Я спал, когда позвонили в дверь. Зажег лампу, взглянул на часы: около двух. Что за черт?!
Звонок бился в истерике. Кто-то спешил навестить меня среди ночи. Странно, в последнее время и днем-то редко заглядывали гости. Мир оставил меня в покое, хотя далеко не по всем долгам я рассчитался.
Встревоженный, с томительной пустотой в груди, я пошлепал к двери, глянул в глазок. Панорама представила на обозрение перекошенное лицо: не поймешь, женское или мужское.
— Вам кого? — дверь железная, плотная, но, если кричать, слышно через нее хорошо.
— Пустите! Пустите! Пустите! — отозвалось заполошное, женское. Глазок устроен так, что видно всю лестничную клетку, и даже если кто-то пригнулся у притолоки, тоже видно. Помешкал всего мгновение: открыл.
Девушка в чем-то кожаном. Шмыгнула в прихожую, обдав ароматом духов.
— Закройте! Закройте!
Я навесил цепочку и щелкнул «собачкой». Обернулся. Свежее, юное лицо, растрепанная прическа, паника в темных глазах. Худенькая фигурка, длинные ноги. Хороша залетная!
— Извините, я не совсем одет. Не ждал никого.
Прижалась к вешалке — и молчит. В глазах не просто ужас, а невменяемость. Такие глаза бывали у моей Рыжухи-кошки, когда ей удавалось зацепить со стола кусок колбасы. Кошки уже нет, померла в прошлом году.
— За вами кто-то гонится?
Молчит.
— Вам что нужно-то? Хотите позвонить?
Испуганно кивнула. Я поддернул старенькие, но любимые голубые трусы и отвел гостью на кухню, где стоял телефонный аппарат.
— Звоните, пожалуйста. Не буду мешать.
Сходил к двери и посмотрел в глазок. Лестничная клетка пустая, тихо. Вернувшись в спальню, надел штаны и свежую рубашку в сиреневую клетку.
Девушка сидела рядом с телефоном, как истукан, даже трубку не сняла. Я достал из холодильника початую бутылку водки, налил в чашку и подал ей.
— Выпей, полегчает.
Они все любят пить водку, и эта тоже схватила чашку и с жадностью осушила, словно освежилась лимонадом. Я закурил, и девушка потянулась к сигарете. Они все курят, как извозчики.
— Так что стряслось? — спросил я как можно любезнее. — Почему носишься по этажам, когда все хорошие девочки давно спят в своих постельках?
— Меня хотят убить.
— Это понятно. Время такое. А кто? Дружки твои?
— Они мне не дружки, — голосок приятный, нерезкий, с культурным наполнением, и глаза незлые. Но лучше бы мне в них не смотреть.
— Они что же, гнались за тобой?
Молчит, моргает.
— Тебя как зовут?
— Оля.
— Сколько тебе лет?
— Девятнадцать.
— Вот что, Оля. Давай звони куда хотела — и ступай. Мне надо спать. У меня режим.
— Мне некуда звонить. Не прогоняйте меня.
— Что значит — не прогоняйте? Ты здесь собралась ночевать?
— Куда же деваться? Они стерегут на улице.
— А я при чем?
— Вы ложитесь, а я тихонечко посижу до утра.
За свои сорок пять лет я наделал столько глупостей, что одной больше, одной меньше — уже не имело значения.
— Водки еще хочешь?
— Хочу.
Я налил ей и себе, поставил на стол тарелку с нарезанной колбасой, хлеб. Когда-то в прежние времена именно такие неожиданные застолья, как выяснилось впоследствии, скрашивали жизнь. Только их и стоило вспоминать.
— Рассказывай.
— Что рассказывать?
— Что, кто, почему, за что? Кто ты такая?
— Я кто такая?
— Ну не я же. Про себя я все знаю.
Дальше она произнесла фразу, которая произвела на меня сильное впечатление.
— Вы так разговариваете, потому что я в беде. Это неблагородно.
— Как я разговариваю?
— Грубо. Как на допросе.
— Значит, тебя уже допрашивали? Бывало дело?
— Можно выпить?
— Пей.
На сей раз она едва пригубила, не сводя с меня прекрасных темных глаз, наполненных слезами. Я не верил в искренность этих слез, как заранее не верил ничему, что она могла рассказать о себе. Зато подумал о том, что это юное, шальное дитя больного города, без сомнения искушено во всех премудростях любви, то есть в том, что все они понимают под этим словом. Дай Бог памяти, четвертый месяц у меня не было женщины. Так получилось, обходился как-то.
Ночь, доступная красотка, водка, страх смерти — ситуация искрила. Примитивная, надо заметить, ситуация, если не сказать больше.
— А вас как зовут? — изобразила светскую улыбку, получилась зверушечья гримаска. Я назвался: Иван Алексеевич. Почему не назваться.
— Вы один живете?
— Тебе до этого какое дело?
— Да нет, я просто так…
Слово за словом, постепенно все-таки разговорились. Кое-что удалось выведать. Естественно, никакой искренности между нами быть не могло, говорили на разных языках. Для меня Оля (Оленька!) — затравленная московская девочка, существо, утратившее человеческий облик, живущее бредовой мечтой о западном рае, подрабатывающее то тут, то там, то тем, то этим; я же для нее монстр пещерной эпохи, с большой натяжкой годящийся на роль клиента. Меня интересовало, в какую историю она влипла, и чем мне грозило ее появление в доме.
Произошло с ней нечто жутковатое (не по их, разумеется, меркам). Развлекались в компании, выпивали, балдели, оттягивались, и трое пацанов затеяли забаву, принялись насиловать одиннадцатилетнего мальчонку. Остальных заставили смотреть. Как учат по телевизору: нетрадиционный секс. Потом некоторых из присутствующих, которым забава почему-то показалась чересчур пряной, изрядно помяли. Оленьке удалось улепетнуть, за ней погнались двое отмороженных, и если бы я не открыл, возможно, ее бы сейчас уже не было в живых. Характерная и, в сущности, ничем не примечательная история.
Я выпил водки, чтобы унять прохвативший вдруг озноб. Все же одно дело — любоваться их миром по телевизору, у разных Крупениных и Якубовичей, издалека, и совсем иное — соприкоснуться с ним в натуре. Сильное ощущение, бодрящее.
— Родители у тебя есть?
На ее милом лице изобразилась сложная, как писали в старину, гамма чувств, которые, однако, можно определить словами: ой, не надо! Но ответила она неожиданно разумно, то есть даже чересчур нормально, без подтекста и блуда:
— У меня очень хорошие родители.
— В чем же проблема? Позвони, приедут за тобой.
— Нет.
— Почему нет?
— У них хватает своих забот. Да и потом, чем они могут помочь?
— Хорошо, позвони в милицию. Хочешь, я позвоню?
В ее взгляде промелькнуло сожаление, да я и сам понял, что сморозил глупость.
— Не хочешь в милицию, обратись к частникам. В какой-нибудь «Щит и меч». Только меня не впутывай, ладно? Я в ваши игры не играю.
— Я не впутываю.
— Как не впутываешь? Пришла — и не уходишь. А почему? Передохнула, водочки попила — и ступай с Богом.
Ее страх прошел, она внимательно меня изучала. Я догадывался, на какой предмет.
— Оля, не заблуждайся. Ты красивая, молодая, но в том, что ты можешь предложить, я не нуждаюсь.
— Этого никто не знает заранее.
— Никто не знает, а я знаю. Сумасшедшим надо быть, чтобы связаться с такой, как ты.
Много раз я недооценивал коварство женщин, хоть молодых, хоть старых, и всякий раз платил за это непомерную цену.
— Иван Алексеевич, вы же открыли дверь?
— Ну и что?
— Я в пять квартир звонила, и только вы открыли.
— Что ты хочешь сказать? Что я и есть сумасшедший?
— Настоящий мужчина всегда немножко не в себе.
То, что я пил и курил среди ночи, было глупо, но то, что я увлекся разговором с этой девицей, вообще необъяснимо. Более того, я вдруг почувствовал признаки сердечной смуты, которую не испытывал много лет. Словно теплый ароматный ветерок коснулся ресниц и проник в грудь.
— Послушай, девушка. Ночевать ты здесь не останешься. И провожать я тебя не пойду. Тот мир, где ты обитаешь, ненавистен мне весь целиком. Делайте там что хотите: насилуйте младенцев, колитесь, нюхайте, совокупляйтесь, убивайте друг друга, — меня все это не касается. Искренне жалею, что открыл дверь. Помрачение нашло.
— Вы меня боитесь?
— Конечно, боюсь. Я же человек. Человек должен бояться бешеных собак.
— Я не бешеная собака.
— Не знаю, кто ты, и знать не хочу. Тебе еще налить?
Протянула чашку.
— Иван Алексеевич, вас тянет ко мне, я же вижу.
Сказала покровительственно, но без осуждения.
— Может, и тянет. Не имеет значения.
— Мы с вами похожи, я тоже их боюсь. Раньше не понимала, теперь понимаю. Раньше они казались мне сильными, отчаянными, свободными, но это скоты. Даже не собаки. Скорее шакалы.
— Знать ничего не хочу, — тупо повторил я. После этого мы выпили водки, покурили, и Оля сказала, что неплохо бы заварить кофейку. Я сказал: сама заваривай, я ночью кофе не пью. Она взялась хлопотать: управилась с кофе, разыскала в шкафу коробку шоколадных конфет, о которых я давно забыл. Понюхала, поморщилась: ничего, сойдут. Налила себе кофе, а мне чай. Уселась напротив в некоторой задумчивости.
— Ты чего? — спросил я. — Сыр вон в холодильнике.
— Мне нужно умыться.
— Ну так иди.
Вернувшись (побыла в ванной минут десять), задала вполне естественный вопрос:
— Вы, наверное, развелись, да?
— С кем развелся?
— С женой. У вас же была жена, да? У таких, как вы, обязательно должна быть жена и дети. Вы же не бешеная собака.
— Почему тебя это волнует? Ты что, собираешься здесь навеки поселиться?
— Нет, я скоро уйду. Только чуть-чуть посветлеет.
— Посветлеет часа через три.
— Ложитесь, Иван Алексеевич, я одна посижу. Не бойтесь, ничего не трону. Я вам так благодарна, честное слово.
Старая, вечная, как мир, сказочка: пустил зайчик в дом лису.
— Совсем необязательно сидеть до утра.
— Вы, может быть, опасаетесь, что я заразная?
— В каком смысле?
— Ну, СПИД там и все такое.
— Почему я должен опасаться?
— Мужчины ко мне обычно тянутся, а вы будто отстраняетесь.
— Оставь, пожалуйста… — У меня появилось желание напиться. — Чудные люди, ей-Богу! — я развел руками, словно действительно удивился. — По твоим словам, тебя час назад чуть не грохнули. И вот, как ни в чем не бывало, ты закидываешь новую удочку. Ловишь очередного клиента. Это же противоестественно.
Опустила глаза и слегка покраснела. Или показалось?
— Зачем вы так, Иван Алексеевич? Понятно, вы не можете думать обо мне хорошо, но поверьте, я не шлюха.
— А кто же ты?
— Обыкновенная девушка. Живу, как умею. Как все живут. Пусть немного запуталась, заигралась, но что же теперь делать? Посоветуйте, вы взрослый мужчина. Я же не хочу умирать.
Слушать ее было так странно, как если бы я вышел на контакт с иной цивилизацией.
— Они впрямь могут тебя убить?
— А то вы не знаете, как это бывает.
— Но за что?
— За то, что видела и убежала. Этого достаточно. Я тоже вам удивляюсь, Иван Алексеевич.
— ?
— Вы точно как мои папочка с мамочкой. Они так и не повзрослели. Так и остались в прошлом веке.
— Кто они у тебя?
Взглянула лукаво.
— Хотите, верьте, хотите, нет, папочка — писатель. А мамочка — врач. Верите?
— Почему же нет? У меня у самого отец был академиком. Ничего особенного. И какие же книги пишет твой папочка?
— Раньше писал. Может, вы читали. Толстые романы. Они широко издавались. По одному сделан фильм. Скукотища, конечно. Теперь это никому не нужно. Папочка сам понимает.
— Чем же он занимается?
— Тем же, чем и все. Торгует, челночит. Привозит товар из Турции, а мамочка продает на оптовом рынке. Иногда я им помогаю. Ничего, не бедствуем.
Я одобрительно покивал, отпил остывшего чаю, закурил новую сигарету. Ее тихий голос с грудными манипуляциями, загадочное мерцание темных глаз, очарование показного смирения все глубже овладевали сознанием. Гипноз обманчиво податливого женского естества — неужто это не сон? Худенькие руки, высокая грудь под тоненьким шерстяным свитерком. Зачем она сюда пожаловала?
— Как же ты, дочка писателя, угодила в такую компанию?
— Иван Алексеевич! Какая компания? Где вы видели другую? Все одинаковые. Никому ничего не нужно. Травка, секс, бабки — вот и все.
— Значит, и ты такая же?
Выдержала прокурорский взгляд. Улыбнулась, как старшая младшему.
— Я их всех презираю. Не хочу больше с ними быть.
Значит, хана. Допрыгался кузнечик.
Я извинился и пошел в ванную. Умылся, поглядел на себя в зеркало. В свои годы я выглядел еще ничего себе. Кожа чистая, взгляд осмысленный. Ни жирный, ни худой. Волосы сохранились отчасти. К чему это я?
Оля прищемила мое сердце. Неизвестно, как это происходит, а когда случается, поздно гадать. Допустим, все, что она говорит, полное вранье. Что это меняет? Я не рыцарь, конечно, но и подонком доживать век неохота. Теперь ее не выгонишь из дома, как кошку. Она не кошка и не бешеная собака. Но проблема даже не в этом.
Своим ночным визитом девушка разрушила броню моего так долго, счастливо лелеемого одиночества. Как с этим сообразоваться?
Из ванной отправился в спальню, в штанах и в рубашке прилег на кровать. Спать не хотелось. Славная выдалась ночка, тревожная и полная надежд. Оля права, когда-то у меня была жена, Нелли Петровна, Лялечка. Кроме того, у меня два сына — Витюша и Федор, восемнадцати и четырнадцати лет. Оба балбесы, характером в мать. Дурашливые, ни к чему не приспособленные. Покажи палец — со смеху помрут. Что тот, что другой. Это вторая моя вечная укоризна. Первая — покойные родители. Родителей не уберег от смерти, сыновей вряд ли спасу от жизни. У них умишко один на двоих, а если считать вместе с Лялькой, то на троих. Старшего определили в колледж, где он учится на менеджера. Это что такое — менеджер? Может быть, это плотник, или ученый, или врач? Не знаю, кто такой менеджер. А Витюша хохочет день и ночь — он будет менеджером. С Феденькой еще хуже. В четырнадцать лет он решил, что займется теннисом, как Кафельников. Теннис так теннис, ничего худого, большинство его одноклассников мечтает стать киллерами, но беда в том, что у Феденьки нет способностей не только к спорту (долговязый, сутуловатый, с заторможенной реакцией), но и ни к чему другому. Вдобавок он поразительно ленив и по-настоящему оживляется лишь за столом. Слава Богу, на аппетит не жалуется. Но — теннисист. Каждый день ходит на тренировки. Весь в ракетках и адидасах. Скорее всего дрыхнет там где-нибудь на матах, переваривая котлеты, не знаю. Их обоих, и теннисиста и менеджера, скоро, похоже, засосет в такую трясину, откуда за уши не вытащишь.
С Нелли Петровной разошлись пять лет назад. Внутренние причины разрыва мне и сейчас до конца не ясны, но внешняя канва такая. Когда с наукой покончили и институт, где я работал начлабом, закрыли, наша семья, подобно миллионам других, из комфорта относительного материального благополучия переместилась в яму унизительного безденежья, почти нищеты. Все надежды, упования и планы рухнули, можно сказать, в одночасье. Для меня утрата привычных жизненных ориентиров (в философском смысле) оказалась чересчур большим потрясением: я замельтешил, заколобродил, на довольно долгий период натурально сошел с тормозов, зато Лялечка держалась стойко. Устроилась бухгалтером (у нее экономическое образование) в какую-то потешную фирму, типа: «Хомяк-инвест», начала таскать оттуда денежки и вдобавок завела нежную дружбу с директором фирмы, неким Арнольдом Платоновичем, пожилым (старше меня на пятнадцать лет) жуликом. Как раз Арнольд Платонович и сбил Лялечку с толку. Чем ее прельстил, какие обрисовал радужные перспективы, не знаю, но по прошествии какого-то времени Лялечка авторитетно заявила, что для нас обоих лучше, если мы поживем врозь: она с Арнольдом Платоновичем, а я — в одиночку. Так мы, по ее мнению, окончательно проверим свои чувства друг к другу. Проверка затянулась на пять лет. Сыновья подрастали, мигрировали, жили то со мной, то с матерью, набирались ума. Лялечка благоденствовала, Арнольд Платонович, завороженный ее спелой прелестью, поил ее птичьим молоком, да и я сравнительно быстро преодолел кризис, вызванный не столько семейным разладом, сколько произошедшими в обществе счастливыми переменами. Оказывается, жить можно и в дерьме, на крысином российском рынке, при батюшке-капитализме. Много ли человеку надо: дыши, жри. Деньжат срубить — не проблема, если голова на месте. Только не надо горевать о том, что миновало. В сущности, величие человека, как и его маразм, мало зависят от внешних причин, они в нем от предназначения.
А семья, ну что семья? Мы с Лялечкой прожили почти двадцать лет, бывало между нами всякое, но сроднилось, притерпелись, приладились друг к другу, и все же когда настала пора расстаться, ни я, ни она не почувствовали страшной боли, какая пронзает при разрыве живых тканей. Может, наш брак был случаен, а возможно, любой брак хорош лишь в молодости, в свежем состоянии, и дальше держится на привычке, на жалкой иллюзии невозможного между мужчиной и женщиной взаимопонимания. Разумеется, я много думал об этом, но ни к каким окончательным выводам не пришел. Одно скажу: мы сохранили добрые отношения — это уже дорогого стоит.
Оля возникла на пороге. Грациозная, стройная фигурка в электрическом снопе.
— Можно к вам?
— Ты же обещала сидеть на кухне.
— Я подумала, вдруг вам скучно.
— Еще выпила, что ли?
— Я не пьяна, нет. Хотите покурить? Я сигареты принесла.
Присела на стул возле кровати. Свет падал мимо нее, лицо обрисовано смутно. Силуэтно. Я взял сигарету, пепельницу поставил на пузо. Дал ей огонька. Я редко курю в спальне, но это, конечно, особый случай.
Обстановка для задушевной беседы самая располагающая. Переборов желание прикоснуться к ее бедру, я сказал, что готов помочь. То есть готов сходить в логово и похлопотать. Попросить, чтобы ее не трогали. Когда я это произнес, то чувствовал себя благородным героем, но в ответ услышал придушенный смешок.
— Ты чего?
— Вы пойдете в логово?
— Почему бы и нет? Скажу, я твой родственник, дядя, например. Попробую все уладить.
— Простите, Иван Алексеевич, я ценю ваш порыв, но вы хоть понимаете, о чем говорите?
— Понимаю.
— Туда-то вы войдете, но обратно не выйдете.
— Даже так?.. Что же ты предлагаешь?
— А-а, — махнула рукой с зажатой в ней сигаретой. — Если сразу не кокнули, может, обойдется. Может, Щука заступится.
— Щука — кто такой?
— Один из паханков. Авторитетный парень. У него на самого Шалву выход. Он ему процент сливает.
— С чего процент?
— Неважно… Он на меня давно глаз положил и… Ладно, это тоже неважно.
— Сутенер, что ли, твой? — догадался я. Будто не услышала.
— А-а, — повторила, — обойдется. Отметелят, конечно, это уж непременно. Могут на иглу посадить. Дисциплина! Шурка Шелабан когда провинилась, ей на грудешки по штампу поставили. Она все грудью бахвалилась… Щука говорит: не будет дисциплины, наступит анархия. Если каждый сам по себе, ни шиша не заработаешь. Отчасти он прав. В бизнесе поодиночке не выжить. Лизка вон попробовала в одиночку, ей в морду кислотой плеснули. Правая щека вся сгорела, до кости.
— Ты не брешешь, Оль?
— В каком смысле?
— Рассказываешь ужасные вещи, будто это все норма…
— Потому что вы меня напрягли. Пойдете вы к ним! Как же. Они вас примут.
— Твои друзья?
— Мои, ваши — какая разница. Других-то нету. Все одинаковые.
— Оленька, видишь кресло? Ты в нем поместишься. Давай подремлем часика два-три. Утро вечера мудренее.
— Можно, я с вами лягу?
— Нет, — сказал я. — Со мной нельзя.
Утром разглядел ее заново. Тонкие черты лица, красивый рот. Главное, в глазах нет остекленелой дури, которая мне больше всего ненавистна в женщинах. Что-то японское в среднерусском варианте. Стройную, тоненькую фигурку обтягивали вельветовые штанишки и шерстяной свитер с высоким воротом. Кожаная куртка осталась на вешалке.
Серьезная, милая девчушка, годящаяся мне в дочери, но вряд ли в любовницы.
Мы пили чай с горячими тостами, намазывая их маслом и медом. Мед у меня хороший, алтайский — гостинец сестренки. У Жанны трое детей, муж полковник, и живет она в Свиблове, но не оставляет меня своими заботами — святая душа.
Три часа в кресле, в скрюченной позе помогли Оле восстановиться: она чиста и безмятежна, как майское утро, заглядывающее в окно. Мне тоже удалось покемарить пару часов, и проснулся я с таким ощущением, будто во сне кто-то меня шарахнул по затылку бревном.
— Через десять минут мне пора идти, — предупредил я.
— На работу?
— Можно и так сказать. — Я должен был отпереть здание поликлиники, где подрабатывал ночным сторожем (через двое суток на третьи), а также прибрать территорию возле двух коммерческих магазинов неподалеку: взрыхлить клумбы, подмести. Потом планировал часика три, как обычно, побомбить утреннюю публику на своей «шестехе». Благословенное время — денежные ручейки текли со всех сторон, только подставляй карман.
— А вы кем работаете? Небось фирмач, да?
— Вроде того. — Ее ясные, темные глаза светились учтивым любопытством, и неизвестно зачем я добавил: — Когда-то был доктором наук, профессором, теперь больше по мелочам… С тобой-то что делать?
— Ничего со мной не надо делать. Спасибо, что помогли. Я поеду домой.
— Предложение остается в силе.
— Какое предложение?
— Схожу к твоим ребятам, потолкую… Если ничего не сочинила.
— Забудьте, Иван Алексеевич. Ночью все кажется страшнее, чем днем.
— Значит, выпутаешься?
— Обязательно выпутаюсь, — прелестная детская улыбка. — Не первая зима на волка.
— Да уж… — Мы еще сидели за столом, но уже расстались. Это понятно. Ее легкая душа спешила поскорее, как бабочка на огонь, вернуться в праздничный мир, в балдеж, в тусовку, в долларовый кайф, а мне, пережившему суетный век, следовало продолжать спокойное, триумфальное движение к могиле, чинно отворачиваясь от мишурных блесков жизни. Отчего же сердце так жалобно ныло, словно еще не постарело?
На улицу вышли вместе, причем я, изображая шпиона, из подъезда внимательно оглядел окрестность. Все мирно и тихо. Никаких бандитов на горизонте. Дворничиха Варвара Тимофеевна в новенькой, нарядной, с оранжевыми полосками униформе, как всегда, на посту. Увидя меня с молоденькой девушкой, от изумления чуть не выронила метлу. У нас давние дружеские отношения.
Она приглядывала за машиной, а я, будучи при деньгах, ссужал ей на выпивку. Характер у Варвары Тимофеевны независимый, горделивый, принимая деньги, она отворачивалась и застенчиво бормотала: «Что ж, спасибо! Куплю внучатам ирисок. Любят сладенькое, пострелята!»
— Доброе утро, Варя! Как самочувствие?
— Здравствуй, Иван, — глазами так и шарит по девушке. — Сердечко покалывает, а так — ничего.
Озорница Оля, ухватив меня под руку, раскачивалась в разные стороны.
— Иван Алексеевич, угостите сигареткой.
Я достал пачку. Закурил и сам. Утром спозаранку, на майском холодке — самое оно. Варвара Тимофеевна деликатно отвернулась, заскребла метлой. Все же метнула из-под платка укоризненный взгляд.
— Совсем не то, что вы подумали, — сказал я. — Племянница из Тамбова. Приехала в институт поступать.
— Какие теперь институты, это мы знаем, — заметила дворничиха.
Я проводил девушку до остановки автобуса. По дороге попенял:
— Тебе наплевать, а про меня весь дом будет судачить, что я вожу малолеток.
— Ой!
— Вот тебе и «ой». Ничего же не было.
— Это поправимо, — обожгла бедовым взглядом. — Позвоните, мигом подскочу. Я ваша должница.
Впорхнула в полупустой автобус, послала воздушный поцелуй. Грациозная, гибкая, юная, хитрющая — куда мне с такой тягаться. Укатила восвояси. А я побрел отпирать поликлинику.
Вечером встретили на лестничной клетке. Я вышел из лифта, в одной руке сумка с продуктами, в другой — ключи. Окликнули от окна:
— Эй, дядя, ты из тридцать первой?
— Ну?
— Иван Алексеевич?
— Допустим.
— Потолковать надо.
Их было двое, одному лет двадцать, другой чуть старше. Круглоголовые, улыбчивые, широкоплечие — обыкновенные качки. В куртках, без головных уборов, с сигаретами в зубах. Они же все примерно на одно лицо.
— О чем потолковать?
Приблизились, посмеиваясь.
— Пригласил бы в квартиру, дядя. Не стоять же здесь.
— Зачем?
— Спешишь, что ли, куда?
— Нет, не спешу. Что вам надо?
Переглянулись удивленно.
— Ну хоть стакан вынеси. Есть у тебя стакан? Да не бойся, не тронем.
Я крепче зажал ключи в кулаке.
— Говорите, чего надо — и убирайтесь!
Младший повернулся к старшему, спросил с обидой:
— Вован, он что, грубит?
Тот огорченно цыкнул зубом.
— Разве так гостей встречают? Мы по делу пришли, а ты! Нехорошо, дядя Ваня.
— По какому делу?
— Должок получить.
— Какой должок?
Тут они опять заговорили между собой. Младший спросил у Вована:
— Может, он чокнутый?
— Притворяется, — ответил Вован. — Под малохольного косит. Надо его взбодрить.
Они ловко ухватили меня с двух сторон, подтянули к окну и потыкали носом в каменный подоконник. Чувствовалось, что физическая сила у них большая. Сумку я выронил, потрогал лицо, проверяя, не пошла ли кровь.
— Ну что, прочухался, дядя Вань?
Вован загораживал проход к квартире, а его товарищ, которого, как вскоре выяснилось, прозывали Сереней, бережно поддерживал меня под локоток. Я хорошо знал эту породу: ребята нахрапистые, но, в сущности, безобидные, если уметь с ними общаться.
— Все равно не понимаю, — сказал я. — Чего вам надо? Стакан я и так бы вынес.
Загудели одобрительно. Они любят, когда человек с юморком. В тех американских фильмах, на которых они воспитаны, если кому-то проламывают череп, то делают это, как правило, со смехом, с ухмылкой и добавляют что-нибудь сногсшибательное, типа: «Вот Гарри и откудахтался!» Действительно смешно.
— Сейчас поймешь, — пообещал Вован. — Ты Ольку-принцессу ночью пользовал, верно? Но не заплатил. Решил на халяву прокатиться. Так нельзя. Она у нас штатная.
— И сколько же я должен?
— Сразу видно культурного человека. Такса обычная. За ночь два стольника. Плюс моральные издержки. Всего выходит с тебя полторы штуки.
— Долларов?
Посмеялись добродушно.
— А что это за моральные издержки?
— Мы тебя, дядя Ваня, полдня караулим, нервничаем. Плюс транспортные расходы. Вот и набежало.
— Справедливо, — сказал я. — Но у меня таких денег отродясь не было. Чтобы раздобыть, нужно время.
— Сколько?
— Хоть бы недельку.
— Не-е, не пойдет, — Вован нахмурился. — Три дня — и ни минуты больше. Причем учти, часы уже тикают.
— Где же я за три дня настреляю?
— «Жигуль» продай, — подсказал Сереня. — Все равно он тебе больше не понадобится.
— Почему не понадобится?
— По возрасту, — бухнул Вован, и видно, это была какая-то забористая шутка: оба дружно загоготали, хлопнув ладонью об ладонь. Хорошие, компанейские ребята. Мне захотелось в благодарность за доброе обхождение тоже сделать им что-нибудь приятное.
— Стакан нужен? Или пошутили?
— Давай, неси, — Вован подмигнул. — Обмоем знакомство. Зажевать чего-нибудь захвати. У нас водяра… А в квартиру не пустишь?
— Там не прибрано, — сказал я.
Через пять минут вернулся с тремя стаканами и с тремя яблоками. Разложились прямо на подоконнике. Сереня ловко откупорил плоскую бутылку «Смирновской». Выпили по одной, по второй, покурили, похрустели яблоками. Постепенно разговорились. У пацанов была нелегкая работа. По их словам, не всякий клиент попадался такой общительный, как я. Чаще встречались упертые, которые неохотно шли на контакт. Их приходилось доводить до ума, а это требует нервов. Нервные затраты самые тяжелые.
— Точно, — уверил Вован. — Я в журнале читал. Мышцу можно накачать, кости срастить, а нервные клетки уже не восстанавливаются.
— Не скажи, — возразил Сереня. — Водочка на них хорошо влияет.
На лестничную клетку вышла соседка, Анна Ефимовна, с удивлением на нас поглядела, застеснялась — и нырнула в лифт. Даже не поздоровалась.
— Ничего бабешка, — оценил Вован. — Хотя и переспелая. Дерешь ее Вань?
— У нее муж брокер, — обиделся я. Разговор наш, хотя и дружески застольный, не выходил за рамки пустой болтовни. Я все пытался обиняком выяснить, что случилось с Оленькой, жива ли, но мне это не удалось. Так же не удалось узнать, какая у них банда, большая, маленькая, чем они занимаются, кроме сутенерства и рэкета. Просты были Вован и Сереня, но себе на уме. Похоже, в новорусском сообществе все глубже укоренялся сицилийский закон умолчания: о чем-то можно говорить, о чем-то лучше не надо, а на что-то лишнее намекнул — и уже тебе каюк. Закон, конечно, хороший, правильный, но на московской почве вряд ли приживется. Русский человек по природе своей будь здоров какое трепло: попытки заставить его замолчать делались неоднократно, и, бывало, глобальные, но все окончились неудачей.
Когда я поинтересовался, не найдется ли в их группировке посильной работенки для пожилого мужика, может, колеса понадобятся, чтобы я натурой отработал должок, Вован сурово отрезал:
— Не зарывайся, Вань. Мы тебе честь оказали, пьем с тобой, но можем поговорить иначе. Что-то ты больно любопытный?
— Да что вы, парни! Какой я любопытный. Просто голову ломаю, где деньги взять. Может, недельку все же дадите?
— Сказано, три дня — значит, три. У нас своя бухгалтерия.
— Телефончик оставите?
— Вишь, — обратился Вован к напарнику, — чего-то он химичит. Вроде соскочить надеется. Зря ему наливали.
— Не думаю, — солидно отозвался Сереня. — Струхнул сильно, вот и егозит. Ты же не надеешься нас кинуть, дядя Вань?
— Что я себе враг, что ли!
— Ну и отлично.
На прощание по-братски оходили кулаками: Вован саданул по плечу, Сереня ткнул в брюхо. Но били, естественно, не в полную силу, с профилактическим намеком.
Я еще постоял у окна, из которого виден двор. Братаны вышли из подъезда, сели в рыжую иномарку («фольксваген»?) и укатили. Номер я сверху не разглядел.
Вернувшись наконец домой, сел в любимое кресло напротив телевизора и задумался. Как ни странно, последние два-три года я жил довольно спокойно и благополучно, если не брать во внимание абсолютную бессмысленность этого существования. И не собирался ничего менять, сознавая бесплодность энергичных попыток протеста. Надо погодить, говаривал герой Щедрина. Надо погодить до тех пор, пока большинство или хотя бы значительная часть народа на этой земле, хлебнув буржуазной демократии с человеческим лицом дядюшки Клинтона, опомнятся и поймут, какого дерьма им напихали в глотку. Тогда можно будет хоть о чем-то говорить, если будет с кем. А пока я рассчитывал отсидеться в затишке, как в гусеничном коконе, не рыпаться, не ныть, нести свой крест, как завещано, но не получилось. Нелепое ночное происшествие, сон в лазоревом терему, и вот я уже на краю гнилой воронки, в которую уже засосало чуть не всю Москву. Бесенята явились по мою душу прямо по домашнему адресу. Конечно, можно опять спрятаться, нырнуть в тину, откупиться, есть разные способы — но… Оленька! Стояла перед глазами, тянула к себе. Похоже на наваждение. С одной стороны, покой и безмятежность, постепенное убывание в вечность, с другой — худенькое, стройное создание с высокой грудью и темными растерянными глазами. И надо же — чаши весов почти уравновесились…
Позвонил по номеру телефона, который Оля записала на газетном клочке. Ответила женщина с мелодичным голосом, вероятно ее мама, бывший врач, а нынче рыночная торговка, если, конечно, Оленька не вешала лапшу на уши. Я поздоровался, попросил к телефону Оленьку.
— Ее нет дома, — тон встревоженный, но чуть-чуть. — А кто ее спрашивает, извините?
— Один знакомый… Вы не подскажете, когда ее можно застать?
— Ой, не знаю… Может, что-то ей передать?
— Ничего, спасибо, я позвоню попозже.
— Вы не Владлен Осипович?
— Нет.
— Мы немного волнуемся… с девочкой ничего не случилось?
— Вы ее мама?
— Да, конечно.
— Наверное, вы лучше должны знать, что случилось с вашей дочерью.
Ответа не стал ждать, повесил трубку. Тут же перезвонил Жанне, сестренке. Собственно, мне нужна была не она, а ее муж — полковник-особист. Мы с ним в добрых отношениях, хотя одно время я от него рыло воротил и сестру осуждал за странный выбор. Это было давно. На ту пору, стыдно вспомнить, я считал себя интеллигентом, и, как каждый порядочный интеллигент, воспитанный самиздатом и довершивший идеологическое образование в «Московских новостях» и в «Огоньке» у Коротича, воспринимал сотрудников секретных служб исключительно как палачей и недоумков. Именно они усадили половину страны в ГУЛАГ, а тех, кто туда не поместился, выстроили в бесконечную очередь за гнилой колбасой, хотя и дешевой. Любой интеллигент это знал, не только я. Вдобавок они отобрали у народа права человека и установили между нами и свободным миром железный занавес. Прощения им не было и не могло быть. Когда в девяносто первом году разъяренная толпа на Лубянке повалила наземь главного чекистского истукана, Москва ликовала так, словно второй раз одолела Наполеона. Надо заметить, в этом счастливом заблуждении она пребывает до сих пор.
Герасим Юрьевич Попов, сестрин муж, не был ни палачом, ни недоумком, могу в этом поклясться. Обыкновенный мужик, смышленый, трудолюбивый, скорее задумчивый, чем предприимчивый, и с тайной мечтой послать когда-нибудь все к черту, очутиться на необитаемом острове и зажить наконец в свое удовольствие. Профессия наложила на него свой отпечаток, он знал какие-то тайны, неведомые мне, но в обыденной жизни это никак не проявлялось. Мы совместно решали хозяйственные проблемы, иногда выбирались на рыбалку, можно сказать, приятельствовали, но, словно по негласному уговору, никогда не обсуждали служебные дела. Довольно скоро я понял, почему полюбила его капризная Жанна: если отбросить нюансы, то стержнем его характера была доброжелательная устойчивость, надежность сильного, вполне уверенного в себе человека. Будь я женщиной, я тоже постарался бы подобрать для путешествия по жизни именно такого мужчину. Карьера у него складывалась удачно — полковник, правительственные награды, — но в новые времена он вписался худо. В отличие от многих своих коллег, быстро перебравшихся на завидные места в коммерческие структуры, он остался в конторе, но с каждым годом как-то сникал и все больше замыкался в себе. После чеченской бойни (он провел там три самых горячих месяца), полковника стало вообще не узнать. Он даже ростом уменьшился. Его нельзя было развеселить никаким анекдотом. Жанна говорила, что он начал попивать. А главное, скажешь слово — он молчит. Или наоборот, так разговорится, что не остановишь и не переслушаешь. И все с таким нервным прищуром, с нехорошим блеском в глазах. Неприятно стало с ним общаться. Как с больным. Но мне ли его осуждать. Мы все теперь больные, с искалеченными душами. У меня отобрали науку, у него развалили империю, которую он тридцать лет охранял верой и правдой, как цепной пес. Да вот не уберег.
Сестра Жанна сказала, что он отсыпается после дежурства. Вот она как раз ничуть не менялась, все нынешние невзгоды проходили мимо нее по касательной. Успела нарожать троих детей, перенесла серьезную операцию, но осталась смешливой болтушкой, как на заре туманной юности. Едва услышав мой голос, засыпала вопросами о сыновьях, о Ляльке, попутно (непонятно, в какой связи) поведала о чудодейственном снадобье под названием «Спирулина», похвасталась успехом старшего сына на математической олимпиаде, сообщила, что их черному Ганику позавчера оторвали в драке ухо, — и тарахтела без умолку, пока я ее не перебил:
— Разбуди Герасима.
— Ванюха, не будь эгоистом. Он только два часа как уснул. Что у тебя стряслось?
— Ничего не стряслось. Я сейчас подскочу.
— Бесполезно, Вань.
— Почему бесполезно? Бухой, что ли?
— Да.
Крепкая у меня сестренка, подумал я с уважением. Щебечет как ни в чем не бывало, когда муж валяется пьяный. Не всякая сумеет. Но это уж наше семейное, от родителей, наследство: при всех непогодах — улыбка на лице.
— Сильно пьяный?
— Если хочешь нормально с ним поговорить, приезжай утром. У него завтра отгул.
Утром так утром. Ровно в восемь я позвонил в знакомую, обитую коричневым кожзаменителем дверь. Открыл сам Герасим. Он был в майке и трикотажных шароварах. По мышечному облику — человек-гора.
Но лицо припухшее, взгляд тоскливый. Улыбнулся через силу.
— Давай на кухню, Иван. Как раз позавтракаем. Чайник токо закипел.
— А где?..
— Жанка с обормотами до обеда продрыхнут.
Только сейчас я сообразил, что сегодня суббота. Когда сели за стол, полковник спросил:
— Ты за рулем?
— Угу.
— А я нет, — с тем и набухал в чашку коньяка из хрустального графинчика. Я невольно поморщился:
— Не рановато ли, Гера?
— В самый раз. С утра выпьешь, весь день свободный. Так нас партия учила. Ну! За тебя.
Выпил, отдышался. Сбросил с глаз серую слезинку. Пододвинул ко мне банку с кофе, сливки. Помнил мои привычки.
— Может, сам за собой поухаживаешь?
— Поухаживаю, Гера. Не суетись.
Я приготовил кофе, намазал маслом свежую булочку, сверху положил кусок сыра. Полковник следил за мной просветленным взором, отмякал.
— Жанна предупредила, что приедешь. Что случилось? На ментов нарвался?
— Не совсем…
Я рассказал о вчерашнем происшествии и о ночном визите Оленьки. Полковник слушал не перебивая, но успел повторить коньячную дозу. Когда я закончил, спросил:
— И все?
— Тебе мало?
— Молоденькие девочки, Вань, никогда до добра не доводят.
— Это уж точно.
Чтобы не подвергать себя соблазну, полковник убрал графинчик с коньяком на верхнюю полку кухонного шкафа. Для своих пятидесяти трех лет он был, пожалуй, немножко тяжеловат.
— Говоришь, сколько с тебя потребовали? Полторы штуки?
— Пока да.
— У тебя есть такие деньги?
— Могу достать.
— Тогда надо отдать.
От изумления я поперхнулся булочкой.
— Как тебе не стыдно, Герасим Юрьевич! Ты же в органах работаешь. И предлагаешь сдаться бандитам?
— Именно поэтому, что работаю в органах, и предлагаю. Обстановка диктует условия. А что, собственно, ты хотел услышать от меня?
— Речь не о деньгах — об этой девушке. Я хочу ее вытянуть оттуда, если она жива.
— Так она же тебя сдала.
— Нет. Это понт. Она в беде.
Герасим Юрьевич положил на тарелку картошки со сковороды, густо сдобрил кетчупом и начал жевать с таким отвращением, будто проделывал трудную, но необходимую работу. Опасный синдром: отсутствие аппетита с похмелья.
— Как я понимаю, — сказал он вяло, — тебе эта девчушка чем-то приглянулась.
В самую точку попал злодей.
— Можешь помочь, помоги. Нет — скажи прямо. При чем тут — приглянулась или нет? На меня наехали какие-то говнюки, и, по-твоему, я должен сразу лапки кверху?
Полковник принялся за чай с бутербродами. Тоже с брезгливой гримасой. Хотя, возможно, отвращение у него вызывала не еда, а содержание нашей беседы.
— Немножко ты, Ваня, оторвался от реальности. На тебя наехали не говнюки. Нынче говнюки те, кто по старинке горб ломает и зарплату клянчит, а те, кто при деньгах да при стволах, — это есть молодые хозяева жизни. И уж особенно те, кто ими управляет.
— Ты серьезно?
— В принципе, конечно, этих козлов можно прижучить. Вопрос в том, хочешь ли ты этого.
Опять верно угадал.
— Я хочу спасти девушку.
— Одно без другого не сделается.
— Что значит прижучить?
В глазах моего доблестного шурина мелькнул холодный огонек. Тусклое, жутковатое свечение. Он сразу опустил глаза, словно застеснялся. И правильно сделал. Ощущение от этого проблеска такое же, как если человек во время обычного разговора вдруг ни с того ни с сего полоснет тебя ножом. Однажды мы с ним были на рыбалке, и к нам привязалась пьяная компания, четверо парней. Куражились, требовали, чтобы мы убрались на другое место, потому что они здесь отдыхают. Подбирались спихнуть нас в воду вместе с удочками. И точно такое же выражение холодного, тусклого света появилось тогда в глазах полковника, а через секунду он сломал одному из хулиганов хребет. Я так полагаю, что сломал. Хруст был очень громкий.
— Сперва надо выяснить, чья группировка. В твоем районе Гура Францович верховодит, по кличке Плюха. Но это не обязательно его ребята. Там левых много. В любом случае без крови не обойдется.
— Как это — без крови?
— Братва уговоров не понимает. Признают только силу. Тут своя психология. Раз угодил к ним в должники, они не остановятся. Даже если захотят. Да они и не захотят. С какой стати?
— Но можно просто пугнуть.
— А я про что? Небольшое кровопускание, и они на время принимают человеческий облик.
Я затянулся сигаретой, закашлялся. Герасим Юрьевич с тоской поглядел на шкаф, куда спрятал графинчик.
— Комедию ломаешь, гражданин начальник, — сказал я. — Никогда не поверю, что органы…
— При чем тут органы? На такую мелочевку никто санкции не даст.
— Тебе? Заслуженному оперу?
— Оставь, Иван. Как ты себе это представляешь? Пойду к начальству и попрошу: разрешите, дескать, тряхнуть теплую компашку?
— Почему нет? Это же бандиты, рвань?
— Это ты так говоришь… Можно, конечно, омоновцев подключить, но для них тоже — какая зацепка? Мужик позабавился с молоденькой курочкой и не желает платить? Так я должен мотивировать?
Я не был возмущен, скорее шокирован. На этом интересном месте на кухню выкатилась заспанная Жанна. Начались охи, ахи, расспросы, шутки, подковырки и все то, что сопровождало наше общение последние десять — двадцать лет. Сестра, одним словом. Любимая и любящая. На моих глазах начавшая исподволь стареть, милая, очаровательная, лукавая, заботливая, родная толстушка, готовая во всем потакать ближним, даже во вред себе. Она всегда была такой, с самого детства. Когда появился на горизонте Герасим Юрьевич, он не то чтобы стал центром ее вселенной, но большая часть ее благодеяний и забот переместилась в его сторону. Потом родились дети — два мальчика и девочка. Моим собственным балбесам далеко до ее чад. У нее дети отборные, как каленые орешки. Мальчики, когда вырастут, станут оба прокурорами, а девочка, зеленоглазая Настена, супермоделью.
Через полчаса я отбыл восвояси, Герасим Юрьевич вышел меня проводить. Купил в палатке пива, уселись в машину. Покурили в холодке. К окошкам подтянулось тихое московское утро, наполненное приторной истомой от перебродившего за ночь смога.
Полковник предложил такой вариант. Как только бандюки объявятся, я условлюсь о встрече, пообещаю отдать деньги. Перезвоню ему. На встречу пойдем вместе. За сегодня завтра он наведет кое-какие справки.
— Каким образом?
— Ты же назвал имена — Щука, Шалва. Хватит для разговора.
— Пока будешь собирать информацию, что они сделают с девушкой?
Полковник запрокинул голову и вылил в себя сразу половину бутылки. Ладонью отер усы. Ему было хорошо.
— С девушкой у тебя навязчивая идея. Хотелось бы на нее взглянуть.
— Ничего особенного. Худенькая, как спичка. У меня такое чувство, будто она из-за меня пострадала.
— Не волнуйся, ее не тронут, пока не получат должок.
— Не вижу связи.
— Ты не видишь, а я вижу… Все-таки признайся, Вань, ты ее… это?..
— Нет, — сказал я гордо. — Хотя она предлагала.
— Почему же отказался?
— Не знаю. Может, староват для нее.
Полковник допил пиво.
— Запомни, Иван. Мужчина не бывает старым. Убитым бывает иногда, но не старым. Я не верю в старость.
— Когда подопрет, поверишь, — пробурчал я.
Через день утром позвонил то ли Сереня, то ли Вован.
— Узнал, дядя?
— Да узнал.
В трубке гогот, рычание, а может быть, и блевание.
— Бабки приготовил?
— У меня маленькое условие.
— Чего?
Накануне вечером я разговаривал по телефону с Герасимом Юрьевичем. Он собрал кое-какую информацию. В нашем районе действительно функционирует банда некоего Щуки. В ней человек тридцать — сборная солянка: несколько уголовников, афганцы, неоперившаяся московская шпана, студенты. Банда из созревающих: большого веса не набрала, но уже имеет некоторое влияние. Род занятий — девочки, наркота. Но без размаха. Вывод Герасима Юрьевича такой: ничего серьезного, надавить можно, но только осторожно.
— Повторяю, — сказал Герасим Юрьевич, — лучше всего отдать им полтора куска. Деньги не очень большие, зато вони не будет. И тебе, Иван, хороший урок: не якшайся с отребьем.
— Для тебя небольшие, а для меня целое состояние. Оленька вторые сутки домой не приходит. Я же волнуюсь.
После этого Герасим Юрьевич прекратил разговор, подтвердив, впрочем, что, как только я с бандюками договорюсь о встрече, он тут же примчится на подмогу.
— Условие такое, — повторил я Серене-Вовану. — Деньги получите в обмен на девушку. Вы мне девушку, я вам — бабки.
Подумав, Вован-Сереня строго спросил:
— Ты чего, дядя Вань, охренел совсем?
— Почему?
— При чем тут телка и при чем тут бабки? Как одно с другим-то соединилось?
Судя по глубокомысленности рассуждения, Вован-Сереня, вероятно, представлял студенческую категорию банды.
— Как хочешь, так и думай, — сказал я. — Но девушку предоставь. Могу за нее полтинник накинуть.
— Заторчал на ней, что ли?
— А что, нельзя?
— Почему нельзя? Все можно. В свободном мире живем. Только отстегивай. Но почему именно ее? У нас выбор большой. Есть получше. Армяночку хочешь, малолетку? Всего за полторы сотни. Пальчики оближешь, дядя!
— Нет, ее… И еще. Мне нужно потолковать со Щукой.
Короткое молчание.
— Про Щуку откуда знаешь? А-а, понятно. У Олюшки длинный язычок. Ничего, укоротим.
— Если укоротите, сделка расторгается.Голосом как будто с того света Сереня-Вован оповестил:
— Ты не прав, дядя Вань. Деньги вернешь при любом раскладе. Даже не рыпайся. Беду накличешь.
— У меня к Щуке деловое предложение.
— Пойми ты, дурья башка, — Вован-Сереня искренне пытался меня усовестить. — Если с каждым засранцем Леонид Григорьевич будут самолично встречаться, где ему время взять? Мы же не в бирюльки играем.
— У меня хорошее предложение, — заупрямился я. — Взаимовыгодное.
— Под крутяка закосил? Ну-ну. Не ошибись только. Хорошо, сообщу твою просьбу Леониду Григорьевичу. Жди у телефона, никуда не отходи.
Я ждал двадцать пять минут. За это время пересчитал свои сбережения, скопленные за три года тяжких трудов. Одна тысяча восемьсот шестьдесят баксов и три тысячи в отечественной валюте. Не густо, но у большинства и того нет. Даже близко к тому нет. Я уже решил, что справлюсь с проблемой сам. Без помощи полковника. Отдам деньги и выкуплю девушку… Когда-то ведь надо совершить в жизни хоть один благородный поступок.
Обойдемся на сей раз без крови. В конце концов, бандюки такие же люди, как и мы, порождение лукавого ума и Божьего предначертания. Разве их вина, что им на долю выпал исторический пересменок. Денег жалко, это да. Хотел не только аккумулятор, всю машину обновить. Перебьюсь. Главное, сыновья пока ни в чем не нуждаются, Лялькин фирмач их холит и нежит, так что руки у меня развязаны.
Перезвонил Вован-Сереня и сообщил, что Леонид Григорьевич согласен встретиться. Место встречи: бистро «Куколка» возле метро «Университет». Через два часа. Деньги иметь при себе. Все ясно?
— Девушку тоже туда привезете?
— Ты упертый, что ли?
— Самую малость. Мы же договорились.
— Ладно, будет тебе девушка… С Леонидом Григорьевичем не валяй дурака. Он туфты не любит. Мой тебе совет, как собутыльнику.
— Спасибо, Вовик.
— Я не Вовик. Но это неважно.
До метро от меня пехом десять минут, но приехал я туда на машине загодя, минут за двадцать. Устроился в прокуренной кафешке за угловым столиком. Помещение небольшое, слабо освещенное. Народу почти никого: за стойкой бара двое парней потягивали пиво, да одинокий алкаш средних лет дремал за одним из столов над рюмкой с чем-то зеленым. Оглядевшись, я понял, что тут самообслуживание. Подошел к стойке и попросил у бармена кружку пива и бутерброд с сыром. В десятку влетело.
Не успел осушить половину кружки, как рядом, не спрашивая разрешения, очутился молодой человек в распахнутой кожаной куртке, с красивой золотой цепью на могучей шее. Ничем не примечательный блондин лет двадцати пяти. Разве что в пустых, невыразительных глазах словно застыли две слезинки. Уродство не уродство, но неприятно.
— Вы, надо полагать, господин Щука?
Блондин поморщился:
— Кому Щука, кому Леонид Григорьевич. Бабки принес?
— Да.
— О чем хотел потолковать?
Слова он цедил снисходительно, свысока и по внешнему облику тянул, пожалуй, на аспиранта.
— Не вижу Ольгу, — сказал я.
Аспирант улыбнулся, и сразу стало ясно, почему его прозвали Щукой: передняя челюсть хищно выдвинулась вперед со всеми своими пломбами и с двумя золотыми коронками с левой стороны.
— Пацаны передали, ты забавный… Иван Алексеевич, кажется? Нагловато себя держишь. Может, надеешься на кого?
— Ни на кого не надеюсь. Но ведь был уговор: девушка против денег.
— Так ставишь вопрос? Ну-ка, сходи, принеси пивка.
— Сам сходишь.
Щука не обиделся, важно кивнул, показывая, что завязал узелок на память. В эту минуту в кафе вошли Вован с Сереней и с ними кто-то третий, такой же неотличимый ото всех московских бычар. Щука щелкнул пальцами над ухом, и то ли Вован, то ли Сереня опрометью бросился к стойке бара и моментально подал начальству кружку пива и тарелку с креветками. Со мной учтиво поздоровался:
— А-а, дядя Ваня! Живой еще?
Троица опустилась за столик неподалеку и задымила.
— Так какой у тебя разговор? — Щука отхлебнул пива, аккуратно подув на пену. Помнится, так делали бывалые питухи у ларьков в проклятые советские времена. Знакомый до отчаяния жест. — Или понтуешь? Или у тебя завязка есть?
Про завязку я не понял.
— Хочу выкупить Ольгу недельки на две. Сколько будет стоить?
— Вот за этим и звал?
— Не только, — я постарался напустить на себя загадочности. — Мне нужна пушка. Можешь достать?
— Чего?
— Пушка, пистолет. Не понимаешь?
— Тебе нужен пистолет?
— А что такого, — я многозначительно огляделся.
— Зачем, Иван Алексеевич? Зачем тебе пистолет?
— Наверное, это мое личное дело, верно?
Я видел, что аспирант Щука с трудом удерживается от смеха.
— Ты кем работал, до того как на тачку сел? — поинтересовался он, ловко расчленив креветку.
— В институте.
— По специальности кто?
— Какое это имеет значение?
Аспирант не ответил. Налущив несколько креветок, он начал метать в рот одну за другой, с хрустом разгрызал, проглатывал и каждую запивал добрым глотком пива. Зрелище впечатляющее. Насытясь, сунул в рот сигарету, пальцы отер прямо о скатерть. Уставил на меня умные глаза с застывшими белыми слезинками.
— Любопытно, как у вас, у совков, шарики крутятся. Вроде ничего, кроме помойного корыта, не видели, а тоже тянетесь к свету. Телку ему давай на две недели, пушку давай! Опомнись, Ваня. На хрена тебе? Олька тебя за сутки до усрачки отполирует, а потом застрелит из твоей же пушки. Не по плечу замахиваешься. Твой поезд, как вы раньше пели, давно на запасном пути. А ты, видишь, и не почуял.
— Позволь решить мне самому.
— Что ж, решай. Имеешь право. Но сперва гони должок.
— Приведи девушку, получишь деньги.
Он осердился по-настоящему: белые слезинки спрыгнули под веки, в глазах полыхнуло безумие. Но я выдержал его взгляд. Это всего лишь дрессированный пес, по недосмотру хозяина сорвавшийся с цепи. Его клыки и рычание меня мало беспокоили. Видали мы и пострашнее зверей. Включишь вечером телевизор, поглядишь на членов правительства — действительно мороз по коже.
— Не испытывай моего терпения, — тихо сказал аспирант. — Если хочешь в родной кроватке уснуть.
— Я ведь к тебе сам пришел. Неужто нельзя договориться по-доброму? Ты же культурный человек, Леонид Григорьевич.
— По-доброму? С тобой? — похоже, что-то в моих словах его озадачило. Я даже догадывался — что. Как если бы сорняк на грядке вдруг предложил человеку с лопатой заключить с ним мировую. Нелепо, но чего не бывает на свете. К этому же умозаключению, видно, пришел и Леонид Григорьевич.
— Две недели, — начал он, перебарывая себя, — вместе с накладными расходами — три тысячи баксов. Пушка — еще тысяча. Потянешь?
— Подумаю денек, — я с облегчением допил пиво. — Может, как оптовому покупателю, сделаешь скидку?
Второй раз засветилась щучья улыбка.
— Юморной? — сделал знак, и подскочил Вован-Сереня.
— Тащи сюда телку.
Тот куда-то убежал и через минуту привел Оленьку. Она была бледная, как лист серой писчей бумаги. Взгляд стеклянный, пустой. Но по крайней мере, на лице нет следов побоев. Вован-Сереня поддерживал ее под руку.
— Узнаешь Ваню? — спросил Щука.
— Здравствуйте, — вежливо поклонилась девушка. Без тени улыбки.
— Привет, — сказал я. Леонид Григорьевич пояснил:
— Чем-то ты, Оля, приглянулась старичку. Арендует тебя на две недели. Смотри, не подведи фирму.
— Хорошо.
— Ступай, мы тут еще кое-какие вопросы снимем.
Когда ее увели, спросил:
— Креветочек хочешь?
— Спасибо, я не голоден… Оленька у вас штатная?
— Какая тебе разница. Пользуйся… Все же не пойму, чего ты на нее клюнул? Ни кожи, ни рожи. Недаром говорят, на вкус и цвет товарищей нет… Ладно, гони монету!
Я достал конверт с пятнадцатью стодолларовыми купюрами, добавил туда сто пятьдесят долларов и передал ему.
— Сколько здесь?
Я сказал.
— Но это только долг. А за прокат телки? За пушку? Или насчет пушки передумал?
— Пока больше нету. Днями достану.
— Не по средствам живешь, Иваныч. Но я тебе верю. У тебя честные глаза. Да ты уж наверное ухватил, что нас обманывать — себе дороже выйдет.
Я кивнул уважительно.
— Значит, так. С тебя четыре куска. По пустякам больше не дергай. С Вованом будешь дело иметь. Насчет пушки. Тебе какую?
— Чтобы стреляла.
Выставил щучью бело-золотую челюсть, еще разок порадовал улыбкой:
— В самом деле кого-то хочешь шлепнуть, Вань?
— Для обороны, — сказал я.
— Что ж, дело хозяйское. Сам гляди не поранься.
— Постараюсь.
Вдруг он скорчил плотоядную гримасу:
— Две недели — это надо же! Не надорвешься, мужик?
— Я с передыхом, — тут бес толкнул меня под руку. — Скажи, Леонид Григорьевич, ты чем прежде занимался? До того, как выбился в люди?
Белые слезинки в его глазах заискрились:
— Я в люди не выбивался. Я человеком родился, не рабом. Улавливаешь разницу?
— Конечно, улавливаю.
Аудиенция была закончена. На прощанье он ткнул пальцем в тарелку:
— Доешь, Вань. Вкусные креветки. Или еще не привык к объедкам? Ничего, жизнь научит.
Пошел через зал, гибкий, опасный. Бычары потянулись за ним. Оля осталась за столом одна, сидела ко мне боком. Когда компания скрылась за дверью, как-то обмякла, словно позвоночник у нее прогнулся. Я подошел, сел рядом.
— Пива хочешь, Оль? Или, может, покушать?
Посмотрела с вызовом:
— Да, хочу. И пива, и водки.
Она молодая, подумал я. Молодые — они живучие. Но и погибают быстро, лопаются, как светлячки, — ни запаха, ни дыма.
Сходил к стойке, принес пива и тарелку с бутербродами. Оля уже привела себя в порядок: покрасила губки, что-то сделала с волосами. Из кружки отпила по-мужски, сразу чуть ли не треть, жадно вонзила зубки в бутерброд с ветчиной. Я закурил, ждал. Мы смотрели друг другу в глаза, не знаю, что она видела в моих, но я с головой окунулся в сумрачную глубину морока. Мои худшие опасения подтвердились: тянуло, как магнитом, к этой худенькой девочке с высокой грудью, пропащей, как вся наша жизнь.
Прожевав кусок, запив его пивом, она по-старушечьи закряхтела:
— Что же вы натворили, Иван Алексеевич? Теперь они не отвяжутся. Никогда.
Возможно, она была права, нас ожидали далеко не лучшие дни, но в тот момент это меня не беспокоило.
— Дайте мне сигарету.
Быстро насытилась птичка. Протянул ей пачку, щелкнул зажигалкой.
— Надо позвонить родителям.
Удивленно подняла брови.
— Я разговаривал с ними. Позавчера с матушкой, вчера с отцом. Они места себе не находят. У тебя что, не было возможности позвонить?
Нахмурилась, помрачнела. Но краска постепенно возвращалась на ее щеки.
— Меня держали в чулане. Думала — кранты. Вы правда меня выкупили?
— Только на две недели.
— И сколько отвалили?
— Пока нисколько. Только сторговались. Но полторы тысячи я уже заплатил.
— За что?
— За первую ночь. Плюс моральные издержки. Они говорят, недорого.
Ротик у нее приоткрылся, зубы блестели. Я любовался каждым ее движением, каждой гримасой — верный признак начинающегося любовного томления. Ох как не ко времени! Да еще в таком гнуснейшем варианте. Но все равно какое-то разнообразие. Собственно, после того, как я очутился на обочине, у меня личной жизни не было. Женщины — случайные: либо залетные пташки, либо визиты по старым адресам. Главное, не было душевного устремления. Не только к женщинам, но и вообще… Что-то перегорело в душе, остыло, казалось, навеки. Снявши голову, по волосам не плачут. Ради чего суетиться, если подрублены центровые опоры бытия. Умом я понимаю, что это всего лишь депрессия, она пройдет, как проходит, истончается нудный осенний дождь, но уж слишком затянулось ожидание. Ненавистным было все, что я видел вокруг, — деньги! деньги! деньги! — и эта ненависть сделала меня близоруким. А что, собственно, случилось? Да ничего особенного. У взрослого дитяти отобрали любимые игрушки — науку, идеалы, вечные ценности. Подумаешь, трагедия. Зато взамен предложили красивую зеленую бумажку — доллар! Вполне возможно, одно другого стоит.
— Вы с ума сошли! — сказала Оля.
— Почему так думаешь?
— Как можно им верить? Это же клещи. Взяли полторы тысячи, потом возьмут две. Потом еще десять. Потом отберут машину, квартиру и все остальное. Будут доить до тех пор, пока не оберут до нитки. Они всегда так действуют. А вы сами подставляетесь. Иван Алексеевич, что с вами?!
— Ты всех своих клиентов об этом предупреждаешь?
— Нет, только вас, — взглянула победительно, я отвел глаза. Подумал грустно: значит, клиентов полно.
— За что же мне такая честь?
Ответила неподвижным, тяжелым взглядом, и у меня мурашки пробежали по коже.
— Знаешь ли, Оленька, не так страшен черт, как его малюют. Ты умненькая девочка, даже чересчур умненькая для своих лет. У тебя сильный характер, ты многих мужчин собьешь с толку, но только не меня… Штука в том, что ты слишком рано повзрослела. Поэтому мир, в котором очутилась, принимаешь за единственно реальный. Вот твоя ошибка. Вокруг много других миров, тебе пока не доступных. Там правят не паханы и паханчики и деньги мало что значат сами по себе. В ходу там обычные человеческие чувства — любовь, преданность, верность, доброта. Наверное, тебе дико это слушать?
— Почему же? — улыбнулась покровительственно. — Я бывала в тех ваших прекрасных мирах, понимаю, о чем вы говорите. Там действительно деньги ничего не значат, потому что их ни у кого нет. Там люди ради пропитания роются на помойках и бегут сдавать пустую посуду, чтобы купить молока на обед. Иван Алексеевич, даже за компанию с вами меня туда не тянет.
Славно, содержательно посудачили.
В машине я спросил:
— Куда везти?
— Наверное, к вам? Отрабатывать аванс?
Она не шутила, смотрела дерзко. У меня, чего греха таить, мелькнула подленькая мысль — согласиться. Но воля-то у меня железная еще с советских времен.
— Это не к спеху. Отвезу пока к родителям. Надо же их успокоить.
До ее дома рукой подать — улица Доватора.
Ну углу Профсоюзной неожиданно влипли в пробку. Минут десять ползли по черепашьи. Закурили. Удобный момент, чтобы прояснить кое-какие темные места.
— Думаю, тебе надо уехать, Оля, — сказал я как о чем-то само собой разумеющемся.
— Куда?
— Из Москвы уехать. Слинять, как у вас говорят.
— Зачем, Иван Алексеевич?
— Мне показалось, ты уже нахлебалась этой грязи.
— Приглашаете в Европу?
— В Европу не в Европу, а к родным в Таганрог могу отправить. Отсидишься. Спрячешься. Подышишь чистым воздухом.
Какой-то безумный «Мерседес», набитый молодняком, как тараканами, попер из пробки на тротуар, чудом не задев мне крыло. Я выругался сквозь зубы.
— Иван Алексеевич, — нежным голоском пропела Оленька. — Разрешите задать очень личный вопрос?
— Пожалуйста.
— Вы что, влюбились в меня?
— Что ты подразумеваешь под этим словом?
— Ну, когда пожилой мужчина хочет трахнуть молоденькую девушку, но робеет. Что-то вроде этого.
— В этом смысле, скорее всего, да, влюбился. Для тебя это важно?
— Может быть…
Я собирался подвезти Олю до дома, высадить и сразу уехать, но получилось иначе. Ее родители как раз выгружали товар из желтого пикапа, Оля к ним подбежала, что-то напела и привела ко мне. Я вылез из «жигуленка» и, честно говоря, не знал, как себя вести. Растерялся. Ее мамочка — полная, цветущая женщина с пухлыми щеками, круглым лицом и сияющими глазами — понравилась мне с первого взгляда, чем-то напомнила сестру Жанну. Отец — по словам Оли, бывший писатель — произвел сложное впечатление: бородатый мужик лет пятидесяти, высокий, сутулый, с унылым выражением лица, в казенного вида ватнике, двигался он как-то боком и при этом смотрел себе под ноги, словно что-то выискивая. В его манере держаться было что-то механическое, нарочитое, впрочем, я живых писателей раньше не встречал, может, им такими и полагается быть, немного не в себе. Тем более писателю-челноку.
Оля нас познакомила, и я по очереди пожал пухлую ладошку Галины Павловны и сухую, костистую длань Валентина Гаратовича.
Оля меня так представила:
— Мой новый друг, Иван Алексеевич. Он покровитель всех несчастных, обездоленных девушек.
— Ольга! — одернула мать, дружески мне улыбаясь. И она, и ее муж-писатель вели себя так, будто их дочь вернулась из института, а не отсутствовала несколько суток неизвестно где. Светские манеры. Правда, писатель не удержал кривой ухмылки, которая свидетельствовала о том, что он видит меня насквозь и не считает подходящей компанией для дочери.
— Иван Алексеевич, — капризно протянула Оля, — вы поможете нам разгрузиться?
В следующие полчаса мы вчетвером перетащили с десяток тяжеленных тюков сначала в лифт, а потом в квартиру на шестом этаже. Галина Павловна порывалась мне помогать, лезла под руку и сильно мешала, зато Оленька с угрюмым видом сообщила, что девушкам ее возраста носить такие тяжести противопоказано, если они хотят нарожать здоровых детишек. Транспортировка товара сопровождалась, кроме того, злобными репликами соседей, собравшихся на лестничной клетке в ожидании лифта. Самое мягкое: «Никак не наторгуются, мерзавцы! До людей им дела нет».
Это произнесла согбенная, сухопарая старуха, закутанная до бровей платком, копия бабы Розы из моего дома. Такие старухи вечно всем недовольны, хоть засыпь их пряниками. Двужильная, кстати, порода, не поддающаяся никакому внушению. Напрасно надеется Хакамада, что они скоро вымрут, и сразу наступит капиталистический рай.
Прихожая в квартире Олиной семьи напоминала подсобку в магазине, впрочем, как все жилища бывших интеллигентов, которым пришлось заняться свободной торговлей.
Зато на кухне чувствовалась уверенная женская рука: матовый блеск полок, сияние фарфора и металлических кастрюль. Собрав наскоро чай, Галина Павловна увела дочь в комнату, чтобы о чем-то с ней пошептаться, и мы с Валентином Гаратовичем, оставшись одни, одинаково ощутили некоторую неловкость.
— Выпить не предлагаю, — сказал писатель, попытавшись смотреть на меня прямо, но все равно скользнул взглядом за окно. — Вы ж, как я понял, за рулем?
— Ничего не значит, — уверил я. — По маленькой можно.
— Ах даже так! — Он достал из холодильника бутылку с яркой наклейкой, по которой нипочем нельзя было понять, что в ней налито. Произнес с непонятной обидой: — Вот, извольте, ничего крепче не держим. Я, честно говоря, небольшой любитель.
— Так обойдемся чаем, — его хмурость начинала меня раздражать.
— Почему же, — пуще обиделся он, — за компанию можно глоток. Никому еще не вредило. Главное, не увлекаться. Не беспокойтесь, напиток проверенный. Куплено за бугром.
Напиток отдавал резиной и по крепости не превосходил пиво. Чтобы завести хоть какую-то беседу, я спросил наугад:
— Вы, я слышал, книги пописывали?
— Было дело. Многие пописывали. Только где они теперь и где их книги.
— На свалке истории, дорогой мой.
Тут его обида, видимо, достигла какого-то заветного предела, он сунул в рот сигарету, но прикуривать не стал. Замкнулся, уставясь на стену. Острая мефистофельская бороденка торчала указующим перстом как напоминание о былой интеллектуальной роскоши. Несколько минут прошли в дружеском молчании. Потом он вдруг спросил:
— Извиняюсь, Иван Алексеевич, вы в каких, собственно, отношениях с моей дочерью?
Кабы я сам знал.
— Да так… познакомились случайно… ничего плохого, уверяю вас…
— Это вы вчера нам звонили?
— Звонил, да.
Бородка нацелилась мне в грудь, но взглядами мы не смогли соприкоснуться. Несмотря на взаимные усилия.
— Тогда уж позвольте спросить, Иван Алексеевич, чем вы занимаетесь? Я имею в виду, какими средствами зарабатываете на хлеб насущный в наше смутное время?
— Чем придется. Ничего определенного.
— Ага, — казалось, он остался удовлетворен ответом. — А прежде кем были? Судя по лексике, вы из образованной братии?
— Грешен, имею степень доктора наук.
В этот раз попытка писателя посмотреть прямо в глаза почти удалась, отчего между нами словно проскочила электрическая искра. И все же этот человек был смутен, как осенний вечер, хотя тянулся к искреннему общению.
— Тогда вы должны понять отцовское беспокойство, — изрек он важно. — Оленька человек чистый, доверчивый, увлекающийся. Ей проще простого задуривать голову. Любопытно, что может связывать вас при такой заметной разнице в возрасте. Ведь вы, Иван Алексеевич, далеко не юноша.
— Верно подметили. Но я ни на что не претендую.
— Спрошу без обиняков, только вы уж не обижайтесь. Эти дни она провела с вами?
— Как же так? Я же звонил вам, разыскивал Оленьку. Вы разве запамятовали?
— Действительно, некое несоответствие. — Он глубоко задумался. Я решил, пора уходить. Попрощался, поблагодарил за угощение. Писатель будто не слышал.
— Она у нас единственная дочь, — сообщил жалобно. — Работаем как проклятые, и все ради нее. У вас есть дети?
— Двое.
— Тогда вы меня поймете. Сейчас перед молодежью открылось столько возможностей, но легко запутаться, выбрать неверный путь. Вы согласны со мной?
— Конечно, согласен, — я уже задом пятился из кухни. Есть многое на свете, чего не принимает душа, но, пожалуй, больше всего мне действуют на нервы грезящие наяву интеллигенты, будь они хоть писателями, хоть морскими свинками. В грезящем интеллигенте, произносящем умные слова, не имеющие никакой связи с действительностью, есть нечто физиологически омерзительное, как в блевотине, размазанной по полу. Их не вразумишь и концом света, так и будут талдычить свое. Вред от них большой, потому что, как правило, им доступны средства массовых коммуникаций, и своими лживыми, пустыми речами, замешенными на гордыне, вечными призывами идти в каком-то им одним известном направлении они сеют вокруг семена вражды и раздора, которые в наши годы в очередной раз дали пышные всходы. Самый лучший грезящий интеллигент — это глухонемой отшельник на Ваганьковском кладбище.
Оленька выбежала к лифту меня проводить.
— Иван Алексеевич, почему вы уходите?
— Да я и не собирался у вас жить.
— Вас папа обидел?
— Что ты! Прекрасный человек. У нас много общего, мы из одного поколения.
— Правда?
— Что — правда?
— Что у вас много общего?
— Конечно. Жили рабами при коммунизме, нахлебались лагерей, теперь кое-как выкарабкиваемся на рыночный свет.
Она поежилась в своей легкой кофточке: на лестничной клетке прохладно. Я нажал вызов лифта.
— У вас замечательный юмор, — сказала она. — Ждите. Вечером приеду попозже.
— Зачем?
Сделала неожиданно шаг вперед и очутилась в моих объятиях. Прильнув к губам. Все получилось естественно, как в кино. Я невольно сжал худенькие податливые плечи и испытал такой сердечный толчок, что в лифте едва отдышался.
Полковнику Герасиму доложил все как на духу. Встретились в скверике напротив его службы. Я снизу позвонил, из проходной.
Середина мая выдалась жаркая, как лето. Москва поутру словно умылась детским мылом. По аллеям прогуливались молодые мамы с колясками, поспешившие нарядиться в легкие куртки и юбочки выше колен. С непривычки глаза разбегались. Не у девушек, а у меня.
Моему докладу Герасим Юрьевич подвел неутешительный итог.
— Влип ты, доктор, по уши. Придется выручать. Полагаю, у тебя все же с головушкой что-то стряслось. Объясни, пожалуйста, хотя бы, зачем тебе понадобились все эти разговоры про пушку?
Я сказал, что хотел побольше узнать о них на всякий случай, а какой еще есть способ с ними сблизиться, если не заключить торговую сделку.
— Тебе удалось заключить целых две.
— Да, удалось.
Особенно полковника почему-то возмутила цена на пистолет.
— Надо же! За какую-нибудь ижевскую самоделку — тысяча долларов. Да она пятисот не стоит. Совести нет у твоих друзей.
— Ты так о них говоришь, будто это люди.
Глянул с любопытством: плечистый, с обветренным мужицким лицом, тайно ироничный.
— Верно, Иван. Они не совсем люди. Новая порода вахнаков. Но ведь девушка, о которой ты хлопочешь, из их компании. Она ихняя, Иван. Она такая же. Как же ты можешь говорить о ней всерьез?
Попал в самую точку. Я не мог понять, что со мной происходит. Намедни Оленька сдержала обещание, приехала около двенадцати. Мы провели целую ночь и спали вместе, после чего рассудок мой действительно как бы помрачился. Я теперь много знал про нее, как говорят, по жизни, и, конечно, влюбиться в нее не мог. Больше того, в моем возрасте и в моем душевном состоянии я вообще не мог ни в кого влюбиться. Смешно говорить, но ее тепло, лукавые речи, ее смех, ненасытность упругого тела — все закрепилось в сознании как заноза. Она и сегодня обещала прийти, и я нетерпеливо считал часы, оставшиеся до вечера. Между тем со стороны, разумеется, это выглядело как приступ шизофрении. Может быть, это и была шизофрения. Но кто сейчас ею не болен. Покажите такого человека?
— Человек обуян страстями, — попытался я умствовать. — Они управляют его жизнью, хотя он частенько об этом не догадывается. Природа человеческих страстей темна. Ее нельзя объяснить. Ты можешь? Я не могу.
— Иван, ты о чем? Потянуло на молоденькое мясцо? Не осуждаю. Но как-то ты все не по-людски устроил. Тебе ведь, того и гляди, башку оторвут. Можно бы дешевле погулять.
— Черт с ней, с башкой. Не так все просто. Я имею в виду не с башкой, а с девушкой, с Оленькой. Она неплохая, поверь. Ну запуталась, ну скурвилась маленько, что же ее теперь, убить за это?
Герасим фыркнул и провел рукой по лбу, словно проверяя, не села ли муха. Нет, не села, рано в мае для мух.
— Ладно, проехали. Ты хоть понимаешь, что теперь не отвяжутся?
— Оленька тоже так считает.
— Оленька?
— Ну да, вы с ней одинаково рассуждаете.
— Знаешь, с тобой трудно разговаривать. Ты резко поглупел. А ведь намного умнее меня, признаю. Доктор наук и все прочее. Но сейчас производишь впечатление, будто тебя переехало колесом.
— Может, и переехало.
У меня сигарета погасла, полковник дал огоньку. Хорошо покурить на весеннем солнышке. Голова, правда, кружилась. Спал ночью от силы три-четыре часа, а привык не меньше девяти.
Герасим Юрьевич взял с меня слово, что я не допущу больше никакой самодеятельности. Сказал: они не станут ждать две недели, на которые я абонировал девушку. Явятся через день, через два, принесут пушку, потребуют деньги и выставят новые условия. Начнут потрошить. По его словам, хорошо хоть то, что я показал себя абсолютным чайником, поэтому они будут действовать без особых предосторожностей. Я должен условиться передать деньги в том же кафе «Куколка», но предупредить, что со мной будет еще один человек, родственник.
— Они спросят, зачем родственник? Скажешь, боишься ходить один с крупными деньгами. Наври что хочешь. Такому, как ты, они поверят.
— Что ты придумал?
— Чего мудрить. Повяжем с поличным на вымогательстве.
— Ты же говорил, что милиция…
— Этих возьмем. Сопливые еще. Самостийники. Только-только кусаться учатся. Шалва — это посерьезнее. Но при таком раскладе он их, надеюсь, сдаст. Такие огольцы идут сегодня по пятку за пучок. Не стоит из-за них светиться.
— Тебе виднее, — я глубокомысленно кивнул, хотя мало что понял. — Полагаю, Оленька не пострадает?
— Как же она может пострадать, если ее там не будет. Все, я пошел. Служба.
Но вместо того чтобы уйти, он закурил, мечтательно щурился.
— В чем-то я тебе завидую, Иван Алексеевич.
— В чем?
— Как же надо втрескаться, чтобы так на деваху раскошелиться. Знаешь, сколько у меня оклад?
— Тысячи три?
— А девятьсот рубликов не хочешь? Все же советую, как шурин: когда эту кодлу прикроем, сходи к психиатру. Вдруг в самом деле что-то с мозгой.
— Вместе сходим.
После встречи я решил сделать кружок на своей «шестерочке» — отбомбиться. Мои доходы стекались из нескольких ручейков. Одна хитрая контора подбрасывала работенку: скучнейшую проектировочную документацию, которую я доводил до ума. Опять же — дежурство в поликлинике и уборка территории возле ларьков. В молодые годы был период, когда я всерьез увлекался живописью и даже брал уроки у знаменитого мастера, который уверял, что у меня истинный талант и грех его губить. Он исповедовал мнение, что искусство выше науки и даже выше самой жизни, и уж кому Бог дал… Время показало, что он ошибался. Таланта у меня не было, а страсть была — одна из тех, про которые я не сумел объяснить шурину. Кисти, краски и то, что с их помощью можно сделать с холстом, иногда приводили меня в состояние суеверного блаженства, несравнимого ни с чем… Недавно от скуки я возобновил свои художественные чудачества, на скорую руку намалевал три фантасмагорических натюрморта, не пожалев алого, кровавого цвета, и в субботу поехал к Выставочному залу. Пристроился там в уголке среди шумного, полупьяного пишущего люда, и что же вы думаете? Не прошло и часа, как набрели два полоумных американца, из которых один оказался женщиной в длинном кожаном пальто, и скупили все три картинки чохом — за сто пятьдесят долларов. Американцы даже пытались завести со мной какую-то перспективную беседу, но, бледный от стыда, я на всякий случай прикинулся идиотом.
Особое место в моей добыче средств на пропитание занимал частный извоз. Работа нервная, но верная и не слишком опасная, если не соваться в богатые угодья без спросу. Я и не совался: моя территория — любая улица и случайный клиент. Правда, с каждым годом лихолетья уличный улов становится пожиже, люди нищают даже в Москве, подкармливаемой со всех сторон, как хряк перед убоем. Частный извоз напоминает азартную игру и состоит из быстрой езды (кто любит), напряженного ожидания и множества психологических шарад. Выигрыш никогда не известен заранее. Много голосует кавказцев, но их не всякий частник рискует брать, и я обычно не рискую, но по настроению подсаживаю. На суровом лице кавказца, когда он по-хозяйски располагается в салоне, сияет обещание больших, легких денег, но это обман. Кидают они запросто, смеючись и позевывая. Русский извозчик за баранкой для них не кто иной, как представитель больной, сломленной, ободранной до нитки нации, и как же не поучить его маленько для его же пользы. Бывают случаи вовсе поразительные. Недавно меня крепко наколол солидный, в песцовой дохе грузин, на что уж брат во Христе. Проколесили с ним половину города, в двух местах дожидался его по сорок минут, подружились, грузин держался покровительственно, как ведут себя все богатые южане, без конца сыпал солеными, сочными байками, сам хохотал до слез, утирая загорелое крупное носатое лицо огромным носовым платком, угощал дорогими сигаретами; но когда наконец прибыли по назначению (Мещанская, перед входом в двухэтажный особняк), добродушно полюбопытствовал:
— Где живешь, друг, далеко, нет?
Я назвал приблизительный адрес, недоумевая, зачем это ему. Услышав про улицу Строителей, он от радости чуть ли не заурчал. Саданул меня тяжелым кулаком в плечо:
— Вай, парень! У меня же там шашлычная. Знаешь, где на углу идти к метро?
— Знаю.
— Приходи сегодня, завтра, в любой день. Шашлык будем кушать, гулять будем, угощать буду. Придешь, нет?!
— Обязательно приду, — сказал я.
— Приятно встретить хорошего человека, да? Нечасто бывает, да?
— Очень редко, — согласился я. Денег он не заплатил ни копейки. Когда шумно покидал машину вместе со своей дохой, глядел настороженно, с ледком в глазах: ожидал, как отреагирую. Я никак не отреагировал. В нем было что-то такое, что не вызывало желания требовать оплаты за проезд. Может быть, чья-то смерть стояла в его очах наизготовку. Я нисколько не обиделся: действительно, спасибо за урок.
Здесь, вероятно, кстати добавить, что я не наивный юноша, и не плюшевый советский телезритель, и уж никак не смешиваю кавказских жителей, прибывших на завоевание Москвы, с их многострадальными народами, погруженными, как и мы, в невероятную пучину бедствий. Это все равно, что сравнивать русского крестьянина или русского интеллигента с «новым русским» рыночником — разные миры, нигде не соприкасающиеся, как не могут соединиться луна с солнцем на небосводе.
Азарт бомбежки на колесах в том, чтобы в первую же секунду определить, какой человек к тебе садится — лихой или смирный, щедрый или скряга. По голосу, по манере, по сверканию взгляда. Ошибешься — пеняй на себя. Никаких точных примет тут нет. Иной раз чечен с пистолетом за пазухой и с ненавистью в душе вдруг обернется наивным романтиком с голубиным сердцем, а славная девчушка в поношенном пальтеце, спешащая якобы на лекцию, заманит к своим узколобым приятелям в неосвещенный тупик — и тогда помогай Господи спасти собственную шкуру.
В этот раз сразу повезло: не отъехал и двухсот метров, как проголосовал пожилой пузан с двумя чемоданами — раскрасневшийся, в распахнутом плаще с меховой подкладкой.
— Во Внуково, шеф, добросишь?
— Сколько заплатите?
— Не обижу, шеф.
— Прошу.
Рейс во Внуково сам по себе хорош, оттуда порожняком не уйдешь, да и пассажиры, которые спешат на самолет или на поезд, обычно не жмутся. Чемоданы я погрузил в багажник — и покатили. Толстяк удобно расположился на заднем сиденье, откупорил бутылку «Пепси». Спросил разрешения и закурил. Я никак не мог понять, москвич он или приезжий. Но разговора не заводил, это неучтиво, лучше подождать, пока пассажир сам пожелает пообщаться. Ждать пришлось долго, аж до окружной.
Я поглядывал на толстяка в зеркало, казалось, он задремал. Сигарету вроде притушил. Дорога шла легкая, без пробок и почти везде под зеленый свет. Сейчас это редко случается. Москва перегружена транспортом, и скоро, вероятнее всего, ее вообще заклинит. Уже сегодня внутри Садового кольца — сущий ад. Кто ездил, тому объяснять не надо. Огромное, выше всех норм, количество машин, чудовищная парилка со смогом, плюс к этому кто соблюдает правила движения? Раздражение, злоба выплескиваются из машин на тротуар, как кипяток из переполненного чайника. Но где сейчас лучше? Уж на что наше правовое государство проявляет особую заботу о бандюках, и все равно, по телевизору показывали, в камерах вместо десяти по сорок человек. Не то что лечь, присесть негде. Чего уж о нас, о тех, кто пока на воле, говорить. Недаром наши духовные пастыри американцы подсчитали, что, пока в России население не сократится втрое (до 50 миллионов), порядка не будет. За окружной толстяк будто очнулся:
— Сколько еще ехать?
— Минут пятнадцать.
— Прибавь, шеф, опаздываю.
Я лихо обогнул грузовик и «Запорожец», не удержался, спросил:
— Сами-то откуда будете?
— Из Саратова мы. Откуда догадался, что я не москвич? На мне вроде не написано.
Я вежливо объяснил:
— Дороги не знаете. И потом москвичи, как правило, не говорят «шеф» и не обращаются к водителю на «ты». Это вчерашний день, вышло из моды.
— Ну извини, — буркнул толстяк, ничуть не смутясь. Определенно бизнесмен средней руки, удачливый и хваткий. Скорее всего директор малого предприятия или что-то в этом роде. Приватизировал какую-нибудь государственную лавочку и качает товар туда и обратно.
— Хочешь, про тебя кое-что отгадаю? — вдруг спросил он насмешливо.
— Любопытно.
— Из научных работников, так?
— Допустим.
— Не допустим, точно. Из бывших оборонщиков. Может, с научной степенью. Так?
— Вполне вероятно.
— Помитинговали при Горбатом, порадовались, потом нырнули в тину, оробели. Дескать, моя хата с краю, ничего не знаю. Так?
Круглое лицо лоснилось от удовольствия. Ошибся я в нем, ошибся. Это не серая мышка капиталистического прогресса — умен, проницателен.
— Может быть, и про мою личную жизнь чего-нибудь расскажете?
— Тут вообще все понятно. Когда шарашку вашу прикрыли, женка тебя кинула. Ушла к богатенькому вместе с детьми. Так?
— Да вы прямо колдун! — воскликнул я, пораженный.
— Колдовства никакого нету, — толстяк самодовольно хмыкнул. — Вы тут на Москве жируете, сосете страну, как теленок вымя, а мы за вами наблюдаем. Хочешь совет, шеф? Беги из этого города, он не по тебе. Необязательно в Саратов. На Камчатку, в Сибирь, куда угодно. Где человеческим духом пахнет. Кто в Москве останется, пропадет ни за грош.
Нереальный, сновиденческий разговор — и где? На подходе к аэропорту Внуково. Но ничего удивительного в этом не было. Москва действительно пропитана бредом, и многие явления нашей жизни можно объяснить только мистикой.
— Да вы сами-то кто будете? Не из цыган ли?
— Кто нас узнает, тот поклонится, — миролюбиво улыбнулся толстяк. Знакомая цитата, но откуда — разве вспомнишь. — Не горюй, шеф, еще не вечер на Руси.
Разгрузились на стоянке, загадочный ездок отвалил триста рубликов не глядя.
— Не мало?
— Куда столько!
— На билет в обе стороны, — пошутил, подхватил чемоданы и почапал к зданию аэровокзала. Я глядел ему вслед, буквально открыв рот. Что там у него в чемоданах? Наркотики, валюта, телескоп в разобранном виде?
Сбоку торкнулась пожилая женщина (лет шестидесяти), отвлекла:
— До Москвы возьмете?
— Сколько вас?
— Трое. Я да невестка с дочкой.
На женщине пальто в темную клетку, теплое, подбитое синтепоном, ворот шерстяного свитера закрывает шею. В глазах — тоска. Но улыбается. Про нее я тоже сразу многое понял, не хуже толстяка-колдуна. С ней лучше не торговаться.
— Где же они?
Помахав рукой, от автобусной остановки отделилась женщина с девочкой, обе закутанные в пуховые платки, как две матрешки. Клади у них было много: два баула, старый большой чемодан, перетянутый обычной бельевой веревкой, какие-то пакеты, свертки, сумки — все это они приволокли частью в руках, частью на санках с алюминиевой крестовиной, какие помнит всякий, кто успел побывать в пионерах. Поклажа едва разместилась в «жигуленке».
Всю дорогу до Москвы женщины передавали друг другу бумажку с адресом и какими-то телефонами и фамилиями, читали и спорили, куда ехать. Пожилая женщина настаивала, чтобы ехать «прямо туда», невестка возражала, уверяя, что разумнее сначала заглянуть на Сухаревку к некоему Митюхину. Пожилая ядовито спрашивала:
— Так он тебя и ждет, твой Митюхин?! — На что молодая не менее желчно отвечала:
— А уж там-то мы тем более упадем как снег на голову.
Девочка (лет десяти), худенькая, большеглазая, периодически начинала хныкать, уверяя, что погибает от жажды. Мать грубо обрывала:
— Хоть ты-то заткнись!
У первого же ларька я остановился, купил бутылку «Пепси», откупорил и отдал девочке:
— Пей, маленькая, не плачь.
Странный поступок оказал на пассажирок гнетущее воздействие: минут пять мы ехали в абсолютном молчании, после чего свекровь запоздало поблагодарила:
— Спаси вас Христос, господин.
Это были беженцы, бегущие неизвестно откуда и неизвестно куда, малая кроха миллионов русских людей, у которых отняли не только деньги, но и среду обитания, и всякую надежду на разумное будущее. Именно в связи с положением беженцев и их патологической способностью к выживанию в одной из респектабельных газет, где сотрудничали самые известные творческие интеллигенты демократического крыла, недавно затеялась дискуссия на вечную тему «загадочной русской души».
Я довез женщин до Стромынки, до бывшего студенческого общежития (кажется, теперь там перевалочная торговая база из Турции в Прибалтику). Помог разгрузиться и от денег за проезд отказался.
— Обижаете! — усмехнулась молодуха, светясь ясным, лазурным взглядом. Протянула смятую пятидесятирублевую купюру.
— Я от благотворительного общества «Бутырка», — улыбнулся я в ответ. — Платы с женщин не берем.
Совершив в кои-то веки доброе дело, помчался домой. Мы с Оленькой условились, что она позвонит около двух — и, возможно, придет обедать. Я хотел приготовить что-нибудь особенное, к примеру сварить суп из сушеных маслят. Сушеные маслята, когда их отваришь, становятся жирные, как мясные колобки, и на вкус напоминают осетрину.
Возле дома наткнулся на дворничиху Варвару Тимофеевну, близкого по духу человека. Она поманила в подсобку, где хранила инвентарь — узкое, два на три метра, помещение, вроде пенала, встроенного в стену дома. Здесь мы иногда, по настроению, угощались чайком, а то и чем покрепче. Я подумал, что и сейчас она приготовила сюрприз в виде бутылочки «Жигулевского», но ошибся.
— Иван, у тебя ведь гости.
— Какие гости? — взгляд у Варвары Тимофеевны блуждающий, и руки она неестественно растопырила: похоже, с утра основательно приложилась.
С тех пор как два года назад она схоронила мужа (бедолага похмелился стаканом чистейшего, как слеза, импортного спирта под названием «Дровосек». Я при этом не присутствовал, но очевидцы рассказали, как ядреный, еще нестарый мужик, опрокинув стакан «Дровосека», враз пошел коричневыми пятнами, начал задыхаться, задергался весь и через минуту упал бездыханный, едва успев произнести на прощание: «Надо было сахарком заесть!»), — так вот, схоронив любимого мужа и оставшись фактически наедине с судьбой, Варвара Тимофеевна, увы, пристрастилась к зелью, хотя по характеру была женщиной строгих правил. Не я буду тем, кто ее осудит.
— На этажах убиралась, вижу, там двое стоят, молодые парни, на вашей площадке у окна. Я дак сразу поняла, что к тебе. Больше-то вроде не к кому. Вся молодежь нынче к тебе повадилась, это уж не мое дело… Они мне не понравились, ох не понравились, Иван!
— Они там сейчас?
— О чем и речь. Стояли — теперь нету их. Куда-то нырнули нехристи. Думаю, к тебе на квартиру.
— Думаешь или видела?
— Вроде замок щелкнул в двери. Я-то ниже этажом была. Вань, может, участкового кликнуть?
Я закурил, подумал. Выходит, у Вована с Сереней ключи от моей квартиры? Это ухудшало ситуацию, но не очень. Какая, в сущности, разница, где подстерегут: дома или на улице. Везде их власть, не наша. Но почему так быстро подгребли? Двух суток не прошло.
— Не надо участкового, Варенька. Обойдется.
— Ой, Иван, гляди не заиграйся.
— Постараюсь.
Действительно, расположились на кухне, как у себя дома, — Вован и Сереня, лобастые братовья. Из холодильника достали водку, нарезали колбасы, открыли банку маринованных помидор. Устроились с удобствами. Моему появлению обрадовались:
— Садись, дядя Вань, гостем будешь.
— Спасибо… Давно ждете?
— Не больше часу. Извини, похозяйничали без спросу.
— Ничего… Как дверь открыли — отмычкой, что ли?
Заржали в две луженых глотки.
— Секрет фирмы, дядя Вань. Для нас запоров нет.
— И по какой надобности пожаловали?
— Как по какой? Товар доставили.
Вован кивнул Серене (или наоборот?), тот достал из сумки полиэтиленовый пакет с чем-то тяжелым, протянул мне. Я развернул, в руку легла железяка с коротким дулом и пластиковой рукояткой. Великий символ наступившей свободы.
— Нравится? — спросил Вован. — Первоклассная игрушка. Быка уложишь.
— Быка мне не надо, — я вертел пистолет, разглядывал, щупал — первый раз держал в руках такую вещь.
— «Макаров»?
— Сам ты Макаров, — Вован отобрал пистолет, показал, как с ним обращаться. Перевернул несколько раз затвор, щелкал курком, спускал и поднимал предохранитель. Ловко у него получалось, как у фокусника.
— На, владей. Чистый, незасвеченный. Век будешь благодарить.
— Гони бабки, — добавил Сереня.
— А патроны есть?
— Будут и патроны. За отдельную плату. Сколько тебе нужно?
— Сотенку, пожалуй.
— Да хоть две.
— Деньги давай, — повторил Сереня, разлив водку по чашкам.
— Денег пока нету, — признался я. — Мы же договорились со Щукой — через две недели.
Мои слова огорчили братанов. Они удивленно переглянулись, а Вован поставил на стол чашку, не притронувшись к ней.
— Ну ты жук, дядя Вань! Как это — договорились? Леонид Григорьевич послал за бабками. Тысяча за телку, вторая за пушку. Однозначно. Аванс.
— Но если нету? Я же их не печатаю.
Вован уныло уставился на чашку, Сереня, напротив, обвел взглядом стены, словно там надеялся отыскать решение внезапно возникшей проблемы.
— Когда будут?
— Через неделю, через десять дней. Как получится.
Вован вдруг покладисто заметил, что действительно, никакой разницы нет, сейчас платить или через неделю, но есть условие. Оказывается, с этой минуты, то есть с момента доставки товара, за каждый просроченный день начисляется неустойка — сто долларов. Это по-божески, некоторые фирмы берут больше. Но это не все. В связи с тем что сделка переходит из мелочевки в крупняк, с моей стороны необходима какая-то гарантия, иными словами залог. В пределах оговариваемой суммы. Тоже общепринятая практика в бизнесе.
— Вдруг надумаешь сбежать, — объяснил Вован, сверкая тревожными очами. — Или хуже того. С пушкой тебе сам черт не брат. Ввяжешься в перестрелку, угрохаешь кого-нибудь, тебя повяжут, что же тогда — плакали наши денежки? Справедливо, нет?… Кстати, еще выпить есть?
Я достал из шкафчика заначку — непочатую бутылку «Белого аиста».
— Что вы имеете в виду под залогом?
Под залогом они подразумевали купчую на мою машину, которая у них была припасена с собой.
Вован вторично открыл сумку, достал канцелярскую папку и положил передо мной бумагу, заполненную по всем правилам и, как ни удивительно, уже заверенную нотариусом. По ней выходило, что я продал некоему Иванюку «Жигули» (все технические данные в отдельной графе) за три тысячи долларов. Печать на месте, подпись Иванюка, не хватало лишь моей подписи.
— Кто такой Иванюк? — спросил я.
— Так это же Сереня, — провозгласил Вован, будто сам пораженный этим обстоятельством.
— Я не скрываю, — с достоинством подтвердил Сереня, занятый разливом коньяка.
— Подписывай, дядя Вань, — благодушно поторопил Вован. — Заодно сразу обмоем.
— Но как же так? Если я подпишу этот документ, то уже неважно, отдам долг или нет, — машина все равно ваша? Ничего себе залог!
Вован с Сереней насупились.
— Эх, дядя Ваня, — вздохнул Вован. — Мы с Сереней хотя не такие образованные, как ты, зато людей понапрасну не обижаем… Вот скажи, мы с тобой скорешились или нет? Токо честно.
— Вроде скорешились.
— Мы тебя с Сереней хоть раз обманули?
— Вроде нет.
— Чего же ты, засранец, горбыля лепишь? Ты что, слепой? Третий пункт ты прочитал?
Я прочитал. В третьем пункте было сказано, что все спорные вопросы, возникшие между сторонами, решаются по суду.
— Вовик, но это же абсурд! Непонятно, зачем вообще здесь этот пункт. В какой же суд я должен обращаться? По каким спорным вопросам?
— Он над нами издевается, — взъярился вдруг Сереня. — Падлой буду, издевается!
— Терпение! — успокоил Вован. — Дядя Ваня хотя и старый, но в бизнесе новичок. И потом, Леонид Григорьевич просил, если можно, обойтись без увечий… Скажи, Вань, ты слыхал, что такое маркетинг?
— Да, слыхал. Это…
— Помолчи пока… Серый на тебя обиделся, и он по-своему прав. Гляди, что получается. Мы стараемся, выполняем все твои капризы: девочку — пожалуйста! пушку — пожалуйста! — а от тебя, выходит, никакого обеспечения? Так не бывает. На халяву у нас не проходит. Или деньги на бочку, или подписывай залог. У нас — фирма солидная.
— Тогда так, — я вроде нашел выход. — Пистолет забирайте, он мне не нужен. За Ольгу остаток принесу завтра в «Куколку». В пять вечера. Устроит? Отдам лично Щуке. Так ему и передайте.
— Псих, — буркнул изумленный Сереня и залпом выпил коньяк. — Натуральный псих. Не понимает по-хорошему.
Вован смотрел с сочувствием: его выдержка была беспредельной. Только левое веко нервно дернулось, он прижал его пальцем. Спросил:
— Ты до нас нигде ничего не пил?
— Я же за баранкой.
— Чудно, а похож на пьяного…
Он терпеливо объяснил, что по правилам маркетинга, если товар доставлен по адресу, тем более оружие, то обратного хода ему уже нет. И это логично. Иначе все так и будут бегать с пушками туда и обратно, мало ли какие у клиента появятся заскоки. Второе. Сама попытка отказаться от заказанного товара, то есть попросту кинуть купца, приравнивается к беспределу и наказывается только одним способом, ему пока не хочется говорить — каким. В любом случае за такую гнусную попытку сразу начисляются пени, увеличивающие цену вдвое. И третье. Если я полагаю, что Леонид Григорьевич, стоит поманить его пальцем, примчится за моими жалкими крохами, то я, дожив до седых волос, так ничего и не понял в жизни. Леонид Григорьевич уже оказал мне большую честь, встретился со мной лично. Но это было один раз, и на это, вероятно, у него были свои особые причины.
— Врубись, Ваня, — с жалостью сказал Вован. — Кто ты и кто он. Не будь смешным.
— Или ему отдам деньги, или никому, — уперся я. — У меня тоже есть причина.
— Он не просто псих, — вмешался Сереня, — он наглый. Подписывай бумагу, сволочь!
— Ничего не подпишу, пока не поговорю со Щукой.
Сереня размахнулся с правой руки, но я этого ожидал и подставил блок. Потом дотянулся и толкнул его в грудь. Вместе с табуреткой он свалился на пол и приложился затылком об угол газовой плиты. От резких движений со стола слетело несколько предметов, но бутылка коньяка устояла. Вован укоризненно покачал головой:
— Напрасно ты это сделал, мужик. Сереня не простит. Пойми, мы тебе лично зла не желаем, но работа есть работа. Подписывай купчую, пока он не очухался. Неужто еще пожить неохота?
В его голосе прозвучало что-то похожее на уважение.
— Неужели нельзя договорится без кулаков. Ты же, Вовик, культурный человек.
— Это тебя не спасет, Иван Алексеевич. Подписывай — и разойдемся миром. С Сереней уладим. Ну отвесит пару тумаков, не больше.
— Завтра принесу деньги в «Куколку». Не достану — подпишу. Щука согласится. Скажи, у меня важное сообщение. Касательно Шалвы.
— Касательно кого?
— Ладно тебе, Вовик, не темни.
— А ты не так прост, дядя Ваня?
Подозрительно долго не подававший признаков жизни Сереня наконец зашевелился и сел — спиной к плите. Обвел нас снизу ошалелым взором.
— Вставай, Серый, — позвал Вован. — Простудишься лежамши.
Сереня счастливо улыбнулся.
— Во вырубился, да?! Черепком о противень, — потрогал затылок, покряхтел. — Желвак вырос — с кулак. Ты же меня чуть не убил, сморчок.
— Отчаянный старикан попался, — похвалил меня Вован. — Хотя с виду не скажешь.
— Коньяк остался? — спросил Сереня.
— Целая бутылка, — успокоил Вован.
— Ну что, счас выпью, и будем дядю мочить?
— Погодим немного. Надо еще кое о чем покалякать.
— О чем, Вов? Он же невменяемый, — Сереня переместился за стол, налил полную чашку и махом выдул. На меня не глядел, будто я его больше не интересовал. Не понимал я этих ребят, нет, не понимал. В их поведении была какая-то иная логика, не внятная моему уму. Не первый раз с ними сталкивался — на дорогах, в магазинах, — и каждый раз они ставили меня в тупик. С виду обыкновенные молодые люди — сытые, ухоженные, редко повышают голос, — но все-таки иной раз возникает ощущение, что это пришельцы. То есть или они пришельцы, или мы — все остальное население, зачем-то задержавшееся на свете после окончательной победы рынка. Сосуществование почти невозможно: им тесновато, нам — страшновато. Для них Москва узкая, для нас тротуары чересчур просторны. Мнилось: укрыться, спрятаться от них можно за железными дверями квартир, но, как показал нынешний случай, это тоже иллюзия.
— Прости, Сережа, — повинился я. — Я же не ожидал, что ты так сильно шмякнешься.
За Сереню, глухого к мольбам, ответил Вован.
— Проблема не в Серене, — произнес задушевно, — ему не впервой. Проблема в тебе, дядя Вань. Почему ты ведешь себя как последняя сявка? Нельзя же так. Мы к тебе со всей душой, а ты нам сраку под нос… Ладно, доложу о твоем поступке Леониду Григорьевичу, пусть решает.
— Не понял, — поднял брови Сереня. — При чем тут Григорьевич? Ты хочешь сказать, эта гнида будет дальше жить?
— Недолго, — успокоил Вован. — До завтрашнего дня. Потерпи, сынок.
Забулькал звонок у входной двери, пожаловала Оленька. С ее приходом атмосфера разрядилась. Оба братана оживились, наперебой принялись за ней ухаживать, налили коньяку, пододвинули закусок, и она приняла это как должное, ничуть не оробела, не смутилась. Более того, когда развеселившийся Сереня, забыв о своем увечье, невзначай ее облапил, грозно цыкнула:
— Убери лапы, падаль! Глаз выколю.
Сереня блаженно заухал.
Я не знал, что и думать.
Эта новая Оленька — с крикливым, резким голосом, наполненным глумливыми интонациями, с резкими движениями, с ядовитым взглядом — хабалка, да и только. Но ведь я знал и другую Оленьку — ночную, нежную, робкую, умную, — нормальную девушку в состоянии любви. Какая же из них настоящая? Старый сердцеед, я всерьез озаботился этим вопросом, словно забыл, что любимая женщина имеет столько обличий, сколько дней в году. Думаю, и Жанна д'Арк бывала разной — по настроению, по обстоятельствам — одна в бою, другая в молитве, третья в шашнях с дофином; не говоря уж о праматери всех женщин, коварной и двуличной, но такой наивной — Еве.
Братаны хлопнули еще по чарке и начали собираться восвояси.
— Не будем мешать молодым, не будем, — галантно попрощался Вован, похлопав меня по плечу. — Завидую, счастливчик! Какую деваху отхватил почти задаром.
Сереня высказался более прозаически:
— Отсрочка тебе не поможет, дядя Вань. По всем счетам заплатишь с лихвой.
И, болезненно скривясь, погладил шишку на стриженой башке.
— Сделай холодный компресс на ночь, — посоветовал я.
Выпроводив их и вернувшись, увидел прежнюю Оленьку — безмятежную, рассудительную, дочь писателя и врачихи.
— Я предупредила, они не отстанут. Зачем приходили?
Я понюхал коньяк в чашке, но пить не стал. Странная задумчивость на меня накатила, как у больного, которому объявили результат обследования — требуется операция.
— Почему молчишь? Зачем приходили эти подонки?
— Подонки? Мне показалось, ты их совсем не боишься.
— Еще как боюсь! Их нельзя не бояться. У них в каждом рукаве по финке.
— Но ты так с ними разговаривала. Я бы даже сказал, командовала.
Худенькое личико расплылось в бесшабашной улыбке.
— С ними иначе нельзя. Если заметят страх, кинутся и разорвут… Ответь все-таки, зачем они?..
— Денег требуют. Машину хотят забрать. И потом, вон пушку принесли, как я заказывал, — пакет лежал рядом с тарелкой с нарезанным сыром. Оленька достала пистолет, покрутила, передернула затвор. По тому, как она с ним обращалась, было видно, что ей не впервой иметь дело с оружием.
— Газовый, — сказала пренебрежительно. — Самоделка. И сколько с тебя взяли?
Обескураженный, я спросил:
— Почему газовый? С чего ты взяла?
— Газовый — потому что газовый. Зачем он тебе? У меня два есть, получше этого. Сказал бы, я бы тебе и так подарила.
— Ты уверена?
— В чем?
— Что это газовый, а не настоящий?
— Как он может быть настоящим, если газовый. Но пару раз можно пальнуть, если тебе это важно. Он расточенный.
— Но они сказали — убойная пушка.
— Они могли сказать, что это пулемет. Иван Алексеевич, иногда ты меня удивляешь. Мой папочка тебе ровесник, но не такой наивный. Ой, а может, ты переутомился ночью? Может, тебе вздремнуть?.. Ступай отдохни, а я тут приберусь.
— Ты и это умеешь?
— Не сомневайся. На самом деле я очень трудолюбивая.
От ее глаз тянулся морок, как от речной заводи на рассвете. Мы так же подходили друг другу, как вода и пламень, но это ничего не меняло. С ней можно разговаривать. Обычно с ними не о чем разговаривать, а с ней можно говорить о чем угодно — вот самое примечательное. С ней можно разговаривать даже во сне. В докучливую серость моих дней вкралось что-то живое. Влетела в открытую форточку розовая птаха и зачирикала над ухом.
Оставил ее на кухне, пошел в комнату и позвонил Герасиму Юрьевичу. Доложил об очередном наезде и похвалился, что действовал строго по его указке: договорился о встрече в «Куколке», но время уточню попозже, когда они перезвонят. Предположительно встреча произойдет в шесть вечера. Полковник остался недоволен докладом.
— Иван, у тебя такое представление, что мы здесь все сидим и ждем твоего сигнала. Завтра предположительно в шесть — как-то несерьезно.
— Но я же от них завишу.
— От кого ты зависишь, лучше не говорить… Ладно, днем я на работе, вечером — дома. Иван, еще раз прошу, никакой самодеятельности. Очень опасно.
— Слушаюсь, товарищ командир.
…Хотелось еще кому-нибудь позвонить, душа требовала общения, но некому было. Принято считать, что общая беда объединяет людей, но на бытовом уровне это вовсе не так. Мои соратники по науке, и самый закадычный друг еще со студенческих времен Вася Толокнянников, по пришествии чумы, обрушившейся на страну под видом гайдаровских реформ, разбежались каждый по своим нишам, окопались там, где можно заработать на пропитание, и уже редко, разве что по праздникам, подавали голоса, звучащие как привет с того света. Созваниваясь, уверяли друг друга, что надо еще немного потерпеть, переждать, не может же в одночасье рухнуть целая цивилизация. А если может? Фальшиво укоряли друг друга: дескать, что же это мы, как волки, даже не повидаемся, не посидим за рюмкой чая, как встарь, — скучные, бессмысленные сетования, от которых несло, как вонью, душевным унынием и тленом. Наверное, не беда объединяет, а общая цель, но ее не было, каждый спасался в одиночку.
На кухне застал впечатляющую картинку: Оленька, повязавшись фартуком, драила с мылом газовую плиту. В воздухе давно забытый, терпкий аромат чистоты. На выскобленном столе — бутылка коньяку, две рюмки и блюдо с фруктами.
Словно гость, я, конфузясь, присел за стол. Обернулась, тыльной стороной ладони откинула волосы со лба, одарила домашней улыбкой.
— Наливай, я сейчас… Чуть-чуть осталось.
— Обживаешься?
— Почему бы и нет, — оставила плиту в покое, опустилась напротив. О Господи, опять это темное, глубокое свечение глаз, слепящее, обжигающее. Невозможно поверить: всего лишь девочка по вызову, юная жрица любви.
Спросила серьезно:
— Ведь тебе хорошо со мной, Иван Алексеевич? Скажи правду, без иронии.
— Хорошо мне будет в могиле.
Вздохнула с облегчением, будто дождалась благоприятного диагноза.
— И мне хорошо с тобой. Не понимаю, как… Третий день только о тебе и думаю. Ведь смешно, да?.. Но представь, если бы не вся эта кутерьма, если бы мы встретились иначе… У нас могло бы что-то быть?
— Я мог бы тебя удочерить, если бы ты осиротела.
— Негодяй! — вспыхнула, щеки порозовели, глаза брызнули смехом. — Обыкновенный старый циник. Но меня не обманешь. Вижу тебя насквозь. Тебя трясет от страха.
— Чего же я боюсь?
— Меня, — просто ответила она. — Того, что я такая молодая, цветущая и неукротимая.
— Ты — неукротимая?!
— Конечно. Живу как хочу, никто мне не указ. Ничего не скрываю. А ты лукавишь, отшучиваешься, прячешься. Стыдно, Иван Алексеевич!
Чтобы прервать нелепое любовное объяснение, я веско заметил:
— Не верю ни одному твоему слову, подружка.
— Почему?
— Так не бывает. Допустим, я мог воспылать страстью, как старый конь к молодой кобылице. Это называется похотью. Но ты-то — молодая и цветущая. Тебе что во мне? Чего ты такое могла найти, чего нет в других мужчинах?
— Так мало себя ценишь?
Тут у меня вырвалось наболевшее:
— Слабо сказано. Я себе противен до отвращения. В зеркало лишний раз избегаю взглянуть.
— Такого самокритичного мужчину всякая девушка полюбит, — утешила Оленька.
К ночи допили бутылку и легли спать.
К шести часам в «Куколку» набилось довольно много народу: столики почти все заняты, за стойкой бара — плотная кучка молодняка. Музыкальный агрегат радовал посетителей Лаймой Вайкуле. Диспозиция такая же, как и в первый раз. Щука подсел ко мне за столик, но не один, а с товарищем. От этого товарища за версту тянуло бедой. Смуглый кавказец лет двадцати пяти, с наркотически тусклым, будто задымленным взглядом. Сердце защемило, когда его увидел. Такому попадешь на зубок, пиши пропало. Сколько же их слетелось на Москву, на поживу, клевать мертвечину — уму непостижимо. Недавно в продовольственном магазине меня отозвал в сторону строгий, приземистый горец с унылым небритым лицом. Неизвестно зачем я за ним поплелся. Разговор был такой. Он спросил:
— Тебя как зовут, брат?
Я назвался. Никогда не скрывал своего имени. Он тоже представился:
— Гурам. Очень рад знакомству, брат.
— Взаимно, — сказал я. Горец загородил меня могучей спиной от остальной публики, многообещающе подмигнул.
— Ты здесь рядом живешь где-то, нет?
— Неподалеку?
— Заработать немножко хочешь, нет?
— Конечно, хочу.
Дальше Гурам рассказал, что он в магазине очутился случайно и у него здесь нет никого знакомых, а ему срочно нужны двести долларов. Если я принесу двести долларов, то буквально через час он вернется и отдаст уже пятьсот долларов или даже тысячу. Ему требуется время только для того, чтобы доехать до комплекса «Турист» и провернуть маленькую авантюру, о которой мне знать ни к чему. Выпуклые глаза горца светились печально и требовательно.
— Даже час много. Через сорок минут вернусь, получишь тысячу. Хочешь, нет?
Я изобразил радостное волнение, но все же поинтересовался, почему среди всей очереди он выбрал именно меня.
— Хороший человек, сразу видно, — исчерпывающе объяснил Гурам. — Есть с собой доллары, давай!
— С собой нет, — признался я, — но могу поспрошать у соседей. Хотя народец у нас бедный.
— Иди поспрошай, — вывел горец. — Только поскорее. Навар ждать не любит.
Я убрался из магазина, забыв, зачем приходил, благодаря судьбу, что на сей раз пронесло.
Но этот смуглян, которого привел Щука, был не из тех, кто по магазинам отлавливает русских придурков. Масть совсем другая.
— Господин чечен, — вежливо обратился я к нему. — Вы не обижайтесь, но так мы не договаривались. У меня с господином Щукой приватный разговор. То есть без свидетелей.
— Не бойся, — мутно ухмыльнулся кавказец. — Я не чечен. Говори при мне.
Щука добавил:
— Не тебе ставить условия, Иван Алексеевич… Гиви нам не помешает. Наоборот. Пусть послушает, какие секреты птичка принесла в клювике. Пацаны передали, ты какое-то имя помянул? Давай, слушаем тебя.
Пацаны, Вован и Сереня, как и в первый раз, расположились за одним из соседних столиков, но не заказали ни вина, ни закуски. С ними еще двое пацанов, тоже хмурых и недоброжелательных. Всякий раз, как я на них взглядывал, Сереня подымал руку и гладил затылок, красноречиво намекая на мой должок.
С полковником уговор был таков: как только он появится в зале и подаст знак, я должен передать деньги Щуке. Остальное меня не касалось, поэтому я и расспрашивать не стал. Они профессионалы, им виднее. Полковник уверил, что все обойдется без лишнего шума: рыбка мелкая. Деньги лежали у меня в кармане, в конверте, но не доллары, а пачка пятидесятирублевых. Я решил, какая разница, раз все равно деньги приобщат к делу в качестве вещественного доказательства, и еще неизвестно, вернутся ли они ко мне. Однако время шло к половине седьмого, а полковник задерживался.
— Чего молчишь? — поторопил Щука. — Поздно молчать.
— В глотке пересохло, — сказал я. Щука щелкнул пальцами, и откуда-то сбоку подлетел официант с пивом и подносом с креветками. По всему чувствовалось: за нашим столом не Щука главный, а именно горец с мутным взглядом, что вскоре и подтвердилось.
— Я спрошу, — заметил Гиви с нехорошей усмешкой, — ты ответишь, отец. Может, тебе так легче будет?
— Конечно, легче, — подтвердил я, ухватя кружку с пивом.
— Откуда Шалву знаешь?
— Какого Шалву? Никакого Шалву не знаю.
— Ребята сказали, был разговор про Шалву.
— Наверно, перепутали ребята, — я сдул с пива белую пенку. — У меня был друг грузин, но его звали Зураб.
Гивины очи на миг прояснились, в них блеснуло в каждом по острому жалу.
— Не надо шутить, отец. Гиви добрый человек, но он может рассердиться. Лучше этого не дожидаться.
— Вот именно, — поддакнул Щука.
— Шалва большой человек, — развил мысль Гиви. — Про него говорить — надо сперва подумать. А ты сказал, но не подумал. И он не грузин. Все ты путаешь, отец. Или нарочно дым пускаешь. Зачем нас позвал? Чтобы пивка попить?
На этот вопрос у меня был ответ.
— Извините, уважаемый Гиви, вас я вообще не звал. Я хотел передать деньги господину Щуке, он знает — за что. Только и всего. Какой еще Шалва? Мало ли что кому померещится спьяну.
— Дерзкие слова, — укоротил Гиви. — Могут стоить головы.
— Бабки при тебе? — спросил Щука.
Я похлопал себя по карману. Гиви откинулся на стуле, с любопытством меня разглядывая. У него было такое выражение лица, как если бы он увидел ожившую, разбухшую до невероятных размеров креветку. Он пока не решил, что с этой креветкой делать. Достал из куртки золотой портсигар, щелкнул крышкой — сунул в рот тонкую сигарету с черным ободком. Протянул мне портсигар.
— Хочешь, кури. Хорошая травка. Братья таджики прислали. Не чечены, не грузины — таджики. Опять не перепутай, отец.
Видно, что-то в этой шутке было особенное, потому что Щука зашелся в приступе смеха, да и сам Гиви самодовольно улыбнулся, но я соль шутки не понял. Взял сигарету, понюхал — пахло подпаленным торфяником. Оглянулся на зал, на дверь — что же это такое! Сереня снова потрогал затылок и обозначил размер шишака — с его кулак. Между столиками мотались в конвульсиях несколько помраченных пар — танцевали, что ли? Полковника как не было, так и нет. Может, задержался на каком-нибудь ответственном совещании по борьбе с бандитизмом. Вряд ли. Герасим — серьезный мужик. Он не подведет. Мы с ним водку пили, беседовали о смысле жизни, сидели с удочкой над бледной, рассветной рекой в ту дивную пору, когда вся земля вокруг принадлежала тем, кто на ней родился. Такое не забудешь.
— Если позволите, господин Гиви, я здесь курить не буду. С собой сигарету возьму.
— На тот свет, что ли? — тут уж Щуку скрючило от смеха. Гиви добродушно продолжил увещевание. — Пойми, отец, ты куда сунулся, не надо соваться. У меня к тебе лично обиды нету. Но Шалва большой человек, у него много врагов. Раз ты о нем помянул, кто ты — друг или враг? Если друг — пить будем, гулять будем. Если враг — накажем. Иначе нельзя.
— Я врагом ему быть никак не могу. Для меня любой Шалва все равно что родич.
Гиви задумался, переваривая услышанное, сладко сосал таджикский гостинец. Я перехватил соболезнующий взгляд Щуки, как бы говорящий: вот и хана тебе, братец! Наконец Гиви изрек:
— Очень грубо, отец. Про Шалву нельзя сказать — любой. Про тебя можно, про Леню можно, про Шалву — нельзя. — Повернулся к Щуке: — Заберу его с собой. В другом месте говорить будем. Здесь обстановка плохая.
— Пусть сперва бабки отдаст, — буркнул Щука. Я беспомощно заерзал, оглянулся и увидел полковника. Он стоял у стойки бара, повернувшись к ней спиной, со стаканом чего-то черного в руке и смотрел на меня. В кожаной куртке, рослый, с сосредоточенным лицом — неуместный, инородный в этом хлипком новорусском притоне, как полевой шмель в клоповнике. Поймав мой взгляд, чуть склонил голову и прикрыл глаза. У меня гора свалилась с плеч: уж очень не улыбалось ехать с рассудительным Гиви в какое-то другое место.
Достал конверт и протянул Щуке.
— Сколько тут? — спросил он, взвешивая конверт на ладони.
— Сколько смог пока собрать. Остальное — завтра.
— Будет ли оно у тебя, Ванюша?
Дальше началось кино. Все звуки — музыку и гомон — перекрыл зычный бас полковника:
— Всем оставаться на местах! Проверка документов!
В зале мгновенно образовался затор, через который к нашему столу пробились трое мужчин в спортивных костюмах. Двигались они так, точно переплыли реку. Ближе всех оказался Герасим Юрьевич. Он положил руку на плечо Щуке, забрал у него так и нераскрытый конверт:
— Подымайся, дружок, пойдешь с нами.
Щука полностью сохранил самообладание, холодно спросил:
— На каком основании, мент?
— Узнаешь по дороге. Только не рыпайся. Навредишь себе. — Ухватил Щуку за лохматую шевелюру и рванул вверх, как выдергивают морковку из грядки. Щукина морда всплыла над столом розовым абажуром. Резво проявил себя Гиви: никто не успел уследить, как в руке у него очутился черный ствол. С негромким хлопком, без пламени и дыма, пуля вырвалась из дула и вонзилась полковнику в грудь. В следующее мгновение один из спортивных мужчин мощнейшим ударом свалил Гиви на пол, а второй пришил его к паркету двумя, тремя выстрелами — я не смог сосчитать. Только увидел, как на смуглой коже горца вспыхнули красные пузыри, один на щеке, второй на лбу. Пока полковник валился на стол, в зале началась рубка. Вован и Сереня, а также те, кто с ними был, в самозабвенном порыве ринулись на выручку Щуки, но нарвались на такую свирепую отмашку спортсменов, что их буквально скосило, опрокинуло, как кегли. При этом Сереня схлопотал вдобавок к шишаку красную блямбу в переносицу и таким образом рассчитался со всеми земными долгами. Всю эту бучу я наблюдал словно периферийным зрением: передо мной темнело лицо Герасима Юрьевича, уложенное посреди пивных кружек. Он дышал и смотрел зорко. Прошептал побледневшим ртом:
— Щуку не упустите, ребята!
Щука, однако, не собирался никуда бежать. Оглушенный ударом чьей-то ноги, он спокойно возлежал на полу среди поверженных братанов.
Я обнял полковника за плечи и попробовал поднять. Как ни странно, это оказалось нетрудно. Цепляясь за меня, он встал — и мы побрели к выходу. Разношерстная публика молча, послушно расступалась перед нами. Гулкая тишина воцарилась в помещении.
— Держись, Гера, — взмолился я, сгибаясь под тяжестью его могучего тела, потерявшего ориентацию. — Сейчас отвезу в больницу. Тут рядом.
— Поделом дураку, — отозвался шурин. — Подставился, как сосунок.
Полночи просидели в больнице, в Первой градской. Жанна примчалась, оставив детей одних. Тихо, по-семейному куковали с ней в холле на черном кожаном топчане. Последние годы редко так удавалось побыть с сестрой, а тут наговорились всласть. Отца помянули покойного, матушку живую, старую, которая никак не соглашалась перебираться в Москву. Дотягивала век в одиночестве, в глухой, разоренной деревушке под Вяткой, в собственном доме. Наверное, права была, что не переехала. Ей там хорошо, разве что зимой скучновато. Летом мы ее навещали, в былые годы и я с Лялькой и с сыновьями, и уж всегда Жанна с детьми, — хоть месяц, хоть два, отпаивались у нее парным молоком. С Нелли Петровной, Лялькой моей, дружба у матери не порушилась даже после того, как мы развелись. Я жаловался в письмах: променяла, дескать, Лялька мужа на богатство, страшный грех, но матушка осуждала меня за эти упреки. Она считала меня кобелем, каким был и покойный отец, и сбить ее с какой-нибудь укрепившейся мысли было невозможно. Она жалела Ляльку за поруганную женскую долю. Внуков тоже жалела, они ведь из-за кобеля-папани в чужом доме горе мыкают.
Смешно, но в глубине души я был с нею согласен. Кто кого бросает в этом мире, разве разберешь. И по справедливости пусть уж лучше будет тот виноват, кто сильнее, умнее, а не удержал семью на плаву. Что я смог предложить Ляльке и сыновьям? Свою серую, скучную морду неудачника? Сопли и слезы по некогда великой науке? Женщине и детям такой груз вовсе ни к чему.
Маетно тянулись больничные часы. Жанна не упрекала меня за то, что втянул мужа в такую историю, но погрузилась в меланхолию. Мирно дремала у меня на плече, а когда просыпалась, заводила разговор не о том, что случилось, а вспоминала разные забавные происшествия из нашей прежней жизни. В ней было много хорошего, и, главное, люди не боялись, что их выбросят на помойку. Наверное, мы ностальгически приукрашивали былое, как это свойственно любым воспоминаниям. В том мире, который рухнул, тоже управляли мелкие людишки, Попиралось человеческое достоинство, распинали инакомыслящих, пели осанну лжепророкам, но все же зло там не было абсолютным. Во всяком случае, оно сохраняло свои лексические определения. Вор назывался вором, а не спонсором, проститутку не рядили в принцессу, убийца не слыл героем, и злобного ростовщика никто не представлял благодетелем человечества. В воровской зоне, где мы все очутились, человеческие понятия перевернуты, поставлены с ног на голову, и для многих именно это оказалось непереносимым испытанием. Люди умирали не от голода, не от болезней (хотя и это тоже), не от пули, а задыхались от гнусного смрада всеобщего нравственного распада. Покос по России шел небывалый, несравнимый ни с какой войной, но, честно говоря, я ожидал большего. Как и те, кто затеял отвратительную бойню, полагали, что победа будет скорой и полной. Ан нет. Миллионы обитателей необозримых пространств быстро приспособились к новым реалиям, к воровскому бытованию и уцелели. Неожиданная заминка поставила в тупик реформаторов, и они, вероятно, испытали шок, подобный тому, что испытал фюрер в период бессмысленного топтания своей армии под Москвой.
— Ассимиляция, — пробормотал я.
— Что? Уже пора? — сквозь сон отозвалась Жанна.
— Прежде Россия поглощала чужие племена, теперь впитывает, аккумулирует, перерабатывает чужеродные идеи. Глядишь, переварит себе на пользу. Этого не дано предугадать.
— Я ему говорила, — пролепетала сестра, — поменяй работу. Сколько было хороших предложений, куда там… Ты же его знаешь. Он брезгливый.
В четвертом часу утра к нам вышел врач — помятый мужичок средних лет в темно-синем халате. Мы поднялись навстречу, Жанна тяжело повисла у меня на руке.
— Ничего страшного, — сказал врач. — Мужик здоровый, оклемается. Отправляйтесь домой.
— Можно с ним поговорить? — спросила Жанна.
— Можно, но не нужно. Не услышит. Завтра поговорите.
У него на бледном лице светились проницательные глаза пожившего человека. Видно, вымотался до предела. Я сунул ему в кармашек халата бумажку достоинством в пятьдесят долларов. Так, на всякий случай. Врач сделал вид, что не заметил, но оживился:
— Побольше соков принесите, фруктов. Можно свежего творога. Если какие лекарства понадобятся, я скажу. Пока все, что надо, у нас есть.
— Как он себя чувствует, доктор?
— Чувствует он себя как человек, которому прострелили легкое, — врач улыбнулся. — Неприятная, знаете ли, вещь. Иногда отражается на здоровье.
Я отвез Жанну домой, но зайти в квартиру отказался. Оленька ждала меня. То есть я надеялся, что ждет. Когда уходил на свидание со Щукой, она готовила ужин.
По предутренней Москве я давно не ездил: ощущение лунного пейзажа. Но я не успел им насладиться. Протер глаза на «Войковской», закурил — а вот уже родные Строители — и четвертая сигарета в зубах.
Оленьки не было, зато записочку оставила. «Милый друг! Ждала до 11 часов, от тебя ни звоночка. Как это понимать? Если нашел себе другую кобылку, я вам помехой не буду. Простыни перестелила, курицу запекла в духовке, как ты велел. Правда, немного подгорела. Ох, печальна одинокая девичья доля! Чем же я тебе не угодила, любимый? Честно отрабатывала, сколько ты заплатил. Старалась из последних сил. Помнишь?.. Ладно, поеду горе мыкать с родимыми матушкой и батюшкой. Авось не выгонят. Ты злой, нехороший, вредный, гнусный человек, Иван Алексеевич, так и знай! Подсказывало сердце, не доверяйся ловеласам с их тугими кошельками и фальшивыми улыбками. И добрые люди предупреждали — не поверила. Кинулась сломя голову в страшный омут любви — вот и расплата. Ты меня бросил, да, любимый? Изменил с какой-то шлюшкой?.. Завтра буду ждать весточки, и коли подозрения подтвердятся — Москва-река неподалеку. Помнишь про бедную Лизу, негодяй? Вот здесь, здесь и здесь — упали мои слезинки, а ты, наверное, подумал, грязюки намазала.
Прощай, старый развратник! Навеки твоя, бедная Оленька. P.S. Как бы не надругался по дороге безумный таксист. В этом тоже ты будешь виноват. Безутешная Оля».
Спал я крепко, но недолго — часа два с половиной. По будильнику вскочил, умылся, выпил кофе и помчался открывать поликлинику. Оттуда на уборку территории, к магазинам. Надо дальше жить, а здоровый физический труд для успокоения нервов — самое лучшее средство.
У коммерческих ребят я проходил по категории бомжей, но считался немного с приветом. С самого начала поставил условием, что оплату получаю не натурой — водкой и продуктами, — а исключительно деньгами. Настоящий бомж никогда не привередничает: он выше этого. Второе: иной раз в разгар уборки я вдруг о чем-то задумывался (проклятое наследие совкового режима) и замирал как вкопанный, с метлой наперевес, что, разумеется, производило на коммерсантов угнетающее впечатление. Третье: никогда не похмелялся с утра. Были еще мелочи, которые выделяли меня из массы добропорядочной обслуги. Но главное, после чего меня стали показывать клиентам как местную достопримечательность, — это после того, как однажды меня застукали с книжкой в руках: «Научный вестник» на английском языке. Кудрявый паренек, который обнаружил меня в подсобке, едва поверил своим глазам:
— Что это у тебя, дедок?
Как мог, я оправдался: дескать, нашел на помойке, но книжка пустая, без картинок. Однако именно с того дня за мной окончательно закрепилась репутация шиза. Соответственно платить стали хуже: иногда отваливали по тридцать — сорок рублей за утро, а иногда — кукиш с маслом, вообще ничего, говорили:
— Ступай, Ваня, домой, не вертись под ногами. Завтра получишь. Иди, читай свои книжки.
Сегодня дежурил в магазине Кузя-Грек, крутолобый, бледноликий пацан лет двадцати двух, с массивной золотой серьгой в ухе. С Кузей-Греком мы дружили. Он из элитной семьи, папа у него чуть ли не директор Сокольнической ярмарки, а маманя — пуще того, чиновник из мэрии. Сам Кузя проходил низовую стажировку в магазине и одновременно учился в одном из самых престижных колледжей при бывшей Плехановке.
Кстати, умный и образованный Кузя-Грек был одним из немногих, кто не считал меня шизанутым, относился ко мне с уважением. Как-то философски объяснил:
— Понимаешь, Иван, в вашем поколении тоже наверняка были дельные, толковые люди, но им не давали развернуться. Режим вас давил. Родись ты попозже, думаю, не метлой бы махал, а глядишь, купил бы один из этих шопов. У тебя в глазах есть остатки разума. Но тут уж, как говорится, не мы выбираем время, а оно нас. Обижаться нечего.
Я был искренне благодарен за теплые, сочувственные слова.
Кузя-Грек открыл подсобку, где хранил инструмент: лопату, совок, ведра, метлу, несколько разных скребков. Я на скорую руку переоделся, попросту накинул поверх костюма форменный, с оранжевой полосой рабочий халат. Кузя стоял рядом.
— Немного ты припозднился, Вань. Хорошо хоть опередил Савла.
Савл Панюков — здешний надо всеми магазинами пахан, — обычно прикатывал спозаранок, на черном «мерсе», с двумя машинами охраны, — и если не заставал меня на месте, оправдываться было бесполезно, все равно не заплатит. Тридцатилетний Панюков (кличка Сова) был справедливым человеком и никогда не поступался принципами, тем более что у него за плечами, несмотря на молодость, было уже три ходки к Хозяину. Он так говорил: «В бизнесе, ребята, как в зоне. Кто опоздал, тот не жрамши. В фигуральном, конечно, смысле. Улавливаешь, Ванек?» Когда Панюков обращался непосредственно к подчиненному человеку, тому следовало, не опуская глаз, отвечать только «понял» или «не понял», и больше ничего. Витиеватых ответов он не терпел, признавал их за дерзость, за это можно было схлопотать по суслам. Я всегда отвечал на любой вопрос утвердительно, что нравилось Панюкову, и он обещал со временем перевести меня на какую-то комплексную оплату с начислением на страховой полис. Хотя я отвечал Панюкову всегда «понял», на самом деле многого в новой жизни я так и не уразумел. К примеру, до сих пор не знал, что из себя представляет этот полис, да, честно говоря, и знать не хотел. Зачем? Такая же бессмысленная лакейская выдумка, как и все прочие нововведения властей. Общий принцип ясен: у них там, у цивилизованных, есть полис, Белый дом, акции, брокеры, права человека, коровье бешенство и так далее до бесконечности, значит, и у нас должно быть. В этом мире, пожалуй, уже никогда не сойтись тем, кто воспринимает все эти и многие подобные слова как родные, с тем, кто чувствует в них издевку.
— Проспал, что ли? — спросил Кузя-Грек.
— За ящиком засиделся вчера.
— Чего смотрел?
— Ночью самый смак, — я подмигнул. — Такие крали, пальчики оближешь. С часу до четырех беспрерывный трах. Хоть полюбоваться перед смертью. У нас-то ведь ничего этого не было. В темноте жили.
— То-то и оно, — Кузя нацелился продолжить тему, но я быстренько убрался на улицу.
Панюков подкатил, когда я разравнивал грядки с черноземом, красиво разбитые вдоль магазинов. Специально привезли несколько самосвалов жирной, рассыпчатой земли, о какой занюханный совок на своих шести сотках мог только мечтать. Панюков подошел поздороваться. Ткнул пальцем куда-то поверх ограждения.
— А это что?
— Где, Савел Игнатович?
— Протри зенки! Вон на стене.
Я проследил за его взглядом и увидел на белой штукатурке пакостную надпись, сделанную углем, из тех, которые встречаются в метро или на вокзалах. Из этой надписи следовало, что наш всенародно избранный президент и всеобщий благодетель одновременно является палачом и иудой. Как это мы все утро тут крутились с Кузей-Греком и не заметили?
— Безобразие! — раздраженно сказал Панюков. — Совсем обнаглели совки. Кстати, это не вы тут с Греком нацарапали?
— Помилуй Бог! — возмутился я. — Да он свободу всем людям дал, как Степан Разин. Кто бы я без него был.
— Точно, — кивнул Панюков-Сова. — Без него такие, как ты, надрывались в своих шарашках за сто рублей в месяц. А теперь ты равноправный со всеми человек. Можешь оформить паспорт и — кати за границу. Или дома бабки рубить, хоть до усрачки.
— Святое дело!
— Хорошо, что понимаешь, Ванюша. Только чего-то у тебя глазенки бегают. Признайся все-таки, не ты намарал?
— Клянусь мамой! — сказал я.
— Ладно, бери тряпку и стирай. Токо чтобы побелку не повредить.
— Постараюсь, Савел Игнатович. Однако боюсь, придется подкрашивать. Уголь — он ведь маркий очень.
— Не умствуй, парень, тебе не идет.
Около часа убухал на эту работу, хотя Кузя-Грек добровольно пособлял: развел эмалевую краску в горшке. После нашего ремонта на стене остался голубоватый подтек, но если смотреть издали, незаметно. Панюков-Сова остался доволен. Полюбовавшись на стену, отслюнил целую сотнягу, но предупредил:
— Больше этого не делай, Ванек! Дома стены малюй, но не здесь. Еще раз увижу, лоб разобью. Понял, нет?
— Справедливо, — сказал я.
Из дома позвонил Оленьке, но снял трубку ее отец. Я назвался, поздоровался. Он ответил строго:
— Иван Алексеевич, вы не могли бы к нам заглянуть?
— Конечно, могу. Когда прикажете?
— В любое удобное для вас время. Хоть прямо сейчас. Зачем откладывать, верно?
— Скажите, Оленька дома?
— Как раз о ней хотелось бы поговорить.
— Что-нибудь случилось, Валентин Гаратович?
— Пока еще, слава Господу, нет.
Я пообещал прибыть через час. Принял душ, побрился, выпил большую чашку кофе и поехал.
День стоял теплый, почти летний, но на душе было погано. Вместо светофоров перед глазами вспыхивали кровяные пузыри на лицах погибших братанов — Гиви, Серени. Сильное все-таки впечатление — убийство, которое происходит у тебя на глазах.
Дверь отворила Оленька, кинулась на грудь, расцеловала. Худенькое, упругое тело забилось в руках, одарив истомной слабостью.
— Не бросил, не бросил, — лепетала, изображая маленькую девочку. — Только напугал, напугал, негодяй!
Озорничала, но в глазах разглядел что-то чересчур серьезное, чего вчера не было.
— Отец твой меня вызвал.
— Да, да, он ждет тебя, там, в комнате… Почему ты вчера не пришел?
— Вчера вся ваша шарашка накрылась, вместе со Щукой.
— Как это? — изумление, смешанное с недоверием.
— Да вот так это. Некоторых постреляли. Щуку утянули в милицию. В тюрьме теперь будет плавать.
— Иван, что ты говоришь? Разве так шутят!
Отстранилась, пригорюнилась, испуг проступил светлым румянцем.
— Какие там шутки. После подробнее расскажу. Ты поедешь со мной?
— Спрашиваешь! У тебя же за две недели уплачено.
Повела к отцу. Тот сидел в плюшевом кресле под горящим торшером, с газетой в руках. Длинный, до пят, шелковый халат зеленого цвета, на голове некое подобие испанской шапочки, в зубах трубка. Встретил радушно. Затряс бородой, крепко пожал руку, уперся взглядом за спину, где пританцовывала Оленька.
— Присаживайтесь, Иван Алексеевич, милости прошу. А ты, деточка, оставь нас, пожалуйста, ненадолго одних.
— Папа!
— Иди, иди, приготовь нам кофе.
Оленька гордо удалилась, состроив на прощание утомительную гримасу. Валентин Гаратович, сделав мучительную, но неудачную попытку посмотреть мне в глаза, начал так:
— Вы, наверно, знаете, Иван Алексеевич, что Олюшка у нас единственная дочь?
— Да, вы говорили в прошлый раз.
— У вас у самого есть дети?
— Да, несколько.
— Тогда не стоит объяснять, что такое отцовские чувства. Скажу откровенно Оля — послушная, умная девочка, она никогда не доставляла нам с матерью хлопот. Училась хорошо, поведение примерное, да вы сами видите. Семья у нас небольшая, но дружная и достаточно обеспеченная. Лишений она никаких в своей жизни не видела. Не берусь судить, хорошо это или плохо. С одной стороны, конечно, хорошо, но с другой… Семейное благополучие иногда создает у ребенка ложное представление о реальности. Олюшка никогда не сталкивалась с изнанкой жизни, мы с матерью тщательно оберегали ее психику — и вот представьте наше удивление и, я бы даже сказал, потрясение, когда она вчера заявила, что покидает нас.
Писатель обиженно засопел, зажег спичку и попытался раскурить трубку. Результат получился загадочный. Трубка не взялась, но дым вдруг пошел у него из ушей.
— Иван Алексеевич, вы понимаете, о чем я? — его взгляд прошелся по моим волосам.
— Она куда-то уезжает?
— Не надо, Иван Алексеевич. Мы с вами пожилые люди. Она заявила, что переезжает к вам. Или вы не в курсе?
— Первый раз слышу.
— Ах даже так! Интересный вы, однако, человек. Может быть, у нее спросим?
— Зачем же, я верю.
— Чему верите?
— Тому, что вы сказали. Что Оля переезжает ко мне.
— Тогда позвольте спросить, понимаете ли вы, какую берете на себя ответственность, задурив голову наивной девочке?
Разговор нелепый, у меня не было сил ни улыбнуться, ни разозлиться.
— Первый раз имею дело с писателем, — брякнул я некстати. Его точно иглой кольнуло:
— Ах оставьте, батенька. Какие теперь писатели. Были да сплыли. Это все в прошлом. Не осталось ни писателей, ни читателей. Только потребители и оптовики. Рынок, батенька. Или вы про это тоже первый раз слышите?
— Но как же, — возразил я. — Есть писатели. Я сам видел, их показывают по телевизору. Презентации у них, премии всякие. Вокруг президента вьются, советуют ему, какую реформу делать. Кого казнить, кого помиловать. Коммунистов ловят, фашистов.
Здесь произошло небывалое. Валентину Гаратовичу удалось одновременно раскурить трубку и взглянуть на меня в упор. Прямо в душу устремилась свинцовая тоска смертельно усталого человека. Но голос зазвучал твердо:
— У вас иронический склад ума, Иван Алексеевич. — Наверное, на это Олюшка и клюнула. Ее всегда тянуло к людям, которые относятся к жизни с этакой снисходительной усмешкой. Легкие люди, одним словом. Увы, мы с ее матерью к таким не принадлежим. Мне все давалось трудно, и ко всему я относился серьезно, может быть, слишком серьезно. И к писательской работе в свое время, и к нынешнему промыслу, будь он неладен.
Я открыл рот, чтобы выразить ему сочувствие, но писатель остановил меня, подняв руку с трубкой.
— Боюсь, вы превратно истолковываете мои слова. Или я выбрал неверный тон. Я вовсе не в претензии на вас за Олюшку. Она почти взрослая, ей решать. В конце концов неизвестно, с кем ей будет лучше: с пожилым, интеллигентным человеком, вроде вас, или с каким-нибудь рыночным лоботрясом с одной извилиной в голове… я не про это. Раз уж так вышло, что мы на какое-то время породнимся, — по тону понятно: он не думает, что это время слишком затянется, — хотелось бы знать род ваших нынешних занятий. Проще говоря, чем вы зарабатываете на жизнь и как собираетесь обеспечивать Олюшку? Она говорила, вы когда-то занимались наукой?
— По молодости…
— Это несерьезно. Если Олюшка переедет к вам, хотелось бы по крайней мере быть уверенным, что она ни в чем не нуждается, не голодает. Причем если вы, Иван Алексеевич, рассчитываете на нашу помощь, то должен сказать, есть некие принципы…
— Я прилично зарабатываю, — не выдержал я. — Кое-какую работу выполняю на дому, таксишничаю. Негусто, конечно, но на хлеб хватает… Валентин Гаратович, вы меня немного обескуражили. Оленька ничего мне не говорила о своем решении.
— Может, робела, стеснялась. Девичья скромность и все такое… Но обязательно скажет, не сомневайтесь. Она с утра вещи собирает. — Тут, легкая на помине, прибежала Оленька и сказала, что кофе остывает. Мы переместились на кухню.
Еще в первое посещение я заметил одну характерную особенность в отношениях Оленьки с отцом: что бы он ни сказал, все вызывало у нее смех. Стоило ему только рот открыть, пробурчать что-нибудь даже невразумительное, как она тут же начинала хохотать. Смех вспыхивал в ней какими-то судорожными толчками, при этом она смотрела на отца с нежностью. Валентин Гаратович держался с нами обоими с суровой укоризной, как с нашкодившими школярами, что делало ее веселье еще более бурным. Под конец и я заразился от нее дурнинкой и начал гнусно подхихикивать. Допустим, Валентин Гаратович уныло изрекал, словно сообщал о конце света:
— Когда я был писателем, в ЦДЛ можно было на десятку прилично поужинать. Да еще, представьте себе, с вином.
Оленьку скрючивало от смеха, и я подтренькивал тенорком, вовсе не понимая, что такого смешного он сказал. Или:
— Вот вы, Иван Алексеевич, говорите — наука. Что там наука? Скоро у нас на десять человек будет один, умеющий писать и читать. И это еще не предел. Вы посмотрите результаты опросов в школах. Девочки мечтают стать проститутками, а мальчики — киллерами. Самые сейчас престижные профессии.
Тут уж Оленьку хватал смеховой паралич, и я смущенно отворачивался. Замечу, Валентин Гаратович на странное поведение дочери никак не реагировал, хотя все больше мрачнел.
Пора было уматывать. Я поблагодарил хозяина за кофе.
— Если не возражаете, Валентин Гаратович, договорим в другой раз. К сожалению, мне пора.
— Воля ваша, — заметил писатель, уставясь в пол. — Я, собственно, только высказал свое беспокойство.
Оленьку последний раз тряхнуло смехом, как током, и она поплелась за мной по коридору, волоча два огромных чемодана.
— Чемоданчики-то оставь, — сказал я. — Зачем они тебе?
— Как зачем? Тут бельишко, мелочевка всякая на первое время.
— Надо сперва кое-что обсудить.
— Обсудим в машине.
Солнце вокруг. Открыли окна, курили. Не знаю, как объяснить, но я чувствовал некое раздвоение: с одной стороны, ощущение большого собственного паскудства — полуживой по моей вине Герасим в больнице, и прочее такое, что давило совесть, а с другой стороны, необыкновенный душевный подъем, чистый, как на грибной охоте или на зорьке над рекой, когда крючок потянула неведомая, крупная рыбина. Причина раздвоения сидела рядом и гневно сверкала темными очами.
— Не хочешь меня, так и скажи. Чего тебе еще надо? Или я плохо готовлю? Или нехороша собой?
— Не понимаю, как это вообще взбрело в голову?
— Что — это?
— Переехать ко мне. Тебе что, дома плохо?
— А то! Ты их видел?
— Ты не любишь родителей?
— Очень люблю. Потому и бегу от них. Невыносимо смотреть. Они же истраченные, высосанные. Коммерсанты! Лучше я при тебе буду служанкой, чем с ними тюки на рынок таскать.
Глаза ее наполнились слезами, и я перевел разговор на другое.
— Тебе неинтересно, что вчера произошло?
— А-а, я тебе не верю. Кто это Щуку посадит? Да у них вся милиция на побегушках. Но это неважно.
— Что — неважно?
— Я все равно туда больше не вернусь.
Как истинная женщина, хотя и юная, она не умела договаривать свои мысли до конца, и то, что утаивала, было неизмеримо важнее того, что произносила вслух. Лет двадцать мне понадобилось, чтобы понять и оценить это женское свойство.
— Когда же ты решила, что будешь жить со мной?
Улыбнулась, слезы высохли.
— Не усложняй, Иван Алексеевич. Я хоть молодая, да не дурочка. Вижу, как ты маешься. Влюбился — и маешься. Не надо, успокойся.
— Чушь какая-то, — заметил я неуверенно.
— Нет, не чушь. Ты так устроен, все привык взвешивать, рассчитывать, оглядываться вокруг — кто что скажет, не осудят ли. Вы все так устроены. Вечно создаете изо всего проблемы, а проблемы никакой нет. Нам хорошо вместе, верно? Ну и ладушки. Не надувайся только, как сыч. Покантуюсь у тебя недельку или месяц — сколько понравится. Надоест — прощай Оленька. Вот и все. Не замуж собираюсь.
— И на том спасибо.
— Замуж мне, пожалуй, рановато. Захочу ребеночка родить, тогда подумаю. В любом случае тебе ничего не грозит. Ты в мужья не годишься, любимый.
— Почему это?
— Потому.
— И все-таки — почему? Раз начала, договаривай.
— Господи, Иван Алексеевич, ну какой из тебя муж? Ни кола ни двора.
— Как это ни кола ни двора? А квартира, а машина?
— Вот эта тачка? Да мне месяц назад один итальянец, Джанни Флоретти, фирмач настоящий, руку и сердце предлагал, и то я отказалась.
— Почему же отказалась?
От ответа уклонилась, коснулась моей руки:
— Не обижайся. Я ценю, что ты для меня сделал.
— Что я для тебя сделал?
— Как же! В квартиру ночью пустил, денежки заплатил за целых две недели. Бандюков не испугался, задницей рискнул. Это настоящая любовь…
— Все сказала?
— Я же не отказываю тебе окончательно. Поживем — увидим.
Беда не в том, что я увлеченно поддерживал бредовый разговор, а в том, что сердце сладко екало в такт ее словам. Вне зависимости от того, что она произносила, Оленька казалась мне умной, ироничной и сверхъестественно желанной. Крепчало любовное наваждение, замешенное на возрастном слабоумии — и что с этим делать? Так микроб проникает в кровь. Единственное лекарство — переболеть, переждать, пока организм сам с этим справится.
Я завел мотор и тронулся с места. По дороге заехали на Черемушкинский рынок, прикупить чего-нибудь вкусненького: Оленька хотела фруктов, а я намерился взять бараньей парнинки для поддержания потенции. Путешествие по рынку оказалось нелегким испытанием. Пока ходили между рядов и приценивались, смуглоликие красавцы продавцы раз сорок изнасиловали Оленьку на моих глазах, при этом она даже не поморщилась. На меня джигиты не обращали никакого внимания, словно я был при ней собакой-поводырем. Правда, один разгорячившийся абрек, предложивший ей бесплатно ящик помидор, лишь бы оставила телефончик, благосклонно ткнул пальцем:
— Дядька у тебя сильный, да! Пусть несет ящик. Хороший помидор, сочный, как твои щечки, красавица!
С ухажерами Оленька обращалась пренебрежительно, глядя насквозь и словно не слыша. Уже в машине объяснила:
— С хачиками главное не вступать в контакт. Потом не отвяжутся. Про них преувеличивают, что вроде они звери. Нормальные ребята, только настырные. Оксфордов, конечно, не кончали. Мозгов-то нет.
— Тебе виднее, — сказал я.
С того момента, как мы вернулись в квартиру, мир для меня сузился до узкой щелки, через которую я подглядывал за Оленькой. Млел, блаженствовал, превращаясь в натурального идиота. Ряд прекрасных изменений милого лица. Она бродила по комнате, хлопотала на кухне, переодевалась, подкрашивала губы, смеялась, пила пиво, напевала, курила, дерзила, хохотала, падала на кровать, подманивая похотливым, многообещающим оком, кусалась, вопила, замирала, как небо в сумерках, — и меня не покидала мысль, что все это происходит в другой реальности, куда мы переместились по волшебству.
В нормальное состояние меня вернул телефонный звонок, раздавшийся среди ночи. Я снял трубку:
— Алло!
Голос ответил мужской, незнакомый, официальный:
— Иван Алексеевич?
— К вашим услугам.
— Нам необходимо встретиться.
— С удовольствием. Вы кто?
— Это неважно. Это при встрече. Запишите, пожалуйста, адрес.
Я сказал, что запомню. Звонивший назвал юридическую фирму «Алеко», расположенную на Беговой.
— Завтра утром, хорошо?
— В чем все-таки дело? Хотя бы намекните. Не могу же я ехать…
— Комната восемнадцать, — сухо сказал мужчина. — Уверяю, это в ваших интересах, Иван Алексеевич.
— Что в моих интересах?
— Наша встреча, что же еще, — он хмыкнул, будто икнул, и повесил трубку. Я сидел завороженный. Оленька дремала, сверив с кровати голую руку.
Чтобы разыскать юридическую контору, не пришлось долго мыкаться. Солидный двухэтажный особняк в глубине двора. Над массивной дверью голубая вывеска-плита: «Алеко» — и почему-то изображение Георгия, поражающего змея. Я нажал кнопку вызова на кодовом устройстве. Сиплый голос отозвался в мембране:
— Чего? К кому?
Я сказал, в восемнадцатую комнату.
— К Михасю, что ли?
— Наверное.
Щелкнул замок, я толкнул дверь. Дюжий охранник вылез из-за низенькой конторки, подошел вплотную.
— Оружие есть?
— Какое оружие? Вы что?
— Топай на второй этаж, дверь налево.
Судя по его облику и повадке, я не удивился бы, если бы он выстрелил мне в спину.
По общей атмосфере, по гулкой тишине, по коврам на лестнице чувствовалось, что я попал в серьезное учреждение.
За дверью под номером 18 открылся просторный кабинет с массивным письменным столом, с суперсовременной офисной мебелью, с тяжелыми плюшевыми шторами на окнах. Потолок с лепниной.
За столом сидел человек примерно моего возраста, иссиня-смуглый, курчавый, с сочным, ярким, будто окровавленным, ртом. Глаза — как два черных блюдца. Одет элегантно, но по-казенному — костюм, галстук. Увидя меня в дверях, не вставая, поманил к себе:
— Иван Алексеевич?
Я кивнул, прошел к столу, опустился на место для посетителей. Спросил (довольно глупо):
— Это вы вчера звонили?
— Да, да, конечно, кто же еще… — он искал что-то на столе, сдвинул бумаги, заглянул под телефон. Даже выругался себе под нос. Но внезапно перестал суетиться, поднял печальные блюдца-глаза:
— Странно все это, Иван Алексеевич, вы не находите?
— Что именно?
— Да вот минуту назад заполнял бланк — и точно корова языком слизнула. В последнее время вообще все теряю… Впрочем, давайте сразу к делу, не возражаете?
Я изобразил повышенный интерес. Ночью и пока ехал сюда, меня мучили темные предчувствия, но, когда увидел этого Михася, от сердца отлегло. Чиновник, обыкновенный чиновник и не более того. Хотя и работает в какой-то загадочной конторе. Я уже пожалел, что так неразумно, по невнятному звонку, ничего не выяснив, сорвался из дома и пересек весь город. Что поделаешь, нервы после заварухи в «Куколке».
— Значит, так… Давайте, Иван Алексеевич, сразу определимся. Я представляю потерпевшую сторону, вы, так сказать, ответчик. Тут, надеюсь, все ясно?
— В каком смысле? Как раз ничего не ясно, — я искренне озадачился. — Может, вы меня с кем-то перепутали?
Клерк усмехнулся снисходительно, откинулся на спинку стула.
— Как можно, Иван Алексеевич. У нас таких ошибок не бывает. Вот в Министерстве юстиции… Впрочем, не имеет значения. Уточните, что вас смущает?
— Какой ответчик? Какая потерпевшая сторона? Ничего не понимаю.
Михась Германович (имя-отчество и фамилию Бородай я прочитал на табличке с обратной стороны кабинета, там была указана и должность — советник по общим вопросам) насупился.
— Иван Алексеевич, вы, судя по анкете, образованный человек, верно?
— При чем тут это?
— Зачем же нам в прятки играть? Поступила жалоба некоего Гария Хасимовича Магомедова. Вам знаком такой человек?
— Первый раз слышу.
— Неважно… Заявитель уверяет, что по вашей вине понес значительные материальные и моральные убытки. Перечислять не буду, но, в частности, при исполнении служебных обязанностей погиб его сотрудник Гиви Кекосян. Это имя вам тоже ничего не говорит?
Он глядел на меня с каким-то гнусным торжеством, будто поймал за руку, которую я запустил к нему в карман. Вот оно, понял я. Догнали все-таки, гады. Ничего не кончилось вчера, все только начинается. Что ж, на что-то другое рассчитывать было глупо. Назвался груздем — полезай в кузов. Полковник в больнице — вот что плохо.
— Повторяю, — по-прокурорски строго пророкотал подлюка Михась. — Имя Гиви вам знакомо? Хочу сразу отметить, он был нашему дорогому Гарию Хасимовичу вместо сына… Молчите? Хорошо, пойдем дальше. Мы тщательно проверили жалобу господина Магомедова, и, увы, все подтвердилось. И Гиви нет, и убытки огромные. И ваше, дорогой Иван Алексеевич, непосредственное участие в этом кошмаре тоже не вызывает сомнений.
— О какой сумме идет речь?
— Пока — двести тысяч долларов.
— Что значит — пока? Потом будет больше, что ли?
— Возможно. Это предварительные прикидки без учета процентов и штрафных пени.
Я спросил разрешения и закурил. Честно говоря, не сумма (двести тысяч!) меня поразила и даже не то, что ее потребовали именно с меня, который в руках больше двух тысяч никогда не держал, а обстановка, в которой это происходило — офис, кабинет, чиновник за казенным столом. Абсурд происходящего усиливался манерами кудряволикого, чернобрового Михася Германовича, который вел себя так, как вел бы себя любой другой клерк в любом другом присутственном месте — будь то налоговая инспекция, паспортный стол или служба ГАИ. Держался чуть устало, чуть покровительственно, чуть нагло, чуть раздраженно — то есть со всеми нюансами, к которым мы давно, еще при Советах, привыкли в государственных учреждениях.
— Скажите, Михась Германович, до того, как попали в банду, где вы работали? Кажется, вы упомянули Министерство юстиции?
Двойник совслужащего поморщился, двинул через стол бронзовую пепельницу. Но я предпочитал стряхивать пепел на ковер.
— Зачем вы так? Какая банда? Вам, может быть, кажется, что сумма завышена? Так у нас, пожалуйста, все юридические обоснования. Желаете ознакомиться?
— Сумма как раз меня устраивает. Мне любопытно, как такой человек, как вы, вляпался в эту грязь? Что вас привело к этому? Или с голоду помирали?
На чернобрового юриста вопросы подействовали удручающе.
— Иван Алексеевич, извините за прямоту, вы прямо как с луны свалились. Что это вам мерещится? Банда, грязь! Очнитесь, поглядите вокруг… И потом, разве это я устроил побоище в «Куколке»? Или это я гоняюсь по городу за молоденькими красавицами? Ая-яй, уж если кому и должно быть стыдно, так это вам. Разве не так?
На это нечего было возразить.
— Голубчик мой, — продолжал он победительным тоном, — за все в этой жизни приходится платить. Не нами заведено.
— Но вы же знаете, у меня не может быть двухсот тысяч. Проживи я еще две жизни, их все равно не будет.
— Смотря как жить, — лукаво усмехнулся Михась Германович. Однако вопрос не в этом. Как юрист, могу сообщить: отсутствие денег никак не может служить оправданием для невыплаты долга. Это же очевидно. Кстати, я всего лишь посредник, промежуточное звено. Но в моих полномочиях и даже моей обязанностью является предуведомить вас, что задержка с выплатой повлечет за собой самые неприятные последствия.
— Какие же?
Михась Германович закатил черные блюдца под лоб, тяжко вздохнул. Похоже, ему горько было даже думать о том, что меня ждет.
— Ваш Гарий Хасимович — это, вероятно, Шалва? По кличке Тромбон?
Михась Германович окатил меня жгучим взглядом (именно окатил, словно снял мерку для похоронного костюма), заметил с некоторым раздражением:
— Вы все время отвлекаетесь, Иван Алексеевич. Ужасное свойство бывших интеллигентов: их так и тянет на философию. Я в принципе не прочь пофилософствовать, но сперва давайте закроем нашу маленькую финансовую проблему. Говорите, двухсот тысяч у вас нет? Ничего. Могу предложить щадящие условия, выплату долга по частям. Сразу выплачиваете двадцать пять тысяч, остальное — вразбивку на месяц. Но, естественно, уже с процентами. Скажем, десять процентов на каждый просроченный день вас устроит? Это по-божески, уверяю вас. Предлагаю на свою ответственность, потому что вы мне симпатичны. Возможно, Гарий Хасимович не согласится с такими поблажками, но попытаюсь его убедить.
Что-то щелкнуло в моих размягченных мозгах, и я сморозил такую глупость, за которую по сей день стыдно:
— А если я прямо от вас пойду к прокурору?
Надо отдать должное выдержке кудрявого юриста: он не улыбнулся.
— К прокурору вы, разумеется, не пойдете, не такой уж вы глупец, какого изображаете. Скорее всего помчитесь в больницу к своему воинственному шурину. Но я бы и этого не советовал.
— Почему?
— Вы и так его подставили, зачем усугублять. Еще неизвестно, выживет ли он. Пора бы угомониться, Иван Алексеевич. Вам ли брыкаться. Лучше сосредоточьтесь на главном, мой вам совет. Продайте что-нибудь — машину, дачу. Обратитесь к друзьям, к родственникам. По-христиански обязаны подмогнуть.
— У меня нет богатых друзей.
— Зачем же так? Пораскиньте умишком в спокойной обстановке. Прежде вы вращались во влиятельных кругах: профессура, промышленники. Не все же обнищали. Никоторые, полагаю, напротив, выбились в люди, вписались, так сказать…
— Страшный вы человек. Лицо, манеры, галстучек, кабинетик этот, а на самом деле волк. Прямо оторопь берет.
Его опечалили мои слова:
— Не заблуждайтесь, Иван Алексеевич. Какой там я волк. Настоящих волков вы еще не видели. Повторяю, я всего лишь посредник, исполнитель поручений. И вот как на духу хотелось бы вам помочь, да не знаю как. Одно скажу: поторопитесь. С деньгами поторопитесь. Иначе беда. Истинные волки, о которых вы упомянули, таких, как мы с вами, за людей не считают. Не церемонятся с нами.
— Сколько у меня времени?
— Сутки. До первого взноса — сутки. Вот контактный телефон, позвоните завтра утром. Да не глядите таким покойником, даст Бог, пронесет как-нибудь. В вашем положении многие оказывались, и ничего, некоторые до сей поры живы. Но не все. Тут врать не имею права. Далеко не все.
Я с трудом различал его красивое лицо. Сизый туман, насыщенный белыми мушками, застилал глаза. Сердце штормило. Он, видно, догадался, что мне не совсем хорошо.
— Может, корвалольчику? Или рюмочку?
— Спасибо, все в порядке. Пойду, пожалуй.
— До свиданья, Иван Алексеевич. Удачи вам. Только не наделайте глупостей. Вы же знаете, Россия большая, а бежать в ней некуда. Везде разыщут.
— Раньше на Дон уходили.
— Эка хватил. Раньше у нас царь был, а теперь кто?
В машине едва отдышался. Беспомощность мучительнее страха. А такого чувства абсолютной, гнилой беспомощности я прежде не ведал. Словно открыл глаза в кромешной тьме, и все внутри спеклось этой зловещей, как густая смола, чернотой.
Сидел, думал: куда ехать? Может, и некуда — тупик. Перебирал в памяти знакомых — ни одного лица, могущего помочь. Все такие же жертвы наступившего беспредела, приуготовленные на убой, ждущие своей очереди. Кто-то еще суетится, пытается приспособиться, отлежаться в тине, а кого-то уже урыли. До каждого дойдет черед, если ты не вор и не сумел оскотиниться. Рынок! Все мы, фигурально говоря, очутились на дне чеченской ямы, и никто за нас, как за Ленку Масюк, выкуп не заплатит. Дуракам, мудрецам, богатырям и немощным уготовлена одинаковая участь — быстрое или медленное загнивание на дне ямы.
В одном прав негодяй Михась — никто меня за уши к Оленьке не тянул и в спину не толкал, чтобы ночью дверь открывать распутным девицам. Нос высунул — вот и прищемили. Впрочем, какая разница: так или иначе, сегодня или завтра что-нибудь подобное обязательно произошло бы. Они живут по революционному закону: кто не с ними, тот против них. И, значит, подлежит искоренению. В Москве зачистка территории идет ускоренным темпом. И это понятно. Здесь у них штабы.
В происходящем был единственный отрадный момент: я верно оценивал свое положение. Двести тысяч долларов мне никогда не собрать, но я понимал, что, если бы произошло чудо и они вдруг у меня нашлись, это бы ничего не изменило. Раз уж закогтили, не выпустят.
Придя к этой мысли, я немного успокоился.
К полковнику хотелось мчаться, как правильно догадался Михась, но он скорее всего под капельницей.
Я выбрался из машины и доковылял до будочки телефона-автомата. Жетон у меня был только один. Я позвонил на работу Нелли Петровне, Ляльке — и она сама (удача!) сняла трубку. Поздоровавшись, я сказал:
— Не возражаешь, если сейчас к тебе подскочу?
— Иван, что случилось? — она не испугалась, а удивилась. Было чему. Через секунду я удивил ее еще больше.
— Хотелось бы потолковать с твоим шефом. Это возможно?
— С Арнольдом Платоновичем?
— Ну да. А что особенного?
— Иван, ты не заболел?
— Да нет, здоров. А в чем дело?
— Что ты придумал?
— Есть некоторые обстоятельства. Не хочу обсуждать по телефону.
— Хорошо, приезжай.
Фирма, в которой Лялька нашла свое новое женское счастье, называлась «Полуякс». Подавляющее большинство подобных контор (сюда входят и банки), как бы заманчиво для россиянских дикарей они ни назывались, заняты, в сущности, лишь двумя вещами: ростовщичеством или спекуляцией. Способов для таких занятий наш первобытный капитализм предоставил великое множество. Фирма «Полуякс» относилась ко второй категории, к спекулятивной, но ее особенность заключалась в том, что она спекулировала не чужим товаром, закупленным, как правило, за бугром, а поставляла на рынок собственный, довольно оригинальный продукт. Дело в том, что Арнольд Платонович Куренюк, спонсор моей бывшей супруги, до того, как окунуться в бизнес, работал на сверхсекретном предприятии, то есть тоже был родом из нашей когда-то научной братии, и якобы изобрел волшебный прибор, получивший кодовое наименование «Аякс-5». Прибор представлял собой изящную спрессованную и запаянную пластмассовую коробочку со светящимся экраном, внутри которой умещалась металлическая блямба, сплавленная из разных металлов и обладающая свойством оттягивать на себя любого рода излучение — электрическое, радиоактивное, высокочастотное и прочее, прочее. Радиус действия небольшой, метра три-четыре, но всепоглощающий. Судя по рекламе, прибор защищал человека от всех без исключения вредоносных воздействий, ото всей технотронной грязи, которой перенасыщена среда обитания. Как следствие, опять же судя по рекламе, счастливец, приобретающий этот прибор, повышал свой биологический тонус, разом избавлялся от всех болячек, начиная с головной боли и кончая раком, а также продлевал себе жизнь неизвестно даже насколько. Прибор шлепали на подмосковном заводике (строго законспирированном), через сложную сеть распространителей поставляли в Москву, а к нынешнему дню вроде бы шагнули с ним и в Европу. Один «Аякс-5» стоил 100 долларов, но в зависимости от ряда условий можно было приобрести его дешевле. Фирма процветала и совсем недавно переехала в шикарный офис на Таганке.
Будучи патологическим приверженцем физических законов, я в прибор не верил, но это вовсе не значило, что фирма гнала «пустышку». Во всяком случае, прибор запатентован, имел классификацию и торговую лицензию. Как-то по случаю я побывал на одном из собраний (рекламная презентация!) фирмы и своими глазами видел людей, которые совсем недавно стояли одной ногой в могиле, но, купив «Аякс», не только выкарабкались обратно на свет Божий, но обрели второе дыхание. Запомнился бодрый старик, демонстрировавший справку о том, что у него позади три инфаркта и рак четвертой степени, и с ним молоденькая цветущая подруга в розовом берете, на которую старик указывал перстом и грозно вопил:
— Не верите, у нее спросите! Спросите у нее. Маняня, не тушуйся, расскажи, как я тебя обеспечиваю.
Молодка мило краснела, и было видно, что ей есть о чем рассказать.
В стране Зазеркалья, в мире смещенных понятий, где колдуны дарят бессмертие и в каждом доме фурычит вечный двигатель, все возможно, скажу я вам. Будь у меня сто лишних долларов, и я бы, пожалуй, не удержался, сгоношил себе приборчик. Все-таки это разумнее, чем выбирать себе в правители людоедов.
Нелли Петровна встретила меня в вестибюле, увидев через окно, как я подъехал.
Завела в какой-то закуток под лестницей, где стояли два потертых кресла и металлическая урна-пепельница.
— Ну, объясни? Зачем тебе понадобился Арнольд?
Я смотрел на нее с обожанием. Эта худенькая женщина с нервным лицом, с пластичными движениями, с очаровательной, наивной улыбкой когда-то родила мне двух сыновей. Я знал ее всю, от пяток до макушки, мог угадать, что она скажет и сделает в следующую минуту, помнил, как она ест, в какой позе спит, как занимается любовью, от чего страдает, — одного не мог уразуметь: зачем она спуталась с Арнольдом Платоновичем. Все ее резоны по этому поводу — взаимное уважение, материальный достаток, настоящий мужчина, хотя и в летах, будущее детей и прочее — все ложь. Похоже, правды она сама не знала. В этом нет ничего удивительного. Большинство союзов, заключаемых между мужчиной и женщиной, имеют в своем основании всего лишь некое недоразумение, отчасти мистического свойства. За примером далеко ходить не надо. Разве сам я могу ответить, что, кроме бестолковой любовной горячки, толкнуло нас с нею двадцать лет назад пойти и подать заявление в ЗАГС?
— Чего ты такая взъерошенная, — удивился я. — Почему я не могу поговорить с Арнольдом Платоновичем? Чай, не чужие.
— О чем?
— Узнаешь чуть позже.
Я угостил ее сигаретой, и Лялька машинально прикурила, глубоко затянулась и сразу сильно закашлялась. Она всегда все свои глупости совершала именно в таком отрешенном состоянии, как бы в легком затмении. Когда-то я любил ее за это.
Протянув руку, я деликатно постучал ей между лопаток. Ее синие глаза прояснились от кашля и дыма.
— Иван, если ты решил еще раз поломать мне жизнь, прошу тебя, не делай этого, — произнесла умоляюще.
— А первый раз — когда?
— Ой, только не надо!
— Ты имеешь в виду, когда мы женились? Или когда разводились?
— Я имею в виду, что ты скотина. Ты когда последний раз встречался с мальчиками? Ты сделал, что я просила?
— Что ты просила? Денег?
Наконец-то ее лицо приобрело выражение, которое сохранялось на нем все последние годы нашей совместной жизни, — страдальчески-примирительное. Прелестное, надо заметить, выражение. Точно такое же на знаменитом портрете царевны Несмеяны.
— Я просила повидаться с Витей и серьезно поговорить. Ты помнишь, на следующий год его могут забрать в армию?
— Ах да, он связался с какой-то компанией? Ну и что? Чем они занимаются? Пьют, курят марихуану?
— Типун тебе на язык. Как раз нет. Эти ребята не пьют и не курят. Они разговаривают, понимаешь? Целыми часами сидят в комнате и о чем-то разговаривают. Тихо, со свечами. Меня на эти бдения не допускают. Когда вхожу, замолкают. Предлагаю поужинать, отказываются. Часами, Иван! Чуть ли не ночи напролет.
— О чем же они разговаривают? — я заинтересовался.
— Не знаю… Слышу какие-то обрывки через дверь, ну, подслушиваю, конечно… Но не понимаю. Ничего не понимаю. Вроде даже как бы молятся. Камлают. Но это же ненормально. Бред какой-то. У них там есть один, Витя Жаворонков, здоровенный такой, как Шварценеггер, он заводила у них, — так он, знаешь, учится на мехмате и одновременно поступил в духовную семинарию. Представляешь? Они все чокнутые. И наш птенчик с ними. Всю квартиру завалил странными книжками — религия, философия. Я полистала: точно на другом языке написано. И Федька, представь, тоже за ними тянется. Они его обрабатывают.
— Любопытно. А я ничего не заметил. На той неделе с ним разговаривал — такой же балбес, как и был… Девочки с ними бывают?
— Ходит одна. Нерегулярно. Лиза Стешина. Из его класса. Но ее и девочкой не назовешь. Волосы подстригла чуть ли не наголо, заматывает голову косынкой. Платье черное, бесформенное, до пят, как у беременной. Я у Витеньки спросила, может, она траур носит, может, у нее умер кто? Он так на меня посмотрел, у него такая улыбка появилась, знаешь, будто он меня жалеет. Нет, говорит, мамочка, не волнуйся, никто у нее не умер. А почему же, спрашиваю, она так ходит, как индюшка зачуханная?
— И он что?
— Ничего. Уткнулся в книжку — и молчок. Иван, мне страшно!
— Чего тебе страшно?
— Это ненормально, нездорово. В его возрасте так себя не ведут. Я спросила: ты что же, сын, хочешь в армию загреметь? И он опять с этой своей улыбочкой: не от меня зависит, мама. Понадобится, пойду в армию.
— Так вроде уже армии нету. В колонии какая армия?
— Иван! Какой ты прекрасный отец, я знаю. Но пожалуйста, умоляю, убеди его! Он к тебе прислушивается.
— А твой Арнольд?
— Что — Арнольд?
— Почему Арнольд его не убедит?
Лялька потупилась.
— К сожалению, между ними нет контакта. Виктор не воспринимает его как наставника. Думаю, не без твоего влияния.
На сердце у меня потеплело. Я дал твердое обещание повидаться с сыном в самое ближайшее время и хотя бы выяснить, что из себя представляет его компания. Если бы Ляленька знала, чего стоят сейчас все мои обещания.
Потом она проводила меня в кабинет спонсора и работодателя.
Изобретатель «Аякса-5» являл собой тот тип неунывающего, деятельного русского человека азиатской наружности, который, как известно, и в огне не горит и в воде не тонет. Розовощекий, круглоликий, с благодушной физиономией, но грустными, словно чуть подмокшими от тайных слез глазами, Арнольд Платонович выглядел лет на десять моложе своих лет и так же, по всей вероятности, себя чувствовал. А что ему? Реформа пришлась ему кстати, всем его начинаниям сопутствовал успех, но полагаю, случись иначе, он и тогда не шибко бы горевал. Признаться, таким людям, умеющим примениться к любым обстоятельствам, которым одинаково хорошо при любой погоде, я не то чтобы завидовал, но признавал их умение жить. Вся их философия укладывается в известную формулу: живи сам и не мешай жить другим — и что же в том плохого?
Меня Арнольд Платонович, хотя мы были едва знакомы, принял так радушно, словно давным-давно ждал встречи и уже немного перестал надеяться. Бросился через огромный кабинет, тряс руку, радостно заглядывал в глаза — и самое удивительное, в этом не было, кажется, никакого актерства.
— Чего там, какие церемонии! — бормотал растроганно, проводя меня к креслу. — Разве плохо вот так, по-семейному, заглянуть, перемолвиться словцом. Какие обиды между единомышленниками, не правда ли? А ведь мы с вами именно единомышленники, дорогой Иван Алексеевич, и очень, очень можем быть друг другу полезны. Поверьте, я не раз об этом размышлял.
— И я тоже, и я тоже, — забубнил я. От его крупного, подбористого тела пахло дорогими духами и стоялым мужицким потом. Лялька иронически наблюдала за нами, но недолго ей пришлось любоваться. Насупясь, я сказал:
— Арнольд Платонович, чтобы не отрывать время… Хотелось бы кое-что обсудить наедине…
Он изумленно вскинул брови:
— Господь с вами, Иван Алексеевич… Да все мое время… — Кинул быстрый, неожиданно повелительный взгляд на Ляльку. — Но если Иван Алексеевич настаивает, может быть?..
Нелли Петровна фыркнула, передернула худенькими плечиками и, задрав нос, покинула кабинет. Ни словечком не возразила. Ай да Арнольд!
— Кофе, чай! — осведомился хозяин. — Чего-нибудь покрепче?
— Спасибо, ничего не надо. Я буквально на десять минут.
Арнольд Платонович уселся напротив с видом абсолютного внимания, но вдруг вскочил, побежал к столу и по селектору распорядился:
— Клара, ко мне никого!
Вернулся в кресло, все с тем же выражением величайшего внимания на лице.
— Та-ак, теперь нам никто не помешает. Я же понимаю, не пустяк привел вас сюда. Будьте уверены, все, что скажете, не уйдет дальше этих стен.
Я мысленно его поблагодарил. Этот человек умел быть любезным и убедительным без нажима, без рисовки — редкий дар. Вдобавок изобрел волшебный прибор. Повезло Ляльке.
— На самом деле вопрос пустяковый, но, как бы выразиться, немного щекотливый. Надеюсь, отнесетесь с пониманием…
Я рассказал, что попал в довольно скверную историю, задолжал некоей структуре крупную сумму, которую вряд ли смогу быстро собрать. В связи с этим у меня возникло естественное беспокойство за судьбу сыновей и бывшей жены, ибо это единственный рычаг, с помощью которого на меня можно оказать давление. Как я понимаю, Нелли Петровна и ему не совсем безразлична. Поэтому просьба такая. Не мог бы он, пользуясь положением ее нынешнего мужа и начальника, отправить Нелли Петровну вместе с детьми из Москвы. Иными словами, припрятать на некоторое время, на недельку-другую. Пока вся эта катавасия так или иначе не уляжется.
Мое сообщение Арнольд Платонович воспринял спокойно, но все же некая серая тень мелькнула в глазах. Для пущей важности он сунул в рот полоску жвачки «Стиморол». Я же, испросив разрешения, закурил.
— Это все? — спросил он.
— В общих чертах — да.
Жуя жвачку, он сделался до смешного похож на круглого остроглазого хомячка.
— Иван Алексеевич, извините за прямоту, как же это вас угораздило?
— Сам не знаю, — честно ответил я. — Видно, бес попутал.
— Велика ли сумма?
— Это не имеет значения.
— Наехали на вас, разумеется, бандюги?
— Кто их сегодня разберет, кто бандюги, а кто — честные бизнесмены. Но братва солидная, зарегистрированная. Козырной масти.
Арнольд Платонович принес из холодильника бутылку «Боржоми». Открыл, разлил по стаканам. Веселые пузырики заплясали в стекле.
— Опасность действительно велика?
— Думаю, да. Шурин помогал, но он уже в больнице с простреленной грудью. И счетчик включен.
— А кто он — ваш шурин? Кем работает?
— Полковник-особист.
— Вон даже как, — Арнольд Платонович достал изо рта жвачку, прилепил к спинке кресла и взялся за боржоми. Как он пил, любо-дорого смотреть. Аж глаза закатил от удовольствия. Он не испугался, нет, размышлял. Опять я подумал, что, кажется, на сей раз Ляльке повезло.
— Дорогой Иван Алексеевич! То, что вы просите, сделать нетрудно, и я это сделаю. Сегодня же вечером Нелли Петровна и ваши сыновья уедут из Москвы. Обещаю. Но хочу сказать еще вот что. Прежде не было случая, а сейчас скажу. Вы изволили заметить довольно иронически, что Нелли Петровна мне не безразлична. Давайте поставим точки над «i». Я люблю ее и буду счастлив, если она согласится официально стать моей женой. Но это не все. С ее слов я много знаю о вас и, поверьте, отношусь к вам с глубокой, искренней симпатией. Более того, я вас уважаю. В некотором отношении вы для меня пример того, как должен вести себя талантливый человек в противоестественных обстоятельствах. Разница между нами в том, что вы из гордости не пошли на сделку с гнусью, а я рискнул. Кто прав, покажет время. Не предлагаю дружбу, потому что вы ее скорее всего не примете, речь всего лишь о деньгах. У вас их нет, у меня предостаточно. Так окажите честь, возьмите их у меня. На любых условиях, в долг, в подарок, в качестве кредита — как угодно.
Достал меня сменщик на семейном посту, умилил, чуть слезу не выжал. И то! Его учтивое предложение свидетельствовало о том, что не перевелось еще благородство на Руси. Правда, он не знал, о каких деньгах говорил. Может, предполагал, о тысячах пяти-десяти. Неважно. Он проявил энтузиазм солидарности, о котором, кажется, по нынешним временам и слыхом никто не слыхал. Поменяйся мы местами, не думаю, что я был бы способен на такой шаг. У тебя денег нет, у меня есть — возьми мои. Красиво, черт побери!
— Нет, — сказал я твердо. — Справлюсь своими силами. Вы, главное, с Нелли Петровной подстрахуйте. Век буду благодарен.
— О них не беспокойтесь. Можете считать, что они уже уехали. И все же, Иван Алексеевич, напрасно пренебрегаете… Скажите хотя бы, что за шайка? У меня есть кое-какие связи и крыша надежная. Может быть, по этим каналам?..
— Не надо… Шурин вон какого полета птица и то спекся. Второй раз не возьму греха на душу.
— Но как же вы сами-то?
— Ничего. Есть маневр, — соврал я.
— Ну, вам виднее, вам виднее… — больше разговаривать было не о чем, а жаль. Жаль, что раньше мнительно избегал знакомства. Теперь, видно, не успеем подружиться.
С удовольствием пожал на прощание сухую, крепкую руку, получил доброе напутствие.
— Телефон у вас есть. И домашний, и служебный. Пожалуйста. Днем и ночью.
Обнадеженный, растроганный, я покинул гостеприимный кабинет. Нелли Петровна перехватила меня в коридоре. У нее был возбужденный вид.
— Ну что, насплетничал?
— Да, насплетничал. Иди, он ждет.
Она едва поспевала рядом, а я почти бежал. Интересно — куда?
— Иван, помнишь, что обещал про Витю?
— Вечером позвоню… Лялька! — Я тормознул, и она наткнулась на меня теплым, родным тельцем. Ах, беда какая!
— Твой Арнольд замечательный человек. Если я что-то плохое про него говорил, забудь, пожалуйста.
— Да?
— Что он попросит, сделай, не спорь. Это очень важно.
— Ваня, у тебя что-то случилось? Что-то ужасное?!
— Ерунда. Временные накладки… — я не рискнул поцеловать ее в губы, чмокнул возле уха, как сестру. Она и была мне давно сестрой, а возможно, дочерью.
Весь оставшийся день разыскивал Оленьку. Дома ее не оказалось, хотя мы условились, что она никуда не уйдет, приготовит обед. В квартире не было никаких следов набега. Оленька успела помыть полы в коридоре, на кухне и в ванной, сняла постельное белье, сложила в бельевой бак. Вроде затевала постирушку. Но что-то ее выманило, выгнало из дома.
Два раза, днем и ближе к ночи, я звонил к ней домой, но и там она не появилась. Зато побеседовал с ее родителями. Они оба в разных выражениях высказали недоумение: каким надо быть циничным мужчиной, чтобы так, как я, относиться к доверившейся тебе молодой девушке? Галина Павловна застенчиво поинтересовалась, не было ли у меня в роду людей с психическими отклонениями, я ответил, что точно не знаю. Валентин Гаратович спросил, не могу ли я подскочить для приватного разговора. Я напомнил, что недавно у нас уже был приватный разговор, который ни к чему не привел.
После этого писатель в назидательно-обиженном тоне прочитал мне лекцию о нравственных обязанностях родителей, у которых есть дети, отчего я совсем увял и позволил себе перебить его на полуслове:
— Я все понимаю, Валентин Гаратович, но сейчас главное — найти Оленьку. Где она может быть? У нее есть близкие подруги?
Писатель сказал:
— Конечно, у нее есть подруги. Вернее, были. Не хочу упрекать, Иван Алексеевич, но после знакомства с вами буквально за последние дни Олюшка изменилась неузнаваемо. Мы с матерью чрезвычайно обеспокоены. Девочка дичится, хитрит, и эти таинственные исчезновения. Прежде такого за ней не водилось.
Ну как с ним говорить?
По моим наблюдениям, многие бывшие интеллигенты, дабы окончательно не свихнуться, погрузились в какой-то, одним им ведомый, воображаемый мир, куда посторонним не было ходу. Похоже, Олины матушка и батюшка жили на луне, хотя и спускались иногда на землю, чтобы немного поторговать.
Остальную часть дня я бродил по квартире, пытался читать, сидел на кухне перед графинчиком с коньяком, но не пил. Сознавал, что в любой момент может понадобиться ясная голова. Чутко реагировал на каждый шорох в квартире, на звуки, доносящиеся извне. Хлопанье дверей на лестничной клетке бросало в жар.
Около семи вечера позвонила Нелли Петровна.
— Что это значит? — спросила сухо. Я с трудом стряхнул с себя оцепенение.
— А-а, это ты, родная! Но ведь Арнольд все объяснил?
— Во что ты впутался, Иван?
— Я же сказал, временные накладки.
— Ты уверен, что временные?
В ее голосе не было паники, это хорошо.
— Лялечка, ты должна уехать вместе с детьми. Когда все кончится, я тебе все расскажу. Не сейчас.
— Витя не хочет ехать.
— Как не хочет?
— На, поговори сам.
В трубке зазвучал голос сына, глуховатый, чуть ленивый, с протяжными интонациями. Родной.
— Здравствуй, папа. У тебя неприятности?
— Небольшие… Малыш, не капризничай. Поезжай вместе с матерью и Федором. Так надо.
— Зачем?
— Что зачем? — у него была моя привычка задавать бессмысленные вопросы.
— Зачем мне ехать?
— Хотя бы затем, что ты взрослый, сильный и умный. В случае чего…
— Папа, не волнуйся. Арнольд Платонович спрячет их так, что с собаками не найдешь. Он это умеет.
— А ты?
— Я не заяц, папа. Бегать ни от кого не собираюсь. Я чуть не вспылил, но это ни к чему не привело бы.
— Хорошо, ты не заяц, но ведь не дурак, надеюсь. Бывают обстоятельства, когда глупо лезть на рожон.
— Я не лезу. Все в руке Божией. Опасность, папочка, не там, где мы ее предполагаем, совсем в другом месте.
— Это твое последнее слово?
— Нет. Раз ты в беде, я готов тебе помочь. Можно мне приехать?
Словно теплой водой меня окатило.
— Спасибо, сынок. Если потребуется твоя помощь, сообщу. Дай-ка матери трубку.
С Нелли Петровной попрощались мирно, без упреков и дальнейших выяснений. Сошлись на том, что пусть Витя остается, ничего страшного, но лучше ему хотя бы пожить у какого-нибудь своего приятеля из секты. Витя обещал подумать.
Одно мне не понравилось, Лялька заявила, что всегда знала, что я сумасшедший.
— Ты будто нормальная, — буркнул я. — Вы с этим прибором морочите народ и думаете…
Не дослушала, повесила трубку.
Ближе к ночи дозвонился до Жанны. Она ездила в больницу и видела Герасима. Его перевезли из реанимации в отдельную палату. Он разговаривает, шутит. Врачи удивляются его живучести. Говорят, не видели, чтобы после такого ранения человек так быстро восстанавливал силы. Жанна счастливо смеялась.
— Кстати, Вань, просил тебя заглянуть.
Я ушам своим не верил.
— Жанна, ты не перепутала? Ты именно с Герасимом разговаривала? Может, кто-нибудь похожий на него?
— Типун тебе на язык.
— Тогда я прямо с утра подскочу.
— Вань, только я тебя прошу!
— О чем?
— Не втягивай его в свои дела. Хотя бы подожди, пока окрепнет.
Я не обиделся: сестра права. После всего, что случилось, я и сам ощущал себя этаким хитрым маленьким мафиози, озабоченным исключительно темными делишками.
Уснул поздно, во втором часу ночи. Оленька так и не объявилась.
Девяти не было, когда меня разбудил телефон. Жаль, — сон снился приятный, игривый, хмельной. Оленька лежала рядом, я чувствовал пальцами ее упругую, юную грудь. Оленька отталкивала руку, вырывалась, смеялась. Лепетала: «Ой, как же это можно, Иван Алексеевич, а если родители узнают?! Вы меня с кем-то путаете, Иван Алексеевич!» Я лез напролом, как распаленный бычок, откуда прыть взялась. Она хотела, чтобы я вел себя именно так: безрассудно, неистово. Она говорила, что любит, когда ее насилуют. Только не помню, когда говорила — в этом же сне или наяву?
Этот сон не досмотрел, как и многие другие сны в своей жизни. Потянувшись на ощупь к телефону, испугался: кто мог звонить в такую рань?
Дунул в трубку, тихонько спросил:
— Кто это? Алло, кто это?
— Иван Алексеевич, вы что, спите? — забухтело в трубке насмешливо. Михась Германович, юридический ублюдок из фирмы «Алеко». Я сразу его узнал. Мгновенно переместился из ласкового сна в угрюмую реальность.
— Да, слушаю, — болезненно ощутил, как сердце покатилось куда-то в желудок.
— Не думал, что вы такой лежебока. Тем более при ваших форс-мажорных обстоятельствах. Боялся, что не застану. Думал, рыщете по городу.
— Не понимаю, — изо всех сил я старался, чтобы голос не дрогнул. Почему-то это казалось важным. — Что случилось?
— Ничего не случилось. Сегодня, как вы помните, день выплаты. Надеюсь, набрали требуемую сумму?
Я молчал.
— Алле, Иван Алексеевич! Пожалуйста, не засыпайте. Давайте договоримся, где встретимся. В городе или подъедете ко мне? Хотите, к вам подскочу. Меня не затруднит.
— Сколько? — спросил я.
— Как это сколько. Голубчик, да вы в облаках витаете… Мы же условились: двадцать пять тысяч авансом, остальные в рассрочку на месяц. Кстати, у меня хорошая новость. Гарий Хасимович любезно согласился на такие условия.
— Подождите секунду, — я положил трубку рядом с аппаратом, вылез из кровати, сходил на кухню за сигаретами. Прикурил и вернулся вместе с пепельницей. Сигарета не помогла: в голове вакуум.
— Вы слушаете, Михась Германович?
— Да, да, слушаю. Денежки в какой валюте?
— Видите ли, у меня пока нет денег. Я предпринял кое-какие попытки, но денег пока нет. Вы не могли бы повременить, скажем, три дня?
Примерно я догадывался, что он ответит.
— Иван Алексеевич, не советую шутить такими вещами, — донеслось как из проруби. — Что значит повременить три дня? Что за игру вы затеяли?
В его удивлении не было наигрыша, и впервые за эти дня я по-настоящему испугался. Так испугался, что ноги окоченели.
— При чем тут игра? У меня нет денег, это же понятно. Суммы, которые вы называете, для меня вообще звучат фантастически. Я стараюсь выкрутиться, делаю какие-то шаги. Почему же нельзя подождать три дня? Ну, хотя бы два.
Теперь он довольно долго молчал, я его не торопил.
— Иван Алексеевич, — наконец отозвался, — вы же интеллигентный человек, верно?
— Вам виднее. Ведь вы тоже интеллигентный человек.
— Как интеллигентный человек, вы не можете не понимать, с какого сорта людьми вступили в своеобразные финансовые отношения. Лично я могу пойти навстречу, дать вам три дня, десять дней, вообще простить долг. Я, но не они. У них свои очень четкие представления о моральных обязательствах. Своя этика. Не говорю, что полностью ее разделяю, но это факт, с которым мы не можем не считаться. Боюсь, Гарий Хасимович меня и слушать не станет. Для него долг такое же святое понятие, как, как…
— Как тюрьма, — подсказал я.
— Не думаю, что сейчас удачное время для шуток… Итак… Единственное, на что он может согласиться, — это на удвоение первоначальной суммы. И то я неуверен…
— Сколько же тогда будет с меня? Не двести, а четыреста тысяч?
— Зачем же? Удваивается пока только аванс. Вместо четвертака через три дня внесете пятьдесят тысяч.
Я вздохнул с облегчением. Меня абсолютно не трогали его расчеты и то, какие цифры он назовет. Важно было оттянуть время.
— Это справедливо, — сказал я. — Удваивается так удваивается. В связи с этим у меня вопрос. Вы не знаете, где Ольга?
— Какая Ольга? …Ах, та девица, которую вы купили у покойного Леонида Григорьевича? Она что, действительно вам так дорога?
Наглость юриста-ублюдка была особенного свойства, не как у обычных бандюков. Бандюки все же попроще: по пятаку, урою, ты не прав, братан — и прочее, но под шкуру не лезут. Михась больше напоминал ведущего из популярного телешоу (их у нас десятки), который, задавая любой вопрос, обязательно утробно кряхтит и на что-то скабрезно намекает. Как у телеведущих, в каждом его слове звучало высокомерное, снисходительное презрение. Про таких сказано у Конфуция: возвеличь низких и уничтожь благородных — и государство будет разрушено.
— Родители беспокоятся, — сказал я. — Она же дома не ночевала.
— Об этом ли сейчас думать, Иван Алексеевич, — упрекнул юрист. — Не ночевала, значит, задержалась у другого клиента. Вряд ли вы у нее один. Ладно, постараюсь убедить Гария Хасимовича… Три дня с удвоением ставки. Но учтите, это последняя уступка. Да и то не уверен…
— Спасибо, Михась Германович, — поблагодарил я прочувствованно.
…У моего «жигуленка» оказались проколоты оба передних колеса, а также вырвана с корнем антенна. Зато под «дворником» белела бумажка с лаконичной надписью, выведенной черным фломастером: «Поторопись, паскуда!»
Одно колесо я поменял на запаску, а второе кое-как подкачал, лишь бы дотянуть до ближайшего шиномонтажа. Пока работал, вокруг собрался народ:
Кеха Соломонов из пятого подъезда, дядя Сеня, владелец шоколадной «ауди», Михалыч — алкаш-надомник, не просыхающий последние пять лет, пропивший разум, но всегда готовый чем-нибудь подмогнуть; Фархад Фазулиевич, купивший две квартиры на третьем этаже и с помощью евроремонта превративший их в единые апартаменты, подступившие прямо к лифту; Шурик Соколкин, начинающий челнок из вечных допризывников, еще кое-кто, — всё наш дворовый автомобильный люд. Была тут также Варвара Тимофеевна, похмелившаяся с утра. Но она стояла в стороне, горестно опершись на метлу. Обсуждали, кто мог учудить такое с моей машиной. Большинство сходилось на том, что это дело рук Славика Тимонина с его компанией, малолетки поганые! Днем они шныряют по городу, рубят бабки, а по ночам бесятся во дворе в беседке — там у них и стол, и два лежака на случай, если кто захочет отдохнуть с барышней. К машинам Славкина шушера уже не раз подбиралась, тырила магнитолы, снимала колеса, просто так, от скуки уродовала кузова. Наши водилы давно строили планы, как половчее шугануть кодлу, облюбовавшую двор, но это было опасно. Малолетки могли помститься. Все они были озверелые, накуренные, полудикие и человеческие слова понимали с трудом. Жаловались родителям малолеток, которые все жили в нашем доме, но те лишь беспомощно разводили руками. Понятно, что и сами побаивались своих детишек. Фархад Фазулиевич, как типичный новый русский, хотя родом из Баку, один раз в сердцах (на свекольном «мерсе» расколотили передние фары) предложил устроить хулиганам нормальную зачистку, но общество его не поддержало. Возможно, в душе кое-кто с ним согласился, но вслух никто одобрения не высказал. Все же радикальная зачистка — это крайняя мера. Дети, хоть и осатаневшие. Жалко убивать. Видно, и на московских просторах не до конца искоренен христианский дух.
Как раз Фархад Фазулиевич выдал оригинальную версию, предположил, что мои колеса проткнули по ошибке, целились на «бьюик» его зятя, который стоял впритык к «шестерке», но в темноте перепутали. Шурик Соколкин возразил:
— У вас мания преследования, Фархад. Как можно перепутать «бьюик» с «Жигулями»?
Богач посмотрел на него, как на пустое место.
— Тогда скажи, сынок, кто мог позариться на старую развалину? Иван, у тебя есть враги?
— Откуда, — отозвался я, согнувшись над домкратом. — У меня и друзей-то нету.
Когда я уже намерился отъехать, Варвара Тимофеевна издалека, знаками поманила к себе. Я подошел. Собрался отстегнуть десятку, но оказалось, дело в другом.
— Я ведь их видала, Вань. Этих, которые тебе… Не наши это…
— А какие же?
— Подъехали двое на такой белой, большой… Уж засветло, в шестом часу. Один вылез и сразу к твоей машине — нырь. Над колесом нагнулся, над другим. Чего-то там подергал. Я, конечно, подскочила, чую, нехорошо делают… «Ты чего же, ирод, безобразничаешь, — говорю ему. — Твоя она, что ли?» Такой лопоухий, блондинистый, но не мальчик, нет. Лет, поди, тридцати. Так глянул, я обомлела. Слышь, Вань, я не трусиха, всяких повидала. Он лыбится, а глаза будто два жала. «Не шуми, бабка, — говорит так мирно. — Суббота нынче, не буди людей». Я, конечно, пригрозила: «А вот, — говорю, — сейчас в свисток дуну!» Он знаешь чего сказал, Вань? Некультурная ты, бабка, да уж ладно, живи. Засмеялся, будто заквакал, сел в свою машину — и укатили они. Чего делать, Вань? Может, тебе к участковому сходить? К майору? Он человек хороший, хотя и купленный.
— Схожу попозже.
— Я хотела номер запомнить, да куда там. Зрения вовсе не стало… Вань, они тебя чего, убить собираются? Из-за этой девицы твоей?
— С чего ты взяла?
Одарила пьяной, иронической улыбкой.
— Я упреждала, Вань. Потянулся на огонек, обожжешься. Не нам с ими знакомство водить. Обратись к майору, говорю тебе. Он со всеми перевязан, замолвит словечко, где надо. Уж лучше ему денежек сунуть, чем жизни лишиться. Больше-то обратиться не к кому.
— Сама не знаешь, что несешь, — разозлился я.
Вернулся к машине, попрощался с водилами и уехал. Фактически на трех колесах.
…Герасим Юрьевич лежал в отдельной палате — крохотная комнатенка, где едва помещались кровать, стул и тумбочка, — и действительно выглядел здоровее прежнего, разве что обездвижел. Сестра меня пустила под честное слово, до появления врача, который отлучился на другой этаж.
Увидя меня, Герасим Юрьевич блеснул глазами, но не пошевелился. Голова высоко покоилась на подушке, туловище замотано бинтами, как в кокон. Я присел на стул, положил руку на горячее плечо:
— Прости, Гера!
— Не за что. Сам подставился, — когда заговорил, стало понятно, что хотя выглядит здоровым, но слова даются ему с натугой.
— Больно, да?
— Резанули глубоко… Наркоз отходит, жжет огнем. Водки не догадался принести?
— Да сейчас сбегаю.
Я поднялся было, но он сердито повел бровями:
— Погоди, не суетись… Доложи, как там? Они ведь не унялись, так?
Поставил в затруднительное положение. Разумеется, я пришел к нему за помощью, больше просто не к кому обратиться, но, увидя его, немощного, спеленутого в кокон, превозмогающего боль… Было что-то бесконечно унизительное в том, что я, временно уцелевший, перекладываю свою ношу на плечи прикованного к постели человека. Вдобавок ему грудь прострелили по моей вине. Из-за моей запоздалой кобелячьей прыти.
Он догадался, о чем я думаю.
— Не кори себя, Ваня. Без меня тебе все равно не справиться. Жизнь такая. Сегодня я тебе помогу, завтра — ты мне. Нам ли считаться.
— Ага, — скривился я. — Я тебе уже помог, уложил в койку.
— Не надо, Вань. Я с этой нечистью каждый день воюю. Кликни-ка сестру. Глаша ее зовут.
Я сходил за медсестрой — приятная, спокойная женщина лет сорока. Герасим выпросил у нее укол. Именно выпросил:
— Глашенька, родная, сделай укольчик, мочи нет терпеть.
Та попробовала отнекиваться, сказала, что врач велел только на ночь, но тут Герасим Юрьевич глянул на нее так, как смотрел на Щуку в «Куколке» — с тусклым, ледяным свечением в глазах.
— Врачу ничего не скажем, — пообещал доверительно. — У меня, Глаша, судьбоносный разговор с родичем, а боль отвлекает, сосредоточиться не дает. Ступай, Глаша, ступай за лекарством поскорее.
Повинуясь гипнотическому взгляду, медсестра уплыла из палаты, быстро вернулась с наполненным шприцем и молча вкатила ему пару кубиков в локтевую вену.
— Только не выдавайте, раз обещали, — повернулась ко мне: — У нас ведь теперь каждая таблетка на учете…
— Прикури сигаретку, — усмехнулся полковник, когда сестра ушла. — Сейчас лекарство подействует.
Три раза жадно затянулся из моих рук и прикрыл глаза, словно задремал. Я открыл фортку, выбросил сигарету. Со двора не доносилось ни звука, лишь в отдалении, как речной прибой, дышал Ленинский проспект.
— Все, — окликнул Герасим Юрьевич. — Я в порядке. Слушаю тебя. Давай конкретно.
Я рассказал все от начала до конца, напирая почему-то не на двести тысяч, которые задолжал, а на то, что Оленька пропала. Уложился минут в пять. Ожидал какой угодно реакции, но не той, какая последовала. Герасим Юрьевич прикрыл глаза и блаженно засопел. Показалось, уснул. Лицо спокойное, словно коричневый слепок. Я беспомощно озирался. Чувствовал, как время утекает сквозь пальцы серебряными слитками, приближая меня к неминучей развязке.
Но полковник спал недолго. Поднял веки — и я невольно отшатнулся от ледяной прозрачности его взгляда.
— Ничего, — произнес он благодушно. — Все укладывается в обычную схему. Сначала двести тысяч, потом еще двести, потом миллион — и тебе каюк. Молодец, что позаботился о семье, но это половина дела. Положение серьезное, Гарий Хасимович конторе не по зубам. И я, видишь, некстати слег.
Я нашел в себе мужество не свалиться со стула.
— Ну и ладно. О чем тогда беспокоиться? Пойду за водкой сбегаю?
— Сбегаешь, не торопись… Тебе придется ехать к Мише Климову. Бумага есть? Пиши адрес.
Ни о чем не спрашивая, я достал блокнот и шариковую ручку и под его диктовку записал: «Михаил Федорович Климов, Калуга, деревня Ерохово, лесничество…»
Ждал дальнейших наставлений.
— Климова найдешь, поклонись от меня. Все расскажешь как есть. Он мой должник. Если не уговоришь подключиться — туши свет. Это сейчас единственный шанс. Другого нету.
— Шанс?
— Другого нету, — повторил полковник. — Пока я здесь лежу, нету. За Шалвой большая сила. Он в систему вписался. Он среди тех, кто государство подмял. Тебя раздавит и не заметит… Мишу надо убедить. У тебя получится. У тебя язык хорошо подвешен.
Мне показалось, что под воздействием укола у Герасима начался бред. По его словам выходило, что где-то в лесу под Калугой сидит некий Миша Климов, которого я должен склонить на свою сторону. И если мне это удастся, то Миша прибудет на Москву, вероятно, с охотничьей берданкой, и наведет здесь порядок, приструнит Шалву. Пуля попала Герасиму в грудь, да, видно, задела головку.
— Кто такой Миша Климов? — спросил я мягко.
— Долго объяснять. Он измененный, не такой, как мы. Отшельник. Плюнул на все…
— Из вашей конторы?
— Был из нашей когда-то… Ваня, ты не сомневайся. Понимаю, почему ты сомневаешься, но не сомневайся. Есть люди, которые не нам чета… Главное, уговори его… Прости, подремлю немного, сутки не спал…
С грустью я наблюдал, как на глаза полковника наплывает сонная мгла. Они еще открыты, но уже меня не видели. Возможно, перед его мечтательным взором предстала избушка на курьих ножках, где на пороге сидел его непобедимый друг Миша Климов, грозя кулаком супостатам. Я позавидовал полковнику, грезящему наяву.
— Спи, Гера, попозже загляну. С водочкой.
— Не тяни, — пробурчал он. — Прямо отсюда отправляйся.
В коридоре наткнулся на Глашу:
— Вы ему снотворное вкололи?
Оглянулась по сторонам с опаской.
— Ему сон лучшее лекарство.
— Вы очень добрая женщина, спасибо вам.
Через полчаса вернулся, пряча в боковом кармане бутылку «Смирновской». Глаше принес большую коробку шоколадных конфет и три пунцовых розы. Принимая подарок, она мило зарделась. Дежурный врач по-прежнему отсутствовал, а я с ним хотел поговорить. Но это не к спеху.
Герасим Юрьевич крепко спал, не переменив позы, с гримасой хмельного покоя на лице. Наркотики — великое изобретение человечества, если ими не злоупотреблять. Бутылку я убрал в тумбочку, оставил записку: «Заеду завтра. Выздоравливай. Иван».
Из больницы сразу домой. На дворе ошивался Шурик Соколкин, тридцатилетний допризывник. Уму непостижимо, сколько времени он проводил возле своего доисторического «Запорожца», купленного, кажется, за двести баксов. Шурик поинтересовался, сколько с меня слупили на шиномонтаже, потом авторитетно заявил:
— Надо «ракушки» ставить. Без них не обойтись. Я всем ребятам говорю, но народ у нас какой-то вялый. Давай хоть с тобой скинемся.
— Как это скинемся? — удивился я. — Купим один гараж на двоих, что ли?
— Почему нет? Сначала по очереди будем ставить, после расширимся. Главное, психологический фактор.
— Согласен, — сказал я. — Надо только деньжат поднакопить.
С допризывником всегда все соглашались, какую бы ахинею он ни нес, иначе разговор легко мог перейти в ссору. Шурик Соколкин шесть лет уклонялся от армии (или восемь?) и на этом подорвал себе нервную систему. Любое возражение воспринимал как оскорбление. Недавно они заспорили с Фархадом Фазулиевичем, где рынок лучше — у нас или в Бразилии (Шурик уверял, что в Бразилии), и чуть не дошло до мочиловки. Фархад Фазулиевич уже собирался кликнуть охрану, а допризывник грозил удавить его собственными руками. Их помирил мудрый дядя Семен, которого пригласили в качестве арбитра. Он решил, что они оба правы, и там и там рынок хорош на свой манер, но раз затронули эту тему, то ни Россия, ни Бразилия по рыночной культуре никогда не сравнятся с Колумбией. Правда, попасть туда трудно, но уж если попадешь, можно за несколько дней нарубить бабок на целую жизнь. Если с Шуриком Соколкиным согласиться, он сразу обо всем забывает и делается просветленным и радостным, как дитя.
Он проводил меня до лифта.
— Знаешь, Иван, что меня по-настоящему тревожит?
— Что?
— Здоровье Бориса Николаевича. Ведь если его сковырнут, нам надеяться не на кого.
— Это верно.
— Видел, какие рыла у генералов-штабников. Им дай волю, всех стариков, вроде тебя, опять в армию загонят. И знаешь почему?
— Почему?
— Из корыстных побуждений, почему же еще. Они себе замков понастроили, телки у них молодые, деньжища в Швейцарском банке и все за наш счет, за счет налогоплательщиков. Ты хоть телевизор-то смотришь?
— Редко, — признался я.
— Оно и видно. Кстати, что ты думаешь насчет этого хама бакинского?
— Ничего не думаю… Прости, Шурик, спешу, — еле от него отвязался.
Но спешить было некуда. До вечера, как и накануне, я просидел в бессмысленном ожидании. Телефон не звонил, и я оглядывался на него с опаской. Чего-то поел из холодильника, не помню что. Несколько раз принимался пить чай. Читал, посмотрел семичасовые и девятичасовые новости. В стране пятый год продолжалось начало какой-то стабилизации. О чем шла речь, понимали только члены правительства. Впрочем, это давно уже никого не волновало. Страшная, смертельная апатия владела умами, это я знал по себе.
Апатия облегчает уход. Вон меня как прижали, не сегодня завтра сотрут в пыль, добавят скудную единичку в жуткую статистику геноцида, а на душе в общем-то почти покойно, даже торжественно, как при звуках Шопена.
На ночь выпил две таблетки седуксена и уснул беспробудным сном. Так, наверное, спят перед последней операцией онкологические больные.
Утром позвонили в дверь. Заглянул в глазок: какой-то мальчонка переминается с ноги на ногу.
— Кто там?
— Почта. Вам посылка.
Секунду помешкав, открыл. Мальчуган с улыбкой передал небольшой пакет, перевязанный бечевкой крест-накрест.
— От кого посылка?
Но он уже помчался, минуя лифт, вниз по лестнице.
На кухне разрезал бечевку, развернул пакет. Много наворочено плотной бумаги, а внутри комок ваты и в ней человеческий свежеотрубленный мизинец. Я говорю свежеотрубленный, потому что черная кровь на изуродованной фаланге еще дымилась.
Я знал, чей это палец, но на тот случай, если бы усомнился, в пакет была вложена сопроводительная записка с красивым, изящным, похоже, женским почерком. «Привет от Оленьки, дорогуша! Она по тебе скучает. Если будешь тянуть с денежками, через три дня пришлем от нее еще приветик. Догадайся — какой?» И все. Ни подписи, ни числа.
Женщина писала, конечно, женщина. Все эти уменьшительные словечки… Я попробовал представить, как она выглядит, эта женщина, и не смог.