Вечерело. Ходики в коридоре неумолимо тикали, пожирая время — секунду за секундой. Часовая стрелка застыла между восемью и девятью, минутная целилась в шестёрку. По улице проехал кэбмен — туда, обратно, снова и снова, как вчера, как неделю назад, как всю жизнь. Пропыхтел, скрипя рессорами, мобиль; пробежал, весь в грязи, мальчишка-посыльный. Как обычно, Дуббинг к ночи сбрасывал деловую настороженность, теплел, расслаблялся. Выпускал на улицы принарядившихся институток в крошечных шляпках, давал дорогу рабочим, отмахавшим дневную смену и сменившим промасленные робы на кургузые пиджачишки, растворял двери пабов для клерков, позеленевших от спёртого канцелярского воздуха, выгонял под моросящий дождик пьяниц, блуждающих в вечном поиске очередной порции спиртного. Кто-то басовито хохотал под самым окном, ему вторил визгливый, одышливый женский смех. Кто-то кричал: "Тэсси! Тэсси!", и на зов отвечала отрывистым лаем собака. Ветер не мог выбрать, разгуляться ему к ночи или утихнуть до утра, и нерешительно поигрывал магазинной вывеской на дальнем берегу Линни. Далеко, нежно прозвонили башенные куранты; им с неизменным стариковским опозданием хрипло откликнулись ходики из коридора. Было почти девять часов вечера, стояла тихая погода, катился ко вполне благополучному концу обычный городской день, и всё было нормально. Всё было нормально — у всех нормальных людей.
Джон поболтал бутылку, припал к горлышку. Жидкий огонь прокатился внутри, но вместо облегчения принёс только изжогу и тяжесть в голове. Прямоугольник окна наливался темнотой, жёлтыми звёздами загорались в туманной синеве фонари, а Репейник всё сидел в кресле, пил, время от времени трогая повязку на плече, и вспоминал. Прошло каких-то жалких полгода, для тренированной памяти сыщика — всё равно что вчера. Горячий бриз, кусты песчаного винограда, розовая полоса восхода. Тело мёртвого бога, которого убил Джон, на заляпанном бурыми пятнами песке. Последние слова Хонны, признание вины, раскаяние, сожаление о том, что нельзя вернуть сделанного. И произошедшее потом: странное и прекрасное чувство, как будто бы Джон взорвался изнутри, распался вместе со всей вселенной на миллионы осколков, услышал вечные слова, воедино слился с миром и стал чем-то большим, нежели раньше. Удивительное, небывалое чувство, которое, наверное, не испытывал ни один смертный. А потом остались только тоска и одиночество — одиночество заблудшего существа в бесконечной загробной пустыне. Ещё подумал тогда: вот как бывает, когда умирает бог. Идиот.
Он заразил меня чем-то, подумал Джон с бессильной яростью. Непонятно, как, неизвестно, с какой целью. Может быть, я виноват сам: не стоило касаться умирающего бога, слушать его исповедь, принимать последний вздох. Вдруг это — как чума, переходящая от больного к здоровому? А может быть, он хотел, чтобы я стал его преемником, довершил начатое, преуспел там, где он потерпел поражение. Мать говорила: в Твердыне, в глухих деревнях знахарки, чуя приближение Жёлтой старухи, звали младших внучек и, веря, что передают им колдовскую силу, из последних сил творили над перепуганными детьми варварские обряды… А может, то была просто бредовая прихоть, последняя воля последнего божественного чудовища, которое очень не хотело становиться последним, и так было велико его желание, что исполнилось против всех природных законов. Так или иначе, теперь в моих жилах течёт белая кровь (на самом деле, не совсем белая, жемчужно-розовая она, сволочь), и я могу убивать силой мысли. Спасибо, Хонна, Великий Моллюск, грёбаный торговец валлитинаром. Кто я теперь? Идеальный убийца, кому не нужен ни нож, ни револьвер? Монстр, который похож на человека только обликом? Проклятье. Угораздило же меня ни разу не порезаться за эти полгода, жил себе спокойно в счастливом неведении. Вот правильно тогда сказал бедняга Найвел: глупец счастья своего не видит, пока лоб о него не расшибёт. Холера, сука, скотство. Не хочу…
Приглушённо задребезжал колокольчик звонка. Через минуту скрипнула дверь в комнату.
— Там О'Беннет пришёл, — сказала Джил, стоя на пороге. Джон махнул бутылкой, расплескав виски по полу:
— На хер. Скажи, пусть завтра придёт. Или, знаешь, скажи, что он может сам искать этого своего Харрингтона. Имя ему запиши. И пускай катится к богам сраным.
Джил заправила прядь волос за ухо.
— Ну ты чего, — сказала она тихо. — Он же не виноват.
— Не-а, — Джон отхлебнул из бутылки. — Он не виноват, я не виноват, никто не виноват. Пусть катится. Прошу тебя, Джил.
Она затворила дверь и ушла. Джон хотел ещё раз приложиться, но обнаружил, что спиртное закончилось. Тогда он встал, рванул на себя жалобно взвизгнувшую створку окна и запустил бутылкой в ночь. Стекло блеснуло в свете фонарей, через пару секунд плюхнула вода посредине реки, принимая в себя подношение. Кто-то на улице заметил, засвистел, послышались весёлые пьяные выкрики. Джон отступил на шаг и, едва не промахнувшись, бухнулся обратно в кресло. Сны, подумал он. Распроклятые эти сны! Я-то думал, всё из-за Разрыва, из-за того что я вроде как умер аж два раза, а потом вернулся к жизни. Не с каждым такое бывает, вот и снится разное… А снилось, похоже, не просто так. Как тогда, давным-давно, когда довелось спать на старом поле битвы. Репейник опять вспомнил того, у кого из глаз струился дым, вспомнил другого, с узорчатой кожей, и третью, с призрачными крыльями за спиной. Не человеческие это были сны, подумал он. И сам я теперь…
Снова скрипнула дверь. Неслышно подошла Джил, тронула за плечо — правое, здоровое, не раненное.
— Спать пойдём, — сказала она. — Хватит мучиться.
Он покорно дал себя отвести в спальню, сбросил ботинки и рухнул на кровать. Джил юркнула под одеяло со своей стороны. Было тихо, только цокали порой с улицы копыта лошадей, запряжённых в омнибусы и кэбы, да глухо откашливался перед сном вечно простуженный сосед этажом ниже. Джон всё ждал, пока Джил задышит глубоко и ровно: она всегда засыпала первой, и, слушая её дыхание, он легко проваливался в сон до самого утра. Но, если не считать звуков извне, в спальне было тихо. Русалка всегда предпочитала быть бесшумной, если позволяли обстоятельства. Джон лежал, вытянувшись по струнке, и старался не шевелиться. А может, мне теперь и спать не надо, подумал он с горьким весельем. Может, и есть не надо, а я всё жру по привычке, когда можно уже здорово сэкономить на мяснике и бакалейщике. Кто я теперь? Что я… А, к богам хреновым. Почему я вообще так убиваюсь из-за какой-то ерунды? Ну, кровь. Ну, белая. В остальном вроде ничего не поменялось — как ощущал себя Джоном Репейником, средних лет сыщиком, так и ощущаю.
В конце концов, сегодня могло всё закончиться совсем по-иному. Гораздо хуже могло закончиться, если честно. Нас уже начали убивать, ещё несколько секунд — и убили бы, причём смерть была бы исключительно паршивая. Джил-то держится молодцом, а ведь ей похуже меня пришлось, едва не снасильничали. Какая-нибудь городская барышня сейчас бы в истерике билась. Вот же я свинья, с чувством подумал он, только о себе и пекусь. Одно мне оправдание: Джил — девушка закалённая, на русалочьем веку повидала много чего похуже сегодняшнего. Надо с нею завтра понежней быть, как проснётся. А то, что со мной случилось… Может, оно и случилось-то раз в жизни. От больших переживаний и перед лицом неминуемой гибели. Хватит об этом, в конце концов. Спать, спать, спать.
Джон зажмурился и представил, что спит, но ничего не вышло. Как наяву, ревела толпа арестантов, простиралась и рвалась незримая сеть, дёргался, выплёвывая пули, ствол револьвера. Белели в тёмной каморке глаза Винпера, и слышался его хриплый кашель. Кисет табаку, вспомнил Джон. Вот с чего всё началось. Он попросил, я дал, и никто не догадывался тогда, как обернётся дело. Хотя, пожалуй, Винпер всё равно долго не протянул бы, доходяга несчастный… Джон вздохнул, перевалился на бок. Картины сменились: замаячил серо-черный песок, предутренний сумрак, нездешний рассвет, мёртвое тело Хонны на земле. Перевернулся на другой бок. Толпа, крики, выстрелы, дубинки, оскаленное лицо Джил. Улёгся на спину. Песок, сумрак, мёртвый Хонна. Розовато-белая кровь, бегущая из пореза. Арестанты. Незримая сеть…
Это случилось, когда в окно заглянула полнотелая, едва подавшаяся на убыль луна. Джил одним движением сбросила одеяло, потянулась — она спала нагишом — и, перекатившись, взобралась к нему на бёдра.
— Всё равно ведь не спишь, — шепнула она.
— И ты, — сказал Джон.
— И я, — согласилась Джил.
Она принялась двигаться плавно и неторопливо, как река, которая когда-то приняла её и на долгие годы стала ей домом. Лунный свет играл с темнотой, оглаживал то шею русалки, то запрокинутое лицо, то полумесяц груди. Джон искал её руки, сжимал, но она отнимала ладони, упиралась в спинку кровати, чтобы ловчей было продолжать знакомый им обоим медленный танец. «Хочет меня отвлечь, — решил Джон, — утешить. Сама, может быть, хочет отвлечься… Будь я проклят, если позволю этому дерьму встать между нами». Но — вот беда — он не мог бросить думать, бросить вспоминать. Предутренний бриз. Мокрый песок. Алая лента восхода. Умирающий бог, который всю жизнь хотел счастья для других и погубил их этим счастьем. Репейник вспоминал белую влагу, на глазах претворявшуюся в бурую ржавчину. Свист ветра в ушах. Беззвучный, оглушающий взрыв изнутри…
Джил вздохнула, вцепилась ногтями Джону в плечи, задела повязку. Он тихо зарычал, но не сбавил темп. Это было непривычно, сбивало с толку, но память не оставляла его, стучала изнутри в череп, заставляла пережить всё заново, как тогда — а здесь и сейчас его не оставляла Джил, настойчиво добивалась ответа, двигалась всё быстрей. Он снова взрывался изнутри, распадался на мириады частиц, слышал шёпот древних слов — а Джил, работая бёдрами, дышала ему в лицо сладким ароматом тины и кувшинок. Он созерцал неповторимо прекрасные фигуры, чертежи мироздания — а Джил, предчувствуя победу, тянулась вверх, купалась в лунном свете. И тот в миг, когда в голове у Джона взошло ослепительное солнце Разрыва, Джил вскрикнула и замерла. Всё во вселенной стало цельным и безошибочным, надёжным и верным. Стало прекрасным.
И медленно-медленно отступило.
Джил, тяжело дыша, сползла на смятые простыни. Подняла руку ко лбу и тотчас уронила. Безвольно откинула колено.
— О, — сказала она. — Ох.
Джон привычно обнял её и заметил, что русалка мелко дрожит.
— Ты чего? — удивился он. Джил как-то странно качнула головой, словно у неё не было сил двигаться.
— Так сейчас было… — выдавила она. — Да. Ничего себе.
Он наклонился над ней, поцеловал, но губы Джил оказались сухими, холодными и не ответили на поцелуй. От неё сильней обычного пахло кувшинками.
— Эй, — позвал Джон, — всё в порядке?
Она сглотнула, прочистила горло.
— Да. Я… Да.
Джон накрыл её одеялом. Джил глубоко вздохнула и вытянулась, по-прежнему дрожа. Ничего было не в порядке. За много лет их постельных танцев он много раз видел, как бывает в порядке, и знал, что вот сейчас ни хрена в порядке не было. Джил тихо всхлипнула.
— Легко-то как, — вдруг сказала она. — Джонни, как сладко. Будто солнышко взошло. В душе самой. Теперь всегда так будет? Ох…
Она с трудом повернулась набок, прильнула к нему холодным, содрогающимся телом.
— Только вот чего-то знобит, — пожаловалась она.
Джон плотнее натянул на неё одеяло, нашёл ладони, принялся греть в руках. Он ещё ничего не понимал. Не хотел понимать. Но уже вспомнил, от кого слышал похожие слова.
— Джонни, — позвала Джил.
— А?
— Я тебя люблю.
Джон глубоко вдохнул — с таким трудом, будто воздух стал водой.
— Я тебя тоже люблю, — сказал он. «И хорошо тебе так, как — ну, словно знаешь, что вот, есть для тебя она, самая что ни на есть родная да близкая, и всегда была, и всегда будет. И никуда она не денется, Хальдер, и в душе — будто солнышко взойдет. Как медом всего внутри намазали». Старый Роб Корден говорил это, кажется, сотню лет назад. Но, оказывается, Джон прекрасно помнил всё, что случилось тогда в деревне Марволайн, где он спас девчонку-ублюдка. Хотя дорого бы дал, чтобы забыть. Мать, заставшая правление Ведлета, государя довоенной Твердыни, описывала еженедельные хождения в храм примерно теми же словами. Главная часть сделки между богами и людьми. Энергия в обмен на блаженство. Сила в обмен на счастье. Для этого были созданы хитроумные алтари, шедевры инженерного и монашеского искусства. Для этого люди вонзали в плоть иглы, пили волшебные декокты, порой устраивали мистерии с жертвами, как народ Па. Но, наверное, в самом начале, три тысячи лет назад, когда боги были молоды и прекрасны, а люди — чисты и доверчивы, когда мир был юным и не погряз в ритуалах, когда всё было проще и быстрей… В общем, наверное, да, так и выглядел этот обмен. Недаром Хальдер в человеческом облике представала хрупкой соблазнительной девой с копной каштановых волос, а Ведлет, если верить матери, мог становиться чернявым, густобородым красавцем, широкоплечим и статным. Так оно всё, пожалуй, и происходило. Как у нас с Джил только что.
Он опять склонился над ней, но Джил уже спала, дыша глубоко и ровно. Сам Джон и думать не мог о сне. Закутав русалку в одеяло, он встал, подошел к окну и закурил. Набережная был пуста, луна плескалась в чёрной воде вместе с отражениями редких фонарей. Похоже, дело серьёзное, думал он, выпуская дым в форточку. Интересно, это теперь каждый раз так будет?.. И какие у подобных событий могут быть последствия? Странно, что я сам ничего особенного не чувствую — ни прилива сил, ни, скажем, готовности зажигать "свет божественный" на кончиках пальцев. Только успокоился малость. Хотя поводов для беспокойства как раз прибавилось. Как мы теперь будем? И как буду я? Что дальше на очереди? Превращусь в гигантского кальмара? Научусь метать огненный смерч? Изобрету снадобье, которое в сотню раз забористее опия? А главное — что станет потом?.. Он успел пожалеть, что закончилось спиртное, и в этот момент с улицы раздался цокот копыт. На набережной показался кэб. Возница не погонял уставшую лошадь, только сидел, нахохлившись
сил нет никаких скорей бы доехать хоть дождь перестал на том спасибо
сидел, нахохлившись, на козлах, обмотав вожжи вокруг запястья. Шторы на окнах коляски были задёрнуты, но и так было ясно, что внутри никого
весь день впустую сколько наработали столько проели что ж не жрать теперь совсем
что внутри никого нет — если бы кэбмен вёз пассажира, то ехал бы по крайне мере вдвое быстрей. Сонно покачивая головой, лошадь протащила кэб мимо дома
ладно хоть Нетти со своими рубашками поспевает пацану-то молоко надо как я худой растет мать корку с сахаром давала молока с утра кружку и пошёл весь день бегать
мимо дома и, свернув за угол, исчезла из поля зрения.
Джон оторопело глядел на вновь опустевшую набережную. Самокрутка в его пальцах погасла, догорев до середины. За спиной тихо вздохнула во сне Джил. В голове крутилась одна и та же глупая, короткая мысль: "Вот, значит, теперь как. Вот, значит, как". Он постоял с минуту, глядя на расплёсканную в ночной реке луну, затем, стараясь не шуметь, оделся, натянул ботинки и вышел.
Ночной город кипел жизнью. Эта жизнь не так бросалась в глаза, как днём, но была гораздо более увлекательной. Под фонарями прохаживались проститутки без шляпок; чуть поодаль, укрывшись в подворотнях, за ними приглядывали, как говорили в Дуббинге, их "кавалеры". Те девушки, что были подороже, не искали клиента сами, а с видом, не чуждым некоторой профессиональной гордости, стояли на месте у гостиничных дверей. На дверях висели таблички: "Имеются кровати". Из подвалов таверн доносился приглушённый лай и выкрики — там травили крыс терьерами. Джон знал, что бродяги, ловившие крыс для таких зрелищ, неплохо зарабатывают. Неудивительно, поскольку мало кто отваживался связываться с матёрыми, свирепыми городскими пасюками, а спрос был велик — за один бой тренированная собака успевала задавить несколько сотен штук. Но шум от крысиной травли не мог сравниться с гвалтом, доносившимся от верхних этажей больших магазинов. Там были устроены театры. Разгорячённые дешёвым виски и джином, в который для забористости подливали скипидар, зрители орали и свистели, наваливаясь на решётку, заслонявшую маленькую круглую сцену. На сцене пели, танцевали и разыгрывали похабные сценки артисты, не слишком-то искусные, но горластые и, главное, умевшие наладить контакт с публикой. Насмешку они встречали насмешкой, брань — ещё пущей бранью, а если в них запускали старым башмаком, могли поймать его на лету и отправить точно по обратному адресу. Да, представления здесь не отличались изысканностью, как в Ковентской опере, но разве в Ковенте вам разрешат во время увертюры курить трубку или жевать бутерброд с ломтем свинины? Комфорт имеет свою цену, добрые люди. И большинство добрых людей неизменно предпочитали народные формы искусства.
Была ещё и другая, тихая ночная жизнь. По отлогим, илистым берегам Линни, куда ещё не дотянулись городские набережные, бродили "грязные жаворонки". В липкой тине, обнажавшейся при отливе, можно было найти медные трубки, осколки угля, гвозди, а то и настоящее сокровище — монетку. Сгорбленные нищие прочёсывали грязь, складывая мусор в дырявые шляпы, чтобы с наступлением утра продать найденное старьёвщику и купить миску картофельной похлёбки. Самыми козырными считались те места, куда сливала отходы фабрика Майерса: в разноцветной, едко пахнувшей струе можно было погреть ноги, заледеневшие от многочасового хождения по илу. Наверху, в полусотне ре над копающимися в грязи бедняками, вершили свою нелёгкую работу мальчишки-трубочисты. Фабричные печи гасили только на ночь, у ребят было всего несколько часов, чтобы забраться в узкие жерла труб и соскоблить жирный слой нагара. И, конечно, тут и там можно было наткнуться на телеги могильщиков, подбиравших по улицам трупы бездомных, пьяниц и собак. Эти также работали в тишине, подобно трубочистам и "грязным жаворонкам". Ни к чему окликать покойников — а ну как кто отзовётся?
Джон брёл по улицам, засунув руки в карманы и высоко подняв воротник плаща. Поначалу он чурался подходить к тавернам, сторонился театрального шума. Выбрав одинокую шлюху под одиноким фонарём, он, стоя в тени, добрые четверть часа подслушивал её мысли. Узнал, что её зовут Трейли, что она больна стыдной болезнью и боится заразить своего парня, потому что парень в таком случае её бросит. Потом уловил ещё чьи-то мысли: о скачках, тупицах в парламенте и начавшемся третьего дня странном зуде в паху. Тут же явился из ближнего переулка тот, кто всё это думал — сутенёр незадачливой Трейли (и по совместительству как раз её парень). Парочка принялась выяснять отношения, Джон поспешил ретироваться и, повернув за угол, наткнулся на весёлую, подпившую кучку студентов, которые искали кабак, где ещё не успели задолжать. В их головах царила мешанина из недоученных лекций, бульварных газет, университетских сплетен, вечного флирта с сокурсницами и надежд на скорое избавление от учёбы. Джон какое-то время крался за ними, расплетая мысленные потоки, стараясь различить, кто что думает и заранее морщась в ожидании мигрени, когда его окатывало хмельными волнами эмоций. Здесь было всё: эйфория, бравада, лёгкая грусть по дому, сожаление о форинах, потраченных на собачьих боях, юношеская безудержная похоть, внезапно вспыхнувшая симпатия к собутыльникам и столь же внезапное, непреодолимое желание спереть на спор дубинку у городского констебля. Но, как ни странно, боль не приходила. Зато всё легче было слушать мысленный, вразнобой звучащий хор, потому что скоро Джон приноровился выделять отдельные голоса и даже слышать всех одновременно, ничего не пропуская.
Когда студенты, наконец, отыскали подходящую таверну и всей гурьбой туда завалились, Джон хотел идти следом, но вдруг услышал музыку — где-то позади, за спиной. Музыка была ослаблена расстоянием и парой-тройкой оконных стёкол; играли на дешёвой, хрипящей от сырости скрипке и престарелом астматическом пианино. Потом кто-то запел. Слов не было слышно, но по осиплому тембру и исступлённым интонациям становилось ясно, что поют про нечто очень близкое простому люду. Простой люд не заставил себя ждать. Десятка два лужёных, жизнерадостных глоток дружно подхватили куплет, кто-то засвистал, раздался приглушённый визг и грохот. Джон обернулся. На втором этаже дома напротив горели окна. Там был устроен театр.
— Почему бы и нет, — пробормотал Репейник, задумчиво глядя вверх. Толпа народа. Большая толпа пьяного, веселящегося народа. Дикая, раздухарившаяся, неуправляемая куча перепивших гуляк обоего пола, остервеневших от спиртного, музыки и собственной лихости. Кое-что он слышал даже отсюда.
налетай у кого кружка гоп гоп хайти-айти у девочки мэри барашек был белый не тронь дурак а ну иди ко мне красавчик веселей веселей пиво кончилось снимай-ка рубашку пей гуляй а в рыло хошь тидли-дидли станцуй эгегей
Джон перешёл улицу, толкнул дверь и стал подниматься по лестнице. Стены, должно быть, приглушали звучание чужих мыслей, потому что внутри всё стало гораздо явственней и громче. Но боли не было. До сих пор. Боли не было!
выпей братишка давай сюда падай место есть а ну на плечи расступись спляшу таути-аути эйли-аути татуировка высший класс я припев знаю грянем медведь на ухо наступил вот это задница вэлли-хэлли тут за углом паб есть я вообще-то парень добрый пусти на коленки мой милый за морем далёким эх струна порвалась
Лестница привела его к двери. Если бы существовал конкурс, в котором двери со всех концов Энландрии могли померяться прочностью и неприступностью, ворота в тюрьму Маршалтон заняли бы второе место. Первый приз отошёл бы двери, перед которой сейчас очутился Джон. Созданная, чтобы защитить владельцев и публику от полицейских облав, она была сложена из дубовых досок толщиной с бедро, а грубые кованые петли уходили в стену так глубоко, что их можно было вырвать разве что тысячесильным локомотивом — если таковой удастся протащить на лестницу. Но сейчас грозная дверь была не заперта. Об этом явно свидетельствовала щель, из которой на тёмную лестничную площадку мирно струилась полоска газового света. Веселье было в самом разгаре, и внутри были рады любой вновь прибывшей персоне. Джон ещё немного постоял в темноте, изо всех сил стискивая зубы.
где наша не пропадала Конни отвяжись чтоб тя боги трахнули а хороша певичка лучше моей старухи вот это я набрался развязывай завязывай покажи что умеешь танец всё быстрей хойти-тойти ликети-сникети джин не разбавляй дай поцелую я ж на корабле служил а тут такое ты лучше всех блевать охота гоп гоп я бы еще выпил
А затем Джон вошёл.
Час спустя он сидел на берегу Линни в кромешной темноте, потихоньку отходя от того, что случилось. Он устал, будто сутки напролёт бегал и поднимал тяжести, но в голове царила блаженная, звенящая пустота. Джону повезло найти сухую корягу у самой воды, и удивительно хорошо было вот так сидеть, ощущая под собой удобный древесный изгиб, потягивая эль из бутылки, которую в театре втиснула ему в руку какая-то пьяная добродушная тётка. Было далеко за полночь, луна катилась к горизонту и лила молочный свет на речную илистую отмель. По отмели бродили "грязные жаворонки". Их мысли звучали глухо, а эмоции были просты и наводили тоску. Тем больше был стимул от них заслоняться. Еще в театре Джон, ошеломлённый бьющими со всех сторон потоками, попытался инстинктивно спрятаться, перестать слышать то, что пело, кричало, ревело и колотило в самую голову. У него получилось — почти, не до конца, но достаточно для того, чтобы не свалиться, оглушённому, посреди веселящейся толпы. Сейчас он оттачивал это мастерство, то позволяя скорбным мыслям нищих проникать себе в голову, то приглушая их до предела слышимости.
Поначалу было нелегко, но уже через час — как раз подошла к концу бутылка — он научился перекрывать своё новое восприятие так же, как затыкал уши, если оказывался рядом с шумным, стучащим заводским станком. Когда луна закатилась за крыши мануфактур, Джон вовсе отключил мысленный слух и просто смотрел на "жаворонков", копавшихся в тине. Их тела окутывало сияние — розовое, багряное, иногда синее. Репейник ещё в театре заметил, что окружающие люди излучают слабые, зыбкие ореолы, но решил, что ему показалось. Теперь же, в полной темноте, он видел их сияние во всей красе. Наверное, от этого тоже можно было закрыться, вернув себе обычное зрение обычного человека. Но сияние было обворожительно прекрасным. Джон смотрел на нищих, как на цветы, как на звёзды, и думал, что любой из них даже не представляет, какой от него исходит чудесный свет.
Когда небо на востоке побледнело, Джон встал, уронил бутылку, выгреб из кармана мелочь, бросил её оставшимся на берегу "жаворонкам" и пошёл домой. Идти пришлось долго. Ёжась от утреннего промозглого ветерка, он переходил безлюдные проспекты, нырял в тесные переулки, топал по гулкой, пустынной брусчатке площадей. Набережная встретила его густым слоящимся туманом, запахом гнили и ржавчины, ила и мокрого камня — запахом, который всегда означал, что рядом его жильё. Джон, с усилием поднимая колени, преодолел знакомые лестничные пролёты, долго возился с замком. Открыв дверь, он тут же попал в объятия Джил — верно, стерегла в прихожей.
— Ты где был? — выдохнула она Джону прямо в ухо.
— Гулял, — прокряхтел Репейник. Русалка сжимала его шею со всей силой злости и облегчения, совершенно не контролируя захват. Так мог бы обниматься матёрый грузчик-докер. Сердце у неё в груди стучало, как резиновый молоток. Джон вытерпел с полминуты, затем деликатно освободился.
— Гулял он, — сорванным шёпотом закричала Джил. — Я проснулась — кровать пустая. А ты вон какой весь вечер был. И пропал. Боги знает что успела передумать. Твою-то мать, Джонни.
Она вся была одета тонким мерцающим свечением очень красивого сиреневого оттенка. Джон залюбовался.
— Да будет тебе, — проговорил он, стягивая плащ, — что бы со мной стало… Чайник поставишь?
— Поставлю, — буркнула она, отступая в кухню. — По лбу тебе чайником бы этим.
— Ну, прости, — сказал Джон мирно. — Не подумал.
Он ввалился в спальню и грузно осел на стул подле разобранной кровати. Перевёл дух, выдохнув, словно паровая машина, стравливающая давление. Да, что-то я увлёкся, кажется. Нехорошо вышло. Хотя, вообще-то, всё так необычно, что не разобрать уже, хорошо это или плохо. Думается, мало кто из людей такое испытывал. Может, и вовсе никто. Я первый.
Джил принесла чашку, брякнула на подоконник. Надутая, уселась на кровать. Сиреневое свечение поблёкло, налилось багрянцем. Джон взял чашку, отпил, обжёгся. Поставил, не глядя, вниз.
— Джил, — попросил он. — Дай мне руку. Обе руки.
Она сверкнула глазами, негодующе фыркнула, но протянула ладони. Джон обхватил тонкие пальцы и, прикрыв глаза, сосредоточился, вызывая к жизни картинку в голове. Серый песок. Темнота. Одиночество. Рассветный бриз, как обещание скорого утра. Взрыв внутри головы. Прекрасные сложные фигуры…
— А-а-ах, — вздохнула Джил. Он посмотрел на неё. Русалка, закусив губу, легонько покачивала головой, будто соглашаясь с чем-то, очень для неё важным.
— Джил? — позвал Репейник. Та заулыбалась:
— Давай-давай… Да…
Джон крепче взял её за руки, бросил взгляд на равнодушно тикавшие часы и продолжал думать о Разрыве и о том, что тогда произошло. Древний многоголосый шёпот. Чувство единения, знание, что он больше не одинок. Что никогда не будет одиноким. Сложные, волшебные механизмы вокруг него, внутри него. Вместе с ним. И первые лучи солнца, обжигающего, нездешнего, приносящего смерть и всё же прекрасного.
Джил хрипло замурлыкала, как огромная кошка. Руки её задрожали. Джон спохватился и взглянул на часы. Прошло семь минут. Он с сожалением выпустил пальцы Джил и, когда она потянулась к нему, сказал:
— Всё, хватит. Больше нельзя.
— Ну вот, — пробурчала она с недовольством. Но тут же откинулась на кровать, тяжело дыша и потирая плечи. Пожаловалась:
— Холодно.
Джон укрыл её одеялом. Джил задышала ровней. Тихонько засмеялась.
— Иди сюда. Прощён.
Джон смотрел на неё. Всё тело Джил мерцало золотым светом. Слабее всего светились руки и ступни ног, зато голова была окутана янтарным ореолом, словно полная луна в туманную погоду. Джил пошевелилась, ореол смазался, но тут же засиял опять.
— Ну ты чего? Отлыниваешь? — хихикнула она. Джон потёр заросший щетиной подбородок.
— Я, кажется, малость изменился, — сказал он медленно.
— Оно заметно, — кивнула Джил. Улыбка у неё стала широкая, клыкастая и очень довольная. Джон нахмурился:
— Не боишься?
Джил подняла краешек одеяла.
— Не-а, — сказала она, — не боюсь. Не съешь ведь, пожалуй.
Она, конечно, сейчас под действием эйфории, подумал Джон. Ни страха, ни сожаления. Про арестантов, которые хотели нас разорвать, уже, поди, забыла. Хотя разве она чего-нибудь когда-нибудь боялась? Ну, кроме паровозов и мобилей — да и то было лет шесть назад… А, да. Она боялась, что я не вернусь сегодня.
— Не съем, — пообещал Джон и, скинув ботинки, полез на кровать. Они завозились, устраиваясь. Руки Джил были уже не такими холодными. В комнате проступали серые контуры вещей — светало. За окном процокала лошадь, в голове послышались невнятные, отдалённые мысли кэбмена, но Репейник привычно закрылся от них, и стало тихо.
— Завтра на охоту пойду, — сообщил он, глядя в потолок. — Буду этого Харрингтона искать. По всему городу. Хрен от меня спрячешься теперь.
Джил с сомнением повела головой, уминая подушку.
— Дуббинг большой, — сказала она. — Поди, не одну неделю будешь так ходить. И, главное, где ходить-то? Как искать?
Джон пожал плечами:
— Начну с того бара. Ну, помнишь, с "Пойла". Там вечно всякая магическая шушера отирается, Морли прикармливает. Авось, что-то полезное вынюхаю. Мне теперь людей за рукава хватать не надо. А потом… Потом буду плавать кругами. Как акула.
Джил потёрлась о его щёку:
— Долго же тебе плавать придётся.
— Долго, — согласился он. — А тебе придётся меня вот так подпитывать. Если ты не против, конечно.
Джил прильнула к нему. Янтарный ореол вокруг её головы стал ярче. Джон решил рассказать про то, что видит, но вдруг навалилась усталость. Веки стали сами опускаться. Он пробормотал: "Я сейчас, на минутку", прикрыл глаза, встрепенулся, как от падения, и, щурясь, посмотрел на часы. С тех пор как он видел циферблат в последний раз, каким-то образом прошло больше часа. В спальне было уже совсем светло, в окне серело хмурое утро. «Похоже, спать всё-таки нужно», — подумал он, крепче обнял Джил и нырнул в сон, как в реку.