спрашиваете вы нерешительно и робко у одного старого исхудалого солдата, который, сидя на койке, следит за вами добродушным взглядом и как будто приглашает подойти к себе. Я говорю: «робко спрашиваете», потому что страдания, кроме глубокого сочувствия, внушают почему-то страх оскорбить и высокое уважение к тому, кто перенесет их.
— В ногу, — отвечает солдат; но в это самое время вы сами замечаете по складкам одеяла, что у него ноги нет выше колена. — Слава богу теперь, — прибавляет он, — на выписку хочу.
— А давно ты уже ранен?
— Да вот шестая неделя пошла, ваше благородие!
— Что же, болит у тебя теперь?
— Нет, теперь не болит, ничего; только как будто в икре ноет, когда погода, а то ничего.
— Как же ты это был ранен?
— На пятом баксионе, ваше благородие, как первая бандировка была: навел пушку, стал отходить, этаким манером, к другой амбразуре, как он ударит меня по ноге, ровно как в яму оступился. Глядь, а ноги нет.
— Неужели больно не было в эту первую минуту?
— Ничего; только как горячим чем меня пхнули в ногу.
— Ну, а потом?
— И потом ничего; только как кожу натягивать стали, так саднило как будто. Оно первое дело, ваше благородие, не думать много: как не думаешь, оно тебе и ничего. Все больше оттого, что думает человек.
В это время к вам подходит женщина в сереньком полосатом платье и повязанная черным платком; она вмешивается в ваш разговор с матросом и начинает рассказывать про него, про его страдания, про отчаянное положение, в котором он был четыре недели, про то, как, бывши ранен, остановил носилки, с тем чтобы посмотреть на залп нашей батареи, как великие князья говорили с ним и пожаловали ему двадцать пять рублей, и как он сказал им, что он опять хочет на бастион, с тем, чтобы учить молодых, ежели уже сам работать не может. Говоря все это одним духом, женщина эта смотрит то на вас, то на матроса, который, отвернувшись и как будто не слушая ее, щиплет у себя на подушке корпию, и глаза ее блестят каким-то особенным восторгом.
— Это хозяйка моя, ваше благородие! — замечает вам матрос с таким выражением, как будто говорит: «Уж вы ее извините. Известно, бабье дело — глупые слова говорит». (…)
— Ну, дай бог тебе скорее поправиться, — говорите вы ему и останавливаетесь перед другим больным, который лежит на полу и, как кажется, в нестерпимых страданиях ожидает смерти.
Это белокурый, с пухлым и бледным лицом человек. Он лежит навзничь, закинув назад левую руку, в положении, выражающем жестокое страдание. Сухой открытый рот с трудом выпускает хрипящее дыхание; голубые оловянные глаза закачены кверху, и из-под сбившегося одеяла высунут остаток правой руки, обвернутый бинтами. Тяжелый запах мертвого тела сильнее поражает вас, и пожирающий внутренний жар, проникающий во все члены страдальца, проникает как будто и в вас.
— Что, он без памяти? — спрашиваете вы у женщины, которая идет за вами и ласково, как на родного, смотрит на вас.
— Нет, еще слышит, да уж очень плох, — прибавляет она шепотом. — Я его нынче чаем поила — что ж, хоть и чужой, все надо жалость иметь, — так уж не пил почти.
— Как ты себя чувствуешь? — спрашиваете вы его.
Раненый поворачивает зрачки на ваш голос, но не видит и не понимает вас.
— У сердца гхорить.
Немного далее вы видите старого солдата, который переменяет белье. Лицо и тело его какого-то коричневого цвета и худы, как скелет. Руки у него совсем нет: она вылущена в плече. Он сидит бодро, он поправился; но по мертвому, тусклому взгляду, по ужасной худобе и морщинам лица вы видите, что это существо, уже выстрадавшее лучшую часть своей жизни.
С другой стороны вы увидите на койке страдальческое бледное и нежное лицо женщины, на котором играет во всю щеку горячечный румянец.
— Это нашу матроску пятого числа в ногу задело бомбой, — скажет вам ваша путеводительница, — она мужу на бастион обедать носила.
— Что ж, отрезали?
— Выше колена отрезали.
Теперь, ежели нервы ваши крепки, пройдите в дверь налево: в той комнате делают перевязки и операции. Вы увидите там докторов с окровавленными по локти руками и бледными, угрюмыми физиономиями, занятых около койки, на которой, с открытыми глазами и говоря, как в бреду, бессмысленные, иногда простые и трогательные слова, лежит раненый под влиянием хлороформа. Доктора заняты отвратительным, но благородным делом ампутаций. Вы увидите, как острый кривой нож входит в белое здоровое тело; увидите, как с ужасным, раздирающим криком и проклятиями раненый вдруг приходит в чувство; увидите, как фельдшер бросит в угол отрезанную руку; увидите, как на носилках лежит, в той же комнате, другой раненый и, глядя на операцию товарища, корчится и стонет не столько от физической боли, сколько от моральных страданий ожидания, — увидите ужасные, потрясающие душу зрелища…»
В большинстве городов России на стенах старых школ, институтов, училищ можно увидеть памятные доски: «В этом здании в годы Великой Отечественной войны размешался эвакуационный госпиталь номер такой-то».
Сколько их было, этих госпиталей! Сколько через них прошло раненых солдат!
В следующий раз, заметив такую доску, задержитесь перед ней на мгновение, замедлите шаг. Эти стены помнят стоны, горячечный бред и предсмертные хрипы искалеченных войной людей. Они помнят стук костылей в своих коридорах, хранят импульсы нечеловеческой боли и страданий, отчаяния и надежд. Они видели суету при разгрузке с машин очередной партии окровавленных тел и были свидетелями того, как уже бездыханные тела увозились к солдатским могилам. Сквозь них устремлялись невеселые солдатские мысли и отлетали души.
До обидного, до оскорбительного мало описаний тыловых госпиталей времен Великой Отечественной войны. То есть они, конечно, есть, но все больше как-то вскользь, мимоходом, без подробностей. Все описания проходили жесткую идеологическую цензуру, и поэтому в них практически невозможно встретить ни проявления малодушия, ни истерик, ни попыток суицида, ни воровства со стороны медперсонала, ни крамольных молитв Небесам и проклятий войне.
Было немало написано о самоотверженном труде медиков, о присланных в госпитали посылках, о выступлении артистов в больничных палатах, о неунывающих раненых, подбадривающих друг друга озорными шутками, о порыве выздоравливающих поскорее вернуться на фронт.
И от этого наша память и наше представление о госпиталях, мягко говоря, необъективны.
Поэтому приходится пользоваться описаниями, относящимися к другим войнам и другим временам, когда люди еще не стеснялись говорить ВСЮ правду.
«Это был не полевой лазарет, куда раненых приносят в разгаре боя, лазарет, где льется свежая кровь, где ампутации подвергаются здоровые красные тела. Это была больница, отдающая гнилью, лихорадкой и смертью, вся пропитавшаяся потом за время медленного выздоровления раненых и бесконечных агоний. Доктор Далишан (…) принимал раненых немцев так же, как и раненых французов; он лечил и человек десять баварцев, подобранных в Базейле. Враги, которые недавно бросались друг на друга, теперь лежал и рядом, в добром согласии, объединенные общим страданием. В какое жилище ужаса и беды превратились эти два большие класса бывшей школы, где бледный свет, проникавший сквозь высокие окна, озарял в каждом пятьдесят коек!
Через десять дней после битвы привезли еще раненых, забытых, найденных в разных местах; четверо оставались без всякой медицинской помощи в пустом доме в Баланс, жили неизвестно как, наверно, благодаря милосердию какого-то соседа; их раны кишели червями; вскоре они умерли от заражения крови, отравленные омерзительными язвами. Гнойные раны, с которыми бессильны были бороться врачи, опустошали ряды коек. Уже в дверях от запаха мертвечины захватывало дыхание. Дренажи сочились зловонным гноем, стекавшим капля за каплей. Нередко приходилось снова вскрывать живое мясо, извлекать осколки костей. У иных проявлялись нарывы, опухоли, они разрастались, лопались и возникали в другом месте. Изможденные, исхудалые, землисто-бледные, несчастные люди претерпевали все муки. Одни, распластанные, бездыханные, по целым дням лежали на спине, закрыв глаза, опустив почерневшие веки, были уже похожи на разлагавшиеся заживо трупы. Другие, измученные бессонницей, метались, обливаясь потом, неистовствовали, словно обезумев от страданий. Но когда, при заражении крови, их начинала трясти злокачественная лихорадка, — наступал конец, яд торжествовал, переносясь от одних к другим, унося всех, и неистовых, и спокойных, в едином потоке гноя.
Была ещё палата — палата обреченных, заболевших дизентерией, тифом, оспой. У многих была черная оспа. Они ворочались, кричали в беспрестанном бреду, вскакивали, вставали во весь рост, словно призраки. Раненные в грудь страшно кашляли и умирали от воспаления легких. Другие кричали от боли и чувствовали облегчение лишь от холодной воды, которой им постоянно освежали раны. Только долгожданный час, час перевязки, приносил некоторое успокоение; постели проветривались, тела, оцепеневшие от неподвижности, распрямлялись. Но это был и грозный час: не проходило дня, чтобы врач, осматривая раны, не обнаруживал синеватые точки на коже какого-нибудь несчастного солдата — признаки начинающейся гангрены. На следующий день происходила операция. Отсекали еще кусок руки или ноги. Иногда гангрена распространялась, и тогда снова оперировали, пока не отрезали всю конечность. Наконец гангрена охватывала всего человека, все тело покрывалось свинцовыми пятнами; приходилось уносить больного, дрожащего, обезумевшего, в палату обреченных, и там он погибал; уже до агонии вся его плоть была мертва и пахла трупом. (…)
В первый же день, когда Генриетта вошла в лазарет, она с ужасом узнала в одном из раненых баварского солдата, человека с рыжими волосами, рыжей бородой, голубыми глазами и широким квадратным носом, того самого, что Базейле унес ее на руках, когда расстреливали Вейса. Баварец тоже узнал ее, но не мог говорить: пуля, попав навылет в затылок, оторвала половину языка. Два дня Генриетта в испуге сторонилась, невольно содрогаясь каждый раз, как проходила мимо его койки, но он следил за ней безнадежным, кротким взглядом, и это ее покорило. Неужели это то самое чудовище, косматое, забрызганное кровью, вращающее глазами от ярости, чудовище, о котором она вечно вспоминала с ужасом? Трудно было поверить, что этот несчастный добродушный человек, который так покорно переносит жестокие страдания, действительно тот самый человек. Его ранение — редкий случай — вызывало сострадание во всех раненых. Никто даже не был уверен, что его фамилия Гутман; так его называли только потому, что единственными звуками, которые ему удавалось произнести, было какое-то ворчание из двух слогов, приблизительно составлявших эту фамилию. Да еще предполагали, что он женат и у него есть дети. По-видимому, он знал несколько французских слов. Иногда он отвечал резким кивком головы. «Женат?» — «Да, да!» — «Дети?» — «Да, да!» Однажды, увидя муку, он растрогался, и в лазарете решили, что он, может быть, мельник. Больше ничего о нем не знали. Где его мельница? В какой далекой баварской деревне плачут теперь его жена и дети? Неужели он так и умрет, неизвестный, безыменный, а его семья будет где-то томиться в вечном ожидании?
— Сегодня Гутман послал мне воздушный поцелуй… — сказала однажды Жану Генриетта. — Каждый раз, как я даю ему пить или оказываю малейшую услугу, он прикладывает к губам пальцы в знак глубокой благодарности… Не улыбайтесь: ведь страшно быть словно заживо погребенным! (…)
Лютый холод убивал раненых, опустошал ряды коек. Несчастный немой хрипел два дня. В последние часы Генриетта осталась у его изголовья, уступая умоляющим взглядам немого. Он говорил с ней глазами, на которых выступали слезы; может быть, он хотел сказать ей спою настоящую фамилию, название далекой деревни, где его ждали жена и лети. Так он и скончался неизвестным, посылая ей цепенеющими пальцами воздушный поцелуй, словно желая еще раз поблагодарить за все заботы…»
Нет, в такую войну мальчишки не играют.
И не учитывают эту ее мрачную и совсем не романтическую сторону.
Может, все эти кошмары были возможны лишь раньше, а современные армейские госпитали даже в зоне боевых действий мало чем отличаются от обычных больниц?
Военный хирург Виктор Кузнецов, служивший под Кандагаром в ДРА, свидетельствует, что медроты и медсанбаты ограниченного контингента советских войск назывались «кровавыми». Приведу несколько цитат из его писем жене, опубликованных в журнале «Огонек» № 28 за 1989 год.
В них видны и раны солдат, и труд медиков, и все то многообразие задач, стоявших перед военным медикам, и те условия, в которых их приходилось решать.
«29.6.84.
…Вчера хотели измерить температуру у солдат, но все термометры показывали 42 градуса по Цельсию и выше. Это понятно, ведь температура воздуха выше 60 градусов. Вчера сделал себе вечером тройную дозу гамма-глобулина для профилактики гепатита, так как все врачи здесь уже переболели, а мне что-то не хочется…
4.7.84.
…Сегодня ездил в госпиталь, знакомился с больными, — вчера к ним поступил солдат, наступил на мину, ему оторвало стопу и руку, вид очень непривлекательный, и это в 19 лет…
18.7.84.
…После обеда было много работы — поступило 6 раненых, 5 убито. Мы, врачи, видим самую неприглядную сторону войны… знаешь, я почему-то боялся, что здесь стану жестоким, циничным, но нет, слава богу и твоей любви…
21.7.84.
…Сегодня было две операции. Почему-то очень ярко ощутил, как мы все стали спокойно относиться ко всему. Поступил раненый с ожогом, спрашиваю его, где это так, — а он спокойно так отвечает: «Да в бронике горел». Как будто об утюг обжегся. Или разговор в столовой: «Жаль парня». — «Сам виноват, погиб по дурости». А может, это такая защитная реакция человека?!
31.7.84.
…Дни похожи один на другой…
1.8.84.
…Поступил интересный раненый: задел проволоку от прыгающей мины и получил всего-навсего осколочные ранения мягких тканей правой руки, это кажется невероятным, так как вчера одному ампутировали ногу и руки, и повреждения глаз, а другому ногу. А этот чудом уцелел. (Смотреть запись накануне: «Дни похожи один на другой…» — O.K.)
24.8.84.
…Работаю сейчас один, все в рейде — сегодня уже были две «ласточки», два бойца с сотрясением головного мозга (подрыв)…
25.8.84.
…Поступило 4 раненых и два больных. Тут есть особенность: лечишь больного по поводу ранения, вдруг у него температура до 40 градусов, начинаешь думать, искать: почему? А у него малярия или брюшной тиф!
26.8.84.
…Работы сегодня море. Ночью ожидается ещё поток раненых. Тяжело одному, но ничего, здоровья у меня хватит…
28.8.84.
…Работы не уменьшается. Ранения очень интересные. Вновь стали поступать из «зеленки» ex letalis (мертвые)…
29.8.84.
…Работы много. Сейчас веду сразу сорок (!) раненых — такого у меня еще в практике не было. Ночью поступило 5. К утру закончил работу…
30.8.84.
…Сейчас 22.00 — только закончил операции, описывать буду завтра, руку ломит. Раненых и больных перевалило за 50 (!), теперь оперирую вволю, благо из хирургов я один…
31.8.84.
Работы у меня не убавляется. В день делаю по 3–5 операций, но больше всего утомляет писанина. Теперь поднимают меня и ночью, знаешь, что это очень хорошо, так как осознаешь ответственность за каждого. Сегодня чуть было не упустил гнойник, все же решился оперировать, вскрыл — получил много гноя. Все время надо быть начеку…
2.9.84.
…Сегодня воскресенье, но работали целый день. Свыше сорока перевязок — такого ещё не было при мне.
…Знаешь, последнее время стал замечать за собой, что иногда, правда, редко, стал кричать в перевязочной на больных (!).
Хорошо, что я сам это заметил и уже осмыслил, так что теперь буду следить за собой. Хотя все это можно объяснить утомлением, напряженной работой; а также тем, что новокаин плохо обезболивает тех, кто курил «травку», а такие попадаются — они похожи на истеричек…
4.9.84.
…Видишь, как получилось — одного врача из батальона отвезли в госпиталь (наркомания)…
14.9.84.
…мы тут с Юрой обсуждали вопрос недавно и пришли к выводу, что здесь смерть воспринимается философски, хотя страха нет только у дебилов (!). А у меня больше всего страх остаться калекой…
12.9.84.
…Часто при решении вопросов приходится обращаться к учебникам…
22.9.84.
…сейчас приехал из госпиталя, оперировал раненого, очень интересная операция — осколочное ранение шеи в области сосудистого пучка…
24.9.84.
…Сегодня я дежурный врач, почему-то очень устал, хочется спать. За вчера и сегодня умерли от ран в госпитале два солдата из нашей части… казалось бы, что, раз попал в госпиталь, уже должен жить, а тут…
1.10.84.
…В обед оперировал солдата — запал от гранаты взорвался в руке… а после обеда больной с малярией, температура 40,5, на фоне этой температуры дал реактивный психоз: стал считать, что мы хотим убить его, втроем еле-еле успели его удержать, ввели аминазин, жидкость в/венно…
3.10.84.
…Сегодня оперировал одного — удалил осколок из правого плеча…
8.10.84.
…тот раненый, которого мы оперировали позавчера, умер: тромбоз вен мозга. Мы, хирурги, сделали все, чтобы он жил. Хотим начать делать ампутации у нас в роте — у нас все готово, и, главное, мы готовы психологически…
19.10.84.
…Саша Кулик, прапорщик, пожелтел — болезнь Боткина. Заболеваемость гепатитом очень большая — в среднем ежедневно по 5–10 человек госпитализируем…
21.10.84.
…Сегодня воскресенье, думал отдохнуть, но с утра в госпиталь поступили сразу шесть раненых, нас позвали на помощь. Мы сделали ампутации нижних конечностей на уровне верхних третей, лапаротомию с ушиванием ран печени и желудка, зашили и обработали раны на шее и кистях рук, — и все это у одного человека. А вообще это очень страшно — действительно пушечное мясо (!). Оперировали с 9.00 до 13.00, тяжело, но особого удовлетворения от таких операций не получаешь, хотя понимаешь, что это единственное, что можно было сделать для сохранения жизни человека…
24.10.84.
…Нач. мед. уехал на конференцию — отдохнем без его идиотизма. Привезли двух раненых — перевернулись на БМП, один погиб, а двое к нам…
28.10.84.
У нашего командира роты точно гепатит. И вчера пожелтела старшая медсестра. Ряды катастрофически редеют. Все ждут — кто же следующий?! (…)
Много гибнет по дурости. Вчера прилетели молодые — сегодня один из них поднял гранату, выкрутил запал, выдернул кольцо и ждал, пока запал взорвется, хорошо, что хоть саму гранату выбросил, — в результате вот уже и отслужил свое, став инвалидом, все еще сознание детское, считают, что здесь «учебное», а здесь война. А вчера случай — смех сквозь слезы: один не появляется на вечерней поверке, его начинают ругать, он, не спеша, достает из кармана гранату, вкручивает запал, выдергивает кольцо на глазах у всех и бросает в середину палатки. Граната обычно взрывается через четыре-пять секунд. Все пулей выскакивают. Один зацепился штанами и пять метров тащил кровать за собой. Оказалось — тот пошутил, вкрутил небоевой запал. А ведь могла бы граната и взорваться…
8. 11.84.
…Поступило трое вертолетчиков — упали вместе со своей машиной с высоты 2500 метров. Один — труп, другой очень тяжелый. Перелом основания черепа. Без сознания. А третьего мы оперировали в течение пяти часов, но результат никакой: в конце операции упало давление, смерть… здоровый парень, здесь только с августа, когда поступил, он разговаривал, просил спасти, и мы всегда надеемся на один шанс из тысячи, надеемся на чудо, оперируем — а нам природа показывает наше бессилие, наши скудные знания. Почему-то эта смерть произвела очень сильное впечатление, не верится, что столько людей боролись за жизнь, и все абсолютно напрасно…
Перед операцией говорил: что он чувствует, что умрет, умолял, чтобы мы спасли его, показывал фотографии жены и двух детей — говорил, что нельзя ему умирать, а мы убедительно уговаривали его, чтобы он не волновался, что все будет хорошо, хотя сами прекрасно понимали, что шансов почти нет… но очень хотелось спасти!
Извини.
Устал сегодня очень, но возбужден и потрясен смертью (!)…
11.11.84.
…Толя Азбаров, наш анестезиолог, пожелтел…
18.11.84.
…Сегодня ночь не спал — занимался с ранеными. Поступило сразу девять раненых и два трупа. Сергей Лукинов — второй хирург — сегодня пожелтел, опять останусь я один…
21.11.84.
…Ездил на санитарной машине на аэродром — поступили сразу шесть раненых и один труп. Жаль парня, недавно он лежал у нас медроте, а теперь его нет, пуля попала в голову…
22.11.84.
…Юра Епифанов все же пожелтел…
28.11.84.
…Ехали по пустыне на БТР; свесив ноги на броню снаружи, — все-таки мысль не покидает, что в любой момент можно взлететь, обычно, когда сидят снаружи, то остаются живы, могут быть переломы, но это ерунда. (…) Перед крепостью Махаджири (правда, интересное название?) пришлось сесть по-боевому, залезть внутрь, автоматы приготовить к стрельбе… Никакой психологической нагрузки практически не испытываешь оттого, что стреляешь в людей. Расстрелял целый рожок. (…)
За меня не беспокойся, я всегда, постоянно думаю о тебе, я в любой обстановке предельно осторожен, теперь я испытал себя, слава богу, нет у меня того страха, который иногда видишь на лицах (!)…
2.12.84.
…Дежурство спокойное, только вот сейчас поступил солдат с переломом челюсти — это самая распространенная мирная травма, следствие выяснения отношений…
3.5.85.
…Принял трех тяжелых раненых — все ранения в череп…
7.5.85.
…все время обсуждался вопрос о высоте ампутации нижних конечностей при минновзрывной травме. Все дело втом, что ударная волна распространяется вверх по кости с разрушением тканей, обрывом сосудов, прилегающих к кости. Весь вопрос состоит в том, чтобы определить уровень здоровых тканей, где проводить ампутацию. Вроде бы простой вопрос — надо определить, где живые ткани, а где уже мертвые. По настоящее время нет доступной методики в определении здоровых тканей в первые часы после травмы. А хирургам, с одной стороны, хочется оставить побольше конечности, а с другой — чтобы рана заживала без нагноения, а для этого и нужно оперировать в пределах здоровых тканей.
Ты извини меня за эти рассуждения, вряд ли тебе это интересно читать…»
Пусть читателя не вводит в заблуждение умиротворяюще-повествовательный стиль этих писем. Во-первых, Виктор Кузнецов был профессионалом своего дела и прежде всего старался анализировать свою работу. А во-вторых, письма адресовались его жене, которую не хотелось заставлять лишний раз волноваться. Отсюда и сдержанность при описании ратного труда.
Но здесь самое время вспомнить сцену в госпитале в Чечне: «Типичный подрыв на противопехотной мине… Человек на секунду приходит в сознание и издает душераздирающий звериный крик, от которого мурашки бегут по коже и ноет сердце…»
И сразу как-то по-новому воспринимаются все эти многочисленные «поступил солдат, наступил на мину, ему оторвало стопу и руку, вид очень непривлекательный», «вчера одному ампутировали ногу и руки, и повреждения глаз, а другому ногу», «делали ампутации нижних конечностей на уровне верхних третей, лапаротомию с ушиванием ран печени и желудка, зашили и обработали раны на шее и кистях рук, — и все это у одного человека», «перелом основания черепа», «все ранения в череп» и так далее.
В. Кузнецов прав, когда говорит: «Мы, врачи, видим самую неприглядную сторону войны…»
В этом вопросе с врачами могут соперничать разве что палачи карательных отрядов и расстрельные команды.
Еще одной трагедией для раненых являлось то, что после выздоровления они направлялись в другие части и попадали в новый коллектив. По крайней мере так было в Красной Армии.
Шестидесятичетырехлетний воюющий казак Парамон Самсонович Куркин сетовал: «Почему после ранения казаки не возвращаются в свои части? Теряется наша увязка, наша дружба, наша братская любовь, когда я знаю командира и он меня.
Помню, идем через перевал, встречаем на перевале вернувшегося после ранения любимого лейтенанта своего, Зайцева, казака. А он везет на ишаках груз — обозом командует — и сам плачет. И не уйти сил нет, и уйти с обоза самовольно — за дезертира будешь. Он в обозе, а нам вместо этого, бывало, присылали таких, что и конского хвоста не видели. А ведь когда возвращается кто обратно — после ранения в свою часть, какой восторг и у него, что еще повоюет, рану отквитает, и у всех, кто его снова увидит! А то у нас так: то одного, то другого ветретишь на дороге. Один в пехоту попал, другой в обоз. А нужно людям маршрут давать — из госпиталя в свою часть. Ну вот оторви ты меня от коня, я в пехоте и кушать не буду…»
К. Симонов так прокомментировал эти слова старого солдата: «Перечитываю сейчас это и вспоминаю, сколько же раз за войну мне приходилось слышать горькие сетования на то, что раненые после госпиталей не попадают обратно в свои части! В гвардейские еще с грехом пополам, а в остальные только если уж как-то особенно повезет!
При огромных наших пространствах и огромных расстояниях от тыловых госпиталей до разных участков фронта решить эту проблему было неимоверно трудно. Этого забывать не приходится. Но невозможно забыть и того, с какой душевной болью думали и говорили фронтовики о невозможности после ранения вернуться в свою часть».
Кстати, в германской армии вплоть до последних месяцев войны, выписанные из госпиталей солдаты возвращались к своим старым товарищам, что обеспечивало высокую спайку личного состава подразделений.
Это уже в финале, при полной неразберихе и параличе транспорта, из выздоровевших раненых стали наспех сколачивать роты и батальоны и бросать их в бой.
В главе, посвященной боевым травмам, нельзя обойти стороной ранения, полученные в результате взрывов, и контузии, вызванные взрывной волной.
Благодаря голливудским боевикам у многих людей (особенно у подростков) сложилось мнение, что взрыв — это не так уж и опасно. От него якобы можно убежать. Спрятаться за столом или автомобилем. Нырнуть под воду.
Нередко в кино можно увидеть кадры, как герой в последнюю секунду прыгает в сторону от взрыва и, подхваченный воздушным потоком, делает сальто, после чего, как ни в чем не бывало, отряхивается от пыли и продолжает заниматься своими делами. Появляется ощущение, что главное во взрыве — это киношные клубы пламени, которые никоим образом не должны задеть человека. Задели — значит погиб, удалось увернуться — уцелел. Как при игре в догонялки.
Но в документальной хронике отчетливо видно, что даже при относительно далеком взрыве камера начинает «плясать» в руках оператора. Что же происходит там, на сто — двести метров ближе к эпицентру!
После изобретения пороха процент убитых и раненых взрывом солдат стал стремительно возрастать. Взрыв ранит всех: разлетающимися осколками, камнями, кирпичной крошкой, комьями земли, щепками…
Кажется необычайно глупым получить в бою щепку от оконной рамы в живот и скончаться после двух недель страшных мучений от гнойного перитонита. Но это тоже боевая рана.
И какая смерть на войне не глупая?
Сила взрыва бывает поистине фантастической. Она опрокидывает многотонные танки, выворачивает из земли железобетонные доты, скручивает в спираль железнодорожное полотно. Невозможно представить, что при этом происходит с хрупким, податливым человеческим телом. Оно в буквальном смысле превращается в кровавый фарш.
В последние годы довольно часто можно слышать, что страшные разрушения в результате терактов были вызваны взрывными устройствами эквивалентными 500 г тротила, или 2 кг тротила, или 300 кг тротила…
Какой же силы бывает взрыв полуторатонной авиабомбы! Трехтонной. Пятитонной.
Англо-американская авиация во Второй мировой войне для разрушения баз германских подводных лодок, скрытых в скалистых гротах, применяла десятитонные авиабомбы.
Прежде всего надо знать, как оценивают влияние взрыва на человека военные врачи. За сухими строчками медицинской науки, классификаций взрывов и травм предстает безобразная, тошнотворная картина войны.
«Повреждения у людей, находящихся вблизи места взрыва, вызываются: внезапным повышением атмосферного давления (избыточным давлением) ударной волны; ударом сжатого воздуха (на фронте ударной волны) по той части тела, которая обращена к взрыву; отрицательным давлением в зоне разрежения, осколками оболочки снаряда или вторичными снарядами, образующимися при разрушении построек и других предметов в районе взрыва; высокой температурой раскаленных газов; ядовитыми свойствами взрывных газов.
Ударная волна переносит в окружающую среду около 50 % общей энергии взрыва. Ударная волна, ударяя по поверхности тела, вызывая в последнем деформацию, которая, постепенно затухая, распространяется на глубже лежащие ткани в виде волны сжатия и расширения. Колебательные движения тканей (сжатие и расширение) при прохождении через них упругой волны деформации могут быть настолько значительными, что на уровне наибольшей вибрации возникает разрыв тканей…
Избыточное давление 0,7–1 кг на 1 см2 поверхности тела вызывает смертельные поражения; при-больших величинах наблюдается отбрасывание тела на много метров и разрывы на части (отрыв головы, конечностей, разрыв грудной и брюшной полостей с размозжением внутренностей и т. д. (!). При избыточном давлении ниже 0,7 кг/см2 возникают различной тяжести многообразные расстройства функций центральной нервной системы, органов чувств и внутренних органов, обозначаемые терминами «контузия», «воздушная контузия». В последние годы повреждения ударной волной принято называть взрывной травмой.
При взрывной травме повреждаются не только голова и головной мозг, но и все другие органы и части тела: легкие, желудочно-кишечный тракт и т. д. Наиболее резкие изменения в эксперименте наблюдались в легких животных в виде мелкоточечных кровоизлияний, разрывов мелких сосудов, альвеол и бронхиол; иногда в виде массивных кровоизлияний, грубых разрывов и размозжения легочной ткани. Мелкоточечные кровоизлияния обнаруживаются также в стенках кишечника, желудка, в миокарде. В головном мозгу наряду с периваскулярными кровоизлияниями и расширением сосудов отмечались повреждения нервных клеток (разрушение и усиленная окрашиваемость протоплазматических отростков, смешение и выход ядер из клеток (!!!), утрата ими нормальных контуров)…
Во всех органах и тканях наиболее ранимыми являются кровеносные сосуды, которые деформируются, расслаиваются, разволакниваются или даже разрываются.
Непосредственное действие взрывной волны, обуславливающее клинику этих поражений тотчас же и вскоре после травмы, состоит в мгновенной деформации черепа, грудной клетки, резком давлении на живот с ушибом прилежащих органов и тканей (головного мозга, легких, органов брюшной полости)…
Резкие колебания давления (баротравма) в сочетании с воздействием возникающей при взрыве звуковой волны (акустическая травма) являются основными факторами, вызывающими повреждение барабанной перепонки, среднего и внутреннего уха. Указанные повреждения, а также мощный поток необычайно сильных звуковых импульсов, притекающих к звуковой зоне коры, обуславливают глухоту, а при распространении процесса на речевую зону, функционально тесно связанную со слуховой, — немоту. Эмоционально-аффективные реакции пострадавших на обнаруживаемые ими у себя после выхода из бессознательного состояния расстройства слуха и речи приводит к истерической фиксации последних (глухонемота, глухота, немота, заикание и т. п.).
Повреждение легких большинство авторов объясняет прямым воздействием ударной волны на грудную клетку; некоторые признают возможность воздействия ее на легкие через дыхательные пути. Закрытие голосовой щели в стадии вдоха в момент травмы способствует разрыву легких…
Выделяют молниеносную, тяжелую и легкую формы взрывной травмы.
Молниеносная форма характеризуется наличием глубокого коматозного состояния, частого слабого пульса, стерторозного дыхания, ригидностью мышц, кровотечением из носа, рта, ушей. Контуженные погибают, не приходя в сознание, вскоре после травмы.
При тяжелой форме отмечаются потеря сознания, глубина и длительность которой бывает различной, бледность, позже синюшности» лица, замедленный малый пульс, стерторозное дыхание, кровотечение из носа, ушей, горла, нарушение глотания, слюнотечение, расслабление сфинктеров. В дальнейшем отмечаются резкая лябильность пульса, акроцианоз, зябкость наряду с потливостью, глухонемота и другие расстройства речи и слуха; иногда отмечаются понижение остроты зрения, нарушение цветоощущения, восприятия формы и перспективы, ретроградная амнезия. Значительные парезы конечностей наблюдаются редко, только при ушибе головы. Изредка наступают парезы и параличи лицевого нерва, обычно на стороне поврежденного взрывной волной среднего уха. На стороне тела, обращенной к взрыву, иногда образуются кровоподтеки, сыпь, пузыри вследствие ушиба кожи, отмечается ригидность мышц, понижение чувствительности. Возможны тонические судороги, эпилептиформные припадки, приступы психомоторного возбуждения, напоминающие истерические (М.О. Гуревич, А.И. Гейманович). При поражении легких — одышка, боли в груди, кашель, кровохаркание, симптомы острого расширения легких, реже уплотнение легочной ткани и изменения плевры.
Наряду с высокой лябильностью пульса, у контуженных отмечается тенденции к повышению артериального давления в остром периоде, что в ряде случаев приводит к стойкой тигертонии в последующем (Т.С. Истманов), а также к повышению венозного давления (А.И. Златоверов, Н.И. Маховиладзе). При электрокардиографии у контуженных обнаруживается синусоидная брадикардия, дыхательная аритмия, стойкая желудочковая экстрасистолия. Иногда контуженные жалуются на тошноту, потерю аппетита вплоть до полной анорексии, вынуждающей прибегать к насильственному кормлению. У некоторых, наоборот, аппетит повышается (булимия). Изредка отмечаются метеоризм, понос, недержание газов, упорная рвота. При прямом воздействии ударной волны на область живота можно обнаружить напряжение мышц брюшной стенки наряду с анестезией кожи (даже при отсутствии разрыва половых органов)…
Легкие формы взрывной травмы характеризуются быстро проходящими расстройствами слуха и речи, отсутствием неврологических симптомов и признаков нарушения функций внутренних органов. Такие контуженные нуждаются только в кратковременном (3–5 дней) отдыхе и лечении…»
Какими же наивными надо быть, чтобы всерьез воспринимать ловкие кувырки киногероев во взрывной волне! Как такое возможно, если взрыв вышибает ядра из нервных клеток головного мозга?!
Помню, когда я проходил срочную службу в рядах Советской армии командир учебной роты, капитан С., инструктировал нас, молодых курсантов, на занятиях по метанию боевых гранат: «Если ты не залег, то остановись после броска гранаты, нагни голову вперед, чтобы каска прикрыла твой череп от осколков. Держи автомат перед собой вертикально, как свечку, прижми его к себе! Цевье защитит горло, рожок магазина прикроет область сердца, затворная рама — брюхо, а приклад — гениталии!»
Позднее я удивлялся, как можно, оказывается, использовать обычный АК в качестве универсального средства защиты. И верно. Когда страшно, то сворачиваешься подобно эмбриону, улитке, корчащейся на огне, и становишься таким маленьким, что, кажется, за скомканную сигаретную пачку спрячешься, не то что за автомат. А осколок — не приведи господь, — попавший в руки-ноги, извлекут, дырки заштопают, и будешь, как новенький. Другое дело — грудина, кишки, промежность. Кровью истечешь, воспаление схлопочешь, перитонит с гангреной…
А ведь речь шла всего-навсего о маленькой РГ размером с лимон.
Помню, нас учили ложиться при условных бомбежке и артобстреле, а тем паче при нанесении противником ядерного удара: «Вспышка прямо!»
Взводные, а за ними и сержанты учебки, кривя рты и матерясь, орали: «Упал! К земле прижался крепче, чем к любимой девушке! Носки врозь, пятки вместе! Плечами, грудью, животом, бедрами прижался, солдатик!» На наивный вопрос новобранцев: «Зачем же так прижиматься? Ведь ее, землю, при взрыве небось тряхнет, окаянную!» — ответ следовал незамедлительно, по-военному грубоватый и лаконичный: «Чтоб тебе, дуболому, яйца не оторвало!»
Тогда мы смеялись.
Но с годами, глядя на документальные съемки, на сорванную взрывной волной с тел одежду, на оторванные конечности, на перевернутые машины и распыленные постройки, я понял, что мои военные наставники были не так уж далеки от истины. Ведь если между залегшим солдатом и землей окажется хотя бы маленький зазор, то взрывная волна ворвется в него, поднимет человека, как на воздушной подушке, подцепит исполинской невидимой лопатой, отшвырнет и шлепнет так, что потом хирурги долго будут чесать в затылках, не зная с чего начать собирать изломанное тело.
Говорят, что я в своих книгах незаслуженно обхожу молчанием моряков. Мало уделяю внимания военно-морскому флоту.
Согласен. Исправляю это упущение. Тем более что именно на флоте основное поражение наносится артиллерийским огнем, а следовательно, взрывами.
О специфике подобных ранений, о действиях матросов в бою и о труде судовых врачей я предлагаю поразмышлять, используя выдержки из книги уже упоминавшегося мной участника Второй мировой А. Маклина «Крейсер «Улисс» и книги А. Новикова-Прибоя «Цусима». Сам Новиков-Прибой проходил службу в должности баталера на броненосце «Орел» 2-й Тихоокеанской эскадры, сражался в Цусимском бою во время Русско-японской войны 1904–1905 гг. и с документальной точностью воспроизвел в своей книге все, чему он являлся свидетелем.
«Внизу, на операционном пункте было тихо. Ярко горели электрические лампочки. Нарядившись в белые халаты, торжественно, точно на смотру, стояли врачи, фельдшера, санитары, ожидая жертв войны…
И хотя давно все было приготовлено для приема раненых, он [старший врач Макаров] привычным взором окидывал свое владение: шкафы со стеклянными полками, большие и малые банки, бутылки и пузыречки с разными лекарствами и растворами, раскрытые никелированные коробки со стерилизованным перевязочным материалом, набор хирургических инструментов. Все было на месте: морфий, камфара, эфир, валерианка, нашатырный спирт, мазь от ожогов, раствор соды, йодоформ, хлороформ, иглы с шелком, положенные в раствор карболовой кислоты, волосяные кисточки, горячая вода, тазы с мылом и щеткой для мытья рук, эмалированные сточные ведра, — как будто все эти предметы выставлены для продажи и вот-вот нахлынут покупатели. Люди молчали, но у всех, несмотря на разницу в выражении лиц, в глубине души было одно и то же — напряженное ожидание чего-то страшного. Однако ничего страшного не было. Отсвечивая электричеством, блестели эмалевой белизной стены и потолок помещения. Слева, если взглянуть от двери, стоял операционный стол, накрытый чистой простыней. Я смотрел на него и думал, кто будет корчиться на нем в болезненных судорогах? В чье тело будут вонзаться эти сверкающие хирургические инструменты?
Освежая воздух, гудели около борта вдувные и вытяжные вентиляторы, гудели настойчиво и монотонно, словно шмели.
Мы почувствовали, что в броненосец попали снаряды — один, другой. Все переглянулись. Но раненые не появлялись. Что же это значило? Я заметил и у себя и у других постепенное исчезновение страха. Люди начали обмениваться незначительными фразами и улыбаться друг другу. Не верилось, что наверху шло настоящее сражение. Казалось, что мы участвуем лишь в маневрах со стрельбой, которые через час благополучно закончатся, — так неоднократно бывало раньше. И все почему-то обрадовались, когда первым пришел на перевязку кок Воронин. По расписанию, он находился у трапа запасного адмиральского помещения и должен был помогать раненым спускаться вниз.
— Ну, что с тобой, голубчик? — ласково обратился к нему старший врач.
Кок по движению губ врача догадался, что его о чем-то спрашивают, и заорал в ответ:
— Я ничего не слышу, ваше высокоблагородие! Оглушило меня. Разорвался снаряд, и я полетел от одного борта к другому. Думал — аминь мне, а вот живой оказался.
Все с любопытством потянулись к нему, а он, подняв руку, показывал лишь один палец с небольшой царапиной.
Воронин, получив медицинскую помощь, ушел на свое место. Такое ничтожное поранение как-то не вязалось с громовыми выстрелами тяжелой артиллерии. И в операционном пункте, не зная о ходе сражения, люди повеселели ещё больше. Японцы уже не казались такими грозными, как мы о них думали раньше, а наш корабль достаточно был защищен броней, чтобы сохранить свою живучесть и сберечь от гибели девятьсот человек.
Но скоро начали появляться раненые, сразу по нескольку человек. Одних доставляли на носилках, другие приходили или приползали сами. В большинстве своем это были строевые офицеры, квартирмейстеры, комендоры, орудийная прислуга, дальномерщики, сигнальщики, барабанщики — все те, кто находился на верхних частях корабля. Передо мной прошел ряд знакомых лиц. Вот прибежал матрос Суворов с мелкими осколками в спине и правой ноге, с кровавой раной в предплечье и ступне…
Сигнальщик Куценко, явившись, сморщил лицо, как будто собирался чихнуть, — у него была прошиблена переносица. Матрос Карнизов, показывая врачу разорванный пах, оскалил зубы и странно задергал головой, на которой виднелась борозда, словно проведенная медвежьим когтем. У барабанщика квартирмейстера Волкова одно плечо с раздробленной ключицей опустилось ниже другого и беспомощно повисла рука. Дальномерщик Захваткин, согнувшись, закрыл руками лицо, — у него один глаз был поврежден, а другой вытек. Нетерпеливо шаркал ногой комендор Толбенников. Ему ожгло голову, плечи и руки. Носильщики то и дело доставляли раненых с распоротыми животами, с переломанными костями, с пробитыми черепами. Некоторые настолько обгорели, что нельзя было их узнать, и все они, облизанные огненными языками, теперь жаловались, дрожа, как в лихорадке:
— Холодно… Зябко…
Раненых, получивших временную медицинскую помощь, укладывали тут же, на палубе, на разложенные матрацы…
Как морская война отличается от сухопутной, так и медицинская помощь раненым на корабле имеет свои особенности. Прежде всего об эвакуации пострадавших не может быть и речи. Им придется оставаться здесь до прибытия судна в свой или чужой порт. Броненосец, пока не потерял способности управляться, не может выйти из боевой колонны для передачи раненых. Этим самым он только нарушил бы общий строй эскадры и ослабил бы на некоторое время ее силу. К нему во время боя не может приблизиться и госпитальное судно для снятия людей, выбывших из строя, потому что оно рискует от одного снаряда пойти ко дну со всем своим населением. Значит, здесь, в этом помещении, и раненые, и медицинский персонал, и все остальные люди одинаково разделяют судьбу своего корабля. Была разница и в самом характере нанесенных ран. У нас в отличие от сухопутного боя не дырявили людей винтовочными пулями, не рубили шашками, не прокалывали штыками, не мяли лошадиными копытами. Если на суше страдали лишь частично от артиллерийского огня, то на корабле подвергались увечью исключительно от разрывающихся снарядов. Поэтому к нам обращались люди за медицинской помощью с ожогами или с такими ранами, которые причинялись осколками с острыми, режущими краями, нарушающими целость тканей на большом пространстве. Затем в сухопутном сражении даже на передовых перевязочных пунктах, медицинский персонал, занимаясь своим делом, не испытывает тех неудобств, какие достаются на долю судовых врачей. Там — надежная земля, здесь — качаются стены, уходит из-под ног палуба, а при крутом повороте судна появляется такой угрожающий крен, что холодеет на душе, и все это происходит с такой неожиданностью, какую нельзя предусмотреть.
Не обращая внимания на эти тяжелые условия, оба врача с исключительной энергией выполняли свои обязанности. Легко раненных перевязывали фельдшера, а в иных случаях и санитары. Сильно изувеченные обязательно проходили через руки Макарова и Авророва.
— На операционный стол! — слышались их распоряжения.
Морское сражение не тянется долго, а беспорядок, сопровождающий бой, может скверно повлиять на успех операции. Поэтому серьезные операции, как и настоящее лечение, откладывались до более благоприятного времени, когда перестанут грохотать пушки и противники разойдутся в разные стороны. Кроме того, пострадавшие прибывали в таком количестве, что врачи все равно не успевали разбираться в деталях телесных повреждений. Они ограничивались лишь поверхностным осмотром ран, кровотечения и определением того, насколько нарушена костно-суставная система. И сейчас же применяли неотложные лечебные меры.
То и дело слышался повелительный голос Макарова:
— Тампонировать рану! Руку в лубок!. Этому впрыснуть два шприца морфия!.
Фельдшера и санитары метались от одного раненого к другому, накладывая повязки или жгуты. Мои обязанности были просты: я сменял загрязненные простыни, подавал что-нибудь врачам или поил жаждущих. Оба врача были заняты теми, которым повреждения грозили смертью. Корабль помимо качки часто дергался от залповых выстрелов своей тяжелой артиллерии и от разрывов неприятельских снарядов. В такие моменты хирургический нож врача, освежая рану, проникал в человеческое мясо глубже, чем следует, а ножницы, вместо того чтобы только обрезать ткани, потерявшие жизнеспособность, вонзались и в живой организм…
На операционный стол был положен матрос Котлиб Том. У него левая нога в колене была раздроблена и держалась только на сухожильях. Оказалось, что, прежде чем его подобрали носильщики, он долго полз из носового каземата до середины судна, оставляя за собою кровавый след. Теперь он лежал неподвижно, посеревший, как труп, с полным безразличием к тому, что над ним проделывали. Ему распороли штанину, оголили ногу до паха и положили на нее резиновый жгут. Когда отхватили сухожилья, старший врач Макаров приказал мне:
— Новиков, убери!
Я взял с операционного стола сапог с торчащей из него кровавой костью и, не зная, что с ним делать, оставил его у себя в руках. Мое внимание было поглощено дальнейшей операцией над Котлибом. Оставшуюся часть ноги обтерли эфиром и смазали йодистой настойкой. Рукава у старшего врача были засучены по самые локти. Засверкал хирургический нож в его правой руке. Словно в бреду, я видел, как отделяли кожу с жировым слоем и как резали мясо наискосок, обнажая обломанную кость. Потом по ней заскрежетала специальная пила. На кость загнули оставленный запас мяса, натянули на нее кожу и начали штопать иглой с шелковой ниткой. Я продолжал держать сапог с куском отрезанной ноги. Меня прошибло холодной испариной и сильно тошнило. Старший врач, работая, не замечал, что висок у него испачкан кровью и в каштановой бородке блестят крупные капли пота. Он увидел меня и рассердился:
— Что же ты держишь в руках сапог?
— А куда же мне его? — в свою очередь спросил я, едва соображая.
— Брось под стол.
Я исполнил приказание, бросил сапог под стол, но звука при его падении не расслышал…»
Снаружи, на палубах корабля бушевал огненный смерч из взрывов и огня. Он сметал, уничтожал и калечил все живое, что попадалось на его пути, что не было прикрыто бронированными стенами корабельных лабиринтов.
«Боцман Воеводин, тушивший пожар в малярном помещении, направился к корме. Навстречу ему, пригибаясь, словно стараясь быть ниже ростом, быстро шагал по верхней палубе минер Вася Дрозд. Одной рукой он прикрывал голову, будто защищая ее от пролетавших в воздухе снарядов, а другой — энергично размахивал… В этот момент упругим толчком опрокинуло боцмана. Вскочив. Воеводин увидел, как на шканцах в клубах бурого дыма кто-то кувыркается, словно играет медвежонок. А когда ветер развеял дым, боцману показалось, что он сошел с ума. Вася-Дрозд, в одно мгновение уменьшившийся ростом в два раза, отчаянно боролся со смертью. С помутившимися глазами на искривленном лице, он вскакивал на свои короткие, оставшиеся от ног красные обрубки… потом начал кататься по расщепленной палубе… Неожиданно Вася перестал кататься. Короткое туловище его задергалось в предсмертной агонии. (…)
Верхний передний мостик был разбит. Там стоял дальномер, служивший для определения расстояния до неприятеля. При нем находилось несколько матросов и лейтенант Палецкий. Взрывом снаряда их разнесло в разные стороны и настолько изувечило, что никого нельзя было узнать, кроме офицера. Он лежал с растерзанной грудью, вращал обезумевшими глазами и, умирая, кричал неестественно громко:
— «Идзумо»… Крейсер «Идзумо»… тридцать пять кабельтовых… «Идзумо»… пять… тридцать…
(…)
…командир кормового каземата прапорщик Калмыков произнес: «Прицел — тридцать!» — куда-то исчез с такой быстротой, как исчезает молния в небе, от прапорщика остался один только погон».
Вероятно, это было прямое попадание снаряда в человека. Возможно, траектория снаряда была достаточно настильной, он пролетел мимо и не взорвался потому, что не встретил на своем пути твердого металла броненосца. На его пути оказался только человек.
Другое дело, когда видишь несущийся на тебя снаряд, видишь приближающуюся гибель. Видишь и ничего не можешь поделать, чтобы ее избежать. Когда на тебя летит, как в замедленном кино, 300 килограммов взрывчатки, которые сейчас взорвутся где-то рядом, то спасти может лишь чудо, а не броневые укрытия, которые в это мгновение кажутся такими ненадежными!
И иногда чудо случается. Для одних. Например, для баталера Новикова, который, уцелев, имел возможность впоследствии описать увиденное.
Но не для других.
«В этот момент недалеко от судна упал снаряд в море, скользнул по его поверхности, разбросал брызги и рикошетом снова поднялся на воздух, длинный и черный, как дельфин. Двадцатипудовой тяжестью он рухнул на палубу. На месте взрыва взметнулось и разлилось жидкое пламя, замкнутое расползающимся кольцом бурого дыма. Меня обдало горячей струей воздуха и опрокинуло на спину. Мне показалось, что я разлетелся на мельчайшие частицы, как пыль от порыва ветра. Это отсутствие ощущения тела почему-то удивило меня больше всего. Вскочив, я не поверил, что остался невредим, и начал ощупывать голову, грудь, ноги. Мимо меня с криком пробежали раненые. Два человека были убиты, а третий, отброшенный в мою сторону, пролежал несколько секунд неподвижно, а потом быстро, словно по команде, вскочил на одно колено и стал дико озираться. Этот матрос как будто намеревался куда-то бежать и не замечал, что из его распоротого живота, как тряпки из раскрытого чемодана, вывалились внутренности. Он упал и протяжно, по-звериному заревел».
Страшная сцена. Мельком, в двух предложениях проносится одна из бесчисленных судеб когда-то реально существовавшего человека. Каково ему было увидеть свои кишки, осознать свое положение и, еще не чувствуя боли, понять, что это СМЕРТЬ, и от этого зареветь протяжно, тоскливо.
«Какая, к черту, война, победа, Родина, когда Я умираю!!!»
В фильме С. Спилберга «Спасти рядового Райана» есть кадр, в котором солдат подбирает свою оторванную руку и мечется с ней взад-вперед.
Находящийся в шоке мозг не в состоянии работать логически, он отказывается принимать действительность. Найти, схватить свою часть тела («Это же мое! Это принадлежит только мне!»), куда-то бежать… Куда? К врачу! Он поможет… Главное, не уронить, не потерять эту часть, а то навсегда останешься без нее… «А как же я без нее?! Это мое!»
Эти кадры не являются художественной гиперболой, не есть плод режиссерской фантазии.
«Кочегар Ковалев, которому оторвало ногу, ползал по палубе, кружась, словно что-то разыскивая, и озабоченно кричал:
— Помогите мне, братцы! Куда она делась?. Я здесь стоял».
Неизвестность тяжести полученной раны пугает больше всего. В доли секунды, задолго до того как даст о себе знать невыносимая боль, проносится мысль: «Что со мной? Это конец, или еще нет?!»
«Один из снарядов попал в вертикальную броню, другой разорвался на крыше, уничтожив комендорской колпак. Человек, стоявший на подаче, свалился и закружился на четвереньках, спрашивая:
— Братцы, куда это мне попало?
На спине у него, между плеч, в лохмотьях разорванного платья расплывалось мокрое пятно. Лицо, добродушное и жалкое, быстро синело…»
(Нет, Эмиль Золя знал, о чем говорил, когда писал: «В первую минуту самые тяжкие раны едва чувствовались, и только поздней начинались страшные муки, вырывались крики, исторгались слезы». К его произведениям о войне следует относиться серьезно, и недаром критики упрекали его в излишней натуралистичности.)
И оглушенное взрывом сознание может породить самые дикие, самые невероятные мысли.
«Вдруг с грохотом ослепила вздвоенная молния. Ющин перевернулся в воздухе и ударился о палубу. Ему показалось, что опрокинулось судно. Он даже не понял, что его, находившегося в момент взрыва снаряда за броневой переборкой, не задело ни одним осколком. Он вскочил и с ужасом увидел на палубе, недалеко от своих ног, чью-то оторванную голову. «Не моя ли это?» — подумал Ющин и вскинул вверх руки, чтобы пощупать свою голову».
Взрывная волна врывается в любую щель, в каждую амбразуру, в образовавшуюся пробоину, рвет металл, шутя, корежит бронированные конструкции и несет с собой тучи осколков, кромсая человеческие тела внутри укрытий. Обычное разбитое стекло может изуродовать в один миг.
«[Командир] вдруг качнулся и, словно от ужаса, закрыл руками лицо. Белые перчатки его сразу стали красными. Казалось, что он заплакал кровавыми слезами. Матросы помогли командиру спуститься с мостика, а дальше он не хотел, чтобы его провожали, и сам медленно пошагал, направляясь к корме. Но тут же, раненный во второй раз, свалился замертво. (…)
Под ногами визжало битое стекло. Когда вылетели рубочные окна — не заметил. Штурман стоял рядом, и лицо его было ужасно — в страшных порезах. Стекла, разлетевшиеся острыми клинками, распороли нос, щеки, уши — он заливался кровью!
— Брэнгвин, помогите… я ничего не вижу…»
Воздушный удар бьет людей, словно тряпочных кукол, о стены, пол и механизмы, и вместе с осколками и огнем стегает их брызгами расплавленного металла, окалиной, железной стружкой.
«На нижнем носовом мостике с грохотом вспыхнуло такое ослепительное пламя, как будто вблизи разразилась молнией грозовая туча. В боевой рубке никто не мог устоять на ногах. Полетел кувырком и старший сигнальщик Зефиров. После он и сам не мог определить, сколько времени ему пришлось пробыть без памяти. Очнувшись, он поднял крутолобую голову, и в онемевшем мозгу первым проблеском мысли был вопрос: жив он или нет? Со лба и подбородка стекала кровь, чувствовалась боль в ноге. Зефиров осмотрелся и, увидев, что лежит на двух матросах, быстро вскочил. Поднимались на ноги и другие, наполняя рубку стонами и бестолковыми выкриками. У некоторых было такое изумление на лицах, будто они еще не верили в свое спасение. Стали на свои места писарь Солнышков, раненный в губы, и сигнальщик Сайков с ободранной кожей на лбу. Дальномерщик Воловский медленно покачивал расшибленной головой, глядя себе под ноги. Строевой квартирмейстер Колесов с раздувшейся скулой оперся одной рукой на машинный телеграф и тяжело вздыхал. Старший офицер Сидоров, получивший удар по лбу, почему-то отступил в проход рубки и, силясь что-то сообразить, упорно смотрел внутрь ее. Лейтенант Шамшев схватился за живот, где у него застрял кусок металла. Боцманмат Копылов и рулевой Кудряшов заняли место у штурвала и, хотя лица у обоих были в крови, старались удержать судно на курсе.
Не все поднялись на ноги. Лейтенант Саткевич был в бессознательном состоянии. Посреди рубки лежал командир Юнг с раздробленной плечевой костью и, не открывая глаз, командовал в бреду:
— Минная атака… Стрелять сегментными снарядами… Куда исчезли люди?.
Рядом с ним ворочался его вестовой Назаров: у него из раздробленного затылка вывалились кусочки мозга. Раненый что-то мычал и, сжимая и разжимая пальцы вытягивал то одну руку, то другую, словно лез по вантам. Железный карниз, обведенный ниже прорези вокруг рубки для задерживания осколков, завернуло внутрь ее. Этим карнизом перебило до позвоночника шею одному матросу. Он судорожно обхватил ноги Назарова и, хрипя, держался за них, как за спасательный круг».
Какой силы должен быть взрыв, чтобы броневой карниз в одно мгновение согнулся и разрубил человеку шею!
Взрыв, обезобразивший часть людей, другую часть превратил в безмозглых дурачков, которые молниеносно очутились в другом мире, наполненном страхом и отчаянием. И там они тоже продолжают воевать. Им кажется, что они отбивают атаки, куда-то карабкаются по вантам, захлебываются в волнах, цепляясь за круг.
ВОЙНА и там, в предсмертном забытьи, не выпускает их из своих цепких лап.
«Через несколько минут ударил снаряд в рубку с носа. В воздухе закружились стружки. Адмирал еще раз был ранен в ногу. Сидевший на корточках командир судна Игнациус опрокинулся, но сейчас же вскочил на колени и, дико оглядываясь, схватился за лысую голову. Кожа на ней вскрылась конвертом, из раны заструилась кровь. Его унесли на перевязку. Флаг-офицер лейтенант Кржижановский, руки которого были исковыряны мелкими осколками, словно покрылись язвами, ушел в рулевое отделение — поставить руль прямо. (…)
Почти одновременно разорвался снаряд на правом крыле мостика. Писарь Устинов, стоявший вблизи боевой рубки в качестве ординарца, свалился и не мог уже встать: обе ноги у него были оторваны. На всем судне это был самый серьезный и смирный парень. И теперь, когда его понесли на носилках, он не кричал и не стонал от боли, а покорно улыбался, словно ему было щекотно от смертельных ран. (…)
На этот раз снаряд попал в правый борт и разорвался в угольной яме. Котел № 2 вышел из строя. Из пробитой трубы вспомогательного пара с ревом повалил горячий туман, заглушая неистовые вопли кочегара Концевича. Боцман Фомин, не задетый ни одним осколком, торопливо вскочил и огляделся. Первое, что бросилось ему в глаза, — это пробитая во многих местах палуба и опрокинутые на ней люди. Кочегар Ермолин еле ворочался, оторванная кисть его руки была заброшена на кожух. Помощник сигнальщика, матрос Сиренков, был разорван почти пополам вдоль туловища. Оба они только что стояли у 47-миллиметровой пушки. Недалеко от них неподвижно лежали командир Шамов, [его собаки] Банзай и Бобик, а на них, как будто играя, навалился раненный в ногу мичман Зубов».
Еще одна поразительная «смертельная орлянка» войны. Никогда невозможно угадать, кому какой жребий выпадет, несмотря на равные для всех условия. Один снаряд, один взрыв кого-то разрывает пополам, кому-то отрывает руку, а кого-то не задевает ни одним осколком! Как тут не поверить в фатализм, в судьбу, рок, карму, предначертание… В ангела-хранителя. Только где они, эти ангелы-хранители у других? Почему отвернулись, оставили, покинули, за что лишили своей защиты? Или все же ранение это и есть то самое «повезло, что не убило»?
«Осколками этого же снаряда был тяжело ранен единственный штатный сигнальщик, латыш Визуль. Он хотел бежать на перевязку, но кто-то из офицеров приказал ему сообщить сигналом адмиралу Энквисту о смерти командира. И молчаливый Визуль, зная, что, кроме него, никто из матросов не может этого выполнить, бросился к ящику с флагами и начал их набирать. В ноге у него глубоко засел горячий осколок, на одной руке недоставало пальца, на другой — была пробита ладонь. Боль заставила его стиснуть зубы, искривила лицо, на фалах, при помощи которых он поднял флаги к рее мачты, остались следы крови. Однако задание им было выполнено, и лишь после этого он, бледный, шатаясь и хромая, направился к фельдшеру… (…)
Как потом выяснилось, внутрь ее [башни] проник раскаленный осколок и ударил в запасной патрон. Произошел взрыв. Воспламенились еще три таких же патрона. Один из них в этот момент находился в руках комендора второго ранга Власова, заряжавшего орудие. Башня, выбросив из всех своих отверстий вместе с дымом и газами красные языки пламени, гулко ухнула, как будто издала последний утробный вздох отчаяния. Одновременно внутри круглого помещения, закрытого тяжелой броневой дверью, несколько человеческих грудей исторгнули крик ужаса. Загорелась масляная краска на стенах, изоляция на проводах, чехлы от пушек. Люди, задыхаясь газами и поджариваясь на огне, искали выхода и не находили его. Ослепленные дымом, обезумевшие, они метались в разные стороны, но расшибались о свои же орудия или о вертикальную броню, падали и катались по железной платформе. Башня бездействовала, однако в стальных ее стенах ещё долго раздавались вопли, визг, рев. Эти нечеловеческие голоса были услышаны в подбашенном отделении, откуда о случившемся событии было сейчас же сообщено на центральный пост. (…)
К башне пришли носильщики и открыли дверь. Один из них громко крикнул:
— Ну, что тут у вас случилось?
В ответ послышались стоны и хрипы умирающих. Трое из артиллерийской прислуги — Власов, Финогенов и Марьин, обуглившиеся, лежали мертвыми. Квартирмейстер Волжанин и комендор Зуев были едва живы. Вместо платья на них виднелись обгорелые лохмотья».
Это на параде солдаты и матросы выглядят браво и подтянуто. В парадной форме, поблескивая медалями, успокоившиеся и отдохнувшие, все они, как на подбор — красавцы.
Побывали в боях, защищали родину, смотрели смерти в лицо. Все выглядят мужественно и решительно. Все кажутся бесстрашными героями. В такие моменты представлять этих людей в бою можно только такими, как их изображают на пропагандистских плакатах.
А на самом деле бой, война, совсем другие. И в настоящем бою эти красивые, сильные люди, обезумев, катались по палубе с нечеловеческими «воплями, визгами и ревом».
Если взрыв был бессилен пробраться внутрь помещений, то он с исполинской силой бил снаружи по плитам башен, мостиков, помещений. Словно великан, он встряхивал их, как спичечные коробки, одним только сотрясением убивая и уродуя находящихся внутри людей. Можно привести множество таких случаев.
«Вдруг где-то рядом раздался взрыв. Перед амбразурой широким парусом взвилось на мгновение пламя, озарив внутри башни все предметы. Что-то мощно треснуло, словно корабль развалился надвое. Люди, замкнутые тяжелой броней, задыхались от тошнотворных газов и в течение нескольких секунд ничего не соображали…
Лейтенант Славинский вскрикнул и слетел с командной площадки. На лбу у него багровела круглая, как печать ссадина, один глаз запорошило, другой выбило, полное веснушчатое лицо, обливаясь кровью, болезненно передергивалось. (…)
Руки и ноги его (мичмана Щербачева] разметались по железной платформе, словно ему было жарко. Матросы бросились к командиру башни и начали поднимать его. Около переносицы у него кровавилась дыра, за ухом перебит сосуд, вместо правого глаза осталось пустое углубление. Раздались восклицания:
— Кончено — убит!
— Даже не пикнул!
— Наповал убит!
Мичман Щербачев как раз в этот момент очнулся и спросил:
— Кто убит?
— Вы, ваше благородие, — ответил один из матросов.
Шербачев испуганно откинул назад голову и метнул левым уцелевшим глазом но лицам матросов.
— Как, я убит? Братцы, скажите, я уже мертвый?
— Да нет, ваше благородие, не убиты. Мы только думали, что конец вам. А теперь выходит — вы живы.
Щербачев, ощутив пальцами пустое углубление правой глазницы, горестно воскликнул:
— Пропал мой глаз!.
Через несколько минут снова загрохотали орудия. Башней теперь командовал кондуктор Расторгуев. А мичман Щербачев, привалившись к пробойнику, сидел и тяжело стонал, опуская все ниже и ниже обмотанную бинтом голову. В операционный пункт он был доставлен в бессознательном состоянии. (…)
Один удар был настолько силен, что никто не мог устоять на ногах. Орудийная прислуга, разметанная силой газа, оцепенела от ужаса. На какой-то короткий промежуток времени выключилось из сознания правильное представление о событии и показалось, что башня куда-то с грохотом проваливается… Комендор Вольняков лежал на платформе без движения, широко открыв глаза. Легко раненные бросились к нему:
— Что с тобою, дружище? Ну, довольно валяться! Вставай!
Он был мертв, хотя на нем не нашли ни одной раны».
Достоверность этих сиен подтверждает А. Маклин, описывая события, произошедшие почти сорок лет спустя после Русско-японской войны. Пока человечество использует в своих войнах снаряды, то и ранения будут оставаться теми же. И нет никакой разницы в том, какие при этом по морям плавают корабли: с паровыми машинами, с дизельными двигателями или с атомными реакторами.
«Все до единого в башне были мертвы. Старший унтер-офицер Ивенс сидел, выпрямившись на своем сиденье. (…) Рядом с ним лежал Фостер — смелый, вспыльчивый капитан морской пехоты. Смерть застала его врасплох. Остальные сидели или лежали, находясь на своих боевых постах, с первого взгляда совершенно невредимые. Лишь кое у кого из уголка рта или из уха сбегала струйка крови. На морозе кровь уже застыла: пламя, бушевавшее на палубе, относило ветром к корме, и оно не касалось брони орудийной башни. Удар, очевидно, был страшен, смерть — мгновенна. (…) По словам лейтенанта, причина гибели — удар взрывной волны. (…)
Сжав в кулаки изуродованные руки, адмирал замолчал: послышался пронзительный визги оглушительный треск снарядов, разорвавшихся до жути близко. Оба эти звука слились в адскую какофонию. (…)
Отчаянно размахивая руками, чтобы сохранить равновесие, адмирал ударился спиной о палубу, да с такой силой, что едва не отбил себе легкие. Это Дэвис, взвившись точно снаряд катапульты, перелетел через последние три ступеньки трапа и с размаху ударил головой и плечами в живот адмиралу. Упав на ноги Тиндалла, юноша неподвижно лежал, раскинув руки.
С усилием набрав воздуха в легкие, Тиндалл словно всплывал из пучины обморока, ещё ничего не соображая, он машинально приподнялся, но сломанная рука подломилась, не выдержав тяжести тела. От ног, похоже, тоже не было проку. Они были точно ватные. Туман рассеялся, и в потемневшем небе возникали ослепительные разноцветные вспышки — красные, зеленые, белые. Что это, осветительные снаряды? Какой-то новый тип? Усилием воли адмирал заставил себя размышлять. До его сознания дошло, что между этими яркими отблесками и пронзительной болью где-то в лобной части его мозга есть какая-то связь. Он провел по лицу тыльной стороной ладони: глаза его все еще были зажмурены…»
Мальчишки любят играть в войну. А если они играют в морские сражение, то оно превращается в стрельбу по корабликам-мишеням. Как в тире.
И реальный морской бой в их представлении мало чем отличается от игры. Ведь в нем не надо окапываться, бегать в атаку, драться врукопашную. Наводи пушки, подноси снаряды и стреляй. И можно радоваться, когда на вражеском корабле, кажущимся вдали таким маленьким, вспыхивает пожар и начинает валить черный дым, когда взрывы на нем разбрасывают куски металла и валятся мачты и трубы. Со стороны можно определять: если вырываются белые облака пара — значит, попали в машинное отделение, если вражеский кораблик начинает зарываться в воду и теряет ход — значит, получил пробоины и в него поступает вода.
Нотам, на ограниченном пространстве, на крохотном железном островке, мечутся люди. Им некуда деваться от губительных взрывов. Кругом враждебное море. На крохотном островке — пожар.
Почему бы мальчишкам не представить себя на месте именно этих людей?
«Лейтенант Гире, опаленный, без фуражки, с трудом открыл дверь и выскочил из башни, оставив в ней ползающих и стонущих людей. (…) Но когда он начал подниматься по шторм-трапу на мостик, под ногами от разрыва снаряда загорелся пластырь, и вторично лейтенант Гире был весь охвачен пламенем. Добравшись до боевой рубки, он остановился в ее проходе, вытянулся и, держа обгорелые руки по швам, четко, как на параде, произнес:
— Ecть!
Заметив, что его, очевидно, не узнают и молча таращат на него глаза, он добавил:
— Лейтенант Гире!
Все находившиеся в боевой рубке действительно не узнали его. На нем еще тлело изорванное платье. Череп его совершенно оголился, были опалены усы, бачки, брови и даже ресницы. Губы вздулись двумя волдырями. Кожа на голове и лице полопалась и свисала клочьями, обнажив красное мясо. (…)
Так продолжалось несколько секунд. Лейтенант Гире зашатался. К нему на помощь бросились матросы и, подхватив под руки, ввели его в рубку. Опускаясь на палубу, он тяжко прохрипел:
— Пить…»
До какого состояния нужно дойти, чтобы в шоке не осознавать: ты обезображен настолько, что тебя не узнают твои сослуживцы! Ведь ты продолжаешь действовать, сражаться, выполнять команды. Неужели ты превратился в страшный, ходячий кусок обгорелого мяса, на который нельзя смотреть без содрогания?!
«Блохин немедленно поднялся на мостик и, заглянув в исковерканную и полуразрушенную рубку, на мгновение остолбенел. Вся палуба в ней блестела свежей кровью. Лейтенант Дурново, привалившись к стенке, сидел неподвижно, согнутый, словно о чем-то задумался, но у него с фуражкой был снесен череп и жутко розовел застывающий мозг. Рулевой квартирмейстер Поляков свернулся калачиком у нактоуза. Лейтенант Гире валялся с распоротым животом. Над этими мертвецами, стиснув от боли зубы, возвышался один лишь командир Лебедев, едва удерживаясь за ручки штурвала. У него оказалась сквозная рана в бедре с переломом кости. Кроме того, все его тело было поранено мелкими осколками. Он стоял на одной ноге и пытался удержать крейсер на курсе, сам не подозревая того, что рулевой привод разбит и что судно неуклонно катится вправо».
Спасаясь от гибельных взрывов, от вездесущих осколков и всепожирающего огня, не в силах больше выносить все это люди невольно стремились спрятаться в недрах корабля. Происходил психологический надлом, после чего человеком овладевала апатия. Под разными предлогами члены экипажа покидали свои посты и скрывались в трюмах, в операционных пунктах старались задержаться подольше. Огромное количество раненых приводило к тому, что палубы постепенно пустели.
«Крыша с башни оказалась сорванной. По-видимому, один из снарядов разорвался в амбразуре. Внутри башни одному человеку оторвало голову, а всех остальных тяжело ранило. Послышались стоны, крики. Из башни вынесли комендора Бобкова с оторванной ногой. Лежа на носилках, по пути в операционный пункт, он, проклиная кого-то, ругался самыми отчаянными словами…
Разорвался снаряд около боевой рубки. От находившегося здесь барабанщика остался безобразный обрубок без головы и без ног. Осколки от снаряда влетели через прорези внутрь рубки. Кондуктор Прокюс, стоявший у штурвала, свалился мертвым. Были тяжело ранены старший флаг-офицер лейтенант Косинский (морской писатель, автор книжек «Баковый вестник») и судовые офицеры. Некоторые из них ушли в операционный пункт и больше сюда не возвращались…
(…)
У ее [боевой рубки] входа разорвался снаряд крупного калибра, разрушивший весь мостик. Старший штурман Чайковский и младший штурман де Ливорн были разорваны. Старший минер, лейтенант Геркен, был отнесен в операционный пункт в бессознательном состоянии. Старший артиллерист лейтенант Завалишин сам спустился с мостика, но из его распоротого живота вывалились внутренности, — он упал и через несколько минут умер. Были убиты телефонисты и рулевые. У командира Серебренникова оторвало кисть правой руки. Командовать судном он больше не мог, и его отправили в операционный пункт.
(…)
Когда его несли, он был ранен в третий раз. Осколок величиной с грецкий орех пробил ему, как определил старший врач, печень, легкие, желудок и застрял в спине под кожей. Быстро извлеченный осколок оказался настолько горячим, что его нельзя было удержать в руках».
Новиков-Прибой недаром говорил о том, что из-за специфики морского боя «об эвакуации пострадавших не может быть и речи». И поэтому «и раненые, и медицинский персонал, и все остальные люди одинаково разделяют судьбу своего корабля».
И они разделяли.
«В полдень на «Громком» был сбит стопорный клапан котла номер второй. Ошпаренные паром кочегары едва успели выскочить из кочегарки. Их отправили в носовой кубрик на перевязку, но единственный фельдшер был уже ранен в спину, с переломом позвоночника. Раненые сами перевязывали друг друга.
(…)
…Разбит перевязочный пункт в жилой палубе около сборной церкви. Раненые здесь были превращены в кровавое месиво…
(…)
Пробив флагдек и адмиральский салон, бомба разорвалась в лазарете, битком набитом тяжелоранеными и умирающими. Для многих взрыв этот, должно быть, оказался избавлением, ниспосланным с неба, потому что на корабле давно кончились анестезирующие средства. Не уцелел никто. В числе прочих погиб Маршалл — минный офицер; Джонсон — старший санитар корабельного лазарета; старшина корабельной полиции, час назад раненный осколком трубы торпедного аппарата; Бэрджесс, беспомощно лежавший, стянутый смирительной рубашкой (ночью, когда бушевал страшный шторм, он получил контузию и сошел с ума). В числе погибших оказались Браун, лежавший с раздробленным крышкой орудийного погреба бедром, и Брайерли, которого так или иначе ожидал конец: легкие у него разъело соляром».
Наверное, именно поэтому, некоторые люди полностью покорялись своей судьбе. Не все ли равно, где застигнет смерть: у зенитного пулемета, в орудийной башне, в корабельном лазарете или на самом дне трюма, в машинном отделении?
«Глаза его внезапно расширились, заметив лежавшую на баке знакомую фигуру офицера. Голова его была накрыта тужуркой. Из-под нее торчала окровавленная култышка, оставшаяся от левой руки, а правая ухватилась за якорный канат. Все узнали в нем старшего штурмана. Очевидно, он решил не расставаться с крейсером».
Сколько обреченности было в этой изуродованной фигуре! Как нужно устать от страха, чтобы лечь под обстрелом на открытую палубу и прикрыться тужуркой от летящих бомб и снарядов, как ребенок прячется, сунув голову под мамкин подол. Только чтобы не видеть бомб, не видеть взрывов, не видеть крови, страданий других людей и страшного обрубка, оставшегося от собственной руки. Уцепиться за канат, чтобы раньше времени не смыло за борт водой или не сдуло взрывной волной, и ждать конца…
Конечно, все происходящее не могло не сказываться на психике людей: куски тел, залитые кровью палубы, распространяющийся огонь, морская пучина, в которую можешь провалиться в любую минуту.
«В операционном пункте на столе лежал тяжело раненный и слабо стонал. Старший врач Макаров, штопая ему иглой пробитый сальник, выпрямился и, повернув голову к фельдшеру, хотел, очевидно, что-то сказать ему. В это время крупный снаряд ударил в правый броневой пояс, против операционного пункта. (…) В операционном пункте немногие устояли на ногах. Старший врач Макаров качнулся и свалился на оперируемого пациента. Тот визгливо завопил. В тревоге подняли головы и другие раненые. Не прошло и полминуты, как раздался второй такой же удар в правый борт. Электрическое освещение погасло. Началось общее смятение. В темноте, заглушая стоны завозившихся раненых, прокричал старший врач:
— Успокойтесь, ребята! Ничего особенного не случилось. Успокойтесь!
Санитары уже зажигали заранее приготовленные свечи. В полумраке я увидел бледные лица и налившиеся ужасом глаза. У матроса с тяжелой раной в груди началась рвота; он встал на четвереньки и, хрипя, выливал содержимое своего желудка на неподвижно лежавшего своего соседа. Другой, мотая забинтованной головой, лез на переборку и царапал ногтями железо. Бредил, дергаясь на матраце, командир судна:
— Ваше превосходительство, где ваш план боя? Увольте со службы… Подлости я не потерплю… Ваше превосходительство…
И громко командовал:
— Вызвать наверх всех кондукторов!.
Бредили и другие раненые.
Все это было настолько непривычно для меня, что кружилась голова. (…)
Медицинский персонал опять занимался своим делом. Но мне эта работа уже казалась бессмысленной. Броненосец, до сих пор охранявший нас, скоро превратится для всего экипажа в железный балласт. А не все ли равно, как опускаться в морскую пучину — с перевязанными или неперевязанными ранами?
Меня тошнило от запаха крови и лекарств. Мозг переставал воспринимать новые впечатления. Я не мог больше оставаться в операционном пункте и, ничего не соображая, полез на верхнюю палубу, усталый и безразличный к опасности».
Оказавшиеся в недрах корабля матросы не успокаивалась, а наоборот, чувствовали запертыми себя в бронированной коробке, ещё несколько минут они стремились сюда, как к спасению, а теперь чувство неизвестности и бездействия порождало панику.
А паника заразительна.
«В жилую палубу давно уже был послан священник Добровольский. На его обязанности лежало успокаивать людей. Широкий, чернобородый, с серебряны крестом на выпуклой груди, он сам пугливо озирался, видя вокруг себя не воображаемый, а действительный ад, населенный сумасшедшими существами, стенающими призраками и полный орудийным грохотом. Священник что-то бормотал о «христолюбивом воинстве», но его никто не слушал. Вокруг лазарета, превращенного в операционный пункт, где работал старший врач Герцог с фельдшерами, росла толпа раненых. Одни из них стояли, ожидая помощи, другие лежали, корчась от боли. Своим рваным и кровавым мясом, своими поломанными костями и ожогами, своими стонами и жалобами они только усиливали панику…
(…)
Электрическое освещение выключилось. В непроглядном мраке метались матросы и офицеры, сталкивались друге другом и разбивали головы. Многие, блуждая между переборками, не зная, как найти выход. Некоторые проваливались в люки и ломали себе кости. Нельзя было сделать и нескольких шагов, чтобы не попасть в какую-нибудь западню. Вопли отчаяния, подавляя разум, неслись из нижних и верхних помещений и со всех сторон. Казалось, кричал от боли сам корабль.
Седов, чувствуя сухость и горечь в горле, несколько раз падал, прежде чем добрался до выхода. Первый трап он пробежал быстро, а на втором столпилось столько людей, что невозможно было протискиваться вперед. Каждый, напрягая последние силы, старался выбежать на верхнюю палубу скорее других. Толкаемые инстинктом самосохранения, все лезли друг на друга, давя и сбивая под ноги слабых, и бились, словно рыба в мотне невода, притоненного к берегу.
— О, дьяволы, выходите! — кричали задние на передних, нажимая на них до боли в ребрах, били их по головам кулаками.
— Дайте дорогу! Меня пропустите! Я — офицер! — бешено приказывал кто-то, задыхаясь от навалившихся на него тел, но его никто не слушал.
Седов не мог пробиться к выходу. Казалось, что ему уже не спастись. Неожиданно дерзкая мысль мелькнула в его сознании. Он отступил шага два назад, сделал большой прыжок и, вскочив на плечи товарищей, начал быстро подниматься наверх, хватаясь за их головы. На верхних ступенях трапа его задержали чьи-то руки. Посыпались удары по лицу и бокам, кто-то больно вцепился зубами в ногу. Собрав последние силы, Седов рванулся вперед с таким порывом, что заставил передние ряды раздвинуться, и сразу оказался на свободе».
На других кораблях происходило то же самое. Паника всюду одинаковая. Под маской романтики у ВОЙНЫ одно лицо.
Люди «то ложились на палубу, то вскакивали, метались взад и вперед, кружились, как слепые, и несуразно размахивали руками, кому-то угрожая. Кто-то плакал, кто-то проклинал… Один сигнальщик с иеной на губах бился в эпилепсии. Комендоре красной нашивкой на рукаве, без фуражки, извивался на палубе и, держа в одной руке свернутую парусиновую койку, а другой — размахивая, словно выгребая на воде, громко орал:
— Спасите! Тону! Спасите!
Тут же на рундуке сидел матрос, из виска которого сочилась кровь, и он, бормоча, то раздевался догола, то снова одевался с торопливой озабоченностью. Некоторые спрятались по углам и, дрожа, молча ждали провала в бездну. (…)
Те, кто успел выбраться из жилой палубы, очумело, с искаженными лицами бегали по судну, не зная, где искать спасения. Некоторые забрались на ростры. Прапорщик запаса Мамонтов спрятался в шкафчике, в котором обыкновенно хранились снаряды для первых выстрелов 47-миллиметровой кормовой пушки. (…)
[Матросы) не могли больше выдерживать нарастающего ужаса: напряжение человеческих нервов имеет свой предел. Но и командующий состав не мог допустить бунта во время сражения, да еще на корабле, который и без того изнемогал в неравном бою. Блохин, сойдя с мостика, немедленно мобилизовал офицеров, кондукторов и унтеров. Среди происходившего вокруг безумия он начал распоряжаться с тем удивительным каменным спокойствием, каким владеют смелые укротители зверей. И началось усмирение толпы под грохот своих пушек, под разрывы снарядов, в дыму и пламени разгорающихся пожаров. Били по лицу чем попало не только (…) матросов, но и их офицеров. В них опять направили из шлангов сильные струи воды, в них стреляли из револьверов. Все это походило скорее на бред, на кошмарный сон, чем на действительность».
Новиков-Прибой некоторые сцены записывал со слов уцелевших очевидцев, стараясь восстановить реалистичную картину того, что во время боя творилось на других кораблях эскадры.
Записывал, я думаю, с пониманием.
Страшно другое — потом, когда люди пришли в себя, никто не косился в сторону товарищей, отличавшихся буйством, не напоминал им их дикого поведения: Потому что все понимали то состояние, в котором они находились, всем оно было знакомо. Иначе было нельзя!
Подобное поведение в тот момент было ЕСТЕСТВЕННЫМ (если вообще естественной можно назвать войну). Вот это и есть самое страшное на войне.
И выбитую ударом офицерского сапога челюсть, или голову, расшибленную об угол в момент безумного метания, или вырванный человеческим укусом из ноги кусок мяса — тоже можно считать боевым ранением. ЭТО РАНЫ, ПОЛУЧЕННЫЕ В БОЮ!
Вот только потом о таких ранах стараются не распространяться. И лишь понимающе переглядываются друг с другом в парадном строю, при вручении Георгиевских крестов или Золотых Звезд Героя. Разговаривают глазами: «Ты помнишь?» — «Помню…»
И на вопросы о происхождении подобных боевых шрамов отмалчиваются, или выдумывают небылицы.
А зря.
Здесь нечего стыдиться. Может быть, тогда о войне сложилось бы более правильное представление.
А виноваты мы, ожидая, буквально требуя от них героических повествований, желательно, с подробностями, да с такими, чтобы они соответствовали нашему видению войны…
Но настоящий «судный день» для раненых наступал тогда, когда корабль начинал тонуть.
«На броненосце, внизу, под защитой брони, было два перевязочно-операционных пункта: один постоянный, а другой импровизированный, сделанный на время из бани. 13 первом работал старший врач Васильев, а во втором — младший, Бунтинг. Всюду виднелась кровь, бледные лица, помутившиеся или лихорадочно-настороженные взгляды раненых. Вокруг операционного стола валялись ампутированные части человеческого тела. Вместе с живыми людьми лежали и мертвые. Одуряющий запах свежей крови вызывал тошноту. Слышались стоны и жалобы. Кто-то просил:
— Дайте скорее пить… Все внутренности мои горят…
Строевой унтер-офицер бредил:
— Не жалей колокола… Отбивай рынду! Видишь, какой туман…
Комендор с повязкой на выбитых глазах, сидя в углу, все спрашивал:
— Где мои глаза? Кому я слепой нужен?
На операционном столе лежал матрос и орал. Старший врач в халате, густо заалевшим от крови, рылся большим зондом в плечевой ране, выбирая из нее осколки. Число искалеченных все увеличивалось.
— Ребята, не напирайте. Мне нельзя работать, — упрашивал старший врач.
Его плохо слушали.
Каждый снаряд, попадая в броненосец, производил невообразимый грохот. Весь корпус судна содрогался, как будто с большой высоты сбрасывали на палубу сразу сотню рельсов. Раненые в такие моменты дергались и вопросительно смотрели на выход: конец или нет? Вот еще одного принесли на носилках. У него на боку было сорвано мясо, оголились ребpa, из которых одно торчало в сторону, как обломанный сук на дереве. Раненый завопил:
— Ваше высокоблагородие, помогите скорей!
— У меня полно. К младшему врачу несите.
— Там тоже много. Он к вам послал.
Броненосец сильно качнулся.
Слепой комендор вскочил и, вытянув вперед руки, крикнул:
— Тонем, братцы!
Раненые зашевелились, послышались стоны и предсмертный хрип. Но тревога оказалась ложной. Комендора с руганью усадили опять в угол. Однако крен судна на левый борт все увеличивался, и в ужасе расширялись зрачки у всех, кто находился в операционном пункте. Старший врач, невзирая на то, что минуты его были сочтены, продолжал работать на своем посту…
Корабль стал быстро валиться на левый борт. Все уже из без приказа командира поняли, что наступил момент катастрофы. Из погребов, кочегарок, отделений минных аппаратов по шахтам и скобам полезли люди, карабкаясь, хватаясь за что попало, срываясь вниз и снова цепляясь. Каждый стремился скорее, выбраться на батарейную палубу, куда вели все выходы, и оттуда рассчитывал выскочить наружу, за борт.
Из перевязочных пунктов рванулись раненые, завопили. Те, которые сами не могли двигаться, умоляли помочь им выбраться на трап, но каждый думал только о самом себе. Нельзя было терять ни одной секунды. Вода потоками шумела на нижней палубе, заполняя коридоры и заливая операционный пункт. Цепляясь друг за друга, лезли окровавленные люди по уцелевшему трапу на батарейную палубу. Отсюда удалось вырваться только тем, кто меньше пострадал от ран».
Пусть каждый в силу своих способностей представит эту сцену, всех этих безруких, безногих, ослепших, обожженных людей, которых инстинкт самосохранения гнал неведомо куда — ведь даже если бы им удалось выброситься в море, у них не не было ни единого шанса спастись. Но это будет потом, а пока главное — выбраться, выбраться из помещения любой ценой!!!
А в воде спасшихся людей, здоровых и тех «кто меньше пострадал от ран», поджидали очередные страдания. Здесь продолжали наноситься новые раны, травмы и увечья.
«Вокруг [броненосца] «Осляби», отплывая от него, барахтались в воде люди. Но многие из экипажа, словно не решаясь расстаться с судном, все ещё находились на его палубе. Это продолжалось до тех пор, пока стальной гигант окончательно не свалился на левый борт. Плоскость палубы стала вертикально. Скользя по ней, люди повалились вниз, клевому борту, а вместе с ними покатились обломки дерева, куски железа, ящики, скамейки и другие неприкрепленные предметы. Ломались руки и ноги, разбивались головы. Бедствие усугублялось еще тем, что противник не прекращал огня по броненосцу. Вокруг все время падали снаряды, калеча и убивая тех, которые уже держались на воде. Мало того, из трех колоссальных труб, лежавших горизонтально на поверхности моря, не переставал выходить густой дым, клубами расстилаясь понизу и отравляя последние минуты утопающих. От шлюпок, разбитых еще в начале боя, всплывали теперь обломки, за которые хватались люди, воздух оглашался призывами о помощи. И среди этой каши живых человеческих голов, колеблемой волнами, то в одном месте, то в другом вздымались от взрыва снарядов столбы воды.
(…)
Среди пловцов то водном месте, то в другом поднимались столбы воды. Что-то гулко шлепнулось около минно-артиллерийского содержателя Воробьева. В ту же секунду, оглушенный ревом, он был подброшен водяным вихрем вверх. Первое впечатление было такое, что его разорвало на части. Он уже больше ничего не чувствовал и не сознавал. Очнувшись, Воробьев с трудом приходил в себя. Долго ему никак не верилось, что он остался невредим. Только в ногах ощущалась сильная ломота, как будто кто-то вывернул их, разорвал суставы».
Описание настолько точное, что отпадают все подозрения в художественном вымысле, если они еще оставались до сих пор.
Слово военным медикам.
«В воде повреждающий эффект оказывает лишь фаза компрессии.
Степень и локализация повреждений зависят от мощности взрыва, расстояния и положения тела в воде по отношению к ударной волне, степени наполнения желудка и кишечника жидкостью и газами. Внутренние органы наиболее сильно повреждаются при вертикальном положении тела под водой и при плавании на животе, когда ударная волна направлена к поверхности тела под углом 90 град. При плавании на спине и на боку (спиной к ударной волне) внутренние органы повреждаются менее тяжело. В обоих случаях повреждаются только части тела, погруженные в воду, и наиболее тяжело — органы, содержащие воздух и газы (желудок, кишечник, легкие, придаточные пазухи носа). Наружных признаков травмы при этом обычно не видно. В брюшной полости возникают ушибы кишечных петель, мелкоточечные и разлитые кровоизлияния в стенках кишок, отрыв брыжейки, иногда ретроперитонеальная гематома; в более тяжелых случаях — разрывы желудка, кишечника, печени и селезенки, с последующим перитонитом. В грудной полости, преимущественно в нижних долях легких, образуются кровоизлияния, в тяжелых случаях — разрыв легкого, плевры, гемоторакс. Если голова плавающего при взрыве погружена в воду, то ударная волна может вызвать тяжелые переломы костей черепа (особенно в области придаточных пазух носа) и повреждения мозга.
Пораженные отмечают, что в момент травмы они почувствовали как бы удар в поясницу и внезапное онемение нижних конечностей, позыв к мочеиспусканию и дефекации, некоторые теряли сознание. У пострадавших нередко развивается шок и отмечаются признаки сотрясения мозга. При повреждениях органов брюшной полости наблюдаются самостоятельные боли в животе и болезненность при исследовании, защитное напряжение мышц и др. признаки перитонита…»
Очевидцы свидетельствуют: «Для человека, оказавшегося в непосредственной близости от подводного взрыва, нет ни тени надежды уцелеть. Действие такого взрыва страшно, отвратительно, потрясающе: представить себе его не в силах ничье воображение. Даже видавшие виды патологоанатомы с трудом могут заставить себя взглянуть на то, что некогда было человеческим существом…»
Вряд ли кто-то из уцелевших счастливцев станет потом рассказывать о том, как он барахтался в нефтяной пленке, среди обломков и сошедших с ума товарищей, среди кусков тел и выбитых взрывом экскрементов, как захлебывался в розовой от крови воде, приманивающей акул, и со слабой искоркой надежды на спасение — ведь вокруг продолжался бой…
Новиков-Прибой писал правду. Если не оставалось очевидцев, то он так и говорил, как, например, о судьбе броненосца «Александр III».
«Что происходило во время боя на его мостиках, в боевой рубке, в башнях и на палубах? Кто же именно был тем фактическим командующим, который так талантливо маневрировал в железных тисках японцев? Был ли это командир корабля капитан 1-го ранга Бухвостов, его старший офицер Племянников или под конец последний уцелевший в строю младший из мичманов? А может быть, когда никого из офицеров не осталось, корабль, а за ним и всю эскадру вел старший боцман или простой рулевой? Это навсегда останется тайной. (…)
И никто никогда не расскажет, какие муки пережили люди на этом броненосце: из девятисот человек его экипажа не осталось в живых ни одного».
После подобных описаний, возникает странная мысль о несовершенстве человеческого организма, о его слабости и беззащитности. Конечно, понимаешь, что он не может стать неуязвимым для огня, пуль и осколков. И тогда начинает хотеться, чтобы при тяжелом ранении, человек сразу погибал, а не страдал в течение многих часов, дней и недель.
Однако, иначе рассуждают те, чью жизнь, несмотря ни на что, сумели спасти медицинские работники. Да и как не испытывать вечную благодарность к тем, кто вытащил тебя с поля боя, кто сшил тебя по кусочкам, кто терпеливо выслушивал твою ругань и выносил за тобой горшки, кто учил тебя заново жить?
Пусть без ног, пусть без рук, но — жить, дышать, вновь оказаться среди родных людей, дождаться конца ненавистной войны.
Разве не то же самое чувствовали солдаты в войнах прошлого? Разве не так страдали и гибли моряки парусного флота: не тонули, не задыхались в дыму?
Разве не сносилась картечью изготовившаяся к схватке абордажная команда? Не разрывались человеческие тела от взрывов снарядов бомбических орудий, не горела плоть, политая «греческим огнем»?
И позднее, во время Второй мировой войны, когда сражения стали совсем другими, разве не то же самое выпадало на долю моряков?
«В ослепительно-белой вспышке разрыва ходовая рубка разлетелась в куски, жестоко раня палубные команды осколками металла и острой щепой дерева. На том месте, откуда только что раздавались команды, не осталось теперь ничего. А упавшая мачта в гармошку раздавила трубу. Дым пополз вдоль палубы, удушая людей…
Володя Петров лежал на развалинах мостика, а над ним качалась бездонная масса света и воздуха. С трудом он перевел глаза ниже. Вместо ног у него тянулись по решеткам красные лоскуты штанов…»
Но об этом не любят говорить и писать. Мальчишкам нужно совсем другое.
Для примера я возьму описание действий не большого корабля с сотнями человек экипажа, а одного рейса маленького торпедного катера старшего лейтенанта А. Е. Черцова во время десанта в Новороссийске в сентябре 1944 года. Описание, воспевающее мужество и героизм советских моряков.
Они, бесспорно, были героями.
Но в этом описании, разумеется, нет криков и стонов, нет десятиэтажного мата, которым пытаются подбодрить себя и преодолеть страх, нет воплей отчаяния. Возникает ложное ощущение того, что они, сраженные пулями и осколками, падали, как полешки, на палубу и молча лежали, продолжая бесстрашно смотреть в сторону врага.
«У входа в порт катер попал под град снарядов. Близкие разрывы бросали кораблик с борта на борт. Вот очередь полоснула по корпусу. Упал раненый боцман Панин, стоявший у пулемета. Были ранены несколько солдат. Заглох один мотор. Что-то загорелось под палубой. (…)
Удалось застопорить катер перед трассой снарядов, выпущенных автоматической пушкой. Быстрым рывком вперед ушли от новой очереди. И попали иод третью. Удар в живот свалил командира с ног. Упал раненый механик главный старшина Ченчик. В бензиновом отсеке вспыхнул огонь. (…)
В это время электрик Петрунин заменил боцмана у крупнокалиберного пулемета и меткой очередью разбил вражеский пулемет, стрелявший по катеру. Враг последними пулями все же достал Петрунина — пули попали в обе ноги. А командир, превозмогая боль, продолжал вести катер к причалу.
Заработал второй мотор. Его пустил, починив перебитый маслопровод, четырнадцатилетний юнга Ваня Лялин. (…)
Как только катер тронулся в обратный путь, вражеский снаряд разбил левый мотор. Уходили на одном. А вскоре снарядом разворотило скулу. Сквозь пробоину хлынула вода. (…)
Избитый катер вышел из-под обстрела. Уже показались причалы Кабардинки. Но в это время командир, стоявший у штурвала, упал без сознания. Катер пошел бессмысленными кругами. К штурвалу встал юнга. Раненые не могли встать, а остальные члены экипажа не могли отойти от мотора и помпы. А фашисты снова открыли по катеру стрельбу из пулеметов».
Ни искаженных лиц, ни страшных ожогов, ни кровавых брызг, ни молитв и проклятий. Кажется, что моряки прибудут на свою базу, перевяжут себе раны, навернут тушенки, хлопнут водки, отоспятся и снова в бой. Не война, а сплошная романтика!
И лишь после книга Новикова-Прибоя и А. Маклина недостающие штрихи и эмоции сами проступают между строк.
Во многих книгах о войне есть упоминания о раненых, о госпиталях, о санитарах и медсестрах, об инвалидах. Только все это растворяется в общем объеме текста, задавлено описанием батальных сцен, оттеснено главной линией сюжета на задний план.
И только собранные вместе, подряд, эти описания могут дать более или менее внятное представление о том огромном и жутком аспекте войны, который называется боевыми ранениями, и который скрывается под непроницаемой маской «стойкого оловянного солдатика».
Если бы наши солдаты понимали, из-за чего мы воюем, то нельзя было бы вести ни одной войны.
Любая коалиция уже несет в себе тайный обман.
У России есть лишь два верных союзника — ее армия и ее флот.
Конечно, наличие союзников невольно внушает уверенность в правоте своего дела, вызывает чувство благодарности к тем, кто присоединился к твоей суровой ратной работе. Сознание того, что ты не одинок, воодушевляет и заряжает энергией.
Возможно, ужасы войны, многочисленные смерти и страшные увечья воспринимаются чуть-чуть легче, если их разделяют с тобой иноязычные солдаты, протянувшие руку дружбы и помощи. Хотя бы часть вражеских сил будет отвлечена на них и, следовательно, увеличивается твой шанс уцелеть и скорее наступит победа. Благодаря этому, в свою очередь, в солдатах растет готовность оказать союзникам поддержку, пожертвовать собой ради общего дела.
«Войной проверено, что нет ничего надежнее той дружбы, которая выражается не в декларациях, а в совместных боевых делах, складывается при выполнении ответственных и сложных заданий, связанных с риском для жизни».
Мы воспитаны в духе преданности союзническому долгу и нерушимости фронтового братства товарищей по оружию. Для нас это не требует каких-то особых доказательств. Мы надеемся на единодушие и в однозначность военных союзов, мы знакомы с массой примеров, волнующих любого нормального человека возвышенностью и искренностью чувств людей, одетых в военную форму.
Например, как это описывали наши военные корреспонденты, находящиеся среди британских войск накануне высадки в Нормандии в 1944 г.
«Автоколонны вливались в большие ворота одна за другой. Липа солдат были черны от пыли: видимо, колонны прошли большое расстояние. Молодой и очень общительный лейтенант Доул, с которым я познакомился в Винчестере, толкнул меня в бок, обращая внимание на «студебеккер», украшенный красным флагом с серпом и молотом. На борту виднелась крупная надпись: «Лонг лив гуд олд Джо!» (Восклицание в честь И.В. Сталина.)
— Ваши друзья, — сказал Излингворс, обращаясь ко мне.
— Тут все ваши друзья! — поправил его Доул, показывая широким жестом на огромный шумливый лагерь. — Флагов на машинах у других, правда, нет, но все они охотно подхватят эти слова.
Лейтенант ошибся относительно флагов. В тот же полдень, гуляя по лагерю, я обнаружил их еще на нескольких грузовиках. У одной машины копались водители, рядом стояли «пассажиры». Они выжидательно смотрели на подходившего к ним военного корреспондента и четко ответили на приветствие.
— Послушайте, парни, почему вы украсили свою машину этим флагом?
Солдаты смутились, стали переглядываться. Наконец один из них, смотря поверх моей офицерской фуражки, тихо, но твердо спросил:
— Имеете какие-нибудь возражения, сэр?
— Нет, конечно! Я просто хотел знать. Это же флаг моей страны.
— Провались я! — воскликнул солдат. — Не может быть! Вы русский?
Они окружили меня, пожимая руки и выражая наперебой свое восхищение борьбой Советской Армии. Это были, несомненно, искренние друзья».
Не скрою, читать подобное всегда очень приятно.
И обидно, что в отечественной истории уделяется так мало внимания отдельным эпизодам, в которых солдатам, ради верности союзническому долгу, приходилось расставаться с жизнью на чужбине, за непонятные им цели, за иностранные интересы.
«Кто может сосчитать в точности, сколько их легло в финские болота, в польскую глину, в немецкий песок? Сколько было «за благочестие кровию венчано» на полях Лифляндии, Ингрии, Польши, Германии… И сколько погибло там же от разных «язв» и «горячек», от всякого рода сверхчеловеческих трудов и нечеловеческих лишений?»
Как, например, это было в годы Первой мировой войны.
«В декабре 1915 года Россию посетила французская миссия сенатора Думера. Речь шла не больше и не меньше, как об отправке во Францию 300 000 русских солдат без офицеров и вне всякого организационного кадра — «20 000 тонн человеческого мяса». Они должны были, подобно марокканцам, сенегальцам или аннамитам, составить особые ударные роты французских пехотных полков под командой французских офицеров. Автором этого остроумного предложения был некий публицист Шерадам. При всей нашей уступчивости этот чудовищный проект был отвергнут. Но французы все-таки настояли на отправке на их фронт русских войск. Были созданы сводные «особые стрелковые полки» под командованием русских офицеров. В январе — феврале были сформированы 3 «особые бригады» и намечено формирование в течение 1916 года еще пяти таких бригад».
Именно во время Первой мировой войны родился миф о русских частях, высадившихся на севере Британии и походным маршем прошедших к Ла-Маншу, после чего переправившихся во Францию и ринувшихся в бой с «проклятыми бошами». Британские писатели и журналисты сталкивались с «очевидцами», которые видели, как шагали с бодрой незнакомой песней русские усачи-союзники.
Насколько же сильна была вера в помощь русского союзника, что она породила подобные мифы! Но русские части прибыли на Западный фронт не через Британские острова.
1-я Особая бригада генерал-майора Н.А.Лохвицкого, отправленная через Сибирь, Маньчжурию, Индийский океан и Суэцкий канал, высадилась в Марселе в первых числах мая.
2-я и 4-я Особые бригады генерал-майора М.К. Дитерихса отправлена была через Архангельск, Ледовитый и Атлантический океаны и высадилась в Шербуре. А из Франции она была отправлена на Салоникский фронт.
3-я бригада генерала Марушевского, высадилась тоже в Шербуре и, объединившись с 1-й бригадой, составила единую Особую пехотную дивизию под общим начальством генерала Н. Лохвицкого.
(Кстати, именно в этих русских экспедиционных войсках в звании рядового сражался Родион Малиновский, будущий маршал, министр обороны Советского Союза с 1957-го по 1967-й год.)
Наши солдаты, в тысячах километрах от родины, в рядах чужих армий, покрыли себя славой, о которой почему-то не принято сегодня вспоминать.
«Дивизия Лохвицкого участвовала с отличием в апрельском наступлении 1917 года у Реймса и понесла большие потери. 5183 человека. Наступление у Арраса. 1-й и 6-й Особые стрелковые полки получили французские «военные кресты» на знамена. Остатки их осенью бунтовали и были интернированы, а из офицеров и верных воинскому долгу солдат был сформирован особый русский легион, названный Легионом Чести.
Легион Чести — единственный обломок гранитной русской скалы в бурном море грандиозных сражений восемнадцатого года — победно пронес свой значок и русское имя сквозь огонь двадцати сражений о Эны до Рейна. Этот последний русский батальон под командованием туркестанского стрелка полковника Готуа первый из всех союзных армий Фоша прорвал знаменитую линию Гинденбурга» в сражении с 1-го по 14 сентября при Терни-Сорни и 16 декабря 1918 года вступил в Майнц. Полковник Готуа — «черный полковник», как называли его французы — в свое время, служа в рядах 8-го Туркестанского стрелкового полка, взял штыковым ударом господский двор Боржимов. (…)
В ноябре 1916 года 2-я бригада генерала Дитерихса рванула казавшиеся неприступными германо-болгарские позиции и взяла Битоль, положив на своей крови начало грядущего освобождения Сербии. Геройская бригада вся легла в этом победном бою, и когда пришло приказание выйти в резерв, исполнить его было уже некому. Сменившие русских стрелков французские егеря могли только отсалютовать полю, где недвижно на своей последней и вечной позиции лежали битольские победители. Так погибла 2-я Особая бригада русской армии — единственная воинская часть во всем мире, ни разу не отступавшая за свое существование!»
Эти слова принадлежат русскому историку А. Керсновскому, который иногда и бывает не совсем точен в датах и фактах, но литературный стиль каждой строчки его исследований способен наполнить сердца русских патриотов гордостью.
Разве можно забыть, как время Грюнвальдской битвы в 1410 г. именно три смоленских полка под командованием Юрия Мстиславского в критическую минуту отразили атаку рыцарской конницы Валенрода и дали время перестроиться своим литовским, польским и татарским союзникам для нанесения решающего удара!
Наверное, нетрудно представить радость англичан Веллингтона, уже практически проигравших битву при Ватерлоо, когда на фланг торжествующих французов обрушились подошедшие пруссаки Блюхера.
Но для самих солдат военные союзы, кроме трогательных примеров взаимной поддержки, сплошь и рядом преподносили неприятные сюрпризы.
Одни и те же прусские солдаты в одном ряду с русскими сражались против французов при Прейсиш-Эйлау, затем вместе с французами приняли участие в походе на Россию, а потом вновь объединились с русскими для разгрома Франции.
Причем наши соотечественники рассчитывали, что немцы, превращенные Наполеоном в вассалов и идущие в Россию из-под палки, против воли, будут воевать неохотно и плохо. Но русские просчитались. Немцы дрались яростно и особенно отличились в грабежах.
Современники свидетельствовали: «Особенно свирепствовали немцы Рейнского союза и поляки: с женщин срывали платки и шали, самые платья, вытаскивали часы, табакерки, деньги, вырывали из ушей серьги… Баварцы и виртембергцы первые стали вырывать и обыскивать мертвых на кладбищах. Они разбивали мраморные статуи и вазы в садах, вырывали сукно из экипажей, обдирали материи с мебели. (…)
Под словами «французы в 1812 году» в России понимают всю массу войск, собранных в Европе, все ««двенадесять язык», составлявших «великую армию»; что касается собственно французов, я должен сказать, что в памяти большинства русских, оставивших рассказы об этой эпохе, они, несмотря на самые бесцеремонные расстреливания, казались более великодушными, чем их союзники, особенно баварцы и виртембергцы. Поляки были также очень жестоки, но они сводили с русскими старые счеты, тогда как неистовства швабов трудно не только оправдать, но и объяснить».
Впрочем, «ловить рыбу в мутной воде» военных союзов было принято на протяжении веков, и довольно часто это удавалось с неплохим результатом.
В Китае начиная с середины 30-х и до 1949 г. действовали две вооруженные силы: армии коммунистов и националистов. Сражаясь с японскими оккупантами, они практически никогда (за редкими исключениями) не прекращали боевых действий друге другом. СССР делало ставку на коммунистов Мао Дзэдуна, а США симпатизировали националистам Чан Кайши. Однако военная ситуация порой складывалась так, что и Москва и Вашингтон были вынуждены оказывать военную помощь и тем и другим.
Особо удачливым в этом отношении оказался Чан Кайши. Он воевал советскими и американскими самолетами и танками, а в штабе его армии находились не только советские и американские советники, но и военные специалисты из гитлеровской Германии, считавшейся союзником Японии по Антикоминтерновскому пакту от 25 ноября 1936 г. (!).
Третьи страны нередко играли на противоположных политических целях, которые преследовали союзники могущественных военных блоков.
Так, например, нарком иностранных дел СССР В. Молотов вспоминал о случае, произошедшем после оккупации Ирана советскими и британскими войсками. «В Тегеране в 1943 году Сталин пошел на прием к юному шаху Ирана — тот даже растерялся. (…)
Мы вместе со Сталиным были у иранского шаха Мохаммед-Реза Пехлеви. Мы вместе были. Не совсем он понял этого шаха, попал в не совсем удобное положение. Он сразу пытался шаха в союзники получить, не вышло. Сталин думал, что подействует на него, не получилось. Шах чувствовал, конечно, что мы не можем тут командовать, англичане, американцы рядом, дескать, не отдадут меня целиком Сталину».
Союзников зачастую использовали не только для достижения общей цели, но в собственных интересах, порой с немалым риском отдалить достижение этой общей цели.
Как известно, в годы Второй мировой войны СССР просил, требовал, не останавливаясь перед угрозами, у США увеличения военных поставок и открытия второго фронта. Поставки осуществлялись, и их объем постоянно возрастал. Но далеко не сразу Америка оказалась втянутой в войну. Боевые действия для США начались лишь с нападением японцев на Пёрл-Харбор 7 декабря 1941 г.
Это нападение было очень своевременным для Советского Союза: немцы стояли под Москвой, и над Дальним Востоком сохранялась угроза японского вторжения, сковывая дивизии Советской армии. После начала войны на Тихом океане стало ясно — японцы на СССР не нападут.
В последние годы военные историки и аналитики все чаще поднимают тему участия в этом советской тайной дипломатии и спецслужб разведки. По их версии, именно Россия, чтобы отвести опасность от себя, подтолкнула японцев к нападению на своего союзника.
Интересно, если бы подобная гипотеза появилась уже тогда, в 1941 г., что могли испытать американские рабочие, от чистого сердца вкладывающие в отправляемые в СССР «Генералы Гранты» и «Шерманы» посылки для советских солдат.
Коварство в союзных отношениях является не редкостью.
Ярчайшим примером тому служит так называемый «Мюнхенский сговор», когда в 1938 г. Англия и Франция бросили на съедение германским фашистам своего чехословацкого союзника.
В тог год премьер-министра Франции Даладье, «вернувшегося в конце сентября 1938 г. из Мюнхена, встречают во Франции овациями, восторгаясь тем, что он избавил свою страну от страшной опасности. Действительно, дело дошло до таких неумеренных восторгов, что в честь Даладье решено было выбить медаль! И это делалось после постыдной, трусливой и вероломной выдачи Гитлеру несчастной Чехословакии, понадеявшейся на франко-чехословацкий пакт».
Таких же оваций был удостоен премьер-министр Великобритании Чемберлен, продемонстрировавший публике Мюнхенский протокол со словами: «Я привез вам мир!»
Что произошло дальше, знает каждый школьник.
В 1939 г. «Пакт о ненападении Молотова — Риббентропа» поделил Польшу между Германией и СССР.
А потом была война…
На войне люди оказываются в королевстве кривых зеркал, в царстве антиматерии, где искажаются все понятия о человеческой совести, порядочности и долге. Часто высшие интересы политики и стратегии буквально крали победу у обычных солдат.
Например, Берлинский конгресс 1878 г. свел на нет результаты победоносной для России Русско-турецкой войны 1877–1878 гг. Турции возвратили Баязет и Южную Болгарию, Австро-Венгрия оккупировала Боснию и Герцеговину, а Англия — Кипр.
Еще более дикий поворот в политике произошел в самом конце Семилетней войны, в 1762 г., когда положение Пруссии казалось безнадежным. На русский престол взошел император Петр III, который не только отказался от дальнейшего наступления, но и заключил союз с врагом — Фридрихом II, перед которым он преклонялся.
Русским генералам оставалось при этом лишь пожать плечами, а солдатам, вероятно, крепко выругаться, помянуть напрасно погибших товарищей и покориться своей солдатской судьбе.
Корпус генерала Чернышева присоединился к прусской армии и совершал набеги на Богемию, где «исправно рубил вчерашних союзников — австрийцев».
В рамках одной главы не представляется возможным отразить все аспекты союзных отношений в Истории. Поэтому я ограничусь лишь некоторыми, на мой взгляд наиболее парадоксальными и показательными.
Это только кажется, что союз нескольких государств, совокупность их вооруженных сил мощнее одного-единственного противника, что чем больше — тем лучше. Нередко количество идет в ущерб качеству, а действия небольшой но однородной армии бывают более результативными, чем усилия разношерстных полчищ.
Поэтому у любого государства, ведущего войну против коалиции, всегда есть шанс одержать верх, так как среди союзников постоянно возникают разногласия самого разного плана.
Так Советская республика использовала амбиции интервентов и белогвардейцев для победы в Гражданской войне.
Например, Финляндия предлагала адмиралу Колчаку выставить стотысячную армию для захвата Петрограда взамен на гарантию независимости после разгрома большевиков. Колчак отказался от таких условий. Он не мог поступиться великодержавным принципом неделимой Российской империи.
Независимость Финляндии гарантировали большевики.
Финны не выступили.
Колчак проиграл и был расстрелян.
Так Наполеон одну за другой громил созданные против него коалиции.
Даже в 1813 г., когда положение французского императора было не самым лучшим, он на предложение мира ответил австрийскому министру иностранных дел Меттерниху: «Я знаю ваш секрет! Вы, австрийцы, хотите всю Италию, ваши друзья русские хотят Польшу, пруссаки — Саксонию, англичане — Бельгию и Голландию… Сколько вас? Четверо? Пятеро? Тем лучше! До встречи в Вене!»
И Наполеон имел все основания для таких слов — союзники с великим трудом сохраняли единство своей коалиции.
Так, Гитлер до последнего момента рассчитывал хотя бы не проиграть во Второй мировой, уповая на разногласия между СССР и его западными союзниками. Сами фашистские главари признавались, что, начиная с 1943 г., они вели войну, пытаясь выиграть время, в надежде на сепаратный мир. Как не странно, на это же полагались и немецкие антифашисты. Глава резидентуры Управления стратегических служб США в Берне А. Даллес доносил в Вашингтон: «Основная идея плана заключалась в том, что антинацистски настроенные генералы откроют американским и английским войскам дорогу для занятия Германии, но одновременно будут продолжать сопротивление русским на восточном фронте».
Так исламские террористы не без успеха пытаются расколоть блок НАТО и антииракскую коалицию. Во время второй иракской войны не только Франция, но и Германия отказались посылать войска и принять участие в оккупации страны, несмотря на жесткое давление со стороны США и Великобритании.
Великий германский стратег Мольтке в своих «Военных поучениях» высказывался о сложностях военных союзов следующим образом: «Коалиция хороша до тех пор, пока общие интересы ее участников совпадают с интересами каждого из них в отдельности. Однако в любых коалициях интересы союзников совпадают лишь до известного предела, ибо, когда одному из участников приходится чем-то жертвовать ради достижения общей цели, рассчитывать на прочность коалиции большей частью уже не приходится. Между тем добиться общего согласия в коалиции весьма трудно, поскольку без жертв со стороны отдельных ее участников нельзя достигнуть больших целей всей войны.
Поэтому всякий оборонительный союз является далеко не совершенным видом взаимопомощи. Он имеет значение лишь до тех пор, пока каждая из сторон оказывается в состоянии обороняться. Таким образом, от коалиций нельзя требовать того, что с военной точки зрения является наиболее желательным. Необходимо ограничиться тем, что представляет выгоду для обеих сторон. Всякое стратегическое решение будет рассматриваться объединенными на таких началах союзными армиями только как компромисс, в котором необходимо учесть особые интересы каждого…»
И если политики еще могут пойти на компромисс ради «особых интересов каждого», то обычным солдатам это сделать куда как сложнее.
Примером тому может служить 250-я дивизия вермахта, или, как ее еще называют, Голубая дивизия (Division Aznl), получившая свое название по цвету форменных рубашек. Дивизия была сформирована из испанских добровольцев, желающих продолжить борьбу с коммунизмом не только у себя на родине. «В глазах испанцев действия против безбожного большевизма являлись крестовым походом в защиту христианского наследия Европы». Телеграммы с просьбой о зачислении поступали тысячами — пришлось даже объявить конкурсный набор. В результате, отправленная на Ленинградский фронт Голубая дивизия насчитывала 18 693 человека.
Командир Голубой дивизии генерал Эмилио Эстебан-Инфантес писал так: «Мы горячо желали крушения русского режима в соответствии с нашими антикоммунистическими идеями. Испанцы были первыми, кто сражался против коммунизма и разгромил его. Мы надеемся быть теми, кто с наибольшим постоянством сопротивляется ему в Европе».
Но, несмотря на объединяющий фашистов фанатичный антикоммунизм, отношения между немецкими и испанскими солдатами были натянутыми.
«Немцы относились к своим союзникам с нескрываемым презрением, а за низкие боевые качества фалангистов называли непечатными словами (например, «drei Sch…» (трижды г…). — O.K.). По их мнению, в Голубой дивизии каждый солдат воевал с гитарой в одной руке и с винтовкой в другой: гитара мешала стрелять, а винтовка — играть. Испанцы же считали немцев неодушевленными машинами, а не людьми. Особенно немецких офицеров возмущало свободное поведение солдат Голубой дивизии и отношение офицеров с рядовыми — скорее приятельские, чем начальственные. Немцев бесило еще и то, что к местному населению испанцы относились терпимо. Известны факты, когда солдаты Голубой дивизии не только вступали в связи с русскими женщинами, но нередко венчались с ними в православных храмах. (…)
Испанцы были уверены, что они пришли в Россию освобождать русских, а не порабощать, и очень сокрушались, что русские этого не понимают. Солдаты Голубой дивизии, имевшие свежий опыт гражданской войны, сознавали, что в России есть и большевики, и их противники. Недаром своих врагов на фронте они называли не «русские», а «красные». Голубая дивизия была в какой-то мере той Европой, от которой русские антибольшевики ждали вместе спасения и поддержки в своем восстании против Сталина».
Можно много говорить о боевых качествах 250-й дивизии, но несомненно одно — ее бойцы не были «неодушевленными машинами», не видящими разницу между народом и режимом. Вот только любой режим приходится защищать народу, одетому в военную форму.
Это приводит к очередным нюансам военных союзов.
Если испанские солдаты отказывались сотрудничать с союзниками-немцами в геноциде населения враждебной страны, то в начале XIX века, наоборот, американское население не разделял политику своего правительства, поддерживая союзника своего противника.
18 июня 1812 г. между США и Англией вспыхнула война из-за территорий Канады. Кроме того, Англия препятствовала американской торговле с Францией, с которой англичане вели жесточайшую борьбу. В этом же году и России пришлось отражать нашествие наполеоновской армии.
Казалось бы, по логике вещей, американцы должны были радоваться победам французов и ненавидеть их врагов — англичан и русских.
Но на деле оказалось не так. Недавно завоевавшие свою независимость свободолюбивые американцы, продолжая сражаться с англичанами, сочувствовали русским и приветствовали поражение Наполеона вопреки политике своего правительства.
Генеральный консул в Филадельфии Н.Я. Козлов сообщал в середине января 1813 г.: «Известие сие произвело в здешних умах величайшее впечатление… В газетах здешних эти новости напечатаны были под заголовком «Des nouvellesglorieuses», титл, который не был дан самим успехам американцев над англичанами…»
А.Я. Дашков сообщал из Вашингтона: «Я получил письма из Бостона, из Нью-Йорка, из Филадельфии, в которых радостно меня уведомляют, что жители поздравляют друг друга с российскими победами, как будто бы со своими собственными, если не более!»
«Бостон газет» опубликовала статью под заголовком «Американская свобода защищалась донскими казаками». 25 марта 1813 г. на банкете, посвященном победам русской армии, видный федералист д-р Отис выступил с торжественной речью, в которой заявил: «Давайте же приветствовать эти славные события как прелюдию к лучшим временам для нашей страны, так же как для непосредственного дела счастья и свободы других».
Основатель республиканской партии Томас Джефферсон писало России как о наиболее дружественной к США державе, о совпадении русско-американских интересов в отношении прав нейтрального мореплавания и т. д.»
Интересно, каково владычице морей Англии было узнать, что ее враг — США зовет в друзья ее союзника — Россию и предлагает ей обсудить совместные интересы в правах мореплавания? Не насторожился ли британский кабинет после того, как Александр I предложил свое посредничество для прекращения войны США с Англией?
Щекотливость сложившейся ситуации сознавало и американское правительство, стараясь призывать своих граждан к умеренности в проявлениях эмоций.
«Празднование русских побед в условиях войны США с Англией встретили протесты со стороны части американской общественности и неудовольствие правительства. Газета «Нэшнл интеллидженсер» (Вашингтон) 24апреля 1813 г. напомнила читателям, что «Россия являлась главным союзником Великобритании и что те, кто празднует русские победы, считают, что эти победы «благоприятны делу нашего врага»».
Остается только добавить, что в 1814 г. русская армия вступила в Париж, а британская захватила Вашингтон (причем Белый дом был сожжен).
Зато в первый период наполеоновских войн российской внешней политике пришлось совершить ряд головокружительных виражей. Стратегические интересы, несмотря на пролитую кровь солдат, диктовали свои условия.
Сначала Павел I вызвал к себе опального А. Суворова и отправил его командовать русскими войсками в Италию с целью отобрать эту страну у французов и вернуть ее австрийцам. «Веди войну по-своему, как умеешь», — напутствовал российский император гениального полководца. И Суворов воевал по-своему. И в целом поставленную задачу выполнил с честью и со славой для русского оружия, несмотря на немыслимые трудности.
Всем известно, что в Италии «вероломство и тайное противодействие австрийцев создавали для армии Суворова большие опасности, чем сражение на поле боя с французами».
Потом лишенные карт и снабжения суворовские «чудо-богатыри», бросившие артиллерию, были вынуждены пробиваться через заснеженные альпийские хребты. Не дождавшись помощи, русский корпус Корсакова был наголову разгромлен французским генералом Массеной в сражении у Цюриха.
«За кровь, пролитую под Цюрихом, вы ответите перед Богом», — писал Суворов австрийскому эрцгерцогу Карлу.
Раздраженный поведением союзников Павел приказал Суворову возвращаться в Россию.
Вернувшийся из Египта Наполеон отбил Италию обратно.
А дальше началось невероятное.
18 июля 1800 г. французский министр иностранных дел Талейран направил российскому вице-канцлеру графу Никите Панину послание:
«Граф, первый консул Французской республики знал все обстоятельства похода, который предшествовал его возвращению в Европу. Он знает, что англичане и австрийцы обязаны всеми своими успехами содействию русских войск…» — так начиналось это послание. Все было в нем тонко рассчитано: и неназойливое напоминание о том, что Бонапарт не участвовал в минувшей войне, и стрелы, как бы мимоходом направленные в Англию и Австрию, и дань уважения, принесенным русским «храбрым войскам». За этим вступлением следовало немногословное, продиктованное рыцарскими чувствами к храбрым противникам предложение безвозмездно и без всяких условий возвратить всех русских пленных числом около шести тысяч на родину в новом обмундировании, с новым оружием, со своими знаменами и со всеми воинскими почестями. (…)
Предложение о возвращении пленных было принято в Петербурге с большим удовлетворением».
Нужно отметить, что при этом Наполеон не настаивал даже на обмене пленными, чем привел Павла в восхищение. К тому же 5 сентября англичане овладели Мальтой, чем вызвали крайнее раздражение российского императора, бывшего магистром Мальтийского ордена.
Иногда враждебность к Англ и и пытаются приписать взбалмошности и капризу Павла, но это не так. В то время вся «Европа с ужасом увидела новую опасность — от неограниченного усиления британского владычества на морях».
«И.Ф. Крузенштерн, знаменитый русских путешественник, в письме 5 декабря 1800 года из Ревеля адмиралу Рибасу предлагал для обуздания Англии составить легкую эскадру из нескольких кораблей и направить ее в мае к Азорским островам, с тем чтобы здесь перехватывать крупные английские корабли, а мелкие надо просто потоплять».
Естественным союзником в этой новой борьбе для России была, конечно, революционная Франция.
2(14) января 1801 г. Павел I в письме к Наполеону писал: «Несомненно, что две великие державы, установив между собой согласие, окажут положительное влияние на остальную Европу. Я готов это сделать».
Через двенадцать дней, 15 января, он направил Бонапарту ещё одно письмо: «Не мне указывать Вам, что Вам следует делать, но я не могу не предложить Вам: нельзя ли предпринять или по крайней мере произвести что-нибудь на берегах Англии».
(Даже не верится, что полтора года назад, осенью 1799 г., русско-английский корпус под командованием герцога Йоркского сражался в Голландии с французской армией Брюна!)
«Необычайно быстрое развитие дружеских отношений с Бонапартом у императора Павла шло параллельно и в тесной связи с усилением столь же внезапной ненависти к Англии, вчерашней его союзнице в борьбе против Франции. Наполеон обдумывал — пока в общих чертах — комбинацию, основанную на походе французских войск под его начальством в южную Россию, где они соединились бы с русской армией, и он повел бы обе армии через Среднюю Азию в Индию. Павел не только склонен был напасть на англичан в Индии, но даже опередил Бонапарта в первых шагах к реализации этой программы. Казачий атаман Матвей Иванович Платов, по неведомой причине засаженный Павлом в Петропавловскую крепость и находившийся там уже полгода, внезапно был извлечен из своего каземата и доставлен прямо в царский кабинет. Тут ему безо всяких предисловий был задан изумительный вопрос: знает ли он дорогу в Индию? Ничего абсолютно не понимая, но сообразив, что в случае отрицательного ответа его, вероятно, немедленно отвезут обратно в крепость, Платов поспешил ответить, что знает. Немедленно он был назначен начальником одного из четырех эшелонов войска донского, которому почти в полном составе приказано было идти в Индию. Всего же выступили в поход все четыре эшелона — 22 500 человек. Выступили они с Дона 27 февраля 1801 г.».
Другой источник сообщает об этих событиях несколько иначе.
12 января 1801 г. «Павел I отправил атаману Войска Донского генералу Орлову несколько рескриптов. В них предписывалось немедленно поднять казачьи полки и двинуть их к Оренбургу, а оттуда прямым путем в Индию, дабы «поразить неприятеля в его сердце «Поручаю всю сию экспедицию Вам и войску Вашему, Василий Петрович», — писал Орлову царь. Приказ требовал немедленных действий. С Дона поднялись и пошли на Восток казачьи полки. Отряд Орлова насчитывал двадцать две тысячи пятьсот семь человек при двенадцати пушках и двенадцати единорогах».
Третий источник вносит некоторую ясность.
«Экспедицией начальствовал Орлов-Денисов, а один эшелон вел Платов, специально ради этого похода выпущенный из крепости».
Как бы то ни было, военный союз России и Франции был вполне возможен, а объединенные силы этих двух стран в те времена вряд ли могли победить все остальные государства вместе взятые. Разумеется, такой расклад сил не мог оставить равнодушным британское правительство.
«Когда в Париж внезапно пришла весть, что Павел задушен в Михайловском дворце, Бонапарт пришел в ярость. Разрушилось все, что он с таким искусством и таким успехом достиг в своих отношениях с Россией в несколько месяцев. «Англичане промахнулись по мне в Париже 3 нивоза (день покушения на Наполеона 24 декабря 1800 г. — O.K.), но они не промахнулись по мне в Петербурге!» — кричал он. Для него никакого сомнения нe было, что убийство Павла организовали англичане. Союз с Россией рухнул в ту мартовскую ночь, когда заговорщики вошли в спальню Павла».
Но незадолго до этого Россия была ярым врагом Франции, и ей пришлось заключать совсем другие», невероятные на первый взгляд договоры.
«Французская экспансия в Восточном Средиземноморье — захват Мальты, египетская экспедиция, сирийский поход — принудила сблизиться перед лицом общей опасности вчерашних противников: Россию, Турцию, Англию, Австрию…»
Турки обязывались не пропускать в Черное море никого, кроме русских. Всем русским эскадрам — во время войны с французами — разрешалось свободно плавать из Черного моря в Средиземное и обратно. Начальники турецких портов и арсеналов должны были повиноваться русскому адмиралу Ф. Ушакову. Турки же брали на себя снабжение всем необходимым русской эскадры. Турецкая эскадра присоединилась к эскадре Ушакова для совместных действий.
В Статье I «Союзного и оборонительного договора», заключенного между Россией и Турцией в Константинополе 23 декабря 1798 г. (3 января 1799 г.), в частности сообщалось: «Мир, дружба и доброе согласие да пребудут между его вел. имп. всеросс. и его вел. имп. оттом., их империями и подданными на твердой земле и водах, и да сопровождаются вследствие сего оборонительного союза таковою искренностью, что друзья единой стороны да будут друзьями и другой, неприятели же одного из них да почтутся такими же и другому; и для того во всяких делах, интересующих обоюдное их спокойство и безопасность, обещают сии откровенно сноситься и принимать общие меры к преграде всякому враждебному и беспокойному против них намерению и к предохранению от того всеобщего спокойствия».
А в статье XIII говорилось о восьмилетнем сроке договора.
Нужно отметить, что стороны выдержали ровно 8 лет «мира, дружбы и доброго согласия». Турция объявила войну России 30 декабря 1806 г. после того, как русские войска вторглись на территорию Молдавии.
Но парадоксы русско-турецких отношений, которые на протяжении всей истории оставались, мягко говоря, не слишком дружелюбными, не ограничивались Константинопольским союзным договором.
В 1831 году в Оттоманской империи разразилась настоящая междоусобная война. В двух словах напомню ее суть. Мятежная провинция Египет во главе с Мехмедом Али, двинула в Турцию свои устроенные по европейскому образцу войска под командованием приемного сына Махмеда Али — Ибрагима. Египтяне взяли Газу, Яффу, Иерусалим, Акку и Дамаск. 29 июля Ибрагим разбил армию султана при Бейламе, а 21 декабря 1832 г. при Конии вновь наголову разгромил турок, в пять раз превосходящих его по численности. Причем командующий турецкой армии великий визирь Рашид Мехмед попал в плен.
В этой ситуации султан Махмуд, отчаявшись добиться помощи со стороны своего «вечного» союзника Англии, обратился к России. «Последняя согласилась помочь стесненному со всех сторон султану и предложила ему флот и армию для защиты Константинополя. Она тотчас же отозвала своего посла из Александрии и объявила себя на стороне Махмуда.
Несмотря на все это, Мехмед Али упорно стоял на своем и требовал себе всю Сирию. Тогда немедленно пришла в Босфор русская эскадра, в Скутари высадился десант, а другая часть армии двинулась с Дуная но направлению Константинополя.
Обеспокоенные расширением русского влияния на Ближний Восток, Англия, Франция и Австрия использовали все возможности, чтобы султан принял условия мятежников. Но это имело свои неожиданные последствия.
«Страшные жертвы, которых стоил султану этот мир, внушили Махмуду недоверие к западным державам и убедили его, что последние действовали в пользу его противника. Все его симпатии обратились к России (!). следствием чего был договор Ункиар — Скелесси (близ Скутари), подписанный 3 июля 1833 г., по которому между Турцией и Россией был заключен оборонительный союз на восемь лет. Обе державы обязались взаимно охранять свою безопасность и спокойствие и в случае нужды Россия обещала снабдить Турцию войсками в том числе, какое будет признано необходимым обеими державами. Тайная статья этого договора, кроме того, гласила, что Турция принимает на себя обязательство не пропускать через Дарданеллы никаких иностранных военных судов.
Эта статья, сделавшаяся скоро общеизвестной, была направлена, очевидно, против Франции и Англии, которые и потребовали от Турции отмены этого договора. Султан, однако, в резких выражениях отклонил это вмешательство».
Мир на этот раз длился достаточно долго, 20 лет, вплоть до 26 июни 1853 г., когда Николай I объявил о вступлении русских войск в Дунайские княжества и потребовал от султана признания его покровителем всех православных подданных Оттоманской империи.
Но речь идет о другом. Что испытывали турки, видя в начале 30-х на своей земле злейших врагов, явившихся защищать их от египтян Ибрагима? Что переживали русские солдаты, десантники и матросы, еще четыре года назад яростно сражавшиеся с османами и потерявшие в той войне многих товарищей?
Напомню, в 1827–1828 гг. русские войска, разгромив в ряде кровопролитных сражений турецкие армии на Балканах и Кавказе, заняли Андрианополь и Люли-Бургаз. До никем не защищаемого Константинополя было, как говорится, рукой подать. Это заставило Турцию подписать унизительный Андрианопольский мир (14 сентября 1828 г.), согласно которому, Россия получила устье Дуная и закавказские крепости. Мало того, Греции султан предоставлял фактически независимость и был вынужден открыть черноморские проливы.
А в 1832 г. русские шли к Константинополю уже как великодушные союзники. Но ведь всего четыре года назад они подходил и к нему как грозные победители!
Я ещё и еще раз задаюсь вопросом — что могли испытывать в тот момент русские солдаты? Ведь они понимали, что идут драться, умирать, заживо гнить от ран… во имя чего? За что? За кого? За тех басурман, которых еще четыре года назад поднимали на штык?!
Солдат — существо бесправное. Он выполняет приказы и сражается с теми, против кого его пошлет сражаться родина. Но это совсем не означает, что солдат — существо бездушное.
Несомненно, наемные армии прошлого имели свои преимущества. Платя солдатам жалованье и призывая к грабежу противника, можно было требовать от них беспрекословного подчинения, не утруждая себя выдумыванием высоких идей и целей, ради которых ведется война. Да и наемники зачастую были иноземцами.
Однако с тех пор, как основой боевого духа стали считаться патриотизм и сознательность, чувство боевого товарищества и фронтового братства, солдатам не раз приходилось решать для себя сложнейшую морально-психологическую задачу, которую ставила перед ними ВОЙНА.
Ибо «военные власти вовсе не должны связывать себя правовыми, т. е. основанными на каком-нибудь праве, «условными соглашениями»; они обязаны следовать исключительно велениям и нуждам момента. На войне вообще не должно быть непреложных законов и нерушимых обязательств; должны быть в силе лишь «военные обычаи», причем эти «военные обычаи» видоизменяются и эволюционируют согласно с волей военного предводителя».
Эта цитата принадлежит отнюдь не Н. Макиавелли, а немецкому юристу начала XX века, профессору Лабанду, считавшемуся светилом германской науки.
То, что на войне не существует никаких правовых «непреложных законов и нерушимых обязательств» по отношению не только к врагам, но и к союзникам, солдаты не раз ощущали на себе.
4 сентября 1944 г., приняв предварительные условия перемирия с СССР, правительство Финляндии заявило о своем разрыве с фашистской Германией. В тот же день финская армия прекратила военные действия против Красной Армии. В свою очередь, с 8.00 5 сентября 1944 г. Ленинградский и Карельский фронты по распоряжению Ставки Верховного главнокомандования закончили военные действия против финских войск.
Вслед за этим правительство Финляндии потребовало от Германии вывода ее вооруженных сил с финской территории к 15 сентября 1944 г.
Но немецкие войска не спешили выполнять это требование и терять выгодные базы в Скандинавии. В ночь на 15 сентября они совершили нападение на бывших союзников и попытались овладеть островом Гогланд. Это столкновение заставило финнов перейти к более решительным действиям. Причем в разгоревшихся боях финским войскам оказывала помощь авиация Краснознаменного Балтийского флота.
Советские летчики, бомбившие финнов на подступах к Ленинграду, еще на днях штурмовавшие их позиции под Куолисмой и Питкярантой, годами слышавшие в эфире тягучий говор ненавистного врага, теперь координировали с ним свои действия и рисковали жизнями, сражаясь за новых «братьев по оружию».
То же самое повторялось, когда на сторону Красной Армии переходили румынские и венгерские войска, повернувшие оружие против своих немецких союзников.
Измена всегда достойна презрения. Но только не на войне. На войне все средства хороши, если они ведут к победе. И если во вражеском лагере нет единства, то этому можно только радоваться, так как это приближает твою победу.
Военная история знает единичные случаи, когда перебежчиков не желали принимать в свои ряды даже те, к кому они перебежали. Да и то эти случаи объяснялись, скорее, военной необходимостью, а не благородством души отдельных военачальников и их пониманием чести.
Как правило, к переметнувшимся врагам относились благосклонно. Да и как могло быть иначе? Пока война не закончилась, нельзя брезговать никаким подспорьем.
Но их никогда не принимали за равных. Их считали чем-то вроде «второго сорта». Им не доверяли. Особенно если они переметнулись на последнем этапе борьбы, из опасения оказаться в числе побежденных и полностью разделить их участь.
Расположению частей и подразделений новоявленных союзников приходилось уделять отдельное внимание. Иногда для того, чтобы подставить под удар противника и сберечь свои силы, иногда — чтобы своевременно оказать поддержку и проконтролировать их действия.
Но с каким сердцем рядовой советский солдат спешил на помощь тем же венгерским и румынским воякам, которые вдруг объявили себя антифашистами, а перед этим жгли, грабили и убивали на Украине, в Крыму, под Сталинградом? Это они, новоиспеченные союзники, осаждали Одессу, штурмовали Севастополь, рвались к Волге…
С тех пор, как структура армий стала достаточно сложной, место союзников в ней было четко определено. В бою, на марше, на стоянке.
Так, например, лагеря римских легионеров хотя и были квадратными, однако имели свою четкую организацию: фронт, тыл и фланги. То есть Передние ворота (porta praetoria), Задние ворота (porta decumana), ворота Правые (porta principalis sinistra) и Левые (porta principalis dextra).
Передние ворота, разумеется, были обращены по ходу марша в сторону врага. Задние — выходили на наиболее безопасную местность пройденного пути — линию коммуникаций.
И расположение войск внутри лагеря (согласно Полибию) было жестко регламентировано. Сердцевину лагеря представляли собой палатки римской конницы, принципов и гастатов (equites Romanorum, principes Romanorum, hastati Romanorum). Их турмы, центурии, манипулы и когорты размещались на перекрестке Пятой улицы (via quintana) и Улицы Преторианцев (via praetoria), ближе к Задним воротам.
Вокруг них размещались подразделения конницы, принципов и гастатов союзников-социарумов (sociarum).
У Передних ворот располагались только отборная союзническая пехота, конница и вспомогательные отряды. А за ними, у лагерного форума и квестория, находились отряды добровольцев (voluntarii).
Это означало, что в момент фронтального нападения первому удару подвергнутся союзники. Сжатые нападающими врагами спереди и римской элитой сзади, они будут вынуждены сражаться в первую очередь за спасение своей жизни. А в критический момент боя их всегда поддержат непобедимые легионеры.
В противном случае, всегда сохранялась опасность того, что ненадежные союзники покинут поле битвы и лишат обороняющийся лагерь резерва.
Ведь далеко не каждый марс, самнит или этруск во славу Рима спешил ринуться в свалку из скрежещущего железа, яростных криков и фонтанирующей крови. И порой храбрость придавал тычок древком копья в спину от какого-нибудь чистокровного римского триария.
Так было всегда.
Например, осенью 1793 года осажденный французскими революционными войсками Тулон защищали 3000 англичан, 4000 неаполитанцев, 2000 сардинцев и 5000 испанцев.
И именно под Тулоном, «Наполеон понял, что представляют собой коалиционные войска. Неаполитанцы, составлявшие часть этих войск, были плохи, и ИХ ВСЕГДА НАЗНАЧАЛИ В АВАНГАРД (выделено мной. — O.K.)».
Таковы правила войны: более слабых союзников первыми посылать на смерть. Будь то этруски или неаполитанцы. Иначе разбегутся.
Наибольшую стойкость и мужество в бою проявляли даже лишенные опыта солдаты, если рядом с ними находились отряды могущественного союзника, части ветеранов или элитные подразделения. Они являлись чем-то вроде основы, ядра, вокруг которого сплачивались остальная масса войск.
Иногда одно только их присутствие вызывало чувство уверенности в собственной непобедимости и восторга, доходящего до исступления. В солдатах, измученных бесконечными боями, загоралась надежда, истрепанные нервы выжимали из глаз слезы умиления, а уста авансом посылали более опытным товарищам слова благодарности за то, что в трудную минуту они придут на помощь, спасут, прогонят врага.
Подобные эмоции возникали у солдат линейных войск при виде гренадеров наполеоновской гвардии: «…люди, похожие на гигантов, в огромных сапогах и шлемах, опускающихся до плеч и оставляющих открытыми лишь глаза, носы и усы… хотелось воскликнуть: «Эти парни на нашей стороне, и они славные воины»».
Некоторые историки упрекают Наполеона втом, что он из каждой роты отбирал в свою гвардию самых лучших, проявивших себя в бою солдат. Дескать, лучше было бы, если бы в подразделениях оставался костяк ветеранов, передающих опыт молодым. Но у великого полководца был свой резон. Вся армия проявляла чудеса храбрости, если за ее спиной, как несокрушимый утес, как несгибаемый стержень, стояла императорская гвардия.
И на последнем этапе войны шестнадцати-семнадцатилетние новобранцы сражались как львы, если имели в тылу 10–20 тысяч покрытых шрамами «ворчунов».
Увы, гвардия не могла одновременно находиться на всех участках гигантского театра военных действий. Нотам, где она появлялась во главе с самим императором, противник начинал проявлять нервозность, осторожничал, терял уверенность и совершал ошибки.
Все это пространное размышление я привел в доказательство того, что надежда на сильного товарища по оружию так же велика, как и на победоносного союзника.
В поход шли вместе, охотно, рассчитывая хотя бы на тень славы, на дивиденды после победы, да и просто в надежде пограбить «под шумок». Доблесть союзников в боях отмечалась в приказах по армии, командование воодушевляло своих подчиненных, подчеркивая несокрушимость объединенных сил, генералы награждали друг друга орденами своих государств.
Но для обычных солдат в союзниках все было чуждо: мундиры, внешность, язык, культура, вера. Все это само по себе создавало барьер и являлось головной болью для начальства, пытающегося координировать действия разномастных войск.
А если за всем этим стояла историческая вражда, то даже традиции и порядки союзных войск могли вызвать резкое неприятие, граничащее с ненавистью.
Например, в романе Л. Раковского «Адмирал Ушаков» так описывался знаменитый штурм русско-турецким десантом острова Видо на Корфу 18 февраля 1799 г.
«Морская пехота и охотники из матросов бросились на баркасы, катера, лодки. Турки только и ждали этого приказа. Не успев доплыть до берега, они кидались в воду с кинжалами в зубах, потрясая саблями. (…)
Турки не слушали криков «пардон» — рубили пленным головы и собирали эти страшные трофеи, помня, что паша должен уплатить за каждую голову.
Боцман Макарыч бежал вместе с группой молодых матросов. Впереди они увидели двух турок и молодого француза офицера. Один турок держал мешок, из которого текла кровь, а второй стоял с поднятой саблей, ожидая, когда французский офицер развяжет шейный платок, чтобы легче было отрубить голову.
— Дяденька, что они делают? — в ужасе спросил Васька Легостаев.
— Не видишь, хотят рубить голову. Стой, осман! — заревел Макарыч, бросаясь к турку со штыком наперевес.
Турки, увидев, что их значительно меньше, с неудовольствием отдали офицера. (…)
— Степка, отведи их благородие к нашим шлюпкам, а то не эти, так другие басурманы зарежут! — приказал Макарыч матросу- Вон, видал — у них цельный мешок голов!
— Ага, ровно арбузов накидали, сволочи!
— Давай, давай, ребята, живей! — обернулся Макарыч к бежавшим сзади матросам.
Он зоркими морскими глазами выискивал уже не французов, а турок, которые продолжали рубить пленным головы.
Егор Метакса бежал вместе с лейтенантом Головачевым со «Св. Павла». Где можно, они спасали пленных от зверства союзников. Они раздали все деньги, выкупая французов у турок».
Примечательно, что даже в художественной литературе XX века при описании величайшей победы, одержанной русско-турецким флотом, турецких союзников называют сволочами, словно продолжают традиции многовековой неприязни между двумя народами.
А ведь турки, прочитав такое, могут и обидеться. На штурм шли вместе (одни со штыками наперевес, другие с кинжалами в зубах), дрались плечом к плечу, гибли рядом, славу делили пополам, и вдруг у русских — великодушные матросы и непобедимый Ушаков, а турки — сволочи, которые зверствовали над пленными и вообще как бы путались под ногами.
По крайней мере, именно такое впечатление производит очередная маска войны.
Так воспитывается отношение к союзникам.
Впрочем, в период побед «младших» союзников хлопают по плечу, охотно делятся с ними табаком и водкой, уступают место у бивачного костра, приветствуют их салютами и воинскими кличами. Но когда наступает пора военных невзгод, то картина резко меняется.
Прежде всего солдаты чувствуют ту-атмосферу разлада, которая возникает между союзным командованием и проявляется в обшей неразберихе. Каждый понимает, что отсутствие согласия и сплоченности может привести к поражению. А это уже касается их, солдатских жизней, которыми придется за это расплачиваться. И здесь своя рубашка становится ближе к телу. Общая нервозность перерастает в недоверие, а недоверие выплескивается во взаимообвинения.
Так происходило под Аустерлицем, в печально знаменитой битве «трех императоров», где русская армия действовала совместно с австрийской.
«Ежели бы русское войско было одно, без союзников, то, может быть, еще прошло бы много времени, пока это осознание беспорядка сделалось бы общею уверенностью; но теперь, с особенным удовольствием и естественностью относя причину беспорядков к бестолковым немцам, все убедились в том, что происходит вредная путаница, которую наделали колбасники.
— Что стали-то? Аль загородили? Или уж на француза наткнулись?
— Нет, не слыхать. А то палить бы стал.
— То-то торопились выступать, а выступили — стали без толку посереди поля, — все немцы проклятые путают. Эки черти бестолковые!
— То-то я бы их и пустил наперед. А то небось позади жмутся. Вот и стой теперь не емши.
— Да что, скоро ли там? Кавалерия, говорят, дорогу загородила, — говорил офицер.
— Эх, немцы проклятые, своей земли не знают! — говорил другой.
— Вы какой дивизии? — кричал, подъезжая адъютант.
— Осьмнадцатой.
— Так зачем же вы здесь? Вам давно бы впереди должно быть, теперь до вечера не пройдете. Вот распоряжения дурацкие; сами не знают, что делают, — говорил офицер и отъезжал.
Потом проезжал генерал и сердито не по-русски кричал что-то.
— Тафа-лафа, а что бормочет, ничего не разберешь, — говорил солдат, передразнивая отъехавшего генерала. — Расстрелял бы я их, подлецов! (…)
И чувство энергии, с которой выступали в дело войска, начало обращаться в досаду и в злобу на бестолковые распоряжения и на немцев».
Что же говорить о том, как вели себя союзные солдаты при неудаче в бою. Раздражение перерастало в ненависть, ненависть в ярость, ярость приводила к открытым вооруженным столкновениям перед лицом врага.
«— Что такое? Что такое? По ком стреляют? Кто стреляет? — спрашивал Ростов, равняясь с русскими и австрийскими солдатами, бежавшими перемешанными толпами наперерез его дороги.
— А черт их знает! Всех побили! Пропадай все! — отвечали ему по-русски, по-немецки, по-чешски толпы бегущих и не понимавших точно так же, как и он, что тут делалось.
— Бей немцев! — кричал один.
— А черт их дери! — Изменников.
— Zum Henker diese Russen! («К черту этих русских!.» — O.K.)
Несколько раненых шли но дороге. Ругательства, крики, стоны сливались в один общий гул. Стрельба затихла, и, как потом узнал Ростов, стреляли друг в друга русские и австрийские солдаты».
Но если в бою инстинкт самосохранения ещё мог вынудить поспешить на помощь союзнику, то после поражения ни о каком единстве не могло быть и речи.
Так происходило при отступлении из России в 1812 г. разноязычных войск, составлявших одну огромную Великую армию. Обрушившиеся на нее бедствия и лишения, вызванные проигрышем кампании, в мгновение ока разбили внешне сплоченное полчище на мелкие осколки.
Дневник вестфальского штаб-офицера Фридриха-Вильгельма фон Лоссберга, участника похода, полон упоминаний о столкновениях вестфальских солдат с французскими во время бегства из Москвы.
Тогда соплеменникам приходилось сбиваться в стаи, в которых офицерский чин мало чего стоил, и ежедневно драться не только с русскими, но и со своими союзниками, чтобы выжить. Драться за пищу и ночлег. Каждую минуту приходилось быть начеку и быть готовым пустить в ход кулаки. А в такой ситуации кулаки какого-нибудь португальского бывшего рыбака или итальянского винодела могли оказаться крепче, чем боевая выучка французского гвардейского гренадера.
И не всегда дело ограничивалось потасовками — иногда приходилось браться и за оружие.
«29 октября.
…Беспорядок в обозе ужасный: полковая повозка с продовольствием пропала потому, что гвардейцы опрокинули ее и стали грабить, несмотря на сопротивление наших солдат, которые в происшедшей при этом драке должны были уступить численному превосходству…
28 ноября.
…Пробираемый до кожи сильным морозом и покрытый холодным потом, я почувствовал сильное изнурение; поэтому я очень обрадовался, найдя шагах в ста от моста французские бивуачные огни, к одному из коих (ведя лошадь в поводу) я подошел. Около него было только два офицера, однако они не дали мне даже договорить до конца моей просьбы приютить меня на несколько минут у костра, отказав мне в этом весьма нетоварищеским тоном, хотя я дал им понять, что они имеют дело с штаб-офицером. Рассерженный этим, я ответил им, что надеюсь поквитаться с ними за это в будущем, т. к. в настоящее время мы еще довольно далеки or Немана…
30 ноября.
…я опять очутился во главе небольшого отряда из 13 офицеров и солдат.
Такая сила отряда была необходима для того, чтобы обороняться на нашем новом ночлеге, расположенном в отдельно стоящем сарае, от непрошенных гостей, для размещения которых у нас не хватило бы места…
4 декабря.
… Когда мы только что собрались расположиться у огня, нас поднял страшный шум и конский топот, что заставило нас думать, что в наш дом врываются казаки. Хотя это и оказалось заблуждением, но зато несколько минут спустя передо мной появился французский генерал в сопровождении нескольких офицеров, который кричал на меня, требуя, чтобы я немедленно очистил занятый нами дом; несколько офицеров уже стали развязывать лошадей и били сопротивлявшихся им нижних чинов. Такое поведение генерала вывело меня из терпения, (…) я решил отстоять свои права силой. Мое возражение, а может быть, и озлобленный вид 20-ти довольно хорошо вооруженных офицеров и солдат, из которых многим и без того жизнь была в тягость, заставили генерала прибегнуть к переговорам…
5 декабря.
…Невзирая на протесты четырех офицеров французской гвардии, расположившихся в другой половине сарая, я с моим конвоем из 20-ти человек и с моими лошадьми вторгся в этот сарай, причем успешно противостоял требованиям подошедшего штаб-офицера французской гвардии, желавшего лишить нас этой квартиры…
8 декабря.
…В одном дворе деревни мы нашли много сена и соломы, а также и вымолоченное пшено для лошадей, но занявшие этот двор французы только после долгих споров, в которых за нас заступились и другие французы, бывшие в одинаковом с нами положении, уступили нам часть этих припасов, при чем едва не произошло кровопролитие…
9 декабря.
…Я остановился в деревне, в которой уцелели лишь четыре дома, все же остальные сгорели; поэтому я удовлетворился развалинами одного дома, где возможно было дать лошадям некоторую защиту от непогоды, и поместился сам с моими спутниками в погребе (глубиной в 12 ступеней). (…)
…я услышал над нами громкий разговор на французском языке и довольно грубые ответы по-немецки моих людей, оставшихся при лошадях; все это вызвало у меня опасение, что нас вытесняют из нашего убежища. (…) Хотя я очень скоро успокоился, так как передо мной появился хорошо знакомый мне португальский дивизионный генерал (маркиз Валецский) с адъютантом и слугой. (…)
Оправившись до некоторой степени благодаря тем припасам, которые мы могли ему дать, и убедившись в том, что среди нас не было ни одного француза, его доверие к нам стало больше и он откровенно высказал свое сожаление, что оставил свою родину и народ, приняв начальство над дивизией португальцев, к чему в то время принудили его разные обстоятельства. Он особенно возмущался бесцеремонным обращением французов, особенно с тех пор, как его дивизия растаяла вследствие холода и лишений, благодаря тому, что везде при разделе съестных припасов им предпочитали французов. Он жаловался также на недостаточно товарищеское отношение французов, почему ему удавалось находить приют только у бивачных огней союзников.
Такие же речи я слышал и от итальянцев и голландцев…
13 декабря.
…По прибытии на другой берег я сделал попытку вернуть обратно свой потерянный вьюк, главным образом из-за знамени, однако скоро мне от этого пришлось отказаться, так как там я нашел целую толпу пьяных злодеев всех национальностей (исключая вестфальцев), которые здесь производили самые возмутительные безобразия: пользуясь своим оружием, они грабили всех проходящих по мосту, и так как многие оказывали сопротивление, то и на той и на другой стороне оказывались убитые и раненые. (…)
После пятичасового марша я прибыл в одну деревню, где расположился в крестьянском дворе, не обращая внимания на сильные протесты стоявшего там капитана французских драгун, который особенно не хотел меня пустить в комнату.
К вечеру к нашему обществу прибавилось ещё несколько офицеров VI вестфальского полка. (…)
Уже в 12 часов ночи наш дом пылал в огне, так как остальные французские солдаты, несмотря на наше противодействие, быть может, нарочно зажгли дом из-за того, что он не мог послужить для них приютом…»
Как я уже заметил, бороться приходилось не только с преследующими по пятам русскими и вездесущими свирепыми казаками. Не только с союзниками, отбирающими последнее продовольствие и норовящими подпалить твой ночлег. Не только со своими подчиненными, переставшими подчиняться дисциплине, сломленными, готовыми сдаться, смирившимися с мыслью о гибели.
Но в первую очередь приходилось бороться с самим собой. Драться! Не падать духом! Ожесточиться! Надеяться только на себя!.
К слову сказать, рецепт выживания в подобных нечеловеческих условиях дал сам штаб-офицер фон Лоссберг. Я думаю, что читателям будет небезынтересно с ним ознакомиться.
«Я не мог отказать просьбе двух моих солдат, находившихся у лошадей, которые пожелали также погреться у пожарища. Как я уже раньше заметил, это были люди ненадежные и настолько забитые, что думали только о настоящем, не обращая внимания на будущее. Когда я хотел продолжать наш путь, они мне сказали, что твердо решили ожидать прибытия русских.
Все мои увещевания остались тщетными: не помогло даже напоминание о том, что вернувшиеся крестьяне наверное их убьют около своих горящих домов; тогда я прибег к силе, дабы заставить их продолжать со мной путь. Теперь оба они мне очень благодарны, что я такими мерами (единственно могущими сохранить их жизнь) заставил их исполнить свой долг.
Если бы было возможно применить силу, то, вероятно, много солдат было бы сохранено для армии, так как большинство их и даже многие офицеры погибли более по причине упадка духа и деморализации, чем благодаря голоду, лишениям и холоду (хотя и эти силы составили страшный союз для гибели армии). Многие, даже самые сильные, люди не могли внушить себе уверенность в том, что еще есть какая-нибудь возможность добраться до Немана, и даже не мечтали больше о возвращении в Германию. Постоянная мысль о невозможности увидать вновь свои семьи и перспектива погибнуть в страшной нужде самым жалким и позорным образом преследовали как страшный кошмар тех людей, которые с радостью пошли бы на смерть на поле сражения. Эта деморализация, граничащая с отчаянием, сделалась настолько общим явлением, что мне пришлось напрячь всю силу воли, чтобы не сделаться жертвой этих печальных картин будущего и не поддаться общей деморализации.
Вера в Бога и в мое счастье поддержали меня и оберегали от той апатии, во время которой все происходящее вокруг кажется безразличным и которая не позволяет мужественно встретить опасности и нужду. Ежедневная забота об обустройстве бивуака, старания достать для себя и для товарищей съестные припасы, обеспечение лошадьми и медвежьими шкурами для защиты от холода, тщательный уход за моей обувью и, наконец, стремление остановиться на ночлег поблизости от войск, сохранивших порядок, и вместе с ними выступить на следующий день — все это в значительной степени способствовало тому, что мне пришлось избежать всеобщей гибели. Многие делали большую ошибку, располагаясь с ногами слишком близко к бивуачному огню, чем весьма скоро совершенно испортили свою обувь, а потому отморозили свои ноги и не могли идти дальше; в этом случае не могли им помочь даже и лошади, так как сидеть верхом при холоде в 24 градуса было невозможно».
Конечно, в такой ситуации враждебное отношение союзников десятикратно усиливает отчаяние и вызывает гнев.
А ведь так все хорошо начиналось!
Но на войне не может быть хорошо.
Ее неумолимый закон гласит о том, что нельзя распылять силы, даже если этого требует союзнический долг. Своя шкура дороже, свое спасение важнее. К черту братство по оружию!
Это уже не законы землячества, которым инстинктивно подчиняются солдатские массы, это один из принципов военной тактики, продиктованный целесообразностью и стремлением к победе.
Так было во все времена. То же самое повторилось внутри огромного Сталинградского котла, сжатого кольцом советских войск.
«Ели конину — вся немецкая кавалерия давно прошла через желудки немецких солдат и офицеров. Потом взялись за кавалерию румынскую. Поначалу брали обозных лошадей, потом добрались до офицерских, а когда и этих извели, отняли верховых лошадей у румынских генералов.
Румыны зеленели от ярости, но их протестующие вопли растекались в холодном воздухе русской зимы, не доходя до штаба армии. Впрочем, может быть, в штабе и слышали ругань румын, но ведь это низшая раса и черт с ними, пусть коптят небеса вздохами!. Правда, румынские не кормленные и полуиздыхающие лошади — пища не ахти какая сладкая и жирная, но все-таки пища. И она должна принадлежать людям высшей расы — конину ели только немцы. Вышел приказ (…) — выдавать конину румынам запрещалось. Им устанавливался паек: пятьдесят граммов хлеба — и больше ничего. Пусть знает эта нация музыкантов, что одно дело — раса господствующая, другое — сателлиты».
Взаимоотношение с союзниками с горечью описывает в своих мемуарах генерал-полковник вермахта Ганс Фриснер, бывший командующий группой армий «Южная Украина». Его воспоминания интересны тем, что в них генерал-полковник пытался анализировать причину низкой боеспособности союзников, качества их войск и боевого духа.
«…Пришлось столкнуться с нелегкой проблемой взаимоотношений партнеров по коалиции.
Румыны и венгры, как уже говорилось выше, упорно враждовали друг с другом. Румыны никак не хотели примириться с потерей Трансильвании, переданной Венгрии по решению Венского арбитража. Я был поражен, когда повсюду начал сталкиваться с проявлением этой взаимной враждебности. Можно ли было думать об успешном ведении коалиционной войны при полном отсутствии доверия и при взаимной ненависти двух участников коалиции? В случае вынужденного отступления немецко-румынских войск румынские солдаты неизбежно должны были вступить на венгерскую территорию, а возможно, и сражаться за нее. Этот вопрос был в то время чрезвычайно сложным. Даже проблема снабжения румынских войск через венгерский тыл была урегулирована только после длительных переговоров. (…)
Меры по перегруппировке и переформированию частей и соединений все чаще срывались из-за противодействия румынского генерального штаба и отдельных румынских военачальников, которые открыто игнорировали приказы немецкого командования. В результате мы постоянно наталкивались на непреодолимые препятствия при осуществлении своих мероприятий…»
Настоящая трагедия для германских войск в Румынии разразилась 20 августа 1944 г., когда Красная Армия начала наступление на группировку Фриснера.
«Огромное количество живой силы и техники позволило Советам, хотя и с большими потерями, прорвать наш фронт на многих участках. Однако причиной этого сравнительно быстрого успеха является не численное превосходство противника, а прежде всего недостаточная стойкость и ненадежность многих румынских соединений. Бросается в глаза тот факт, что русские атаки были направлены преимущественно против участков фронта, обороняемых румынскими войсками (!).
На фронте армейской группы Думитреску главный удар русские направили против правого фланга 30-го армейского корпуса по обе стороны от стыка между 3-й румынской и 6-й немецкой армиями. Наступление было начато силами примерно пяти стрелковых дивизий, поддержанных сотней танков. Противнику удалось прорвать фронт 4-й румынской горнопехотной дивизии и продвинуться на несколько километров вперед. Дивизия была полностью разгромлена. В результате дрогнула и соседняя 21-я румынская пехотная дивизия, которая после взятия русскими Раскети разбежалась. Значительная часть личного состава обеих румынских дивизий бросила свои позиции еще во время артиллерийской подготовки. В связи с этим вся тяжесть обороны легла почти исключительно на немецкие дивизии. В особенно трудное положение попали 9-я и 306-я пехотные дивизии. Оставленные на произвол судьбы своими союзниками, они вели ожесточенные бои на всех участках. (…)
В ответ на мое замечание о подозрительном поведении румынских войск накануне и в первый день сражения Антонеску сказал, что и для него нежелание румынских войск сражаться было полной неожиданностью. Во время поездок на фронт у него сложилось впечатление, что части, сдавшие свои позиции, не имели причин отступать. Он полностью согласился, что румыны сражались плохо.
Однако маршал не был склонен согласиться с тем, что подлинной причиной недостаточной стойкости румынских войск являлись политические интриги. Он сказал, что румынских солдат, конечно, нельзя сравнивать с немецкими и что это прежде всего относится к офицерскому корпусу. Он, по его словам, приказал принять самые жесткие меры в отношении дезертиров и трусов и, по-видимому, сдержал свое слово. Он сам выезжал в войска и там, где это было необходимо, лично наводил порядок. Мне было известно, например, что он организовал офицерские заградительные группы для борьбы с дезертирством, которым были даны большие права. (…)
Командование 4-й румынской армии решило по своей инициативе отойти в южном направлении. Оно сослалось на то, что якобы получило соответствующий приказ Антонеску. Лишь с большим трудом нам удалось помешать этой армии выйти из сражения. При этом между командующими немецкой и румынской армиями имели место серьезные разногласия и споры.
Неслыханное вмешательство в дела немецкого командования позволил себе в эти дни и румынский Генеральный штаб, по приказу которого три полка тяжелой артиллерии были направлены в тыл, в район Аджуда. Эти грозящие бедой действия наших союзников ставили нас в неимоверно тяжелое положение.
С большой тревогой следили мы за столь роковым развитием обстановки. Все чаще поступали донесения о том, что румынские войска утрачивают боеспособность не только в случаях, полностью оправдываемых сложившейся обстановкой, но и далеко не в безвыходном положении, позволяют противнику просачиваться на свои позиции и даже бегут с поля боя до начала атаки противника. Однако нельзя пройти мимо того факта, что и среди румынских соединений были такие, которые мужественно сражались, не оставляя своих немецких союзников в беде. Совершенно ясно, что отказ от борьбы большей части румынских вооруженных сил явился результатом заранее спланированного саботажа со стороны некоторых высокопоставленных румынских войсковых начальников, как, например, командующего 4-й румынской армией генерала Раковицы. Это предательство было тяжелым ударом для ведущих исключительно напряженные бои немецких и оставшихся верными союзу румынских войск, а также лично для меня, как ответственного за их судьбу военачальника».
Тем временем в Бухаресте произошел переворот, и правительство возглавил генерал Санатеску, а в качестве военного министра в него вошел именно генерал Раковица, бывший командующий 4-й армией. Чтобы обеспечить свой тыл, вермахт принял решение оккупировать Бухарест. В условиях разваливающейся обороны это было чрезвычайно опасное, но единственно верное решение, хотя и имеющее ничтожный шанс на успех. Гитлер и слышать не хотел об отступлении (отступишь без боя из одной страны — погонят из других), а конфронтация с союзником грозила открытием нового фронта. Что и произошло. Шанс не выпал.
Дальше генерал-полковник Фриснер описывает события так:
«По приказу Гитлера нам следовало теперь начать бомбардировку Бухареста с воздуха, причем главными их объектами становились королевский дворец и правительственный квартал города.(…) При этом я просил обратить особое внимание на то, что в случае нашей бомбардировки румынской столицы румынские войска неизбежно начнут военные действия против всех немецких войск и тыловых учреждений — госпиталей, складов боеприпасов, складов военного имущества и продовольствия. Чтобы затянуть дело с выполнением приказа о бомбардировках, я отдал 4-му воздушному флоту распоряжение предварительно выяснить существующие для этого предпосылки. Сейчас все сводилось к тому, чтобы выиграть время.
К нашему большому удивлению, мы узнали, что бомбардировки уже начались, начались без ведома и участия главнокомандующего группой армий, без учета той обстановки, в которой немецкие солдаты вели тяжелые бои на румынской территории, без учета положения, в которое попадали, по сути дела, брошенные теперь на произвол судьбы тыловые органы группы армий! (…)
Последствия оказались катастрофическими! Румынские войска получили от своего короля (Михая Второго. — O.K.) приказ обращаться со всеми немцами, как с врагами, разоружать их и вступать с ними в бой. Изменили свое отношение к нам даже те слои румынского населения, которые до сих пор не одобряли решений своего правительства и относились к нам лояльно. 25 августа Румыния объявила войну Германии! Так наши недавние союзники превратились в новых врагов. Хаос достиг своего апогея. (…)
Румынский генеральный штаб отдал своим 3-й и 4-й армиям приказ, согласно которому все части и соединения румынских сухопутных войск, военно-воздушных и военно-морских сил немедленно выходили из подчинения немецким командным инстанциям и прекращали всякие военные действия против советских войск. 3-я и 4-я румынские армии должны были отойти на рубеж Фокшаны, Бриэла, а румынские войска в Добрудже — отступить в район южнее устья Дуная. При этом им разрешалось сохранить все свое оружие. Любой попытке немецких войск разоружить их следовало оказывать сопротивление.
К счастью потребовалось некоторое время, прежде чем необдуманные и поспешные распоряжения нового румынского правительства достигли фронтовых частей. Поэтому вначале некоторые румынские части и соединения не захотели оставлять нас в беде и продолжали борьбу. Однако они уже, вероятно, догадывались о том, что их ожидает. В то же время было много и таких частей, которые сразу сложили оружие и ушли походным порядком со своих позиций. Я собственными глазами видел, как уходящие с фронта роты румынских солдат встречались на дорогах с шедшими им на смену походными колоннами немецких солдат. Никто не знал доподлинно, что произошло. Немецкие войска и их командование оказались в отчаянном положении!
С выходом румынских войск из игры перед советскими войсками открылись все пути для быстрого наступления в глубь румынской территории.
Нашим солдатам приходилось теперь вести борьбу с тремя противниками: с советскими войсками на разваливающемся фронте, с труднопроходимой горной местностью в Карпатах и с новым противником — Румынией».
Здесь не лишним будет сказать, что 26–28 августа правительство Санатеску обсуждало вопрос о вводе англо-американских войск в страну. Оно обратилось к англо-американскому командованию с просьбой высадить воздушный десант в районе Бухареста, чтобы защитить Румынию от советских освободителей.
Пока на фронте солдаты, захлебываясь кровью, задыхаясь в чаде горящих танков и городов, оглохнув в непрекращающемся реве грандиозного сражения с остервенением убивали друг друга, хитросплетения союзной политики напоминали порой змеиный клубок.
У Советского Союза в Румынии была своя «пятая колонна» в лице румынской компартии, которая помешала бывшему врагу, а теперь союзнику СССР (то есть соответственно бывшему союзнику Германии, а теперь ее врагу) призвать западные силы антигитлеровской коалиции Англии и США для отпора союзной Красной Армии в борьбе против общего врага. (Впрочем, о взаимоотношениях союзников внутри антигитлеровской коалиции разговор пойдет ниже.)
Фриснер гем временем делал все возможное, чтобы отвести остатки вверенных ему войск с территории изменившей Румынии в пока еще дружественную Венгрию и там постараться закрепиться.
«Главной задачей немецкого командования стало спасение материалов и всех тех людей, которых еще можно было спасти, отвод их отдельными группами через карпатские перевалы на территорию Венгрии и создание там нового оборонительного рубежа».
Но и в Венгрии продолжалась та же ситуация.
«Полностью признавая успехи венгерских войск, я не могу, однако, умолчать о том, что многие венгерские соединения не выдержали натиска противника. Это позволяло противнику вновь и вновь осуществлять глубокие вклинения в расположение немецких войск. Так, большая напряженность возникла в полосе обороны армейской группы Фреттер-Пико (6-я армия), когда 1-я венгерская горнопехотная бригада без предупреждения оставила свои позиции. Подобные явления имели место и на фронте 8-й армии в Восточных Карпатах, где части 2-й венгерской резервной дивизии без всякого нажима со стороны противника бросили свои позиции и только после вмешательства немецких командиров были вновь возвращены на передний край. С Секлерского выступа дезертировало 700 человек! А между тем в ставке верховного командования меня убеждали, что секлеры (венгерская горная пехота) — это отборные войска, что они дерутся не хуже тирольских стрелков времен кайзера или немецких горных егерей, а здесь будут сражаться еще лучше, так как будут защищать свою родную землю. Но именно последнее обстоятельство, очевидно, и заставило секлеров бежать с поля боя. Они не хотели бросать на произвол судьбы свои дома и семьи. По сути дела, это был своеобразный ландштурм, составленный из солдат самых различных возрастных групп. У них было плохое вооружение, но очень много самомнения. И, конечно, если бы не немецкие войска, развал фронта был бы неминуем.
Причина недостаточной стойкости венгров заключалась в том, что они, как и румыны, не были подготовлены к такому сильному натиску, какой оказывали русские войска. У них было мало оружия, им не хватало современных тяжелых и противотанковых огневых средств. Они получили недостаточную боевую подготовку и в довершение всего были довольно чувствительны к политическим колебаниям в стране. Короче говоря, постепенно осложнившаяся обстановка потребовала не только увеличения роли немцев в вопросах управления венгерскими войсками, но и прямого включения венгерских подразделений в состав немецких частей.
Несмотря на напряженнейшую обстановку на фронте, командование группы армий приняло ряд мер для обеспечения безопасности своего тылового района на случай непредвиденного изменения политического курса Венгрии».
Нужно обратить внимание на то, как генерал-полковник Фриснер старательно обходит резкие выражения, подразумевая под «непредвиденным изменением политического курса» неизбежное предательство бывшего союзника. Наученные печальным румынским опытом немцы пытаются заранее принять меры. Но все это — экспромт в критической ситуации.
Удержать союзников можно лишь силой оружия, а такой союзник становится порой опаснее противника.
Конечно можно радоваться тому, как терпели поражение враги нашей родины. Но пусть эта радость будет… военно-политической, что ли. Или исторической. Но не человеческой.
Честно говоря, мне становится не по себе, когда я представляю всех этих дерущихся с мрачным ожесточением Генрихов, паулей, эрихов, смертельно уставших, обманутых правителями, преданных своими союзниками.
Вспомним, как мы негодуем, когда союзники предавали русские войска.
Но на этот раз ВОЙНА принесла в жертву немецких солдат.
Итак, я продолжаю цитировать Фриснера.
«В дополнение ко всем несчастьям, командованию группы армий было приказано в силу увеличения политической напряженности в Венгрии отвести в Будапешт 13-ю танковую и 10-ю моторизованную дивизии, а также 1-й батальон мотопехоты 20-й танковой дивизии. Это было неслыханно тяжелое испытание группы армий на прочность! Все наши протесты не возымели никакого действия. Выражали свой протест и венгры, и это еще больше разъединяло союзников. А расплачивался за все это фронтовой солдат. (…)
Генерал Грейфенберг сообщил мне 23 сентября, что венгры окончательно утратили самообладание и отдали приказ о том, чтобы 1-я венгерская армия немедленно отступила на государственную границу, а 2-я венгерская танковая и 27-я венгерская легкая пехотная дивизия форсированным маршем шли на запад. 3-й венгерской армии приказывалось отойти за Тиссу. Это было недопустимым вмешательством в вопросы командования и побудило меня выступить с резким протестом. Сильный удар по взаимному доверию был нанесен еще и тем, что несколько генералов и офицеров венгерского генерального штаба провели тайные встречи, на которые не были допущены немецкие офицеры. Обычным явлением стали частые откомандирования венгерских офицеров в распоряжение венгерского генерального штаба без согласования с немецкими командными инстанциями.
Было ясно, что Венгрия ведет переговоры с противником.
(…)
Командованию группы армий теперь следовало считаться с возможностью того, что венгры, как и румыны, сложат оружие и тогда над всем фронтом группы армий нависнет страшная угроза. Были немедленно приняты всевозможные предупредительные меры. Прежде всего надлежало выяснить, какие венгерские части и соединения будут и дальше сражаться на нашей стороне.
Утром 16 октября оказалось, что 2-я венгерская танковая дивизия еще накануне ночью по приказу командующего 2-й венгерской армии, не поставив в известность немецкое командование и не взирая на роковые последствия для обороняющихся рядом немецких частей, покинула свои позиции, находившиеся на особо важном участке обороны. (…)
Так как образование нового венгерского правительства задерживалось и, следовательно, не было еще никакого высшего органа военного руководства, который мог бы отдавать авторитетные приказы и распоряжения войскам, отдельные венгерские части и соединения прекратили боевые действия и даже начали братание с русскими. Противник также не остался в долгу: все захваченные русскими в плен под Сегедом венгерские солдаты были отпущены по домам. Они рассказали своим товарищам, что русские хорошо с ними обращались. В результате 1-я венгерская армия, отдельные части которой во главе с ее командующим уже перешли на сторону русских, без приказа отошла со своих позиций, и противник смог осуществить глубокое вклинение в полосу ее обороны.
Начавшийся в Венгрии политический кризис особенно сильно отразился на армейской группе Велера. Она оказалась в наихудшем положении, так как ей была подчинена ненадежная 2-я венгерская армия, а 1-я венгерская армия являлась ее соседом слева.
Со всех участков фронта поступали сведения о деморализации венгерских соединений. Ни о каком доверии к таким союзникам не могло быть и речи. Офицеры и рядовые открыто заявляли о своем нежелании продолжать войну. Не признавались ни новое венгерское правительство Салаши, ни новый начальник венгерского Генерального штаба Берегфи.
А между тем бои продолжались с неослабевающей силой, и командование группой армий должно было принять радикальные меры, чтобы предотвратить полный развал фронта. На южном крыле в тесном взаимодействии с оставшимся верным союзу командующим 3-й венгерской армией генерал-полковником Хеслени была начата работа по переформированию частей и прочистке тылов. Венгерские части теперь повсеместно включались в состав немецких соединений. И все это делалось в ходе сражения. Основная тяжесть сражения легла на немецкие войска, и без того испытывавшие крайнюю усталость. (…)
Главное командование сухопутных войск знало, что выделенными для обороны Будапешта войсками мы города не удержим и что не только венгерское правительство, но и само население отвергает саму мысль о ведении оборонительных боев в черте города. Из числа 1862 человек, призванных на военную службу в эти дни, к месту сбора явились лишь 29, а из 262 человек, мобилизованных на трудовой фронт (строительство оборонительных сооружений), — только 9! Этим было сказано все. (…)
Даже в считавшихся до сих пор надежными 10-й и 12-й венгерских дивизиях, действовавших восточнее Будапешта, появились первые признаки разложения. Венгерские солдаты поодиночке и большими группами, до 100 человек, с белыми флагами переходили на сторону противника. Всего лишь за 2–3 дня к русским перебежало 5 офицеров и 1200 солдат. Доверие к венгерской армии было полностью потеряно, и на нее уже можно было не делать ставки. Это заставляло нас все больше задумываться о дунайском участке фронта, где пока ещё оборонялись венгерские войска. Вести войну в столь сложной обстановке и с такими союзниками было далеко не легкой задачей. Я чувствовал себя брошенным на произвол судьбы: обе стороны — и венгры и мое собственное верховное командование, — не видя возможности помочь мне, отвергали все мои предложения и требования».
Советское командование прекрасно знало о том, что войска германских союзников обладали гораздо меньшей стойкостью, чем немецкие. И учитывало это при разработке оперативных планов.
Основной принцип войны — находить у противника наиболее слабое место и именно там наносить главный удар — был полностью соблюден в Сталинградской операции. Фронт был прорван именно на флангах немецкой группировки, которые прикрывали войска сателлитов.
Кстати, совсем не случайно, что по итогам 1942 года немцы потеряли две армии (6-ю полевую и 4-ю танковую), а их союзники — четыре (итальянскую, венгерскую и две румынских).
И при освобождении Восточной Европы неоднородность вражеских частей использовалась для разложения германской обороны. Где силой, а где агитацией и антифашистской пропагандой.
Немцы не оставались в долгу.
Маршал И.С. Конев вспоминал: «На дрезденском направлении, где и прежде шли очень напряженные бои, в этот день дело обстояло особенно неблагоприятно. Произведя в ночь на 23 апреля [1945 г.] перегруппировку своих войск и нащупав стык между 52-й армией генерала Коротеева и 2-й армией Войска Польского генерала Сверчевского, противник, двигаясь вдоль реки Шпрее, нанес удар по 48-му корпусу армии Коротеева. (…)
С утра ударная группировка немцев (две дивизии и около ста танков) перешла в наступление, прорвала фронт 48-го корпуса 52-й армии, продвинулась к северу на 20 километров и вышла на тылы 2-й армии Войска Польского. (…)
Такая обстановка была бы сложной для любой прошедшей долгий боевой путь армии. Тем более оказалась она чувствительной для 2-й армии Войска Польского: Берлинская операция была первой после ее формирования. И все же поляки проявили большое мужество и после некоторого замешательства в первый момент прорыва дрались перевернутым фронтом стойко и отважно».
После по-военному краткого описания событий и реверансов в сторону союзников, обязательных для воспитания интернационализма, маршал все же не удержался от комментариев. Судя по всему, досада и раздражение, вызванные действиями поляков, в тот момент были очень сильны.
«…Говоря о неудачном для нас периоде этих боев, я уже упоминал о недостаточном опыте 2-й армии Войска Польского. (…)
Направление и сила удара неприятеля заставляют вспомнить еще об одном факте, имеющем, несомненно, особую политическую окраску. Когда перед началом Берлинской операции поляки, сменив часть сил 13-й армии, занимали передовые траншеи, немецко-фашистские, втом числе и эсэсовские, части, державшие здесь оборону, пришли в бешенство и не скупились на яростные выкрики и всякого рода угрозы.
Видимо, им нелегко было примириться с тем, что те самые поляки, которых они в течение шести лет считали покоренным народом, наступают теперь на Берлин.
Это настроение, к тому же подогреваемое, видимо, пропагандой, сказалось и в стремлении нанести удар именно по польской армии, и в той ярости, с которой велось это наступление, и в том количестве сил, которые в критический для них период гитлеровцы сумели сосредоточить именно на этом участке».
А поляков ситуация несомненно заставляла посылать проклятия в адрес советских солдат 48-го корпуса, допустивших прорыв на своем участке, а заодно припомнить все обиды, нанесенные их родине Советами и вообще Россией за последние пятьсот лет.
Кстати, во время Советско-финляндской войны, когда 5 февраля 1940 г. Высший военный совет Англии и Франции принял решение направить экспедиционный корпус в Скандинавию для помощи Финляндии, первыми, по замыслу союзников, против Советской армии должны были идти польские батальоны, потому что «поляки имели зуб на русских».
Польская армия, рассеянная после советско-германской оккупации Польши по всему миру — от Бузулука, что в 1000 километрах от Москвы, до Ближнего Востока, Африки и Шотландии, — охотно использовалась союзниками. Поляки были храбры, самоотверженны, опытны (если воюешь дольше всех на год-два-три, то невольно становишься профессионалом, по крайней мере те, кто выжил. А для поляков война началась, напомню, 1 сентября 1939 г.).
И эти бесценные качества польских солдат использовались там, где складывалось безнадежное положение. Где командование допускало ошибки. Где требовался отряд смертников.
Например, так было со 2-м польским корпусом, переброшенным из Ирака в Италию и приданным 8-й британской армии генерала О. Лиза. Союзникам предстояло прорвать оборонительную «линию Густава», ключом которой был город Кассино и монастырь на высоте Монте-Кассино. Германские войска отбивали штурмы в течение февраля и марта 1944 г., несмотря на подавляющее превосходство англо-американской авиации (12,3: 1).
И тогда генерал О. Лиз принял решение бросить в бой поляков, хотя в состав 8-й армии входили английские, канадские, новозеландские, индийские и южноафриканские части. Поляки штурмовали Монте-Кассино с 11 по 17 мая, многократно бывали выбитыми с занятых позиций и вновь упорно шли в атаку. И лишь утром 18 мая остатки 12-го Подольского уланского полка Карпатской дивизии ворвались в руины монастыря.
Но в результате этого штурма польский корпус понес такие потери, что был выведен с передовой на переформирование.
Впрочем, вся британская внешняя политика в последние столетия сводилась к тому, чтобы воевать чужими руками и «беречь английскую кровь». Как известно, «у Англии нет постоянных союзников или постоянных врагов; у Англии есть постоянные интересы».
Еще один пример можно привести из Арнемской операции 17 сентября 1944 г. по захвату голландских мостов. 1-я английская парашютная дивизия, выброшенная под Арнемом, не смогла выполнить свою задачу и оказалась в окружении. Не получив поддержки войск, наступавших с фронта, дивизия была разгромлена.
Союзники рвались к Нижнему Рейну, чтобы вызволить уцелевших десантников, из последних сил продолжающих держать оборону. Было принято решение прикрыть их поляками.
«42-я дивизия пробилась к берегу. Под покровом ночи на другую сторону Рейна переправилась польская бригада, которая сменила парашютистов, позволив им эвакуироваться. Но дивизия практически перестала существовать: она потеряла три четверти бойцов и почти весь офицерский состав. Поляки назад не вернулись».
Вот и все. В английских потерях помянули и бойцов и офицеров, а поляки — просто «назад не вернулись». Командование заменило своих солдат союзниками. Их подставили под огонь. Отправили насмерть.
Союзников не жалко…
Как-то при этом невольно вспоминаются и приобретают страшный смысл слова маршала Конева: «Перед началом Берлинской операции поляки, сменив часть сил 13-й армии, занимали передовые траншеи…»
Те самые траншеи, из которых поднимаются в атаку навстречу еще необнаруженным и поэтому неподавленным артподготовкой огневым точкам врага. Гиблое дело. Огневые точки ведут кинжальный обстрел. Вот тогда их засекают, уничтожают, и уже после этого на прорыв идут части Красной Армии.
А пока — союзники. Что-то вроде штрафбатов.
Участь поляков в этом отношении представляется особенно печальной. Под чьими только знаменами им не приходилось сражаться за свою истерзанную, бесправную, разделенную между могущественными соседями родину! Кому только не служил их патриотический порыв и вера в независимость Польши. В XVIII, XIX, XX веках, от Норвегии до Палестины, от Португалии до Москвы.
Именно польский 3-й эскадрон легкой кавалерии капитана Кожегульского на горном перевале Сомосьерра по нетерпеливому приказу Наполеона: «Возьмите-ка мне эту позицию — галопом!» — кинулся в безумную атаку по узкой тропинке на картечь 16 испанских пушек. 60 из 88 поляков были убиты и ранены. Этот страшный эпизод до сих пор считается одним из самых ярких примеров воинской доблести.
И после окончания Бородинской битвы, когда измученные армии русских и французов уже не имели сил сражаться, и «битва прервалась как бы с взаимного согласия противников», V польский корпус князя Понятовского упорно продолжал штурмовать Утицкий курган и взял-таки его.
К слову сказать, маршал Конев не мог удержаться от беспощадной оценки и чехословацких союзников.
«Обстановка требовала высокой организации со стороны командиров корпусов, их штабов, штаба армии и службы регулирования. К сожалению, при вводе в сражение 1-го Чехословацкого армейского корпуса это не было учтено. Развертывание корпуса происходило неорганизованно. В частях, попавших под дальний артиллерийский огонь, произошло замешательство. Командир корпуса генерал Я. Кратохвил не организовал управление войсками корпуса и момент его ввода в сражение. Более того, сам он находился в 25 километрах от поля боя и проводил, как ни странно, в своем штабе пресс-конференцию с иностранными журналистами (!). С горестным чувством я рассказываю об этом эпизоде потому, что корпус, хорошо укомплектованный личным составом, вооружением и боевой техникой, из-за неорганизованности Я. Кратохвила с первых же часов ввода в бой был поставлен в трудное положение. Несмотря на долгое пребывание в резерве, корпус не был в полной мере подготовлен к бою».
Не знаю, как это получается, но, несмотря на все воспитание в духе интернационализма и верности союзническому долгу, которым сквозят отечественные литература и кино, постоянно приходится сталкиваться с пренебрежительным отношением людей к историческим союзникам России. Это отношение порой граничите шовинизмом.
К союзникам почему-то относятся, как к «братьям меньшим»: чуть покровительственно, чуть снисходительно, чуть насмешливо. Иногда с презрением. Иногда с раздражением. Но всегда — уничижительно.
Австрийцы? Они только мешали Суворову. Англичане и французы Антанты? Бросали нас в трудную минуту. Американцы помогли по ленд-лизу? Сами бы справились. Монгольские цирики? Тоже мне союзники! Поляки? Ох, где бы они были, если бы не мы!
И так далее.
Но подобное отношение является не только плодом ура-патриотического воспитания. И не только нежеланием делить с кем-то победу, чувствовать себя обязанным и признавать собственную слабость.
За всем этим стоит проявление обычной человеческой ксенофобии. Чужие мундиры, внешность, язык, культура, вера, порядки, обычаи и традиции. И испытывали эту внутреннюю неприязнь не только потомки, но и современники.
К. Симонов, например, матерый коммунист-интернационалист, так описал свои чувства на митинге в польском освобожденном городе Катовице: «Площадь стояла, обнажив головы. Наши офицеры стояли, приложив руки к козырькам, польские — небрежно бросив поверх козырька два пальца.
Ловлю себя на ощущении, что, несмотря на всю серьезность моего отношения к происходящему сейчас в Польше, я отношусь с каким-то чувством внутреннего неприятия к чему-то неуловимо щеголеватому, что проскальзывает в манере поведения некоторых представителей Войска Польского. Есть в этом что-то внешне несерьезное…»
Эти внутренние чувства были взаимными.
Лет десять назад я собственными ушами слышал телеинтервью с одной старой полячкой, которая называла советских солдат-освободителей, не иначе как «некрасивыми людьми в мешковатых шинелях». Помню, я тогда возмутился и даже обиделся на поляков. На всех сразу.
А потом задумался. И понял, что обижаться тут не на что. Просто мы РАЗНЫЕ.
Но люди людьми, им свойственны свои симпатии и антипатии, их эмоции далеко не всегда бывают красивыми. Гораздо трагичнее, если интересы союзников приносятся в жертву вполне сознательно, на высшем государственном уровне, как того требует ВОЙНА.
Так произошло в 1943 г. В этом году немцы обнаружили в Катыньском лесу захоронения расстрелянных польских офицеров и сразу постарались донести о «зверствах Советов» всему миру.
Польское правительство генерала Владислава Сикорского, находившееся в эмиграции в Лондоне, испытало шок. Возмущению поляков не было предела.
По этому поводу между Москвой, Лондоном и Вашингтоном завязалась оживленная секретная переписка. Она столь показательна в плане того, как могущественные союзники предают более слабого, что я приведу из нее довольно обширные цитаты. Поверьте, оно того стоит.
21 апреля 1943 года Сталин направил Черчиллю и Рузвельту дерзкое по своей циничности послание.
«Поведение Польского Правительства в отношении СССР в последнее время Советское Правительство считает совершенно ненормальным, нарушающим все правила и нормы во взаимоотношениях двух союзных государств.
Враждебная Советскому Союзу клеветническая кампания, начатая немецкими фашистами по поводу ИМИ ЖЕ УБИТЫХ ПОЛЬСКИХ ОФИЦЕРОВ (выделено мной. — O.K.) в районе Смоленска, на оккупированной германскими войсками территории, была сразу же подхвачена правительством г. Сикорского и всячески разжигается польской официальной печатью. Правительство г. Сикорского не только не дало отпора подлой фашистской клевете на СССР, но даже не сочло нужным обратиться к Советскому Правительству с какими-либо вопросами или за разъяснениями по этому поводу.
Гитлеровские власти совершив чудовищное преступление над польскими офицерами, разыгрывают следственную комедию, в инсценировке которой они использовали некоторые подобранные ими же самими польские профашистские элементы из оккупированной Польши, где все находится под пятой Гитлера и где честный поляк не может открыто сказать своего слова. (Напомню, что немного позже настоящую следственную комедию разыграло Советское Правительство, когда специальная комиссия во главе с академиком Н. Бурденко выдала заведомо ложное заключение о расстреле поляков не палачами НКВД, а немцами. Поэтому просто дух захватывает от беспардонности дальнейшего текста послания. — O.K.)
Для «расследования» привлечен как правительством г. Сикорского, так и гитлеровским правительством Международный Красный Крест, который вынужден в обстановке террористического режима с его виселицами и массовым истреблением мирного населения принять участие в этой следственной комедии, режиссером которой является Гитлер. Понятно, что такое «расследование, осуществляемое к тому же за спиной Советского Правительства, не может вызвать доверия у сколько-нибудь честных людей.
То обстоятельство, что враждебная кампания против Советского Союза начата одновременно в немецкой и польской печати и ведется в одном и том же плане, — это обстоятельство не оставляет сомнения в том, что между врагом союзников — Гитлером и правительством г. Сикорского имеется контакт и сговор в проведении этой враждебной кампании.
В то время как народы Советского Союза, обливаясь кровью в тяжелой борьбе с гитлеровской Германией, напрягают все свои силы для разгрома общего врага свободолюбивых демократических стран, правительство г. Сикорского в угоду тирании Гитлера наносит вероломный удар Советскому Союзу.
Все эти обстоятельства вынуждают Советское Правительство признать, что нынешнее правительство Польши, скатившись на путь сговора с гитлеровским правительством, прекратило на деле союзные отношения с СССР и стало на позицию враждебных отношений к Советскому Союзу.
На основании всего этого Советское Правительство пришло к выводу о необходимости прервать отношения с этим правительством.
Я считаю нужным проинформировать Вас об изложенном и надеюсь, что Правительство США (в послании к Черчиллю соответственно упоминается Британское Правительство. — O.K.) поймет необходимость этого вынужденного шага Советского Правительства».
Сталин несомненно прав водном: в разгар войны с общим Врагом совершенно недопустимы распри между союзниками из-за старых обид. Кто этого не понимает, тот тоже враг. Поэтому верный ученик Макиавелли бросает полякам страшное обвинение в сговоре с Гитлером. Пусть поляки оправдываются! И за Катынь втом числе. Или заткнутся. А если не смогут, тогда они фашистские прихвостни, и отношения с ними прерываются.
Рузвельт сначала не оценил всю серьезность сталинского предупреждения. 26 апреля 1943 г. он прислал ответ.
«Я получил Вашу телеграмму во время инспекционной поездки по западной части Соединенных Штатов. Я вполне понимаю сложность Вашего положения, но в то же самое время я надеюсь, что Вы сможете в существующей обстановке найти путь для того, чтобы определить свои действия не как полный разрыв дипломатических отношений между Советским Союзом и Польшей, а как временное прекращение переговоров с Польским Правительством, находящимся в изгнании в Лондоне.
Я не могу поверить, что Сикорский в какой бы то ни было степени сотрудничал с гитлеровскими гангстерами. (О, святая простота! — O.K.) С моей точки зрения, однако, он сделал ошибку, поставив именно этот вопрос перед Международным Красным Крестом. Кроме того, я склонен думать, что Премьер-Министр Черчилль изыщет пути для того, чтобы убедить Польское правительство в Лондоне действовать в будущем с более здравым смыслом.
Я был бы Вам благодарен, если бы Вы сообщили мне, могу ли я каким-либо образом помочь в этом вопросе и, в частности, в связи с заботой, которую, может быть, придется проявить в отношении каких-либо поляков, которых Вы, возможно, пожелаете отправить из пределов Союза Советских Социалистических Республик.
Кроме того, у меня в Соединенных Штатах имеется несколько миллионов поляков, из которых большое количество служит в армии и военно-морском флоте. Я могу заверить Вас втом, что все они озлоблены против гитлеровцев. Однако общему положению нельзя помочь известием о полном дипломатическом разрыве между Советским и Польским Правительствами».
Но маховик тайной политики уже раскручен. Не важно, сотрудничает Сикорский с Гитлером, или нет. Важно, чтобы в Польше была установлена власть Москвы. А поляки своими заявлениями этому мешают. Их необходимо заставить замолчать, сделать более покладистыми, и война с Гитлером здесь как нельзя более кстати. Война все спишет.
29 апреля 1943 г. Сталин шлет Рузвельту телеграмму:
«Ваш ответ я получил, к сожалению, только 27 апреля, между тем уже 25 апреля Советское Правительство вынуждено было принять решение прервать отношения с Польским Правительством.
Поскольку Польское Правительство в течение почти двух недель не только не прекращало, а все усиливало враждебную Советскому Союзу и выгодную только Гитлеру кампанию в своей печати и по радио, общественное мнение в СССР было крайне возмущено этим поведением и откладывание решения Советского Правительства стало невозможным.
Вполне возможно, что г. Сикорский лично, в самом деле, не намерен сотрудничать с гитлеровскими гангстерами. Я был бы рад, если бы это предположение подтвердилось наделе. Но я считаю, что некоторые прогитлеровские элементы, внутри ли Польского Правительства или в его окружении, повели за собой г. Сикорского, ввиду чего Польское Правительство, возможно помимо своей воли, оказалось в роли орудия в руках Гитлера в известной Вам антисоветской кампании.
Я также думаю, что Премьер-Министр Черчилль сумеет найти пути для того, чтобы образумить Польское Правительство и помочь ему действовать впредь в духе здравого смысла. Может быть, я ошибаюсь, но я полагаю, что одна из наших обязанностей, как союзников, состоит в том, чтобы ПОМЕШАТЬ ТОМУ ИЛИ ИНОМУ СОЮЗНИКУ ВЫСТУПАТЬ ВРАЖДЕБНО ПРОТИВ ЛЮБОГО ДРУГОГО СОЮЗНИКА (выделено мной. — O.K.) на радость и в угоду общему врагу…»
Таким образом, «общественное мнение в СССР крайне возмущено», Сталин принял позу обиженного, а «образумить» поляков и призвать их «к здравому смыслу» теперь должны сами англичане, которые являлись союзниками, покровителями и защитниками польских интересов. После чего Рузвельт также «умыл руки», свалив на Черчилля это неблагодарное занятие.
Британский премьер-министр проявил гораздо больше проницательности в поведении Сталина. Он сразу понял всю щекотливость создавшегося положения, и, хотя ни на миг не поверил в непричастность Советов к убийствам в Катыне, принял правила игры и предложил уладить конфликт «полюбовно».
24 апреля 1943 г. Черчилль прислал ответ на послание Сталина от 21 апреля 1943 г.
«1. Посол Майский вчера вечером вручил мне Ваше послание. Мы, конечно, будем энергично противиться какому-либо «расследованию» Международным Красным Крестом или каким-либо другим органом на любой территории, находящейся под властью немцев. Подобное расследование было бы обманом, а его выводы были бы получены путем запугивания. Г-н Иден сегодня встречается с Сикорским и будет с возможно большей настойчивостью просить его отказаться от всякой моральной поддержки какого-либо расследования под покровительством нацистов. Мы также никогда не одобрили бы каких-либо переговоров с немцами или какого-либо контакта с ними, и мы будем настаивать на этом перед нашими польскими союзниками.
2. Я протелеграфирую Вам о том, как Сикорский реагировал на вышеизложенные соображения. Его положение весьма трудное. Будучи далеким от прогерманских настроений или от сговора с немцами, он находится под угрозой свержения его поляками, которые считают, что ОН НЕДОСТАТОЧНО ЗАЩИЩАЛ СВОИ НАРОД ОТ СОВЕТОВ (выделено мной. — O.K.). Если он уйдет, мы получим кого-либо похуже. (А это уже замаскированная дипломатическими фразами угроза. Дескать, мы-то знаем, как на самом деле обстоит дело, и нам решать — заткнуть рот Сикорскому или же посадить вместо него еще более фанатичного антикоммуниста и националиста. — O.K.) Поэтому я надеюсь, что Ваше решение «прервать» отношения следует понимать скорее в смысле последнего предупреждения, нежели в смысле разрыва, а также что оно не будет предано гласности во всяком случае до тех пор, пока не будут испробованы все другие планы. Публичное же сообщение о разрыве принесло бы величайший возможный вред в Соединенных Штатах, где поляки многочисленны и влиятельны…»
Черчилль спешит. 24-го он сообщает Сталину о предстоящей встрече Идена с Сикорским, вечером этого же дня встреча происходит, ночью подводятся итоги того давления, которое было оказано на Польское Правительство, а утром 25-го Черчилль уже посылает в Москву отчет о достигнутых успехах.
«Г-н Иден встретился с генералом Сикорским вчера вечером. Сикорский заявил, что, совершенно не приурочивая своего обращения к Красному Кресту к обращению немцев, его Правительство взяло на себя инициативу, не зная того, какой линии будут придерживаться немцы. В действительности немцы начали действовать после того, как услышали польское заявление по радио. Сикорский также сообщил г-ну Идену, что его Правительство одновременно обратилось к г-ну Богомолову по этому вопросу. Сикорский подчеркнул, что до этого он несколько раз ставил данный вопрос о пропавших офицерах перед Советским Правительством и один различно перед Вами. (Черчилль опять намекает на свою осведомленность об истинной судьбе расстрелянных поляков. — О. К.) По его указаниям польский министр информации энергично выступал по радио против германской пропаганды, и это вызвало раздраженный ответ немцев. В результате энергичного представления г-на Идена СИКОРСКИЙ ОБЯЗАЛСЯ НЕ НАСТАИВАТЬ НА ПРОСЬБЕ О РАССЛЕДОВАНИИ КРАСНЫМ КРЕСТОМ, и он соответственно информирует органы Красного Креста в Берне. ОН ТАКЖЕ УДЕРЖИТ ПОЛЬСКУЮ ПРЕССУ ОТ ПОЛЕМИКИ. В связи с этим Я ИЗУЧАЮ ВОЗМОЖНОСТЬ ЗАСТАВИТЬ ЗАМОЛЧАТЬ ТЕ ПОЛЬСКИЕ ГАЗЕТЫ В АНГЛИИ, КОТОРЫЕ НАПАДАЛИ НА СОВЕТСКОЕ ПРАВИТЕЛЬСТВО (все выделено мной. — O.K.), а также одновременно нападали на Сикорского за попытку сотрудничать с Советским Правительством.
Имея в виду взятое Сикорским обязательство, я хотел бы сейчас просить Вас оставить мысль о каком-либо перерыве отношений.
Я дополнительно обдумал этот вопрос, и я более чем когда-либо убежден в том, что в случае если произойдет разрыв между Советским и Польским Правительствами, то это может помочь только нашим врагам. Германская пропаганда создала эту историю именно для того, чтобы вызвать трещину в рядах Объединенных Наций и придать некоторую видимость реальности ее новым попыткам убедить мир в том, что интересы Европы и малых наций защищаются Германией от великих внеевропейских держав, а именно от Союза Советских Социалистических Республик, Соединенных Штатов и Британской Империи.
Я знаю генерала Сикорского хорошо, и я убежден в том, что не могло существовать ни контакта, ни договоренности между ним или его Правительством и нашим общим врагом, против которого он ведет поляков в жестоком и непреклонном сопротивлении. Его обращение к Международному Красному Кресту было явной ошибкой, хотя я убежден в том, что оно не было сделано в сговоре с немцами…»
Черчилль тоже понимает, что распри между союзниками во время войны недопустимы. Он заставляет поляков наступить На собственную гордость, а взамен просит Сталина снять с Сикорского обвинение в сговоре с фашистами и не разрывать с ним отношений. Позиция Британского кабинета ясна — он очень не хочет, чтобы в Польше пришли к власти коммунисты.
Но Сталин не идет на сделки. Как бы не бегали министры по лестницам и коридорам своих ведомств, с какой бы скоростью не мчались дипломатические автомобили от посольства к посольству, в каком бы бешеном темпе не набирали шифровальщики тексты посланий — Сталин всегда опережает. Кажется, что он опережает само время. Секрет товарища Сталина чрезвычайно прост — сначала он принимает решение, потом претворяет его в жизнь, и лишь потом ставит союзников перед фактом. Причем ставит перед фактом так, что якобы советуется с ними о намерениях. На самом деле: сказано — сделано. А вернее: сделано — сказано.
Сталина не интересуют переговоры Идена с Сикорским. Он даже не дожидается их результатов, не теряет ни дня, ни часа. Словно знает, что поляки пойдут на уступки и тогда устранить строптивого союзника будет сложнее. И как раз в тот момент, когда торжествующий Черчилль 25 апреля диктовал Сталину о казалось бы найденном накануне решении проблемы, советское правительство разорвало свои отношения с польским.
Сталин не опасался угроз премьер-министра относительно того, что вместо Сикорского «мы получим кого-либо похуже». В ответ Сталин угрожал сам:
«Получил ваше послание насчет польских дел. Благодарю Вас за участие, которое Вы приняли в этом деле. Однако должен Вам сообщить, что дело перерыва отношений с Польским Правительством является уже делом решенным, и сегодня В.М. Молотову пришлось вручить ноту о перерыве отношений с Польским Правительством. Этого требовали все мои коллеги, так как польская официальная печать ни на минуту не прекращает враждебную кампанию, а, наоборот, усиливает ее с каждым днем. Я был вынужден также считаться с общественным мнением Советского Союза, которое возмущено до глубины души неблагодарностью и вероломством Польского Правительства.
Что касается вопроса о публикации советского документа о перерыве отношений с Польским Правительством, то, к сожалению, никак невозможно обойтись без публикации».
Итак, о решительности и бескомпромиссности Советского Союза должен узнать весь мир. Логику Сталина понять нетрудно: Сикорский сговорился с Гитлером, а покрывает Сикорского… Черчилль! Если разрыв с поляками будет предан гласности, то Британии не останется ничего иного, как примкнуть в этом вопросе к СССР. В результате к послушанию приводятся и поляки и англичане.
Черчилль в бешенстве. Он молчит пять дней, но даже в своем послании Сталину 30 апреля 1943 г. не желает скрывать своего раздражения.
«1. Я не могу воздержаться от выражения своего разочарования по поводу того, что Вы сочли необходимым предпринять акцию разрыва отношений с поляками, не дав мне времени сообщить Вам о результатах моего обращения к генералу Сикорскому, о котором я телеграфировал Вам 24 апреля. Я надеялся, что в духе нашего договора, подписанного в прошлом году, мы будем всегда консультироваться друг с другом по таким важным вопросам, в особенности, когда они затрагивают соединенную мощь Объединенных Наций.
2. Г-н Идеи и я указывали Польскому Правительству на то, что никакое возобновление ни отношений дружбы, ни сотрудничества с Советами невозможно в то время, когда оно выступает против Советского Правительства с обвинениями оскорбительного характера и таким образом создает видимость того, что оно поддерживает злобную нацистскую пропаганду. Тем более никто из нас не может терпеть расследование Международным Красным Крестом под покровительством нацистов и под воздействием запугивания со стороны нацистов. Я рад сообщить Вам, что Польское Правительство согласилось с нашим взглядом и что оно хочет лояльно работать совместно с Вами. (Ах, сколько обиды и сарказма в этом «Я рад сообщить Вам…»! Мол, хоть ты их стрелял и пытал, но я выхлопотал для тебя индульгенцию. Причем индульгенцию у твоих же жертв! Так что же ты меня опять подставляешь? — O.K.) Его просьба в настоящее время состоит в том, чтобы иждивенцы военнослужащих польской армии, находящихся в Иране, и польские военнослужащие, находящиеся в Советском Союзе, были отправлены из Советского Союза для присоединения к вооруженным силам, которым уже было разрешено выехать в Иран. Это, конечно, является вопросом, который можно терпеливо обсудить. Мы полагаем, что просьба является приемлемой, если она будет сделана в соответствующей форме и в надлежащий момент, и я вполне уверен, что и Президент (США. — O.K.) думает так же. Мы серьезно надеемся, что, помня о трудностях, в которые мы все ввергнуты жестокой нацистской агрессией, Вы рассмотрите этот вопрос в духе сотрудничества.
3) БРИТАНСКИЙ КАБИНЕТ ИСПОЛНЕН РЕШИМОСТИ НАВЕСТИ ДОЛЖНУЮ ДИСЦИПЛИНУ В ПОЛЬСКОЙ ПРЕССЕ В ВЕЛИКОБРИТАНИИ (выделено мной. — O.K.). Жалкие скандалисты, нападающие на Сикорского, могут говорить вещи, которые германское радио громко повторяет на весь мир, и это наносит ущерб всем нам. Это должно быть прекращено и будет прекращено…»
4 мая 1943 г. Сталин отвечает:
«Советское Правительство не было предупреждено о готовящейся антисоветской кампании со стороны поляков, хотя трудно представить, чтобы Британское Правительство не было информировано о проектировавшейся кампании. (…)
Вы сообщаете о том, что наведете должную дисциплину в польской прессе. Я выражаю Вам благодарность за это, но я сомневаюсь, чтобы так легко было привести к дисциплине нынешнее польское правительство…»
12 мая 1943 г. Черчилль вынужден оправдываться: «Поляки не говорили нам о том, что они собираются делать, и мы, следовательно, не могли предупредить их об опасности образа действий, которому они намеревались следовать.
Польская пресса, а также и все другие публикации на иностранных языках будут в дальнейшем поставлены под контроль…»
Но война продолжалась. И генерал Сикорский вылетел в Северную Африку к польским войскам, подавленным и деморализованным всем случившимся.
Я не знаю, о чем генерал говорил с солдатами. Наверное, призывал их сцепить зубы и сражаться с общим врагом — Гитлером. Наверное, призывал к сознательности и повышению боевого мастерства. Вероятно, воодушевлял солдат тем, что чем лучше они стреляют, чем сильнее колют штыком, чем быстрее окапываются и чем проворнее переползают по-пластунски, тем ближе независимость Польши. Возможно, убеждал отложить все претензии и обиды на послевоенный период.
4 июля Сикорский вылетел из Гибралтара в Англию на бомбардировщике «Либерейтор». Но в пункт назначения самолет не прибыл. В произошедшей авиакатастрофе погиб сам генерал Сикорский и его дочь.
По официальной версии, произошел несчастный случай, но остались подозрения на диверсию с целью устранить строптивого союзника. Уж в очень удобный для СССР момент произошел этот несчастный случай.
Все это, конечно, не могло прибавить польским солдатам воинского духа и доверия к товарищам по оружию.
Советский Союз и его западные союзники дрались между собой за Польшу, используя для этого самих поляков и немцев. Чем больше их погибало, тем было лучше.
1 августа 1944 г. в Варшаве вспыхнуло восстание против гитлеровских оккупантов. И советские войска остановились у самого города, мотивируя прекращение своего наступления растянутыми коммуникациями и необходимостью передышки перед новым броском. Само восстание правительство СССР назвало «безрассудной ужасной авантюрой». Англо-американской авиации было не позволено использовать советские аэродромы для поддержки восставших. Польским десантникам, входившим в состав британской армии и умолявшим сбросить их на помощь варшавянам, было отказано в просьбе.
Повстанческая Армия Крайова под командованием генерала Бур-Комаровского 63 дня сражалась с германскими войсками в одиночку. Снабжение ее союзниками оружием и снаряжением по воздуху оказывалась как раз в том объеме, который был необходим для ведения борьбы до полного истощения сил.
«18 сентября в дневное время 100 американских «Летающих крепостей» в сопровождении истребителей «Мустанг» достигли Варшавы и с большой высоты сбросили восставшим грузы. Однако было установлено, что из 1000 сброшенных на парашютах контейнеров в расположение повстанцев упало лишь несколько десятков, около 20 оказалось в расположении советских войск на правом берегу Вислы, остальные же грузы попали к фашистам».
Советской авиацией «для восставших было сброшено 156 минометов, 505 противотанковых ружей, 2667 автоматов, винтовок и карабинов, 3,3 млн. патронов для стрелкового оружия, 515 кг медикаментов, более 100 тонн продовольствия, телефонные аппараты, кабель и другое военное имущество».
О том, сколько из этих грузов попало к фашистам, советская статистика умалчивает. Да и что такое «2667 автоматов, винтовок и карабинов» для армии, ведущей городские бои?
Таким образом, на варшавских улицах немцы и поляки получили возможность убивать друг друга оружием, сброшенным союзниками.
В результате погибло около 200 тысяч человек повстанцев и мирного населения. Польская газета «Глос Люду» писала: «Гибель восставших была трагическим аккордом, с которым навсегда ушел из польской действительности старый мир».
Что и требовалось коммунистическому руководству для послевоенного обустройства Европы.
Иногда мне кажется, что будь у поляков отчаянный предводитель, больше воли и не будь они так рассеяны по всему миру, то они направили бы свое оружие с не меньшей ожесточенностью, чем против немцев, против русских угнетателей, против предавших их англичан, против промолчавших американцев.
Как когда-то под наполеоновскими знаменами они сражались за свою страну против всего мира…
Война тщательно скрывает от нас свои неприглядные стороны, словно понимает, что оттолкнет от себя многих благородных сердцем, но наивных почитателей. Конечно, понятие военной необходимости — это одно, а человеческая мораль и представления о порядочности и чести — совсем другое.
Ни для кого сегодня не является секретом, что советская сторона умышленно принижала роль англо-американцев во Второй мировой войне. Началось это давно, сразу после высадки союзников в Италии и Франции. Подобную беспардонность отмечали даже наши враги.
Например, Геббельс в своих дневниках оставил такую запись: «Советская печать не проявляет интереса к войне на Западе. Она всякий раз ограничивается публикацией нескольких ничего не значащих строк о ней, посвящая большую часть своих сообщений политическим событиям в Румынии, имеющим для Советов более важное значение. Англо-американцам приходится мириться с таким прямо-таки возмутительным поведением москвы».
Публикации ничего не значащей информации о втором фронте продолжались и после войны. И в конце концов достигла своего эффекта. Мы поверили, что союзники вели войну какую-то несерьезную, сравнимую чуть ли не с увеселительной прогулкой. Что им было легко. Что нам от их второго фронта было «не горячо, не холодно». И что его открытию мы не очень-то и обрадовались. В военно-патриотической литературе так и писали: «…Похожая радость бывает у плотников, которым прохожий помог втащить бревно на верхушку сруба. Сами бы втащили. Но человек помог — спасибо ему…»
Так союзники нами и воспринимаются в войне — случайными прохожими.
Но советские солдаты тех лет испытывали другие чувства: «Радовались ли мы этому событию? Радовались. (…) Настроение было отличное. И мы радовались вступлению в Европу американцев и англичан — тому, что и они могут присоединиться к нашему делу…»
К. Симонов вспоминал: «То, что произошло сейчас в Нормандии, мы ждали и в отчаянные для нас дни сорок второго года, и тревожной весной сорок третьего, накануне летнего наступления немцев. Ни с какими другими словами за все предыдущие годы не было связано для нас столько обманутых ожиданий, сколько с этим — второй фронт.
Тем с большей отчетливостью помню свое восприятие высадки в Нормандии; наконец-то второй фронт открылся всерьез, не на жизнь, а на смерть! Во всяком случае, для меня лично эти дни памятны как счастливые».
Много воды утекло с тех пор. За годы холодной войны удалось выработать презрительное отношение к союзникам. Старательно отобранные кадры кинохроники показывали нам веселящихся англо-американских солдат, купающихся в походных ваннах, играющих в бейсбол, загорающих на броне танков (так показывали фашистов времен 1941 года). И все это неизменно сопровождалось бравурной, веселой музыкой.
Но надо понимать, что для рядового солдата война всюду одинакова. Под Киевом, под Москвой, в Нормандии, Тунисе или на Окинаве. Какое дело обычному пехотинцу, бегущему на пулеметы, до масштабов происходящего вокруг сражения! Будь то грандиозная Курская битва или атака безымянной высотки где-нибудь под Нарвиком. Какая разница, сколько брошено в бой дивизий — две или пятьдесят две, если осколки одинаково безжалостно разят и в донских степях и в африканских пустынях. Какое значение имеет для отдельно взятого солдата, где захлебнуться: в воде Днепра или в волнах Ла-Манша.
Может быть, где-то раны были не столь болезненны, смерть не столь страшна, труд не столь тяжел? Только потому, что где-то было меньше армий и меньше потерь?
Абсурд.
Человеческие силы имеют свой предел, и именно на этом пределе действуют в бою солдаты, на каких бы языках они не говорили.
Что ж с того, что Восточный фронт протянулся от Северного до Черного моря и перемолол миллионы жизней, а Западный оказался разорванным на десятки очагов и погубил «всего-навсего» несколько сот тысяч?
Ко мы по-прежнему надуваем щеки и считаем «свою» войну настоящей и серьезной, а войну, которую вели наши союзники, — нет.
Один мой знакомый однажды сделал интересное наблюдение, смысл которого сводился к следующему: «Советская Армия только при штурме Берлина потеряла людей больше, чем Англия за всю войну. И русские, и англичане до сих пор гордятся этим фактом».
Я не знаю ни одной страны, кроме своей, которая считала бы огромные потери основанием для гордости, а не для скорби и признания своих ошибок.
Бесспорно, бои именно на Восточном фронте предопределили поражение Германии. Вне всякого сомнения именно Советская Армия оказалась сильнейшей. Но это не дает нам никакого права относиться пренебрежительно к английским, американским, канадским, австралийским, новозеландским, французским, польским солдатам и матросам, офицерам и генералам. Они воевали честно.
И винить за «малый вклад в разгром германского фашизма и японского империализма» нужно не их и даже не их командование и правительства, а наших отечественных идеологов, старавшихся умолчать об этой странице Второй мировой — странице славы наших союзников.
Поэтому же не следует возмущаться невежеству западных читателей, имеющих весьма смутное представление о Восточном фронте. Они честно запомнили ту информацию, которую до них донесли их идеологи.
Тут нечему удивляться: в те годы речь шла не только о борьбе с общим врагом или о разделе территорий, а о противостояний двух систем.
Тайной за семью печатями остается планирование боевых действий между СССР и англо-американцами уже весной 1945 г. О нем можно судить лишь по крупицам той информации, которая дошла до нас в воспоминаниях ветеранов и в идеологических взаимообвинениях времен «холодной войны».
Всему миру стало известно печально-знаменитое указание Черчилля «тщательно собирать германское оружие и складывать так, чтобы его легче можно было раздать германским солдатам, с которыми нам пришлось бы сотрудничать, если бы советское наступление продолжалось».
Любопытно, но немецкие военнопленные, оказавшиеся в руках англо-американцев, вспоминали, что у них даже не отбирали оружие и в связи с этим «питали надежду, что американцы собираются использовать их в войне против русских». (Разоружение произошло только к середине мая.)
Тогда же американский генерал Джордж Паттон, командующий 7-й и 3-й армиями США потребовал включить в состав его 3-й армии дивизию СС. «На резонные замечания по поводу союзнического долга он отвечал весьма откровенно: «Какое нам дело до того, о чем думают эти большевики? Рано или поздно нам воевать с ними. Почему не теперь?»
Но и советская сторона вовсе не оставалась «невинной овечкой», несмотря на все усилия пропагандистов скрыть подготовку к борьбе за передел Европы.
Мне навсегда врезался в память рассказ одного фронтовика (к сожалению, я не запомнил ни его имени, ни телепередачи, в которой было показано его интервью. Это было лет десять назад.) о том, как незадолго до победы его командировали в отдельный сводный батальон. Пока бойцы притирались друг к другу, превращаясь в сплоченное подразделение, выяснилось, что каждый имел на своем счету два-три и более ранений. Каждый имел награды за подбитые танки.
ВЕСЬ личный состав батальона был вооружен ручными пулеметами!
Для мобильности батальону были приданы новенькие «студебеккеры».
Это навело солдат на определенные мысли о том, какая заботливая рука и с какой целью собрала их в одном месте. Солдатам дали знать, что их готовят для нанесения сокрушительного удара по американцам и призвали «быть готовыми в случае чего».
Сколько создавалось таких батальонов — мне неизвестно.
Известно, что на состоявшемся в Берлине параде победы войск антигитлеровской коалиции, представителям союзного командования впервые были продемонстрированы танки ИС-3, как доказательство ударной силы Советской Армии.
Американцы на Потсдамской конференции 2 августа 1945 г. намекнули на наличие у них атомной бомбы. Президент США Г. Трумэн сообщил своим советникам: «Если она, как я думаю, взорвется, то у меня, конечно, будет дубина для этих парней». (Можно смело предположить, что атомной «дубиной» тогда можно было пригрозить не только русским, но и в случае чего англичанам.)
Советский Союз решил не платить союзникам по поставкам ленд-лиза.
В. Молотов несколько путано и как-то невразумительно упоминал впоследствии об этом факте: «После войны и начались разногласия по ленд-лизу. А до этого не было. Мы не отказывались от долга. Кое-что вернули… Я не могу припомнить, но отказа не было. Не все заплатим. Но не отказывались. Не отказывались. Но так и не вернули…»
Найти предлог для начала боевых действий не составляло труда. В хаосе мировой войны несчастных случаев и досадных ошибок, которые всегда можно выдать за акты агрессии, было более чем достаточно.
Приведу лишь пару примеров.
«12 июля 1943 г. государственный секретарь США Хэлл сообщил поверенному в делах СССР в США A.A. Громыко, что в районе Алеутских островов американская подводная лодка «Пермит» потопила советский траулер, по ошибке приняв его за вражеский. При этом два члена команды траулера были убиты, а остальные подобраны американцами».
Морской департамент США «выразил глубокое сожаление по поводу случившегося».
«7 ноября 1944 г. между городами Ниш и Алексинац группа американских военных самолетов атаковала колонну советских войск и завязала воздушный бой с вылетевшими для их прикрытия советскими истребителями. В результате налета советские войска понесли потери, с обеих сторон было сбито несколько самолетов».
Американское командование вновь извинилось: «Мы очень сожалеем о происшедшем в Югославии 7 ноября несчастном случае, который привел к гибели ценных русских людей в результате ошибки союзной авиации…»
Такое же сожаление выражало советское командование, когда залпы «катюш» внезапно накрывали позиции англо-американцев на Эльбе.
Я не собираюсь заявлять, что это были преднамеренные провокации или своего рода «пробы сил» перед масштабной схваткой. Для подтверждения этого у меня нет оснований. Но и для опровержения тоже нет.
Думаю, на несчастный случай или на роковое стечение обстоятельств всегда можно списать предупреждение союзникам, демонстрацию своей мощи и умения. А уж военные специалисты пусть делают соответствующие выводы.
Например, маршал И.С. Конев так вспоминал о полете в штаб 12-й армейской американской группы армий генерала О. Бредли: «Мы сели в его СИ-47. Всю дорогу нас сопровождали две эскадрильи истребителей. Они беспрерывно совершали в воздухе всевозможные эволюции, перестраивались, показывая высший класс группового полета, а когда наш самолет сел неподалеку от Касселя, истребители эффектно ушли на разных высотах, вплоть до самых низких. Не скрою, мне показалось тогда, что при помощи этого эскорта истребителей нам не только оказали почет, но и постарались продемонстрировать свое мастерство самолетовождения».
Конечно, нашим летчикам в борьбе с таким противником пришлось бы нелегко. Нужно учесть, что когда схватка происходила один на один, то союзники сражались с немецкими асами на равных, тогда как советская авиация завоевала господство в воздухе благодаря численному превосходству над люфтваффе. Но это численное превосходство сводилось на нет рядом с огромным англоамериканским воздушным флотом.
История не терпит никаких «что бы было, если бы…» Заставить солдат начинать войну с союзниками после победы над Германией было практически НЕ-ВОЗ-МОЖНО. Каждый человек на фронте и в тылу был уверен, что наконец-то закончилась ПОСЛЕДНЯЯ война. А фронтовики вспоминали, что многим от счастья даже не верилось, что наконец — ВСЁ. Закончилось.
О том какое значение имеет для солдат сознание того, что они воюют последний раз, в последней войне, лучше всего написал А.З. Манфред в своей монографии «Наполеон Бонапарт».
«…Солдатское терпение иссякло. Чтобы поддержать ослабевший дух, он сказал кому-то из солдат, что нужны последние усилия: эта война — последняя война. Такое слова нельзя было бросать на ветер; через два часа вся армия повторяла слова императора «это последняя война». Он не мог даже отступить от сказанного, это значило бы морально убить армию. «Последняя война» — эти слова обладали магической силой. Они превращали измученных, валившихся с ног от усталости людей в храбрецов и героев. Воспрянувшие духом солдаты были готовы теперь драться насмерть. Они шли вперед, штыками прокладывая себе путь для возвращения на родину. (…)
«Последняя война…» Какой огромной силой обладали эти два слова! Каждый их повторял; вся армия жила великой надеждой. Шутка ли, не кто-либо, сам император сказал: «Последняя война». Эти слова кружили головы, сердца; все думали о завтрашнем дне…»
Поэтому тогда, в 1945 г., новая война могла «морально убить армии». И ее пришлось отложить…
Кстати, и между нашими западными союзниками не было того единства, как принято считать. Мы зачастую их так и называем одним словом — «англомериканцы», хотя их отношения были далеки от идеала партнеров по военному блоку. Это для нас они «англо-американцы», единомышленники, нечто единое целое. А для них самих картина выглядела несколько иначе.
«Между англичанами и американцами вспыхнула ожесточенная борьба за обладание решающими штабными постами. Несмотря на декларированное единство целей, союзники старались посадить в штаб своих людей, которые стали бы особыми путями и своими средствами добиваться их достижения. Англичане предложили Эйзенхауэру длинный список заслуженных и опытных офицеров; американцы могли противопоставить им сравнительно немногочисленную группу офицеров, впервые получивших боевое крещение лишь в Северной Африке».
Тогда американцы стали козырять своим мощным военно-промышленным потенциалом и внушительной армией. В ответ на это англичане заявили, что возглавить объединенные силы должен именно англичанин Монтгомери: «Да, конечно, английская армия на поле брани малочисленна и слаба, но зато Англия имеет великого полководца!»
Далеко не всем американцам Монтгомери пришелся по вкусу.
«Рослый, великаноподобный Паттон, вояка и артисте громовым голосом, терпеть не мог щуплого, серого внешне, слабоголосого командующего 21-й группы. Один из богатейших людей Америки, а потому человек независимый, миллионер Паттон с явным пренебрежением смотрел на маленького английского генерала, всю жизнь прожившего на армейском пайке. Назначение Монтгомери командующим наземными силами союзников в Западной Европе было воспринято Паттоном почти как оскорбление. (В этом он был не одинок: другие американские генералы чувствовали себя так же.) Он без устали острил над Монтгомери, не останавливаясь перед серьезными вещами».
Так, например, «когда весной 1945 года почти все усилия англо-американских союзников были сосредоточены на подготовке пересечения Рейна группой войск под командованием Монтгомери, Паттон без помощи других и без многомесячной подготовки подобрался к Рейну и форсировал его за несколько дней до даты, намеченной генералом Монтгомери для переправы. Паттон преднамеренно задержал весть о своем пересечении Рейна, объявив об этом в самый канун форсирования Рейна войсками Монтгомери, чтобы испортить в мировой печати эффект ожидаемой операции. Это называлось: «Украсть заголовки у Монтгомери».
У союзников часто возникали разногласия из-за того, когда и какие именно цели должна бомбить авиация. И чья именно авиация это должна делать: английская или американская?
«Удачная высадка двух дивизий вскружила американцам голову: они не скрывали своего насмешливого отношения к англичанам. Какой-то остряк-янки сочинил анекдот, смысл которого сводился к тому, что английские генералы сели в Арнеме в лужу и, если бы не поляки, они никогда не выбрались бы из нее.
Отношения между союзниками, как при всяком кризисе, становились все напряженнее. Они посмеивались друг над другом, выпячивали свои собственные военные усилия, интриговали».
Разногласия и плохая координация действий сказывалась и на полях сражений.
«Танки 2-й британской армии, наступавшие на юг от городка Комон, ворвались в Вир первыми и заняли его без боя. Однако, осмотревшись, командир танкового батальона обнаружил, что захватил «чужой» объект: по плану союзного командования, Вир предназначался американцам. После некоторого раздумья, командир приказал своим танкам очистить «американский» город. Немцы воспользовались этим, поспешно бросили в Вир большие силы. Ожесточенные бои за этот важный пункт шли потом долго, были кровавыми, привели к большим потерям с обеих сторон».
Быть настороже по отношению друг к другу союзников заставляла и их внешняя политика.
Диктатор Испании генерал Франко настойчиво искал сближения с Англией против СССР и против США (!). В письме, переданном «нашему доброму другу британскому премьер-министру» испанским послом герцогом Альба, говорилось: «Если Германия будет уничтожена, и Россия укрепит свое господство в Европе и Азии, а Соединенные Штаты будут подобным же образом господствовать на Атлантическом и Тихом океанах, как самая мощная держава мира, европейские страны, которые уцелеют на опустошенном континенте, встретятся с самым серьезным и опасным кризисом в их истории».
Черчилль не пошел на сближение с Франко, но различные варианты антиамериканского союза британским кабинетом рассматривались и изучались.
Тому можно привести массу примеров, но я не стану этим заниматься. Любой желающий найдет их в других книгах и научных трудах, посвященных этому вопросу.
Скажу лишь, что история военных союзов полна парадоксов, разобраться в которых можно только при глубоком изучении темы.
Сегодня, несмотря на многочисленные инсинуации, люди уверены, что коммунизм и фашизм — антиподы. После самой страшной в истории человечества войны между ними ни у кого не возникает сомнения в том, что это гак.
Но так было не всегда. В ТЕ годы все было по-другому. Не так однозначно. Порой, доходило до абсурда.
Например, баварский секретарь уголовной полиции Файль, побывавший летом 1921 г. на митинге НСДАП, доложил своему управлению, что Гитлер «не что иное… как предводитель второй Красной Армии».
Сам Гитлер без зазрения совести признавал: «Я многому научился у марксизма. Я сознаюсь в этом без обиняков. Новые средства политической борьбы идут, по сути, от марксистов. Мне надо только было взять и развить эти средства, и я имел, по сути, то, что нам нужно. Мне надо было только последовательно продолжить то, что десять раз сорвалось у демократов, в частности, из-за того, что они хотели осуществить свою революцию в рамках демократии. Национал-социализм — это то, чем марксизм мог бы быть, если бы высвободился из абсурдной, искусственной привязки к демократическому строю».
Разумеется, в этой фашистской демагогии стороннему наблюдателю было очень трудно отделить зерна от плевел. К тому же в перерывах между уличными побоищами друг с другом, немецкие коммунисты и фашисты в 1932 г. активными совместными действиями, плечом к плечу, поддерживали забастовки рабочих и работников общественного транспорта, чтобы «не поколебать своих твердых позиций среди трудового народа».
Не так уж трудно представить себе возмущение, которое могут вызвать подобные примеры. Как же, попытка скомпрометировать коммунистов фашистскими симпатиями! Но не бывает дыма без огня. Почему-то никому и в г олову не приходит заступаться за итальянский фашизм, несмотря на его противостояние германскому.
Да, итальянские и немецкие солдаты воевали вместе в России, на Балканах, в Африке и в самой Италии. Делились друг с другом солдатским сухарем, показывали фотографии жен и детей, обменивались сувенирами.
Диверсанты оберштурмбанфюрера Отто Скорцени в 1944 г., жертвуя собой, вызволили арестованного Муссолини из-под самого носа у охраны с Гран Сассо д'Италия, самой высокой горной вершины Абруццких Апеннин.
А между тем, отношения между двумя фашистскими режимами были весьма неоднозначными.
В своем завещании Гитлер так отзывался о своем итальянском союзнике:
«Рассматривая события трезво и безо всякой сентиментальности, я должен признать, что мою неизменную дружбу с Италией и с дуче можно отнести к числу моих ошибок. Можно без преувеличения сказать, что альянс с Италией больше шел на пользу нашим врагам, нежели нам самим… и в конечном итоге будет способствовать тому, что мы — если мы не одержим все же победу — проиграем войну…
Итальянский союзник мешал нам почти всюду. Он помешал нам, к примеру, проводить революционную политику в Африке… потому что наши исламские друзья вдруг увидели в нас вольных или невольных сообщников своих угнетателей… (…) Помимо того, смешная претензия дуче на то, чтобы в нем видели «меч ислама», вызывает сегодня такой же хохот, как и до войны. Этот титул, приличествующий Мухаммеду или такому великому завоевателю, каким был Омар, был присвоен Муссолини несколькими печального вида парнями, которых он подкупил или запугал. Был шанс проведения большой политики по отношению к исламу. Он упущен — как многое другое, что мы проворонили из-за нашей верности союзу с Италией…
С военной точки зрения дело едва ли обстоит лучше. Вступление Италии в войну почти сразу же принесло нашим противникам первые победы и дало Черчиллю возможность влить в своих соотечественников новое мужество, а англофилам во всем мире — новую надежду. Хотя итальянцы уже показали свою неспособность удержать Абиссинию и Киренаику, у них хватило нахальства, не спрашивая нас, даже не поставив нас в известность, начать бессмысленный поход на Грецию… Это заставило нас, вопреки всем нашим планам, ввязаться в войну на Балканах, что имело опять же своим последствием катастрофическую задержку войны с Россией. (…)
Из чувства благодарности, потому что я не мог забыть позицию дуче во время аншлюса, я все время отказывался оттого, чтобы критиковать или обвинять Италию. Напротив, я всегда старался обращаться с ней, как с равной. Законы жизни демонстрируют, к сожалению, что это ошибка — обращаться, как равный, с тем, кто на самом-то деле равным не является… Я сожалею, что не внимал голосу разума, который мне предписывал по отношении к Италии жестокую дружбу».
(Скажу больше, в своем завещании Гитлер сожалел даже о том, «что в Испании поддержал не коммунистов (!), а Франко, аристократию и церковь; во Франции не использовал возможности для освобождения рабочего класса из рук «ископаемой буржуазии»…)
Муссолини же, как известно, мысль о том, что Гитлер может выиграть войну воспринимал как «совершенно невыносимую», в декабре 1940 г. перед своими министрами «открыто пожелал немцам поражения» и даже выдавал голландцам и бельгийцам сроки немецкого наступления.
Верховное главнокомандование Германии сразу же после похода во Францию подумывало о переброске двух дивизий в Северную Африку для поддержки Муссолини. Да и позднее итальянцам неоднократно предлагалась помощь, но Муссолини ее неизменно отклонял, ибо опасался, что впоследствии не сможет избавиться от немцев.
Не будем спешить смеяться над глупостью дуче. Его опасения были небеспочвенны.
И финны, не спешившие разоружать немецкие войска на своей территории в 1944 г., вовсе не из-за национальной гордости отказались от предложения советского командования помочь в этом вопросе. Они предпочитали класть под фашистскими пулями своих солдат, только чтобы не пускать в свою страну нового могущественного союзника.
«Железный» нарком В. Молотов вспоминал после войны: «Мы у союзников войска просили, предлагали, чтоб они свои войска дали на наш Западный фронт, но они не дали, они говорили: вы возьмите свои войска с Кавказа, а мы обеспечим охрану нефтяных промыслов. Мурманск хотели тоже охранять.
А Рузвельт — на Дальнем Востоке. С разных сторон. Занять определенные районы Советского Союза. Вместо того чтобы воевать. Оттуда было бы непросто их потом выгнать… [Черчилль]: «Давайте мы установим нашу авиабазу в Мурманске, — вам ведь трудно». — «Да, нам трудно, так давайте вы эти войска отправьте на фронт, а мы уж сами будем охранять».
Хорошо, когда войска союзников можно использовать в качестве «пушечного мяса». Но если «пушечным мясом» являются собственные войска, а союзники располагаются в тылу и пожинают плоды побед, то приходится проявлять двойную бдительность. Именно про таких союзников можно сказать: «Дай палец — по локоть откусят».
Впрочем, о каком-то особо изощренном цинизме или коварстве тут не приходится говорить. Это закономерность любой военной политики. Не брезговал этим приемом и Советский Союз. Тот же Молотов в беседах с писателем Ф. Чуевым признавал:
«— Понадобилась нам после войны Ливия. Сталин говорит: «Давай, нажимай!»
— А вы чем аргументировали?
— В том-то и дело, что аргументировать было трудно. На одном из заседаний совещания министров иностранных дел я заявил о том, что в Ливии возникло национально-освободительное движение. Но оно пока еще слабенькое, мы хотим поддержать его и построить там свою военную базу. Бевину (министру иностранных дел Великобритании. — O.K.) стало плохо. Ему даже укол делали.
Пришлось отказаться. Бевин подскочил, кричит: «Это шок, шок! Шок, шок! Никогда вас там не было!»
— А как вы обосновывали?
— Обосновывать очень трудно было. Неясно было, да. Вроде того, что самостоятельность, но чтобы оберегать эту самостоятельность… Это дело не прошло.
Раньше мало мы обращали внимания не на совсем твердые границы, которые были в Африке. Вот где Ливия, мне было поручено поставить вопрос, чтоб этот район нам отвести, под наш контроль. Оставить тех, кто там живет, но под нашим контролем. Сразу после окончания войны.
И вопрос с Дарданеллами, конечно, надо было решать. Хорошо, что вовремя отступили, а так бы это привело к совместной против нас агрессии».
У политиков свои задачи, у армии — свои. Конечно, советские солдаты, которые рвались из тыла на фронт, были бы только рады, если бы их заменили части англо-американцев. Но не уверен, что английские и американские солдаты испытали бы те же самые чувства, если бы их правительства, уступив требованию Сталина, послало союзные войска на наш Западный фронт. И где бы они полегли подо Ржевом, Керчью и Харьковом.
Участь рядовых солдат страшна. Они вынуждены сражаться там, куда их пошлют, и с тем врагом, на которого укажут. Их мнения никто не спрашивает. С их желаниями не считаются. Они просто воюют и гибнут.
Й. Геббельс отмечал в своих дневниках: «Но война ведь — это феномен не только военный, но еще и политический, и ход ее зависит от слишком многих неопределенных факторов…»
И зачастую солдаты имеют довольно смутное представление, во имя чего они воюют, почему они должны убивать вчерашних друзей или, наоборот, спасать тех, кто еще вчера стрелял в них. Подобным положением во все времена пользовались для достижения политических целей. И порой союзников предавали прямо во время схватки.
Так случилось 18 октября 1813 года, когда на третий день «битвы народов» (название-то какое!) под Лейпцигом произошла измена в разгар боя.
«Тысячи саксонцев, преимущественно из корпуса Ренье, которые противостояли Бернадоту, неожиданно дезертировали, уведя с собой к противнику сорок пушек. Эта измена была столь неожиданной, что французская кавалерия, предполагая, что саксонцы начинают атаку, криками приветствовали их движение. Эта потеря и ее моральные последствия были столь велики, что Ней приказал всем саксонцам, не оставившим ряды, отойти в тыл. Один саксонский офицер, который не успел дезертировать, проходя через ряды войск, кричал: «На Париж! На Париж!» Французский сержант, возмущенный этой наглостью предателя, воскликнул: «На Дрезден!» — и в упор выстрелил в саксонца. Массовое дезертирство, возможно, было подготовлено заранее…»
Но и союзники, пока еще не до конца доверяя перебежчикам, постарались удалить их с поля боя.
«По данным союзников, на их сторону перешло 4 тысячи пехотинцев и 22 конных орудия. Из них только четырем орудиям было разрешено остаться на поле боя; вся остальная артиллерия и пехота были отправлены на бивуаки».
Но на этом трагедия не закончилась. Когда французы начали отступление, им изменили ВСЕ немецкоязычные части.
«Колонны австрийцев, русских, пруссаков и шведов вошли в пригороды Лейпцига, и все оставшиеся германские союзники Наполеона: саксонцы, вюртембержцы, баварцы и гессенцы направили свой огонь на французов. Но даже в этих печальных обстоятельствах арьергард не смешался, но продолжал отступать шаг за шагом, стреляя из-за стен садов, из-за деревьев, растущих по аллеям и бульварам, из окон домов до тех пор, пока не был полностью оттеснен к реке».
(Подобный же «подвиг» повторили полторы тысячи германцев, покинув ряды армии Сульта и перейдя к англичанам герцога Веллингтона.)
Хаос, возникший при этой массовой измене, повлек за собой случаи безжалостных расправ бывших союзников друг над другом.
«Вскоре они встретили 2000 полуобнаженных людей, по большей части раненых, которые перебрались через реку вплавь. Среди них был Макдональд, также практически без одежды. Марбо дал ему форму, коня и бросил свой отряд к мосту. Здесь он стал свидетелем кровавых сцен — безоружных французов буквально вырезали пять сотен немцев, которым удалось переправиться на другую сторону, набросав на обломки моста доски. Вытащив свой меч, он «почувствовал действительное удовольствие от убийства этих подонков своей собственной рукой». Марбо приказал атаковать, и вместе с 23-м соединением кирасир его бригада поскакала в залитые водой луга, окружив преследователей. «Эффект атаки был ужасен, — говорил он. — Бандиты, удивленные появлением хорошо вооруженных всадников, смогли оказать лишь слабое сопротивление, началась резня, жестокая и беспорядочная». Французская кавалерия, возмущенная тем, что убивали безоружных людей, причем в числе убийц были и бывшие союзники, была безжалостна. Некоторые, не успев пересечь мост обратно спрятались у расположенной у моста гостинице. Марбо спешил своих людей, окружил здание и поджег конюшню. Саксонский офицер вышел с предложением сдаться, но Марбо, обычно чтущий правила воинского благородства, на сей раз отказался вступать в переговоры. Зажатые между огнем горящего здания и огнем ружей, немцы погибли все, до последнего человека».
Сражаясь за чужие интересы, не понимая, зачем нужно отдавать свои жизни, дезориентированные войска теряли свои боевые качества.
Участники сражения под Лейпцигом отмечали, что «русские дрались с обыкновенною своей храбростью, но не с тем остервенением, как при Бородине; это естественно: на берегах Колочи дело шло о том, быть или не быть Святой Руси!»
Немцы же, напротив, проявили неожиданную для них ярость и мужество. Поэт-солдат Теодор Кернер призывал своих соотечественников незадолго до своей гибели:
В поля, в поля!
Дух мести будет с нами,
Смелее, немцы в бой!
В поля, в поля!
Взвивайся наше знамя,
Веди нас за собой.
Вся Германия была охвачена патриотическим порывом.
А рядовым солдатам союзников уже трудно было разобраться: кто друг, а кто враг. Действовали по приказу, механически, но в солдатской душе росло недоумение и ощущение нелепости всего происходящего. Человек не может сменить укоренившуюся в нем враждебность на дружелюбие по приказу. Даже русские офицеры со смешанными чувствами относились к новым союзникам.
«Французские пленные были без оружия, но войска разных князей Рейнского союза, саксонские, баварские, баденские и другие стояли вдоль улиц в полном вооружении. Смотря на мундиры их, которые мы привыкли видеть издавна в рядах наших неприятелей, трудно было принимать их за союзников наших». (Вспомним, что еще год назад в России «особенно свирепствовали немцы Рейнского союза… неистовства швабов трудно не только оправдать, но и объяснить».)
Капитан А. Михайловский-Данилевский, очевидец тех событий, отмечает свое отношение к шведским союзникам.
«Император Александр I поворотил немного вправо, где стояли шведы. Прекрасное состояние полков их и мундиры их имели нечто особенное от союзных войск. Для русских было радостным явлением, что сей искони неприязненный к нам народ, наконец, принужден был сражаться под нашими знаменами…»
Сложнейшим морально-психологическим испытаниям подверглись солдаты воюющих сторон во время Балканских войн 1912–1913 гг.
В Первой Балканской войне против Турции боевые действия вел союз Сербии, Черногории, Греции и Болгарии с целью завоевания турецких владений на полуострове. Во Второй Балканской войне — Сербия, Черногория, Греция, Румыния и Турция (!) сражались уже с Болгарией «с целью передела территорий, захваченных в предыдущей войне».
Поразительным кажется то, что одна война плавно перетекла в другую, только с другой расстановкой сил. Политики не дали солдатам времени на передышку и переосмысление ситуации. Им просто отдали приказ.
И солдаты дрались, захлебываясь грязью и кровью, в тот момент, когда за их спинами правительства обменивалось всевозможными нотами, ультиматумами, договорами и пактами.
«14 апреля 1913 года в Лондоне начались переговоры о мире и было подписано соглашение о прекращении боевых действий. 9 мая европейские великие державы навязали Болгарии протокол, согласно которому она вынуждена была уступить Румынии город Силистра в Добрудже в качестве компенсации за благонадежный нейтралитет в войне с Турцией. 30 мая государства Балканского союза (Сербия, Черногория, Греция и Болгария. — O.K.) подписали с Турцией Лондонекий мирный договор, согласно которому Оттоманская империя лишилась Македонии, большей части Фракии и Албании, которая получила независимость (небольшая часть ее территории отошла к Черногории, а обширный Косовский край — к Сербии). Но разделить добычу победители не смогли, и это привело ко Второй Балканской войне.
Ещё ДО ПОДПИСАНИЯ ЛОНДОНСКОГО МИРА (выделено мной. — O.K.), в конце февраля 1913 года начались столкновения между болгарскими и греческими войсками в Западной Македонии. Болгарское командование начало концентрацию войск в Македонии на случай, если придется воевать с бывшими союзниками. Одновременно Сербия и Греция вступили в переговоры с Румынией о возможном союзе против Болгарии. 5 мая Афины и Белград заключили союз против Софии. 8 мая Румыния предложила заключить аналогичный союз Турции (вот он, циничный принцип «враг моего врага — мой друг» во всей красе! — O.K.). Бывшие союзники, равно как и противник — Турция опасались, что Болгария, обладавшей самой сильной армией, установит свою гегемонию на Балканах, захватив почти все Македонию и Фракию. Сербия рассчитывала получить выход к морю, присоединив значительную часть албанской территории. Однако этому воспротивилась Австро-Венгрия, опасаясь усиления Сербского государства и его влияния на югославянское население Дунайской монархии. Тогда Белград потребовал компенсации за счет болгарской части Македонии. В Софии, сознавая неизбежность нового военного столкновения, 25 мая объявили дополнительную мобилизацию. Через пять дней дополнительная мобилизация началась в Греции и Сербии. 4 июня Сербия и Греция заключили военно-политический союз против Болгарии, а 6 июня предложили Турции присоединиться к ним (!). Сербские, болгарские и греческие войска подтягивались к границам.
8 июня русский император Николай II предупредил Белград и Софию, что тот, кто первым начнет боевые действия, подвергнется политическим санкциям. Тем временем Черногория 11 июня провела повторную мобилизацию армии, демобилизованной после Первой Балканской войны. Болгария настаивала на проведении Россией и другими великими державами скорейшего арбитража по македонскому вопросу для разрешения сербско-болгарских территориальных споров. Российская дипломатия всячески затягивала решение этого вопроса, так как не хотела ссориться с Сербией, которая в тот момент из всех балканских государств была наиболее тесно связана с Россией.
22 июня Болгария предъявила России ультиматум (!): провести арбитраж в семидневный срок, угрожая в противном случае начать войну против Сербии и Греции. 27 июня Румыния предупредила Болгарию, что начало военных действий против Сербии будет означать румыно-болгарскую войну. Но 29 июня болгарская армия вторглась за линии контроля сербских и греческих войск в Македонии. Главный удар наносила 2-я болгарская армия, которая должна была овладеть Салониками. В это время более мощная 4-я армия наступала в направлении реки Злетовска и города Криволак. План болгарского командования заключался в том, чтобы как можно скорее вывести из войны Грецию, а затем все силы обрушить на Сербию, чтобы справиться с ней раньше, чем румынская армия успеет завершить мобилизацию и перейти в наступление. В это время сербские войска, находившиеся в Македонии, могли быть отрезаны от Сербии. Однако наступление в этом направлении болгары начали недостаточными силами и очень быстро свернули его, когда 2 июля греческие войска перешли в контрнаступление и стали теснить 2-ю и 4-ю болгарские армии.
К 10 июля болгарские части, действовавшие против Сербии, отошли к старой сербско-болгарской границе. 12 июля войну против Болгарии начала Турция. К 23 июля турецкие войска вытеснили болгар из Восточной Фракии и вновь овладели Эдирне (Адрианополем. — O.K.). Положение болгар стало безнадежным после того, как 14 июля румынская армия начала вторжение в северную Болгарию и, почти не встречая сопротивления, двинулись на Софию и Варну. Правда, в тот же день болгарские войска начали успешное контрнаступление против греческой армии и к 30 июля 40-тысячная группировка греков в районе Кресненского ущелья в Родопах, обойденная с флангов, оказалась в полуокружении. Однако для ее ликвидации уже не было ни времени, ни сил.
Противники Болгарии обладали 4-кратным перевесом в пехоте и имели в 1,6 раза больше артиллерии и в 2,5 раза больше кавалерии. Продолжать борьбу было бессмысленно.
30 июля 1913 года болгарское правительство приняло предложение греческого короля Константина о заключении перемирия, которое в тот же день было подписано в Бухаресте.
31 июля боевые действия прекратились».
Не знаю, кто как, но я бы не хотел оказаться в этом кровавом калейдоскопе на месте ни болгарского, ни греческого, ни сербского, ни турецкого солдата!
В затруднительное положение во время Второй Балканской войны попала Россия, оказавшись между Сербией и Болгарией, с которыми ее связывали дружеские отношения с давних времен.
Болгария была естественным союзником в борьбе с Турцией при стремлении России получить выход к Босфору и Дарданеллам.
В 1877 г. русская армия пришла на помощь восставшим против турок болгарам и украсила свои знамена славой Шипки и Плевны.
И в 1912 г., в Первой Балканской войне, Россия не осталась в стороне.
«Откликнувшись на просьбу болгарского правительства, наши соотечественники объединились в добровольческий отряд, пришедший на помощь братскому болгарскому народу. Под руководством С. Щетинина, одного из основателей Российского товарищества воздухоплавания, частные летчики Агафонов, Евсюков, Колчин и Костин составили, вероятно, первое в истории авиационное подразделение.
Русские летчики неоднократно летали над осажденным Адрианополем, в котором обосновались турецкие войска, фотографировали вражеские позиции, сбрасывали бомбы и листовки.
Вернувшись в Россию, С. Щетинин обстоятельно доложил о действиях авиаотряда в Обществе ревнителей военных знаний. Он, в частности, отметил, что болгарская армия могла бы оказаться в затруднительном положении, если бы турки располагали хотя бы парой аэропланов. Осадив Адрианополь, болгары подвозили войскам снаряжение и провиант по единственному мосту через реку Марицу. Будь у турок авиация, они бы разбомбили мост и отрезали от тылов передовые войска противника».
Вклад русских летчиков-добровольцев, сидевших за рычагами расчалочных «этажерок», в победу Болгарии трудно было переоценить. Кстати, один из самых знаменитых и любимых русских маршей «Прощание славянки» русский военный дирижер Василий Агапкин написал именно для болгарских войников, уходящих в те годы на бой с турками.
Вся Россия в едином дыхании сочувствовала болгарам и желала им победы.
А спустя три года, в разгар Первой мировой, Болгария уже яростно сражалась с Россией.
Русский военный историк А. Керсновский с грустью писал: «12 ноября 1915 года исторические Систовские высоты через сорок лет вновь сотрясались от грома пушек. Сыновья освобожденных солдатами Драгомирова болгар шли на сыновей своих освободителей».
Еще одна малоизвестная страница союзных отношений — бои между французами и англо-американцами во Второй мировой войне. Ее не очень любят освещать, стремясь показать сплоченность антигитлеровского блока и братское единодушие союзных солдат. Но в том-то вся и трагедия, что многим солдатам пришлось погибнуть от рук союзников, прежде чем был создан единый фронт. Воинский долг и верность присяге сыграли в этой ситуации злую шутку.
После поражения Франции, юг страны не был оккупирован германскими войсками и сохранял хотя бы видимость самостоятельного государства. Новое французское правительство во главе с маршалом Петэном располагалось в городке Виши. Ему формально подчинялись остатки вооруженных сил.
Но если сухопутные силы Франции были разгромлены, то ее флот по-прежнему представлял собой довольно грозную силу. Он занимал четвертое место в мире по своей мощи и был полностью укомплектован.
Черчилль считал, что Гитлер может отказаться от Эльзас-Лотарингии, чтобы взамен получить французский флот и с его помощью нанести удар по Англии. Чтобы этого не произошло Британский кабинет принял решение прибрать его к рукам или уничтожить. Для этих целей была создана специальная «Группа Эйч» (Force Н) под командованием вице-адмирала Соммервилла.
Черчилль не поверил главнокомандующему французским военно-морским флотом Дарлану, который лично дал ему слово, что ни при каких условиях не допустит перехода французских военных кораблей в руки немцев. (Справедливости ради следует отметить, что в занятых немцами портах не было ни одного французского корабля, за исключением нескольких тральщиков.)
Однако англичане решили, если потребуется, действовать силой оружия.
Рано утром 3 июля 1940 г. французские корабли (3 линкора, 3 тяжелых, 5 легких крейсеров и лидеров, 11 эсминцев, несколько подводных лодок и около 200 мелких кораблей), находившиеся в английских портах, были внезапно захвачены, причем не обошлось без жертв.
Сложнее обстояло дело с теми кораблями, которые находились во французских колониях в Северной Африке. В этот же день, 3 июля 1940 г., «Force Н» в составе линейного крейсера «Худ», линкоров «Резолюшен» и «Вэлиант», авианосца «Арк Ройал», 2 крейсеров и 9 эсминцев появилась перед французской военно-морской базой Мерсаль-Кебир.
«Соммервилл предъявил командующему французской эскадрой адмиралу Жансулю ультиматум, во исполнение которого последний должен был либо присоединиться к англичанам, либо под британским наблюдением привести свои корабли в британский порт и там сдать, либо, наконец, разоружить их в одном из французских портов в Вест-Индии. В то же время он пригрозил открыть огонь, если французы снимутся со стоянки.
Эти требования противоречили условиям перемирия; никакой опасности нападения с немецкой или итальянской стороны не существовало. Поэтому Жансуль отклонил ультиматум, и около 18 часов 3 июля 1940 г. британцы открыли из тяжелых орудий огонь по скученным за внешним молом хорошо просматривающейся гавани кораблям своего бывшего союзника и одновременно атаковали их с воздуха. Несмотря на то что они находились в тактически безвыходном положении, французы отвечали на огонь столь энергично, что четверть часа спустя нападающая сторона прекратила бой, не достигнув полностью своей цели. Правда, линкор «Бретань» взорвался, причем французы понесли тяжелые потери, а поврежденные линкор «Прованс» и линейный крейсер «Дюнкерк» пришлось поставить на грунт. Однако линейному крейсеру «Страсбург» и эсминцам удалось, несмотря на мины, выйти в море и достигнуть Тулона, куда за ними последовали стоявшие в Алжире крейсера, а впоследствии — после такого ремонта, какой было возможно произвести на месте, — туда же пришли «Прованс» и «Дюнкерк». Набег бывших союзников стоил жизни 1300 французам».
Кажется невероятным, что англичане и французы могли сражаться друг с другом с таким ожесточением, когда всего месяц назад их объединенные силы отбивались под Дюнкерком от немцев, когда английские и французские солдаты подсаживали друг друга на переполненные корабли, вместе отбивались от стервятников люфтваффе, спасали тонущих. Тогда, к 4 июня 1940 г., из Дюнкера удалось эвакуировать 224 000 британских и 114 000 французских солдат. Они действительно были товарищами по оружию, союзниками, разделившими горечь поражения.
Прошел месяц. —
«8 июля британские военно-морские силы атаковали Дакар и с помощью глубинных бомб, сброшенных моторным катером поблизости от линкора «Ришилье», и авиационной торпеды временно вывели из строя новый линкор «Ришилье». С согласия Германии Виши тогда усилило тамошний гарнизон войсками, которые были доставлены на трех легких крейсерах и трех эсминцах. С 23 по 25 сентября 1940 г. Дакар несколько раз отбивал атаки британской боевой группы, пытавшейся высадить войска де Голля. Сами подвергаясь ожесточенному обстрелу, «Решилье» и береговые батареи отметили ряд попаданий в корабли нападающей стороны; одна подводная лодка торпедировала линкор «Резолюшн», так что последнему пришлось повернуть вспять. (…)
Нападения на французские корабли и владения усилили отрицательное отношение к Англии, особенно во французском флоте».
Французы стали называть Великобританию не иначе как «коварным Альбионом»: «Англичане предали французов в Дюнкерке, а теперь были готовы нападать и убивать французов!»
Добавлю, что даже захваченные в английских портах французские корабли, на которых была оставлена команда, присоединились к союзникам и стали принимать участие в боевых действиях против Германии лишь в 1943 году.
Но нападения на французский флот были не последними боями, когда союзникам по антигитлеровской коалиции пришлось сражаться друг с другом. Осенью 1942 г. в США было принято решение послать против Германии сухопутные войска. Первоначально местом высадки был выбран полуостров Котантеи, однако там ожидалось мощное сопротивление со стороны немцев, а у англо-американцев в то время было еще недостаточно десантных судов.
И поэтому было решено произвести высадку в нейтральной Французской Северо-Западной Африке, в портах Касабланка, Оран и Алжир.
Прежде чем воевать с фашистами, предстояло победить французов.
«Западная группа, предназначенная для Западного Марокко, сосредоточились в портах США и Бермудских островов и вышла в море 24 октября 1942 г. Она состояла из 102 кораблей (в том числе 3 линкоров, 1 большого и 4 конвойных авианосцев, 6 крейсеров, 43 эсминцев, 23 транспортов), находилась под командованием адмирала Хьюитте и имела на борту 35 000 человек и 250 танков, которыми командовал генерал Паттон. Касабланка была слишком сильно укреплена, чтобы ее можно было захватить фронтальной атакой. Поэтому местом высадки десанта 8 ноября американцы избрали Федаллу и Мехедию (Порт-Лиотэ) к северу от города и Сафи — далеко к югу от него. Они впервые предпринимали крупную операцию этого рода, и далеко не все произошло так, как им хотелось…»
В Касабланке американцам противостоял французский линкор «Жан Бар». И хотя он был недостроен, его четыре 375-мм орудия наносили серьезный урон англо-американскому флоту. Дуэль между «Жан Баром» и американским «Массачусетсом» была решена в пользу последнего лишь благодаря вмешательству союзных бомбардировщиков.
«Касабланку энергично обороняли береговая артиллерия и корабли. Крейсер «Примоге» и 5 эсминцев искусно и мужественно сражались против значительно превосходивших сил американского флота, но эти корабли были все до одного выведены из строя. (…)
Обе другие группы вышли из Англии 22 октября в составе тихоходного конвоя и 27 октября в составе быстроходного, причем формирование их было завершено в Гибралтаре. Средняя группа под командованием адмирала Троубриджа (с ядром в составе 1 линкора, 1 большого авианосца и 2 вспомогательных авианосцев) высадила по обе стороны от Орана 39 000 американцев. Попытка проникнуть с помощью легких сил в гавань не удалась. 5 французских эсминцев совершили несколько вылазок; при этом все они были потоплены».
Но и французам удалось потопить два десантных судна. При этом погибло 300 американских солдат. Против высадившихся французы предприняли контратаку, на что союзникам в спешном порядке пришлось доставлять на берег и вводить в бой танки. Прежде чем Оран прекратил сопротивление, американцы потеряли еще 600 человек (из них 275 убитыми).
«Восточная группа под командованием адмирала Боро (с ядром в составе 3 крейсеров, 1 авианосца, 1 вспомогательного авианосца) высадила в трех пунктах близ города Алжира 23 000 британцев и 10 000 американцев. И здесь попытка проникнуть в гавань потерпела неудачу, при этом был потоплен 1 эсминец («Брок»)».
Еще один эсминец, «Малком», был сильно поврежден огнем береговых батарей и вышел из боя. Десантно-штурмовая группа из 650 американцев, высаженная на берег, была вынуждена сдаться французским колониальным частям.
Во многих источниках подчеркивается, что французы оказывали бешеное сопротивление. Даже спустя три дня боев Касабланка еще не была взята.
Трудно сказать, как могли бы развиваться события дальше, если бы случайно находившийся в Алжире адмирал Дарлан приказал прекратить сопротивление, которое было на руку лишь Гитлеру.
Видимо, здравый смысл возобладал. Французы поняли, что ради общей победы должны уступить первыми и прекратить бессмысленную бойню.
Это был политически-дальновидный шаг, требующий в тех условиях ничуть не меньшего мужества, чем для продолжения сопротивления.
Вот только тысячи погибших солдат уже невозможно вернуть…
Совсем другое дело, если союзник своими действиями начинает мешать большой политической игре. Мало того, служит усилению роли другого союзника, чего никак нельзя допускать. С таким союзником не церемонятся и обращаются с ним, как с врагом. (Жаль только, что за всем этим стоят живые люди, обычные солдаты, которые с оружием в руках честно выполняют свой воинский долг!)
Подобные события зачастую происходили в годы Второй мировой. Например, в освобожденной союзниками Бельгии, когда новое правительство страны, поддержанное англичанами, вступило в конфронтацию с патриотическими силами Сопротивления, сражавшимися с немецкими оккупантами.
Советский военный корреспондент Д. Краминов, прошедший с англо-американскими войсками путь от Северной Африки до Германии, был тому очевидцем.
«Английские части подтягивались к Брюсселю. Танковая бригада расположилась в южном предместье столицы. Войска гарнизона постепенно переходили в состояние боевой готовности. Штаб разработал план оккупации бельгийской столицы. Войска гарнизона постепенно переходили в состояние боевой готовности. Штаб разработал план оккупации бельгийской столицы на случай возникновения беспорядков. Англичане готовились к войне против своих недавних союзников вполне серьезно и деловито. Штабисты забыли только или не решились подготовить к этой операции солдат. Солдатам и многим офицерам не нравилась роль полицейских. Они откровенно выражали свое недовольство. Мне рассказывали даже о брожении в отдельных частях, подтянутых к Брюсселю. В танковой бригаде солдаты поговаривали об отказе выполнять приказание, если их поведут на улицы города. Офицерам пришлось давать честное слово, что до стрельбы по бельгийским патриотам дело не дойдет. Возникло своего рода согласие: офицеры не отдадут такого приказа, чтобы не вынуждать солдат отказываться от его выполнения.
В тот пасмурный день, когда бельгийские патриоты вышли на улицы столицы. Брюссель был странно тих и спокоен. Демонстранты двигались длинными тихими колоннами, словно они направлялись на похороны. Лишь изредка раздавались восклицания — публика очень вяло подхватывала их. Над пестрыми колоннами поднимались широкие плакаты на французском, фламандском и английском языках: «Мы не против союзников. Мы — за активную помощь союзникам. Мы — против немецких агентов и их покровителей». Среди демонстрантов особенно выделялись своими белыми и красными повязками на рукавах бойцы внутренних сил сопротивления. Они с беспокойством посматривали на английских солдат, которые в полном боевом снаряжении патрулировали по городу.
Персонал трамвая бастовал. Густая и пестрая толпа двигалась по улицам. Все были мрачны. Бельгийцы явно сторонились союзников. Даже хорошо знакомые делали вид, что они не узнают своих недавних гостей в английской форме. Они посматривали на них исподлобья, некоторые вызывающе свистели, проходя мимо. Они как бы бросали союзникам вызов: кто, мол, хозяева тут — вы или мы? Первой пошла в атаку молодая бельгийская армия. Она закрыла демонстрантам путь к центру. Демонстранты повернули в соседние улицы. Солдаты бросились им наперерез. Совершая перебежки из улицы в улицу, они быстро занимали важные здания, устанавливали пулеметы, словно ожидали штурма Брюсселя немцами. Они кидались на демонстрантов, теснили их, подталкивая прикладами, иногда пускали, видимо для острастки, очереди из пулеметов и автоматов. «Черчилли» (тяжелые английские танки) угрожающе следовали за солдатскими цепями; в их молчаливом наступлении было что-то символическое: черчилли (не танки, а люди) поворачивались к народам своим настоящим лицом.
Я видел разгон демонстрации у вокзала Гардэмиди. Солдаты пинками гнали отстающих, избивали палками и прикладами сопротивляющихся. Демонстранты, настроенные сначала добродушно, свирепели, ругались, готовые ввязаться в драку. Иногда они отвечали солдатам оплеухами, за что получали прикладами по голове. (…)
Возвращаясь домой, я думал о том, как быстро меняются времена: сейчас союзники устраивали засады своим вчерашним собратьям по оружию, охотились за ними по узким и извилистым улицам старого города, у ратуши».
Еще более трагические события произошли в Греции.
Перед войной, в апреле 1939 г. Англия гарантировала независимость Греции, и когда страна подверглась нападению сначала итальянских, а затем германских войск, из Африки была переброшена в Грецию группировка под условным названием «Ластрфорс» под командованием генерал-лейтенанта М. Уилсона. В группировку входила одна пехотная новозеландская дивизия, 6-я и 7-я австралийские дивизии из I австралийского корпуса и 1-я британская танковая бригада.
Греческая армия и британские войска дрались вместе, но и после поражения и оккупации Греции (при этом англичане успели эвакуировать 50 000 солдат «Ластрфорс», но 12 000 оказались в германском плену), Англия продолжала снабжать греческих партизан оружием, боеприпасами, посылала к ним своих инструкторов и советников.
Так продолжалось вплоть до 1944 года.
«Под влиянием наступления советских войск на Балканах усилилось освободительное движение и в Греции. Все больше наращивала свои удары по оккупантам Народно-освободительная армия (ЭЛАС) под командованием генерала С. Сарафиса.
Серьезно обеспокоенное всем этим, немецко-фашистское командование в период с 5 по 25 августа предприняло крупную карательную операцию против основной группировки ЭЛАС в горах Пинд. Однако греческие патриоты, оказав упорное сопротивление, своими героическими действиями сорвали ее и выиграли самое крупное в истории ЭЛАС сражение при Карпенисионе.
Стремительное наступление Советской Армии на Балканах заставило немецко-фашистское командование 3 октября отдать приказ об отступлении из Греции, Албании и южных районов Югославии. 12 октября части ЭЛАС и партизаны освободили Афины и Пирей, а 30 октября — Салоники. 3 ноября вся территория Греции была полностью очищена от оккупантов. В экстренном сообщение командование ЭЛАС говорилось: «Противник… под давлением наших войск и неотступно преследуемый ими, покинул греческую территорию… Многолетняя и кровопролитная борьба ЭЛАС увенчалась полным освобождением нашей родины».
Героическая борьба греческого народа, которую возглавляли коммунисты, явилась значительным вкладом в общую победу Объединенных Наций над фашизмом.
Казалось, многострадальная Греция обрела наконец свободу и независимость. Однако английские войска, прикрываясь соответствующим приглашением премьер-министра правительства «национального единства» Г. Папандреу и соглашением в Казерте от 26 сентября 1944 г., осуществили вооруженную интервенцию, хотя никаких причин военного характера для этого не было.
Непосредственную подготовку к вторжению в Грецию английские войска вели слета 1944 г. 6 августа Черчилль отдал распоряжение начальнику имперского генерального штаба об осуществлении высадки 10–12 тыс. человек с танками и артиллерией под общим командованием английского генерала Р. Скоби в начале сентября. Намерения английского правительства разделяло и политическое руководство США. 26 августа в своем ответе на письмо Черчилля Рузвельт заявил: «Я не возражаю против того, чтобы вы начали подготовку с целью иметь наготове достаточные английские силы для сохранения порядка в Грецию, когда германские войска оставят эту страну. Я также не возражаю против использования генералом Г. Уилсоном американских транспортных самолетов, которыми он будет располагать в то время и которые могут быть освобождены (!) от других проводимых им операций».
Удивительный документ! Союзники открыли второй фронт, их авиация сравнивает с землей любую кочку, за которую цепляются обороняющиеся немцы, бомбят мосты и крепостные форты в портах Франции, Бельгии и Голландии, охотятся за одиночными автомашинами на дорогах, охраняют конвои, снабжают многочисленные десанты, крушат с воздуха Германию. Несмотря на превосходство в авиации каждый самолет на счету.
Но ради удара по союзникам, их «освободили» от этих операций.
Мало того. Из Италии для переброски в Грецию был снят ряд соединений (английский корпус в составе двух пехотных дивизий и парашютной бригады). Благодаря этому ослабленная 8-я британская армия хоть и прорвала Готскую линию, но выйти в долину реки По не смогла.
Но и это еще не все. Воспользовавшись сложившейся ситуацией, немцы перебросили с побережья Адриатического моря лучшие свои дивизии против американских войск, наступавших с юга на Болонью. «В результате продвижение американцев было приостановлено в 8–15 км от города. Призыв командующего 15-й группой армий [генерала Г.Р. Александера] к болонским бойцам Сопротивления не был подкреплен активными действиями войск. Американо-английское командование не оказало помощи восставшим, и фашисты жестоко расправились с ними».
В Греции тем временем события развивались следующим образом.
«Решение англо-американского командования о вторжении английских войск в Грецию зафиксировано в документах второй Квебекской конференции (11–16 сентября 1944 г.). Планом операции предусматривалось силами воздушного десанта занять столицу Греции, а затем подготовить гавань Пирей для приема морского десанта и обеспечить прибытие в Афины греческого правительства из эмиграции.
Основную цель вступления англичан в Грецию составляла не борьба против немецких оккупантов, а противодействие революционным силам страны, восстановление в ней довоенного режима и укрепление господства английских империалистов на Балканах и Ближнем Востоке. 4 октября 1944 г. английское командование выбросило первый воздушный десант на севере полуострова Пелопонес, который в тот же день вслед за частями ЭЛАС вошел в Патры — главный горд Пелопонеса. 13 октября англичане без единого выстрела высадились в районе Афин, а 1 ноября — в Салоники, который после ухода гитлеровцев контролировался частями ЭЛАС. Преследование отступавших гитлеровцев вели одни войска ЭЛАС. Английские же части, находясь от противника в 50 км, не предпринимали против него боевых действий. Они продвигались за ЭЛАС и занимали территорию, освобожденную греческими патриотами».
Не правда ли, англичане в данной ситуации напоминали шакалов, идущих по пятам за благородными хищниками? Шакалов, берегущих свои шкуры, но охотно использующих плоды чужих побед.
«После высадки английских войск в Греции штаб балканских воздушных сил союзников 5 октября 1944 г. опубликовал в Лондоне коммюнике, в котором признавалось, что эта операция «скорее носила характер простой оккупации, чем вторжения». Эту непреложную истину не мог скрыть и сам Черчилль. Выступая в парламенте 8 декабря 1944 г., он заявил: «Английские войска осуществили вторжение в Грецию, которое не было обусловлено военной необходимостью, так как положение немцев в Греции давно уже стало безнадежным. (…)
Требование о роспуске ЭЛАС высказал генерал Скоби во время встречи с генералом Сарафисом. Однако командование ЭЛАС решительно отвергло его. Тогда Скоби 1 декабря отдал приказ о роспуске ЭЛАС. ЦК ЭАМ (Национально-освободительного фронта) обратился за поддержкой к народу. 3–4 декабря в Афинах и Пирее проходили народные манифестации в поддержку политики ЭАМ. Они носили мирный характер. Однако полиция и войска интервентов открыли огонь по демонстрантам.
Кровавая расправа переполнила чашу терпения греческого народа, и он вновь поднялся на борьбу. ЭЛАС приступила к активным действиям.
Усилия ЭАМ по созданию нового правительства с участием революционных сил встретили сопротивление англичан. Исподьзуя Папандреу для прикрытия интервенции, Черчилль решил подавить борьбу греческого народа силой оружия. В его телеграмме от 5 декабря 1944 г. на имя Скоби указывалось, что англичане любой ценой должны удержать Афины и обеспечить в Греции свое господство.
Против частей ЭЛАС в Афинах и других городах английские интервенты бросили пехоту, танки и авиацию. ЭЛАС при поддержке народа не только отбила их первые атаки, но и перешла в контрнаступление. Через несколько дней английские войска вместе с их командующим Р. Скоби оказались окруженными в центре Афин.
К середине декабря вооруженное сопротивление интервентам приняло всенародный характер. ЭЛАС имела реальную возможность изгнать их из страны. Однако американское командование облегчила безнадежное положение английских войск, выделив 100 транспортных самолетов для переброски им подкреплений. Это позволило интервентам начать новое наступление против ЭЛАС. Ожесточенные декабрьские бои в Афинах показали английским империалистам, что сломить греческий народ силой оружия не удастся, и они решили вновь прибегнуть к политическим переговорам. (…)
Чтобы оказать давление на ЭАМ, интервенты, сосредоточив численно превосходящие силы, перешли в наступление против войск ЭЛАС и вынудили их оставить столицу. ЭАМ, хотя и после этого продолжал контролировать большую часть территории Греции, 9 января 1945 г. запросил перемирия».
Когда мы видим кадры, запечатлевшие разрушения в Афинах, то мы знаем, что это следы фашистской оккупации.
Но не только.
ЗДЕСЬ ДРАЛИСЬ МЕЖДУ СОБОЙ АНТИГИТЛЕРОВСКИЕ АРМИИ! Англичане сражались с греками, вооруженными английским оружием, обученными английскими инструкторами.
Интересно, что испытывали потом участвовавшие в этих боях английские солдаты, ветераны войны?
Наверное, среди них были раненые. Вероятно, некоторые получили награды. Что можно ответить на вопрос, за что эти награды, где получено ранение?
В боях с отрядами антифашистов. Во Второй мировой…
«Английские интервенты, используя силы внутренней реакции, со всей жестокостью обрушились на греческий народ. Вся мировая общественность, в том числе и английская, осудила их злодеяния».
А для греков вчерашние английские союзники, превратившиеся в новых оккупантов, были сродни фашистам. По крайней мере их называли именно так.
В прессе тех лет я нашел опубликованное письмо женщины-бойца греческой народно-освободительной армии Васло Вакола:
«Я родилась в Мавро Мата, в Центральной Греции. В 1943 году (…) я вступила в организацию молодежи (ЭПОН). Разгром гитлеровских фашистов и изгнание их не принесло Греции свободы. Всего восемь дней спустя после последних схваток с немцами Афины подверглись обстрелу с английских самолетов.
Вместо немецких мундиров появились английские, но режим террора не прекратился. Массовые убийства и аресты продолжаются по-прежнему. Моему отцу было семьдесят лет, он был одновременно священником и учителем. Он возмущался попранием всех демократических свобод, и монархо-фашисты в 1947 году арестовали его.
Чтобы избежать судьбы моего отца, я ушла в горы к партизанам. Отец знал об этом и гордился мною. Несколько месяцев спустя после ареста он был осужден военным трибуналом и казнен. Перед смертью он сказал своим палачам: «У меня есть дочь в горах, и я знаю, что она отомстит за меня».
Я выполняю завет моего отца. Я буду сражаться, товарищи, до своего последнего часа.
Я сражаюсь также за своего маленького брата, который ушел со мной в горы, хотя ему было всего тринадцать лет. Он захвачен в плен фашистами и осужден военным трибуналом на пожизненное заключение.
Я сражаюсь за своего второго брата, инвалида войны, который осужден на шестнадцать лет тюремного заключения…»
После того, как отгремели грандиозные битвы, подписаны капитуляции, армии начинают заниматься демобилизацией — Война прячется под маской наступившего мира. Такой мы ее и привыкли видеть.
Но приходится признать, что, когда большая часть человечества праздновала окончание войны, для тысяч и тысяч солдат она продолжалась с тем же ожесточением.
Отношения между союзниками можно объяснить сложными перипетиями войны, которые приводят к созданию самых невероятных альянсов и к столкновению внутри коалиций.
Другое дело, когда союз заключают с заведомым врагом, который после победы подлежит уничтожению. Только он об этом не знает, а считает себя равноправным союзником.
Это чем-то напоминает найм киллера, выплату ему аванса и его ликвидацию после того, как он выполняет свою грязную работу.
В военных союзах случается то же самое. Только здесь в жертву приносится не одиночный человек или небольшая группа, а многотысячные армии.
Одной из самых показательных и, пожалуй, самых циничных в этом отношении является малоизвестная история союза Красной Армии с Повстанческой армией Нестора Ивановича Махно.
«Главарь движения — Нестор Махно — происходил из крестьян села Гуляйполе, с четырнадцати лет работал маляром, а затем литейщиком на Гуляйпольском заводе сельскохозяйственных машин. Войдя в местную анархистскую группу, распространял революционную литературу, участвовал в экспроприациях и террористических актах против царской администрации. В течение 7 лет отбывал наказание (каторжные работы) и был освобожден лишь после Февральской революции 1917 г. В родном селе крестьяне избрали его председателем крестьянского Совета. Защищая их интересы, он выступал против помещиков и Временного правительства, что создало ему авторитет среди населения».
Нужно сказать, что после Октябрьской революции Махно искал сближения с большевиками. В 1918 году он приезжал в Москву, встречался с Кропоткиным, с Бухариным и Свердловым. Бухарин и познакомил Нестора Ивановича с Лениным.
«Махно вспоминал, что Ильич по-отечески взял его за руку и усадил в кресло. Выспрашивал, чего не хватает, чтобы крестьянские бунты вылились в повсеместные восстания и слились с красногвардейскими отрядами. Назвав анархистов самоотверженными, но близорукими фанатиками, Ленин попросил Махно не принимать это на свой счет, говоря, что считает его самого «человеком реальности и кипучей злобы дня»».
Однако, тогда большевикам и анархистам договориться не удалось (с большевиками вообще редко кто мог договориться, и горе было тем, кому это удавалось), и Махно решил действовать самостоятельно.
Советская историография обычно писала об этом неординарном революционере-анархисте исключительно в черных тонах, совершенно обходя его заслуги в помощи большевикам и всячески принижая роль махновских отрядов в деле разгрома белогвардейцев.
Я воспользуюсь цитатами из книги Д. Голинкова «Крушение антисоветского подполья в СССР», вышедшей в свет в 1978 г.
«Когда Украина оказалась под игом немецких оккупантов и гетманщины, Махно бежал из села [Гуляйполе], но в августе 1918 г. вернулся и организовал небольшую подпольную группу из анархистов, которая вскоре объединилась с группой Федора Щуся, скрывавшегося в лесах. Отряд вырос до 15 человек и все увеличивался за счет примыкавших к нему крестьян. Партизаны нападали на гетманцев, немцев, австрийцев, а нередко громили и воинские части».
Кстати, именно Махно догадался поставить пулемет на крестьянскую повозку, в результате чего получилась легендарная тачанка Гражданской войны. А потом уже это изобретение переняли красные и даже приписали его себе.
Можно только удивляться тому, как в официальной истории коммунисты, нехотя признавая вклад махновцев в победу, старались создать ему образ бандита и сваливали на него все неудачи.
«Повстанцы объявили Нестора Махно своим батькой — атаманом — и беспрекословно подчинялись ему.
26 декабря 1918 г. по договоренности с большевистским подпольем махновцы под видом рабочих вступили в Екатеринослав, занятый войсками Директории.
Одновременно в городе подняли восстание екатеринославские рабочие, руководимые подпольным большевистским ревкомом. В результате 7-тысячный петлюровский гарнизон был разгромлен. Большевистский ревком назначил Махно «главнокомандующим советской революционной рабоче-крестьянской армией Екатеринославского района». Но Махно не стал укреплять фронт, и через 2–3 дня петлюровцы крупными силами перешли в контрнаступление, подавили рабочее восстание и выбила махновцев из города.
Между тем отряды Махно продолжали расти за счет крестьянских повстанцев. Как утверждал Виктор Белаш, которого Махно назначил своим начальником штаба, к концу января 1919 г. у Махно было 29 тысяч бойцов и, кроме того, невооруженный резерв, насчитывающий 20 тысяч человек.
В январе — феврале 1919 г. деникинцы подступили к самому центру махновского движения. Это обстоятельство, а также недостаток оружия и боеприпасов вынудили Махно искать соглашения с Красной Армией. 26 января по поручению Махно его помощник Алексей Чубенко встретился в Синельникове с начальником Заднепровской советской дивизий П.Е. Дыбенко и после переговоров заключил с ним военное соглашение о совместной борьбе против белогвардейцев и петлюровцев. Все отряды Махно входили в состав Красной Армии и образовывали 3-ю бригаду Заднепровской дивизии. Они получили военное снаряжение, продовольствие согласно штатному расписанию Красной Армии и подчинялись начальнику дивизии и командующему фронтом. Махно назначался командиром бригады; советское командование посылало политических комиссаров с обязанностью политического воспитания частей и контроля над проведением распоряжений центра. Вместе с тем махновские части сохраняли свою прежнюю внутреннюю организацию и выборность командиров. Это соглашение было утверждено командующим советскими войсками Украины В.А. Антоновым-Овсеенко.
Махновская бригада участвовала в боях с деникинцами в составе 2-й и 13-й армий. Советское военное командование делало все, чтобы повысить дисциплину в махновских частях и превратить их в боеспособные войска. (…)
В ноябре 1918 г. на Украине образовалась анархистская конфедерация «Набат», в которую вошли небольшие группки украинских анархистов-коммунистов и анархистов-синдикалистов. «Набатовцы» усмотрели в махновском движении родственные им черты и стали проникать в махновские отряды. Они посылали туда анархистскую литературу, направляли своих активистов — Иосифа Гутмана, Макса Черняка, Михаила Уралова. Кроме того, Махно разыскал известного анархиста П.А. Аршинова (подлинная фамилия Марин), с которым отбывал наказание в Бутырской тюрьме, и назначил его редактором газет «Путь к свободе» и «Повстанец», а также заведующим «культурно-просветительной частью» своего штаба. (…)
Уже к феврале 1919 г. созванный Махно в Гуляйполе «2-й районный съезд Советов» принял резолюцию, выражавшую анархистское отрицательное отношение ко всякой государственной власти, втом числе и к Советской власти, осуществляющей диктатуру пролетариата. Съезд протестовал также против декрета Украинского Советского правительства о создании совхозов и требовал передачи всей земли в пользование крестьянам по уравнительному принципу. (…)
Зачастую махновцы представляли собой беспорядочную массу недисциплинированных вооруженных людей. (Можно подумать, что Красная Армия в те годы была образцом воинской дисциплины! Но Махно необходимо было подчинить. Он становился слишком популярен среди крестьян. А если быть точнее, то в 1919 г. Махно распространил свое влияние на территорию юга Украины и России с населением около 2 млн. человек. — O.K.) (…)
Не только рядовые махновцы, но и сам Махно не хотел мириться со строгой дисциплиной советской Красной Армии. На словах признавая подчинение, Махно фактически не выполнял распоряжений командования Красной Армии и постоянно подчеркивал свою самостоятельность и независимость. (Сам Махно за разгром белых под Мариуполем был награжден большевиками орденом Красного Знамени за № 4. — О.К)(…)
10 апреля 1919 г. махновский штаб вопреки запрещению советского военного командования, созвал 3-й Гуляпольский районный съезд, на котором присутствовали представители 72 волостей Александровского, Мариупольского, Бердянского и Павлограде кого уездов, а также делегаты от махновских воинских частей. Съезд провозгласил анархистскую платформу. «Требуем, — говорилось в резолюции, — немедленного Удаления всех назначенных лиц на всевозможные военные и гражданские ответственные посты; протестуем против всякой системы назначенчества… Требуем полной свободы слова, печати, собраний всем политическим левым течениям, т. е. партиям и группам, и неприкосновенности личности работников партий левых революционных организаций…»
Дальше в советских источниках наблюдается некий пробел. Совершенно непонятно, почему большевистская власть никак не среагировала на столь вызывающие требования анархистов и не приняла никаких контрмер.
А причина заключалась в следующем.
Большевики тогда нуждались в военной силе махновцев. В их штыках и тачанках. Они использовали их союз в своих целях и получили передышку для укрепления власти и армии. Но мириться с самостоятельностью Махно не собирались.
«В мае 1919 г. командование 2-й советской армии по ходатайству Махно намеревалось преобразовать его разросшуюся бригаду в дивизию. Учитывая беспорядки в махновских частях, командование Южного фронта не утвердило реорганизацию. Тогда махновский штаб разразился заявлением, которое прозвучало как прямой вызов Советской власти. Объявив о «категорическом несогласии с постановлением Южфронта», штаб решил все 11 вооруженных полков пехоты, 2 полка конницы, 2 ударнее группы, артиллерийскую бригаду и другие свои вспомогательные части преобразовать в самостоятельную повстанческую армию, поручив руководство этой армией Махно. Эту «армию» махновцы объявили подчиненной Южному фронту с условием, что оперативные приказы последнего будут исходить из живых потребностей революционного фронта».
Реввоенсовет Южного фронта объявил, что «действия и заявления Махно являются преступлением… Неся ответственность за определенный участок фронта 2-й армии, Махно своим заявлением определенно вносит полную дезорганизацию в управление, командование и предоставление частям действовать по усмотрению, что равносильно оставлению фронта. Махно подлежит аресту и суду ревтрибунала. (В.А. Антонов-Овсеенко.)
События нарастали, 30 мая махновский «Военно-революционный совет» постановил созвать на 15 июня 1919 г. экстренный съезд Гуляйпольского района. В мотивировке этого решения махновцы выразили недоверие Советскому правительству, заявив, что «выход из создавшегося положения может быть указан только самими трудящимися массами, а не отдельными лицами и партиями». Советские органы запретили созыв съезда.
Учитывая предупреждение военного командования, Махно решил уйти с поста командира бригады Красной Армии.
Вскоре вокруг Махно стали вновь группироваться вооруженные отряды. Привели к нему отряды и бывшие махновские командиры (Калашников, Буданов, Дерменжи). (…)
Анархисты-«набатовцы» расценили конфликт Махно с Советской властью как отражение борьбы «вольной трудовой коммуны… свободного крестьянства с государственниками-большевиками» и приняли сторону Махно…
В июле 1919 г. в район расположения махновских отрядов вошли уцелевшие григорьевцы. После переговоров Махно с Григорьевым последовало решение об объединении махновских и григорьевских отрядов.
Но все было не так просто. Известно, что с белыми Махно никаких переговоров никогда не вел, а их парламентеров расстреливал. Просто корректорам истории было необходимость показать беспринципность Махно, что он готов пойти на союз даже с отъявленными белыми головорезами, каким являлся Григорьев. На самом деле Махно был заинтересован в живой силе их отрядов и устранении противников. Поэтому уже через несколько дней Григорьев был убит.
Расправа произошла по-революционному решительно: быстро и подло.
«Бывший член махновского штаба Алексей Чубенко, арестованный впоследствии ГПУ, описывал это событие так. Рядовые махновцы были недовольны союзом с Григорьевым, которого они обвиняли с связи с деникинцами, и требовали, чтобы Махно покончил с этим контрреволюционером. 27 июля в селе Сентове Херсонской губернии (близ Александрии) на съезде повстанцев Чубенко выступил с обвинениями в адрес Григорьева.
«Сначала я ему сказал, — показал Чубенко в ГПУ, — что он поощряет буржуазию… Затем я ему напомнил, что он оставил у одного помещика пулемет, два ящика патронов, несколько винтовок и 60 пар черных суконных брюк… Потом я ему еще сказал, что он действительно союзник Деникина и не хотел наступать на Плетеный Ташлык, так как там были шкуровцы… Григорьев стал отрицать, я ему в ответ: «А кто же и к кому приезжали офицеры, которых Махно расстрелял?» Как только я это сказал, то Григорьев схватился за револьвер, но я, будучи наготове, выстрелил в упор в него… Григорьев крикнул: «Ой батько, батько!» Махно крикнул: «Бей атамана!»
Григорьев выбежал из помещения, а я за ним и все время стрелял ему в спину. Он выскочил на двор и упал. Я тогда его добил. Телохранитель Григорьева выхватил маузер и хотел убить Махно, но Колесник стоял около него и схватил его за маузер… Махно в это время забежал сзади телохранителя и начал стрелять в него».
После убийства Григорьева Махно распорядился оцепить и разоружить войска Григорьева. (…)
31 августа 1919 г. петлюровцы заняли Киев, но подошедшие деникинцы выбросили их из города. Украина оказалась во власти белогвардейцев.
Расправившись с Григорьевым, Махно сформировал из махновцев и присоединившихся к нему григорьевцев новые вооруженные силы численностью до 15 тысяч бойцов. В августе 1919 г. он открыл фронт против деникинцев. К нему потянулись крестьяне (в период наивысшего подъема армия Махно насчитывала до 80 тысяч человек). В конце сентября 1919 г., когда почти вся Украина была захвачена войсками Деникина, Махно в их тылу проделал глубокий рейд и занял многие районные центры и города, в том числе Пологи, Гуляй-Поле, Бердянск, Никополь, Мелитополь и даже Екатеринослав (он удерживал этот город свыше месяца). Махновское движение стало, таким образом, важным фактором в борьбе с деникинщиной. Украинские большевистские подпольные организации в деникинском тылу завязывали с махновцами связи для совместных действий против белогвардейцев; некоторые советские воинские части, оказавшиеся во время отступления отрезанными, вошли в состав махновской армии (например, части 58-й дивизии под командованием командира полка коммуниста Полонского).
«Повстанческая армия Махно 26 сентября под Уманью нанесла украинской группировке Добровольческой армии крупное поражение и двинулась в рейд, выбив деникинцев из Кривого Рога, Никополя, Мелитополя и нескольких других городов, захватив главные артиллерийские склады Добровольческой армии в районе Волноваха — Мелитополь, а в конце октября овладев Екатеринославом. В махновскую армию вступали крестьяне, недовольные продразверсткой и реквизицией всех воюющих сторон».
Кстати, крестьяне хоть и были недовольные продразверсткой, но о революционных пролетариях не забывали. «Весной 1919 г. после тяжелых боев махновцы отбросили Деникинскис войска к Азовскому морю и отправили 100 вагонов захваченного у них зерна голодающим Москвы и Петрограда». (Махно, помня о своем голодном детстве, внимательно следил, чтобы и в детских приютах всегда было вдоволь продуктов.)
«Контролируя обширный район, махновцы создали гам некое подобие своего «безвластного государства». Здесь-то в полной мере и проявилась идейная несостоятельность махновщины и анархизма.
На состоявшемся по инициативе «Революционного военного совета повстанческой армии имени батьки Махно» съезде крестьян, рабочих и повстанцев в Александрова (27 октября — 2 ноября 1919 г.) махновцы объявили декларацию, в которой провозгласили идею отказа от государственного принуждения. И вместе с тем съезд принял, например, такую резолюцию по военному вопросу: «Отрицая в принципе регулярную армию, построенную на началах принудительной мобилизации, как противоречащую основным принципам интернационального социализма, но ввиду тяжелого положения на фронте и необходимости физических сил произвести добровольную уравнительную мобилизацию на территории, освобожденной от белых, от 19 до 39 лет по волостям, селам и уездам с командным составом и хозяйственно-судебным органом при частях, начиная от полка, стремясь превратить повстанческую армию, как таковую, во всенародную рабоче-крестьянскую армию». (…)
«Махновцы «в принципе» отрицали государственный суд, учреждения охраны государственной безопасности, взрывали тюрьмы и выпускали на свободу заключенных. Вместе с тем они создали «контрразведку». (…)
Организаторами «контрразведки» были анархисты (Черняк, Глазгон и другие), ее начальником — Зинковский, а палачами — уголовники. Махновская «контрразведка» состряпала «дело о заговоре Полонского» и расстреляла этого (…) командира «железной махновской дивизии». (…)
В январе 1920 г. состоялась встреча советских войск (14-й армии) с махновскими отрядами. Все лучшее, что было среди махновцев, партизаны, боровшиеся с деникинщиной, по-братски встречали Красную Армию и массами вливались в ее состав. Лишь Махно и его приближенные уклонялись от встреч. (Что совершенно не удивительно. Кто же будет добровольно искать встречи с ревтрибуналом, суду которого ты Должен быть предан решением Реввоенсовета Южного фронта? Кстати, в рядах самих большевистских карателей зачастую находились бывшие уголовники. — O.K.)
8 января 1920 г. Реввоенсовет 14-й армии на основании решения Советского правительства о ликвидации всех нерегулярных войск отдал приказ Махно выступить со своей армией по маршруту Александрия — Борисполь — Бровары — Чернигов — Ковель и занять фронт против польских войск как часть Красной Армии. Приказ имел в виду оторвать махновцев от их постоянных баз. Махновцы долго не давали ответа…»
На первый взгляд довольно странное решение — послать против поляков «идейно несостоятельные банды» как часть Красной Армии. Но это только на первый взгляд. Реввоенсовет признается, что это решение имеет целью оторвать махновцев от родных мест, понимая, что нормальным мужикам ох как не хочется заниматься экспортом революции! Большевики ставят своих революционных союзников в патовую ситуацию, из которой Махно тщетно пытается найти выход и спасти своих бойцов.
«Наконец 22 января на встрече с представителями 14-й армии они потребовали, чтобы за их частями была сохранена внутренняя самостоятельность, и отказались выполнить приказ о выступлении на польский фронт. Тогда советское военное командование предложило Махно разоружиться. Махновцы отказались, и Всеукраинский революционный комитет объявил Махно вне закона. Войска Красной Армии предприняли решительные действия, окружив махновские отряды. Но Махно удалось с частью войск прорваться».
Пожалуй, только сумасшествие Гражданской войны может объяснить ту легкость, с которой союзников зачисляли к врагам и наоборот. Еще 8 января собирались вместе идти на поляков, а всего через две недели «предпринимаются решительные действия» друг против друга. Начинается открытое противостояние.
Теперь, когда махновские тачанки оказались в тылу Красной Армии, казалось бы, Махно тоже мог начать «решительные действия» против большевиков. Однако события развернулись иначе.
«Осенью 1920 г. наступавшие врангелевцы заняли ряд городов Украины, втом числе Бердянск, Александровск, Гуляй-поле, Синельниково и другие».
Махно не мог допустить того, чтобы революционные завоевания оказались под угрозой. К тому же белогвардейцы захватили его главную базу — Гуляй поле. В такой ситуации было не до междоусобиц, и Махно это отлично понимал.
Находясь в тот момент в районе Старобельска, он предложил свои услуги Украинскому Советскому правительству для совместных действий против белогвардейцев.
«Предложение Махно, имевшего тогда около 12 тысяч бойцов, было принято Реввоенсоветом Красной Армии. (С горячей благодарностью, я думаю, было принято. — O.K.) 13 октябре 1920 г. состоялось соглашение между махновцами и Советской властью. Военную часть соглашения подписали командующий Южным фронтом М.В. Фрунзе и члены Реввоенсовета Бела Кун и С.И. Гусев, с одной стороны, и представители махновцев В. Куриленко и Д. Попов — с другой. (…) Махновцы обязались вместе с Красной Армией вести борьбу против «отечественной и мировой контрреволюции». Они включались в состав вооруженных сил Советской страны, «сохраняя внутри себя установленный распорядок», и должны были подчиняться оперативным приказам советского военного командования. Политическая часть соглашения предусматривала отказ махновцев от вооруженной борьбы против Советской власти. Советское правительство обязывалось освободить из-под стражи и амнистировать арестованных махновцев и анархистов, которые откажутся от продолжения вооруженной антисоветской борьбы.
Касаясь этого соглашения с Махно, В. И. Ленин в докладе на совещании актива Московской организации РКП (б) 9 октября 1920 г. говорил, что вопрос о Махно обсуждался весьма серьезно в военных кругах и выяснилось, что ничего, кроме выигрыша, здесь ожидать нельзя. «Договор наш с Махно обставлен гарантиями, что против нас он не пойдет. Здесь получилась такая же картина, как с Деникиным и Колчаком: как только они затронули интересы кулаков и крестьянства вообще, последние переходили на нашу сторону».
Интересное отношение к союзнику! Его уже сравнивают со злейшими врагами: Деникиным и Колчаком, и при этом включают в состав Красной Армии, соглашаются с внутренним распорядком махновских отрядов, прощают расстрел коммуниста Полонского и гарантируют амнистию анархистам. После подобных обещаний, разумеется, махновцы дрались как львы. Что и требовалось большевикам.
По заданию командования Красной Армии махновцы, к которым примкнули теперь многие крестьяне, прорвались в тыл врангелевцев, снова заняли Гуляйполе, Синельниково, Александрова и другие районы, а позднее приняли участие в Крымском походе. (При этом Махно заявил своим бойцам: «Крым ваш и все в Крыму ваше».) В начале ноября 1920 г., во время легендарного штурма Перекопа, махновцы с большими потерями переправились через Сиваш и взяли Симферополь.
Но, как говорится, «мавр сделал свое дело, мавр должен уйти».
«23 ноября 1920 г., когда с Врангелем было покончено, командующий Южным фронтом М.В. Фрунзе приказал штабу махновской армии немедленно приступить к работе по превращению партизанских частей в нормальные войсковые соединения Красной Армии. В частности, предусматривалось переформировать махновские части, ввести их в состав 4-й советской армии и направить эти части на Кавказский фронт».
Оказывается, превращение махновских частей в войсковые соединения предусматривает переброску их на Кавказ! Махновцы и на поляков-то не желали идти, а тут — Кавказ! Думаю, что подобная негибкость командования Красной Армии была тщательно продуманным тактическим ходом. Махновцы» оказывались в очередном тупике: либо погибнуть под пулями воинственных горских народов за интересы большевиков, либо прослыть врагами революции и лечь под шашками красных конников. Для самих большевиков «ничего, кроме выигрыша, здесь ожидать нельзя».
«Махно должен был ответить через три дня. Махновцы приказа не выполнили. (…)
В ночь на 26 ноября 1920 г. войска Южного фронта окружили и разоружили крымскую группу махновцев. Командующий махновской крымской армией Каретник и его штаб были захвачены, а сама армия разгромлена. (…)
Одновременно в Харькове чекисты арестовали политическую и военную делегацию махновцев в составе Д. Попова (секретаря штаба), членов штаба Буданова, Хохотвы, а также связанных с ними анархистов-«набатовцев». (…)
«Всего в разных местах Украины чекисты арестовали тогда около 400 человек, среди них видных махновцев и анархистов (Волина, командиров полков Зинченко, Колесниченко, Кусенко). (…)
Группу арестованных отправили в Москву, в ВЧК. Среди них был и левый эсер Д. Попов, приговоренный к расстрелу ещё в ноябре 1918 г.».
Это был тот самый Д. Попов, которому Фрунзе жал «бандитскую» руку в октябре 1920 г., договариваясь о совместных действиях против врангелевской контры. Удивительный союзный договор с заочно приговоренными к расстрелу!
Также не вызывает сомнения и то, что разгром махновцев был спланирован гораздо раньше, а не являлся реакцией на неподчинение приказу.
Чисто физически невозможно было за два дня организовать, скоординировать и провести секретную операцию, одновременно проведенную в разных местах. Даже на составление списков лиц, подлежащих аресту, требовалось некоторое время.
Но дело в том, что эти списки были подготовлены заранее. Красное командование не сомневалось втом, что махновцы приказ не выполнят.
Чтобы объяснить красноармейцам, почему они должны стрелять и рубить своих товарищей по оружию, с которыми вместе освобождали Крым, пришлось выдумать вескую причину. И ее выдумали. Якобы Махно издал секретный приказ о подготовке захвата Синельникова, Юзовки и других городов. Якобы этот приказ стал известен чекистам и в ночь на 25 ноября все губчека получили телеграфное распоряжение немедленно арестовать махновских вожаков и анархистов-«набатовцев».
Однако весьма сомнительно, чтобы Махно после напряженных боев с белыми сразу распорядился напасть на Красную Армию. Он был не сумасшедшим, чтобы со своими отрядами начинать боевые действия против 100 000 солдат Фрунзе. Ведь это был тот самый Махно, который отправлял хлеб в умирающий от голода Питер и предлагал свою помощь в трудную минуту.
Дело обстояло как раз наоборот. Еще в августе 1920 г. Ленин написал секретную записку председателю Реввоенсовета Э.М. Склянскому, в которой предлагал под видом «зеленых» вторгнуться на территорию Латвии и Эстонии, «перевешать кулаков, попов и помещиков», а потом «на них [ «зеленых»] и свалим… Премия — 100 рублей за повешенного».
Это и есть пример беспощадной расправы более сильного союзника над более слабым. Если махновцы отказываются «занять фронт против польских войск», не желают отправляться на Кавказ, то можно действовать хотя бы под их видом. И убить сразу трех зайцев.
Во-первых, «перевешать кулаков, попов и помещиков» в соседних государствах и подготовить в них почву для революционной борьбы.
Во-вторых, скомпрометировать «зеленых», представить их в образе врагов и тем самым развязать себе руки для репрессий против политических противников.
В-третьих, обелить себя, выступив в глазах всего мира мечом, карающим бандитов, для которых суверенность соседних государств ничего не значит.
Да еще самим взять по 100 рублей за каждый труп. В общем, «ничего, кроме выигрыша, здесь ожидать нельзя».
Сам Махно к моменту расправы находился не в крымской группировке своих отрядов. Он, словно предчувствуя недоброе, остался в Гуляйполе.
26 ноября части Красной Армии окружили село, когда там находились всего около 200 человек. Но даже с этими силами Махно отчаянной атакой сбил наступавший кавполк и вырвался из кольца.
Окруженный со всех сторон красными, он дошел до Галиции, поднялся к Киеву, прорвался на Полтавщину и Харьковщину, поднялся на север к Курску. Он еще пытался бороться. В короткий срок ему опять удалось создать крупную часть.
Но за него уже принялись всерьез. Избавившись от интервентов и основных очагов белогвардейского движения, большевики сосредоточили все силы «на борьбе с бандитизмом» и на уничтожении «несознательных» союзников.
«Украинское Советское правительство образовало «Военное совещание» во главе с главнокомандующим войсками Украины и Крыма Фрунзе. Значительно были усилены войска ВЧК. В Александровском районе ЦК КП(б)У и СНК УССР образовали специальную Политсекцию Александровского района, которую возглавил народный комиссар внутренних дел Украины В.П. Антонов (Саратовский). (…)»
Уже в конце июля 1921 г. М. Фрунзе мог заявить: «Что касается Левобережья, то здесь приходится отметить… почти полное искоренение самого сильного бандитского соединения, так называемой «повстанческой армии Махно». Махно… был вынужден распустить свою армию. Повстанческая армия и настоящее время почти полностью ликвидирована… Убиты ближайшие помощники Махно — Забудько, Куриленко, тяжело ранен ряд других (Щусь, Фома Кожин), отбит весь обоз, нее тачанки с пулеметами. У одного Махно взято около 40 пулеметов… (Напомню, убитый Куриленко это ещё один «бандит», с которым Фрунзе подписывал договор о совместных действиях в октябре 1920 г. — O.K.)».
Признав свое окончательное поражение, Махно пробился на запад, где 28 августа 1921 г. перешел Днестр и оказался в Румынии.
Я не знаю, какие чувства испытывал он при этом. Воспринимал ли кровавую логику революции, смирился л и с тем, что исполинская мясорубка Гражданской войны перемолола именно его, а не его идейных противников.
Наверное, ответ следует искать в стихах самого Нестора Ивановича, написанных им в 1921 году.
Я в бой бросался с головой, Пощады не искал у смерти И не виновен, что живой Остался в этой круговерти. Мы проливали кровь и пот, С народом откровенны были. Нас победили. Только вот Идею нашу не убили.
Печальный опыт Гражданской войны в России учтен не был, и подобные события повторились в Испании в 1936–1939 гг.
«Мир знает о фалангистском терроре, но не стоит забывать, что террор был и с другой стороны. Республиканцы не являлись идеалистами из романов Хемингуэя, и то, что они устраивали кровавые бойни, когда промосковски настроенные коммунисты и анархисты убивали друг друга, в Испании помнят |до сих пор]».
Война столь чудовищна в своей несправедливости, что в любой момент может потребовать от солдат убивать товарищей по оружию или отдавать свои жизни за вчерашних врагов.
Как известно, существуют две политики: одна — это политика тех, кто воюет, другая — тех, кто приказывает. Подобное положение вещей невозможно изменить до тех пор, пока существуют войны. Увы, его приходится принять как данность, смириться с ним и быть готовым к самым грязным, циничным, бесчестным и уродливым сторонам войны.
Лучше всего об этом сказал советским военным корреспондентам один британский солдат накануне высадки в Нормандии: «Об этом лучше не думать, когда приближаешься к опасности: уж очень паршивое это чувство, когда даже не знаешь, за что умрешь…»
Безумству храбрых поем мы песню.
Долг тяжелее железа, смерть легче пуха.
Dulcc et decorum est pro patria mori.
(Сладко и почетно умереть за родину.)
После описания ужасов войны, после глав о страданиях o r перенесенных ран и бесправии солдат, посылаемых в бой ради чужих интересов, предаваемых союзниками, мне показалось необходимым написать хотя бы небольшую главу о причинах, которые заставляют солдат не только яростно сражаться, но и сознательно жертвовать собой, преумножая кровопролитие.
Известно, что во все времена находились герои, которые подрывали себя в пороховых погребах крепостных башен и в корабельных крюйт-камерах, гибнущие сами и уничтожающие тем самым противника.
Пожалуй, одним из первых таких героев-смертников был библейский Самсон. Оказавшись в плену у филистимлян, ослепленный, он разрушил храм Дагона, вместе с собой погребя под его развалинами огромное количество врагов. «И обрушился дом на владельцев и на весь народ, бывший в нем. И было умерших, которых умертвил Самсон при смерти своей, более, нежели сколько умертвил он в жизни своей» (Суд. 16: 30).
Впрочем, если начать просто перечислять все подобные случаи, известные в истории войн, то это займет несколькотомов. Разговор не об этом, а о том, что чувствует человек, по своей воле расстающийся с жизнью, как его подвиг воспринимают враги, есть ли какая-то закономерность по армиям мира, и как официальная пропаганда использует «смертничество» в своих целях, подчеркивая мужество своих солдат и замалчивая факты героизма противников.
Я долго думал, с чего начать эту главу, как классифицировать имеющийся материал. Можно было отдельно рассказать о воздушных таранах, о морских и о самопожертвовании в сражениях на суше. Можно было начать с информации о боевой технике, специально разработанной для солдат-смертников. Можно было сперва описать всем известных японских камикадзе и провести аналогии ко всем остальными воюющими сторонам. Или сразу подать малоизвестные и от этого поражающие воображение факты таранов, примененных англо-американцами.
Но в конце концов я пришел к выводу, что начинать эту главу надо с примеров советских солдат, добровольно шедших на верную смерть. Мы воспитаны так, что воспринимаем это само собой разумеющимся, чем-то естественным и даже легким — отдать жизнь за Родину. Нам даже кажется, что это характерная черта русского солдата, презирающего смерть и приводя этим врагов в ужас. И мы уверены, что ничего подобного в других армиях мира не наблюдалось, разве что за исключением японской. Но японцы, как нас учили, были одураченными фанатиками, а наши бойцы — высокосознательными патриотами.
Это слишком примитивное, однобокое объяснение.
И пока в этот вопрос не будет внесена ясность, вряд ли можно будет понять, что заставляет человека (независимо от той военной формы, которую он носит) идґи но сути на самоубийство.
Начать следует с размышления об авиационных таранах, так как именно они изначально планировались как способ ведения боя, а не считались актом отчаяния или проявлением фанатизма.
«…B эскадрилье шла очередная отработка стрельбы по шарам. В воздухе — самолет Валерия Чкалова. Атака, еще атака. Но шар все так же невозмутимо покачивается на длинном тросе. Не в чкаловском характере оставлять даже такого безвредного врага непобежденным. С земли видно, как истребитель знаменитого советского аса разворачивается и, не стреляя, проносится почему-то вплотную к шару. На глазах у всех «противник» жалко худеет и обвисает.
— Почему лопнул шар? — спрашивает Чкалова на земле командир.
— Один пулемет отказал. У второго кончились патроны. Я пошел на таран, как Нестеров.
В этом ответе сформулированы обе причины, побуждающие летчика идти на таран: когда отказывает оружие, когда кончаются патроны. Потому что таран не самоцель, он порождается этими двумя исключительными обстоятельствами. Чкалов не предполагал, что вскоре таранный удар пусть не часто, но все же окажется в бою единственным и последним оружием, останавливающим врага.
…1914 год. На вооружение армий впервые поступили аэропланы — безоружные, с фанерными фюзеляжами, легкие до такой степени, что крен от порыва ветра грозит неминуемой катастрофой. И хотя авиаторам выдают маузеры и браунинги, но, безрезультатно расстреляв все патроны по движущейся цели, воздушные противники зачастую расходятся в разные стороны, погрозив друг другу кулаками. В генштабах всерьез поговаривают о возможности «сдувания» вражеского аэроплана струей воздуха от своего самолета, о вооружении машин мортирами, стреляющими струей сжатого воздуха с примесью отравляющего газа. Но пока обсуждаются эти химерические проекты, авиаторы вооружаются самостоятельно, полагаясь на собственную смекалку. (…)
…В тот вошедший в историю мировой авиации день 26 августа 1914 года над аэродромом 11 авиаотряда под городком Жолкевом появился самолет противника неизвестной марки. В сопровождении «Альбатросов», похожий на них, но куда крупнее, тяжеловеснее, он вдруг вывалился из облаков, безбоязненно снизился и сбросил бомбу — первую авиабомбу — на Юго-Западном фронте.
— Аппарат! — закричал Нестеров, стремглав бросаясь к своему «Морану». — Ну, на этот раз не уйдет, я для него одно средство придумал.
Очевидец первого в истории таранного удара так описывает драматические события над Жолкевом:
«Австриец заметил появление страшного врага, видно было, как его аэроплан начал снижаться на полном газу. Но уйти от быстроходного «Морана» было нельзя. Нестеров зашел сзади, догнал врага и, как сокол бьет неуклюжую цаплю, так и он ударил противника. Сверкнули на солнце серебристые крылья «Морана», и он врезался в австрийский аэроплан.
После удара «Моран» на мгновение как бы остановился в воздухе, а потом начал падать носом вниз, медленно кружась вокруг продольной оси.
— Планирует! — крикнул кто-то.
Но для меня было ясно, что аэроплан не управляется, и это падение смертельно… Но вот и громоздкий «Альбатрос» медленно повалился на левый бок, повернулся носом вниз и стал стремительно падать.
Медленный поезд вез гроб с телом знаменитого летчика из Жолкева в Киев. Обгоняя его, неслись вздорные слухи, обидные для того, кто уже не мог опровергнуть их сам».
И пока авторитетная комиссия исследовала на месте останки самолетов, многие утверждали, что таран Нестерова был просто случайным столкновением. Ведущие русские авиаторы сочли своим долгом опровергнуть подобные заявления. Летчик Е. Крутинь писал в «Новом времени» 8 сентября 1914 года: «Все мы, военные летчики, уверены, что Нестеров не просто воткнулся, зажмурив глаза, своим аппаратом в неприятельский самолет, как казалось из первых сообщений, нет, он выполнил свою идею, которую высказал нам на товарищеском обеде в Гатчине: «Я не фокусник. Моя первая «мертвая петля» — доказательство моей теории: в воздухе везде есть опора. Необходимо лишь самообладание. Теперь меня занимает Мысль об уничтожении неприятельских аппаратов таранным способом, например, ударом налету своим шасси сверху…»
(Позднее комиссия все же признала, что таран был не случайным. «Победа над австрийскими пилотами стоила жизни выдающемуся русскому летчику Петру Николаевичу Нестерову. Взлетев на перехват разведчика «Альбатрос», отважный пилот таранил противника и, как отмечено в официальном донесении, «…был выброшен из аппарата при одном из резких движений последнего и Тюгиб, разбившись о землю». — O.K.)
С глубоким уважением к памяти героя отозвался на гибель Нестерова Игорь Иванович Сикорский. «То, на что другие люди способны при сильнейшем возбуждении, хотя бы патриотическом, Нестеров сделал спокойно, размеренно, с полным сознанием совершаемого, — писал он в некрологе. — И гибель Нестерова для нас тяжелая, незаменимая утрата. Его смерть, пожалуй, слишком дорогая цена за уничтоженный австрийский аэроплан».
И хотя И. Сикорский специально подчеркнул, что поступок Нестерова объяснялся не патриотическим возбуждением, и заметил, что жизнь летчика дороже сбитого самолета, коммунистическая историография воспользовалась подвигом Нестерова для воспевания жертвенности.
Вероятно, многим читателям знакомы публикации, которые вроде бы содержат и интересные исторические факты, и технические подробности, но в то же время сильно отдающие каким-то хвастливым зазнайством, доходящим до гордыни.
«Всю свою жизнь Нестеров прожил под девизом: «Побеждает тот, кто меньше себя жалеет»».
И он всегда побеждал, победил и на этот раз: через год после ядовитой шумихи вокруг его имени и против сложившегося мнения, что таран всегда приводит к гибели атакующего, русский летчик А. Казаков удачно повторил атаку и вернулся на свой аэродром невредимым.
И все-таки смерть родоначальника воздушного тарана наложила роковой отпечаток на изобретенный им прием: ни в одной стране мира не нашлось желающих повторить рискованный маневр, кроме его родины — России, где каждый из использовавших этот прием внес свою лепту в создание стройной и четкой теории таранного боя. И уже в бою под Каховкой красвоенлет Гуляев на этажерке «Ньюпорт» разогнал 5 белогвардейских самолетов, угрожая им тараном. (Словно у белогвардейцев была какая-то другая родина, чем у красвоенлета Гуляева, «желающего повторить рискованный маневр»! — O.K.)
Сверстники Чкалова, в мирные годы много думавшие над возможностью таранного удара, повторили и утвердили этот прием сильных и смелых духом: Антон Губенко в 1938 году под Ханькоу и Виталий Скобарихин на Халхин-Голе. Сбив сокрушительным таранным ударом японский «И-97», Скобарихин в пылу боя ринулся в атаку на второй самолет, но противник позорно бежал, увидев, как обломки самолета напарника понеслись к земле. В теле машины, приземлившейся на родном аэродроме, Скобарихин принес вещественное доказательство своего тарана — колесо японского истребителя. Опыт двух первых таранов добавил к нестеровской находке — бить сверху — еще два открытия: лучше всего рубить винтом по хвостовому оперению вражеского самолета, находясь сверху правее или левее, чтобы обломки неприятельской машины не задели твоей. Эта операция отнимает от 0,15 до 1 секунды. Атакуемый самолет получит до 75 ударов! Второй важный момент — непременное уравнивание скорости с самолетом противника, чтобы избежать повреждения своей машины.
…22 июня 1941 года в 4 часа 05 минут лавина самолетов со свастикой пересекла наши границы. В 4 часа 15 минут зафиксирован первый таран Великой Отечественной войны: над городом Зембрувом летчик-истребитель Дмитрий Кокарев, израсходовав боезапас, сбил в таранной атаке фашистский «До-215», удачно посадив свой самолет.
Число таранов этого трудного дня на разных участках растянувшегося от Балтики до Черноморья фронта росло. Минутами позже Кокарева старший лейтенант И. Иванов над нестеровским Жолкевом таранил «Хейнкель — 111»! Эфир в то памятное утро много раз передал бесстрашные слова: «Иду на таран!» Имена героев известны: Л. Бутелин, С. Гудимов, Е. Панфилов, П. Рябцев, А. Мокляк, С. Гошко, А. Данилов.
Эскадрилья Андрея Данилова патрулировала в то утро над Гродно. Девятка фашистских стервятников открыла по ней огонь. Данилов решил атаковать. Два самолета противника были сбиты. Но и «Чайка» Данилова, получив повреждения, вошла в штопор. С трудом летчик вывел ее в горизонтальный полет и, подойдя вплотную к самолету врага, винтом срубил ему крыло. Объятая пламенем «Чайка» падала вместе с врагом. Вскоре в «Правде» был опубликован указ о награждении A.C. Данилова орденом Ленина посмертно, но Данилов не погиб. Его, тяжело раненного, нашли колхозники деревни Черлена и доставили в медсанбат. Вскоре он снова поднялся в небо.
Это было лишь началом. Советские летчики вписали таранный удар в свой боевой арсенал, и множество раз именно таран сокрушал противника. Был случай, когда решение прыгать с парашютом казалось единственным возможным для Бориса Ковзана. Его «Як-1» врубился в фюзеляж «юнкерса», и обе машины, сцепившись, как вагоны трамвая, несколько минут летели вместе к гибели. Так все-таки прыгать или… уж больно жаль верно служивший и однажды уже таранивший фрица «Як»! Земля приближалась, но Ковзан упрямо пытался вырвать ястребок из смертельных объятий врага и — вырвал! Посадка прошла удачно. После небольшого ремонта машина опять готова была сразиться с врагом.
Весть о необычном приеме русских мигом распространилась среди фашистских асов. Ужас перед ним заставил даже опытных мастеров избегать тарана. Уже 27 июня 1941 года, пытаясь уйти от тарана, гитлеровец вогнал свой самолет в воды Псковского озера.
Тактика таранного боя постоянно обогащалась. Выработалась даже своеобразная классификация: таран прямой, то есть всей массой самолета; таран неполный, с подсеканием, или чирканьем (по примеру Нестерова); таран безударный, то есть удар винтом по жизненно важным частям самолета, — классический таран, при котором, как правило, сохраняется жизнь летчика и самолета. После него машины-победители возвращались на базу с искореженными винтами, «лечились» и вновь взмывали в воздух.
Из сотен самолетов противника, сбитых в московском небе, двадцать повержены таранным ударом. И не всегда классическим способом, обстоятельства иногда диктовали другие приемы: приходилось учитывать тип вражеского самолета, его вооружение, взаимное положение машин, их курс, высоту. За считанные секунды не так-то просто все это взвесить. И в летопись таранного боя входили двойные и тройные удары по одному самолету — добивания.
Таран, уже сам по себе невероятный прием, оказался возможным и ночью: 6 августа Виктор Талалихин сбил «Хе-111» в ночном московском небе. Следом за ним, через два дня, таранил врага в свете прожектора В. Киселев.
Долго бытовало мнение, что он возможен и на штурмовике — Ф. Литвинов сбил «мессер», ударив его винтом по хвосту. На пикирующем бомбардировщике П. Игашев сбил два самолета противника огнем пулемета, а загоревшись сам, успел-таки винтом пропороть бок третьему. На бомбардировщике таранила фашистский истребитель женщина-летчица Екатерина Зеленко.
В таране беспредельная храбрость сочеталась с отточенным воинским мастерством, дерзкий натиск — с точным расчетом и выдержкой. И именно поэтому многие наши летчики неоднократно уничтожали врагов этим приемом: дважды — П. Харитонов, А. Катрич, Я. Иванов, А. Лукьянов, П. Гузов, П. Тарасов, С. Ачкасов, Б. Пирожков, П. Шавурин, А. Добродецкий, В. Калугин, С. Луганский, И. Мартыщенко, П. Бринько, Н. Лисконоженко, М. Борисов, И. Мещеряков. Трижды ходил на таран А. Хлобыстов и четырежды — Б. Ковзан. Таран был следствием массового героизма советских людей на войне, превыше собственной жизни ставивших долг перед Родиной».
Применялся таран и в морских сражения Великой Отечественной.
«25 ноября 1941 года сторожевой корабль «Бриз», которым командовал лейтенант В.А. Киреев, находился в боевом Дозоре на линии мыс Святой Нос — мыс Канин нос. Надо сказать, что в мирные дни «Бриз» был обыкновенным рыболовным траулером, замечательным разве что крепостью постройки.
Крутой предрассветный туман растекался по воде, скрывая горизонт. Было 6 часов 15 минут, когда старшина второй статьи Чижов впереди по курсу увидел силуэт корабля. И тотчас определил, что это фашистская субмарина в надводном положении. Видимо, воспользовавшись благоприятными условиями, подводный пират всплыл, чтобы провентилировать отсеки и зарядить аккумуляторную батарею.
Решение пришло молниеносно. Команда «полный вперед», комендоры устремились к носовому орудию, поединок начался. Корпус лодки рос прямо на глазах. Выстрел, второй, третий… Артиллеристы успели выпустить пять снарядов, когда — с момента обнаружения лодки не прошло и четырех минут — форштевень «Бриза» с железным скрежетом ударил фашистскую субмарину в борт ближе к корме. Заваливаясь на левый борт, с большим дифферентом на корму «У-578» быстро исчезла в ледяной пучине».
Таранили советские моряки и надводные корабли. В июне 1944 года два наших бронекатера в северной части Чудского озера обнаружили четыре фашистских катера и, несмотря на численное превосходство врага, пошли в атаку. Поставленная гитлеровцами дымовая завеса начала расползаться по воде. Бронекатер № 322 под командованием лейтенанта В. Волкотруба с отчаянной смелостью врезался в строй вражеских кораблей, сразу по нескольким целям ведя огонь. Все внимание сосредоточилось на нем. Этим воспользовался командир бронекатера № 213 лейтенант А. Смирнов. Дав полный ход, сквозь дым и огонь боя он пронесся к одному из гитлеровских кораблей и форштевнем раскроил ему борт. После губительного таранного удара фашистский катер затонул.
«…Когда таран официально входил в арсенал боевых приемов, — писал Герой Советского Союза вице-адмирал в отставке Н. Кузнецов, — на него решались только самые отважные и решительные командиры. Какая же отвага требовалась от лейтенанта Смирнова, чтобы ринуться на таран современного корабля сквозь огонь скорострельных пушек и крупнокалиберных пулеметов!»
Удивительные слова произнес адмирал Н. Кузнецов: «Таран официально входил в арсенал боевых приемов!» Дело в том, что никто наших летчиков и моряков специально не учил таранам, пехотинцев не учили бросаться под гусеницы танков, обвязавшись гранатами, или подрывать себя вместе с врагами.
Но от них этого ТРЕБОВАЛИ!
Вынужденность солдат такими средствами вести бой подчеркивает лишь неумение и неготовность командования грамотно воевать. Заставлять солдат жертвовать собой могло лишь то командование, которое не снабдило еігою армию необходимыми средствами для уставного, НОРМАЛЬНОГО ведения войны в достаточном количестве.
И недаром самопожертвование советских бойцов было действительно массовым.
Поэтому таран официально входил разве что в неофициальный арсенал боевых приемов.
Некоторый свет на это противоречие проливает статья Андрея Сотникова, опубликованная в АИФ № 19 за 1997 г., которая так и называется: «Смертники на войне».
«В детском возрасте мы узнаем имена Николая Гастелло, Виктора Талалихина, Александра Матросова… О них говорят, как о патриотах, пожертвовавших жизнью во имя Родины. Оценка справедливая, но все же неполная. Выстраивая факты в логическую цепочку, приходишь к выводу, что за броском на амбразуру дота или тараном стоял не просто осознанный выбор конкретных людей. Напрашивается вывод об особой ПОЛИТИКЕ. (…)
В Красной Армии в 1941–1945 гг. свыше 200 человек закрыли собственными телами амбразуры пулеметных гнезд. Советские летчики совершили 636 воздушных и 448 огненных таранов. (При огненном таране подбитый летчик направлял машину на наземную цель.) Число пехотинцев и матросов, бросившихся с гранатами под гусеницы немецких танков, исчислялось сотнями.
Наше «движение смертничества» (хотя оно так впрямую и не называлось) в определенном смысле превзошло японское. Отряды «камикадзе» начали формироваться военным командованием Японии лишь осенью 1944 г. (…) В тот период боевые действия для Японии приобретали все более выраженный оборонительный характер. Напомним, что во Вторую мировую войну эта страна вступила по сути в 1937 г., начав агрессию против Китая.
Следовательно, при всей преднамеренности акций «камикадзе» и «тейсинтай» (ударных отрядов. — O.K.), они все же были совершены в ходе оборонительных боев. Смертники фанатично верили, что только их гибель защитит их дом, страну и императора от неумолимо надвигающегося противника.
Наоборот, большинство бросков на амбразуру красноармейцев и краснофлотцев приходится на 1943–1945 гг., т. е. на период наступательных операций. Есть свидетельства того, что «матросовские» броски сознательно совершались даже в ходе майских боев за Берлин.
На победоносные 1944–1945 гг. выпадает примерно 15 % воздушных и 25 % огненных таранов от общего числа совершенных советскими летчиками в годы войны.
Ещё можно как-то понять то, что в условиях военного времени в пропагандистских целях фальсифицировались данные об этих подвигах и людях, их совершивших. Известно, что Александр Матросов имел свыше 40 предшественников, однако на щит — конечно, не по его вине — было поднято именно его имя. Была подтасована дата его последнего боя: 27 февраля исправили на 23 февраля, приурочив событие к юбилею Красной Армии.
Непростительно то, что высшее военное руководство во главе с Верховным Главнокомандующим И.В. Сталиным попыталось придать исключительному, почти сверхъестественному патриотическому порыву бойцов чуть ли не плановый характер. В частности, броски на амбразуру стали пропагандироваться как способ боевых действий пехоты при преодолении хорошо подготовленной обороны противника. Лозунг «Отдать жизнь за Родину!» усилиями политорганов превращался в требование постоянной готовности стать смертником — и не только тогда, когда сильный враг стоит у порога, но и тогда, когда он и без того недалек от гибели…
И пусть написанное выше не покажется кощунством по отношению к павшим героям. Безнравственно, не раскрыв всей правды о Великой Отечественнойвойне, торопиться вновь наводить глянец на память оней…»
Самым знаменитым советским «камикадзе» времен Великой Отечественной войны является Александр Матросов, боец 6-го добровольческого корпуса им. Сталина.
Его подвиг стал легендой, о нем сняты кинофильмы, его именем названы улицы и корабли. О нем сочиняли кощунственные анекдоты.
А меня давно интересовал вопрос, как броски на амбразуру могли быть настолько эффективными, что их пропагандировали в качестве боевого приема?
Я лично видел, как автоматные очереди «Калашникова» пробивали стволы деревьев и превращали в пыль кирпичи.
Думаю, что германский MG, ведущий огонь из амбразуры, при скорострельности 700 выст./мин. просто разорвал бы тело героя пополам за секунду. Да и если удавалось подобраться к огневой точке так близко, что можно броситься на нее грудью, почему не воспользоваться гранатой?
И лишь спустя много лет я нашел в рубрике «Секретные материалы» газеты «Новое дело» от 21–27 февраля 2003 года журналистское расследование этой темы. Весьма любопытное, на мой взгляд.
«Говорит капитан в отставке Лазарь Лазарев, в годы войны командовавший разведротой:
«Летом сорок третьего года, когда после указа о присвоении Александру Матросову звания Героя Советского Союза вовсю разворачивалась пропагандистская кампания по прославлению его подвига как примера для подражания, мы как-то между собой обсудили эту историю. Нам, видевшим, что делает с человеком пулеметная очередь с близкого расстояния, было ясно, что закрыть своим телом амбразуру нельзя. Как выглядит человек после этого — не хочется и вспоминать… Даже винтовочная пуля сбивает человека с ног. А пулеметная очередь в упор сбросит с амбразуры любое самое грузное тело…»».
А вот мнение Вячеслава Кондратьева, известного российского писателя, в годы войны командовавшего штрафными подразделениями и воевавшего в тех же местах, что и Матросов: «Во время войны мы недоумевали: зачем бросаться на амбразуру, когда ты так близко подобрался к огневой точке противника? Ведь можно закинуть гранату в широкий раструб дзота, можно открыть густой автоматный огонь по ней и тем самым заставить замолчать пулемет противника…»
В общем, получается, что подвиг Матросова выглядит несколько фантастичным и практически невероятным.
Так что же на самом деле произошло тем февральским трагическим днем 1943 года?
Увы, судить об этом сегодня очень сложно. Легенда о подвиге была составлена на основе коротенького донесения агитатора политотдела Шестого добровольческого корпуса старшего лейтенанта Волкова. После боя за деревню Чернушки он написал следующее сообщение:
«Комсомолец Матросов, 1924 года рождения, совершил героический поступок — закрыл амбразуру дзота своим телом, чем и обеспечил продвижение наших стрелков вперед. Чернушки взяты. Наступление продолжается. Подробности сообщу по возвращении».
Но сообщить подробности старший лейтенант не успел. Вечером того же дня он был убит. А в политотделе корпуса ухватились за донесение и в вышестоящие инстанции ушла бумага, разукрашенная уже поэтическими подробностями, вроде такой: «Пулемет захлебнулся кровью героя и умолк». Летом 1943 года о подвиге узнал сам Сталин, посещавший войска Калининского фронта. В сентябре он дал распоряжение следующего содержания:
«Великий подвиг товарища Матросова должен служить примером воинской доблести и героизма для всех воинов Красной Армии».
После этого и заработала вовсю пропагандистская машина по прославлению Матросова.
Сохранилось только одно свидетельское показание человека, участвовавшего в бою за деревню Чернушки. Это командир взвода, где служил герой, лейтенант Леонид Королев. Он опубликовал свой рассказ во фронтовой газете. Но надо помнить, что уже вовсю разворачивалась пропагандистская кампания, и потому лейтенант, рассказывая о виденном, находился под чутким контролем военных цензоров и политработников. Из текста его рассказа видно, что, излагая подробности боя Королев постоянно путается. В одном месте он говорит о том, как Матросов закрыл своим телом пулемет. А в другом утверждает, что уже после боя тело героя нашли за несколько метров от дзота…
Попытку реконструировать подвиг предприняли только через несколько десятков лет после войны. Вот версия Лазаря Лазарева:
«К 50-летию Победы я услышал по радио передачу о герое, повторившем подвиг Матросова и удостоенном звания Героя Советского Союза. Этот герой оказался жив и проживал в одном из сельских районов Украины. Он очень просто, я бы сказал, по-будничному и потому абсолютно достоверно рассказал, как на самом деле было дело.
Он оказался впереди атакующих. Привстал, чтобы бросить гранату, а в это время по нему стеганула пулеметная очередь. А тем, кто был сзади, показалось, что он закрыл амбразуру дзота. Но тем не менее вражеский пулемет был уничтожен. В части, где он служил, его посчитали убитым, а он выжил, хоть и стал инвалидом и пятьдесят лет понятия не имел, что его представили к высокой награде… Наверное, нечто подобное было совершено и Матросовым».
У писателя Кондратьева несколько иное видение событий:
«У Саши Матросова, по всей видимости, закончились гранаты и патроны. И он был вынужден действовать по-другому: обойдя дзот, залез на него и сверху старался прижать ствол пулемета, но немецкие солдаты, схватив ею за руки, стащили вниз и убили. Этой заминкой и воспользовалась рога, прорвавшая вражескую оборону. Это подвиг разумный, умелый и не вина Матросова, что у него не хватило физических сил: на фронте мы все страшно недоедали… Но нам не сказали правду, создали легенду, в которую никогда не верили обстрелянные солдаты».
Да, Александр Матросов действительно совершил героический поступок, не подлежащий сомнению. Кстати, за всю войну подвиг, подобный этому, совершили сотни наших воинов. И Матросов не был первым. Еще летом 1941 года политрук Александр Панкратов пожертвовал своей жизнью, лично уничтожив вражеский дзот в бою под Новгородом. Видимо, Матросову просто «повезло, что на его поступок обратил внимание сам Сталин…
Подвиг в действительности оказался не таким поэтичным, как его рисовали армейские пропагандисты».
От этого, конечно же, подвиг не перестал быть подвигом.
Но пропагандистская машина, перейдя все грани приличия и здравого смысла в воспевании «несгибаемого коммунистического духа» советских людей, «превыше собственной жизни ставивших долг перед Родиной», буквально нивелировала героизм наших солдат, добившись результата прямо противоположного тем целям, которые она перед собой ставила. На уникальные случаи самопожертвования перестали обращать внимания, они уже не поражают наше воображение, а воспринимаются чем-то вроде будничного однообразия войны.
Об этом открыто пишут многие современные публицисты.
«Весьма показательно, что многие военные историки продолжают пропагандировать не воинское мастерство, находчивость, храбрость, которые в первую очередь определяли исход боев и сражений, а самопожертвование, часто граничившее с самоубийством. «Обвязавшись гранатами», он бросился под танк. Подвиг командира тут же повторили его подчиненные, и четыре «тигра» замерли, охваченные пламенем».
В. Суворов в своей книге «Очищение» также подметил эту особенность патриотического воспитания.
«Признаюсь: мемуары немецких генералов мне нравились куда больше, чем мемуары советских. Советский генерал вспоминал о том, как последней гранатой рядовой Иванов подорвал немецкий танк, как последним снарядом сержант Петров уничтожил атакующих гитлеровцев, как под шквальным огнем политрук Сидоров поднял бойцов в атаку, как лейтенант Семенов направил свой горящий самолет на скопление танков… И рассказывали наши генералы о том, что говорил, умирая, рядовой Иванов: он просился в партию. И сержант Петров тоже просился. И все другие.
А у немцев никто почему-то подвигов не совершал, героизма нe проявлял. В их мемуарах нет места подвигам. Для них война — работа. И они описывали войну с точки зрения профессионалов: у меня столько сил, у противника, предположительно, столько… Моя задача такая-то… Выполнению задачи препятствуют такие-то факторы, а сопутствуют и облегчают ее такие-то. В данной ситуации могло быть три решения, я выбрал второе… По такой-то причине. Вот что из этого получилось.
Мемуары немецких генералов — это вроде бы набор увлекательных поучительных головоломок. Каждый писал на свой лад, но все — интересно. А мемуары наших генералов вроде бросались одной и той же группой главпуровских машинисток, которые только переставляли номера дивизий и полков, названия мест и имена героев. У нашего солдата почему-то всегда не хватало патронов, снарядов, гранат, и все генеральские мемуары — про то, как наши ребята бросаются на танк с топором, сбивают самолет из винтовки и прокалывают вилами бензобак бронетранспортера. Все у нас как бы сводилось к рукопашной схватке, к мордобою, вроде и нет никакого военного искусства, никакой тактикой.
У нас в мемуарах — школа мужества.
У немцев — школа мышления».
К сожалению, подобный подход к описанию войны сохранился в нашей литературе до сих пор. (И к нему еще присоединились элементы кинобоевиков.) Только теперь эксплуатируются не коммунистические принципы, а возрождение патриотического духа и национальной идеи.
В заблуждении оказались не только современные исследователи, но и сотни тысяч советских солдат Великой Отечественной, в сознании которых произошел чудовищный перекос.
«Апология жертвенности, идеи сугубо языческой, пронизывает всю пропагандистскую работу. (…) Не задумывались, что такая пропаганда в армии совершенно аморальна, она продолжает восхвалять жестокие методы руководства войной».
«Великий подвиг товарища Матросова должен служить примером…»
ещё как-то можно объяснить, когда подобный призыв звучит под Москвой в 41-м, но — в 45-м, на улицах Берлина… Понятно, что на последнем этапе войны людей все трудней было посылать на смерть. Для этого агитация политработников должна была достичь своего апогея, сравнимого с истерией. И содержать в себе скрытую угрозу: «Жертвуй собой, как товарищ Матросов, или, за проявленную в бою трусость, сам знаешь, что тебя ждет…»
Обреченность советских солдат проявлялась в наплевательском, бесчеловечно-диком отношении к павшим бойцам. И им же поддерживалась, прививая равнодушие к собственной судьбе.
Довольно часто в воспоминаниях ветеранов можно встретить такие слова: «Впереди повозка, за ней пленные. Идут тихо и молча. Из окопа торчит мертвая нога.
— Хоть бы зарыли поглубже, — говорит водитель, — а то собаки бегают».
В письме бывшего заместителя председателя Львовского облисполкома Н.М. Петренко, направленном в Главное политическое управление Красной Армии в октябре 1943 г. (то есть когда Красная Армия уже наступала), говорилось:
«Я считаю вопрос о правильном погребении погибших советских бойцов и командиров вопросом важным, влияющим на боевой дух армии.
Немцы крепко учитывают психологическое воздействие на живых солдат соблюдения ритуала погребения и воспринимают его как заботу о человеке даже после его смерти. У нас же наоборот — полное пренебрежение к трупам убитых. По дорогам от г. Каменска Ростовской области до Харькова я немало встречал убитых красноармейцев, трупы которых валялись по 10–15 дней на дорогах в грязи, в канавах, в полях. По этим Дорогам проезжают воинские части и наблюдают эту недопустимую картину нашей халатности. Для каждого воина Красной Армии совсем не страшна смерть, по-моему, очень страшно очутиться на месте убитого, брошенного на дорог е, как что-то никому не нужное, забытое. (…)
Считаю, что вопрос обязательного и своевременного захоронения погибших воинов Отечественной войны является одним из важных вопросов агитационного порядка, который отражается на психологии красноармейца…»
Подобное отношение к солдатским жизням и смертям сохранялось вплоть до конца войны.
«Я вспомнил бои за Одером в 1945 году и престарелого генерала-артиллериста, выговаривавшего молодому командиру дивизии полковнику за то, что в полосе его дивизии генерал обнаружил незахороненный труп убитого лейтенанта, лежавший у дороги, по которой шли войска. Помнится генерал говорил: «Своевременно и с почестью похоронить павших в бою — это немаловажный моральный фактор для живых. Что подумают бойцы, проходящие и проезжающие мимо тела убитого лейтенанта, лежащего в грязной жиже? Только одно— может, и мое тело будет вот так валяться».
Цинизм, с которым пропагандисты «требовали постоянной готовности стать смертником» (читай — трупом), не мешал им хвастливо заявлять о преимуществе подобной агитации, обвинять врага в трусости и неспособности идти на жертвы и откровенно фальсифицировать факты.
Поэтому все мы воспитаны на следующих примерах.
«Таранный удар ни в одном учебнике по тактике не значится как прием воздушного боя, но среди сбитых советскими летчиками фашистских самолетов несколько сот уничтожено именно этим боевым приемом. Больше всего фашистских асов поражало то, что после сокрушительного, казалось бы, смертоносного для обеих сторон удара «эти безумцы русские чаще всего ухитрялись оставаться живыми и сохранить свою машину!» Любопытно, что ни в одной публикации об авиации вермахта после первых же столкновений с советскими ВВС в Великой Отечественной войне не цитировались хвастливые слова фюрера: «Славяне никогда ничего не поймут в воздушной войне, это — оружие могущественных людей, германская форма боя».
Ни один из гитлеровских храбрецов, лихо бомбивших города Европы и расстреливавших женщин и детей, не решился ответить тараном на таран! Более того, после бесплодных дебатов «быть или не быть» тарану в ВВС вермахта был издан секретный циркуляр — «уклоняться от таранного удара соблюдением дистанции не менее 100 метров от советского самолета». Русские тараны приучили фашистских молодчиков к осторожному маневрированию и стрельбе издалека даже тогда, когда они скопом налетали на одинокий советский ястребок.
(Возможно, в этом и есть военный профессионализм — обеспечивать себе перевес сил и, избегая потерь, уничтожать врага, тогда как таран — последнее средство, продиктованное безысходностью. — O.K.)».
И, наконец, откровенная ложь: «Итак, из нескольких сот таранных атак, зафиксированных в анналах мировой авиации, все принадлежат советским летчикам, совершившим их на истребителях всех типов, на пикирующих бомбардировщиках, на штурмовиках, на американских машинах «Томагавк».
Но никто не смеет умалять доблесть наших отцов и дедов, обвиняя в трусости германских летчиков, с которыми они сражались! Всем известно, что немцы были храбрыми и умелыми солдатами, сражавшимися мужественно и не менее фанатично, чем советские воины. Они сражались кто за фюрера и за национал-социалистическую идею, кто за Германию и просто за свои дома, когда война пришла на их родину.
В дневниках Й. Геббельса содержатся записи, подтверждающие готовность германских летчиков жертвовать собой.
Запись от 15 марта 1945 г.:
«Кстати, что касается воздушной войны, то теперь против групп вражеских бомбардировщиков должны использоваться так называемые смертники. Фюрер согласился использовать примерно 300 смертников с 95-процентной гарантией самопожертвования против групп вражеских бомбардировщиков, с тем чтобы при любых обстоятельствах один истребитель сбивал один вражеский бомбардировщик. Этот план был предложен еще несколько месяцев назад, но, к сожалению, его не поддержал Геринг. Не стоит больше говорить о военной авиации как о едином организме и роде войск, ибо коррупция и дезорганизация в этой составной части вермахта достигли невероятных размеров». 1 апреля 1945 г.:
«Эскадры вражеских бомбардировщиков опять непрерывно появляются над Германией, причиняя нам огромнейший ущерб. Отныне против этих бомбардировочных эскадр будут применяться в качестве таранящих истребителей старые немецкие самолеты. Нужно исходить из того, что потери этих истребителей-таранов при их тотальном использовании против вражеских бомбардировщиков составят до 90 процентов. Использование старых истребителей в качестве воздушных таранов должно начаться через восемь — десять дней. Ожидают, что это должно дать исключительный эффект. От 50 до 90 процентов наших летчиков-истребителей записались в эту группу добровольно; следовательно, боевой дух наших летчиков-истребителей еще исключительно высок, хотя Геринг по понятным причинам постоянно и утверждает обратное».
9 апреля 1945 г.:
«Первые операции наших истребителей таранного боя не привели к ожидаемому успеху. Это объясняют тем, что соединения вражеских бомбардировщиков шли небольшими группами и с ними пришлось вести борьбу поодиночке. Кроме того, из-за сильного заградительного огня вражеских истребителей, нашим истребителям лишь в немногих случаях удалось осуществить таран. Но из-за этого нельзя падать духом. Речь идет о первой попытке, которая будет повторена еще раз в ближайшие дни и, как можно надеяться, с большим успехом».
Но немцы спохватились поздно. При том господстве в воздухе, которое сохранялось за союзной авиацией, и полном развале структуры ВВС Германии, никакие тараны уже не могли изменить ситуации. Часто на них просто не обращали внимания. Но это вовсе не означает, что «ни один из гитлеровских храбрецов не решился ответить тараном на таран»!
«Пилоты германских истребителей на Западе и так, по сути, были смертниками, поскольку имели очень мало шансов пробиться к цели сквозь огонь пулеметов «летающих крепостей» и сквозь пушечный огонь прикрывавших их тяжелых истребителей Р-47 «Тандерболт». В этих условиях тем меньше у них было шансов совершить таран, если и на дистанцию прицельного выстрела выйти можно было лишь с огромным трудом.
Единственная попытка применить массовые тараны люфтваффе была предпринята 7 апреля — в день последних массированных налетов союзной авиации на германские города». Союзники, похоже, вообще не заметили атаки «камикадзе фюрера».
Сам факт того, что против тебя сражается человек, готовый принести себя в жертву только чтобы уничтожить тебя, действует удручающе и подрывает моральных дух. Когда враг совершает подобный поступок, то солдаты хмурятся. Они понимают, что с таким противником нелегко будет воевать.
По жуткой логике войны, в горячке схватки идеология отходит на задний план. Ярость, озлобление, ненависть охватывает дерущегося, им овладевает мысль уничтожить противника любой ценой.
«Камикадзе фюрера» наверняка являются лишь одним из примеров «смертничества» в германской армии.
Я знал, что о случаях героизма и бесстрашия, проявленного врагом, в нашей литературе пишут скудно, неохотно. Их скрывают. Но я упрямо искал хотя бы косвенные упоминания о них, хотя бы намек на готовность немецких солдат пожертвовать собой «во имя Великой Германии». Где-то цензура должна была допустить оплошность, где-то «проколоться».
И я нашел.
В «Книге будущих адмиралов» А. Митяева, рассчитанной НА ЮНОГО ЧИТАТЕЛЯ, описана сцена, где во время бомбежки Мурманска эсминец «Гремящий» поспешил в глубь Кольского залива на помощь городу.
«Зенитчики «Гремящего» открывают огонь. Вражеские самолеты вынуждены рассыпать строй, но один упрямо движется на цель. Наконец снаряд с «Гремящего» поджигает самолет. А фашист и не думает выходить из боя, НАПРАВЛЯЕТ ГОРЯЩУЮ МАШИНУ В ЭСМИНЕЦ (выделено мной. — О.К.). Какое надо иметь самообладание, чтобы в эти секунды точно целить и быстро стрелять! Сейчас единственная возможность спасти корабль и себя — это влепить снаряд в лоб бомбардировщика. Комендоры орудия левого борта точно влепили снаряд и сшибли самолет с курса. Падая в залив, он пронесся над эсминцем и успел-таки сбросить бомбу…»
Вот он, пример огненного тарана германского летчика советского эсминца!
Кто может усомниться в том, что это был далеко не единственный случай на огромном фронте?
А для того, чтобы в момент атаки смертника «влепить» снаряд в лоб самолета надо действительно иметь воистину фантастическое самообладание. Об этом свидетельствуют ветераны-моряки, отражавшие нападения пикирующих бомбардировщиков и торпедоносцев.
«Оставшиеся два торпедоносца, бросаясь из стороны в сторону, дабы избежать попадания, с самоубийственной храбростью ринулись в атаку. Прошло две секунды, три, четыре — а они все приближались, летя сквозь пелену снега и плотного огня словно заколдованные. Попасть в подлетающий вплотную самолет теоретически проще простого; в действительности же происходит нечто иное. Почти полная неуязвимость торпедоносцев на всех театрах военных действий — будь то Арктика, Средиземное море или Тихий океан, высокий процент успешных атак, несмотря на почти сплошную стену огня, постоянно ставили в тупик экспертов. Напряженность, взвинченность до предела, страх — вот что, самое малое, было тому причиной. Ведь если атакует торпедоносец, то или ты его, или он тебя. Третьего не дано. Ничто так не действует на психику (за исключением, конечно, чайкокрылого «юнкерса», пикирующего почти отвесно), как зрелище приближающегося торпедоносца, наблюдаемого в прицел, когда он растет у тебя на глазах и ты знаешь, что жить тебе осталось каких-то пять секунд… А из-за сильной бортовой качки крейсера добиться точности зенитного огня было немыслимо».
Скорее всего, именно в этом скрывается причина высокой результативности самоубийственных атак на корабли и наземные объекты.
Потом в многосерийном документальном фильме В. Правдюка «Вторая мировая. Русская версия» я услышал такую фразу о налете бомбардировщиков люфтваффе на советский Балтийский флот: «Штеен пытался сыграть роль камикадзе, но его самолет взорвался буквально в 10 метрах от цели».
Обер-офицер Штеен был командиром эскадрильи знаменитого германского нилота Ганса-Ульриха Руделя, уничтожившего, по официальным данным, «519 советских танков (более пяти танковых корпусов), более 1000 автомобилей, грузовиков, паровозов и других транспортных средств, потопил линкор «Марат», крейсер, эсминец, 70 десантных лодок и катеров, разбомбил 150 артиллерийских позиций, гаубичных, противотанковых и зенитных, разрушил множество мостов и дотов, сбил семь советских истребителей и два штурмовика «Ил-2», сам был 32 раза сбит зенитным огнем (и ни разу истребителями). Пять раз был ранен, дважды — тяжело, но продолжал совершать боевые вылеты после ампутации правой ноги, спас шесть экипажей, которые совершили вынужденную посадку на вражеской территории, и в конце войны стіш единственным солдатом германской армии, получившим самую высокую и специально для него учрежденную награду своей страны за храбрость — «Золотые Дубовые Листья с Мечами и Бриллиантами к Рыцарскому Кресту».
Найти данные об асе подобного калибра не составляло труда. И я нашел. Мемуары самого Ганса Ульриха Руделя под названием «Пилот «Штуки». В них поступок его командира, обер-офицера Штеена описан более подробно.
«Как только все мои коллеги приземлились, я спрашиваю, что случилось с командиром. Никто не дает мне прямого ответа, пока один не говорит: «Штеен спикировал на [крейсер] «Киров» и получил прямое попадание на высоте два с половиной или три километра. Зенитный снаряд повредил хвост, и самолет потерял управление. Я видел, как он пытался направить свой самолет прямо на крейсер, работая элеронами, но промахнулся и упал в море. Взрьшего 1000-килограммовой бомбы нанес «Кирову» серьезные повреждения».
Нельзя сказать, что таран гитлеровского летчика являлся следствием пропагандисткой обработки или нацистским фанатизмом. Сам Рудель незадолго до этого дня разговаривал со Штееном. И вспоминал их разговор так.
«Во время одной из таких прогулок со Штееном я нарушаю обычное молчание и спрашиваю его с некоторым колебанием: «Как вам удается быть таким хладнокровным и собранным?» Он останавливается на мгновение, смотрит на меня искоса и говорит: «Дорогой мой, не воображай себе, даже на секунду, что я всегда был таким. Я обязан этим безразличием тяжелым годам горького опыта… Но самая закаленная сталь получается только в самом горячем огне. И если ты проходишь свой путь сам, не геряя при этом связь с друзьями, ты становишься сильнее…»
Рудель признавал, что во время атак его одолевала одна мысль: «Сейчас ничто не имеет значения, только наша цель, наше задание. Если мы достигнем цели, это спасет наших братьев по оружию на земле от этой бойни…»
И в другом месте, после поражения советского линкора «Марат»: «Представляю, что вижу глаза тысяч благодарных пехотинцев…»
По-моему, вывод очевиден.
Простые солдаты в бою дерутся и жертвуют собой не ради каких-то высоких идеалов, а за своих товарищей: мстят за погибших друзей, ненавидят убивающих их врагов. Странно было бы пытаться найти исключение из этого правила.
Подобные случаи являлись не редкостью и в итальянской армии, которая, как известно, не блистала во Вторую мировую ни боевыми качествами, ни высоким моральным духом. В итальянском флоте были даже созданы брандеры — специальные катера-торпеды по примеру японских «сине». Правда, конструкция итальянских катеров хотя бы теоретически предусматривала небольшой шанс на спасение.
«Брандеры представляли собой очень маленькие торпедные катера с большим зарядом взрывчатого вещества в носовой части. Управляемые водителем в спасательном костюме, они с большой скоростью неслись к цели. В какой-нибудь сотне метров от нее водитель бросался в воду, катер же с закрепленным в нужном положении рулем самостоятельно проходил последний участок пути».
25 июля 1941 г. 10-я итальянская легкая флотилия нанесла удар по гавани Валетта на Мальте. Во флотилию входили: корабль обеспечения «Диана», 8 катеров-торпед и 2 сверхмалые двухместные подводные лодки, которые тянули на буксире 2 торпедных катера.
План итальянцев состоял в том, чтобы подлодки пробили заграждение в гавани, а затем оставшиеся средства должны были нанести торпедный удар по кораблям противника. «Две попытки доставить управляемые торпеды с экипажами из двух человек поближе к цели посредством подводных лодок потерпели неудачу, так как противник уничтожил подводные лодки».
Когда это произошло, два итальянских моряка, управлявшие одноместными катерами-торпедами, пожертвовали собой, взорвав свои катера, чтобы проделать проход.
Конечно, самыми известными смертниками являлись японские камикадзе. Их движение было настолько распространено, что умолчать о нем было невозможно, несмотря на все старания приуменьшить его значение и выдать за какой-то особый азиатский феномен или за результат оболванивания населения «милитаристскими кругами Японии, любой ценой желающими оттянуть неизбежное поражение».
Про камикадзе написаны книги и снято огромное количество кинолент, о них упоминают энциклопедии, а само слово «камикадзе» стало именем нарицательным.
О камикадзе сказано так много, что трудно не повториться. Остановлюсь лишь на тех моментах, которые, на мой взгляд, наименее известны..
Я часто пересматриваю кинохронику с атаками камикадзе, пытаясь представить атмосферу ужаса, которая царила в те минуты боя. Небо кипит от разрывов зенитных снарядов, исчеркано паутиной трассеров. Некоторые прорвавшиеся самолеты, словно на последнем издыхании, врезаются в надстройки американских кораблей, и в том месте вздымаются чудовищные клубы пламени. Но еще больше падают в море. Сбитые, они, разваливаются на части, у них отбиваются крылья, летят обломки, и машины валятся в воду, не дотянув каких-то сто, а то и пятьдесят метров до цели.
Но даже близкое падение самолета, начиненного взрывчаткой, может быть опасным для корабля. Об этом можно судить хотя бы по описанию отражения атаки германских торпедоносцев.
«Летя всего в трех метрах от поверхности воды, он (торпедоносец} вплотную приблизился к крейсеру, не выпустив торпеды и ни на дюйм не увеличивая высоту. Видны уже кресты на плоскостях, до крейсера не больше сотни метров. В последнюю секунду пилот отчаянным усилием попытался набрать высоту. Но спусковой механизм, видно, заело — виною тому была не то какая-то механическая неполадка, не то обледенение. Очевидно, пилот намеревался сбросить торпеду в самую последнюю минуту, рассчитывая, что мгновенное уменьшение веса поможет машине круто взмыть вверх.
Нос торпедоносца с размаху врезался в переднюю трубу крейсера, а правое крыло, ударившись о треногу мачты, отлетело словно картонное. Взвилось ослепительное пламя, но ни дыма, ни взрыва не было. Мгновение спустя смятый, изувеченный самолет, из боевой машины превратившийся в пылающее распятие, с шипением упал в морс в десятке метров от корабля. Едва над ним сомкнулась вода, раздался страшной силы подводный взрыв. Оглушительный удар, похожий на удар гигантского молота, поваливший крейсер на правый борт, сбил с ног людей и вывел из строя систему освещения левого борта».
Подобное можно сплошь и рядом наблюдать в документальных фильмах о войне на Тихом океане.
При виде подобных кадров я не могу по-мальчишески злорадствовать: «Ага, не вышло, японский фашист! Недотянул!» Война — это страшно. И я в данном случае не выбираю чью-то сторону. Мне одинаково не по себе при мысли о том, что чувствуют американские моряки, на которых несется смерть, и о том, что испытывает японский пилот, в последнюю секунду осознающий, что гибнет, так и не выполнив свой долг.
Известно, что лишь каждый пятый смертник достигал своей цели. Например, «в самоубийственных атаках в 1944–45 гг. погибли 2525 морских и 1388 армейских летчика, причем из 2550 вылетов камикадзе 475 оказались успешными».
Кстати, в официальных письмах родным погибшего камикадзе командование всегда сообщало, что он поразил вражеский корабль. Запрещалось говорить, «что в действительности он не сумел попасть в цель, что его сбили еще на подлете» и т. д. Информация о самоубийственных атаках передавалась в газеты и на радио. Она подвергалась жесткой цензуре, и все погибшие камикадзе представлялись исключительно как «божественные герои», лишенные недостатков.
«Уступая в качестве и количестве вооружений, японцы пытались компенсировать это самурайским пренебрежением к смерти. Они создавали отряды людей-торпед — подводников, вооруженных минами на бамбуковых шестах, и пехотинцев, бросавшихся под танки с набитыми взрывчаткой рюкзаками. Союзникам приходилось отражать и так называемые «банзай-атаки, когда солдаты собственными телами разминировали минные поля…»
В 1944 г. американцы столкнулись с новой тактикой: легкие японские истребители с подвешенной под фюзеляжем 250-килограммовой бомбой таранили корабли.
Сначала американцы думали, что у атаковавших их самолетов были неисправны двигатели, и летчики таким образом пытались нанести как можно больший ущерб врагам. Но постепенно приходило осознание, что за этим стоит нечто более страшное.
Психологические последствия таких атак были просто ошеломляющими. Замешательство и страх американских моряков росли по мере роста атак летчиков-смертников. Мысль о том, что японские пилоты умышленно направляют свои самолеты на корабли, пугала до оцепенения.
«Было какое-то гипнотизирующее восхищение в этой чуждой Западу философии. Мы завороженно наблюдали за каждым пикирующим камикадзе — больше как публика на спектакле, чем жертва, которую собираются убить. На какое-то время мы забывали о себе, собравшись группами и беспомощно думая о человеке, который находится там», — вспоминал вице-адмирал Браун.
Американцам пришлось срочно принимать контрмеры. Адмирал Честер Нимиц прежде всего приказал установить режим секретности в отношении сведений о действиях камикадзе и результативности их атак. Пришлось довести численность истребителей в авианосных группах примерно до 70 % (по сравнению с обычными 33 %). Выделялись специальные дозоры истребителей, действующих на малых высотах. На кораблях менялось расположение зенитной артиллерии и пулеметов. Эсминцы радиолокационного дозора теперь расставлялись на весьма значительных дистанциях. (В результате этого именно эти эсминцы принимали на себя первые удары камикадзе.) Были организованы непрерывные налеты на аэродромы базирования японской авиации (буквально от зари до зари), что сильно снижало воздействие авиации по японским наземным целям.
В газетных статьях была развернута целая дезинформационная кампания, целью которой было убедить население США, что в момент атак японские летчики были уже мертвы и тараны происходили случайно. Правда могла вызвать панику не только во флоте, но и в стране.
Но главный принцип идеологов камикадзе — «один самолет — один корабль» — так и не был реализован. Сказывалось техническое превосходство союзников.
«После битвы в заливе Лейте (23–26 октября 1944 г.), когда японский флот потерпел поражение и потерял 3 авианосца, 3 линкора, 10 крейсеров и 9 эсминцев из состава эскадры адмирала Куриты против американского флота действовали почти исключительно летчики-«камикадзе», но они не смогли нанести противнику значительных потерь. У пилотов-смертников было мало шансов прорваться к неприятельским кораблям сквозь мощный зенитный огонь и истребительное прикрытие. К тому же бронированные палубы американских тяжелых авианосцев способны были выдержать прямое попадание таранящего самолета с бомбовой нагрузкой».
Чтобы поражать бронированные палубы, японские конструкторы создали ракетный пилотируемый самолет-снаряд «Ока-11», начиненный 1200 кг тринитроанизола. Его старт осуществлялся с бомбардировщика «Мицубиси G-4M2» в районе цели. Затем «Ока» планировал на расстояние 80 км со скоростью 370 км/ч. И лишь непосредственно вблизи цели включались двигатели и самолет разгонялся до 855 км/ч.
С сентября 1944 года по март 1945 года было построено 755 штук таких самолетов-снарядов.
В ходе сражения за остров Иводзима (в другом написании Иво Джима) феврале 1945 г. камикадзе потопили один американский авианосец и повредили второй.
Наиболее яростными и кровопролитными оказались бои за Окинаву, начавшиеся 1 апреля 1945 г.
Перед этим летчиками-смертниками было повреждено 39 американских кораблей, втом числе 2 линкора и 1 экскортный авианосец из группы кораблей союзников, действующей в этом районе.
«В день начала наступления |на Окинаву] «камикадзе» потопили 2 эсминца к северу от Окинавы, а потом, когда 200 самолетов прорвались к побережью острова, был потоплен еще один эсминец, а также танко-десантное судно и два корабля с боеприпасами. 22 судна получили повреждение. (…)
«Камикадзе» в дальнейшем смогли повредить авианосцы «Хэнкок», «Энтерпрайз» и «Банкер Хилл». Были повреждены 4 английских авианосца, прикрывавших высадку на Окинаве. Американская авиация наносила удары по аэродромам на Кюсю, но из-за их удаленности, многочисленности и хорошего зенитного прикрытия не смогла нейтрализовать все взлетно-посадочные полосы.
И лишь к 10 июня 1945 года, когда кадры «камикадзе» истощились, американцы смогли перейти в последнее наступление».
Но неудачи не останавливали японцев. Целые подразделения переводились в категорию камикадзе. Воспитанным на принципах самурайского кодекса чести «бусидо» поражение казалось японским военным хуже смерти.
Еще в XVIII в. священник и воин Ямамото Цунэтомо охарактеризовал смысл жизни самурая: «Путь самурая — это смерть… В случае необходимости выбора между жизнью и смертью незамедлительно выбирай последнюю. В этом нет ничего сложного. Просто соберись с духом и действуй. Тот, кто выбрал жизнь, не исполнив свой долг, должен считаться трусом и плохим работником».
Военный министр Японии Анами издал приказ: «…довести до конца священную войну в защиту земли богов… Сражаться непоколебимо, даже если придется грызть глину, есть траву и спать на голой земле. В смерти заключена жизнь — этому учит нас дух великого Нанко (герой японской мифологии), который семь раз погибал, но каждый раз возрождался, чтобы служить родине». Отсюда и известная фраза «Семь жизней за императора!», которую нередко наносили камикадзе на свои головные повязки — хатимаки — рядом с изображением красного солнечного диска.
Генерал Такутара Сакураи-призывал солдат: «Если твои руки сломаны — сражайся ногами. Если твои ноги сломаны — сражайся зубами. Если твое тело бездыханно — сражайся своим духом».
Солдатские памятки были полны такими наставлениями:
«Путь воина лишь один — сражаться бешено, насмерть. Только идя этим путем, выполнишь свой долг перед владыкой и родителями».
«В сражении старайся быть впереди всех. Думай только о том, как преодолеть вражеские укрепления. Даже оставшись один, защищай свою позицию. Тотчас же найдется другой, чтобы образовать фронт вместе с тобой, и вас станет двое».
Самопожертвование, поставленное на конвейер, было проблемой, которую приходилось решать ценой большой крови.
Советские солдаты столкнулись с камикадзе во время боев с Квантунской армией в августе 1945 г.
«В бой были брошены спецподразделения — японские «камикадзе» (смертники). Они занимали по обе стороны Хинганского шоссе ряды круглых окопов-лунок. Их новенькие желтые мундиры резко выделялись на общем зеленом фоне. Бутылка саке и мина на бамбуковом шесте тоже были обязательными атрибутами «камикадзе». Мы кое-что слышали о них, этих фанатиках, одурманенных идеей «Великой Японии». Знали, что их задача — взорваться вместе станком, самоходным орудием, убить генерала, высшего офицера. Из «камикадзе» в Квантунской армии была сформирована специальная бригада. (…)
Подвиги «камикадзе» прославлялись всеми средствами пропаганды. Количество добровольцев-смертников увеличивалось год от года. Если Пёрл-Харбор штурмовали 15 начиненных взрывчаткой карликовых подводных лодок и самолетов, за штурвалами которых сидели «камикадзе», то у острова Лейте на Филиппинах в октябре 1944 года их насчитывалось уже свыше трех тысяч. Они нанесли большой урон военно-морскому флоту США. Всего «камикадзе» потопили и вывели из строя 322 корабля (не понятно, какими источниками пользовался автор этих строк, А. Кривель, приводя подобные данные. — O.K.). Известно, что «смертниками» планировалось даже взорвать Панамский канал. К концу 1945 года в Японии намечалось их иметь до 300 тысяч.
Все это мы слышали, кое о чем читали в газетах. Но живых «камикадзе» не видели. А вот и они. Молодые люди, чуть старше нас. Полурасстегнутый воротничок, из-под которого выглядывает чистое белье. Матовое, восковое лицо, ярко-белые зубы, жесткий ежик черных волос и очки. И выглядят-то они совсем не воинственно. Не зная, что это «камикадзе», ни за что не поверишь. Но мина, большая хмагнитная мина, которую даже мертвые продолжают крепко держать в руках, рассеивает все сомнения.
Когда через 40 лет я прочитал в газете о том, что на Филиппинах, в городе Анхелесе, где впервые появились «камикадзе», установлена мемориальная доска, снова вспомнились круглые окопы-лунки на склоне Хингана осенью сорок пятого года и в каждом из них молодой смертник-доброволец с миной. К слову сказать, метод борьбы с «камикадзе» быстро нашелся и оказался, как все другое, донельзя простым: на танки садились десантники и расстреливали поднимающихся с миной «камикадзе.
Нет, «камикадзе» не смогли сдержать наступающую лавину советских войск. «Один танк вспыхнул, — пишет впоследствии в своих воспоминаниях японский офицер Хаттори. — Другие, развернувшись в боевой порядок, упрямо двигались вперед. Это и были те самые «Т-34», которые овеяли себя славой в боях против германской армии. Они, используя складки местности, заняли оборону. Было видно, как из укрытия по соседству с русскими выскочили несколько японских солдат и побежали по направлению к танкам. Их тут же сразили пулеметные очереди. Но вместо убитых появились новые «камикадзе». С криками «банзай!» они шли навстречу своей гибели. На спине и на груди у них была привязана взрывчатка, с помощью которой надо было уничтожить цель. Вскоре их трупами была устлана высота. В лощине горели три подожженных ими русских танка…»
Тяжелые бои развернулись за город Муданьцзян: части Квантунской армии защищали его особенно отчаянно. Появилось много «камикадзе» — смертников, бросались они под танки, — выслеживали офицеров, отыскивали артсклады и, проникнув в них, взрывались вместе со снарядами. Не доблесть, а слепое изуверство, тупой бесполезный фанатизм.
Один из таких смертников незаметно подобрался к складу боеприпасов близ стоянки автобата на окраине китайской деревушки. С воинственным воплем, похожим на стон, обреченный солдат ринулся через проволоку, влез между ящиками. Тотчас полыхнуло там и затрещали, лопаясь в огне, патроны. Шоферы выволокли из-под ящиков обожженного, воющего от боли самоубийцу. Плюнули ребята от досады на такую дикость, побежали за санитарами. Уложили японца на носилки, понесли в санчасть, а маленький Лапшин шел рядом, говорил укоризненно:
«Ну и дурак ты, на кой ляд тебе это сдалось — умирать! Живи себе да нас вспоминай. Твоя понял?»
(Справедливости ради следует отметить, что свои солдаты, готовые пожертвовать собой ради победы, всегда считаются героями, достойными подражанию, а вражеские — безумцами и дураками. Сравним: «Великий подвиг товариша Матросова должен служить примером» и «Не доблесть, а слепое изуверство, тупой бесполезный фанатизм…»)
Отряды «камикадзе» были в каждом полку и каждом батальоне. Их, случалось, оставляли при отступлении в тылу противника, чтобы сеять там панику, уничтожать советских военнослужащих.
Кандидатов в эти бригады отбирались как уже говорилось, на добровольной основе. Потом их сводили в отдельные отряды и специально готовили. Перед боем они обычно писали завещания. «Дух высокой жертвенности, — говорилось в одном, — побеждает смерть. Возвысившись над жизнью и смертью, должно выполнять воинский долг. Должно отдать все силы души и тела ради торжества вечной справедливости». К завещанию прикладывались в конверт прядь волос и ноготь. На тот случай, если не останется праха солдата.
Другое завещание начиналось словами: «Высокочтимые отец и мать! Да вселит в вас радость известие о том, что ваш сын пал на поле боя во славу императора. Пусть моя двадцатилетняя жизнь оборвалась, я все равно пребуду в вечной справедливости…»
Думается, нелишне добавить: имело определенное значение и то, что «камикадзе» получал повышенное армейское довольствие. А-фирма, где ранее работал такой солдат, после гибели смертника-добровольца обязана была выдать его семье тридцатитрехмесячное жалованье.
Могу добавить, что все «камикадзе» указом императора посмертно повышались в звании на две ступени, а многие из них награждались орденами империи — «Орденом Золотого Сокола» и «Орденом Восходящего Солнца».
Я уже давно собираю предсмертные письма и записки «камикадзе». Предлагаю ознакомиться с некоторыми из них. Возможно, они внесут ясность в понимание того настроения, с которым японцы уходили в последний бой, охарактеризуют их психологическую подготовку.
«Я опережаю тебя, мама, во встрече с небесами. Молись за меня, мама!
«Не завидуйте отцам ваших друзей: ваш папа стал богом и всегда смотрит на вас с небес.
«Дорогая Мокко, вырастай большой и здоровой. Твой папа отправляется в атаку на врагов. Когда ты вырастешь — ты все поймешь.
28 октября 1944 г., старшина Матсуо Исаоиз 701-й воздушной группы отправил письмо с Филиппин:
«Дорогие родители! Пожалуйста, поздравьте меня. Мне предоставлена прекрасная возможность умереть. Это мой последний день. Судьба нашего отечества зависит от решительной битвы в южных морях, где я опаду подобно цветкам сияющего белизной вишневого дерева.
Я (…) умру без следа вместе с моим командиром эскадрильи и другими товарищами, я желал бы родиться семь раз, чтобы каждый раз смеяться над врагом.
Сейчас я радуюсь шансу умереть, как мужчина! До глубины сердца я благодарен моим родителям, которые растили меня с постоянной молитвой и заботливой любовью. Я также благодарен моему командиру эскадрильи и вышестоящим офицерам, которые смотрели за мной, как если бы я был их собственным сыном, и хорошо готовили меня.
Спасибо вам, мои родители, за 23 года, в течение которых вы заботились обо мне и наставляли. Я надеюсь, что этот мой поступок хоть в какой-то незначительной мере отплатит вам за все, что вы сделали для меня. Вспоминайте по-хорошему обо мне и знайте, что ваш Исао погиб за нашу страну. Это мое последнее желание, и больше нет ничего, что бы я хотел.
Я вернусь как дух и с нетерпением жду вашего визита в храм Ясукуни. Пожалуйста, лучше заботьтесь о себе.
Как славен корпус специальных атак и его подразделение «Гиретсу», чьи бомбардировщики атакуют врага. Наша цель — спикировать на вражеский авианосец. Здесь находится кинооператор. Он снимает. Возможно, что вы сможете увидеть нас в выпуске новостей в театре.
Нас 16 воинов, управляющих бомбардировщиками. Пусть наша смерть будет так внезапна и чиста, как разбитый вдребезги кристалл.
Письмо Энсина Ямагути Терио из 12-й воздушной флотилии:
«…Меня выбрали совершенно неожиданно в подразделение специальных атак. И сегодня я отправляюсь к Окинаве. Если бы мне был отдан приказ совершить самоубийственный полет, то мое искреннее желание — достигнутьуспеха, выполняя свой последний долг. И даже сейчас, в таких обстоятельствах, я не перестаю восхищаться прекрасной Японией. Что это, моя слабость?.
Моя жизнь на службе не была наполнена сладкими воспоминаниями. Это жизнь в покорности, смирении и самоотречении, естественно, не комфортная. Не способный к служебной жизни, я могу лишь использовать тот шанс, который она не дает — умереть за свою страну…»
ещё одна запись в дневнике Окабе Хейити, сделанная 22 февраля 1945 г.:
«…Вылет планируется в течение следующих десяти дней, fl — человек, и надеюсь, что не буду ни святым, ни подлецом, ни дураком — просто человеком.
Как тот, кто провел жизнь в тоскливом стремлении к чему-то и в постоянных поисках, я умру с решительностью и надеждой, что моя жизнь послужит «человеческим документом». В мире, в котором я жил, было слишком много раздоров. Поэтому сообщество рационального человеческого сосуществования должно быть лучше обустроено…
Мыс радостью служим нации в этой жестокой борьбе. Мы будем таранить вражеские корабли, лелея надежду на то, что Я иония станет местом, где живут только любящие семьи, храбрые женщины и прекрасная дружба.
В чем сегодня долг? Сражаться.
В чем завтра долг? Победить.
В чем ежедневный долг? Умереть.
Мы умираем в битве без жалоб…
Если по странному стечению обстоятельств Япония вдруг выиграет эту войну (!) — это будет фатальным невезением для будущего нации. Было бы лучше пройти через настоящие тяжелые испытания, что только укрепит ее.
Подобно вишневому цвету
По весне
Пусть мы опадем,
Чистые и сверкающие».
Нет, японские «камикадзе» не были какими-то «азиатскими изуверами», какими они иногда кажутся нам. Да, они представляли чужую для нас культуру, незнакомую религию, иные обычаи и воспитание. Но они были просто людьми, которым ничто человеческое не чуждо, в том числе и страх перед смертью.
Были и фанатики.
«В общей массе летчиков-камикадзе выделялись так называемые китикай — «сумасшедшие», горевшие желанием поскорее совершить самоубийственную атаку, страдавшие манией самоубийства, исступленные фанатики. Их ряды НЕ БЫЛИ МНОГОЧИСЛЕННЫМИ (выделено мной. — O.K.). Тем не менее почти в каждом подразделении «специальных атак» можно было найти своего китикай. Ярким примером камикадзе-китикай может служить лейтенант Фудзии Хадзиме. Несколько раз он обращался к командованию с просьбой зачислить его в подразделение специальных атак. Однако всегда получал отказ, так как у него была семья и трое детей на иждивении. После очередного отказа командования Фудзии пребывал в подавленном состоянии. Тогда жена, видя переживания мужа, покончила с собой, утопившись вместе с маленькими детьми. Фудзии добился своего и стал камикадзе. Он погиб 28 марта 1945 года, накануне битвы за Окинаву, пытаясь поразить американский корабль».
Но совершенно неправильно было бы считать ВСЕХ японских смертников «какими-то роботами или исступленными фанатиками». Постоянное ожидание смерти было тяжким испытанием для них. Оно расшатывало нервы. Пилотов, пловцов и подводников не покидало чувство ужаса и отчаяния.
Психологическое напряжение и невроз приводили к тому, что они сами стремились поскорее броситься навстречу гибели и с нетерпением задавали командирам только один вопрос: «Когда?»
««Как это ни странно, но гнетущее чувство обреченности внешне у летчиков-камикадзе почти не проявлялось. (…) Поэтому внешне пилоты жили достаточно веселой жизнью. Будучи в увольнениях, они посещали близлежащие города с их гейшами и питейными заведениями. Это было естественно: они старались не отказывать себе ни в чем и таким отношением к жизни достигали эмоциональной разрядки, хотя бы на время снижая бремя обреченности».
Несмотря на различные обряды и привилегии боевой дух обреченных на смерть воинов постоянно падал. Многие Предавались пьянству и разврату, покидая свои базы безо всякого разрешения. Они знали, что война проиграна, и не хотели умирать напрасно. Среди смертников выделилась даже особая группа, получившая название «сукейбей» — сладострастники. Их укоряли в том, что они не спешат ринуться в последний полет и продолжают жить в комфорте, постоянно посещая бордели.
Известен случай, когда «камикадзе», которого заставили вылететь в самоубийственную атаку, в отчаянии и гневе таранил собственный командный пункт.
Эта глава была бы неполной без упоминания о «смертничестве» среди англо-американцев. Обидно, что их приходится ставить на последнее место, даже после итальянцев, однако это ещё раз подчеркивает принятое у нас пренебрежительное отношение к «изнеженным» союзникам, проявляющееся із почти полном отсутствии информации о примерах самопожертвования их солдат. Как о фашистах.
Так и хочется недоверчиво спросить: «Разве они на такое были способны?»
Но случаи сознательного «смертничества» были отмечены во всех армиях стран — участниц Второй мировой войны. Американцы, например, чтут память капитана Келли, чей подвиг был сродни подвигу Гастелло. В декабре 1941 г. его «В-17 D» над Тихим океаном подбили японцы. Дав возможность другим членам экипажа выпрыгнуть с парашютами, Келли протаранил горящим самолетом японский линкор «Харуна»
5 июня 1942 года капитан 1-го ранга Флеминг направил свой сбитый самолет на крейсер «Микума»…
Я не ставил перед собой задачу собрать все факты и свидетельства таранов наших союзников, подрывания себя вместе с окружившими их немцами и японцами. Достаточно нескольких примеров, чтобы понять — такое случалось.
Мало того, накануне открытия второго фронта американцы попытались взять на вооружение авиационный таран, подкрепив его техническими расчетами.
Фирма «Нортроп» сконструировала истребитель для таранного удара, который предполагалось наносить передней кромкой крепкого, усиленного листами магниевых сплавов крыла по хвостовому оперению неприятельского самолета.
Однако эти истребители разрушились в первых же полетах.
Основные бои англо-американцам пришлось вести на море, поэтому не редкостью для них были морские тараны. Английский моряк А. Маклин оставил художественное описание попытки одного из таких таранов, когда в самоубийственную атаку устремился целый крейсер.
«Сквозь снежную пелену Джонни с трудом разглядел смутный силуэт немецкого крейсера. С дистанции в несколько миль тот беспощадно всаживал в тонущее судно один снаряд за другим, видны были вспышки орудийных выстрелов. Каждый залп попадал в цель: меткость немецких комендоров была фантастической.
«Улисс» мчался, вздымая тучи брызг и пены, навстречу вражескому крейсеру. Он находился в полумиле, на левой раковине «Сирруса». Носовая часть флагмана то почти целиком вырывалась из воды, то с громким, как пистолетный выстрел, гулом, несмотря на ветер, слышным на мостике «Сирруса», ударялось о поверхность моря. А могучие машины с каждой секундой увлекали корабль все быстрей и быстрей вперед.
Словно завороженный, Николлс наблюдал это зрелище. Впервые увидев родной корабль с той минуты, как покинул его, он ужаснулся. Носовые и кормовые надстройки превратились в изуродованные до неузнаваемости груды стали; обе мачты сбиты, дымовые трубы, изрешеченные насквозь, покосились; разбитый дальномерный пост смотрел куда-то в сторону. Из огромных пробоин в носовой палубе и в корме по-прежнему валил дым, сорванные с оснований кормовые башни валялись на палубе. Поперек судна, на четвертой башне все еще лежал обгорелый остов «кондора», из носовой палубы торчал фюзеляж вонзившегося по самые крылья «Юнкерса», а в корпусе корабля, Николлс это знал, напротив торпедных труб зияла гигантская брешь, доходившая до ватерлинии. «Улисс» представлял собой кошмарное зрелище. (…)
«Сиррус» двигался навстречу противнику, делая пятнадцать узлов, когда в кабельтове от эсминца «Улисс» промчался с такой скоростью, словно тот застыл на месте.
— Впоследствии Николлс так и не смог как следует описать, что же произошло. Он лишь смутно припоминал, что «Улисс» больше не нырял и не взлетал на волну, а летел с гребня на гребень волны на ровном киле. Палуба его круто накренилась назад, корма ушла под воду, метров на пять ниже кильватерной струи — могучего в своем великолепии потока воды, вздымавшегося над изуродованным ютом, ещё он помнил, что вторая башня стреляла безостановочно, посылая снаряд за снарядом. Те с визгом уносились, пронзая слепящую пелен снега, и миллионами светящихся брызг рассыпались на палубе и над палубой немецкого крейсера: в артиллерийском погребе оставались лишь осветительные снаряды. (…) Но одного он не мог забыть — звука, который сердцем и разумом запомнил на всю жизнь. То был ужасающий рев гигантских втяжных вентиляторов, подававших в огромных количествах воздух задыхающимся от удушья машинам. Ведь «Улисс» мчался по бушующим волнам самым полным ходом, со скоростью, которая способна была переломить ему хребет и сжечь дотла могучие механизмы. Сомнений относительно намерений Тэрнера не могло быть: он решил таранить врага, уничтожить его и погибнуть вместе с ним, нанеся удар с невероятии скоростью в сорок и более узлов. (…)
Крейсер продолжал мчаться со скоростью сорок узлов, как вдруг в носовой части корпуса над самой ватерлинией появилась огромная пробоина. Возможно, то взорвался вражеский снаряд, хотя он вряд ли мог попасть в корабль под таким углом. Вероятнее всего, то была торпеда, выпущенная не замеченной вовремя субмариной. Могло статься, что в момент, когда носовая часть корабля зарылась в воду, встречной волной торпеду выбросило на поверхность. Подобные случаи бывали и прежде; редко, но бывали… Не обращая внимания на страшную рану, на разрывы тяжелых снарядов, сыпавшихся на него градом, «Улисс» по-прежнему мчался под огнем противника.
Внезапно раздался страшной силы оглушительный взрыв: в орудийном погребе первой башни сдетонировал боезапас. Вся носовая часть корабля оказалась оторванной. Облегченный бак на секунду взлетел на воздух. Затем изувеченный корабль врезался в набежавший вал и стал погружаться. Уже целиком ушел под воду, а бешу но вращающиеся лопасти винтов продолжали увлекать крейсер все дальше в черное лоно Ледовитого океана».
Нам трудно понять, что заставляло англичан и американцев жертвовать собой в те моменты, когда, как нам кажется, этого можно было избежать. СССР и Германия схватились яростно, не на жизнь а на смерть. Две противоборствующие тоталитарные системы воспитали из своих солдат настоящих фанатиков, ненавидящих друг друга, ослепленных идеологией. Но почему добровольно шли на смерть наши союзники, на территорию которых не ступала нога врага, которым не грозила оккупация, рабство, ни, вообще, поражение в войне?
Наверное, мы, в силу своего воспитания, чего-то не понимаем, не видим законов, одинаковых для всех воюющих сторон.
Может быть, настоящая Война скрывается от нас под напыщенными фразами и красивыми лозунгами, которыми мы окружены с раннего детства.
Думаю, что ответ на этот вопрос дал сам А. Маклин, размышляя о причинах, заставляющих солдата любой армии переступить порог между Жизнью и Смертью.
«Что же до пресловутой ненависти к врагу, любви к своим близким и отечеству — понятиям, которые, как внушают миру сентиментальные обыватели, борзописцы и краснобаи, занятые шовинистической болтовней, ни одно из этих чувств не вдохновляло моряков. (…) Никто и словом не обмолвился об этом.
Ненависти к врагу в них не было. Чтобы кого-то ненавидеть, надо его знать в лицо, а они его не знали. Моряки просто проклинали своих врагов, уважали их, боялись и уничтожали, когда выпадал случай, иначе те уничтожили бы их самих. Люди вовсе не думали, что сражаются за короля и отечество; они понимали: война неизбежна, но им претило, когда необходимость эту прикрывали трескучей лжепатриотической фразой. Они лишь выполняли то, что им приказывают, иначе их бы поставили к стенке. Любовь к близким. В этом заключен известный смысл, но не более. Защищать свою семью — естественное чувство, но оно представляет собой уравнение, истинность которого прямо пропорциональна расстоянию. Довольно сложно вообразить себе, чтобы зенитчик, скрючившийся в обледенелом гнезде «Эрликона» где-нибудь неподалеку от острова Медвежий, воображал, что защищает утопающий в розах коттедж в Котсуолде.
…Что же до остального, то искусственно раздуваемая ненависть к другим нациям и расхожий миф о короле и отечестве не стоят и ломаного гроша. Когда человек стоит у последней черты, когда на исходе надежда и выдержка, лишь великие и простые чувства — любовь, печаль, сострадание, отчаяние — помогут ему найти силы, чтобы перешагнуть этот рубеж».
Но всего этого было бы недостаточно, чтобы человек бросился навстречу гибели. Даже в горячке боя. Без внутренней готовности пожертвовать собой были бы невозможны случаи самоубийственных атак и таранов.
Война воспитывает в людях смертников с раннего детства. Когда мальчишка берет в руки игрушечный автомат, когда на парад выходят подростки стзинтовками наперевес, когда в военно-спортивных лагерях проводятся занятия по рукопашному бою, когда дети открывают книги по истории или смотрят новости из «горячих точек» но телевидению.
Мы живем в окружении вооруженных конфликтов. Только когда прекратятся войны, тогда и перестанут подрастать солдаты, готовые убивать даже ценой своей жизни. И наоборот, когда люди научатся ценить свою жизнь и жизнь других людей, тогда войны станут весьма проблематичными.
Вот только пока человечество ищет выход из этого замкнутого круга, на мир обрушилась ежедневно растущая армия смертников-шахидов…
Победа всегда на стороне больших батальонов.
Воюй не числом, а уменьем.
Да, мы умеем воевать, Но не хотим, чтобы опять Солдаты падали в бою На землю грустную свою.
Случилось так, что Господь наградил меня некоторыми способностями к рисованию. И во время моей службы в армии это не осталось незамеченным. После чего, с одной стороны, моя армейская жизнь несколько усложнилась, а с другой я приобрел такие знания, которые мог получить разве что в военном училище.
Конечно, умение нарисовать в дембельском альбоме полуобнаженную девицу в гусарском доломане и кивере и сидящую верхом на пушке ценилось в солдатском коллективе. Пришлось откликаться на многочисленные просьбы своих товарищей. Но, кроме того, нередко после отбоя, когда единственным желанием остается опустить голову на подушку, вытянуть сбитые ноги и расслабить плечи, покрытые кровоизлияниями от многочисленных ремней и лямок снаряжения, на тумбочке дневального вдруг просыпался динамик селекторной связи: «Казаринова в штаб!»
Это означало, что предстоит бессонная ночь в работе над оформлением карт перед предстоящими учениями. В такие моменты всех солдат, умеющих держать в руках карандаш и худо-бедно владеющих плакатным пером, бросали на помощь штабным канцеляристам. Таких набиралось обычно два-три человека, в число которых неизбежно попадал и я. Нас в шутку называли «окопниками», и вот почему. С трудом отмывшись от пороховой копоти и соляры, въевшихся в кожу рук, кое-как отчистив рукава и колени формы от земляных пятен, мы представляли собой довольно сильный контраст со штабными писарями — чистенькими, аккуратными, отутюженными и даже пахнущими парфюмом, но с покрасневшими от хронического недосыпания глазами.
А потом начинался кропотливый многосуточный труд под присмотром дежурного, вечно взволнованного офицера. Офицеры волновались потому, что все делалось, как всегда, аврально, в последний момент перед учениями, приездом начальства или генеральской инспекцией.
Карты были и маленькие, которые достаточно расстелить на столе как скатерть, были и огромные, во всю комнату, когда приходилось сдвигать по четыре — шесть столов, но и их хватало лишь на четверть карты. Мы ползали по ним: штриховали, ретушировали, раскрашивали, подписывали, наносили цветные значки и таблицы состава воинских частей. В результате получалась красота — хоть на стену вешай в качестве ковра!
Мне приходилось работать и в гигантских полированных кабинетах и в заиндевевших палатках при свете «летучек». Довелось присутствовать на многих командно-штабных учениях (КШУ): ротных, батальонных, дивизионных и — святая святых — штаба Военного Округа. Соответствующие органы, разумеется, обязали дать подписку о неразглашении, невыезде и так далее, но дело не в этом.
Со временем я научился неплохо читать карты и разбираться в хаотичном (как мне поначалу казалось) нагромождении цифр и условных обозначений. Мне и раньше-то, до службы в армии, нравилось разглядывать в учебниках истории и военной литературе незамысловатые схемы сражений и кампаний.
А после службы в армии это стало для меня и подавно захватывающим занятием. Мне казалось, что полководцу, даже не выходя из кабинета, достаточно продумать свой план, учесть каждую мелочь, и победа ему была обеспечена.
Но «кабинетная стратегия» потому и называется «кабинетной», что она не учитывает реалии передовой: поведение солдат, их настроение, опыт, поступки одиночек, ежеминутное изменение ситуации и действия противника.
Многочисленные планы, схемы, карты, опубликованные в исторических книгах, находящиеся в музеях, не позволяют увидеть главное — страдания людей, а значит, и саму Войну. Война словно прячется за ними, представая в наших глазах теоретическими выкладками, противоборством интеллектов, мирным шуршанием бумаг.
Что обозначает на карте морского боя перечеркнутый значок корабля? Правильно, потопление. А что это означает для его экипажа?
«Хуже произошло с людьми, находившимися в машинных отделениях. Выходы из них во время боя, чтобы не попадали вниз снаряды, были задраены броневыми плитами, открыть которые можно было только сверху. Назначенные для этой цели матросы от страха разбежались, бросив оставшихся внизу на произвол судьбы. Некоторые потом вернулись и, стремясь выручить товарищей, пытались поднять талями тяжелые броневые крышки, но судно уже настолько накренилось, что невозможно было работать. Машинисты вместе с механиками, бесполезно бросая дикие призывы о помощи, остались там, внизу, остались все без исключения, погребенные под броневой палубой, как под тяжелой могильной плитой…
Все они, в числе двухсот человек, остались задраенными в своих отделениях. Каждый моряк может себе представить, что произошло с ними. При опрокидывании броненосца все они полетели вниз вместе с предметами, которые не были прикреплены. В жаркой тьме вопли смешались с грохотом и треском падающих тяжестей. Но одна из трех машин и после этого продолжала некоторое время работать, разрывая попадавших в нее людей на части. Водой эти закупоренные отделения наполнились не сразу. Значит, те, которые не были еще убиты, долго оставались живыми, проваливаясь в пучину до самого морского дна. И, может быть, прошел не один час, прежде чем смерть покончила с ними».
Конечно, заживо гореть или тонуть куда менее приятно, чем заниматься военно-теоретическими изысканиями. Например, на тему бомбардировки городов. Первая волна самолетов сбрасывает на городские кварталы фугасные и осколочные бомбы, вторая — зажигательные. Фугасы нарушают коммуникации и образуют завалы, через которые не могут пробраться пожарные. Осколочные секут дома: решетят крыши, выбивают стекла, вышибают оконные рамы и двери, образуя необходимую тягу для огня. А «зажигалки» вызывают пожары, которые распространяются с головокружительной скоростью в продуваемых насквозь улицах. Таким образом, при использовании обычных средств достигается наибольший эффект.
На картах это выглядит тонкими линиями налетов авиации с номерами эскадрилий и временными интервалами. А что творится там, в объятых огнем кварталах с мирным населением?
Это на картах не отмечается.
Любому школьнику известна схема Бородинской битвы хотя бы на примитивном уровне школьной программы: армия Барклая, армия Багратиона, напротив — Наполеон в Шевардине, в центре — батарея Раевского. А ожесточенность сражения знакома разве что по одноименному стихотворению М.Ю.Лермонтова.
Есть немало более подробных карт с действием отдельных корпусов и дивизий, именами дивизионных командиров, хронологией событий и так далее. В моем архиве хранится черно-белая карта Бородинской битвы, настолько испещренная условными обозначениями, цифрами и позициями «полков и более мелких подразделений», что мне пришлось ее раскрасить, дабы легче ориентироваться во всех многочисленных атаках и контратаках, передвижениях войск и направлениях артиллерийского огня.
Но и это может произвести впечатление только при учете того, что происходило на самом поле.
«Пошла страшная трескотня канонады, казалось, что громы воздушные уступали место своё громам земным; войска сшиблись — и густые клубы дыма, сквозь которые прорывались снопы пламени, закутали их. Огненные параболы гранат забороздили небо, понесся невидимый ураган чугуна и свинца.
Столкновение противников было самое ожесточенное. Очевидцы рассказывают, что многие из сражавшихся, побросав свое оружие, сцеплялись друг с другом, раздирали друг другу рты, душили друг друга в тесных объятиях и вместе падали мертвыми… Артиллерия скакала по трупам, как по бревенчатой мостовой, втискивая их в землю, упитанную кровью, и все это происходило на пространстве одной квадратной версты. Многие батальоны перемешались между собой так, что нельзя было различить неприятелей от своих. Люди и лошади, ужасно изуродованные, лежали мертвой грудой; раненые, покуда могли, брели на перевязку, начальников несли на плащах… Пронзаемые штыками и поражаемые картечью, воины до того стеснились, что, умирая, не имели места, где упасть на землю; ядра сталкивались между собою и отскакивали назад, некоторые попадали вдула пушек. Чугун и железо, пережившие самое время, отказались служить мщению людей, раскаленные пушки не могли выдерживать действия пороха и лопались с треском, поражая заряжавших их артиллеристов; ядра, с визгом ударяясь о землю, взбрасывали вверх кусты и разрывали поля как плугом; пороховые ящики взлетали на воздух. Крики командиров и вопли отчаяния на десяти разных языках смешивались с пальбою и барабанным боем».
Развитие штурма багратионовских флешей можно проследить по разной толщине стрелок, обозначающих первую атаку, вторую, третью, четвертую… Но нельзя забывать о том, что скрывалось под этими стрелками.
Д.П. Бутурлин так описывает этот момент: «Сражение опять возобновилось. 700 огнедышащих жерл, на пространстве не более одной квадратной версты собранных, обстреливали во всех направлениях небольшую равнину, находящуюся впереди д. Семеновской, и изрыгали смерть в громады оборонявшихся и нападающих. В сей страшный час многочисленные полки неприятельской пехоты и кавалерии с твердостью двинулись на сию роковую равнину, на которую, казалось, ад изрыгает все ужасы свои… Тщетно надеялись русские остановить нападающих, обратив на них жесточайший огонь. Неприятельские колонны, жестоко поражаемые картечью, стеснили ряды свои, убавлявшиеся от истребления, производимого в них пушечным огнем россиян, и продолжали наступать с удивительным постоянством… Увеличение опасности только усугубило храбрость французских солдат, которые с бешенством бросились на флеши, попирая ногами трупы товарищей своих, предшествовавших им на пути славы».
Сегюр писал: «Виднелись разломанные пороховые ящики, подбитые лафеты и разные орудия, выпавшие из мертвых рук, силою картечи расторженные перья из султанов носились по воздуху, светлые кирасы потеряли свой блеск…»
Ярость битвы, в которой от сражающихся армий в буквальном смысле летели перья, до сих пор поражает историков. Но, что бы ни говорили о гениальности Наполеона или Кутузова, сколько бы споров ни велось относительно правильности их действий, все это не более чем отвлеченные рассуждения «кабинетной стратегии», не учитывающей боевого духа солдат.
«Русские солдаты сражались под Бородином не ради славы и не столько за веру и царя, сколько за отечество. Именно желание защитить родную землю, Москву и всю Россию, воодушевляло русских воинов, делая их непобедимыми. Один из рядовых героев 1812 г. так ответил на вопрос, почему при Бородине сражались столь храбро: «Оттого, сударь, что тогда никто не ссылался и не надеялся на других, а всякий сам себе говорил: «Хоть все беги, а я буду стоять! Хоть все сдайся, я умру, а не сдамся!» Оттого все стояли и умирали!» Оттого и являлись «примеры изумляющей неустрашимости». Тарнопольский полк 27-й дивизии Д.П. Неверовского шел в контратаку на флеши колонной с музыкой и песней, «что я, — вспоминал участник многих войн H.H. Андреев, — в первый и последний раз видел»».
Солдаты действительно «стояли и умирали», что привело к громадным потерям, но не могло сломить волю к сопротивлению.
«От гренадерской дивизии Воронцова из 4 тысяч человек уже к трем часам дня осталось 300 человек. В Ширванском полку из 1300 человек осталось 96 солдат и трое офицеров». Были батальоны и роты, истребленные почти целиком. Были и дивизии, от которых осталось в конце концов несколько человек. Были и корпуса, больше походившие уже не на корпуса, а на батальоны.
Вне всякого сомнения, командующий, какими бы стратегическими талантами ни обладал, прежде всего должен учитывать возможность войск выполнить поставленные им задачи.
«Вправо от помянутых ворот зафорштадтом расположен был Уфимский полк. Там беспрерывно слышны были крики «ура», и в то же мгновение огонь усиливался… Я нашел шефа этого полка генерал-майора Цыбульского в полной форме, верхом в цепи стрелков. Он отвечал, что не в силах удержать порыва людей, которые после нескольких выстрелов с французами, занимающими против них кладбище, без всякой команды бросаются в штыки… Он начал кричать, даже гнать стрелков своих шпагой назад, но там, где он был, ему повиновались, а в то же самое время в нескольких шагах от него опять слышалось «ура» и бросались на неприятеля. Одинаково делали и остальные полки этой дивизии… в первый раз здесь сошедшиеся с французами. Ожесточение, с которым войска наши, в особенности пехота, сражались под Смоленском, невыразимо. Нетяжкие раны не замечались до тех пор, пока получившие их не падали от истощения сил и течения крови…»
Мало того, что Наполеон был непревзойденным полководцем своего времени, но и французы в тех войнах оказались достойными противниками наших солдат, не уступая им ни в храбрости, ни в умении. С таким врагом было очень трудно сражаться.
«Русская артиллерия оказалась в этом сражении |при Прейсиш-Эйлау] гораздо многочисленнее французской, и не все маршалы вовремя подошли к месту действия. Почти весь корпус маршала Ожеро был истреблен русским артиллерийским огнем. Сам Наполеон с пехотными полками стоял на кладбище Эйлау, в центре схватки, и чуть не был убит русскими ядрами, падавшими вокруг него. На его голову сыпались поминутно ветки деревьев, обламываемые пролетавшими ядрами и пулями. Наполеон всегда считал, что главнокомандующий не должен рисковать своей жизнью без самой крайней необходимости. Но тут, прд Эйлау, он видел, что снова, как под Лоди, как на Аркольском мосту, наступила именно эта крайняя необходимость. Но там, под Лоди или под Арколе, нужно было первому броситься на мост, чтобы этим порывом и жестом увлечь замявшихся гренадер за собой, под Эйлау же требовалось заставить свою пехоту стоять терпеливо часами под русскими ядрами и не бежать от огня.
Наполеон и окружавшие его видели, что только личное присутствие императора удерживает пехоту в этом ужасающем положении. Император остался неподвижно на месте, отдавая новые и новые приказания через тех редких адъютантов, которым удавалось уцелеть при приближении к тому страшному месту, где стоял окруженный несколькими ротами пехоты Наполеон. У его ног лежало несколько трупов офицеров и солдат. Пехотные роты, вначале окружавшие императора, постепенно истреблялись русским огнем и заменялись подходившими егерями, гренадерами гвардии и кирасирами. Наполеон отдавал приказания хладнокровно и дождался в конце концов удачной атаки всей французской кавалерии на главные силы русских. Эта атака спасла положение».
Хороший командир, кроме тщательного изучения местности и рекогносцировки, должен знать способности и специфику своих и вражеских войск. Одно дело — позиции, обозначенные на карте, и совсем другое — конкретные части, занимающие эти позиции. Где-то можно рассчитывать на то, что небольшое подразделение отобьется от неприятельских орд («Ничего, нас тут двести человек на бастионе, дня на два еще нас хватит!» — говорили, например, русские моряки и солдаты в осажденном Севастополе), а где-то необходимо было учитывать, что и огромные силы, предназначенные для атаки, вряд ли добьются успеха из-за отсутствия опыта, стойкости или подготовки.
Я помню, как одна моя знакомая, прослушав телепередачу о боях в Грозном в 1995 г., после моего самого краткого курса об организации боя в городских условиях, сказала: «Оказывается, как надо много знать военным! Тоже наука».
Еще какая!
A.B. Суворов, подводя итоги очередного поражения турок, воскликнул: «В последнюю кампанию неприятель потерял счетных семьдесят пять тысяч, чуть не сто, а мы и одной тысячи не потеряли. Вот это называется вести войну, братцы! Господа офицеры, какой восторг!»
Не секрет, что Александр Васильевич любил немного при* хвастнуть к славе русского оружия, но принцип «воюй не числом, а уменьем» был принят им в качестве одного из основных принципов ведения войны.
Меня всегда удивляло, как европейская кавалерия поздних времен, уже лишенная тяжелых доспехов и, как правило, находясь в меньшинстве, одерживала верх над восточными конницами? Прирожденные наездники, на отличных лошадях, храбрые и хорошо вооруженные турецкие и персидские конники были грозной силой.
Причину успеха сформулировал Наполеон:
«Два мамлюка справлялись с тремя французами, потому что у них были лучшие лошади и сами они лучше вооружены. У мамлюка пара пистолетов, мушкетон, карабин, шишаке забралом, кольчуга, несколько лошадей и несколько человек пешей гірислуї п. Но сотня французских кавалеристов не боялась сотни мамлюков; триста французов брали верх над таким же числом мамлюков, а тысяча разбивала 1500. Так сильно влияние тактики, порядка и эволюции!»
То же наблюдалось и в столкновениях русской регулярной кавалерии с иранской конницей.
Как, например, 13 сентября 1826 года, когда у Елисаветполя произошло сражение между 50 000 иранской армией и 10 000 русским отрядом. «Выдающуюся роль в этом бою сыграла конница, а именно — Нижегородский драгунский полк под командованием полковника Шабельского. Кроме драгун. в отряде находилось два донских полка Костина и Иловайского и 300 всадников грузинско-татарской милиции.
Иранцы расположили пехоту в центре боевого порядка, а На флангах — свою знаменитую когда-то и очень многочисленную конницу. Бой начался артиллерийской канонадой, затем иранские конники толпой бросились в атаку на левый фланг, обскакали его и ударили на каре русской пехоты. Пехота устояла. На помощь ей выдвинулся Нижегородский полк. Один его дивизион атаковал иранцев с фронта, второй с тыла. Атаку поддержала 12-орудийная батарея, егеря и пехотинцы, бросившиеся в штыки. Иранцы не выдержали этой атаки, начали отступать, а потом обратились в паническое бегство. Драгуны лихо преследовали 12 километров, пока не достигли его лагеря, и еще 7 километров — за лагерем. Однако на нравом фланге иранцы упорно оборонялись и рассеяли два казачьих полка. Их едва остановил третий дивизион нижегородцев. Прервав преследование, полковник Шабельский с двумя дивизионами вернулся назад и нанес удар по тылу иранского отряда. Это и решило дело. Групгпфобка противника прекратила сопротивление».
Обратите внимание на то, что иррегулярные казаки не выдержали столкновения с иранцами и были рассеяны. Положение спасли только драгуны.
Еще пример.
«В ноябре 1839 г. русские под начальством генерала Перовского предприняли экспедицию в Хиву. Благодаря суровой зиме, дело дошло только до небольшой стычки русских кавалерийских отрядов с конницей хана, причем последняя была разбита. (…) Экспедиция навела на Хиву сильный страх и после нее захват в плен и ограбление русского были запрещены под угрозой смертной казни».
Именно влияние тактики, порядка и эволюции, а также дисциплины и выучки каждый раз позволяли регулярным войскам громить огромные, но плохоорганизованные полчища повстанцев.
Достаточно вспомнить маленький отряд генерала И. Михельсона, который многократно громил пугачевское войско, нанося ему гигантские потери, обращая в бегство и тысячами захватывая мятежников в плен.
Казалось бы это в век автоматического оружия преимущество даже одного военного перед толпой гражданских людей очевидно, а раньше дубина вполне могла сравняться с прикладом, вилы — со штыком, а топор — с саблей. Но стоило полуроте гренадеров появиться на площади, заполненной бунтующим народом, чтобы на ней восстановился порядок.
«Так сильно влияние тактики, порядка и эволюции».
Грамотное командование, четкие перестроения, привычка действовать в строю делало профессиональных солдат тем военным инструментом, с которым нельзя было не считаться даже в эпоху кремневого оружия.
Чего же говорить о более поздних временах!
К сожалению, у нас сложилось мнение о действиях партизан, как о чем-то, напоминающим игру в прятки. Пускай под откос поезда и подрывай мосты. Или прячься за деревьями и кидай гранаты в грузовики, проезжающие по лесной дороге. Кажется, чего проще! Справится любой седобородый дед с охотничьим ружьем и мальчишка, вооруженный трофейным автоматом, какими они обычно и запечатлены в кадрах кинохроники и фотоматериалах. Романтика народных мстителем представляется нам в виде дерзких нападений, наводящих ужас на врагов, смелых диверсий, лихих налетов и неуязвимости в лесных чащах.
Но на самом деле все было гораздо сложнее. Об этом говорят весьма редкие и куцые упоминания в исторической литературе, по которым можно составить более или менее объективную картину, о которой предпочитают умалчивать.
«Новое явление, кроме партизан, отряды самообороны с оружием в руках. Четыре парня, прятавшихся в лесу с оружием, узнали, что из их деревни гонят на переселение женщин и детей, вышли из лесу, чтобы отбить их у немцев, но у них ничего из этого не вышло. Немецкий конвой троих убил, а одного ранил, и этого раненого потом привезли в деревню и расстреляли».
Подобное наблюдалось во всех местах, где по сути штатские люди вступали в открытый бой с солдатами.
«Группа бельгийских партизан, обнаружив немецкую засаду в соседнем лесочке, решила атаковать ее. Партизаны, не располагая тяжелым вооружением, какое было у немцев, рассчитывали лишь поднять побольше шума, чтобы сорвать коварный замысел врага. Но все же они переоценили свои силы Немцы быстро окружили их, обезоружили и расстреляли».
Дело в том, что солдаты, даже подвергнувшиеся неожиданному нападению, чисто механически будут действовать более грамотно, чем вооруженные граждане.
Еще более важно, чтобы грамотно действовало командование.
Так, командиру 1-й Московской мотострелковой дивизии олковнику Я.Г. Крейзеру в 1941 г. одному из первых на Западном фронте было присвоено звание Героя Советского Союза. Формулировка награждения — за УМЕЛОЕ руководство действиями дивизии в боях.
Над этим стоит задуматься. Если только за выполнение своих прямых обязанностей полагалась высшая награда государства, значит, остальные командиры в тот момент руководили неумело.
Мы нередко недооцениваем значение действий командования. Воспитанные кинофильмами, мы считаем, что успех сражений опре дел я ют отдельные герои, способные сокрушить целые армии и перебить массы врагов. Кажется, если послать в бой асов, достигших вершин воинского мастерства, то они решат любую поставленную задачу.
Таких асов, как, например, овеянных военной романтикой героев-авиаторов.
«Самый удачливый из всех асов Первоймировой войны, барон (Манфред) фон Рихтгофен, прозванный «красным бароном», из-за окраски его «Фоккера». На счету Рихтгофена 80 официальных побед (подтвержденных тремя и более очевидцами боя).
Уже в 1916 году французы сформировали крупные истребительные отряды — под Верденом действовали 60 пилотов, среди них летчики, признанные асами. Чтобы заслужить это почетное звание, французу, англичанину или русскому нужно было одержать пять официально зарегистрированных побед, немцу или австрийцу — семь. Вторым после Рихтгофена считается француз Рене Фонк (75 официальных побед, всего 126 зарегистрированных). За ним следуют: английский ас Вильям Бишоп (72 победы) и француз Жорж Гинемер (53 победы). Всего за время войны асами стали свыше 500 летчиков воевавших стран. Французские асы, например, уничтожили 1100 самолетов и аэростатов противника из 2049, сбитых авиацией Франции. Победы дорого дались летчикам всех воюющих стран — ежегодно во всех ВВС обновлялось около 100 процентов летного состава».
Рене Фонк так объяснял причину своих побед: «Надо принять во внимание, что и атакующий и атакуемый перемещаются с громадной скоростью и при этом находятся на разных высотах. Нужно мгновенно оценить скорость противника, сопоставить ее с собственной скоростью и предусмотреть те отклонения в траектории полета пули, которые зависят от угла обстрела…
Для того чтобы свести к минимуму необходимость вносить поправки в прицел, надо открывать огонь с дистанции 100–200 м. Значит, в распоряжении летчика имеется только несколько секунд для стрельбы. Время так мало, что я часто успевал выпустить не более 5–6 пуль. Правда, мне по большей части этого было достаточно, чтобы сбить противника».
Ас потому и является асом, что он УМЕЕТ воевать в меньшинстве против количественно превосходящего противника. Поэтому весьма неутешительным и прямо-таки обидным для нашего читателя выглядит соотношение наград летчиков люфтваффе и количество их побед над советскими летчиками.
«Летом 1941 года немецкие летчики уничтожали до 200 советских самолетов в день. Первый Железный крест немецкие летчики на Восточном фронте получали только после 75-го сбитого советского самолета».
По другим источникам, это соотношение было еще более печальным.
«Для того, чтобы заслужить Рыцарский Крест на Западном фронте, немецкий летчик должен был одержать до 40 побед в воздухе. Г. Ябс получил эту награду за 19 сбитых французских и английских самолетов. Г. Голлоб — за 42 победы. В это же время на Восточном фронте В. Батц получил Рыцарский Крест только после 101 одержанной победы».
И хотя наиболее результативным в воздушных боях Второй мировой был германский летчик Эрих Хартман, сбивший 352 самолета, мы все же гордимся нашими Покрышкиным и Кожедубом.
Конечно, немцы предупреждали своих пилотов, когда на боевое дежурство вылетал советский ас Александр Покрышкин, имевший на своем счету 59 сбитых самолетов. Мы знаем, что Иван Кожедуб одержал 62 победы. Но было бы ошибочно полагать, что одно только участие таких «крутых парней» является гарантией победы.
Война меньше всего похожа на противоборство отдельных личностей. Никакие асы, «камикадзе» и герои-одиночки не в состоянии противостоять организованной системе армейского механизма, для победы над которым требуются знания и скоординированное использование всех имеющихся в распоряжении средств. Отлаженной системе способна успешно противостоять только система.
Если не учитывать этого, то легко можно оказаться в плену мифов.
Например, принято считать, что казаки были прекрасными воинами, одно только их появление вызывало панику в ядах врагов, а их удальство и бесстрашие вошло в легенды.
Все это так. Но казачьи части были весьма специфическими подразделениями, и их использование требовало от командования особого подхода.
Сержант французской императорской гвардии Бургонь описывал нападение казаков на самого Наполеона, которое произошло 25 октября 1812 г.
«Когда мы появились на равнине, мы увидели императора почти в гуще казаков, окруженного только его генералами и штабными офицерами. Один из последних был ранен в результате трагической ошибки. В тот момент, когда наша кавалерия еще только вынеслась на равнину, окружающим императорам офицерам пришлось выхватить сабли, защищая его и себя, так как он был среди них и мог быть захвачен в плен. Однако один из штабных офицеров, убив одного казака и ранив еще нескольких, потерял свою шляпу, а потом уронил саблю. Оставшись безоружным, он бросился на казака, выхватил его пику и начал защищаться ею. В этот самый момент офицера увидел гвардеец — конный гренадер — и, приняв офицера за казака из-за его зеленого плаща и пики, сбил его с ног и проткнул саблей».
Необычайно показательное описание! Показывающее не только хаос свалки, в которой потеря шляпы и трофейное оружие может грозить гибелью от руки своего товарища, но и бессилие казаков против горстки французских генералов. (Стоит обратить внимание на то, как безоружный офицер вырвал у казака пику.)
Казаки вообще, когда им давали отпор, предпочитали ретироваться, не проявляя необходимой в атаке стойкости.
Денис Давыдов оставил нам описание картины, всю жизнь стоявшей у него перед глазами: «…подошла старая гвардия, посреди коей находился сам Наполеон… мы вскочили на коней и снова явились у большой дороги… Неприятель, увидя шумные толпы наши, взял ружье под курок и гордо продолжал путь, не прибавляя шагу. Сколько ни покушались мы оторвать хоть одного рядового от этих сомкнутых колонн, но они, как гранитные, пренебрегая всеми усилиями нашими, оставались невредимы; я никогда не забуду свободную поступь и грозную осанку сих всеми родами смерти испытанных воинов.
Осененные высокими медвежьими шапками, в синих мундирах, белых ремнях, с красными султанами и эполетами, они казались маковым цветом среди снежного поля… Командуя одними казаками, мы жужжали вокруг сменявшихся колонн неприятельских, у коих отбивали отставшие обозы и орудия, иногда отрывали рассыпанные или растянутые на дороге взводы, но колонны оставались невредимыми… Полковники, офицеры, урядники, многие простые казаки устремлялись на неприятеля, но все было тщетно. Колонны двигались одна за другой, отгоняя нас ружейными выстрелами и издеваясь над нашим вокруг них бесполезным наездничеством… Гвардия с Наполеоном прошла среди казаков наших, как 100-пушечный корабль между рыбачьими лодками».
Французский автор «Походного журнала» (Labaume, Letters sur la querre) сделал полукурьезную запись о событиях 1812 г.: «Наша артиллерия была взята в плен в битве [под Тарутином|, артиллеристы обезоружены и уведены. В тот же вечер захватившие их казаки, празднуя победу и уже изрядно выпившие, вздумали закончить день — радостный для них и горький для нас — национальными танцами, причем, разумеется, выпивка была забыта. Сердца их размягчились, они захотели всех сделать участниками веселья, радости, вспомнили о своих пленных и пригласили их принять участие в веселье. Наши бедные артиллеристы сначала воспользовались этим приглашением только как отдыхом от своей смертельной усталости, но потом, мало-помалу, под впечатлением дружеского обращения, присоединились к танцам и приняли искреннее участие в них. Казакам так это понравилось, что они совсем разнежились, и когда обоюдная дружба дошла до высшей точки — французы наши оделись в полную форму, взяли оружие и после самых сердечных рукопожатий, объятий и поцелуев расстались с казаками — их отпустили домой, и таким образом артиллеристы вернулись к своим частям».
Как не считать преступлением пьяное панибратство, «сердечные рукопожатия, объятия и поцелуи», после чего враги отпускаются? Отпускаются, чтобы и дальше убивать русских!
Подобная вольница никак не могла устраивать командование.
«После Отечественной войны 1812 года все оценили значение этой иррегулярной конницы на театре военных действий. Усилия администрации были направлены на то, чтобы поддерживать эту силу в боеспособном состоянии, ее достоинства преумножать, а недостатки преуменьшить. Например, делать казачьи части более дисциплинированными и отучить их от грабежей.
В 1835 году были изданы положение и штаты Донского Войска, которые закрепили его обособление в замкнутом военное сословие. Согласно положению все мужское казачье население с 18 лет было обязано нести службу в течение 25 лет, являясь в полки со своим обмундированием, снаряжением, холодным оружием и лошадью. За службу каждому казаку в постоянное пользование выделяли земельный надел (довольно большой — 30 десятин)».
Я не знаю, то ли мешала мысль о собственной земле, то ли осознание того, что рискуешь отнюдь не не казенным вооружением, но казаки и впредь не могли сравниться с регулярной кавалерией вплоть до Русско-японской войны 1904–1905 гг., в которой принимали участие 162 сотни (Сибирское, Уральское, Оренбургское, Амурское, Забайкальское, Донское казачьи войска).
Считается, что «японская конница боялась конного боя и не отходила от пехоты. По общему мнению, ее подготовка была хуже, чем у нашей кавалерии».
Но здесь важно учитывать, что наша кавалерия вообще и казаки в частности имели разную боеспособность. Например, по одним источникам (А. Бегунова, «Сабли остры, кони быстры…»), «по боевой подготовке казачьи части превосходили японцев, но лучше всего действовали в одиночку или малыми партиями. МАНЕВРИРОВАТЬ В СОСТАВЕ БОЛЬШИХ ОТРЯДОВ ОНИ НЕ УМЕЛИ (выделено мной. — O.K.)».
Другие источники (А. Керсновский. «История русской армии») сохранили еще более безжалостные оценки: «При столкновении с неприятелем казаки зауральских войск всегда хватались не за шашку, а за винтовку (сказывались охотничьи инстинкты), и в результате — полное отсутствие конных дел. На это жаловался и Куропаткин: «Хотя наши разведывательные отряды достигают силы в одну или несколько сотен, их зачастую останавливает десяток японских пехотинцев. Будь у казаков более воинственный дух, они атаковали бы противника в шашки». Со всем этим дух этих людей был неплох — им не хватало лишь надлежащего воспитания и хороших начальников».
Известно, что A.B. Суворов высоко ценил «казачков», но он не бросал казачьи сотни во фронтальные атаки. Суворов использовал их там, где они были сильны: в налетах, засадах, в создании кавалерийских завес, для разведки и преследовании разбитого врага. И это приводило к блестящим результатам.
Там, где не было непосредственной сабельной сшибки, а приходилось вести огневой бой, казаки зарекомендовали себя с наилучшей стороны.
В хранящемся у меня Сборнике материалов по Русско-турецкой войне 1877–1878 гг. на Балканском полуострове (Выпуск 30. — СПб.: Военно-историческая комиссия Главного штаба, 1902 г.) есть подробный доклад от 9 июня 1877 г. № 40 командира Донского каз. № 11 полка командиру 2-й бригады 11-й кав. дивизии.
«…Не долго, однако, продолжалось колебание турок, к ним подошел резерв; заняв опушку леса, они открыли сильный огонь по казакам и, под прикрытием этого огня, с неистовым криком опять бросились к лодкам, брошенным на берегу с их ранеными, лежащими на дне |лодок]. Три раза они были отбиваемы и отбрасываемы в лес. Наконец, в четвертый — дружным натиском приблизились к лодкам и начали тянуть их по [реке] Борче вверх; этого только и ждали казаки, — они на выбор расстреливали неприятеля и тем постоянно замедляли движение лодок, иногда бросаемых и относимых течением даже назад; своих раненых и убитых турки принуждены были класть постоянно в лодки и продолжать свою трудную и опасную работу под метким огнем станичников, которые, ободрившись, не обращали уже внимания на неприятельских стрелков, расположенных на опушке берегового леса, а прикрытые ровиками, метко выбирали свои жертвы из тянувших лодки с ранеными. По мере потери турок, к лодкам постоянно прибывали из леса свежие люди и тянули их, издавая неистовые крики при каждой потере; сами казаки отдали им полную справедливость за их бесстрашие, а за то, что не оставили ни одного из своих убитых и раненых, назвали их молодцами.
В половине третьего казаки открыли огонь и постоянно поддерживали его в течение более часа, выдерживая при этом и сами такой же со стороны неприятеля. По верным показаниям наших молодцов, турок было не менее 60 или 70 человек, что подтверждается также и по пространству ружейного неприятельского огня, виденного очень ясно с берега у г. Калараша.
По первым выстрелам наших ночных охотников, все в Калараше засуетились — все спешили на помощь своим товарищам; три лодки мигом сформировались-и полетели на место побоища; становилось уже совершенно видно и турки, заметив, вероятно, спешившее подкрепление, начали подаваться по берегу Борчи вверх, преследуемые отважными пловцами-станичниками. По приходе первой лодки подкрепления, отправлен был в Калараш раненый в ногу казак Андрей Данилов, остальные же лодки с охотниками Заправились прямо на место побоища, по левую сторону р. Борчи, где находился неприятель. Обильные истоки крови и найденные свежие куски человеческого мозга (!) свидетельствуют о понесенной потере неприятеля; много мест, где лежали убитые и много следов, по которым тащили их в лес. Потеря с нашей стороны — в одном раненом, совершенно ничтожна в сравнении с неприятелем, причина же тому очевидна: казаки выбрали себе места заблаговременно и сидели в канавах защищенные, неприятель же был открыт совершенно, да при этом ему приходилось тащить лодки, не отвечая на меткие выстрелы казаков и быть только невинными их жертвами. Рана казака Данилова не опасна — пуля пробила нижнюю мякоть левой ноги и с противоположной стороны засела под кожей. Выпущено боевых зарядов 11 человеками 284.
О таковом геройском подвиге горсти удальцов вверенного мне полка считаю долгом донести вашему превосходительству и просить довести об этом до сведения высшего начальства. При этом не могу умолчать, что все, начиная с урядника и до последнего казака, высказали себя настоящими героями; раненый казак Данилов, не оставляя своего места, продолжал стрелять до ухода неприятеля, что свидетельствуют его товарищи и выпущенные им почти все патроны. Список участвовавшим (так в тексте. — O.K.) при сем прилагаю. (С копии, — подл, подписал: полк. Попов; без скрепы).
Список нижним чинам 1-й сотни Донского каз. № 11 полка, бывшим в перестрелке с турками 9 июня, в 2 ч. 30 м. утра.
Урядник Андрей Писарев; казаки: Андрей Данилов (ранен в левую ногу), Илья Скасырсков, Фома Алифанов, Михаил Косов, Иван Недюжев, Терентий Федотов, Максим Игнатов, Панкрат Ма гюхин, Федор Чумаков и Павел Гугуев».
Можно сказать: «Подумаешь, подвиг! Обычная перестрелка». А можно представить, насколько страшный враг противостоял русской армии, насколько храбрый и упорный, который под метким огнем, одного за другим теряя товарищей, не имея возможности отвечать огнем, «продолжает свою трудную и опасную работу». Можно представить, как после боя станичники подсчитывают «свежие куски человеческого мозга», чтобы определить потери турок. Или можно представить лица казаков, принимавших участие в том бою, благо они перечислены поименно.
И если это получится, то тогда можно по-новому взглянуть на карту кампании, постараться понять, почему именно там, а не в ином месте расположены казаки, почему казаки, а не, например, егеря, почему так, а не иначе расставлены батареи, зачем в данном пункте сосредоточены корабли флотилии.
Без подробной информации о ситуации на фронте нельзя понять, что происходило на самом деле под всей пестрой мозаикой военно-исторических карт: отчего вдруг войска отступали или не могли развить наступление, для чего одни части совершали какой-то непонятный для нас маневр, а другие стояли на месте, когда, по нашему скромному мнению, должны были быть передвинуты совсем на другой участок.
Война постоянно вносила коррективы в «кабинетную стратегию», такую стройную и красивую на бумаге.
«К зиме 1914–1915 г. примерно третья часть людей не имела оружия. Инженерные войска и ополченцы ещё в ноябре получали ружья Бердана, сдав 3-линейные винтовки в пехоту. Во многих частях по почину войсковых начальников началось перевооружение захваченными неприятельскими винтовками. Трофеи в начале войны, когда как раз их было больше всего, не берегли. В сентябре 1914 г. в Галиции солдаты жгли гигантские костры из австрийских винтовок. Пополнения приходили без оружия».
Начальник германского штаба М. Гофман записал в своем дневнике 20 февраля 1918 г.: «Свинство в русской армии гораздо больше, чем мы предполагали. Сражаться больше никто не хочет. Вчера один лейтенант и шесть солдат взяли в плен 600 казаков (опять, кстати, о казаках! — O.K.). Сотни пушек, автомобилей, локомотивов, вагонов, несколько тысяч пленных, дюжины дивизионных штабов захвачены без всякой борьбы».
Напомню, 23 февраля считается днем рождения Красной Армии.
В работе В.И. Ленина, опубликованной уже 25 февраля 1918 года в газете «Правда», содержится совершенно неожиданная для современного читателя информация об этом празднике, который до сих пор отмечается всей страной: «Неделя 18–24 февраля 1918 года, от взятия Двинска до взятия (отбитого потом назад) Пскова, неделя военного наступления империалистской Германии на Советскую социалистическую республику, явилась горьким, обидным, тяжелым, но необходимым, полезным, благодетельным уроком. (…) Мучительно позорные сообщения об отказе полков сохранять позиции, Об отказе защищать даже нарвскую линию, о неисполнении приказа уничтожать все и вся при отступлении; не говорим уже о бегстве, хаосе, безрукости, беспомощности, разгильдяйстве. (…)
Победы на внутреннем фронте дались сравнительно легко, ибо неприятель не обладал никаким перевесом ни техники, ни организации, не имея притом под ногами никакой экономической базы, никакой опоры в массах населения. (…)
До сих пор перед нами стояли мизерные, презренно-жалкие (с точки зрения всемирного империализма) враги, какой-то идиот Романов, хвастунишка Керенский, банды юнкеров и буржуйчиков. Теперь против нас поднялся гигант культурного, технически первоклассно оборудованного, организационно великолепно налаженного всемирного империализма».
Ленинские слова «учиться военному делу настоящим образом» были актуальны во все времена. Военному делу учились, как говорится, на ходу, и порой это вело к тому, что за короткий срок приходилось по несколько раз менять тактику и приемы ведения боя, хотя на картах театра военных действий это выглядело довольно однообразно, без существенных изменений.
«Ко времени вьетнамской войны комплекс ЗРК CA — 75М «Двина» относительно к уровню летно-технических характеристик боевых самолетов США имел невысокие характеристики. Однако вначале успешно сбивал американские самолеты тактической и палубной авиации. В 1965 году расход ракет был минимальным — 1–2 ракеты на сбитую машину. Сказывался фактор внезапности.
Чтобы снизить потери, американцы стали приспосабливаться к обстановке, принимая, по мере выявления слабых сторон ЗРК «Двина», меры сначала тактического, а затем и технического порядка: подход к объектам бомбометания на малых высотах, маневрирование в зоне огня, более интенсивные радиопомехи прикрытия… Все это дало заметные результаты. К середине 1966 года на один сбитый самолет в среднем расходовалось уже до 3–4 ракет. К 1967 году американцы разработали и установили на ударные самолеты аппаратуру Радиопомех для ЗРК на частоте канала визирования цели, что привело к значительному снижению эффективности стрельб… К концу 1967 года на ударные самолеты стали устанавливать аппаратуру помех по ракетному каналу, от воздействия которой в ряде случаев ракеты не «брались» на управление и падали…»
При помощи карты невозможно объяснить причину неудачи низким боевым духом войск и моральной подавленностью солдат.
Вспомним, что писал маршал Конев, сетуя на действия поляков: «Когда перед началом Берлинской операции поляки, сменив часть сил 13-й армии, занимали передовые траншеи, немецко-фашистские, в том числе и эсэсовские, части, державшие здесь оборону, пришли в бешенство и не скупились на яростные выкрики и всякого рода угрозы».
Этот прием устрашения, запугивания, при помощи которого старались сломить волю противника к сопротивлению, не нов. Так, во время Крестьянской войны в Германии произошел прелюбопытнейший случай. В битве под Беблингеном 12 мая 1525 года рыцарская конница, или как ее называли в Германии «крестьянская смерть», атаковала авангард неприятельского войска. Крестьяне встретили ее огнем бомбард и пехотной контратакой отбросили на исходные позиции. Тогда против главных сил крестьян через болото двинулись ландскнехты, но обороняющиеся отбили и эту атаку.
Предводитель феодального войска Георг Трухзес фон Вальрбург, выехав на поле боя, определил, что для победы ему необходимо овладеть городком Беблингеном. Присоединив к себе конницу авангарда, он двинулся к городским стенам. А дальше произошло невероятное.
«Для штурма городских ворот Трухзес выслал сначала 80 ландскнехтов. Крестьяне отразили их атаку. Затем было выделено 200 ландскнехтов для штурма верхних ворот, которые оборонялись горожанами. Попытка овладеть воротами здесь также успеха не имела. Тогда Трухзес подъехал к городской стене и крикнул, что он сожжет горожан вместе с их женами и детьми, если они не отопрут немедленно ворот и не впустят в город ландскнехтов. Ворота были открыты, ландскнехты ворвались в город и осадили замок».
Надо ли говорить, что крестьяне, расстреливаемые бомбардами и с тыла, и флангов, и из занятого позже ландскнехтами замка, потерпели поражение?
И уж, конечно, ни одним самым подробным планом невозможно предусмотреть все приемы военной хитрости, которые использовали противоборствующие стороны для достижения победы. И сколько бы мы не таращили глаза на карты и схемы, мы их не увидим, так как для них не придуманы условные обозначения. Зачастую это была импровизация командиров на местах.
Здесь примеров можно привести великое множество, ибо война — это «путь обмана».
Лично мне нравится история задержания войсками Народно-освободительной армии (НОАК) английского крейсера «Аметист», оказавшегося во время боев НОАК с гоминдановскими частями в бассейне реки Янцзыцян в тылу НОАК. «На крейсере не было угля, поэтому он был лишен возможности двигаться своим ходом. Чтобы избежать затяжного дипломатического конфликта с Великобританией, командование НОАК с санкции руководства КПК (коммунистической партии Китая. — O.K.) решило помочь «побегу» крейсера с подконтрольной НОАК акватории, для чего поручило через подставных лиц тайком передать незадачливому командиру крейсера необходимое для «смелого прорыва коммунистической блокады» количество угля».
Мне эта история нравится тем, что в ней для достижения успеха пришлось помогать врагам, которые посчитали себя победителями. Возможно, командир «Аметиста» даже был награжден и, уж точно, до конца своих дней, оставаясь в неведении, рассказывал о том, как ему удалось одурачить коммунистов и в последний момент вырваться из их лап.
Довольно оригинальный коварный прием применяли англичане во время эвакуации немцами своего гарнизона с о. Крит. Германские адмиралы вспоминали: «Эвакуация велась при почти нелетной погоде, и притом только ночью, поскольку противник активно мешал осуществлению ее днем. Англичане пытались сорвать переброску немецких войск. Они дошли до того, что с помощью подводных лодок имитировали освещение посадочных полос в море, в километре от берега, чтобы наши самолеты садились не на аэродромы, а в воду».
Маскировка и введение врага в заблуждение тоже относятся к войне «не числом, а уменьем». А заблуждение может продолжаться довольно долго, как это было с командиром английского крейсера, сохраняться после войны и даже распространяться на потомков.
Известно, что советская авиация в годы Великой Отечественной войны многократно бомбила румынские нефтепромыслы в г. Плоешти. Лишь на первый взгляд бомбардировка неподвижного объекта может показаться делом несложным.
Морской летчик дважды Герой Советского Союза В. Раков рассказывал: «Уничтожить мост — это только сказать просто. Для авиации мост — малоразмерная цель. Ну что такое пролет в каких-нибудь пятьдесят метров длиной и меньше десяти шириной? Представьте себе, что вы видите из окна второго этажа на тротуаре карандаш. Попробуйте-ка попасть в него камнем! К тому же этот «карандаш» ажурный и не лежит на асфальте, а висит над рекой на порядочной высоте. Бомба может взорваться, а ему ничего! Здесь требуется только прямое попадание. Да и то не всякое. Бомба может пройти через пролет, особенно его не повредив. Если воронка взрыва окажется вблизи опор моста, он будет поврежден, но подобное повреждение недолго и устранить».
Тем более мы гордимся мастерством наших летчиков, жертвующих собой ради того, чтобы лишить гитлеровскую Германию источника горючего. На карте можно увидеть линии маршрутов советских бомбардировщиков, протянутых через Черное море. Над Плоешти изображена красная бомбочка, обозначающая нанесение бомбового удара. И перед взором невольно встает охваченный пожаром завод, пылающие резервуары, огненные реки разлитой нефти, горящие железнодорожные цистерны.
А как это было на самом деле?
«В 1941 г. в Румынии немцами было построено три ложных Плоешти из картона, дерева и песка за счет румынских средств. Плоешти № 1 располагался между селениями Кослежку и Албешти в 30 км юго-восточнее действительного Плоешти. Вся система улиц, нефтеочистительных и перегонных заводов и промышленных предприятий была выполнена в натуральную величину, но с уменьшением построек по высоте.
На «улицах», в районе «вокзала» и «предприятий» горели синие электролампы, расположенные с таким расчетом, чтобы их можно было заметить с воздуха. В районе ложных заводов были вырыты ямы диаметром, соответствующим действительным резервуарам, которые наполнялись неочищенной нефтью, загоравшейся от электрического контакта и тушившейся после налета специальной асбестовой крошкой с помощью автоматического приспособления. Все электролампы соединялись с пультом управления, на котором работал специалист, подчиненный коменданту дивизии ПВО. Ложный город был обнесен колючей проволокой и доступ в него был запрещен всем, за исключением генерал-коменданта (командира дивизии ПВО), его начальника штаба и офицеров связи между комендатурами района и дивизии ПВО. Вокруг ложного Плоешти располагались тяжелые и легкие зенитные орудия, мошные прожекторные установки.
Ложный Плоешти № 2 был построен в одном километре западнее Чиорани (60 км юго-восточнее Плоешти). Ложный Плоешти № 3 находился в одном километре западнее Бретешани (7 км западнее Плоешти). Эффект отложных Плоешти был колоссальный. Благодаря такой имитации немцам удалось сохранить настоящий Плоешти от всех ночных бомбардировок советской авиации (он был единственный раз подвергнут бомбардировке лишь в конце июля 1941 г. еще до постройки фальшивых Плоешти), хотя наши самолеты совершили около 100 ночных налетов, сбросив более 5 тысяч зажигательных и фугасных бомб. Но, увы, не на цель».
Наверное, летчики неоднократно показывали фотографии, подтверждающие пожары на нефтезаводах, получали награды. И не знали, что внизу для них разыгрывался целый пиротехнический спектакль. И, как знать, возможно некоторые фотографии «горящего» Плоешти хранятся в музеях, вошли в историческую литературу в качестве документов — ведь о существовании ложных объектов после войны говорить не стали.
Неумение сопоставлять увиденное на карте с той реальность, с которой приходилось сталкиваться солдатам, способствует живучести многих мифов о войне.
Например, когда мы видим стрелы с ромбиками посередине, то мы знаем, что это означает движение танковых частей. Вот только почему иногда эти стрелы, хищно изогнувшись, замыкаются в «клещи», а иногда бессильно тычутся в линию вражеской обороны — понять не можем. И не сможем без дополнительной информации.
Причин для такого поведения танковых частей может быть очень много. Расскажу об одной из них.
Мы уверены, что наши танки были самыми лучшими. Мы привыкли подсмеиваться над неповоротливыми «тиграми» и «Фердинандами», над их нерациональной компоновкой броневых листов, «слабенькими» 88-мм пушками. Нам известно, что гитлеровский «бронированный зверинец» был довольно быстро укрощен советскими войсками.
Однако существует очень мало информации о том, чего это стоило нашим бойцам. Поэному мы и воспринимаем бои такими, как их показывают в кино: бросок гранаты — и горит фанерный «тигр», выстрел «тридцатьчетверки» — и взрывается «фердинанд». А если смотреть на длинные красные стрелы, обозначающие стремительные удары Красной Армии, то война и подавно может показаться избиением «беспомощного» вермахта при подавляющем качественном превосходстве наших войск.
В книге Б. Соколова «100 великих войн» я наткнулся на фразу, заставившую меня призадуматься: «Гитлер далеко не был уверен в успехе и хотел усилить атакующие группировки максимальным числом новых танков «тигр» и «пантера», превосходивших советские Т-34 и КВ».
Все знают, какой ужас на немецких солдат в начале войны оказывали Т-34 и КВ. Оказалось, что с подобными же, мягко говоря, неприятными чувствами пришлось столкнуться и нашим, уже преодолевшим танкобоязнь солдатам в 1943 г.
Чтобы не оказаться в плену очередного мифа, достаточно ознакомиться хотя бы с несколькими воспоминаниями фронтовиков.
Генерал-майор танковых войск H.A. Вовченко о первом знакомстве с «тиграми» писал:
«9 мая 1943 года, после одного из боев под Томаровкой, командир тридцатьчетверки Михаил Гресь из 18-й танковой бригады доложил сначала Гуменюку, а потом мне, что встретился с немецким танком новой конструкции, броню которого не пробивает наш снаряд.
…Майор Климов, ездивший с моим приказом в 19-ю бригаду на броневике, вернулся и доложил о том, что в эти минуты к холмам на околице Томаровки подошли одиннадцать немецких «тигров». Мыс наблюдательного пункта пока что не видим их. Но известие об этом вселило в душу тревогу (!). Полковник Малышев, не отрывая глаз от бинокля, тихо сказал:
— Выползают! Посмотрите на их форму, на длиннющий ствол орудия.
Да. Это были «тигры». Пока мы следили за ходом боя, наши танки пошли на сближение с одиннадцатью «тиграми», остановившимися на холмах. Расстояние между ними и нашими было в этот момент около двух тысяч метров. Тридцатьчетверки на таком расстоянии огонь, конечно, не ведут. Вдруг дружно ударили тяжелые немецкие танки… и три наших машины вспыхнули. Еще два залпа немецких танков — и снова задымили восемь наших.
— Что же это делается?! — воскликнул полковник Малышев. — Какая дальнобойность их орудий?
…Возле нашего наблюдательного пункта стояла бронемашина майора Червина, и я приказал ему:
— Немедленно в третью бригаду. Пускай Походзеев пошлет взвод танков по оврагу, чтобы они подкрались поближе к этим зверям и проверили крепость их брони.
— Есть!
Походзеев выслал взвод старшего лейтенанта Судата. Его машины незаметно подошли метров на триста к вражескому танку. Длинный ствол орудия с дульным «тормозом» направлен в нашу сторону. Фашисты не заметили наших машин. Судат ударил по башне «тигра». Посыпался сноп искр. Но броню не пробил. Еще удар! И снова сноп искр. Снаряд танкового орудия не пробивает броню.
Вражеский танк в это время разворачивает орудие в сторону Судата и первым же выстрелом разбивает башню одной машины. Вторым выстрелом подбивает еще один танк. Судат едва успевает скрыться в овраге. Вскоре он снова подкрадывается к крайнему вражескому танку и бьет по нему семь раз, но результат тот же — снаряды только высекали снопы искр, оставляя следы на башне и на лобовой части брони».
Маршал Чуйков вспоминал о высоких боевых качествах «тигров» в боях на Запорожском плацдарме в октябре 1943 г.: «Противник ввел в действие из глубины плацдарма резервы; к 2 часам дня они начали переходить в контратаки, поддержанные танками «тигр». 88-миллиметровые пушки немецких танков превосходили вооружение наших средних танков.
Несколько раз нашим войскам пришлось отходить чуть ли не до исходных позиций, цепляясь за противотанковый ров. Бой затих к вечеру. Итоги дня были малоутешительными. (…)
Однако трудно приходилось нашим танкистам в единоборстве с «тиграми» и «фердинандами». Лобовая броня «тигра» и «фердинанда» недоступна для 76-миллиметрового орудия. А его 88-миллиметровая пушка имеет большую начальную скорость полета снаряда, стало быть, высокую его пробойность. «Тигра» надо бить в борт и по ходовой части. Это артиллеристы хорошо усвоили, но усвоил это и немецкий танкист, не подставляет борт. (…)
Каждое наше вклинение в немецкие боевые порядки или захват населенного пункта или высотки немедленно вызывали контратаки танков.
Р.Я. Малиновскому и мне отлично были видны эти контратаки, особенно удар «тигров», которые, ПРОШИВАЯ НАШИ БОЕВЫЕ ПОРЯДКИ (выделено мной. — O.K.), прорывались вплоть до противотанкового рва внешнего обвода. (…)
В районе поселка Ивановка захвачен «тигр». Вместе с командующим бронетанковыми войсками армии полковником М.Г. Вайнрубом и командующим артиллерией генералом Н.М. Пожарским едем туда. Интересно, что это за немецкий зверь «тигр»?
Башня этого танка была пробита попаданием 122-миллиметрового снаряда. Около танка десяток трупов немецких солдат, в танке четыре убитых танкиста.
МОЩНОЕ СООРУЖЕНИЕ (выделено мной. — О. А.). Отличная конструкция оптического прицела, сильная 88-миллиметровая пушка.
Я думаю, что танки «тигр» в летне-осенней кампании 1943 года были наиболее грозной машиной. Гитлер не зря делал в Курской битве ставку именно на них. В танковых боях сорок третьего года они, несомненно, могли бы достигнуть успеха».
Уцелевшие американские ветераны-танкисты до сих пор вспоминают о встречах с «тиграми» с мрачной шуткой: «Если он заметил вас первым, то у вас не оставалось шансов. А если первыми заметили вы его, шансов у вас не было все равно».
Впрочем, разговор идет не об американцах. Качество их танков оставляло желать лучшего.
Еще одним «крепким орешком» оказалась легендарная немецкая самоходная установка «фердинанд» (имя «Элефант» было присвоено этой САУ летом 1944 г., когда мода на звериные названия бронетехники Германии достигла своего пика). И хотя из-за своей семидесятитонной массы «фердинанды» вязли в почвах Восточного фронта и были переброшены в Италию на более каменистый грунт, но даже те, которые приняли участие в боях с советскими войсками, доставили нашим бойцам немало хлопот.
Командир танка Алексей Ерохин цак описал первую встречу с «фердинандом» под Курском.
«…B первый день немецкого наступления, уже ближе к вечеру, мы занимали исходные позиции для контратаки. Я шел в головной походной заставе, ведущей машиной. Била артиллерия, но немецких танков не было видно. Поставил танк в кустах и залез в окоп к пехоте расспросить, что они наблюдают. Обижаться не приходится — пехота видит лучше нас. У нас щель в броне, а у нее весь мир перед глазами. Только начали говорить, слышу, слева, где оставил танк, сильный треск, как от выстрела, и взметнулась полоса пыли. И еще раз. Пока бежал к танку, слышу, третий удар, опять пыль по земле, а сзади нас в стенку станции врезался снаряд. Теперь уже понял, что это бьет немец, а пыль оттого, что снаряд идет из танка прямой наводкой по самой низкой траектории и от силы его полета взлетает над землей пыль.
Вскочил в танк, мы развернулись. В это время четвертый снаряд ударил близко от нас в кусты. Встав в башне, я сразу увидел и наши танки, подходившие сзади, и впереди показавшуюся из-за гребня холма немецкую машину. Танк не танк, но здоровая коробка! И чувствуется по тому, как снаряды летят, бьет подходяще!
Прикинули с башнером, со Степаненко, дистанцию — 1400 метров, бить можно!
Дал первый выстрел и сразу попал немцу в лоб. Но, чувствую, бесполезно. Не задымил и не остановился, а только стал потихоньку пятиться за холм.
Второй снаряд я промазал, а третий опять влепил в лоб. И снова без результата. Тогда я сманеврировал по кустам, вышел ему немного вбок и стал гвоздить снаряд за снарядом. Он, пятясь, поворачивался, и мои снаряды попадали в него все под лучшим углом. На шестом снаряде он, правда, не вспыхнул, но от него пошел легкий дым.
Я воюю третий год и уже заимел привычку, если в танк попал, не успокаиваться, бить еще, пока факел не будет.
Пока немец скрылся за гребнем, я вогнал в него еще пять снарядов. Но только через несколько минут после этого увидели за гребнем столб дыма.-.. (…)
…К ночи все затихло. Перекурив в ладошку, мы с башнером решили поглядеть на это немецкое чудо. У меня был особый интерес ещё одной ихней машине я в дальнейшем бою, с короткой дистанции, все-таки почувствовал, что пробил борт! А про первую держал в сомнении. Мне казалось, что не пробил я ей броню. Так чего же она загорелась? Почему? Я это хотел непременно узнать перед завтрашним боем.
Мы добрались уже глубокой ночью, и, представьте себе, что оказалось: НЕ ПРОБИЛ Я ЕЕ СВОИМИ СНАРЯДАМИ, НИ ОДНИМ! (Выделено мной. — O.K.) А все же она сгорела. В броню в самой середке, выше ходовой части, врезались прямо рядышком четыре моих снаряда, сделали язвы в кулак, но броню не пробили.
Стали разбираться, влезли внутрь через задний люк и вроде поняли — против того места, куда я бил, изнутри закреплены дополнительные баки с горючим. И когда я ударил несколько раз по одному месту, то, наверно, от силы ударов, от детонации, начался пожар.
Потому сначала и показался только слабый дым — корпус плотный, пробивного отверстия нет, дым сперва только просачивался, а потом уж факел!
Мы со Степаненко ощупали всю броню кругом и убедились, что в лоб ее не возьмешь, а в борт с близкой дистанции можно, а если попасть в это место, где баки, то можно зажечь и с дальней…
У нас, между прочим, в первый день это начальству не понравилось, когда мы стали звать новые немецкие машины «тиграми» и «пантерами» — вроде сами на себя страх наводим! Называйте их по маркам: Т-5, Т-6, «фердинанд».
О живучести германских самоходок даже при попадании 122-мм снарядов можно судить по воспоминаниям Рудольфа Зальвермозера, наводчика самоходного орудия из дивизии «Великая Германия», о бое 8 августа 1944 г. возле литовского городка Расейнена.
«С утра германский «охотник за танками» укрылся в засаде в густом кустарнике и принялся наблюдать за местностью. Вскоре из-за гребня холма выехал Т-34 и начал по диагонали пересекать долину. Руди сделал первый пристрелочный выстрел и стал снова заряжать орудие, как вдруг раздался свист летящего снаряда. Полыхнула яркая вспышка, а далее — темнотой вокруг ни звука. Зальвермозер выполз из самоходки и встал на четвереньки позади машины. Все это он проделал инстинктивно, а когда в голове прояснилось, увидел находившегося рядом в такой же позе механика-водителя.
Немного придя в себя, они полезли обратно в башню и обнаружили, что командир и заряжающий тоже живы, но находятся в бессознательном состоянии, а их тела зажаты покореженным оборудованием. Командир на какой-то момент очнулся, но его глаза были залиты кровью, и, подумав, что перед ним русские, он попытался застрелиться. Отобрав пистолет, Зальвермозер вместе с водителем выбрались наружу и отправились за помощью.
Вскоре безнадежно искалеченную самоходку отбуксировали в тыл, а весь экипаж отправили в госпиталь. Выяснилось, что, решив устроить засаду, Руди и его товарищи сами угодили в расставленную советскими танкистами ловушку. Т-34 сыграл роль живца, благодаря которому немцы рассекретили свое расположение. Вся местность уже была пристреляна прятавшимися на противоположной стороне долины двумя тяжелыми советскими танками ИС-3 (немцы называли их «бегемотами») (вероятно, речь идет об ИС-2. Производство ИС-3 началось с 1945 г. — O.K.). Кактолько германский «охотник за танками» сделал выстрел по «тридцатьчетверке», его тут же засекли и накрыли первым же залпом».
Как ни странно, все четверо членов немецкого экипажа остались в живых. Это казалось настолько удивительным, что другие германские солдаты еще долго показывали новичкам покореженные обломки их машины, называя всю эту груду металла «чудесным танком Восточного фронта».
Было бы неверно говорить о том, что исход боев решался исключительно техническим противоборством. Рассуждая подобным образом, можно списать неудачи на применение врагом новых танков, а победы — на конечное превосходство наших «тридцатьчетверок» и ИСов над «тиграми» и «пантерами».
В боях росло мастерство солдат и командиров, без которого победа была бы немыслимой. Война является страшной школой, в которой учиться приходится быстро. Неуспеваемость в ней равнозначна гибели, а достижения заслуживают высшую оценку — жизнь.
«В боях за Ельню с 8 августа по 6 сентября 1941 года 107-я стрелковая дивизия уничтожила 28 танков, 65 орудий и минометов и около 750 солдат и офицеров противника и, захватив довольно большие по тому времени трофеи, сама потеряла в этих боях 4200 человек убитыми и ранеными, то есть взятие Ельни стоило ей тяжелых потерь. Немалые потери она понесла и потом, во время боев под Калугой и выхода из окружения.
В дальнейшем дивизия больше не отступала, но в своих наступательных боях продолжала нести чувствительные потери.
В зимнем наступлении под Москвой, захватив большие трофеи — около 60 танков и 200 немецких пушек и минометов — дивизия потеряла в боях 2260 человек убитыми и ранеными. А потом, зимой и весной, в наступательных боях под Юхновым, предпринимавшихся с целью облегчить положение нашей попавшей в окружение 33-й армии, потеряла еще 2700 человек убитыми и ранеными.
Резкий перелом в соотношении между потерями и результатами боев для дивизии наступает летом 1944 года. Участвуя в разгроме немецкой немецкой группы армий «Центр», она продвигается на 525 километров, освобождает 600 населенных пунктов и одной из первых входит в столицу Восточной Пруссии. В ходе этой операции дивизия захватывает 96 танков и 18 самолетов и берет в общей сложности в плен 9320 немецких солдат и офицеров, сама за весь этот период боев потеряв 1500 человек.
В 1945 году начинается уничтожение восточнопрусской группировки немцев. При штурме Кенигсберга, заняв 55 его кварталов, дивизия захватывает в плен 15 100 немецких солдат и офицеров, сама потеряв во время штурма 186 человек убитыми и 571 человек ранеными. После этого дивизия ведет бои за порт Пиллау и на косе Фриш-Нерунг и в этих последних боях захватывает огромные трофеи и берет в плен в обшей сложности 8350 солдат и офицеров, сама понеся потери убитыми 122 человека и ранеными 726.
Цифры, которые я привожу, требуют душевной осторожности в обращении с ними. Ибо любая, самая малая в общей статистике войны цифра потерь все равно означает осиротевшие семьи…
В период первых стычек 107-й дивизии с немцами под Ельней ее практический опыт ведения современной войны был равен нулю. Все испытания были впереди. И тот уровень воинского мастерства, который вместе с выросшим во много раз уровнем техники позволил ей с минимальными потерями захватить штурмом 55 кварталов Кенигсберга, взяв в нем 15 100 пленных, мог быть приобретен лишь в жестокой школе войны. Другого пути для этого не было. Хотя в ходе этой жестокой, но неизбежной учебы совершались оплаченные кровью ошибки, и их, очевидно, могло быть меньше, чем было…»
Увы, ошибки командования оплачивались кровью солдат, несмотря на все возросшее солдатское мастерство, и в гораздо большей степени, чем применение врагом новых видов оружия.
Показательно, что советская промышленность в годы войны произвела 95 000 танков против 24 000 германских, и почти все они были потеряны на нолях сражений.
На южном фасе Курской дуги 12 июля 2-й танковый корпус СС разбил в танковом сражении у Прохоровки 5-ю гвардейскую танковую армию Ротмистрова. В этом крупнейшем танковом сражении 273 немецким танкам противостояли 850 советских. 2-й танковый корпус СС потерял безвозвратно не более 5 танков, а еще 38 танков и 12 штурмовых орудий были повреждены. Безвозвратные потери 5-й гвардейской танковой армии достигли 334 танков и САУ. Число поврежденных советских танков по-разному оценивается различными источниками — от 100 до 400 машин. Столь неблагоприятное для советской стороны соотношение безвозвратных потерь в бронетехнике объясняется тем, что поле боя осталось за немцами. Как признавал в докладной записке Сталину о танковом сражении в районе Прохоровки член Военного совета Воронежского фронта Н С. Хрущев, «противник при отходе специально созданными командами эвакуирует свои подбитые танки и другую материальную часть, а все, что невозможно вывезти, в том числе наши танки и нашу материальную часть, сжигает и подрывает. В результате этого захваченная нами поврежденная боевая часть в большинстве случаев отремонтирована быть не может, а может бьїть использована как металлолом, которую мы постараемся в ближайшее время эвакуировать с поля боя». Столь невыгодное для советской стороны соотношение потерь в танках объяснялось более низким уровнем подготовки наших танкистов и плохим управлением со стороны командующего 5-й гвардейской танковой армии и командиров ее корпусов.
В советских отчетах говорилось о 4000 немецких танков, действовавших против одного только Воронежского фронта. «В действительности же к началу Курской битвы во всей группе армий «Юг» насчитывалось только 1303 танка, 190 устаревших танков и 253 штурмовых орудия, из которых более 100 машин не принимали участия в операции «Цитадель». Также и данные о безвозвратных потерях немецких войск в танках и самолетах были очень далеки от действительности. Советские летчики доносили о 3700 уничтоженных неприятельских самолетах в ходе всей Курской битвы, включая советское контрнаступление. Между тем, по немецким архивным данным, общие безвозвратные потери люфтваффе за июль и август 1943 года составили 3213 боевых самолетов, из которых на Восточном фронте было потеряно только 1030 машин. Безвозвратные потери противника в танках командование Воронежского фронта в период оборонительного сражения определяло в 2644 танка и 35 штурмовых орудий, а командование Центрального фронта — в 928 танков и 32 штурмовых орудия. В действительности войска группы армий «Центр» во время наступления на Курск безвозвратно потеряли 87 танков и штурмовых орудий, а группа армий «Юг» — 161 танк и 14 штурмовых орудий. Советские же безвозвратные потери в танках во время обороны Курска составили на Центральном фронте в период до 15 июля 651 танк и САУ, а на Воронежском фронте До 16 июля — 1204 танков и САУ. До 23 июля войска Воронежского фронта безвозвратно потеряли еще 395 машин. Советские потери более чем в 7 раз превысили немецкие».
Подтверждение данных вычислений можно найти в замечательной книге А. Мерникова «Курская битва». В ней, в частности, о знаменитом танковом сражении под Прохоровкой говорится следующее:
«Находившийся на наблюдательном пункте одной из танковых частей маршал A.M. Василевский 14 июля докладывал И.В. Сталину: «Вчера сам лично наблюдал к югу-западу от Прохоровки танковый бой с более чем 200 танками противника… В результате поле боя в течение часа было усеяно горящими немецкими и нашими танками».
Однако когда на Прохоровское поле приехал Жуков, то его изумление было настолько велико, что он даже собирался отдать Ротмистрова под суд. Вместо обещанных 400 подбитых немецких танков на поле в основном стояли лишь советские машины. Оказалось, что за ночь отступления немцы ухитрились вытащить с поля боя практически все машины, подлежащие ремонту. (…)
После того, как история с исчезновением машин поверженного врага прояснилась, советским танкистам пришлось стянуть в одно место несколько десятков немецких танков. Советская пропаганда уже раструбила о том, что под Прохоровкой немецкие танковые войска обрели себе могилу, и пребывающие на фронт корреспонденты получили возможность запечатлеть скопление подбитой немецкой техники. (…)
Для Красной Армии эта победа была одержана очень дорогой ценой. Потери советских войск значительно превышали немецкие и составили 863 тыс. человек, около 6 тыс. танков и 1600 самолетов. Особенно нерадостную картину представляли собой цифры танковых потерь противоборствующих сторон. Получалось, что в среднем каждый немецкий танк уничтожил до 4 советских машин..
Если же учесть, что значительное число своих танков и штурмовых орудий немцы потеряли, прорывая сверхмощную и глубокоэшелонированную оборону, то следует признать, что в непосредственных танковых боях процент потерь в советских танковых войсках был еще выше. Сражение под Курском показало, что немцы по-прежнему сохранили свое качественное превосходство в бронетанковой технике и победа над ними была достигнута благодаря огромному численному превосходству Красной Армии и ценой тяжелейших потерь. Эти цифры поразили даже Сталина, который обычно больше следил за результатами сражений, а не за той ценой, которой за них пришлось заплатить. В августе 1943 г., во время совещания Ставки, вождь, разбирая итоги Курской битвы, заявил, что подобное соотношение потерь бронетанковой техники более не может быть терпимо, иначе вслед за качественным превосходством вскоре будет потеряно и количественное».
Впрочем, страшные потери на протяжении всей войны наши войска несли не только в технике. Пример 107-я стрелковой дивизии, который я приводил, является, скорее, исключением, чем закономерностью. Гораздо чаше приходится сталкиваться с другими, неутешительными примерами.
«Потери Красной Армии в 1943 году убитыми и ранеными были столь же велики, как и прежде. Вот только один пример. В ходе наступления в период с 27 февраля по 15 марта 1943 года 60-я стрелковая дивизия полковника Игнатия Кляро потеряла убитыми и пропавшими без вести, даже по значительно приуменьшенным данным, 740 человек, или в среднем около 44 человек в день. Действия дивизии были признаны успешными, так как ее командир за эти бои получил генеральское звание. Вся же германская сухопутная армия за март 1943 года потеряла убитыми и пропавшими без вести, согласно данным централизованного учета военкоматов, 43 323 человека. Можно предположить, что около 40 тысяч из этих потерь приходилось на Восточный фронт. (…) Средние потери одной дивизии Восточного фронта за март 1943-го можно оценить в 242 человека, а средние ежедневные потери — в 8 человек, т. е. в 5,6 раза меньше, чем в советской 60-й дивизии. Но надо принять во внимание общий недоучет потерь в 60-й дивизии за указанный период, который, если судить по динамике численности личного состава и пополнений, составлял не менее 182 человек, причем скорее всего, почти все они были убиты и пропали без вести. Тогда средние ежедневные потери дивизии Кляро поднимаются до 55 человек, и соотношение с потерями среднестатистической немецкой дивизии Восточного фронта составит 7:1».
Объяснение этому следует, пожалуй, искать в той военной доктрине, которое избрало советское командование для ведение войны. О потерях не спрашивали. Важен был результат.
Неограниченные людские резервы и огромное количество оружия, которое давал тыл фронту, сыграли здесь злую шутку. Технику и людей перестали ценить. Особенно людей. Отсутствие солдатской подготовки компенсировали численностью, неумение организовать бой и взаимодействие войск возмещали созданием перевеса в количестве танков, самолетов, орудий по принципу «закидать шапками», а вернее, завалить телами и железом.
«Авиация и флот [СССР], сильные количественно, по качеству кораблей и самолетов уступали американским и английским, а в определенной степени — и германским. Еще больше был разрыв в уровне подготовки личного состава, особенно в сухопутных войсках. (…) Поэтому и соотношение потерь СССР и Германии было таким, каким оно обыкновенно бывает только в колониальных войнах великих европейских державе местным населением. (…)
Верховный главнокомандующий предпочитал иметь вооруженные силы числом поболее, а ценою подешевле. Не в смысле стоимости техники — здесь Сталин не скупился, а в отношении уровня и качества общеобразовательной и профессиональной подготовки личного состава. Поэтому и в конце войны Красная Армия воевала довольно плохо. Так, в апреле 1944 года командир 65-го стрелкового корпуса Западного фронта генерал-майор В.А. Ревякин откровенно признавался: «У нас все еще до сих пор не научились воевать, воюем по шаблону, немец об этом уже знает, делает вывод и организует оборону, как ему надо». А только что назначенный командующим 4-м Украинским фронтом генерал армии А.И. Еременко записал в дневнике 4 апреля 1945 года, всего за месяц до победы: «Нужно спешить, а войска очень слабо подготовлены к наступательным действиям, на 4-м Украинском фронте своевременно не занимались этим решающим успех дела вопросом»».
Занимаясь статистикой и различными генеральскими оценками, разглядывая на картах номера и аббревиатуры частей, гребенки оборонительных позиций и значки огневых точек, весьма трудно представить те условия, в которых приходилось действовать войскам. Грандиозная мясорубка войны с легкостью перемалывала сотни тысяч человеческих жизней и тысячи единиц техники. Убыль в частях была колоссальной.
Мы с некоторым пренебрежением относимся к германским дивизиям, которые в ходе отступления восполняли свои потери за счет своих тыловых частей и нестроевых солдат. Возмущаемся, что в то время как лучшие войска вермахта были прикованы к Восточному фронту, англо-американцам противостояли лишь второсортные части.
«С самого начала боев на европейском континенте левому флангу союзников противостояла дивизия «Геринг». Она не однажды бывала разгромленной и уничтоженной, но неизменно, подобно сказочной гидре, появлялась снова против левого фланга. Загадка оказалась очень просто объяснимой, по мере отступления немцев на восток дивизия пополнялась за счет наземного персонала германских воздушных сил: аэродромной охраны, заправщиков, ремонтных рабочих, поваров, канцеляристов. Другие войска прикрытия набирались таким же образом».
Но разве у нас было иначе?
«Восполнять потери нам пришлось за счет тыловых частей армии и выздоравливающих из медсанбатов дивизий. На пять — семь лошадей оставляли одного коновода, сокращали штабы мастерских и складов. Из портных, сапожников и других специалистов формировали маршевые роты…»
Так В.И. Чуйков описывал ситуацию, сложившуюся в конце 1942 г. в Сталинграде, когда для организации обороны командующему армией лично приходилось учитывать каждый танк, каждого бойца.
«Количество дивизий и бригад, входивших в состав 62-й армии, не дает правильного и полного представления о численном составе и силе ее войск. Например, одна танковая бригада утром 14 сентября имела только один танк, две другие танковые бригады оказались и вовсе без танков и вскоре были переправлены на левый берег на формирование. Сводный отряд из разных бригад и дивизий вечером 14 сентября имел в своем составе около 200 штыков, то есть меньше одного штатного батальона; численность соседней с ним 244-й стрелковой дивизии полковника Г.А. Афанасьева не превышала 1500 человек, а штыков в дивизии было не больше одного штатного батальона; 42-я стрелковая бригада имела 666 человек, а штыков — не более двухсот; 35-я гвардейская дивизия полковника В.П. Дубянского на левом фланге — не более 250 штыков. Другие соединения и части были такого же состава. 23-й танковый корпус под командованием генерала А.Ф. Попова в своих бригадах имел 40–50 танков, из которых процентов 30 были подбиты, использовались как огневые точки. (…)
Наблюдая за действиями вражеской авиации, мы заметили, что фашистские летчики не отличаются точностью бомбометания: они бомбят наш передний край только там, где есть широкие нейтральные полосы, то есть достаточное расстояние между нашими и вражескими передовыми позициями. Это натолкнуло нас на мысль сократить нейтральные полосы До предела — до броска гранаты. (…)
…во втором эшелоне находилась 6-я гвардейская танковая бригада, которая имела семь танков Т-34 и шесть Т-60. Почти все эти танки были подбиты и использовались как неподвижные огневые точки. (…)
После тяжелых боев (к началу октября. — O.K.) танковый корпус фактически утратил боеспособность — в нем осталось лишь 17 подбитых танков и 150 бойцов, которые были переданы стрелковым частям, а штаб переправился для формирования частей на левый берег Волги».
Как бы ни приходилось тяжело, В.И. Чуйков постоянно принимал решение о переводе командиров, прошедших школу уличных боев, за Волгу. Там обескровленные части насыщались «пушечным мясом», вооружались и вновь бросались в бой.
Подо их прибытия 62-й армии предстояло отбиваться о і наседающего врага тем, что осталось в се распоряжении.
«Медленно, очень медленно шла переправа полков 45-й дивизии полковника В.П. Соколова: причалы 62-й армии были разбиты и сожжены. Полки грузились на паромы вдали от города. (…)
До прихода 45-й дивизии Соколова нам надо было продержаться два-три дня. Мы опять сокращали штаты отделов и служб. Набрали человек двадцать (!). К ним присоединились тридцать бойцов, выписавшихся из санчастей и лазаретов, расположенных под берегом Волги. Вытащили с поля боя три подбитых танка: один огнеметный и два средних. Их быстро отремонтировали, и я решил атаковать противника (!). С утра 29 октября пустить в контратаку три танка и 50 стрелков. (…)
Мой заместитель по бронетанковым войскам М.Г. Вайнруб всю ночь проводил по крутому берегу эти танки, подыскивая хороший исходный рубеж.
Контратака началась рано утром, перед рассветом. Ее поддерживали артиллерия с левого берега и полк «катюш» полковника Ерохина. Захватить большое пространство не удалось, однако результаты получились очень хорошие: огнеметный танк сжег три вражеских танка; два средних подавили противника в двух траншеях, где тотчас же закрепились наши стрелки.
Гитлеровцы по радио заговорили о русских танках. Наши радиоперехватчики доложили, что гитлеровцы по радио открытым текстом сообщили о русских танках. (…)
Военный совет армии решил все части дивизии Смехотворнова свести в один 685-й полк и, сосредоточив его на правом фланге дивизии Горишного, контратаковать противника с юга на север вдоль Волги на соединение с дивизией Людникона.
Из всех частей Смехотворнова мы набрали только 250 боеспособных людей. Этим сводным полком мы беспрерывно по 20 ноября (8 дней! — O.K.) вели контратаки…»
Вы никогда не пробовали представить себя на месте командующего армией, которому поставлена задача удержать позиции такими силами? Причем нельзя забывать, что в вашем подчинении не «юниты» компьютерной игрушки, которые послушно выполняют приказы, а живые люди: уставшие, испуганные, желающие уцелеть любой ценой. Боевой дух солдат, их стойкость вряд ли вообще можно алгоритмизировать.
Боевые потери, отходы, недостаток боеприпасов и продовольствия, трудности с пополнением людьми и техникой — все это отрицательно влияло на моральное состояние войск. У некоторых возникало желание уйти поскорее за Волгу, вырваться из пекла», — был вынужден признать маршал Чуйков.
Ту же картину в критические моменты можно было наблюдать и в германской армии. Гитлеровским генералам не раз приходилось разъяснять вышестоящему начальству, что реальная ситуация на фронте резко отличается о той, которая была изображена на оперативных штабных картах: «…дивизии теперь уже не те, что в начале войны. Они большей частью состоят из переведенных из обоза солдат или из недостаточно подготовленных контингентов. Если раньше дивизии действовали на фронте от 4 до 6 км, то сейчас им приходится удерживать фронт шириной 20–25 км. О сплошном переднем крае обороны, который я вижу здесь на вашей карте, уже нет и речи. Мы давно ограничиваемся созданием временных оперативных групп на предполагаемых участках прорыва…»
Мы гордимся мужеством и стойкостью наших солдат, сумевших оказать ожесточенное сопротивление рвущемуся вперед врагу. Давайте же отдадим должное упорству германских солдат, чье положение с 1944 г. зачастую оказывалось зеркальным отражением того, что Красной Армии пришлось испытать раньше. (И еще раз склоним голову перед памятью наших дедов и прадедов, ценою огромных жертв сумевших сломить упорство вермахта.)
Уже упоминавшийся мной генерал-полковник Ганс Фриснер так оценивал свои силы, которыми ему предстояло сдерживать советское наступление в Карпатах:
«На отдельных участках фронта немецкие батальоны насчитывали всего лишь по 100–200 человек. На каждые 100 метров фронта приходилось в среднем по 3,5 человека. Для противотанковых пушек не имелось необходимых средств тяги. Особое беспокойство внушало положение с танками. 13-я танковая дивизия имела не больше чем по одному боеспособному танку типа T-IV и T-V. В 24-й танковой дивизии боеспособных танков не осталось вообще; весь ее парк насчитывал 7 бронетранспортеров. Самые боеспособные танковые дивизии имели по 8, а большинство других по 4–5 танков.
Тревожным признаком являлось и то, что новые танки, поступившие за последнее время с заводов, очень часто выходили из строя».
(Кстати, высокий процент заводского брака отмечали и наши фронтовики. К сожалению, это было неизбежно в тон ситуации, когда в тылу к станкам встали миллионы голодных женщин и подростков.)
Чтобы не допустить окончательного развала фронта немцам пришлось пойти на импровизацию: спешно составлять из разрозненных боевых, строительных и тыловых частей и подразделений так называемые боевые группы.
Мне довольно часто в литературе приходится встречаться с оценкой невысоких боевых качеств этих групп, с каким-то пренебрежительным отношением ко «всем этим не имеющим опыта поварам и канцеляристам, впервые взявшим в руки автомат».
Но, например, у маршала И.С. Конева сложилось иное мнение.
«В 1945 году возникли сводные боевые группы из остатков нескольких разбитых частей. Их чаще всего называли по имени командиров. Численность таких групп колебалась в зависимости оттого, на базе чего они были созданы: полка, бригады, дивизии. Иногда в них насчитывалось 500–700 человек, иногда и тысяча-полторы. Как правило, боевые группы дрались очень упорно. Возглавляли их опытные командиры, хорошо знавшие своих подчиненных.
Возникновение таких групп происходило, конечно, не от хорошей жизни, но сбрасывать их со счетов нам не приходилось».
Возможно, именно тот «естественный отбор» среди солдат, который проводила война, и являлся причиной высокой боеспособности боевых групп.
Германские генералы отмечали в своих мемуарах:
«Теперь главным фактором в борьбе стал сам человек, фронтовой солдат. Для обеспечения боеспособности войск мы прибегали к таким исключительным мерам, которых не отыщешь ни в одном уставе. В этих ведущихся без всяких правил тяжелых боях при отходе наиболее отличились те солдаты, которые не теряли голову в отчаянной обстановке и действовали самостоятельно и решительно ради выполнения общей задачи. Как и всегда в подобных случаях, все здесь строилось на личном примере тех людей, которые завоевывали доверие остальных своим поведением, а не воинским званием. Люди охотно подчинялись им, и при этом не играло никакой роли, к какому роду войск или части они принадлежали. Они сражались в составе мелких произведений, часто попадая в окружение и с боями вырываясь из него, ведя бои и днем и ночью, без пищи и сна, в нестерпимую жару и при огромном напряжении сил, которого требовали труднопроходимая местность и не имеющие переправ горные реки».
Меня всегда удивляло, почему наши тыловые коноводы, штабисты, портные и сапожники, брошенные на передовую, считаются полновесными солдатами, а германские охранники, заправщики и ремонтники, объединенные в боевые группы, всерьез не воспринимаются? Почему изборожденные морщинами, седоусые, пожилые советские бойцы, или четырнадцатилетние «сыны полков», красующиеся медалями «За отвагу», в нашем представлении являлись профессиональными воинами, а одно только упоминание о германском фольксштурме вызывает у нас скептическую усмешку? Как же, бесчеловечность фашистского режима, пославшего в окопы стариков и юнцов, которые разбегались от одного только вида советских танков!
Но на самом деле вплоть до последних часов войны остатки германской армии сражались яростно, нанося огромные потери советским войскам.
«Солдаты по-прежнему сдавались в плен только тогда, когда у них не было другого выхода. То же следует сказать и об офицерах. Но боевой порыв у них уже погас. Оставалась лишь мрачная, безнадежная решимость драться до тех пор, пока не будет получен приказ о капитуляции.
А в рядах фольксштурма в дни решающих боев за Берлин господствовало настроение, которое я бы охарактеризовал как истерическое самопожертвование. Эти защитники третьей империи, в том числе совсем еще мальчишки, видели в себе олицетворение последней надежды на чудо, которое вопреки всему в самый последний момент должно произойти».
А что касается чуда, по крайней мере — чудо-оружия, которое обеспечивало стойкость немецких ополченцев, у фольксштурма уже было — фаустпатрон.
«Это очень серьезное оружие. А метод его применения мы здесь наблюдали. Ожидая нашего прорыва в город, они заранее складывали фаустпатроны у окон на вторых этажах домов, главным образом выходивших на важные перекрестки. Таскать все время с собой фаустпатроны, отступать, перебегать с ними трудно. Но все эти окна, у которых были заготовлены фаустпатроны, были заранее известны солдатам той немецкой части, которая оборонялась в этих кварталах. Отступая, немцы забегали в эти дома на вторые этажи, находили у окон готовые фаустпатроны и стреляли по нашим ворвавшимся в город танкам. А танк, если он ворвался и идет по по улице без пехоты, сжечь, сидя наверху, на втором этаже, почти ничего не стоит… (…)
Особенно укреплялись угловые здания, позволявшие вести фланговый и косоприцельный огонь. Все это с точки зрения организации обороны было достаточно продумано. К том> же узлы обороны немцы насытили большим количеством фаустпатронов, которые в обстановке уличных боев оказались грозным противотанковым оружием. (…)
Во время Берлинской операции гитлеровцам удалось уничтожить и подбить 800 с лишним наших танков и самоходок. Причем основная часть этих потерь приходится на бои в самом городе. (…)
Особенно обильно были снабжены фаустпатронами батальоны фольксштурма, в которых преобладали пожилые люди и подростки..
Фаустпатрон — одно из тех средств, какие могут создать у физически не подготовленных и не обученных войне людей чувство психологической уверенности в том, что, лишь вчера став солдатами, они сегодня могут реально что-то сделать.
И надо сказать, что фаустники, как правило, дрались до конца и на этом последнем этапе проявляли значительно большую стойкость, чем выдавшие виды, но надломленные поражениями и многолетней усталостью немецкие солдаты».
Далеко не все фольксштурмовцы были стариками и детьми. Константин Симонов, в силу своих обязанностей военного корреспондента ездивший по фронтам, в конце войны сделал интересное наблюдение:
«ещё через несколько минут приводят пленного немецкого фельдфебеля. Он измазан, весь в копоти и земле, белобрысый, на вид лет тридцати пяти. Не знаю, толи фольксштурм, о котором в последнее время много разговоров, используют на других участках фронта, то ли фольксштурмисты не сдаются или не попадают в плен, но все пленные, которых я видел в предыдущие дни, были примерно того же самого среднего возраста, в котором бывали пленные немцы и раньше, в прежние годы войны. Я не видел среди них ни мальчиков, ни стариков. Правда, многие из них в очках; и бог их знает, может быть, среди них многие ограниченной годности, но, во всяком случае, ни детей, ни стариков из фольксштурма я пока что не видел».
Возможно, ответ на этот вопрос содержится в докладе подполковника Бальцера от 30 марта 1945 г. министру пропаганды Й. Геббельсу, в котором говорилось о том, что «теперь на запад эпизодически направляются в пешем строю лишь части фольксштурма, тогда как регулярные войска уходят на восток».
Не секрет, что фашисты прикрывались от союзников всякими частями «народных гренадеров» и «народных штурмовиков», а на Восточный фронт посылали все, что еще обладало высокой боеспособностью. Недаром в конце войны англо-американцы, в чей плен попали те части вермахта, которые сражались против Красной Армии, были вынуждены пересмотреть свой взгляд как на немцев, так и на советских союзников.
«На лужайках, на полянах, в лесах, едва покрытых нежной листвой, расположились лагери беглецов. В некоторых местах они занимали по нескольку квадратных километров. Над ними поднимались дымы костров и кухонь, стоял незатихающий гомон многих тысяч голосов. А новые колонны все вливались в эти тускло-зеленые муравейники. Солдаты были грязны, усталы, но нас поражал их откормленный вид, их молодость, выправка. По сравнению с тем второсортным военным материалом, с которым мы встречались в течение всей кампании в Западной Европе, солдаты и офицеры группы Буша были профессиональным войском. Перед нами проходила настоящая кадровая немецкая армия.
Только теперь английские офицеры отчетливо представляли себе, с какими войсками приходилось иметь дело их советским союзникам. Англичане с удивлением рассматривали Марширующих немцев. А ведь только одна группа Буша насчитывала полтора миллиона таких солдат и офицеров!»
Здесь важно не оказаться в плену очередных иллюзий. Во первых, дивизии «народных гренадеров» сражались и на Вое точном фронте, а во-вторых, оценка их боеспособности зачастую бывала необъективной, так как давалась в послевоенный период. Битые фашистские генералы списывали на них общие неудачи, а советские историографы преуменьшали упорство немецких ополченцев.
Но немцы были вынуждены сражаться хотя бы из чувства самосохранения.
Шестнадцатилетний авиационный помощник Дитер Борковский вспоминал о сцене, произошедшей в пригородной берлинской электричке 15 апреля 1945 г.: «Тут кто-то заорал, перекрывая шум: «Тихо!» Мы увидели невзрачного грязного солдата, на форме два железных креста и золотой Немецкий крест. На рукаве у него была нашивка с четырьмя маленькими металлическими танками, что означало, что он подбил 4 танка в ближнем бою. «Я хочу вам кое-что сказать, — кричал он, и в вагоне электрички наступила тишина. — Даже если вы не хотите слушать! Прекратите ныть! Мы должны выиграть эту войну, мы не должны терять мужества! Если победят другие — русские, поляки, французы, чехи и хоть на один процент сделают с нашим народом то, то мы шесть лет подряд творили с ними, то через несколько недель не останется в живых ни одного немца. Это говорит вам тот, кто шесть лет сам был в оккупированных странах!» В поезде стало так тихо, что было бы слышно, как упала шпилька».
Лично у меня нет сомнения в том, что этот солдат сражался до последнего дыхания. Сражался и поддерживал десятки других, павших духом. А сколько их было, этих «невзрачных грязных солдат», кавалеров крестов, годами сжигавших советские танки, являвшихся вдохновителями на дальнейшее сопротивление куда более результативными, чем истерические призывы Гитлера и Геббельса.
Германская армия сражалась упорно. Казалось бы, обладая подавляющим численным и техническим превосходством, сражаясь на одном фронте, согласовывая свои действия с союзниками, советские войска с начала 1944 г. должны были буквально смести вражескую оборону.
Но, несмотря на недостаток горючего, боеприпасов, не имея воздушного прикрытия, воюя с предавшими союзниками, немцы больно огрызались и, пользуясь каждым удобным случаем, громили наши зарвавшиеся в стремительном наступлении армии и корпуса.
«20 октября [1944 г.) русские силами двух гвардейских кавалерийских корпусов при поддержке танкового корпуса сосредоточенным ударом прорвали немецкий оборонительный рубеж севернее Дебрецена. 22 октября они овладели Ньиредьхазой и выдвинулись своими передовыми отрядами к верхнему течению Тисы у населенного пункта Токай.
Казалось, что теперь русские после тяжелых боев, длившихся почти полмесяца, добились своей цели. Тыловые коммуникации армейской группы Велера были перерезаны. Ее окружение и уничтожение являлось для советского командования лишь вопросом времени. Однако немецкое командование и войска уже получили достаточную закалку и научились преодолевать подобные кризисы, побывав во многих, казалось, безвыходных положениях. В ходе отступления войска армейской группы Велера, теснимые с востока и юга уверенным в своей победе противником, нанесли массированный контрудар в направлении Ньиредьхазы. Этот контрудар был поддержан с запада шедшими навстречу армейской группе частями немецких танковых дивизий. Прорвавшиеся на север советские танковые и механизированные корпуса оказались неожиданно для самих себя отрезанными от продвигавшихся вслед за ними общевойсковых армий, когда в 01.00 23 октября обе ударные немецкие группировки соединились в районе южнее Ньиредьхазы и образовали прочный заградительный барьер. Ни яростные атаки оказавшихся теперь внутри этого барьера советских корпусов, ни удары извне общевойсковых армий и двух механизированных корпусов не смогли прорвать кольцо окружения.
Тяжелые бои у Ньиредьхазы продолжались. Южнее города 23-я немецкая танковая дивизия внезапным ударом разгромила 30-ю кавалерийскую дивизию и 3-ю танковую бригаду противника. Это был новый серьезный успех уже много раз отличившейся дивизии. 26 октября Ньиредьхаза опять перешла в наши руки. Три русских корпуса, отрезанные от основных сил, пытались пробиться на юг и юго-восток и были атакованы 23-й танковой дивизией и боевыми группами 8-й армии, сжаты со всех сторон на ограниченном участке территории, а затем расчленены на отдельные группы. Только после ожесточенных боев, длившихся в течение суток, остатки этих корпусов, без техники, сумели выйти по тропинкам и полевым дорогам на юг. Теперь войскам армейской группы Велера ничто не мешало отойти на запад».
Успех германских войск может показаться ещё более удивительным, если учесть состав их частей. Кроме 23-й немецкой танковой дивизии, выдержавшей основную тяжесть боев, группа Велера включала в себя лишь пять немецких дивизий (15-я пехотная, 8-я легкая пехотная, 8-я кавалерийская СС, 3-я и 4-я горнопехотные), шесть ненадежных венгерских дивизий (2-я, 7-я и 9-я резервные, 2-я танковая, 27-я легкопехотная, остатки 25-й пехотной) и две венгерские бригады (2-я резервная горнопехотная и 9-я легкая пехотная погранохраны).
Грандиозные сражения конца войны, в которых победа досталась Красной Армии далеко не сразу и ценой огромного напряжения сил, шли не только под Сандомиром и Секешфехерваром, у Балатона и в Берлине. Неудачи наших войск на многих участках фронта говорят лишь о том, что борьба продолжалась с прежним накалом. Германские части проявляли отчаянную активность, постоянно нанося контрудары и перехватывая инициативу.
«Сосредоточив большие силы перед фронтом 6-й армии, противник продолжал атаковать наши позиции на рубеже Вамошдьерк, Адач в направлении на Дьендьешь. На участке Дань, Самбок прорыв 2-го механизированного корпуса русских в северном направлении был встречен нашим контрударов во фланг и не получил развития. Точно так же в результате нашего контрудара неудачей окончилась, и попытка противника прорвать нашу оборону на участке Дьендьеша. Боевые действия приняли здесь характер подвижной обороны, то есть такого способа ведения боевых действий, которым наши войска превосходно владели».
О том, что немецкие войска превосходно владели способами обороны свидетельствовали и советские генералы, по крайней мере те, кто решался говорить об этом честно.
«Враг в обороне умело использовал каждую подготовленную им позицию для отражения нашего наступления, часто применяя контратаки. В условиях Великой Отечественной войны редко удавалось провести прорыв немецкой обороны так, чтобы он был «чистым» и в полосе прорыва можно было ехать в автомобиле. Такой прорыв был, пожалуй, лишь в Висло-Одерской операции».
О ярости германского сопротивления говорили не только генералы и маршалы, но и рядовые фронтовики. Такие, как Виктор Астафьев, рассуждавший о войне жестко, откровенно, безжалостно: «Весной 44-го года, в огромнейшую слякоть, мы на себе тащили орудия, на себе тащили машины, окружая 1-ю танковую армию. До этого били мы ее, голубушку, всю зиму. То мы ее окружим, то она нас. А сколько было там, внутри нее «котлов» наших! Под Каменец-Подольским остатки армии все-таки прорвались. Да, они потеряли все машины, боевую технику, массу людей, но ядро армии сохранилось, и уже в Польше она нас встретила отмобилизованной, отлаженной, как положено у немцев, да и не пустила нас в Словакию. Специально для уничтожения 1-й танковой армии был создан 4-й Украинский фронт. Специально! (…) Две армии — 52-я и 18-я — составляли фронт, и эти две армии должны были уничтожить одну. Уничтожали всю зиму, но так и не уничтожили. И на Дуклинском перевале она остановила нас, т. е. 4-й Украинский фронт. Потом ему уже стали помогать левый фланг 1 — го Украинского и правый фланг 2-го Украинского фронтов. Огромнейшая сила — и ничего не сделали, положили 160 тысяч человек».
Конечно, надо учитывать, что численность и состав германских и советских армий были разными, соотношение сил постоянно менялось, особенно после боев и многодневных маршей. Но совершенно очевидно одно — последний этап войны отнюдь не был победоносной «прогулкой» по Европе, который порой подается в виде сплошной череды тактических успехов и удачных атак.
«Очевидно, здесь будет уместно сказать несколько слов о силе вражеского сопротивления, с которым мы столкнулись в этой операции | Висло-Одерской] вообще. К началу операции немецко-фашистские дивизии (в особенности стоявшие против сандомирского плацдарма) были полностью укомплектованы и имели в своем составе до двенадцати тысяч солдат и офицеров каждая. Иначе говоря, пехотная дивизия противника по численности примерно соответствовала двум нашим стрелковым дивизиям. Силы были внушительными, и с самого начала мы ожидали, что фашисты будут драться упорно, тем более что обозначилась перспектива действий наших войск уже непосредственно на территории третьей империи.
Закат Третьей империи еще далеко не все немцы видели, и тяжелая обстановка пока не вносила почти никаких поправок в характер действий гитлеровского солдата на поле боя: он продолжал драться так же, как дрался раньше, отличаясь, особенно в обороне, стойкостью, порой доходившей до фанатизма. Организация армии оставалась на высоте, дивизии были Укомплектованы, вооружены и снабжены всем или почти всем, что им полагалось по штату.
Говорить о моральной сломленности гитлеровской армии пока тоже не приходилось».
Когда в одном тексте сталкиваешься с упоминанием свежих полностью укомплектованных дивизий, а в другом — с восьмидневными контратаками оставшимися от дивизии 250 бойцами, то невольно начинаешь понимать, что даже самая подробная карта вряд ли позволит составить достоверное описание происходивших сражений. Это все равно что пытаться прочесть текст на иностранном языке, обладая достаточным запасом слов, но при этом совершенно не разбираясь в грамматике. Или наоборот, неплохо владея грамматическими оборотами, но не зная значения каждого второго слова.
На карте не отметишь оставшихся от дивизии пару сотен человек, рассеянных на большом пространстве. Они так и будут отмечаться номером дивизии и дивизионной линией обороны. Есть условное обозначение огневой точки, например, вкопанного в землю танка, но очень сложно на языке военной топографии объяснить, что от истребительного противотанкового артиллерийского полка осталась пара орудий, лишенных тяги и бронебойных снарядов. А флажок армии никак не доносит до нас истинное состояние всех армейских служб и коммуникаций.
Скажу больше. Танковые дивизии на карте невольно производят впечатление бронированного кулака, сопровождающегося победным лязгом гусениц. Аэродромы авиации дальнего действия вызывают в нашем представлении десятки готовых к взлету четырехмоторных бомбовозов.
Часто, часами просиживая над военно-историческими картами, я начинаю представлять себя штабистом. Из оперативного отдела. И иногда мне кажется, что я довольно успешно разбираюсь в той боевой ситуации, что мне понятна сложившаяся картина, и что уж я сам мог бы предложить какие-то остроумные ходы и решения. В тиши почти штабного кабинета, при свете уютной настольной лампы, прихлебывая из стакана крепкий чай с лимоном (а то и с каплей-другой коньяка), затягиваясь крепким дымом «Беломора», так заманчиво мысленно передвигать по карте дивизии и армии, планировать контрудары и прорывы…
Как было бы удобно, если бы война протекала по правилам, по заведенному порядку. Например, было десять батальонов, с 1-го по 10-й. Допустим, в результате боев они понесли огромные потери, в общей сложности равные семи батальонам. Вот и переформировались бы остатки как-нибудь сами в три батальона: 1-й, 2-й и 3-й! И все было бы понятно, достаточно взглянуть на карту. Но нет. Как раз при взгляде на карту можно будет увидеть все десять, вот только придется учитывать, что одни станут эквивалентны взводу, а другие так и останутся почти батальонами.
Штабная наука сильно отличается от дилетантской игры в стратегию. В жизни все происходит совсем не так. К тщательно продуманным операциям и беспроигрышным планам обязательно примешивается «какой-то» опыт, боевой дух и прочие качества солдат. Они, солдаты, то сдаются целыми подразделениями, то бегут без, казалось бы, видимых причин, то сражаются до последнего, несмотря на безнадежность своего положения.
Потому что за пестрыми значками, аббревиатурами, линиями, дугами, стрелами и пунктирами скрываются обычные для солдат мужество, героизм, ненависть, страх, усталость, паника.
«Возле одного из окопов мы нашли старшего лейтенанта. Он лежал навзничь. Карманы у него были вывернуты. Мальчишеское лицо запрокинуто, глаза глядели прямо вверх, в небо.
— Кто это? — спросил Николаев. — Командир роты?
Но ему никто не ответил.
И я в лишний раз вспомнил об одной из наших больших бед — от том, как у нас часто даже не знают фамилий убитых.
— Мелехов, — сказал Николаев, — посмотрите, какое у него ранение, пулевое или штыком?
Мелехов нагнулся, приподнял на покойнике заскорузлую от крови рубашку, взглянул и, подняв голову, сказал:
— Штыком.
— Вот этот дрался, — сказал Николаев, еще раз поглядев на мертвого.
Видимо, ему очень хотелось, чтобы кто-то тут прошедшей страшной ночью дрался, чтобы хоть кто-то убивал здесь немцев. Он приказал посмотреть, нет ли где-нибудь в окопах или вокруг них немецких трупов. Их не оказалось.
— Или утащили с собой, — сказал он, — или не было. Может, и так. Паника, паника. Что с нами делает паника! Сами себя люди не узнают».
Обратите внимание на замечание командира о том, что немцы успели унести трупы своих солдат. Я уже упоминал о тех моментах, когда, если позволяла ситуация, с поля старались выносить не только раненых, но и убитых.
Иногда по этим фактам можно судить об истинном течение того или иного боя.
Так, например, и донесении политотдела 107-й дивизии о бое батальона 586-го стрелкового полка летом 1941 г. отмечалось: «Противнику было нанесено сильное поражение. Фашисты в беспорядке бежали. На поле боя… оставили убитыми: 3 офицера, 8 солдат. Раненых и убитых очень большое количество успели подобрать. Взято в плен три солдата. Наш батальон потерял убитыми 4 и ранеными 47 человек».
Лишь позднее, после войны, подобные донесения и рапорты подвергались более пристальному рассмотрению.
«Документ любопытен тем, что отражает некоторые особенности того первого, оказавшегося успешным боя, в который вступили части только что прибывшей на фронт дивизии. И не замеченное автором противоречие между тем, что, по его словам, фашисты в беспорядке бежали, и тем, что они при этом успели подобрать большое количество раненых и убитых (…) — все это очень характерно».
Такие документы, несмотря на содержащиеся в них противоречия, способны были ввести в заблуждение не только командование военных лет, но и послевоенных историков. Поэтому очень важно обращать внимание на те свидетельства очевидцев, которые говорят об элементарной неграмотности в бою, о ненужной браваде, ведущей к напрасным потерям.
«Бойцов из окопов зачастую поднимают не младшие, а средние командиры, и к моменту, когда бойцы уже подняты, командиры уже выбиты, и дальнейшим боем роты сплошь и рядом руководит какой-нибудь сержант».
А ведь мы воспитаны на примерах, когда командиры всегда впереди, не прячутся за спины солдат, а личной храбростью воодушевляют своих подчиненных. Только знать свое командирское место это еще не означает прятаться за спины. Посылать людей на смерть порой требует не меньше мужества, чем самому подставлять лоб под пули.
Мы привыкли к утверждению, что наши моряки, сражающиеся на суше, предпочитали идти в бой в своей морской форме: обнажали на груди тельняшки, сбрасывали каски и надевали бескозырки. Нам нравится верить в то, что гитлеровцы называли их «черной смертью» или «черными дьяволами» и в панике бежали перед черноморцами и балтийцами.
Но перед советским командованием стояла совсем другая задача.
«Из разговоров на причалах я понял, что положение настолько тяжелое, что моряков через два или три часа уже бросят на фронт. И сейчас главной заботой было как можно быстрей переобмундировать их. Хотя их черные бушлаты производили заметное моральное впечатление на противника, но в смысле демаскировки они были, конечно, безумием».
Действительно, безумие, если на поднимающиеся в атаку черные фигуры направляется весь огонь, а боец погибает от удара обычного камня, выброшенного взрывной волной и попавшего не в стальной пехотный шлем, а в беззащитный висок.
Мужество и самоотверженность являлись лишь относительной компенсацией этих потерь.
Лично мне это чем-то напоминает аналогичное положение эсэсовских частей, «идеологически подкованных» и рвущихся в бой, но лишенных боевого опыта обычных полевых армий.
Манштейн, несмотря на положительную характеристику дивизии СС «Мертвая голова», вынужден был отметить: «Все эти качества не могли возместить отсутствия военной подготовки командного состава. Дивизия имела колоссальные потери, так как она и ее командиры должны были учиться в бою тому, чему полки сухопутной армии давно научились. Эти потери, а также и недостаточный опыт приводили, в свою очередь, к тому, что она упускала благоприятные возможности и неизбежно должна была вести новые бои, ибо нет ничего труднее, как научиться пользоваться моментом, когда ослабление силы сопротивления противника дает наступающему наилучший шанс на решающий успех. В ходе боев я все время должен был оказывать помощь дивизии, но не мог предотвратить ее сильно возраставших потерь. После десяти дней боев три полка дивизии пришлось свести в два.
Как бы храбро ни сражались дивизии войск СС, каких бы прекрасных успехов они не достигли, все же не подлежит никакому сомнению, что создание этих особых военных формирований было непростительной ошибкой».
Люди остаются людьми. И в мясорубке боев они ведут себя не как отмеченное на карте подразделение, а каждый по-своему.
«Во время этого последнего налета у землянки штаба был Убит красноармеец-посыльный. Во время разрывов бомб вместо того, чтобы кинуться в щель или лечь на землю, он по детскому инстинкту спрятался за дерево, и его пересекло осколком выше пояса вместе со стволом дерева».
«У каждого человека на фронте есть в его представлениях какая-то особенная опасность, которую надо бояться. Но для разных людей она разная. Для меня этот близкий обстрел был особенной опасностью, а для Балашова нет. Для него особенной опасностью было ходить сегодня в атаку. И он этого не скрывал и говорил об этом именно как о пережитой им опасности. Что до меня, то хотя я боялся этого обстрела, но у меня не было желания прерывать разговор и выбегать куда-нибудь из избы. Не потому, что не хотелось показать своего страха перед Балашовым, а потому, что к этому времени у меня уже образовалось чувство, что чем меньше на войне суетиться и переходить с места на место, тем это правильнее. А вдобавок ко всему во мне еще жил остаток абсолютно гражданского ощущения относительной безопасности от присутствия крыши над головой».
Роберт Фиск, корреспондент, попавший в пекло боев в Югославии, впоследствии делился своими ощущениями: «Иногда ничего нельзя сделать, когда, например, на вас обрушивается дом. Но в остальное время это моментальное решение. Пересечь дорогу или остаться на месте? В здание попал очередной снаряд, мне нужно бежать, но я знаю, что на улице стреляют. Бежать или нет? А вдруг вы говорите себе: вот этот миг! Вперед, вперед! И вы идете на это. Вы можете обернуться посередине улицы и сказать: стоп, я ошибся. Нельзя… Все это учит одному: принимать решение и не отступать от него».
Участники боевых действий говорят, что на войне помогает выжить не только опыт, дисциплина и бдительность, но и такие вещи, как инстинкт, интуиция и даже суеверие. Что бы ни говорили о самопожертвовании, но каждый солдат надеется уцелеть, и, до тех пор, пока человеческий инстинкт самосохранения продолжает работать, солдат вынужден ежеминутно решать сложнейшую задачу: как выполнить долг и сохранить при этом свою жизнь.
Виктор Конецкий, автор многих книг на морскую тематику, размышляя как раз над проблемой принятия решений в критической ситуации, пришел к интересному заключению:
«Если увеличить необходимость принятия решений в пять раз в данный отрезок времени, то количество человеческих ошибок возрастет в пятнадцать. Так говорит наука. Наконец наступает момент, когда на обдумывание решения просто-напросто нет физического времени — цепь умозаключений не строится, логика не успевает слагать силлогизмы, вместо подчинения себя логическим выводам ты начинаешь действовать по свойственному тебе характеру-стереотипу, который в этот момент реагирует не на объективную реальность, а на свойственные тебе представления о реальности. В такой ситуации самое правильное — вообще не принимать решений. Умение не принимать решений по трем четвертям вопросов — это и есть Опыт. Ибо решение не принимать решений есть самое тяжко-трудное решение из всех. Мы привыкли решать и поступать с первого вздоха. Когда мы потянулись к материнской груди — мы приняли свое первое решение в жизни. Когда мы попросили морфий у доктора на смертном одре — это мы приняли последнее решение. Не принимать решений в сверхсложной ситуации может только очень сильный человек, ибо отказ от принятия решений не записывается в судовой журнал и не служит никаким прикрытием для судебных последствий. Если человек, отказавшись от принятия решений по трем четвертям вопросов, не испытывает при этом удрученности, растерянности, депрессии, то есть сохраняет даже повышенную, какую-то радостную готовность к принятию любых решений (когда сочтет их нужными), — это и есть настоящий человек поступков. У такого человека не должно быть сильно развито воображение. Хорошее воображение подсовывает слишком много вариантов будущего. Обилие вариантов ведет к утере цельности».
Какими бы спорными не казались эти рассуждения, они давно интересуют военных аналитиков.
В последние годы в армии США, например, разрабатывается специальная программа, основанная на реальных боевых действиях в Сомали и Косово.
Установлено, что в современном бою за полчаса командир среднего звена должен принять от 30 до 50 тактических решений. Разумеется, при такой динамике совершенно не остается времени на то, чтобы постоянно сверяться с картой и вспоминать теоретические выкладки. «Классическая аналитическая древовидная схема с пятнадцатью ступенями проверки здесь не подходит. Офицера тренируют на предмет развития у него шестого чувства, чтобы он мог предсказывать возможные и последующие действия врага и принимать правильные интуитивные решения. Это называется искусственным опытом и это новое ученое словечко в военном лексиконе».
Военный психолог Гари Кляйн считает, что «эта программа ставит целью быстро развить опыт, основанный на применении разнообразных методик с тем, чтобы вы могли научиться быстрее реагировать, а также довериться своей интуиции, довериться своим чувствам, потому что в них есть какая-то основа».
Удивительно, что в военной терминологии, стремящейся к максимальной точности и практичности, появилось довольно абстрактные определения: «интуиция», «шестое чувство» и «какая-то основа». Согласитесь, это больше напоминает фантастические блокбастеры, в которых главным героям рекомендуется воспользоваться не приобретенными в материальном мире навыками, а некой абстрактной Силой.
Возможно, то, что называется «инстинктом, интуицией и суеверием», часто воспринимается как бесстрашие, мужество и героизм. Может быть, то, что одни называют мужеством, бесстрашием и даже наглостью на самом деле являются опытом и профессионализмом.
В мемуарах дважды Героя Советского Союза маршала Василия Ивановича Чуйкова содержатся очень яркие описания Великой Отечественной, которыми я пользуюсь в своей книге. Но не менее интересны его воспоминания о Гражданской войне, в частности, о боях с белополяками.
«Мы с Каталевым настолько увлеклись атакой, что не заметили, как оторвались от своих боевых порядков и выскочили к шлюзам реки Эсса. Одновременно сюда прибежало более роты поляков; они старались проскочить на другой берег. Мы сходу кричали: «Бросай оружие!» И, к моему удивлению, около ста винтовок летит на землю. Оглянулся: нас только четыре человека — я, Каталев, командир роты Козлов и ординарец комиссара. Остальные, по-видимому, отстали. Внезапно из толпы отступающих выскочили человек семь офицеров и открыли по нас, верховым, огонь из пистолетов. Я стреляю неплохо, первыми же выстрелами свалил двух офицеров. И вдруг вижу: падает с лошади комиссар, за ним командир роты. Что с ними? Подойти не могу — пристрелят, как куропатку. В тот же миг подо мной рухнул конь. Ординарца комиссара испуганная лошадь понесла вдоль улицы. Я остаюсь один против нескольких офицеров, прижатый к воротам дома. В руках у меня — по револьверу, на правой висит шашка. Буду биться до последнего. Офицеры, по-видимому, не очень меткие стрелки, мне удается уложить еще двоих.
Сначала польские солдаты смотрели на нашу дуэль как на цирковое зрелище, но вдруг несколько человек нагнулись за винтовками. В сознании промелькнуло: наступил мой конец, из винтовок солдаты сразу меня убьют, ведь спрятаться некуда.
И в этот момент из-за угла выскакивают конники во главе со своим начальником Гурьяновым. В соседнем переулке показался командир 4-й роты Андреев с бойцами…»
Нередко именно благодаря таким описаниям о войне складывается представление, как о сборнике опасных приключений, благополучно миновать которые помогают лишь бесшабашная храбрость и удальство героев-одиночек.
Но война есть нечто большее, чем ковбойская стрельба с двух рук, какой бы успешной она не была. Война состоит не только из отдельных боев и стычек, а из бесконечных испытаний, выпадающих на долю миллионов человек, и на каждого из них в отдельности.
Я предлагаю послушать полковника Александра Ивановича Утвенко. Человек военный до мозга костей, умеющий держать себя в руках, в ту ночь он вспоминал пережитое, не сдерживая чувств и не стыдясь слез.
«…На Западном фронте был контужен, потом ранен тремя пулями в руку, в ногу и в грудь, под Рузой почти под Новый год. Лечился до марта. (…)
С самых первых дней было туго с едой — слишком далеко от всего оторвались в степях. 6 августа стало нечего есть. Варили и ели пшеницу, драли ее на самодельной крупорушке. К 9-му есть было уже совсем нечего. (…)
11 — го с четырех часов утра снова начался бой. Нас бомбили и атаковали танками. Общий бой шел до полудня, а потом нас рассекли на группы.
Сопротивлялись до конца. Я сам пять раз перезарядил маузер. Секли из автоматов. Несколько командиров застрелилось. Было убито до тысячи человек, но жизнь продали дорого. Один вынул из кармана листовку и пошел к немцам. Галя, наша переводчица штаба дивизии, крикнула: смотрите, гад, сдается! И выстрелила по нему из маузера.
Танки били по нас в упор. Я стрелял из последней пушки. У пушки кончились снаряды, шесть расчетов было выбито, адъютанта убили. Немцы подскочили к орудию, я прыгнул с обрыва в болото, метров с девяти, там осока высокая. Снаряд ударил в ногах и всего завалил грязью. Сверху на обрыве сидели немцы, а я то терял сознание, то слышал, что говорили. Отовсюду еще доносились выстрелы.
Уже в темноте с двумя бойцами выполз наверх, на следующий обрыв. Там нашли еще четырех человек, потом набралось Двадцать. День пересидели в подсолнухах.
В сорок первом году тоже выходили из окружения. Осенью я плыл через реку Угру, разламывая ледяную корку. Виски кололо, как иголками, но выбраться, выбраться… И выбрался!
Но это все семечки по сравнению с нынешним, летним, где за каждый грамм воды — драка. За воду ходили драться. Бросали гранаты, чтобы котелок воды отбить у немца, а жрать было нечего. (…)
Набралось сто двадцать человек с оружием, и переплыли через Дон. Утонуло восемь человек. Днем шли группами по азимуту. Ночью собирались.
У меня температура была до сорока. Новый мой адъютант Вася Худобкин — фельдшер, акушер; он должен был женщин лечить, а ему пришлось мужчин. Но он больше немца убил, чем наших вылечил. И через Дон переплыл без штанов, но с автоматом.
После переправы через Дон, я собрал шестьсот человек с оружием, и мы еще с 16 по 25 августа держали оборону под Алексеевкой».
Наверное, в слезах полковника, которых он не стыдился, скрывается нечто гораздо более страшное, чем сам смысл его рассказа. Страшно, что в памяти человека встают картины страшного избиения: когда стрелялись командиры, боевые товарищи шли сдаваться, убивали друг друга, тонули в реке, как приходилось лежать в болоте, как погиб адъютант…
В слезах полковника проступала ВОЙНА, которую невозможно отразить никакими картами…
Красиво, когда на карте кружок обозначает «котел», в который попали враги. А потом этот кружок крест-накрест перечеркивается линиями другого цвета, что означает ликвидацию «котла». Только вот что происходило с людьми внутри этого кружка, как они пытались выжить при его ликвидации, можно судить по рассказу полковника А. Утвенко.
Или, например, маленькое пятнышко города на карте театра военных действий. Почему бы не взять его с ходу?
Но недаром бой в городе считается одним из сложнейших видов боя.
Иногда кажется, что среди городских развалин, например, сталинградских руин, перепаханных снарядами, выжженных струями огнеметов, иссеченных осколками не осталось никого. Так, единицы, которые продолжают вести огонь из своих нор. Кажется, что еще один артналет, и жизнь покинет это поле боя.
Но наступает минута прекращения огня, и становится понятно, насколько ошибочно это ощущение. Из-под гор щебня, из канализационных люков, из-за бетонных сталагмитов начинают вылезать сдавшиеся в плен солдаты. Поодиночке, группами, отрядами, мелкими подразделениями они стекаются в одно место. По капле, струйками, тонкими ручейками они наполняют безбрежное море, колышущееся десятками тысяч тел.
Что и наблюдалось при капитуляции армии Паулюса. Казалось бы, солдат осталось еще так много, что можно продолжать оказывать сопротивление довольно долго! Ведь наши же сражались до последнего!
Но так может рассуждать лишь дилетант, привыкший иметь дело с игрушечными солдатиками, или передвигающий по карте значки подразделений. Во все времена, во всех войнах моральный дух вносил свои вводные в любые, самые замечательные стратегические и тактические планы.
Я недаром выбрал в качестве примера Сталинград, потому что в нем противники сражались на малой дистанции, как и в войнах предыдущих столетий. Не в окопах, отрытых за километр от противника, а на расстояние броска гранаты. Наблюдали врага не в оптику прицела, а слышали за стеной шаги и дыхание вражеских солдат.
Потому сталинградский пример кажется мне наиболее наглядным, чтобы по нему представить ожесточение и ужас войн прошлого, когда дрались саблями, штыками, пистолями…
Я немного отвлекусь от XX века для того, чтобы провести некоторое сравнение.
«Город Сарагоса был осажден французами и держался несколько месяцев. Наконец, маршал Ланн взял ее внешние укрепления и ворвался в город 27 января 1809 г. Но тут произошло нечто такое, чего не бывало ни при какой осаде: каждый дом превратился в крепость; каждый сарай, конюшню, погреб, чердак нужно было брать с бою. Целых три недели шла эта страшная резня в уже взятом, но продолжавшем сопротивляться городе. Солдаты Ланна убивали без разбора всех, даже женщин и детей, но и женщины и дети убивали солдат при малейшей их оплошности. Французы вырезали до 20 тысяч гарнизона и больше 32 тысяч городского населения. Маршал Ланн, лихой гусар, ничего на свете не боявшийся, побывавший уже в самых страшных наполеоновских битвах, не знавший, что такое означает слово «нервы», и тот был подавлен видом этих бесчисленных трупов, вповалку лежавших в домах и перед домами, этих мертвых мужчин, женщин и детей, плававших в лужах крови. «Какая война! Быть вынужденным убивать столько храбрых людей или пусть даже сумасшедших людей! Эта победа доставляет только грусть!» — сказал маршал Ланн, обращаясь к своей свите, когда все они проезжали по залитым кровью улицам мертвого города».
Чужие храбрые люди, продолжающие сражаться даже в безнадежном положении, в представлении врагов всегда кажутся сумасшедшими. Или фанатиками. Свои храбрые люди — героями.
Вернусь к Сталинграду.
Вспоминает командир пулеметного взвода 92-й морской стрелковой бригады А. Хозяинов:
«Помню, как в ночь на 18 сентября [1942 г.], после жаркого боя, меня вызвали на командный пункт батальона и дали приказ добраться с пулеметным взводом до элеватора и вместе с оборонявшимися там подразделениями удержать его в своих руках во что бы то ни стало. Той же ночью мы достигли указанного нам пункта и представились начальнику гарнизона. В это же время элеватор оборонялся батальоном гвардейцев численностью не более 30–35 человек вместе с тяжело и легко раненными, которых не успели еще отправить в тыл.
Гвардейцы были очень рады нашему прибытию, сразу посыпались веселые боевые шутки и реплики. В прибывшем взводе было 18 человек при хорошем вооружении. У нас имелись два станковых и один ручной пулемет, два противотанковых ружья, три автомата и радиостанция. (…)
Вскоре с южной и с западной стороны в атаку на элеватор пошли танки и пехота противника численностью примерно раз в десять сильнее нас. За первой отбитой атакой началась вторая, за ней — третья, а над элеватором висела «рама» — самолет-разведчик. Он корректировал огонь и сообщал обстановку в нашем районе. Всего 18 сентября было отбито девять атак.
Мы очень берегли боеприпасы, так как подносить их было трудно и далеко.
В элеваторе горела пшеница, в пулеметах вода испарялась, раненые просили пить, но воды близко не было. Так мы отбивались трое суток — день и ночь. Жара, дым, жажда, у всех потрескались губы. Днем многие из нас забирались на верхние точки элеватора и оттуда вели огонь по фашистам, а на ночь спускались вниз и занимали круговую оборону. Наша радиостанция в первый же день боя вышла из строя. Мбі лишились связи со своими частями.
Но вот наступило 20 сентября. В полдень с южной и западной сторон элеватора подошло 12 вражеских танков. Противотанковые ружья у нас были уже без боеприпасов, гранат также не осталось ни одной. Танки подошли к элеватору с двух сторон и начали почти в упор расстреливать наш гарнизон. Однако никто не дрогнул. Из пулеметов и автоматов мы били по пехоте, не давая ей ворваться внутрь элеватора. Но вот снарядом разорвало «максим» вместе с пулеметчиком, а в другом отсеке осколком пробило кожух второго «максима» и погнуло ствол. Оставался один ручной пулемет.
От взрыва в куски разлетался бетон, пшеница горела. В пыли и дыму мы не видели друг друга, но ободряли криками: «Ура! Полундра!»
Вскоре из-за танков появились фашистские автоматчики. Их было около 150–200. В атаку шли они очень осторожно, бросая впереди себя гранаты. Нам удавалось подхватывать гранаты на лету и швырять их обратно. При каждом приближении фашистов к стенам элеватора мы по уговору все кричали: «Ура! Вперед! За Родину!»
В западной стороне элеватора фашистам все же удалось проникнуть внутрь здания, но отсеки, занятые ими, были тут же блокированы нашим огнем.
Бой разгорелся внутри здания. Мы чувствовали и слышали шаги и дыхание (!) вражеских солдат, но из-за дыма видеть их не могли. Бились на слух.
Вечером при короткой передышке подсчитали боеприпасы. Их оказалось немного: патронов на ручной пулемет — полтора диска, на каждый автомат — по 20–25 и на винтовку — по 8–10 штук.
Обороняться с таким количеством боеприпасов было невозможно. Мы были окружены. Решили пробиваться на южный участок, в район Бекстовки, так как с восточной и северной сторон элеватора курсировали танки противника.
В ночь на 21 сентября под прикрытием одного ручного пулемета мы двинулись в путь. Первое время дело шло успешно, фашисты тут нас не ожидали. Миновав балку и железнодорожное полотно, мы наткнулись на минометную батарею противника, которая только что под покровом темноты начала устраиваться на позиции.
Помню, мы опрокинули с ходу три миномета и вагонетку с минами. Фашисты разбежались, оставив на месте семь убитых минометчиков, побросав не только оружие, но и хлеб и воду. А мы изнемогали от жажды. «Пить! Пить!» — только и было на уме. В темноте напились досыта. Потом закусили захваченным у фашистов хлебом и двинулись дальше. Но, увы, дальнейшей судьбы своих товарищей я не знаю, ибо сам пришел в в память только 25 или 26 сентября в темном сыром подвале, точно облитый каким-то мазутом. Без гимнастерки, правая нога без сапога. Руки и ноги совершенно не слушались, в голове шумело…»
«Обстановка на войне меняется каждую минуту», — говорил Наполеон. И во время Сталинградской битвы происходили воистину невероятные вещи: часто во время авианалетов и немцы и русские вместе пережидали бомбежку в подвалах домов, а когда самолеты улетали, продолжали бой.
Полковник Дубянский докладывал командарму 62-й: «Обстановка изменилась. Раньше мы находились наверху элеватора, а немцы внизу. Сейчас мы выбили немцев снизу, но зато они проникли наверх, и там, в верхней части элеватора, идет бой».
О подвигах советских бойцов написано немало.
Для сравнения полезно узнать о том, как эти страшные бои воспринимала германская сторона, что приходилось пережить немецким солдатам, которым казалось, что еще чуть-чуть, последний напор, и победа останется за ними. И ради достижения этой цели также не щадивших свои жизни.
«Как раз в те дни, командир 79-й германской пехотной дивизии генерал фон Шверин поставил своему командиру саперного батальона капитану Вельцу задачу:
«Приказ на наступление 11. 11.42.
Противник значительными силами удерживает отдельные части территории завода «Красный Октябрь». Основной очаг сопротивления — мартеновский цех (цех № 4). Захват этого цеха означает падение Сталинграда.
179-й усиленный саперный батальон 11. 11 овладевает цехом № 4 и пробивается к Волге».
Капитан Вельц писал позднее в своей книге «Солдаты, которых предали»:
«Объясняю ему свой план. Брошу четыре сильные ударные группы по 30–40 человек в каждой… Врываться в цех не через ворота или окна. Нужно подорвать целый угол цеха. Через образовавшуюся брешь ворвется первая штурмовая группа. Рядом с командирами штурмовых групп передовые артнаблюдатели. Вооружение штурмовых групп: автоматы, огнеметы, ручные гранаты, сосредоточенные заряды и подрывные-шаш-ки, дымовые свечи… Отбитая территория немедленно занимается и обеспечивается идущими во втором эшелоне хорватскими подразделениями. (…)
Уже стало неуютно светло. Кажется, орудийные расчеты русских уже позавтракали: нам то и дело приходится бросаться на землю, воздух полон пепла… Бросок — и насыпь уже позади… Через перекопанные дороги и валяющиеся на земле куски железной кровли, через облако огня и пыли бегу дальше… Добежал! (Как много для воевавшего человека в этом «Добежал!» Уже почти подвиг! — O.K.)
Стена, под которой я залег, довольно толстая… От лестничной клетки остался только железный каркас… Рассредоточиваемся… и осматриваем местность…
Всего метрах в пятидесяти от нас цех № 4. Огромное мрачное здание… длиной свыше ста метров… Это сердцевина всего завода, над которым возвышаются высокие трубы.
Обращаюсь к фельдфебелю Фетцеру, прижавшемуся рядом со мной к стене:
— Взорвите вон тот угол цеха, справа! Возьмите 150 килограммов взрывчатки. Взвод должен подойти сегодня ночью, а утром взрыв послужит сигналом для начала атаки…
Даю указания остальным, показываю исходные рубежи атаки. (…)
Поступает последний «Мартин» — донесение о занятии исходных позиций. Смотрю на часы: 02. 55. Все готово. Ударные группы уже заняли исходные рубежи для атаки… В минных заграждениях перед цехом № 4 проделаны проходы…
Хорватский батальон готов немедленно выступить во втором эшелоне…
Пора выходить… Еще совсем темно… Я пришел как раз вовремя. Сзади раздаются залпы наших орудий… Попадания видны хорошо, так как уже занялся рассвет…
И вдруг разрыв прямо перед нами. Слева еще один, за ним другой. Цех, заводской двор и дымовые трубы — все исчезает в черном тумане.
— Артнаблюдателя ко мне! Черт побери, с ума они спятили? Недолеты!
…Что это? Там, на востоке, за Волгой вспыхивают молнии орудийных залпов… Но это же бьет чужая артиллерия! Разве это возможно? Так быстро не в состоянии ответить ни один артиллерист в мире!
…Значит, потери еще до начала атаки. (…)
Но наша артиллерия уже переносит огневой вал дальше. Вперед! Фельдфебель Фетцер легко, словно тело его стало невесомым, выпрыгивает из лощины и крадется к силуэту здания, вырисовывающегося перед нами в полутьме. Теперь дело за ним… (…)
— Горит! — восклицает он (вернувшись] и валится на землю…
Ослепительно яркая вспышка! Стена цеха медленно валится… Нас окутывает густой туман, серый и черный. Дым разъедает глаза… В это облако дыма, преодолевая заграждения, устремляются штурмовые группы.
Когда стена дыма рассеивается, я вижу, что весь правый угол цеха обрушился. Через десятиметровую брешь, карабкаясь по только сто образовавшимся кучам камня, в цех врываются первые саперы… Мне видно, что левее в цех уже пробивается и вторая штурмовая группа, что наступление на открытой местности идет успешно… Теперь вперед выдвигаются группы боевого охранения. И все-таки меня вдруг охватывает какой-то отчаянный страх….Вскакиваю в зияющую передо мной дыру и карабкаюсь по груде щебня…
Осматриваюсь из большой воронки… У обороняющегося здесь против того, кто врывается, заведомое преимущество… Солдат, которому приказано продвигаться здесь, должен все время. смотреть себе под ноги, иначе он, запутавшись в этом хаое металла, повиснет между небом и землей, как рыба на крючке. Глубокие воронки и преграды заставляют солдат двигаться гуськом, по очереди балансировать на одной и той же балке. А русские пулеметчики уже пристреляли эти точки. Здесь концентрируется огонь их автоматчиков с чердака и из подвалов. За каждым выступом стены вторгнувшихся солдат поджидает красноармеец и с точным расчетом бросает гранаты. Оборона хорошо подготовлена…
Выскакиваю из своей воронки. Пять шагов — и огонь снова заставляет меня залечь. Рядом со мной ефрейтор. Толкаю его, окликаю. Ответа нет. Стучу по каске. Голова свешивается набок. На меня смотрит искаженное лицо мертвеца. Бросаюсь вперед, спотыкаюсь о другой труп и лечу в воронку…
Наискосок от меня конические трубы, через которые открывают огонь снайперы. Против них пускаем в ход огнеметы… Оглушительный грохот: нас забрасывают ручными гранатами. Обороняющиеся сопротивляются всеми средствами. Да, это стойкие парни!. (Просто непостижимо, как в этом аду еще можно было руководить своим подразделением! ~О.К)
Даю… приказ: лежать до наступления темноты, потом отойти назад на оборонительную позицию! Итак, конец! Все оказалось бесполезным. Не понимаю, откуда у русских еще берутся силы. Просто непостижимо. (…)
Быстро прикидываю в уме. Батальон начал наступление, имея 190 человек. Примерно половина ранены, 15–20 человек убито. Это значит: батальона больше нет! Пополнения мне не дадут».
Это и есть описание боя глазами противника, «храброго, героического, отважного, умеющего организовать наступление в городских условиях, упорного в достижении поставленной пели», как оценивали его советские командиры.
То, что немцы умели организовать наступление, было известно давно. Именно им принадлежит изобретение штурмовых групп, которые хорошо себя зарекомендовали еще во время Первой мировой войны. А в условиях уличных боев они были просто незаменимы.
Во время Сталинградской битвы Красная Армия быстро переняла опыт:
«Тактика штурмовой группы основана на быстроте действий, натиске, широкой инициативе и дерзости каждого бойца. Гибкость в тактике необходима этим группам, потому что, ворвавшись в укрепленное здание, попав в лабиринт занятых противником комнат, они встречаются с массой неожиданностей. Уже внутри самого объекта противник может перейти в контратаку. Не бойся! Ты уже взял инициативу, она в твоих руках. Действуй злее гранатой, автоматом, ножом и лопатой! Бой внутри дома бешеный. Поэтому всегда будь готов к неожиданностям. Не зевай!»
Немного погодя, практически все солдаты стали в той или иной степени бойцами штурмовых групп. Об этом говорит солдатская памятка, которая выдавалась защитникам Сталинграда.
«Ворвавшись в здание, помни: всякое промедление смерти подобно. Тут не зевай, глуши противника, чем попало. Перед тобой стена — взрывай ее толом. Фашист засел в подвале — бросай бутылку с горючей смесью, струю их огнемета, они выкурят. Вскочил на лестницу — поднимайся на верхний этаж, брось дымовую гранату, слепи противника. Потом гранату — в комнату, прочесывай огнем из автомата и рывком — вперед! Заскочил на следующий этаж — сразу вламывайся в квартиру. Дверь заперта — не беда. Подвешивай гранату к Дверной ручке, отбегая, взрывай. Граната вышибет запор и оглушит фашистов. Теперь спускайся в подвал — там еще остались бандиты; в подвале дверь закрыта, гранату или бутылку бросать нельзя. Открывай пожарные и водопроводные краны, спускай воду, вода сама найдет вход и утопит фашистов, как крыс».
Теперь каждый раз, когда я смотрю на карту городских боев в Сталинграде, Кракове, Варшаве, Кенигсберге, Берлине я вспоминаю эту памятку. Без нее очень трудно представить, что на самом деле творилось во всех этих так воинственно, но бесстрастно названных «внешних обводах», «внутренних зонах обороны», «опорных пунктах» и т. д.
После описания действий германского саперного батальона и штурмовых групп обеих противоборствующих сторон можно еще раз «заглянуть» на нашу, советскую сторону, чтобы постараться увидеть под навязшей в зубах фразой «уличные бои» то, что в действительности скрывалось под ней.
Старший лейтенант А.К. Драган, командир 1-й роты 1-го батальона 42-го гвардейского стрелкового полка дивизии Родимцева, рассказывал:
«И вот наступило 21 сентября. Этот день был самым тяжелым в судьбе 1 — го батальона. С самого утра фашисты при поддержке танков и артиллерии бросились в бешеное наступление. Сила огня и ярость сражающихся превзошла все ожидания. Гитлеровцы ввели в бой все свои средства, все имевшиеся нартом участке резервы, чуобы сломить наше сопротивление в районе вокзала. Но продвигались они ценой больших потерь. Только во второй половине дня им удалось расколоть наш батальон на две части.
Часть батальона и его штаб были отсечены в районе универмага. Фашисты окружили эту группу и пошли со всех сторон в атаку. Завязалась рукопашная внутри универмага. Там штаб батальона во главе со старшим лейтенантом Федосеевым приняла неравный бой. Небольшая горстка храбрецов дорого отдавала свои жизни. Мы бросились им на выручку четырьмя группами, но фашисты успели подтянуть танки и шквальным огнем сметали все живое. Так погибли командир 1-го батальона старший лейтенант Федосеев и его мужественные помощники.
После их гибели я принял командование остатками подразделений, и мы начали сосредоточивать свои силы в районе «гвоздильного завода». О создавшемся положении написал донесение командиру полка и отправил его со связным, который больше к нам не возвратился. С этого времени батальон потерял связь с полком и действовал самостоятельно.
Фашисты отрезали нас от соседей. Снабжение боеприпасами прекратилось, каждый патрон был на вес золота. Я отдал распоряжение беречь боеприпасы, подобрать подсумки убитых и трофейное оружие. К вечеру гитлеровцы вновь попытались сломить наше сопротивление, они вплотную подошли к занимаемым нами позициям. По мере того как наши подразделения редели, мы сокращали ширину своей обороны. Стали медленно отходить к Волге, приковывая противника к себе, и почти всегда находились на таком близком расстоянии, что немцам было затруднительно применять артиллерию и авиацию.
Мы отходили, занимая одно здание за другим, превращая их в оборонительные узлы. Боец отползал с занятой позиции только тогда, когда под ним горел пол и начинала тлеть одежда. На протяжении дня фашистам удалось овладеть не более чем двумя городскими кварталами.
На перекрестке Краснопитерской и Комсомольской улиц мы заняли угловой трехэтажный дом. Отсюда хорошо простреливались все подступы, и он стал нашим последним рубежом. Я приказал забаррикадировать все выходы, приспособить окна и проломы под амбразуры для ведения огня из всего имевшегося у нас оружия.
В узком окошечке полуподвала был установлен станковый пулемет с неприкосновенным запасом — последней лентой патронов.
Две группы по шесть человек поднялись на чердак и третий этаж; их задача была — разобрать кирпичный простенок, подготовить каменные глыбы и балки, чтобы сбрасывать их на атакующих гитлеровцев, когда они подойдут вплотную. В подвале было отведено место для тяжелораненых. Наш гарнизон состоял из сорока человек. И вот пришли тяжелые дни. Повторялась атака за атакой. После каждой отбитой атаки казалось, что больше нет возможности удержать очередной натиск, но когда фашисты шли в новую атаку, то находились и силы и средства. Так длилось пять дней и ночей.
Полуподвал был наполнен ранеными — в строю находилось лишь девятнадцать человек. Воды не было. Осталось всего несколько килограммов обгоревшего зерна. Немцы решили взять нас измором: атаки прекратились, но без конца били крупнокалиберные пулеметы.
Мы не думали о спасении, а только о том, как бы подороже отдать свою жизнь — другого выхода не было. И вот среди нас появился трус. Видя явную, неизбежную смерть, он решил бросить нас и ночью бежать за Волгу. Понимал ли он, что совершает мерзкое предательство? Да, понимал. Он подбил на гнусное преступление такого же безвольного и трусливого человека, и они ночью незаметно пробрались к Волге, соорудили из бревен плот и столкнули его в воду. Недалеко от берега их обстрелял противник. Спутник труса был убит, а сам он добрался до хозвзвода нашего батальона на том берегу и сообщил, что батальон погиб.
— А Драгана я лично похоронил вблизи Волги, — заявил он.
Все это выяснилось спустя неделю. Но, как видите, напрасно он похоронил меня раньше срока.
…Фашисты вновь идут в атаку. Я бегу наверх к своим бойцам и вижу: их худые почерневшие лица напряжены, грязные повязки на ранах в запекшейся крови, руки крепко сжимают оружие. В глазах нет страха. Санитарка Люба Нестеренко умирает, истекая кровью от раны в грудь. В руке у нее бинт. Она и перед смертью хотела помочь товаришу перевязать рану, но не успела…
Фашистская атака отбита. В наступившей тишине нам было слышно, какой жестокий бой идет за Мамаев курган и в заводском районе города. (…)
Следующую атаку мы вновь отбивали камнями (!), изредка стреляли и бросали последние гранаты. Вдруг за глухой стеной-, стыла, скрежет танковых гусениц. Противотанковых гранат у нас уже не было. Осталось только одно противотанковое ружье с тремя патронами. Я вручил это ружье бронебойщику Бердышеву и послал его черным ходом за угол, чтобы встретить танк выстрелом в упор. Но не успел этот бронебойщик занять позицию, как был схвачен фашистскими автоматчиками. Что рассказал Бердышев фашистам — не знаю, могу только предположить, что он ввел их в заблуждение, потому что через час они начали атаку как раз с того участка, куда был направлен мой пулемет с лентой неприкосновенного запаса.
На этот раз фашисты, считая, что у нас кончились боеприпасы, так обнаглели, что стали выходить из-за укрытий в полный рост, громко галдя. Они шли вдоль улицы колонной.
Тогда я заложил последнюю ленту в станковый пулемет у полуподвального окна и всадил все двести пятьдесят патронов в орущую грязно-серую фашистскую толпу. Я был ранен в руку, но пулемет не бросил. Груды трупов устлали землю. Оставшиеся в живых гитлеровцы в панике бросились к своим укрытиям. А через час они вывели нашего бронебойщика на груду развалин и расстреляли на наших глазах за то, что он показал им дорогу под огонь моего пулемета.
Больше атак не было. На дом обрушился ливень снарядов и мин. Фашисты неистовствовали, они били из всех видов оружия. Нельзя было поднять голову.
И снова послышался зловещий шум танковых моторов. Вскоре из-за угла соседнего квартала стали выползать приземистые немецкие танки. Было ясно, что участь наша решена. Гвардейцы стали прощаться друг с другом. Мой связной финским ножом на кирпичной стене написал: «Здесь сражались за Родину и погибли гвардейцы Родимцева». В левом углу подвала в вырытую яму были сложены документы батальона и полевая сумка с партийными и комсомольскими билетами защитников дома. Первый орудийный залп всколыхнул тишину. Раздались сильные удары, дом зашатался и рухнул. Через сколько времени я очнулся — не помню. Была тьма. Едкая кирпичная пыль висела в воздухе. Рядом слышались приглушенные стоны. Меня тормошил подползший связной Кожушко:
— Вы живы?
На полу полуподвала лежало еще несколько полуоглушенных красноармейцев. Мы были заживо похоронены под развалинами трехэтажного здания. Нечем было дышать. Не о пише и воде думали мы — воздух стал самым главным для жизни.
Оказывается, что в кромешной тьме можно видеть лицо друга, чувствовать близость товарища.
С большим трудом мы стали выбираться из могилы. Работали молча, тела обливал холодный, липкий пот, ныли плохо перевязанные раны, на зубах хрустела кирпичная пыль, дышать становилось все труднее, но стонов и жалоб не было.
Через несколько часов в разобранной выемке блеснули звезды, пахнуло сентябрьской свежестью.
В изнеможении гвардейцы припали к пролому, жадно глотая свежий осенний воздух. Вскоре отверстие было таким, что в него мог пролезть человек. Рядовой Кожушко, имевший сравнительно легкое ранение, отправился в разведку. Спустя час он вернулся и доложил:
— Товарищ старший лейтенант, немцы вокруг нас, вдоль Волги они минируют берег, рядом ходят гитлеровские патрули…
Мы принимаем решение — пробиться к своим.
Первая наша попытка пройти фашистскими тылами не удалась — мы натолкнулись на крупный отряд немецких автоматчиков, и с трудом нам удалось уйти от них, возвратиться в свой подвал и ожидать, когда тучи закроют луну. Наконец-то небо потемнело. Выползаем из своего убежища, осторожно продвигаемся к Волге. Мы идем, поддерживая друг друга, стиснув зубы, чтобы не стонать от резкой боли в ранах. Нас осталось шесть человек. Все ранены. Кожушко идет впереди — он теперь и наше боевое охранение, и главная ударная сила.
Город в дыму, тлеют развалины. У Волги горят нефтяные цистерны, вдоль железнодорожного полотна пылают вагоны, а слева гремит, не стихая, жестокий бой, грохочут взрывы, сыплется разноцветный фейерверк трассирующих очередей, воздух насыщен тяжелым запахом пороховой гари. Там решается судьба города. Впереди, у Волги, вспышки осветительных ракет, видны немецкие патрули.
Мы подползаем поближе и намечаем место прорыва. Главное — бесшумно снять патруль. Замечаем, что один из немцев времена подходит близко к одиноко стоящему вагону — там к нему легко подойти. С кинжалом в зубах к вагону уползает рядовой Кожушко. Нам видно, как фашист вновь подходит к вагону… Короткий удар — и гитлеровец падает, не успев крикнуть.
Кожушко быстро снимает с него шинель, надевает ее и неторопливо идет навстречу следующему. Второй фашист, ничего не подозревая, сближается с ним. Кожушко снимает второго. Мы быстро, насколько позволяют раны, пересекаем железнодорожное полотно. Цепочкой удачно проходим минное поле, и вот Волга. Мы припадаем к волжской воде, такой холодно, что ломит зубы, пьем и никак не можем напиться. С трудом сооружаем небольшой плот из выловленных бревен и обломков и, придерживаясь за него, плывем по течению. Грести нечем, работаем руками, выбирая ближе к быстрине. К утру нас выбрасывает на песчаную косу к своим зенитчикам. Изумленно смотрят они на наши лохмотья и небритые, худые лица, с трудом узнают своих; они кормят нас удивительно вкусными сухарями и рыбьей похлебкой (в жизни не ел ничего вкуснее ее!). Это была первая наша еда за последние трое суток.
В тот же день зенитчики отправили нас в медсанбат».
До чего разнообразна война, особенно когда она представлена глазами солдата, а не штабного стратега! В каких только видах не проявляется бой, чего только он не требует от солдата, чтобы тот выжил сам и уничтожил как можно больше врагов! Ползать, окапываться, преодолевать минные поля, строить плоты из подручных средств, снимать часовых. (И, кстати, разве отбиваться от лезущего врага каменными глыбами и балками не было принято в древние времена защитниками крепостей?) Все это один сплошной бой.
В нем проявляются и мужество, и хитрость, и коварство, и смекалка одних, и оплошность других. Разве может часовой забывать, что нельзя подходить к одиноко стоящему вагону и терять при этом бдительность? Но на войне могут сыграть свою роковую роль и накопившаяся усталость, и боевое утомление, и навалившаяся в связи с этим апатия ко всему, вплоть до собственной жизни.
Что, например, можно сказать о судьбе погибшего немца-часового?
Убит в гигантской Сталинградской битве.
В огненном аду уличных боев.
Зарезан кинжалом из-за брошенного вагона.
Пусть не смущает читателей те противоречия, с которыми ему приходится сталкиваться в цитируемых текстах: то появляются новые дивизии, то действуют горстки храбрецов, то бойцы отсиживаются в подсолнухах, бегут и стреляются, то дерутся до последнего, пуская в ход ножи и камни, то боятся, то проявляют бесстрашие, то кричат «ура», то плачут от нервного перенапряжения. Ведь это все является отдельными частями огромной мозаики боя, войны.
Здесь, вероятно, уместно привести несколько отрывков не из мемуаров и документальных интервью, а из художественной литературы, которые, на мой взгляд, удачно совмещают и объясняют подобные противоречия. И окрашивают их в соответствующие цвета.
«Могилкин не стал прищуриваться, но стрельба от этого не улучшилась. Учитель словесности Попов не столько стрелял, сколько протирал очки. Татарин Кугушев вел себя так же спокойно, словно он был не на поле боя, а на учебном стрельбище Осоавиахима. Он деловито щелкал затвором, деловито целился и пел свою песню без слов. Круглоголовый пулеметчик был фашистов короткими очередями и напропалую ругал командира взвода и ротного, да и себя за то, что мало прихватил патронных дисков. Левцов горячился. Стрелял он часто, а еще чаще мазал. Костомаров-Зубрилин сидел на дне щели и плевался кровью. Пуля насквозь пробила ему обе щеки. Расчет «максима» заслуживал всяческой похвалы. Пулемет работал, как хорошо налаженная молотилка. Немцы несли огромные потери, но продолжали атаку. Бежали, стреляли, падали, вскакивали и опять бежали. Уже отчетливо были видны их черные расстегнутые мундиры, растрепанные волосы и искаженные злобой лица.
— Они с ума сошли! — крикнул Богдан, и ему стало так страшно, что потемнело в глазах.
Толпа немцев — человек пятнадцать рослых парней с закатанными рукавами — бежали прямо на позицию Сократи-лина. Уже были слышны их топот и тяжелое дыхание.
— Пулемет! Пулемет! Стреляйте же! — заревел Сократи-лин.
— Сейчас, ленту перезаряжаем!
Ручной пулемет вдруг тоже смолк.
— Эсэсовцы… Конец нам, — выдохнул Сократилин, и вдруг какая-то неведомая сила вытолкнула его из окопа.
Сократилин бежал с поднятым карабином и кричал «ура!», плохо соображая, что делает и есть ли в этом смысл. На него шел эсэсовец, держа автомат, как палку. Богдан успел выстрелить. Немец схватился за живот, сел и замотал головой. Сократилин ударил его прикладом карабина. И в ту же секунду ему показалось, что его сразила молния.
Левцов выскочил с противотанковой гранатой, размахивая ею, как булавой. Солдат, на которого он бросился, в ужасе выставил вперед руки. Левцов ударил его по голове. Немец завертелся волчком. Левцов замахнулся еще раз и уронил гранату: его сзади схватили за горло. Он попытался разжать чьи-то руки, но его сбили с ног, навалились, в лицо дыхнули таким крепким винным перегаром, что Левцова стошнило.
Младший политрук Колбаско двоих застрелил из нагана в упор. И упал, обливаясь кровью, — его ударили ножом в горло.
Рукопашная шла уже по всей линии обороны. И немцы и русские дрались с яростью обреченных. Рассудок, казалось, покинул этих людей. Глухие удары, ругань, стон раненых, хрип умирающих — все смешалось. Били прикладами, кулаками, душили, кололи штыками, ножами — убивали всем, чем только можно убить. От крови стало сыро, и запах ее еще больше распалял солдат.
Учитель словесности, обхватив винтовку обеими руками и держа ее над головой, устремился на унтера с крестом. Унтер увернулся и с маху ударил Попова по лицу. Попов схватился за очки и, получив второй удар по затылку, упал как подрубленный. Костомаров-Зубрилин, как мясник, забрызганный кровью, обрабатывал прикладом сбитого им с ног немца. Тот уже и не шевелился, а он все был, бил и бил. Татарин Кугушев, прежде чем ринуться в свалку, приладил к винтовке щтык. Потом выбрал жертву, по всем правилам штыкового боя атаковал ее и уничтожил. Двоих он заколол, а на третьем споткнулся. Штык застрял в костях мосластого, тощего эсэсовца, и он не смог его сразу вытащить. Кугушев уперся ногой в грудь немца, но выдернуть штыка не успел. Удар ножа в спину свалил его к ногам убитого им же ефрейтора. Короткошеий пулеметчик орудовал одними кулаками. Кто-то сильно, словно молотом, ударил его по животу. Но ему все же удалось выпрямиться. Он схватил за горло немецкого солдата, и они рухнули на землю, покатились. Кто-то ударил пулеметчика каблуком по зубам. Губы мгновенно вспухли, изо рта хлынула кровь. Он выплевывал кровь и матерился.
— Сволочи! Ах вы, сволочи! — рвал горло врага руками, по которым тоже текла теплая липкая кровь.
Могилкин сидел в окопе и все приноравливался подстрелить какого-нибудь фрица. Но когда он услышал отчаянный крик «Помогите!» и увидел, что на Левцова навалился здоровенный эсэсовец и душит его, Могликина из щели как ветром выдуло. Окованным затыльником карабина Могилкин стукнул эсэсовца по кумполу. Немец засучил ногами. Могилкин стукнул его еще раз, и у немца обмякли руки. Могилкина ударили ножом прямо в сердце, и он умер мгновенно.
Сократилин очнулся от крика: «Помогите!» Голос был слабый и очень знакомый. Богдан приподнял голову, и глаза его уперлись в немецкие, с широкими голенищами сапоги. Сократилин зажмурился, затаил дыхание.
«Неужели все еще дерутся? — подумал он. — Сколько же времени они дерутся? Как долго, ужасно долго!»
Впрочем, схватка длилась всего пять-шесть минут (довольно реалистичная оценка! — О.К.). Еще минута-две, и от роты младшего политрука не осталось бы ни одного человека.
Когда раздалось русское «ура!», у Сократилина екнуло сердце. «Наверное, от удара у меня мозги перевернулись, — решил он. — Откуда им тут взяться?» Но «ура!» продолжало греметь, заглушая все остальные звуки. Богдан поднял голову и увидел своих. Они бежали от забора, выставив вперед штыки.
Принять еще один такой бой? Это было сверх человеческих сил. И немцы повернули назад по картофельному полю. Их догоняли, кололи, били прикладами, стреляли в спину. Они не сопротивлялись.
Не пощадили даже тех, кто поднял руки.
(…)
До этого по стенам дома лязгали шальные пули. Теперь немцы повели прицельный огонь. Звякнула под потолком люстра, и на пол посыпались подвески. Сократилин бросился на чердак.
С чердака отлично просматривался город и совершенно не видно было, что происходит рядом с домом. Сократилин следил за дорогой от рынка к кремлю. Немцы один за другим перебегали эту дорогу. Богдан посмотрел влево. Вдоль стен наискось стоявшего дома пробиралась цепочка автоматчиков. Сократилин указал цель и скомандовал: «Огонь!» Один упал, остальные уползли за угол.
Пока на чердаке было довольно-таки спокойно. Пули сюда почти не залетали, и это давало возможность вести прицельную стрельбу.
— Зря не палите. Бейте наверняка. Немцы зря под пули не бросаются, — говорил Сократилин. Ему очень нравился небритый боец. Своим хладнокровием он чем-то напоминал татарина Кугушева, но в отличие оттого стрелял без промаха.
Сам же Сократилин стрелял хуже обычного. У него тряслись руки, и он ничего не мог с ними сделать. И тряслись не от страха, а отчего — он сам не мог пошггь. Он злился, нервничал и делал промах за промахом.
Немцы увидели, откуда по ним бьют, и словно градом осыпали крышу. Ржавое, истлевшее железо пули пробивали как фольгу, на чердаке светлело с каждой секундой. Справа от Сократилина закричал красноармеец, схватился за голову и упал. Больше оставаться на чердаке стало невозможно. Из окна противостоящего дома по ним беспрерывно лупил пулемет.
— Ползком пробирайтесь на второй этаж! — крикнул Сократилин.
Уползти с чердака удалось лишь двоим: Сократилину и небритому красноармейцу. У третьего не выдержали нервы. В дверях он вскочил, чтоб броситься вниз по лестнице, и упал, прошитый пулеметной очередью.
То, что происходило на втором этаже Сократилина повергло в ужас, и он понял, что не только часы, но и минуты их сочтены. Железный ливень хлестал беспрепятственно. Со стен, с потолка сыпалась штукатурка, пол усыпан обломками шкафов, стульев. От сгущавшихся сумерек, от дыма было темно: воздух был раскален, насыщен запахом пороха, и люди задыхались в дыму, в густой едкой пыли. У стены он заметил лейтенанта. Раненный в живот он продолжал командовать, хотя никто его не слушал.
— Пить, пить! — услышал Богдан детский голосок. В углу корчился мальчик в вельветовой курточке.
(…)
С этой минутой Сократилиным овладело отчаяние. Он не допускал и мысли, что его так легко и просто могут убить. Сократилин видел, как немцы приволокли пушку, как суетился около нее расчет. И он стрелял по артиллеристам, насмехался над ними, обзывал их трусами, бандитами, убийцами. Кончились патроны. Сократилин вспомнил про убитого красноармейца на чердачной лестнице. «У него, наверное, остались патроны». И он уже пошел, и взял бы эти патроны, и продолжал бы стрелять и убивать, но тут раздался истошный крик:
— Немцы в доме!
Они обошли дом с тыла, со стороны Волхова, взломали дверь и ворвались с черного хода. Внизу поднялся шум, стрельба, русская брань смешалась с немецкой. Снаряд влетел в окно, разорвался, из двери вместе с клубами удушливого дыма выкатились ошалевшие бойцы и ринулись вниз по лестнице, увлекая за собой Сократилина. Они камнем свалились на поднимавшихся немцев. И русские и немцы смешались и клубком покатились вниз по крутым ступеням. Карабин дулом зацепился за металлическую решетку перил, треснул, и в руках Сократилина остался приклад. Этим прикладом Богдан колотил кого-то по голове. Орущий клубок человеческих тел выкатился на улицу, и началась дикая свалка. Напрасно немецкий офицер кричал, ругался, грозил, уговаривал своих и русских прекратить эту безобразную драку.
Сократилин напряг последние силы, разорвал кольцо рук, стиснувших горло, и тут же получил зубодробильный удар по челюсти.
(…)
Два немца подходили к нему, выставив перед собой автоматы. Они приблизились вплотную, остановились и долго смотрели на грязного, измученного, беспомощного русского фельдфебеля. Сократилин слышал их дыхание, чувствовал запах табака и еще чего-то приторно-кислого. (…)
Сократилин, разумеется, не понимал их разговора, но интуитивно чувствовал, что все, конец! В одно мгновение пронеслась перед глазами вся его жизнь. И только сейчас он увидел, насколько она у него была короткой и серенькой. И так ему стало обидно за свою жизнь и так стало жаль себя, что горло сдавили спазмы и тяжелые, крупные слезы покатились по грязному, заросшему лицу. (…)
Сократилин слышал, как они [немцы] уходили. Но все еще боялся пошевелиться, открыть глаза. Он понимал, что его пощадили. Но почему? Над этим думать не было ни сил, ни желания. Со смертью он смирился и принимал ее не только как неизбежность, но и как избавление от всех мук и страдании. И вот, когда он остался жить, ему вдруг стало страшно, у него затряслись ноги, и тело покрылось густым и липким, как клей, потом».
Мы сильно испорчены кинематографом, с его трюкачеством рукопашных схваток, пиротехническими эффектами безопасных взрывов, успешными атаками солдатских толп на пулеметы.
Достаточно вспомнить знаменитый фильм С. Эйзенштейна «Октябрь», часто выдающийся за документальную хронику, в котором охваченные революционным порывом матросы и рабочие идут на штурм Зимнего дворца: карабкаются на решетку ворот, мечут гранаты, бегут навстречу захлебывающимся пулеметным очередям.
От первого до последнего кадра в этой сцене — ложь. Во-первых, «штурм» Зимнего был практически бескровным: его защитники сложили оружие, не оказав сопротивления. А во-вторых, хватило бы двух-трех пулеметов, чтобы через эти ворота не прошел никто. В них бы просто оказалась кровавая пробка из тел.
Фильм был снят в качестве «агитки» много позднее октябрьских событий. Но уже с начала Первой мировой войны стало понятно: град металла, вылетавший из пулемета, был таков, что между двумя линиями окопов образовывалась «мертвая зона», которую нельзя было преодолеть. Недаром пулемет вскоре окрестили «королем нейтральной полосы».
Участник Первой мировой войны пулеметчик Норман Эдварде вспоминал в телеинтервью: «Я гордился, что я был пулеметчиком, и у меня был «максим». Ставишь, бывало, треногу пулемета на бруствер, выставляешь прицел, заряжаешь ленту, а потом словно все темнеет вокруг: жмешь на гашетку и поливаешь передовую немцев двумя с лишним сотнями пуль. Я ощущал свою значимость, чувствовал силу. Я на некоторое время брал верх над немцами, видел, как комья земли вылетали из немецких окопов. Попадал ли я в кого-нибудь, убил ли — не знаю… Надо быть очень мужественным человеком, чтобы пойти в атаку под огнем пулемета».
Норман Эдварде знал о чем говорил. В боях на Сомме он принял участие в атаке англичан на германские пулеметы. «Я до сих пор вижу то место», — говорит Эдварде, потом хватается за голову и шумно выдыхает.
Ему повезло: он был в той атаке ранен, а не убит, и благодаря этому потомки получили возможность увидеть интервью с пулеметчиком Первой мировой. — Той войны, когда пулеметы сделали возможным не только массовое убийство, но и массовый психоз.
«Ужас, когда выходишь из окопов с пятью сотнями солдат, а через пять минут запрыгиваешь обратно, а в живых лишь пятьдесят…»
Это в одинаковой мере относится и ко Второй мировой войне.
Маршал И.С. Конев вспоминал: «Участники войны знают, что во время наступления даже бывалая в боях пехота, как только застрочит пулемет, немедленно залегает. А если навстречу выползала «броне-единица», то наступление на длительное время приостанавливалось. Пехота ждала, когда подойдет наша артиллерия или танки и подавят эту «броне-единицу» или даже пулемет».
Но если пулемет подавить не удавалось, то начиналась бойня.
В книге И. Акимова «Легенда о малом гарнизоне» есть жутковатая сцена, в которой германский пехотный батальон при поддержке огня четырех орудий многократно повторяет безуспешные атаки советского дота, прикрытого пулеметными бронеколпаками. Командир батальона Иоахим Ортнер собирает уцелевших людей, приказывает раздать всем шнапс и сам возглавляет последнюю атаку под одинокими выстрелами советского снайпера. Атаку, продолжающуюся до тех пор, пока бронеколпаки не «ожили».
«Он развернул солдат в две цепи и сначала шел впереди. Он был воплощением спокойствия и уверенности: его шаг был нетороплив. И только стороннему наблюдателю — в особенности красноармейцам на холме, поскольку им и адресовалось, — была заметна одна особенность: если все солдаты шли напрямик, по принципу «кратчайшее расстояние между двумя точками есть прямая линия», то майор шел замысловатейшим зигзагом; он и трех шагов не делал в одном направлении, любой камень или впадина служили ему поводом, чтобы повернуть чуть в сторону или изменить темп. Он не сомневался, что красный снайпер его заметил, и тот наконец прислал подтверждение. Это случилось, когда Иоахим Ортнер пошел вдоль иепи, горланившей в шаг Хорста Весселя. У него было в запасе несколько чужих и пошлых, но тем не менее подходящих к случаю шуток, и он их произносил снова и снова, а некоторых солдат просто поощрительно хлопал по плечу и останавливался, обращаясь к другим, только тогда, когда между ним и вершиной дота была чья-нибудь спина. И вот в один из таких моментов, едва он остановился, спина вдруг исчезла: солдат сел на землю, не понимая, что с ним произошло. Алкоголь спас его от боли, но он не прибавит сил, когда этот парень, очнувшись наконец, попытается добраться до лазарета.
— Не останавливаться! Он сам поможет себе. Вперед! Вперед! — Иоахим Ортнер призывно размахивал парабеллумом, ни на миг не забывая о своем маневре.
Когда стали подниматься, его задача усложнилась, тем более что пушки перестали вести слепящий огонь — осколки становились опасными. Солдаты прибавили шагу, многие обгоняли его; цепи смешались, каждый что-то орал, каждый нес на эту молчаливую голгофу свой ужас и свое отчаяние, и только один человек среди этих сотен шел сосредоточенным, решая сложнейшую математическую задачу: если раньше опасность грозила ему по одной прямой, то теперь из трех точек: но он не отчаивался, он шел среди своих солдат, что-то кричал, командовал и подбадривал, а мозг был занят одним: чтобы все три прямые были перекрыты…
— «Как завершилась атака, ему не довелось увидеть. Он лежал ничком, зарывшись лицом в землю, закрытый от пулемета телом убитого еще утром солдата. От жары тело уже начало распухать, и все равно было тщедушным, а главное — какая же это защита от крупнокалиберного? Если бы пулеметчик догадался, что майор здесь прячется, он пробил бы своими тяжелыми пулями этот распухающий труп как картон.
Лежать пришлось долго — до темноты. Потом майор так и не смог припомнить, что он передумал за эти часы. Скорее всего никаких у него мыслей не было. Он просто ждал.
Он добрался до окопов лишь около полуночи…»
Поэтому зачастую в атаку на пулеметы гнали штрафников, подгоняя их очередями в спину со стороны заградотрядов. Или обычную пехоту, но опять под угрозой трибунала и того же самого штрафбата. В любом случае, эти атаки без поддержки танков и артиллерии были сродни самоубийству.#Но уж лучше погибнуть за родину от вражеской пули, чем от своей.
Хотя, даже если не было никаких пулеметов, враг находился очень далеко и вел неприцельный минометный обстрел, то преодолеть открытое пространство казалось нетрудным делом лишь при взгляде на карту, по которой командирский палец прочертил маршрут. Люди, преодолевающие это пространство, переживали совсем другие ощущения. Особенно необстрелянные.
Константин Симонов принимал участие в подобной атаке и оставил описание своих чувств. (В его цитате я специально выделил все слова «страшно».)
«Едва мы двинулись, как немцы сразу открыли по Стрелке минометный огонь. Это так внезапно нарушило тишину утра, к которой мы уже привыкли, что мы бросились на землю не столько из чувства самосохранения, но и от неожиданности. Этот первый залп был самым СТРАШНЫМ. Мины легли совершенно точно перед нами целой полосой, близко так, что нас обдало землей. (…)
Все следующие восемьсот метров мы шли под минометным огнем.
Трудно даже восстановить то чувство, которое владело мной тогда. Во-первых, мне было СТРАШНО. Во-вторых, я думал, что вечером должен вернуться и я буду уже не здесь, и уже не будет этих мин — я буду в Симферополе. Все мои мысли не шли дальше этого вечера; он казался мне ближайшей целью моего существования. А третьим чувством было желание поскорей дойти до окопов, которые, как я знал, были впереди. Я не знал, есть ли там немцы или нет, но мне казалось: только бы дойти туда, перейти это открытое место! Мысль о том, что там, в окопах, немцы и что нам придется с ними столкнуться лицом к лицу, не вселяла никакого страха. Я боялся только этих рвущихся все время мин.
Рота была первый раз в бою, под огнем, и все больше бойцов ложились и дальше двигались только ползком или просто лежали, не вставая, прижавшись лицом к земле. Мне было так СТРАШНО, что, может быть, и я поступил бы так же, если бы не Николаев. Первый раз он лег от неожиданности на землю так же, как и все мы, но теперь безостановочно шел, не пригибаясь даже при сравнительно близких разрывах. Шел с таким видом, такой походкой, как казалось, идти вот так же, как и он, — это единственное, что возможно сейчас делать. Он шел зигзагами вдоль цепи, то влево, то вправо, мимо упавших и прижавшихся к земле людей.
Он неторопливо нагибался, толкая бойца в плечо, и говорил:
— Землячок, а землячок. Землячок! — и толкал сильней.
Тот поднимал голову.
— Чего лежишь?
— Убьют.
— Ну что ж, убьют, на то и война(!). Вставай, вставай.
— Убьют.
— Вот я стою, ну и ты встань, не убьют. А лежать будешь, скорей убьют. На ходу-то трудней в нас попасть.
Примерно так, с разными вариантами, говорил он то одному, то другому. Но главное было, конечно, не в словах, а в том, что рядом с прижавшимся к земле человеком стоял другой — спокойный, неторопливый, стоял во весь рост. И тот, у кого оставалась в душе хоть крупица самолюбия и чувства стыда, не мог не подняться и не встать рядом с Николаевым. А раз уж поднявшись, теперь он был зол на тех, кто еще продолжал лежать, и, чувствуя, что сам подвергается опасности, а другие рядом лежат, сердито кричал, чтобы они вставали, что они. в самом деле, лежат!
Примерно такое же чувство испытывал и я. Если бы не Николаев, я бы, возможно, тоже лежал, прижавшись к земле, потому что мне было СТРАШНО. Но Николаев шел во весь рост, спокойным голосом поднимал людей, и я тоже поднялся и тоже пошел, и у меня была злость на тех, кто еще лежит, и я так же, как другие поднявшиеся бойцы, орал на тех, что еще лежат, чтобы они вставали и шли, и орали на других. И так понемногу двигалась вся эта цепь необстрелянных людей, на ходу становившихся обстрелянными».
Психологическое напряжение той атаки, страх, очевидно, произвели на К. Симонова такое сильное впечатление, что он не мог не передать их в стихах.
Главный редактор «Красной Звезды» Д. Ортенберг вспоминал: «Единственное, что Симонов привез из Крыма, — это стихи «Атака».
Когда ты по свистку, по знаку,
Встав на растоптанном снегу,
Готовясь броситься в атаку,
Винтовку вскинув на бегу,
Какой уютной показалась
Тебе холодная земля,
Как все на ней запоминалось:
Примерзший стебель ковыля,
Едва заметные пригорки,
Разрывов дымные следы,
Щепоть рассыпанной махорки
И льдинки пролитой воды.
Казалось, чтобы оторваться,
Рук мало — надо два крыла.
Казалось, если лечь, остаться, —
Земля бы крепостью была.
Пусть снег метет, пусть ветер гонит,
Пускай лежать здесь много дней.
Земля. На ней никто не тронет.
Лишь крепче прижимайся к ней.
Ты этим мыслям жадно верил
Секунду с четвертью, пока
Ты сам длину им не отмерил
Длиною ротного свистка.
Когда осекся звук короткий,
Ты в тот неуловимый миг
Уже тяжелою походкой
Бежал по снегу напрямик.
Осталась только сила ветра,
И грузный шаг по целине,
И те последних тридцать метров,
Где жизнь со смертью наравне.
Вот она, истинная, неприкрашенная, суровая правда войны! Чувства и переживания человека в бою!»
Помните, «у каждого человека есть свое чувство опасности»? Николаев был обстрелянным офицером, для него минометный обстрел был совсем иным, нежели для новичков, которые в каждом взрыве видели неминуемую смерть.
Однако во время войны опытные кадры постепенно выбивались, а в армию вливались все новые и новые призывники, и вплоть до последних месяцев проблемы оставались теми же — проведение операций необстрелянными новобранцами. Отсюда компенсация качества количеством, и поэтому же пренебрежение командования человеческими жизнями.
Здесь проявлялись и низкое качество солдат, и усталость уцелевших старослужащих и элементарное разгильдяйство, неизбежно проявляющееся при скоплении десятков тысяч человек, находящихся между жизнью и смертью. Словом, все то, что невозможно заранее планировать, но что грамотным командирам постоянно приходится учитывать, иметь в виду.
Старый фронтовик Виктор Астафьев рассказывал: «Но это надо еще помножить на нашу Россию, на наше раздолбайство, нашу необязательность, нашу халатность. Ведь к нам в тыл пройти немецким разведчикам ничего не стоило: как хотели, так и шлялись. Был случай, когда с одного места немцы семь человек «языков» взяли перед самым наступлением. Везде части, техника, люди — плюнуть некуда. И все спят… Сколько приказов разных было: не спать на передовой, шляться будут — не пропускай! А как не пропускай? Ну, вот они идут, ведро картошки тащат. «Стой, б..!» — «Чего стой?» — «Ну стой!» — «Чего стой, чего ты?» — «Стой, говорю, нельзя тут ходить!» — «Вот твою мать… А кто сказал, что нельзя?» — «Стой? б… назад!» — «Да чего? Картошку идем сварить!» — «Нельзя!» — «Сейчас, курва, винтарь сыму, как вдарю — враз лапы кверху загнешь!..» Ну, пропустил этих, потом другие идут, коня ведут раненого добивать, там третьи, четвертые, еще и еще. Вся передовая шляется, кормится, ворует, ищет что-то. У всех свои дела. К сорок четвертому году на передовой и мастерские работают, сапоги на заказ шьют: один в танке или самолете кожу с кресел ободрал, второй у офицера седло стрельнул на подметки, третий шпильки делает, четвертый бересту добывает — сапоги-то сооружение сложное. А ты за них дежуришь, копаешь, то, другое…»
В дневниках Й. Геббельса есть любопытные записи, которые также отмечают усталость от войны и снизившиеся боевые качества советских солдат. Приведу некоторые из них. На мои взгляд, они интересны тем, как враг оценивал нас в конце войны.
«Передо мной лежит приказ маршала Конева советским войскам. Маршал Конев выступает в этом приказе против грабежей, которыми занимаются советские солдаты на восточных немецких территориях. В нем приводятся отдельные факты, в точности совпадающие с нашими данными. Советские солдаты захватывают прежде всего имеющееся в восточных немецких областях запасы водки, до бесчувствия напиваются, надевают гражданскую одежду, шляпу или цилиндр и едут на велосипедах на восток. Конев требует от командиров принятия строжайших мер против разложения советских войск. (…)
Советские солдаты тоже очень устали от войны, но они полны адской ненависти ко всему немецкому, что надо считать результатом изощренной большевистской пропаганды. Когда Власов заявляет, что Сталин — самый ненавистный человек в России, то это, конечно, говорится ради собственного оправдания. Однако его утверждение, что Советы испытывают существенный недостаток в людях, верно. Они используют во всех тыловых районах женщин, и только этим объясняется, что они располагают ещё поразительными контингентами пехоты. (…)
По пути Шернер докладывает мне о положении в своей группе армий. Он начал атаку в районе Лаубана, чтобы вынудить врага к перегруппировке, чего ему и удалось добиться. Во время этой операции он разгромил большую часть танкового корпуса противника, не понеся значительных потерь в своих войсках. Он считает, что если на большевиков вести настоящее наступление, то их можно бить при любых обстоятельствах. Их пехота просто безнадежна; в ведении войны они опираются исключительно на свое материальное превосходство, в частности в танках. (…)
Как рыночная площадь, так и дороги на подступах к Лаубану усеяны подбитыми вражескими танками. Здесь наше оборонительное оружие хорошо поработало. При виде этих роботоподобных стальных чудовищ, с помощью которых Сталин намеревается поработить Европу, втайне испытываешь чувство ужаса. (…)
Сопровождающие меня офицеры докладывают о моральном духе противника, не особенно высоком. Они по-прежнему считают, что если как следует бить по противнику, то он скоро обращается в бегство. Однако надо иметь возможность противопоставить ему хотя бы минимально необходимое количество боевой техники».
К. Симонов в своих дневниковых записях, датированных мартом 1945 г. (как раз, когда Геббельс давал оценку нашим солдатам), косвенно подтверждает наблюдения германского министра пропаганды. Уникальность этих записей в том, что они, несмотря на свою «крамольность», проскочили цензурные барьеры и стали доступны широкому кругу читателей.
«Ездивший снимать танки [фотокорреспондент] Альперт рассказывает, как наблюдал там, впереди, следующую психологически интересную картину.
Стрелковый батальон гуськом, по одному шел по узкой снежной тропинке на исходные позиции перед атакой. Один из солдат остановился в какой-то низинке и стал возиться со своим вещевым мешком. Это был уже немолодой человек, лет сорока пяти. Он долго возился с мешком, все время оглядываясь на проходивших мимо. Не заметив его или не обратив внимания, мимо прошел командир батальона, опираясь на палку. Отставший солдат продолжал стоять со своим мешком. Прошло еще десять, двадцать, сто человек, а он все стоял в этой низинке в нерешительности — остаться или идти? И вот, уже пропустив самого последнего, когда тот отошел от него шагов на пятьдесят, он вдруг решительно вскинул мешок на плечи и заторопился, побежал вслед за ушедшими вперед».
О чем мог думать этот немолодой солдат в тот момент, о чем вспоминать? О своих оставшихся дома детях? Может быть, он чувствовал неизбежную в предстоящей атаке гибель? И в то же мгновение сломался? Он так долго боролся со страхом, и вот на какой-то момент страх оказался сильнее. И стало физически невозможно идти вперед, навстречу смерти, хотя вот она, победа, только руку протяни. Может, потому и страшно, что и так победа рядом, а умирать придется по-прежнему.
Может быть, потом солдат испугался, оставшись один. И страх оказаться один на один с чужой, враждебной страной взял верх. Может быть, солдат испытал укол совести перед ушедшими в бой товарищами и почувствовал себя преступником.
Все может быть.
Но совершенно очевидно, что солдаты на войне далеко не всегда представляют собой сплоченную, однородную массу, охваченную единым порывом.
Сколько было их таких, которые не могли справиться со своим страхом, не находили в себе сил для выполнения долга! О подобных фактах пишут мало, неохотно, стыдливо, стремясь превратить советских солдат в бездушные машины и тем самым невольно облагораживая беспощадного монстра войны.
Но все же, нет-нет да и проскакивают в воспоминаниях ветеранов случаи психологического слома бойцов. И за привычными терминами «трус» и «предатель» проступает картина кошмарных внутренних мучений, переживаемых испугавшимися смерти людьми.
Герой Советского Союза летчик Д, Кудис в книге «Дорога в небо» рассказывает об одном таком случае.
«В стороне и ниже показались темные силуэты бомбардировщиков. Они шли тесным строем, прикрывая один другого. Куракин насчитал шесть. Он сжался в кабине, пристально всматриваясь в «хейнкелей».
«Вот они — черная смерть! Почему Широков не вызывает еще группу истребителей?» — нервничал Куракин. Через минуту атака. Звено истребителей, круто развернувшись, пикировало на бомбардировщиков. Треск пулеметных очередей полоснул по сердцу Куракина. Он не стрелял. Он не мог стрелять. Бессознательно, не давая себе отчета в своих действиях, он вывел самолет из пикирования и выключил зажигание в кабине. Мотор прекратил работу, и только винт, как ветрянка, продолжал вращаться. Не видя ни своих, ни врагов, Куракин быстро снижался. В телефон услышал резкий, отрывистый голос командира звена: «Молодцы, хлопцы! Одного бомбовоза нет. Еще атака, и они повернут обратно. Тихонов, следи за ведомым, его подбили».
Куракин понял, что командир считает его подбитым.
Теперь ему стало страшно не смерти, а вот этих людей, которые вторично атакуют «хейнкелей». Вдруг он увидел, как неуклюже, объятый огнем, падает бомбардировщик, и поспешно включил зажигание. Мотор снова заработал. На секунду стыд стал сильнее страха. (…)
Куракин, потный от напряжения, отыскал глазами своего ведущего и пристроился. В эту минуту он испытывал тысячи противоречивых чувств: неприязнь к самому себе, стыд, облегчение от того, что бой закончился и он жив, и по-прежнему мучительную тревогу — а вдруг появятся истребители врага? (…)
В боях самолета Куракина никто не видел. Где он был, не знали. Удивительно то, что Степан прилетал всегда вместе со всеми и без боевого комплекта снарядов. На вопросы отвечал одно и то же: дрался в стороне. Случалось, говорил и о том, что сбивал вражеские самолеты. В сегодняшнем бою он снова, как и всегда, очевидно, не был, иначе он мог бы объяснить гибель своего ведущего. (…)
— В бою его [Куракина] не было, — с трудом выдохнул Губин, — никто его не видел. А наши саперы видели, они в поле работали. Знаешь, что мне сказали? Когда мы дрались, какой-то истребитель, наш советский истребитель… Ты понимаешь?! Летал бреющим и стрелял в лес. (…)
«Боже мой, почему я не признался во всем раньше? Рассказал бы все комиссару, оставил бы комсомольский билет, а там куда-нибудь… Нет, не могу»».
Все мы разные. Люди вообще разные. И солдаты, несмотря на единство целей, одинаковую форму мундиров и подчинение единой дисциплине, тоже в разных ситуациях ведут себя по-разному.
Но в определенные моменты законы войны объединяют этих разных людей лучше уставов и командирских требований.
И советские солдаты были не исключением. Например, нередко приходится сталкиваться с упоминанием о мародерстве.
«— А у нас индюшка, — с торжеством говорит водитель.
— Какая индюшка?
— Голову ей свернул и в мешок положил. Завтра пожарим, — радуется он.
Что на это ответить? Бедная индюшка уже отдала богу душу и не в состоянии посоветовать своим братьям и сестрам «по перу» не попадаться на глаза распустившимся на трофейных хлебах водителям».
Разумеется, речь идет не только о «распустившихся» водителях, интендантах, писарях и прочем тыловом контингенте.
«Многие солдаты посылают домой стекло — обивают стекло досками и приносят, — потому что им из дома написали, что стекла нет. А на почтовом пункте посылку не принимают — нельзя, не подходит по габариту, а кроме того, бьется.
— Давай принимай! — говорит солдат. — Давай принимай! Немцы мне хату побили. Принимай посылку, а то ты не почта, раз не принимаешь.
Многие посылают мешки с гвоздями, тоже для новой хаты. А один принес свернутую в круг пилу.
— Ты бы во что-нибудь завернул ее, — сказали ему на почте.
— Принимай, принимай, чего там! Мне некогда, я с передовой.
— А где же у тебя адрес?
— Адрес на пиле написан, вот, видишь?
Й действительно, там, на пиле, химическим карандашом был написан адрес…
После взятия какого-то из маленьких немецких городков старшина роты, в прошлом председатель колхоза, наткнулся там на брошенный хозяевами магазин мужских шляп. У него была с собой ротная повозка, он погрузил на нее шляпы, а потом сделал большую посылку: запаковал, всунув одна в другую, тридцать новых фетровых шляп и послал их себе в колхоз…»
Еще пример.
«По дороге Москаленко (командующий 38-й армией. — O.K.) увидел шмыгнувшего мимо него бойца с белым свертком под мышкой. Боец проскочил и залез в кабину машины, думая, что спрятался от начальства.
— Ну-ка, ну-ка, вот ты, с барахлом, поди сюда, сказал Москаленко. — Ну, поди сюда.
Боец вылез из кабины и подошел. Свертка он не спрятал. Он так и оставался у него под мышкой и состоял из простыни, двух полотенец, полосатой рубашки и кальсон.
— А, белье себе достал, — сказал Епишев.
— Нет, ты мне скажи, зачем ты барахолишь, когда люди там умирают? — Москаленко ткнул пальцем на запад. — А?
— Мы, артиллеристы, отстали, в пробке застряли. Ждем, — сказал боец.
— Вот поэтому вы и отстали и застряли, что барахолите в то время, как другие люди там умирают, — сказал Москаленко.
— Никак нет, — вдруг сказал боец. — Это я себе, чтобы пушку свою протирать, взял.
Москаленко посмотрел на него, на торчавшие из сверстка тесемки от кальсон и полосатый рукав рубашки, потом искоса посмотрел на меня. Я был так поражен этим находчивым ответом артиллериста, что не мог не улыбнуться. Москаленко посмотрел на меня, снова на бойца, усмехнулся и сказал:
— Вот черт, даже что начальству сказать, знает! — повернулся и пошел дальше».
Если мародерство не грозит разложением армии (как, например, это произошло с наполеоновскими войсками в Москве), то на него смотрят снисходительно, сквозь пальцы. А сами солдаты всегда воспринимали отобранное у мирного населения имущество как законную военную добычу. Ведь что-то должно скрашивать их тяжелую фронтовую жизнь, кроме однообразного армейского пайка и положенного глотка водки.
Особенно если разговор идет о населении вражеской страны, ненависть к которой воспитывали годами. Если солдаты этой страны жгли и грабили твою родину, то подобная мстительность кажется не только оправданной, но и вполне справедливой.
Отсюда же грубое отношение к военнопленным. Я совсем недаром в первой главе книги говорил о воспитанной в нас гордости за гуманное обращение с пленными. Но, к сожалению, это лишь очередная маска Войны. Все было не так однозначно.
Конечно, мирное население зачастую помогало пленным, делилось с ними продовольствием, детей обязывали выступать в лагерях с самодеятельными концертами (в одном из таких «утренников» перед пленными германскими солдатами принимала участие моя мама). Все это было. Помогали и от чистого сердца и с целью коммунистической агитации. Известны случаи, когда и немецкое мирное население собирало для наших военнопленных одежду и продукты.
Но я имею в виду другое.
На кадрах кинохроники можно видеть, как советские солдаты за шиворот вытаскивают фрицев из щелей укрытий, бьют их прикладами в спину, подгоняют пинками. Не могут сдержаться даже перед кинооператором. О чем же говорить, когда рядом не было посторонних свидетелей!
Немецкие солдаты, попавшие в плен к нашим западным союзникам, до конца жизни благодарили Бога за то, что оказались в руках у американцев, а не у русских, которые, по их мнению, «обращались с пленными с редкой жестокостью».
И разговор идет даже не о том, что в горячке боя, распаленные ненавистью солдаты избивают и убивают захваченных врагов. Это можно объяснить.
Но пленных избивали не только сражающиеся солдаты, но и патрули комендатур, и конвоиры.
В моем архиве хранится пересказ воспоминаний ветерана Михаила Покровского. «Это произошло в Германии, когда две наши самоходки ехали по лесной просеке. Из люка одной машины выглядывал Покровский, из другой — его старый боевой товарищ. Внезапно раздался выстрел, и прямо улица Михаила просвистела пуля. Друг, ехавший в соседней самоходке, упал замертво. Следовавшие сзади пехотинцы тут же бросились прочесывать лес. Через полчаса они привели снайпера, который, как выяснилось, сидел на одном из деревьев.
Взбешенный гибелью товарища, Покровский подскочил к немцу с ракетницей в руках и принялся осыпать ругательствами. Он плохо помнил свою тираду, в конце которой поднес ракетницу к носу пленного и закричал: «А вот понюхай-ка это!» Пленник, огромный рыжий детина, рассмеялся, и тогда Михаил в упор выстрелил из ракетницы…»
Зато пара других пленников оставила у него гораздо более приятные впечатления. Как-то на привале Покровский решил отойти по естественной надобности. Внезапно из-за облюбованных им кустов появились двое немецких солдат; один — пожилой, с двустволкой, вторрй — молодой, с автоматом. «Я и забыл, зачем пошел туда», впоследствии посмеивался Михаил Петрович. Хотя именно в тот момент ему было не до смеха.
Инстинктивно Покровский потянулся к висевшему на поясе пистолету, нутром чувствуя, что жить ему остается считаные секунды. Однако ничего страшного не случилось. Немцы бросили оружие и начали повторять: «Плен, плен!» — и, конечно же, традиционное: «Гитлер капут!» Михаил подобрал оружие и сдал этих вояк патрулю из ближайшей комендатуры. Охранники тут же осыпали их тычками и оплеухами, игнорируя попытки Покровского заступиться за своих пленников. Махнув рукой, он направился к своей самоходке.
Через некоторое время, когда танковая колонна продолжила движение, навстречу ей вырулил грузовик, в кузове которого сидели те самые двое немцев. И тот и другой потирали намятые бока и синяки на физиономиях.
«Тычки и оплеухи» были лишь цветочками. Красная Армия использовала пленных на строительстве оборонительных сооружений, то есть — военных объектов, точно так же, как фашисты использовали наших пленных. И на этих работах не церемонились.
Фалангист Голубой дивизии Дионисио Ридруэхо в своих дневниках, известных как «Русские тетради», сделал весьма показательную запись об «очень молодом солдате-пехотинце», который был захвачен в плен русскими и совершил побег.
Солдат «рассказывал, что взятый в плен с несколькими другими, он был переправлен в тыл и оттуда в грузовике вывезен к северу, не знает, может быть, к Ленинграду. Он был подвергнут бесчисленным допросам, умеренно избиваемый, оскорбляемый и оплевываемый, но без жестокости. Затем его направили в рабочий лагерь вблизи линии фронта. ТАМ УПОТРЕБЛЯЛСЯ КНУТ (выделено мной. — O.K.). Он убежал и смог достигнуть леса, и что удивительно, ориентировался внутри его лабиринта, прибыл сюда изнуренный».
Наверное, можно очень много приводить примеров того, кого было больше, а кого — меньше, кто был опытнее, а кто — нет, кто дисциплинированнее, храбрее, милосерднее… Можно написать несколько томов. Провести специальное исследование.
Но, по-моему, достаточно хотя бы один раз убедиться в том, что ВОЙНА меньше всего похожа на математическую игру, чтобы не подсчитывать количество различий и совпадений. (Наполеон хоть и любил сравнивать войну с шахматами, но, как известно, сам в шахматы играл довольно посредственно. И это не мешало ему быть гениальным полководцем.)
Там, на картах, под цветными стрелами, плавными изгибами фронтов и штриховкой занятых территорий, война не щадила никого.
«Зрелище, которое я увидел вслед за этим, должно быть, никогда не забуду. Слева и справа от дороги, насколько хватал глаза, тянулось огромное грязное поле, истоптанное так, словно по нему долго ходил скот. На этом грязном поле с кое-где торчащими пожелтевшими стеблями прошлогодней травы и с бесчисленными мелкими минными воронками лежали трупы. Редко на войне я видел такое большое количество трупов, разбросанных на таком большом и при этом легко обозримом пространстве. Это были румынские минные поля, расположенные между первой и второй линиями их обороны. Поля эти тянулись примерно на километр вглубь, и на них лежали бесчисленные трупы — румынские и наши. Сначала, убегая с первой линии обороны, на эти собственные минные поля нарвались румыны. А потом, очевидно, на них же нарвались и наши, спешившие через эти поля вперед, вслед за отступавшими румынами. Мертвецы чаше всего лежали ничком, как упали на бегу — лицом в землю, руки вперед. Некоторые сидели в странных позах, на корточках. У некоторых оставались в руках винтовки, у других винтовки лежали рядом. (…)
Не знаю, прав ли я, но я мысленно восстановил по этому зрелищу картину того, что произошло здесь. Румыны, когда мы ворвались на первую линию обороны их позиций, а может быть, даже и раньше, когда мы накрыли ее артиллерийским огнем, бросились бежать. Наверное, забыв при этом, что позади них, между их первой и второй позициями, лежат их собственные минные поля, забыв о том, что через эти поля есть только немногочисленные узкие проходы, они бросились бежать прямо по этим минным полям, густо начиненным не только противотанковыми, но вдобавок к ним еще и противопехотными минами. Они бежали так густо, что на каждого человека, наступившего на мину и разорванного в клочья, приходилось еще по нескольку трупов, пораженных осколками. Они-то, эти мертвецы, и напоминали сейчас людей, прилегших отдохнуть или споткнувшихся на бегу и упавших.
А потом, через какой-то интервал времени, очевидно недостаточный для того, чтобы заметить катастрофы, происшедшей с румынами, наши, ворвавшись в первую линию окопов, сразу же бросились дальше, вслед за румынами, и сгоряча нарвались на то же минное поле.
Зрелище было настолько тягостное, что Львов, служивший штабс-капитаном еще в старой армии, человек, которому, должно быть, за три года войны вид смерти был не в новинку, начал горько материться».
Горько. Досадно. Страшно.
Страшно, когда бывалые солдаты, читая по следам картину боя, начинают горько материться. Стонут. Сдерживают рыдания.
Может быть, и нам не следует забывать об этом, когда мы пытаемся мысленно восстановить картину, условно отображенную узорами военно-исторических карт?
Лучшей зашитой является большая осторожность и высокая бдительность, регулярная информация о новых методах и средствах, тщательная разведка местности, детальная проверка гражданских лиц и т. д.
Давным-давно, когда я учился в седьмом или восьмом классе, в нашу школу пришла комиссия из районного отдела народного образования. Ученикам раздали листы бумаги и дали несколько заданий, на которое мы должны были ответить письменно. В одном из таких заданий требовалось описать значение слова «кумир», как мы его понимаем, и привести пример с этим словом.
Как сейчас помню, я написал, что «кумир — это объект для преклонения и подражания». И безо всякой задней мысли привел пример: «Наполеон Бонапарт, император Франции, мой кумир».
Что творилось в школе спустя пару дней! Во-первых, опять нагрянула комиссия РОНО, построила всех учителей за закрытыми дверями и, видимо, крепко их «пропесочила» на тему патриотического воспитания детей. По крайней мере учителя после этой взбучки выглядели крайне возбужденными и шептались, косо поглядывая на меня: «Наполеон — Казаринов, Казаринов — Наполеон…» Во-вторых, наша учительница по литературе (а мы как раз тогда проходили «Войну и мир» Л. Толстого) начала урок с гневных слов: «Один из учеников вашего класса, я не буду называть, кто именно, написал при опросе, что его кумиром является Наполеон!»
Мои одноклассники украдкой хихикали, прекрасно зная о моем увлечении наполеоникой, и занимались своими делами, радуясь, что вместо урока, скорее всего, предстоит «разбор полетов».
Я тоже сидел молча, искренне недоумевая из-за чего, собственно, весь сыр-бор.
В конце концов все вылилось в ленивое обсуждение того, что Наполеон все же не Гитлер и имеет некоторое право на уважение.
Я не собираюсь присваивать себе титул идейного бунтаря и борца с тоталитарной системой, как сейчас делают довольно многие, даже те, кто тогда «под стол пешком ходил». Я не буду заявлять о том, что с ранних лет я понимал порочную политику двойных стандартов, сформировавшуюся в обществе.
Ничего я не понимал.
Но случай с Наполеоном запомнил и уже тогда сообразил, что что-то здесь не так. Что что-то до нас не доносят, а то, что доносят, уже расставлено по полочкам и окрашено в разные цвета требуемых ог нас опенок. И что, возможно, моя любимая История тоже может быть подкорректированной и однобокой.
Позднее я узнал, что именно История корректируется больше всего (нас так учили на примере буржуазной истории), но я никак не мог предположить, что идеология распространилась и на военную историю: на вооружение, фактологию, статистику, тактику и стратегию и так далее.
«История — наука крайне политизированная, поскольку отвечает за формирование исторического сознания. Поэтому битва за политически «правильную» трактовку тех или иных событий является важнейшей составляющей идеологических войн».
Не следует обманываться, что все это было возможно лишь во времена тоталитаризма, а теперь кануло в вечность, и сегодняшняя информация якобы достоверная и объективная:
Например, в «Книге для чтения по истории Средних веков» под редакцией профессора С.Д. Сказкина, изданной еще в 1953 году, в статье «Тридцатилетняя война» было написано: «Обезлюдение достигло таких размеров, что во Франконии католическая церковь обязывала крестьян иметь двух жен».
А спустя сорок лет, в 1993 году, то есть когда уже рухнул тоталитаризм вместе с СССР, торжествовала гласность, была отменена цензура, вышла книга Г. Пикера «Застольные разговоры Гитлера». В ней есть рассуждения фюрера о воспроизведении населения: «После Тридцатилетней войны было вновь разрешено многоженство…»
Ну и что? Все правильно сказал «бесноватый».
И все бы ничего, если бы не комментарии к этой фразе редактора книги И.М. Фрадкина: «Исторически несостоятельное утверждение».
Вот так. Когда государство воспитывало атеистов, го оно приводило средневековые примеры двойной морали церковников. Когда, оказалось, что то же самое сказал Гитлер, то это сразу оказалось «исторически несостоятельным утверждением».
В результате один человек, прочитавший «Застольные разговоры» запомнит, что многоженства в Германии после Тридцатилетней войны не было, а другой, знакомый с иными источниками, будет уверен, что было.
А между прочим, именно из таких мелочей формируются противоположные мировоззрения.
Все это я рассказываю лишь для того, чтобы объяснить, откуда происходят ожесточенные споры о, казалось бы, бесспорных истинах. Дело в том, что ни одно государство мира не будет очернять свою историю, принижать свои достижения и превозносить успехи и достоинства противников. Это было бы равносильно самоубийству.
А так как информация сегодня стала общедоступной, то все чаше возникают дискуссии приблизительно следующего содержания.
— У нас были самые лучшие танки!
— Не врите, самые лучшие танки были у нас.
— А вы ими пользоваться не умели.
— Зато у нас их было больше!
Или:
— Мы вас победили в Бородинской битве.
— Ничего подобного, это мы вас в ней победили!
Или:
— Мы знаем, это вы расстреляли пленных польских офицеров.
— Чушь! Уже доказано, что это не мы.
И так далее.
Но бывает, что искажение фактов происходит внутри одной идеологической системы, что приводит к противоречиям и вызывает общее недоверие.
Поэтому ссылаться на источники нужно очень и очень осторожно, словно пробираться по минному полю.
Самое опасное в военно-исторической литературе — это невежество, сознательное искажение фактов и плагиат ее авторов.
Впрочем, я перейду к примерам. И начну с себя.
На мое утверждение в книге «Неизвестные лики войны», что Россия за годы Первой мировой потеряла более 6500 самолетов даже знатоки военной истории возразили, что эта — я цитирую — «цифра вызывает сомнение. Вряд ли Россия имела такое количество самолетов (Франция, основной поставшик самолетов в Россию, имела в конце войны около 3300 самолетов)».
Отвечаю. Самолеты, оставшиеся к концу войны и потерянные в ходе ее, — это две разных категории. В «Книге будущих адмиралов» А. Митяева упоминается, что за годы Первой мировой войны участвовавшие в ней страны произвели (кроме 276 миллионов винтовок, свыше 1 миллиона пулеметов, 152 тысяч орудий, около 10 тысяч танков) 182 тысячи самолетов.
Согласитесь, что в сравнении с этой цифрой 6500 выглядит не столь уж фантастично.
Впрочем, если книга А. Митяева не является компетентным источником, то можно заглянуть в четырехтомник «История Русской армии» A.A. Керсновского, из которого я и позаимствовал число потерь. В «Истории», в частности, содержатся краткие данные по авиастроению Российской империи.
«…Кроме «Ильи Муромца» И.И. Сикорский создал серию истребителей и разведчиков типа С, аэропланы строили A.A. Анатра в Одессе, В.А.Лебедев, Щетинин и Д.П. Григорович в Петербурге, Моска и «Дукс» в Москве. В 1917 г. на 16 авиазаводах работало 11 037 человек. Всего за войну выпущено 5607 самолетов и 1511 моторов, получено от союзников 1800 аэропланов и 4000 моторов».
Сложив эти цифры, можно без труда получить 7407 самолетов, из которых Россия вполне могла потерять 6500.
В «Большой Советской Энциклопедии», изданной в 1928 году (всего через десять лет после Первой мировой), в томе 12, в статье «Военные снабжения» содержатся еще более невероятные данные.
«К началу войны 1914–18 в воевавших армиях было по сотне самолетов и по несколько аэростатов. Параллельно с развитием авиации возрастала и потребность в снабжении. Опыт войны дает коэффициент убыли самолетов не менее, чем 50 % в год. Даже отсталая технически русская армия, не имевшая никогда в строю во время войны более 700 самолетов, израсходовала 14 880 самолетов и 18 600 авиадвигателей, стоимостью в 520 миллионов рублей».
Следующий пример.
Давно известно, что знание — сила. Военные знания —* военная сила. А знание военной истории — залог силы любой армии, искусства ее военачальников и духа солдат.
Очень хорошо, если военно-патриотическое воспитание в государстве стоит на должном уровне, если его граждане с юных лет знакомятся с боевыми подвигами своих отцов и дедов, защитивших свободу родины.
Один из таких подвигов был описан в детском журнале «100 вопросов 100 ответов» (выпуск 7-й, «Молодая гвардия», 1979 г.)
«Главной ударной силой фашистов был тяжелый крейсер «Адмирал Шеер», карманный линкор, как его еще называли…
16 августа рейдер вышел из Норвегии, поднялся на север до кромки льдов, прошел на восток и, обогнув мыс Желания, вошел в Карское море. Поначалу казалось, что все идет как задумано: корабельный самолет типа «Арадо» сумел обнаружить во льдах караван советских судов, однако туман вскоре поглотил их в своем чреве. Последующие попытки восстановить контакт ни к чему не привели.
25 августа, находясь в Карском море, в 180 милях от мыса Челюскин, крейсер встретил ледокольный пароход «А. Сибиряков», на борту которого стояли два 76-миллиметровых и два 45-миллиметровых орудия.
Это было несравнимо с той огневой мощью, которой обладал карманный линкор. Из 28 орудий, которые он нес, шесть были 280-миллиметрового и восемь 150-миллиметрового калибра. Жизненно важные центры корабля прятались за 10-сантиметровой броней.
С рейдера семафором запросили: «Сообщите состояние льда в проливе Вилькицкого и где находится караван транспортов и ледоколов». Оставив без внимания этот запрос, капитан «А. Сибирякова» старший лейтенант A.A. Качарава направил корабль к острову Белуха. Увы, крейсер, имевший значительное превосходство в скорости хода, не отпускал от себя ледокол. Положение складывалось отчаянное, и все же, не теряя самообладания, Качарава продолжал уходить, постоянно маневрируя, чтобы затруднить противнику ведение прицельного огня.
Тогда, сделав предупредительный выстрел, рейдер передал сигнал: «Спустить флаг!» Но советские моряки скорее готовы были с честью погибнуть, чем бесславно сдаться на милость врагу. В ответ на требование пирата старший лейтенант Качарава приказал артиллеристу младшему лейтенанту С.Ф. Никифоренко открыть огонь. Завязался жаркий бой, исход которого был предрешен соотношением сил. Однако, выполняя свой долг, советские моряки мужественно вели неравный бой, посылая во врага один снаряд за другим, боролись с огнем, бушевавшим на борту, и водой, бившей из многочисленных пробоин.
Взрывы трехсоткилограммовых германских снарядов безжалостно рвали корпус корабля. Быстро увеличивалось число убитых и раненых моряков. Повсюду кровь, смерть, перекрученный металл. И только флаг, словно ничего особенного не случилось, привычно оставался на своем месте.
Тяжелые 11 — дюймовые снаряды крейсера вспахали корму. Следующая порция стали и взрывчатки искорежила полубак. Орудия сорваны со своих мест. Пролившаяся кровь мешается с текущими по палубе пылающими потоками бензина. Огонь все шире расползается по смертельно раненному кораблю, ход которого снизился до самого малого.
Видя, что другого выхода нет, капитан Качарава отдал последний приказ: «Открыть кингстоны!» На воду были спущены шлюпки. Словно нехотя, агонизирующий корабль, неспустир флага, ушел на дно.
«С тех пор никто больше не видел старшего механика Н.Г. Бочурко, открывшего кингстоны корабля. Не сошли с ледокола, оставшись у флага на корме, комиссар Эллимелах и несколько его боевых товарищей, разделивших участь «А. Сибирякова»…
Не получив от советских моряков сведений ни о ледовой обстановке, ни о местонахождении каравана судов, «Адмирал Шеер» оказался взатруднительномположении. Собственные подводные лодки не поставляли ему никакой полезной информации, а бортовой «Арадо» потерпел аварию при посадке на воду возле крейсера, и немцы уничтожили его своими же руками.
Между тем радиограммы с «А. Сибирякова» крейсербыл обнаружен на подходах к острову Диксон. Как только наблюдательный пост заметил приближение врага, была сыграна боевая тревога, и защитники острова, а также экипаж находившегося там сторожевого корабля «Дежнев» приготовились дать отпор…
Со стороны посмотреть, остров жил привычной спокойной жизнью, однако на самом деле там шла лихорадочная работа. Но времени оставалось в обрез. Удалось восстановить лишь зенитную батарею. Ну а двухорудийная 152-миллиметровая нолевая батарея, открытая всем осколкам и ветрам, приготовилась стрелять прямо с причала.
Однако надежды рейдера на безнаказанный разбой не сбылись и здесь. Когда в 1 час 40 минут его пушки открыли беглый огонь, сторожевой корабль «Дежнев» осветился вспышками ответных залпов и начал ставить дымовую завесу, прикрывая берег и стоявшие в порту суда. Приняв на себя всю ярость вражеского огня, «Дежнев» получил серьезные повреждения и, приняв на борт много воды, сел на мель. Но и тогда его пушки не перестали извергать огонь…»
Согласитесь, страшно даже представить бой «Серебрякова» с тяжелым крейсером! Особенно снаряды «сорокапяток», величиной чуть больше канцелярского маркера и весом меньше полутора килограммов, которые оставляли лишь царапины на палубе фашистского монстра.
Семидесятишестимиллиметровки, конечно, помощнее, но и они не в состоянии серьезно повредить десятисантиметровую броню.
Зато 280-мм орудия «Шера» швыряли 330 килограммов взрывчатки, круша тонкий гражданский корпус ледокола, как замозоленные кулаки десантника — мокрую газету.
И журнале «Техника молодежи» (№ 1 за 1991 г.) в статье «Последний полет Пе-3» В. Дудина можно найти упоминание об этом неравном бое: «Только в августе тяжелый крейсер «Адмирал Шеер» совершил набег на Диксон, потопив при этом ледокольный пароход «А. Сибиряков».
И в энциклопедии «Великая Отечественная война 1941–1945», изданной в 1985 году — не самой, надо признать, удачной энциклопедии — отражен героический подвиг советского ледокола. И читатель, вышедший из юного возраста и серьезно занимающийся военной историей, несомненно, найдет в нем соответствующую статью.
««Сибиряков», «Александр Сибиряков», сов. ледокольный пароход. Построен в 1909. Водоизмещение 3200 т, скорость до 13 узлов (24 км/ч). В 1932 за одну навигацию (65 сут.) прошел Сев. мор. путем от Архангельска до Петропавловска-Камчатского, за что был награжден орд. Труд. Кр. Знамени. С нач. войны вошел в состав ледокольного отряда Беломорской военной флотилии. На нем были установлены два 76-мм и два 45-мм орудия и пулеметы. Использовался для перевозки войск на побережье Белого м. 25 авг. 1942 «С.» (ком. — ст. лейт. A.A. Качарава), находясь в Карском м. у о. Белуха, встретился с нем. тяж. крейсером «Адмирал Шеер», героически вступил с ним в неравный бой и погиб. «С.» успел предупредить по радио о. Диксон о приближении крейсера и там самым лишил внезапности нападение «Адмирала Шepa» на защитников Диксона. В 1945 именем «С.» назван новый ледокол Сев. ледокольного флота СССР».
И даже приведена справочная литература: Сузюмов Е.М., Подвиг «А. Сибирякова», M., 1964.
Когда читатель подрастает еще побольше, он добирается до таких серьезных и узко специфических книг как «Война на море 1939–1945», написанной бывшим германским адмиралом Фридрихом Руге, где тот же самый эпизод подан с точки зрения противника.
Так, среди описания действий надводного флота против британского судоходства, роли радиодальномеров и радаров, контрударов, десантов, метеорологической службы в Арктике можно найти и подробности боевых действий в Северном море.
«Германские полярные операции. Во второй половине августа броненосец «Адмирал Шеер» (капитан 1 ранга, впоследствии вице-адмирал Меедсен-Болькен) обошел с севера Новук) Землю и проник в Карское море, чтобы перехватить один нерусских конвоев, шедших от Берингова пролива. Это не удалось из-за тумана и невозможности использовать корабельные самолеты. «Шеер» потопил мужественно и искусно сопротивлявшийся большой ледокол и повредил еще один ледокол, а также ряд других судов при обстреле им 28 августа крупной базы Диксон в устье Енисея».
Все правильно. Все сходится. Как видно, и вражеский адмирал отдал должное мужеству и искусству экипажа «Сибирякова».
И вдруг тут же мы видим сноску редактора книги «Война на море 1939–1945» профессора адмирала В.А. Алафузова: «ВСЁ ЭТО НЕ СООТВЕТСТВУЕТ ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТИ».
Какой конфуз! Адмирал, профессор… Как ему не поверить?
Значит, пока Ф. Руге описывал, как германские корабли по всем морям и океанам громили англичан и прочих наших союзников, со стороны редактора не было никаких комментариев, а как только фашист затронули советский ледокол, то сразу — «не соответствует действительности»?
Это и есть проявление грубого вмешательства идеологических принципов в военную фактологию.
Я призываю читателей проявлять бдительность. Не следует сразу верить на слово адмиралам и генералам, профессорам и академикам, режиссерам и консультантам, писателям и редакторам. Следует самим искать неопровержимые доказательства и развивать в себе аналитическое мышление.
Следующий пример.
Скандально известный (и глубоко мной уважаемый) Виктор Суворов в своей книге «Самоубийство» вроде бы убедительно доказал тот факт, что у Гитлера не было дальнодействуюших бомбардировщиков для выполнения плана «Барбаросса» бомбовыми ударами по эвакуированной за Урал советской военной промышленности. При условии, если бомбардировщики будут взлетать с рубежа завоеванной Волги.
Цитирую дословно: «Немецкие бомбардировщики «До-17», «Ю-88» и «Хе-111» создавались совсем для другой работы. Их задача — уничтожение малоразмерных, в основном подвижных целей в районе боевых действий и в ближнем тылу противника. Эти бомбардировщики созданы для полетов на короткие расстояния с небольшим запасом бомб, для действий с небольших и средних высот. Чтобы долететь до Урала и вернуться, бомбардировщики, которые были у Гитлера в 1941 году, должны были брать много топлива, но вовсе не брать бомбы. Или они должны были брать бомбы, лететь в один конец, бомбить, но обратно не возвращаться. (…) В момент подписания директивы № 21 в декабре 1940 года было совершенно ясно, что легкие одномоторные и двухмоторные бомбардировщики имеют слишком малый радиус и ничтожную бомбовую нагрузку, поэтому для уничтожения промышленных объектов не годятся. (…) Для разгрома промышленных районов, расположенных в глубоком тылу, нужны дальние бомбардировщики с радиусом действия в несколько тысяч километров и с бомбовой нагрузкой пять тонн и больше. Дальний бомбардировщик к тому же должен быть высотным. Иначе он будет уязвим для огня зенитной артиллерии и действий истребителей противника. И таких бомбардировщиков надо иметь никак не меньше тысячи.
А у Гитлера их не было вовсе».
В другом месте В. Суворов пишет: «Были ли у Гитлера дальние бомбардировщики? (…) Каждый школьник знает, что никаких дальних бомбардировщиков у Гитлера не было…»
И еще в одном: «Радиус действия немецких бомбардировщиков составлял тогда 1000 километров. Даже если бы удалось достичь намеченной линии Волга — Астрахань, радиус действия бомбардировщиков был бы недостаточным, чтобы вывести из строя уральскую промышленность, район Свердловска».
При всем уважении к смелости и дерзости В. Суворова, который заставляет нас задумываться об истории еще и еще раз, переосмысливать ее, он не мог не знать, что дальние бомбардировщики в люфтваффе были.
Суворов провел титаническую работу, собрав огромное количество материалов для своих книг. О танках он пишет виртуозно, а вот с самолетами получилась неприятность — «никаких дальних бомбардировщиков у Гитлера не было».
Я отслужил срочную в роте танковой разведки разведывательного батальона дивизии. И, конечно, мне гораздо ближе все, что ездит, ползает и копошится на земле. Я тоже очень люблю танки. Но ради справедливости и объективности стараюсь запоминать все данные об авиации, которые попадаются мне на глаза.
И поэтому я не мог не запомнить следующего факта, изложенного в книге прошедшего войну Л.А. Безыменского «Тайный фронт против Второго фронта» (Москва, АПН, 1987 г.), где исследуются тайные связи промышленников враждующих государств, в главе о роли трех германских концернов: «Мессершмитт», «Юнкере» и «Фокке-Вульф».
— «Л.А. Безыменский допускает личное воспоминание: «Помнится, лежа в траншее на берегу Дона, всматривался я в небо — будут бомбить паромную переправу или нет? Пройдут ли через нее машины нашего радиодивизиона? И вот слышится зловещий гул, а силуэты самолета малознакомые: «Юнкерсы» уже всем были известны, а вот эти четырехмоторные? «Фокке-Вульф — 200», — пояснил кто-то. — Дальний. Идет бомбить тыл».
Не правда ли, запоминающиеся строчки для всех, кто интересуется историей вооружения? Четырехмоторные фашистские бомбардировщики?!
Но любой четырехмоторный самолет тех лет — это летающее чудовище, о котором невозможно умолчать (либо о котором умалчивают специально, для того, чтобы принизить способности врага).
И в книге «Война на море 1939–1945» адмирал Ф. Руге также делится любопытными воспоминаниями.
«После похода во Францию несколько эскадрилий разведчиков дальнего действия из числа тактически подчиненных флоту были переброшены в район Бреста. Однако радиус действия самолетов «Do-18» и «BF-138», находившихся вэтих эскадрильях, не позволял им достигнуть морских путей в районе действия подводных лодок и дальше на запад. На это был способен только четырехмоторный «FW-200»; однако самолетов этого типа было мало, и не все из них разрешалось использовать для разведки над морем. Военно-морской флот не имел даже права давать указания расположенной в районе Бордо 40-й воздушной эскадре, к которой они принадлежали… Значительным препятствием явились и все ещё малое число машин и неточное вождение их при исключительно дальних полетах… Ежедневно в полете находилось обычно две большие машины. Если число их увеличивалось, то на следующий день вылетов не бывало вовсе. С середины февраля одна машина ежедневно летала из Бордо далеко на Запад, затем, в обход Британских островов, направлялась в Ставангер, в Юго-Западной Норвегии, и на следующий день возвращалась обратно… Несколько дней спустя Прин («U-471) заметил конвой к северу-западу от Ирландии, потопил 3 судна, торпедировал еще 2 и сохранил соприкосновение до тех пор, пока в 350 милях к западу от Ирландии на конвой не налетели 6 «FW-200», которые потопили 9 судов… При наличии большого числа самолетов можно было бы достигнуть и большего, но «FW-200» больше не производились, а от «Не-177», которые их заменили и должны были превзойти по своим качествам, ожидали слишком многого. Этот самолет страдал столькими «детскими болезнями», что вообще не появился на фронте…»
Каждый желающий может посчитать расстояние от Бордо на Юго-Западе Франции и «далеко на Запад, затем, в обход Британских островов» до норвежского Ставангера.
В литературно-художественном журнале «Нижний Новгород» (№ 5, 1997 г.) ветеран Б. Дехтяр отмечает интересную подробность: «В последний раз самолеты врага появились над [Горьковским] автозаводом весной 1944 года. Они прилетели из-под Кенигсберга, который 9 апреля был взят нашими войсками штурмом».
Если посмотреть на карту, то можно увидеть, что от Кенигсберга до Нижнего Новгорода ровно столько же, сколько от Нижнего Новгорода (расположенного на линии Волга-Астрахань, которого предстояло достигнуть германским войскам по плану «Барбаросса») до Тобольска, Кустаная, Аральского моря. А уж уральские Пермь, Екатеринбург, Челябинск, Магнитогорск, Уфа, Оренбург и подавно лежат на полпути.
К тому же можно допустить, что бомбардировщики летели из Кенигсберга не по прямой, а огибали Москву с непреодолимой ПВО. Тогда получается, что дальность их полета была еще больше.
Так что Гитлеру было чем бомбить советскую уральскую и зауральскую промышленность. «FW-200» («Кондор») состоял на вооружении люфтваффе уже в 1940 году и довольно успешно воевал на Средиземном море и в Атлантике.
Можно для примера сравнить характеристики «Кондора» с характеристиками лучших дальних бомбардировщиков стран антигитлеровской коалиции тех лет и увидеть, что германский самолет выглядел не так уж и плохо, чтобы его совсем не принимать в расчет.
Добавлю, что потолок «FW-200» составлял 5800 м.
Теперь можно поговорить об упомянутом Ф. Руге «Не-177». Этот бомбардировщик появился в конце 1940 —начале 1941 года. Он действительно страдал «детскими болезнями», но работы по его доводке велись полным ходом. «Не-177» («Гриф») обладал скоростью 510 км/ч и имел потолок в 7000 м.
Кроме того, он брал на короткие дистанции (1200 км) 4 тонны бомб, а на длинные (5570 км) — 2 тонны.
В СССР «Пе-8» с четырьмя усиленными двигателями по 1850 л с. мог в те годы преодолевать до 6000 км, но с меньшей скоростью в 450 км/ч. А в США сходный с «Грифом» дальний бомбардировщик В-29 «Суперфортресс» появился только в 1942 г.
Конечно, и «Пе-8» и «В-29» были более надежными машинами, чем «Не-177», но это не означает, что Гитлер в своих планах не мог полагаться на те инструменты войны, которые были в его арсенале.
К тому же, как я уже заметил, над «Грифом» продолжали работать.
Некоторые его модификации конструировались специально для транспортировки атомной бомбы. При этом грузоподъемность «Не-177» была доведена до 5–6 тонн. Известно, что летом 1942 года один из этих самолетов вылетел на пражский авиационный завод Летов в Чехословакии, где проводилась работа по расширению его бомболюка.
Может быть, этих самолетов было у Германии ничтожно мало? Так мало, что не стоило о них упоминать? И даже можно заявить, что их не было вовсе?
Конечно, четырехмоторных дальних бомбардировщиков в люфтваффе было очень мало. И их постоянно не хватало. Но их производили.
В 1942 г. У. Черчилль передал Сталину донесение британской разведки, которое называлось «Германское производство самолетов. На 1 сентября 1942 г.» В длинном списке типов самолетов, авиазаводов и цифр, были и такие строчки.
Знак вопроса означает, вероятно, что британским разведчикам не удалось установить точное число, и предположительно оно равно пяти.
Согласимся, 20 дальних бомбардировщиков в месяц это немного. Это всего 240 в год. В масштабах мировой войны это вообще ничто.
Однако «Пе-8», гордости советского военного самолетостроения, было произведено за всю войну всего 79 штук. Не потребовались Советскому Союзу эти самолеты во время войны в больших количествах. Германию бомбили союзники. Это им нужно было много дальних бомбардировщиков с большой бомбовой нагрузкой.
Но нет никаких сомнений, что если бы настала необходимость, то производство «Пе-8» немедленно развернулось в полном объеме.
Главное, что самолет уже БЫЛ.
То же самое можно сказать и про Германию. После победы производство истребителей могло быть сокращено, а все силы брошены на «НЕ-177» и «FW-2002», разрушающих остатки советской промышленности.
Разве эти планы не позволяли фюреру рисовать на картах жирные стрелы будущих захватов?
Мало того.
«В 1924 году, еще в пору действия суровых ограничительных законов, Клод Дорнье вынашивал идею гигантского самолета — летающей лодки, которой были бы по плечу грузовые и пассажирские рейсы между континентами. (…)
19 октября 1927 года началась постройка «Do-X» — лодки-исполина, изумившей впоследствии весь авиационный мир. 12 июля 1929 года махина была спущена на воду, 20 октября с 169 человеками на борту поднялась в часовой полет над Боденским озером.
При запасе топлива в 16 000 литров бензина самолет поднимал почти 20 тонн полной нагрузки. С 1930-го по 1932 год этот самолет перевозил пассажиров через Англию, Португалию и Кубу в Нью-Йорк. Затем до 1937 года его использовали только на внутренних рейсах в Германии с посадками на реках и озерах. В 1938 году летающий гигант передали в Берлинский музей воздухоплавания».
В. Германии была традиция, была школа строительства больших самолетов. Были действующие образцы. И это тоже не могло не учитываться фашистскими бонзами.
«Практически любой самолет, построенный Германией в конце 20 — начале 30-х годов, был потенциальной боевой машиной. Десятиместный Хейнкель Не-111 стал, как известно, основным бомбардировщиком люфтваффе, транспортный Юнкере Ju-52 бомбил республиканские позиции в Испании».
(За то, что немецкие конструкторы были готовы строить большие самолеты, говорит запущенный с августа 1942 г. в серийное производство транспортный Ме-323 «Гигант». Он имел шесть (!) двигателей по 1140 л.с., и хотя обладал черепашьей скоростью в 240 км/час и дальностью полета в 1300 км, но имел взлетный вес в 45 тонн!)
Пусть перед нападением на Советский Союз у фашистской Германии было мало четырёхмоторных стратегических бомбардировщиков, но ведь они были!
Может, перед тем как делать заявления об авиации надо почитать книги не только о танках, но и о самолетах?
Я сомневаюсь, что В. Суворов ничего не знал о существовании дальних бомбардировщиков люфтваффе. Наверное, этот факт просто не вписывался в концепцию его книг.
Перейду к другим примерам.
Не секрет, что батальная кинематография является настоящим бальзамом для души и глаз любителя военной истории. Для настоящего любителя предпочтительнее, конечно, документальные фильмы и кинохроника, однако и художественные ленты порой доставляют истинное удовольствие, когда во всех подробностях показываются блеск мундиров, настоящие взрывы, и оторванные ими конечности.
И пусть все это — бутафория, пиротехника и муляжи, компьютерная графика и искусство монтажа, но хорошо развитая фантазия превращает их в реальность.
А если не всегда удается дотянуться до всех киноновинок, то по крайне мере можно ознакомиться с разными критическими статьями и заметками об очередных фильмах о войне.
Например, в журнале «Premiere» за апрель 2001 г была опубликована аннотация некой Ирины Любарской к новому художественному фильму «Враг у ворот» («Enemy at the Gates», Германия — Великобритания-Ирландия, режиссер Жан-Жак Анно, в ролях Джуд Лov, Джозеф Файнс, Рейчел Уайс, Эд Харрис, Боб Хоскинс).
«В основе — эпизод Сталинградской битвы, история легендарного снайпера и ЛЕГЕНДА (выделено мной. — O.K.) о его дуэли с неуловимым противником (…) Конечно, есть и привкус «клюквы» (…) Именно политрук придумал трюк с листовками, рассказывающими о простом парне, чьи снайперские выстрелы вскоре стала подсчитывать вся страна. Западное кино рано или поздно откопало бы документальный комикс о подвигах реального человека. «Клюква» в том, что авторы полностью поверили истории про советского супермена, ставшего личным врагом фюрера и удостоенного дуэли с джеймс-бондовским элегантным полковником Кенигом (Харрис). Однако это — идеальный продукт советской военной пропаганды, поскольку НИКАКОГО КЕНИГА НЕ БЫЛО (выделено мной. — O.K.)».
Не позаботившись перепроверить информацию, заглянуть в энциклопедию или проконсультироваться с более эрудированными товарищами по перу (желательно, мужского пола), журналистка, сама того не зная, с профессиональной легкостью взрастила очередную «клюкву», которая расцвела на глянцевой странице журнала.
Но самое страшное заключается не в этом.
А в том, что целая армия диджеев и молодых обозревателей, таких же бестолковых и легкомысленных, но свято верующих в журнал «Premiere», являющийся для многих безгрешным наставником в мире современного кино-и видеорынка, начнут оптимистично вещать на молодежную аудиторию всей страны через ТВ, радио, свои журналы и газеты, на страничках буклетов, на коробках видеокассет: «Не было никакого Кенига и никакой дуэли не было! Зайцев — это голливудский супермен! Все это продукт советской военной пропаганды!»
И постепенно вырастает поколение next, уверенное втом, что не было никакого Героя Советского Союза снайпера Василия Зайцева, а Вторую мировую войну выиграл обычный американский парень, рядовой Райан.
Но даже если не принимать во внимание многочисленные энциклопедии, в которых упоминается знаменитый снайпер, разную героическо-патриотическую художественную литературу, действительно являвшуюся важной частью советской пропаганды, а просто заглянуть в воспоминания очевидцев, то можно найти несколько строчек и о советском снайпере В. Зайцеве.
Например, в мемуарах дважды Героя Советского Союза, маршала В.И. Чуйкова.
Чуйкову незачем было выдумывать легенды о героях, бывших неизмеримо ниже его и по званию, и по должности. Он просто упоминал то, чему сам был свидетелем.
«Особенно много внимания мы уделяли развитию снайперского движения в войсках. Военный совет армии поддерживал эти начинания. Армейская газета «На защиту Родины» объявляла каждый день счет убитых нашими снайперами фашистов, помещала портреты отличившихся метких стрелков.
Политические отделы, партийные и комсомольские организации возглавляли снайперское движение: на партийных и# комсомольских собраниях обсуждались вопросы и разрабатывались мероприятия по улучшению работы с меткими стрелками. Каждый снайпер брал обязательство подготовить несколько мастеров меткого огня, брал себе напарника, готовя из него самостоятельного снайпера. И горе было зазевавшимся фашистам.
Я лично встречался со многими знатными снайперами, беседовал с ними, помогал им чем мог. Василий Зайцев, Анатолий Чехов, Виктор Медведев и другие снайперы были у меня на особом учете, и я часто советовался с ними. (…)
Действия наших снайперов сильно встревожили гитлеровских генералов. По нашим листовкам они поняли, какие потери наносили им наши снайперы. Они решили взять реванш в этом боевом ремесле.
Случилось это в конце сентября. Ночью наши разведчики приволокли «языка»», который сообщил, что из Берлина доставлен на самолете руководитель школыфашистских снайперов майор Конингс, получивший задание убить прежде всего главного советского снайпера.
Командир дивизии полковник Н.Ф. Батюк вызвал к себе снайперов и заявил:
— Я думаю, что прибывший из Берлина фашистский «сверхснайпер» для наших снайперов не страшен. Верно, Зайцев? Надо этого «сверхснайпера» уничтожить. Только действуйте осторожно и умно.
— Есть, уничтожить, товарищ полковник! — ответили снайперы.
К этому времени быстро пополняющаяся группа наших снайперов истребила не одну тысячу гитлеровцев. Об этом писали в газетах, листовках. Некоторые из листовок попали к противнику, и противник изучал приемы наших снайперов, принимал активные меры борьбы с ними. Скажу откровенно, дело прошлое: в тот момент со столь открытой популяризацией нашего опыта не следовало торопиться. Стоило снять одного-двух вражеских офицеров, как фашисты открывали по месту предполагаемой засады артиллерийский и минометный огонь».
Сам Зайцев по словам В. Чуйкова описывал своё противоборство с немцем совсем не героически, а с профессиональной будничностью.
«О предстоящем поединке ночами в нашей землянке шли жаркие споры. Каждый снайпер высказывал предположения и догадки, рожденные дневным наблюдением за передним краем противника. Предлагались различные варианты, всякие приманки. Но снайперское искусство отличается тем, что, несмотря на опыт многих, исход схватки решает один стрелок. Встречаясь с врагом лицом к лицу, он каждый раз обязан творить, изобретать, по-новому действовать.
Шаблона для снайпера быть не может, для него это самоубийство.
«Так где же все-таки берлинский снайпер?» — спрашивали мы друг друга. Я знал почерк фашистских снайперов по характеру огня и маскировки и без особого труда отличал более опытных стрелков от новичков, трусов — от упрямых и решительных врагов. А вот характер немецкого «сверхснайпера» оставался для меня загадкой. Ежедневные наблюдения наших товарищей ничего определенного не давали. Трудно было сказать, на каком участке он находится. Вероятно, он часто менял позиции и так же осторожно искал меня, как и я его. Но вот произошёл случай: моему другу Морозову противник разбил оптический прицел, а Шейкина ранил. Морозов и Шейкин считались опытными снайперами, они часто выходили победителями в сложных и трудных схватках с врагом. Сомнений теперь не было — они наткнулись именно на фашистского «сверхснайпера», которого я искал. На рассвете я ушёл с Николаем Куликовым на те позиции, где вчера были наши товарищи. (…)
Я долго всматривался во вражеские позиции, но его засаду найти не мог. По быстроте выстрела я заключил, что снайпер где-то прямо. Продолжаю наблюдать. Слева — подбитый танк, справа — дзот. Где же фашист? В танке? Нет, опытный снайпер там не засядет. Может быть, в дзоте? Тоже нет — амбразура закрыта. Между танком и дзотом на ровной местности лежит железный лист с небольшой грудой битого кирпича. Давно лежит, примелькался. Ставлю себя в положение противника и задумываюсь: где лучше занять снайперский пост? Не отрыть ли ячейку под тем листом? Ночью сделать к нему скрытные ходы.
Да, наверное, он там, под железным листом, в нейтральной зоне. Решил проверить. На дощечку надел варежку, поднял ее. Фашист клюнул. Дощечку осторожно опускаю в траншею в таком положении, в каком и поднимал. Внимательно рассматриваю пробоину. Никакого сноса, прямое попадание. Значит, фашист под листом. (…)
Теперь надо выманить и «посадить» на мушку хотя бы кусочек его головы. Бесполезно было сейчас же добиваться этого. Нужно время. Но характсрфашиста изучен. С этой удачной позиции он не уйдет. Нам же следовало обязательно менять позицию.
Работали ночью. Засели до рассвета. Гитлеровцы вели огонь по переправам через Волгу. Светало быстро, и с приходом дня бой развивался с новой силой. Но ни грохот орудий, ни разрывы снарядов и бомб — ничто не могло отвлечь нас от выполнения задания.
Взошло солнце. Куликов сделал «слепой» выстрел: снайпера следовало заинтересовать. Решили первую половину дня переждать. После обеда наши винтовки были в тени, а на позицию фашиста упали прямые лучи солнца. У края листа что-то заблестело: случайный осколок стекла или оптический прицел? Куликов осторожно, как это может делать только самый опытный снайпер, стал приподнимать каску. Фашист выстрелил. Гитлеровец подумал, что он наконец-то убил советского снайпера, за которым охотился чегыре дняти высунул из-под листа полголовы. На это я и рассчитывал. Ударил метко. Голова фашиста осела, а оптический прицел его винтовки, не двигаясь, блестел на солнце до самого вечера…»
И потом, славных страниц, подвигов и удивительных судеб во время Великой Отечественной войны было столь много, что западному кино совсем не надо было ОТКАПЫВАТЬ документы о подвигах реального человека для экранизации.
Кстати, снайпер Виктор Медведев, ученик Зайцева, дошел до Берлина, и его счет убитых гитлеровцев был больше, чем у его учителя.
И именно о нем можно было бы придумать легенду, сделать сверхсуперменом советской военной пропаганды и сиять фильм.
Но дело в том, что у Зайцева БЫЛА дуэль с германским асом, а у Медведева такой дуэли не было.
Пусть на этот раз обошлось. Страна ешё не забыла своего героя. Но я напомню, что именно из таких мелочей формируется мировоззрение поколения.
И каждая мелочь чрезвычайно важна. В какой-то момент она может вызвать настоящий прорыв в сознании, увлечь определенной темой, захватить откровением.
И не хотелось бы. чтобы эта мелочь была очередной «кіюквой», которая может сбить «с пути истинного» и унести в мир военно-исторических иллюзий.
Этот параллельный мир достаточно объемен, так как авторы зачастую списывают друг у друга, не брезгуя откровенным плагиатом. И ладно, если за основу берется лишь чужой сюжет или отдельная сцена (в конце концов война везде одинакова), но ведь их переписывают чуть ли не дословно, разбавляя своими фразами, отчего текст, как правило, проигрывает по сравнению с оригиналом.
Пример.
В жизни каждого, наверное, любителя военной истории бывают моменты, когда его «клинит» на какой-то определенной эпохе. Или на каком-то определенном роде войск. Или на личности отдельно взятого гениального полководца.
Тогда он с жадностью набрасывается на любую литературу, связанную с его милитаристским фетишем. И он жаждетеще, еще, еще информации о предмете его временного (или постоянного) помешательства.
Так однажды случилось и со мной, когда я со всей присущей мне страстью увлекся историей ВМФ времен Второй мировой войны, и в частности — морской войной в Арктике.
Сначала я буквально «проглотил» книгу Алистера Маклина «Крейсер «Улисс»» (которую я уже неоднократно упоминал), вышедшую в свет в 1956 году и рассказывающую о судьбе арктического конвоя «Эф-Ар-77». Надо признаться, книгу, незабываемую по реалистичности и по изумительной красоте слога.
А затем я с трепетом раскрыл до гой поры, к стыду своему, нечитанный «Реквием каравану PQ-17» небезызвестного Валентина Саввича Пикуля, впервые напечатанного в 1970 году в ленинградском журнале «Звезда».
Первое, что попалось мне на глаза и приятно порадовало, была цитата из «Крейсера «Улисса»» А. Маклина, взятая в качестве эпиграфа ко всей книге. Она была словно дружеским подмигиванием единомышленника.
И я, обнадеженный столь многообещающим началом, погрузился в чтение, предвкушая описание новых батальных сцен, парадоксальных моментов, случающихся только на войне, подвигов людей, чьи примеры оставляют в душе массу впечатлений. Ведь В. Пикуль тоже читал «Крейсер «Улисс»», значит имел перед собой образец для подражания. Так думал я.
Увы, оказалось, что он подражал ему слишком буквально, и новых впечатлений не было.
Служивший в годы войны унтер-офицером в британском флоте и не раз лично участвовавший в арктических конвоях, А. Маклин не понаслышке знал о нравах и традициях английских и американских моряков. Этим и ценны его наблюдения.
«Крейсер «Улисс»:
«Эти огнетушители никогда прежде не использовались; моряки «Улисса» знали лишь, что содержащаяся в них жидкость выводит самые застарелые пятна на одежде. (…) Попробуйте кому-нибудь из них втолковать, что отлить из огнетушителя несколько капель жидкости — преступное легкомыслие… Несмотря на регулярные проверки, большинство огнетушителей оказались заполненными наполовину, а некоторые и вовсе пустыми».
И В. Пикуль переносит чужие наблюдения в свою книгу, только переносит как-то уж слишком подробно и оттого беспардонно.
«Реквием каравану PQ-17»:
«— А знаете, сэр, я разбил на корабле три огнетушителя, пока четвертый не брызнул пеной мне на штаны.
— Зачем вам это было нужно, Брэнигвин?
— Здорово эта жидкость выводит пятна, сэр. Только секрет был известен до меня. Три пеногона трахнул об палубу, и только четвертый сработал, черт его побери…»
Возможно, что В. Пикуль многое узнавал лично из бесед или переписки с англо-американскими ветеранами, но он же читал «Крейсер «Улисс»», он видел, что его опередили!
Почему не шевельнулась при этом его писательская совесть, почему она не заставила искать новые факты и примеры?
Например, у А. Маклина можно прочитать такую сцену.
«Крейсер «Улисс»:
«Нередко между английскими кораблями и немецкими самолетами-разведчиками происходил обмен любезностями, на этот счет рассказывались самые диковинные истории. (…) Говорят, что начальник одного конвоя радировал «Чарли»: «Прошу, летайте в обратную сторону. Ато голова кружится». В ответ «Чарли» с любезной готовностью начал кружить в противоположном направлении…» (Кстати, «Чарли» англоамериканские моряки называли именно четырехмоторные «FW-200», налетавшие на арктические конвои. — O.K.)
Как же не использовать столь пикантную ситуацию! И «Реквием каравану PQ-17» украшается этим рыцарским обменом радиолюбезностей, способным поразить читателя лишь однажды, при первом прочтении.
«Реквием каравану PQ-17»:
«Как это бывало не раз, англичане вступили в радиопереговоры с самолетом противника. Обычно начиналось состязание в остроумии, и пальма первенства не всегда доставалась Англии.
— Эй, парень! — кричали радисты кораблей. — У нас закружилась голова от твоих петель. Покрутись немного обратно, чтобы у нас раскрутились шеи…»
Неужели Валентин Саввич не допускал мысли, что кто-то еще, кроме него, возможно, читал «Крейсер «Улисс», и его колоритные «находки» могут смахивать на бородатый анекдот?
А. Маклин скромно, в качестве авторского примечания к основному тексту, упоминает о героизме британских летчиков, взлетавших с палуб кораблей при помощи катапульт.
«Крейсер «Уллис»:
«После выполнения боевой задачи пилот должен был или выбрасываться, или же садиться на воду. Слова «опасная служба» вряд ли достаточно точно определяют боевую деятельность горсгки этих в высшей степени бесстрашных летчиков: шансов уцелеть у них в этом случае оставалось очень немного».
Это примечание, набранное мелким шрифтом, не осталось не замеченным В. Пикулем.
«Реквием каравану PQ-17»:
«Британский летчик мог сделать лишь один боевой вылет. Мало того, этот отважный парень был приговорен еще на взлете с катапульты, ибо вернуться ему было некуда. Катапультированный просто садился в океан, самолет тут же тонул, а пилот оставался на резиновом плоту, где весла, банка тушенки и компас были его единственными друзьями. Надежда на то, что его заметят и подберут, практически была очень слабой».
Бесспорно, ожесточение боев достигало такой силы, что иногда сбитые самолеты порой буквально таранили корабли и застревали в них. Этот потрясающий факт описан А. Маклином в «Крейсере «Улиссе»».
«Крейсер «Улисс»:
«Поперек судна, на четвертой башне все еще лежал обгорелый остов «кондора», из носовой палубы торчал фюзеляж вонзившегося по самые крылья «юнкерса»…»
Представляется сомнительным, чтобы каждый крейсер в арктических конвоях был протаранен машиной люфтваффе. Однако, судя по описанию В. Пикуля, получается, что так оно и было. Потому что писал он о других событиях, о другом конвое.
«Реквием каравану PQ-17»:
«Один из крейсеров нес на своей палубе обгорелый костяк германского самолета, врезавшегося в его надстройки, и среди обломков — никем не убран! — сидел за штурвалом, оскалив зубы, мертвый фашистский пилот…»
Конечно жутковатый труп летчика мог бы защитить авторство В. Пикуля, если бы А. Маклин первым не упомянул про «обугленные скелеты в обгоревшем фюзеляже «кондора»».
И судьбы обычных моряков, этих маленьких людей большой войны, выписаны обоими авторами с особой тщательностью. А вернее, одним выписан, а другим списан.
Сравним.
«Крейсер «Улисс»:
«Не в силах ничем помочь, Кэррингтон опустился на колени рядом со штурманом. Тот сидел на палубе, опершись спиной о ножки адмиральского кресла. От левого бедра юноши к правому плечу (…) шла ровная, аккуратная строчка круглых отверстий, прошитых пулеметом «хейнкеля». (…) Машинально проведя рукой по пробитому пулями комбинезону, он ощупал отверстия. Взглянул на стеганый канковый костюм и невесело улыбнулся.
— Пропал, — прошептал он. — Пропал костюмчик!»
«Реквием каравану PQ-17»:
«Он обернулся. Сварт лежал возле кранцев, среди нарядных обойм. Его капковый жилет — точно по диагонали, от плеча до паха, — был пробит дырками от пуль (удивительно симметрично)».
И удивительно похоже. Конечно, в горниле Второй мировой войны сгорело много капкового материала. Но, согласитесь, два капковых костюма, диагонально прострелянных германскими летчиками, в двух небольших книгах об арктических конвоях — это чересчур.
Хотя можно справедливости ради, признать, что есть и разница: у А. Маклина юноша был прострелен от бедра к плечу, а у В. Пикуля — наоборот, от плеча до паха.
А как А. Маклин подал сцену спасения людей с тонущего корабля при шторме! Мастер!
«Крейсер «Улисс»:
«Когда носовая часть «Сирруса» поравнялась с мостиком «Электры», люди, ждавшие этой минуты, начали прыгать на бак эсминца. Они прыгали, когда полубак «Сирруса» подкинуло вровень с палубой транспорта, прыгали и тогда, когда он стал опускаться на четыре-шесть метров. Какой-то моряк — с чемоданом и брезентовым мешком в руке — небрежно перешагнул через поручни обоих судов, когда они на какое-то мгновение как бы застыли. Люди прыгали с жуткой высоты на обледенелую палубу, вывихивая себе при этом лодыжки и тазобедренные суставы, ломая голени и берцовые кости. Двое прыгнули, но промахнулись. В немыслимом бедламе раздался вопль, от которого леденеет кровь: это одного из моряков ударило железным корпусом корабля, погасив в нем жизнь».
Разумеется, и эту сильную сцену В. Пикуль не мог обойти стороной. Тоже мастер. Плагиата.
«Реквием каравану PQ-17»:
««Орфей» подошел под корму транспорта, и тот всей массой своего борта тяжко навалился на хрупкий корвет. Раздался хряск металла, словно не кораблю, а человеку ломали кости.
— Прыгай! — И на палубу вдруг одиноко упал чемодан. — Прыгай! — вопил Дайк, и вслед прыгнул владелец чемодана.
Два борта разомкнулись на волне, и он попал между ними — в воду. Жалкий вскрик, и борта неумолимо сдвинулись. Потом, хрустя шпангоутами, они снова разошлись, а Дайк заметил на воде красное пятно. От человека остался только его чемодан! (…)
С транспорта вдруг посыпались люди, как по команде, разом. Один на другого. Был очень удобный момент: борт «Орфея» поднялся на волне, почти достигнув среза палубы транспорта. Дайк отвернулся. Он-то ведь знал, что сейчас все станет наоборот: «Орфей» уйдет вниз, а транспорт вырастет перед корветом, как пятиэтажный дом…
«Так и есть… вот он — хруст костей о металл!»
(…) Через ветровое стекло он глянул с мостика вниз: Баффин, молодчага, крепился, а вокруг валялись и корчились люди с перебитыми ногами, палуба была забрызгана кровью».
Конечно, подобных трагических ситуаций на море было немало. Но после прочтения обеих книг в хронологическом порядке их издания, невольно создается ощущение, что какой-то моряк с чемоданом специально путешествовал с каждым конвоем по огненно-ледяной пустыне Арктики только для toЈц, чтобы лишний раз прыгнуть с палубы тонущего корабля.
Только если у А. Маклина он проделал это легко и как бы небрежно, и лишь другие гибли под страшными ударами корабельного корпуса, то В. Пикуль доконал таким ударом именно моряка с чемоданом. Видимо, чтобы больше никто впоследствии не применял в литературе этот душераздирающий эпизод. В. Пикуль так и написал: «…остался только его чемодан».
Отбросим остроты. Следим за текстом дальше. А дальше А. Маклин описывает противоборство избитого конвоя с израненной вражеской подлодкой и отдает должное отчаянному мужеству германских подводников.
«Крейсер «Улисс»:
«Теперь лодка больше не погружалась. Ни командиру ее, ни экипажу храбрости было не занимать. Распахнулся рубочный люк, и по скоб-трапу на палубу посыпались матросы, которые тотчас бросились к пушке, готовые вступить в безнадежное единоборство с превосходящим их силой и числом противником. (…) Лихорадочно вращая маховики, они разворачивали ствол орудия, наводя его на приближавшийся с каждой секундой смертоносной форштевень эсминца. (…) Первый снаряд оказался и последним; орудийную прислугу точно сдуло ветром: одни комендоры упали возле орудия, другие, судорожно дрыгая ногами, полетели за борт.
Началась расправа. «Вектра» была вооружена двумя счетверенными скорострельными установками (…) Расположенные на полубаке корабля, обе одновременно открыли огонь, выплевывая каждые десять секунд триста снарядов. Избитое выражение «смертоносный ливень» оказался бы тут как нельзя более кстати. Более двух секунд на открытой палубе подводной лодки не удавалось продержаться никому. Спасения от этого града не было. Один за другим в самоубийственном порыве выскакивали из рубочного люка немецкие подводники, но никому из них не удавалось добраться до орудия».
В. Пикуль ловко растаскивает этот эпизод на целых два фрагмента. На целые две вражеские подводных лодки, сражающихся с яростью обреченных. Но любой читатель может их сложить и, так сказать, сравнить с оригиналом.
«Реквием каравану PQ-17»:
«В отчаянии немцы стали бить снарядами в днище сторожевика. Это было страшно и для них — близкие взрывы сбивали в море людей, уже мертвых от контузии. Но на смену убитым из рубки выскакивали другие. Ожесточение опытного врага было невероятно». (…)
Через визир наводки Брэнгвин видел их даже лучше — как из окна дома через улицу. Бородатые молодые парни (видать, давно немытые) орудовали у пушки так, будто других занятий в мире не существует… (…)
С третьей обоймы Брэнгвин сбросил с палубы лодки ее комендоров. Он видел, как оторвало руку одному фашисту, и эта рука, крутясь палкой, улетела метров за сорок от подлодки. Пушка немцев замолчала, дымясь стволом тихо и мирно, словно докуривала остатки своей ярости.
— Больше ни одного к пушке не подпущу! — крикнул Брэнгвин».
Никто не спорит с тем, что в аду Второй мировой повсеместно корабли шли на таран, зачастую гибли сами, увлекая за собой в морскую бездну поверженного врага.
«Крейсер «Улисс»:
«Сначала всем показалось, что «Вектра» пройдет по носу подводной лодки, не задев ее, но надежда эта тотчас угасла.
Стремительно спускаясь по крутому склону волны, нижней частью форштевня «Вектра» нанесла мощный удар по корпусу подлодки метрах в десяти от ее носа и рассекла каленую сталь прочного корпуса лодки, словно он был из картона. (…) Вследствие какой-то необъяснимой случайности в зарядном отделении одной из торпед взорвался заряд тола — вещества, обычно чрезвычайно инертного и стойкого к ударам. А это, в свою очередь, вызвало детонацию торпед в соседних стеллажах. (…)
Огромные каскады воды медленно, словно нехотя устремились вниз, и взорам наблюдателей предстали «Вектра» и подводная лодка, вернее, то, что от них осталось».
В. Пикуль, очевидно, старался показать, что советские моряки были ничем не хуже англо-американских. И таранили немцев так же. Причем судя по его описанию, точно так же.
«Реквием каравану PQ-17»:
«Ставя лодку кормою к противнику, он хотел избежать тарана. Узкая, как лезвие ножа субмарина могла спастись — корабль мог промахнуться. Но сторожевик (без мостика, без командира) настиг подлодку. Его изуродованный форштевень снова полез на врага, круша его в беспощадной ярости разрушения.
Последним проблеском сознания, почти автоматически, Зеггерс отметил, что в кормовых аппаратах только одна торпеда, а другие уже расстреляны. Но и одной хватило на всех, когда она сработала от удара корабля.
Гигантский гейзер пламени, воды и обломков вырос над океаном. Грохочущей шапкой он накрыл два корабля, сцепившихся в жесточайшем поединке».
Напоминает школьное изложение по предложенной картинке, не правда ли? Так и представляешь скучающую учительницу, проверяющую стопку тетрадей своих шалопаев.
А каково читателю, вынужденному по два раза перечитывать описание одного и того же момента разными авторами?
Книга о войне, о человеческом мужестве, не может, не имеет права быть скучной или вызывать раздражение. Она не должна вызывать недоверие, скептическое отношение к написанному, не должна провоцировать ерническую ухмылку и быть поводом для злых шуток.
Ведь каждый любитель военной истории испытывает благоговейный трепет, когда берет в руки новую книгу на интересующую его тему.
Это подобно своевременному подношению патронов к пулемету при отражении вражеской атаки; подползанию под адским огнем семнадцатилетней санитарки к грузному обожженному бойцу.
По крайней мере я испытываю именно такое чувство.
И однажды, проходя срочную службу в рядах Советской армии, я вместо отбоя потратил свое личное время на посещение так называемой «Ленинской комнаты». (Молодым читателям я объясню: так назывались классы, в которых личный состав идеологически и теоретически подготавливали к войне.)
И там в толстых газетных и журнальных подшивках я наткнулся на отрывок романа Олега Михайлова «Браво, Русь!», опубликованный в журнале «Советский воин».
С первых строчек я понял, что речь идет о русских солдатах под командованием Кутузова.
Сразу скажу, что роман «Кутузов» Леонтия Раковского в свое время перевернул всю мою жизнь. Когда я был маленьким мальчиком и пропускал школу по болезни, я просил свою бабушку читать мне его, пока лежал с горчичниками и градусником. А уж сам я читал его за завтраком, обедом и ужином, под одеялом с фонариком (когда ругалась мама), лежа в ванной, находясь — прошу прошения — в сортире.
Я много раз перечитывал его и впоследствии (не скажу — сколько, дабы не вызывать улыбку недоверия). Скажу лишь, что я помнил его почти наизусть.
Как же! Л. Раковский, автор романов «Генералиссимус Суворов», «Адмирал Ушаков», прошедший Великую Отечественную войну в качестве военного корреспондента, больше восьми лет работавший над романом «Кутузов», переведенным впоследствии на пять языков, писал очень хорошо.
И в тот армейский момент, в Ленинской комнате, я погрузился в музыку очередного произведения о войне…
«Тёзка, давай!» — внутренне кричал я Олегу Михайлову, желая отдохнуть от всех этих АК, ОЗК, КПВТ, БМП и прочая, прочая, прочая. Я жаждал погрузиться в ту эпоху, когда старослужащие говорили: «Богатыри, не вы…», когда российский солдат был суворовским «чудо-богатырем» и когда военно-патриотическая идея, которой сейчас так не хватает нашей Родине, сияла ослепительным блеском славы.
Фотография О. Михайлова в «Советском воине», задумчивого, не старого человека в очках, производила хорошее впечатление. Анонс, награждающий его титулом «лауреата премии Министерства обороны СССР», дразнил меня еще больше. Аннотация, гласящая, что недавно сей автор закончил свое новое произведение — «Фельдмаршал Кутузов», возбуждала меня до крайности.
И тогда я жадно начал читать, забыв про отбой, про усталость, про любимую девушку, давно изменившую мне на «гражданке»…
(Я обращаюсь к своим читателям. Если вы знаете места, в которых выплачиваются гонорары за переписку книг, то прошу вас указать адрес. Обещаю, гонорар в этом случае поделить с вами по принципу фифти-фифги!)
«Браво, Русь!»:
«До городка Тешин войска шли обыкновенным маршем. С прибытием в армию Кутузова колонны начали двигаться ускоренными переходами, делая в сутки до шестидесяти верст. Порядок следования был положен с примерной точностью: на каждый фургон садилось по двенадцать человек в полном вооружении, и такое же количество солдат складывало туда ранцы и шинели. Через 10 верст следовала перемена. (…) Привалов теперь не было. По прибытии солдат на ночлег их тотчас расставляли по квартирам. Мешанин или бауэр уже ожидал у своей калитки и, пропустив мимо себя назначенное ему магистратом число постояльцев, захлопывал калитку на запор. (…) Отличная пища, винная порция, даже кофий, и мягкая, чистая постель — все было к услугам русского воина».
Словно что-то кольнуло меня в нос и заставило поморщиться. И моя память услужливо процитировала роман Л. Раковского.
«Кутузов»:
«До Тешена русская армия шла по условленному маршруту не спеша.
10 сентября австрийцы попросили Кутузова поторопиться. (…) Русскую пехоту везли на перекладных утроенными переходами до шестидесяти верст в день.
На каждый фургон садилось по двенадцати человек в этот же фургон складывались ранцы и шинели, а сами солдаты шли пешком. Через десять верст менялись: шедшие садились на подводы, а ехавшие шли налегке с одним ружьем и патронными сумами. (…) Привалов не делали.
Ночевали обычно в селениях. Каждый хозяин ожидал гостей у калитки. Пропустив во двор столько солдат, сколько ему было назначено на постой, хозяин закрывал калитку на запор. (…) Солдат ждал сытный ужин, винная порция и мягкая, чистая постель».
Стон разочарования вырвался из моей солдатской груди, истосковавшейся по дому, женской ласке и любимым книгам. Мне стало обидно за Лваковского, и особенную ярость во мне, почему-то, вызвала эта продублированная плагиатором «мягкая, чистая постель».
А как О. Михайлов описывает заграничный колорит, поразивший русских солдат! Какое знание темы, какая живость языка! Словно кто-то продиктовал горе-писателю нужные слова.
«Браво, Русь!»:
«Чистота и аккуратность немцев в одежде и убранстве дома, тщательность в обработке земли, достаток в харчах удивляли всех.
— Ай да брудеры! Народ смышленый!. — рядили солдаты, вытаскивая из-за голенища деревянные ложки.
Многое в самом деле было в диковинку. Не могли солдаты довольно надивиться тому, что у немцев воловья упряжь, или, лучше сказать, ярмо, утверждалась не на шее быка, а на его рогах. Когда им объяснили, что у рогатой скотины вся сила во лбу, многие рассуждали: «Хитер немец! Ведь понял же. Проник!»»
А «продиктовал» эти слова обворованный Л. Раковский много лет назад в своем романе.
«Кутузов»:
«Здесь, за Дунаем, многое показалось русскому солдату необычным: бритые подбородки жителей, черепичные крыши их домов, дороги, обсаженные фруктовыми деревьями, которые никто не ломает.
Поражала повсеместная чистота и порядок: нигде не увидишь ни грязной лужи среди двора, ни окна, заткнутого тряпьем или подушкой.
А солдаты-украинцы удивлялись, глядя на запряжку волов: немцы укрепляли ярмо не на шее, а на рогах.
— Хитер, немчура: понял, что у вола вся сила в башке!
— Да, брудеры народ смекалистый!»
Я помнил, помнил дословно, о чем после этого эпизода писал Л. Раковский.
«Кутузов»:
«Пришелся по вкусу русскому солдату немецкий завтрак — кофе, которым хозяева потчевали своих постояльцев по утрам. Хозяйка наливала каждому солдату по кружке.
Но русские привыкли есть не в одиночку, а артелью. Поэтому они сливали все в один котелок и просили, чтобы хозяюшка, наливая, не жалела бы кофейной гущи. В этот взвар солдаты крошили ситник, прибавляли лучку и сольцы и, перекрестившись, хлебали кофе ложками, как свою привычную тюрю.
— А скусная эта кава! — хвалили солдаты.
— Вроде нашего сбитня.
Очень удивительно было русским, что в немецких лавчонках не найти чая. Он продавался в аптеке, как лекарство».
И я уже заранее знал, о чем дальше написал лауреат премии Министерства обороны СССР О. Михайлов.
«Браво, Русь!»:
«За эти дни он полюбил немецкий кофе, который солдаты называли «кава» на польский манер. (…) Хозяйка уже положила смесь в большой железный кувшин, залила водой и теперь кипятила на огне. Однако, когда она начала разливать кофий по кружкам, солдаты зароптали и потребовали суповые миски. Влив с гущей этот взвар и накрошив туда порядочно ситника, каждый принялся хлебать кофий ложкой, словно щи. Мокеевич примешал туда еще луку и все приправил солью. Многие последовали его примеру. Очень довольные этой похлебкой, солдаты вскоре попросили у изумленной австриячки подбавить им еще жижицы.
— У немца кофий, что у нас сбитень. (…) Зато обыкновенный чай, — басил Мокеевич, — они употребляют как лекарство. Его надо спрашивать в аптеках. А в лавках их и не отыщешь».
Я с ожесточением тер свои вытаращенные глаза, отказываясь им верить: «Ишь, и про чай в аптеках не забыл!»
Не знаю, как люди сходят с ума, но ощущение дежа вю больше не покидало меня.
«Браво, Русь!»:
«Семенов с товарищами вдоволь нагляделись на то, как австрияки в своих трактирах часами просиживали над гальбой — поллитровой кружкой. Они рассуждали о Наполеоне, разводя пальцами по столу пивные капли, чтобы яснее обозначить его богатырское движение».
«Кутузов»:
«Но немец и пил-то не так, как надо: мог целый день сидеть за «гальбой» в трактире без песен и куражу. Он просто разговаривал с приятелем — водил пальцем по столу пивные дорожки, показывая, как лихо воюет Бонапартий».
А вот сцена, в которой Кутузов вынужден принять тяжелое решение об отступлении русской армии, описанная О. Михайловым.
«Браво, Русь!»:
«В ночь на 16 октября всех ординарцев и вестовых потребовали в аванзалу главнокомандующего. Едва они стали на местах, вышел Кутузов, заметно гневный, в сопровождении всего генералитета. Обратясь к выстроившимся, он как бы с досадой приказал им вернуться в свои полки. Потом, вертя в руках золотую, с екатерининским вензелем табакерку, пояснил:
— Цесарцы не сумели дождаться нас. Они разбиты. Немногие из храбрых бегут к нам. А трусы положили оружие к ногам неприятеля. Наш долг — защитить несчастные остатки их разметанной армии. Скажите это вашим товарищам».
Невольно я сравнивал эту с цену, описанную в свое время Л. Раковским. Сравнивал, так сказать, с первоисточником.
«Кутузов»:
«Вечером 16 октября Михаил Илларионович f…] велел немедленно собрать в зале всех ординарцев и вестовых от полков.
Кутузов вышел к ним в теплом вигоневом сюртуке зеленого цвета, с табакеркой в руке. Он был хмур. Лицо выражало недовольство.
Вертя в пальцах табакерку, Кутузов сказал:
— Цесарцы не сумели подождать нас — сунулись вперед, не спросясь броду. Их и разбили. Немногие из храбрых бегут к нам, а трусы положили оружие к ногам неприятеля. Наш долг — защитить несчастные остатки разметанной австрийской армии. Передайте это вашим товаришам в полках. Ступайте. Завтра с вестовой пушкой выступаем!»
«Боже, они же оба — и Раковский и Михайлов — были там, в зале, и видели Кутузова с табакеркой в руке!» — пробовал шутить я, пытаясь смирить свое негодование, но уже знал, что ТАМ мог быть только Л. Раковский.
И только Л. Раковский, как автор, мог знать, что произошло после выстрела вестовой пушки.
«Кутузов»:
«17 октября еще до рассвета ударила пушка, стоявшая на площади перед домом, где жил командующий.
К удивлению всех — и солдат и вышедших их провожать горожан — русская армия двинулась назад.
— Ба, ба! Кажись, по старой дорожке пойдем, ребятушки?
— Не иначе.
— И без проводников.
— А к чему они? Дорога-то, чай, знакомая…
— Уж не зашел ли француз с тылу?»
Разумеется, и О. Михайлов, ничтоже сумняшеся, высказал свою осведомленность.
«Браво, Русь!»:
«Но вот раздался выстрел вестовой пушки на площади перед главной квартирой, означавший сигнал выходить на шоссе. И тут, к удивлению горожан и самих солдат, армию поворотили в обратный поход левым флангом.
— Ба, ба! — заговорили в рядах. — Кажись, мы идем назад, ребята?
— Кажись, что так! — басил Мокеевич.
— Да и без проводников!
— Да к чему они? — возразил Семенов-Чижик. — Дорога-то знакома. Уж не зашел ли француз с тылу?»
Знал лауреат премии Министерства обороны СССР, что «француз с тылу» уже почти зашел — читал об этом у Л. Раковского, — знал, о чем солдаты говорили, знал об удивлении провожающих горожан. Обо всем знал, кроме того, что однажды человек, который вдруг прочитает обе книги, может возмутиться столь откровенным воровством.
Предыдущие и последующие выпуски «Советского воина» были давно вырваны из подшивки моими армейскими товаришами и использованы для своих, более насущных солдатских потребностей. Так что мне пришлось довольствоваться лишь одним отрывком злосчастного произведения О. Михайлова.
Но и этого хватило с лихвой.
Самое удивительное, что отрывок заканчивался журнальным «окончание следует», и, судя по логике событий, роман «Браво, Русь!» заканчивался позорным разгромом русской армии при Аустерлице.
Если честно, то отыскать впоследствии сей шедевр и ознакомиться с ним полностью мне почему-то не захотелось. Было обидно и неприятно.
Я просто вырвал прочитанные страницы из журнала и отправил их с первым же письмом домой в качестве образца самого бессовестного военно-исторического плагиата, с которым мне когда-либо доводилось сталкиваться.
Эти страницы до сих пор хранятся у меня. Вложенные в роман «Кутузов».
Воистину, inter arma silent Musae (когда гремит оружие, музы молчат).
Я мог бы привести огромное количество примеров тому, что даже в одном историческом труде или энциклопедии приведенные факты находятся в диком несоответствии друг с другом.
Так получается, что на страницах своих мемуаров советский маршал предлагает в помощь Чехословакии десятки тысяч танков, а через десяток-другой страниц, описывая события, произошедшие несколькими годами позже, тот же маршал сетует, что танков у него раз-два, и обчелся.
Так, перед началом сражения за Кенигсберг Красной Армии противостояло одно количество германских танков (в разных источниках разное), а после сражения оказывалось, что советские войска подбили и захватили этих танков несколько больше.
Так же войска союзников при освобождения Парижа уничтожили и захватили в плен фашистов больше, чем их было в городе на самом деле.
Эта практика не нова. Во все времена воюющие стороны стремились преувеличить потери врагов и приуменьшить свои.
Еще Плутарх приводил невероятные примеры того, как римский полководец Сулла с 16,5 тыс. человек разбил армию Митридата в 120 тыс. человек, из которых 100 тыс. было убито, а сам Сулла потерял при этом всего 12 воинов.
Всем известно, как это делается.
Очень показательными являются слова Александра Васильевича Суворова, сказанные им после штурма Измаила. «На вопрос своих подчиненных, какой цифрой указать в донесении турецкие потери, [он] ответил: «Пиши поболе, чего их, супостатов, жалеть!»».
И все это позволяет недобросовестным авторам использовать в своих интересах либо одни, либо совсем другие цифры и факты, подстраховавшись необходимыми ссылками на авторитетные издания.
Потом эти цифры и факты многократно списываются и переписываются, кочуют по страницам изданий и, благодаря стараниям невежд и плагиаторов, в конце концов начинают жить самостоятельной жизнью.
А читатели в результате видят сплошные маски войны, и никак не могут добраться до ее истинного лица.
Поэтому я еще раз призываю к бдительности и к вдумчивому анализу трудов всевозможных маршалов, лауреатов премий, Плутархов и Суворовых всех мастей.
Этот призыв, разумеется, распространяется и на данную книгу.
Андреев И. Боевые самолеты. — М.: А/О «Книга и бизнес», А/О «Кром», 000 «Прострекс», Самара: «Самарский Дом печати», 1992.
Бережной И. Два рейда. Воспоминания партизанского командира. Второе изд., испр. и доп. — Горький: Волго-Вятское кн. изд-во, 1976.
Бессмертная эпопея: К 175-летию Отечественной войны 1812 Г. и Освободительной войны 1813 г. в Германии / Под ред. АЛ. Нарочницкого. — М.: Наука, 1988.
БезыменскийЛ.А. Тайный фронт против Второго фронта. — М.: АПН, 1987.
Большая Медицинская энциклопедия / Гл. ред. Бакулев А.Н. Том 22. — М.: Советская энциклопедия, 1961.
Большая Советская энциклопедия / Гл. ред. Шмидт О.Ю., том 12. — М.: АО Советская энциклопедия, 1928.
Бутромеев В. Всемирная история в лицах. В 6-ти т. — М.: ОЛМА-ПРЕСС, 1998.
БушковА.А. Россия, которой не было: загадки, версии, гипотезы. — М.: ОЛМА-ПРЕСС, СПб.: Нева, Красноярск: БОНУС, 1997.
Великие битвы / Под рук. Ланери-Дагэна, предисл. и закл. Одуэна-Рузо С. / Пер. с фр. A.A. Родина. — Бел факс: Белфаксиздатгрупп, Русская версия, 2000.
Великая Отечественная война: Вопросы и ответы. Бобылев П.Н., Липицкий С.В., Монин М.Е., Панкратов Н.Р. — М.: Политиздат, 1984.
Великая Отечественная война 1941–1945. Энциклопедия. / Гл. ред. М.М. Козлов. — М.: Советская энциклопедия, 1985.
Вейдер Б. Блистательный Бонапарт/ Пер. с фр.; Вейдер Б., Хэпгуд Д. Кто убил Наполеона? / Пер. с англ. — М.: Между-, народные отношения, 1992.
Война Германии против Советского Союза 1941–1945: Документальная экспозиция. Каталог / Под ред. Р. Рюрупа. — Берлин: Аргон, 1992.
Гашек Я. Похождения бравого солдата Швейка во время мировой войны / Пер. с чеш. П. Богатырева. — М.: Художественная литература, 1987.
Геббельс И. Последние записи / Пер. с нем. Предисловие и общ. ред. A.A. Галкина. — Смоленск: Русич, 1993.
Голинков Д.Л. Крушение антисоветского подполья в СССР. В 2-х т. Изд. 2-е, испр. и доп. — М.: Политиздат, 1978.
Гудерыан Г. Танки — вперед / Пер. с нем. — М.: Воениздат, 1957.
Гюго В. Отверженные. Собр. соч. в 10-ти томах. Тома 4–7. — М.: «Правда», 1972.
Дерябин А. Сражение при Ватерлоо 18 июня 1815 г. — М.: Рейтар, 1997.
Дюма А. Сорок пять: Роман. / Пер. с фр. А. Кулишер и Н. Рыковой; Коммент. М.Трескунова. — М.:Худож. лит., 1981.
Егер О. Всеобщая история. В 4-х т. / Пятое издание. — СПб.: Т-во А.Ф. Маркса.
Жуков Г.К. Воспоминания и размышления. — М.: АПН, 1970.
Жилин П.А. Гибель наполеоновской армии в России. Изд. 2-е, испр. и доп. — М.: Наука, 1974.
Золя Э. Избранные произведения. — М.: Художественная литература, 1953.
Ильинский М.М. Индокитай. Пепел четырёх войн. — М.: Вече, 2002.
История Второй мировой войны 1939–1945. Гл. ред. A.A. Гречко. В 12 томах. — М.: Воениздат, 1973.
Керсновский A.A. История русской армии. В 4-х т. — М.: Голос, 1992.
Китай: история в лицах и событиях / Под общ. ред. СЛ. Тихвинского. — М.: Политиздат, 1991.
Книга для чтения по истории Средних веков / Под ред. Сказкина С.Д. Часть третья. — М.: УЧП ЕДГИЗ, 1953.
Конев И. С. Записки командующего фронтов. — М.: Наука, 1973.
Конецкий В. Морские повести и рассказы. — Л.: Лениздат, 1987.
Краминов Д. Правда о Втором фронте. Записки военного корреспондента. — М.: Изд. социально-экономической литературы, 1958.
КривельА.М. Слышишь, Халхин-Гол! — М.: Политиздат, 1989.
КудисД.К. Дорога в небо. — Горький: Горьковское книжное издательство, 1958.
К чести России. Из частной переписки 1812 года / Сост., авт. предисл. и примеч. М. Бойцов. — М.: Современник, 1988.
Леонов ОУльянов И. Регулярная пехота 1698–1801: Боевая летопись, организация, обмундирование, вооружение, снаряжение. — М.: ТКО «ACT», 1995.
Лоссберг Ф.-В. Письма вестфальского штаб-офицера. — М.: 000 «Наследие», 2003.
Лэннинг М.Л. 100 великих полководцев. — М.: Вече, 1998.
Любецкий С.М. Русь и русские в 1812 году: Книга для чтения всех возрастов. — М.: Современник, 1994.
МаклинА. Крейсер «Улисс» / Пер. с англ. В. Кузнецова. — Л.: СКФ «Человек», 1991.
Малцужинский К. Преступники не хотят признавать своей вины. — М.: Прогресс, 1979.
Манфред А.З. Наполеон Бонапарт/5-е изд. — Сухуми: Алашара, 1989.
Меринг Ф. История войн и военного искусства. — СПб.: 000 «Полигон», 000 «Фирма «Издательство «ACT»», 2000.
Мерников А. Курская битва. — М.: ACT, Мн.: Харвест, 2001.
Миронов Г.М. Трудные дороги. — М.: ДОСААФ, 1974.
Митяев A.B. Книга будущих адмиралов. — М.: Молодая гвардия,1979.
Наполеон Б. Воспоминания и военно-исторические произведения / Пер с фр. — СПб.: АОЗТ «СБА», 1994.
Немецкие зверства. Сборник материалов/Сост. Кочин Н. — Горький: Горьковское Областное издательство, 1942.
Ненахов Ю. Войны и кампаниии Фридриха Великого. — Мн.: Харвест, 2002.
Новиков-Прибой A.C. Цусима. — М.: Художественная литература, 1952.
ОртенбергД.И. Год 1942. Рассказ-хроника. — М.: Политиздат, 1988.
Паустовский К.Г. Повесть о жизни. Далекие годы//Паустовский КГ. Избр. соч.: В 3-х т. — М. «Русская книга», 1995. Т. 1.
П. фон Винклер. Оружие: Руководство к истории, описанию и изображению ручного оружия с древнейших времен до начала XIX века. — М.: Софт — Мастер, 1992.
Переписка Председателя Совета Министров СССР с Президентом США и премьер-министром Великобритании во время Великой Отечественной войны 1941–1945 гг. В 2-х т. — М.: Госполитиздат, 1957.
Плотников С.Е. Сначала был порох: Рассказы о стрелковом оружии. — М.: Просвещение, 1992.
Разин Е.А. История военного искусства XXXJ в. до н. э… — VI в. н. э… В 3-х т. — СПб.: Полигон, 1999.
Раковский Л.И. Кутузов. — М.: Воениздат, 1962.
Рассказы русских летописей XII–XIV вв. / Предисл., пер. с древнерус. и пояснения Т. Миосельсона, научн. ред. Д. Лихачев. 2-е изд. — М.: Детская литература, 1973.
Роос Генрих. С Наполеоном в Россию. — М.: 000 «Наследие», 2003.
Руге Ф. Война на море 1939–1945 / Пер. с нем. В.Я. Голанта. — М.: Воениздат, 1957.
Рудель Г. Пилот «Штуки» / Г. Рудель: Пер.: Е. Ковалев. — Мн.: Харвест, 2004.
Сборник материалов по Русско-турецкой войне 1877–1878 гг. на Балканском полуострове. Выпуск 30. — СПб.: Военно-историческая комиссия Главного штаба, 1902.
Семанов С.Н. 18 марта 1921. — М.: Молодая гвардия, 1977.
Симонов K.M. Разные дни войны. Дневник писателя. В 2-х т. — М.: Молодая гвардия, 1977.
Смирнов Г.В. Рассказы об оружии. — М.: «Детская литература», 1976.
Смит Ф., Стемман Р. Тайны загробной жизни / Пер с англ. В. Полякова. — М.: Ренессанс СП «ИВО-Сид» (Серия «Великие мистерии»), 1993.
Соколов Б.В. 100 великих войн. — М.: Вече, 2001.
СС в действии: Документы о преступлениях СС. Сб. / Под ред. О. Гацихо. — М.: Прогресс, 1969.
100 великих битв / Рук. авт. колл. и научи, ред. А.Н. Мячин.-М.: Вече, 1998.
Тарле Е.В. Нашествие Наполеона на Россию. 1812 год. — М.: Воениздат, 1992.
Толстой Л. Н. Война и мир / В двух кн. — М.: Художественная литература, 1972.
Толстой Л. 11. Севастопольские рассказы. — Ленинград: Детская литература, 1980.
Троицкий H.A. 1812. Великий год России. — М.: Мысль, 1988.
1812 год… Военные дневники / Сост., вступ, ст. А.Г. Тар-таковского. — М.: Советская Россия, 1990.
Тюлор Ж. Мюрат, или Пробуждение нации / Пер. с фр. — М.: ТЕРРА, 1993.
Урланис Б. Ц. История военных потерь. — СПб.: АОЗТ «Полигон», 1994.
Фадеев A.A. Разгром. — М.: Советская Россия, 1987.
Фест И. Гитлер. Биог рафия. В 3-х т. / Пер. с нем. А. Федорова. — Пермь: Культурный центр «Алтейа», 1993.
Фриснер Г. Проигранные сражения / Пер. с нем. И. Глаголева и В. Кривули. — М.: Воениздат, 1966.
Хрестоматия по истории международных отношений В.И. Киселева, Л.Е. Кертман, М.Т. Панченкова, Е.Е. Юровская. Выпуск I. Европа и Америка — М.: Высшая школа, 1963.
ЧандлерД. Военные кампании Наполеона. Триумф и трагедия завоевателя: Монография. / Пер. с англ. Н.Б. Черных-Кедровой. — М.: ЗАО «Изд-во «Центрполиграф»», 1999.
Чуев Ф. Сто сорок бесед с Молотовым. — М.:ТЕРРА, 1991.
Чуйков В. И. От Сталинграда до Берлина. — М.: Советская Россия,1985.
Шолохов М. Они сражались за родину. Собр. соч. в 8 томах. 7 т. — М.: Правда, 1975.
Использованы материалы следующих периодических изданий.
Газеты: «Аргументы и факты», «Комсомольская правда». «Семь пятниц», «Совершенно секретно», «Тайны XX века», «Новое дело».
Журналы: «Вокруг света», «Зарубежное военное обозрение», «Империя истории», «Наука и жизнь», «Огонек», «Природа и люди» (№ 27–52 за 1900 г), «Родина», «Нижний Новгород», «Советский воин», «Техника молодежи», «Эхо планеты».