© Драгунский Д.В.
© ООО «Издательство АСТ»
– Я хочу сделать тебе предложение, – негромко и торжественно сказал Митя.
– Делай! – весело сказала Юля и поцеловала его в щеку.
Они жили вместе уже почти четыре года. Снимали пополам квартиру, и у них даже было что-то вроде общего бюджета: на чай-кофе-сахар; на подарки, которые они делали общим друзьям; ну и, конечно, на отпуска. Но о женитьбе речь пока не заходила. Хотя, конечно, Митя иногда этак намекал. Говорил: «Хорошо бы устроить свадьбу в Греции», и даже: «Я хочу, чтобы у нас было трое детей». То есть выходило, как будто их брак – дело давно решенное, только надо немного погодить.
Но вот наконец пора настала.
– Ну, давай, я жду, – Юля обняла его.
– Погоди, – он снял ее руки со своих плеч, сел на табурет. – Садись. – Она села напротив – разговор был в кухне. – Послушай. Я заказал гидроплан.
– Гидроплан? – Юля помотала головой. – Ты хочешь мне предложить покататься на самолете?
– Вот именно! – счастливо засмеялся Митя. – Мы полетим на маленьком гидроплане, тут есть такая фирма… В субботу. Полетим на озеро, полетаем над водой, а потом приводнимся у дальнего берега. Там есть полуостров Гусиный Нос. В маленьком охотничьем домике нас будет ждать романтический ужин при свечах. Кейтеринг уже заказан, они на машине привезут. А потом мы снова сядем на гидроплан и улетим домой, уже как жених и невеста. А эти, из кейтеринга, все соберут и увезут. Здорово, правда?
– Здорово, – сказала Юля. – То есть ты мне предложение будешь делать не сейчас, а там? В охотничьем домике, при свечах?
Митя кивнул, встал, повернулся к плите и включил чайник, потому что была среда, утро и надо было на работу.
Гидроплан был маленький и красивый, там сиденья пахли, как в новой машине, и закат над озером был роскошный, в полнеба, и чудесно светилось окошко в бревенчатом лакированном домике. Стол, белая скатерть, фрукты, паштет из фазана в виде фазана с перьями. Свечи.
Официант разлил вино по бокалам.
– Спасибо. Идите, – сказала ему Юля и подняла глаза на Митю.
– Что? – спросил он.
– Нет, это я спрашиваю, «что», – сказала Юля. – Что ты молчишь?
– Стараюсь осознать момент, – засмеялся он. – Ну, давай выпьем за нашу будущую счастливую семейную жизнь.
Поднял бокал, потянулся чокнуться.
– А предложение? – сказала Юля.
– Тебе что, обязательно надо словами?
– Хотелось бы, – сказала Юля.
– Ну, пожалуйста! Предлагаю тебе руку и сердце. Будь моей женой. Выходи за меня замуж. Что там еще надо?
– Спасибо, – сказала Юля. – Я подумаю.
– Что? – сказал Митя.
– Да ничего, – сказала Юля, отпила вино, оторвала фазаний хвост, зацепила паштет лопаточкой и положила себе на хлеб, откусила. – Ты думал четыре года, теперь моя очередь по-раз-мыш-лять, – сказала она набитым ртом. Но я не буду столько тянуть, не бойся. Но хотя бы месяц мне все-таки надо.
– А быстрее нельзя?
– Можно, – сказала Юля. – Можно совсем быстро. Мой ответ – нет.
Митя поставил бокал и посмотрел на нее очень внимательно.
– Потому что предложение делают не через четыре года совместной жизни, а через неделю, после третьего секса! Так мои папа с мамой женились. И твои тоже, уверена! Слетай на гидроплане, спроси.
– Сучка, – грустно сказал Митя.
– Кобелек, – задумчиво ответила Юля и позвала: – Официант! Счет!
– Оплачено! – крикнул Митя, встал из-за стола и пошел к двери.
Юля смотрела, как взлетает гидроплан, маленький и красивый на фоне солнца, которое краем уже касалось горизонта. Самолетик сделал круг, пролетел у нее над головой, опять удалился, сделал вираж и вдруг чиркнул крылом по воде, подняв тучу багровых от солнца брызг. Перевернулся, упал в воду поплавками кверху и стал медленно – или ей только так показалось – стал медленно тонуть.
Слава богу, ребята из кейтеринга ничего не заметили. Юля вернулась в город на их машине.
Дома она долго разбирала шкаф, но потом решила позвонить его матери.
– Анна Николаевна…
И замолчала, подбирая слова.
Но тут открылась дверь, и ввалился Митя в сыром и мятом костюме.
Он сел на пол, прислонился головой к ее коленям.
– Анна Николаевна, ваш сын сделал мне предложение.
В трубке послышался какой-то крик. Юля нажала отбой.
– Вот видишь, – сказала она. – Твоя мама тоже против.
– Жутко подлые бывают бабы! – вдруг сказал мой приятель, бизнесмен в области искусства: галерист и коллекционер, говоря по-старинному – маршан.
Сказал, вздохнул и горестно замолчал.
Было бы очень невежливо – молчать в ответ. Я начал его расспрашивать. Он, конечно, сначала отнекивался, но потом рассказал вот что.
«Кем бы она стала без меня? Да никем! Кто она была до меня? Никто! Студентка второго курса. Неглупая, кстати. Нет, конечно, что-то в ней было. В смысле таланта, поэтому я на нее обратил внимание. Давай, попробуй, девочка, удиви нашу публику. Я ей все объяснял, конечно, от и до. Она не спорила, это ценно. Не было в ней этого детского “я сама, я сама!”. Все довольно ловко подхватывала. В общем, у нее стало получаться. Очень была мне благодарна. Умная, я же сказал! Дурочка бы верила, что она все сама-сама-сама, придумала, сделала, и продала тоже сама. А эта все прекрасно понимала и смотрела на меня вот так…» – он приоткрыл рот и поглядел на люстру восторженным остекленевшим взором.
– Она тебе поэтому понравилась? – спросил я.
– Не только, – сказал он. – Она очень милая. Даже красивая. Правда, у меня жена еще красивее, но всё равно я в какой-то миг решил: пропадай моя головушка…
– Ого! – сказал я.
«Но вовремя передумал, – продолжал он. – А она ни на чем не настаивала. Так и жили. Лет шесть, наверное. Потом говорит: “Прости меня, но мне уже немало лет…” Хо-хо! Двадцать пять – немало? “Да, – говорит, когда моей маме было двадцать пять, мне было уже два годика. Моей маме и моему папе…”
Ага, думаю. Вот оно в чем дело. Замуж девушке пора. Ну что же. Это жизнь. Вам время цвесть, нам время тлеть. Тем более что мне было уже сорок восемь к тому моменту.
А потом подумал: нет! Не отдам тебя никому.
Пришел домой с твердым решением: развожусь. Прошелся по комнатам. В кабинете выгреб документы из ящика, побросал в портфель. Сел на лесенку около книжных полок. Огляделся. Жена входит: “Ты что тут как воробей на жердочке?” – и обняла меня. И вся моя решимость куда-то делась.
Слава богу, я никому ничего не сказал. Ни ей, ни жене.
Потом, еще через пять лет, она опять говорит: “Я, конечно, тебя люблю, но…”
Ладно. Обо всем договорились, как взрослые люди. Съездили в Италию на недельку, для красивой разлуки. Возвращались уже по отдельности. Вроде всё.
Через полгода она звонит: “Свадьба в пятницу. Ты его не знаешь, но он очень хороший. Пожелай мне счастья”.
Я и отвалился с инфарктом.
Через месяц меня перевели в санаторий, под Москвой. И вот однажды я лежу в своей прекрасной одноместной палате, и входит нянечка со шваброй. Всё, думаю, сошел с ума, привет. А она моет пол и на меня смотрит. Я как заору: “Кто из нас с ума сошел?” А она: “Тихо, тихо, тебе нельзя волноваться”. Я все-таки спросил: “А как же свадьба, муж?” А она смеется и руку мне целует…»
– Вот это любовь! – сказал я. – Да я бы на твоем месте…
– Да, да, понимаю, – сказал он. – Но учти, это было ее решение!
– Но ты же ее не прогнал? – сказал я.
– А ты бы прогнал? – засмеялся он и продолжал:
«Но вот ей уже тридцать шесть, а мне почти шестьдесят. Надо завязывать. И надо ей что-то сделать на прощанье. Ну, выставку тут, выставку там, это понятно. Нет, мало! Я ей квартиру купил, представляешь себе? Двухкомнатную, на Каретном Ряду, все окна в зеленый двор. Ремонт оплатил. Мебель вместе с ней ездил покупать. Обставил, можно сказать, по своему вкусу… Помог переехать.
Слегка, конечно, прихворнул. Типа депрессия. Понятное дело.
И тут выясняется, что моя верная добрая бедная несчастная обманутая немолодая почти совсем седая жена уже лет пятнадцать трахается с моим берлинским партнером! И об этом знают все, кроме меня!
Мне прямо легче стало. Депрессия – как рукой.
Хватаю телефон. “Лиза, – говорю, – привет. Ты дома? Я к тебе заеду буквально через час, можно?”.
А она отвечает: “Нет, нельзя”».
– Ну и понятно, – сказал я. – Ты же, некоторым образом, жизнь девушке сломал. Осталась без мужа, без ребенка. С родителями отношения испортила.
– Это она мне сломала жизнь! – закричал он. – Кто ей велел? Кто ее просил? Что я ее, соблазнял? В койку укладывал? От мужа уводил? Она все сама!
– Тихо! – сказал я. – Тебе нельзя волноваться.
– Жизнь у меня как в сказке была, – сказала Настенька.
– Вижу, – сказал Пахомов без выражения.
– Чего ты видишь? – закричала Настенька. – Ты ничего такого вовек не увидишь! Мне шестнадцать лет было, когда Маркиз на меня глаз положил.
– Ага, – сказал Пахомов. – Маркиз де Карабас.
– Сам ты Карабас! Марик его звали, Маркиз – это прозвище, еще со школы.
– Вы что, в школе вместе учились?
– Ничего не понимает! – всплеснула руками Настенька. – Мне шестнадцать было, а ему лет сорок, не меньше.
Увидел меня на улице, выследил, наутро приехал на машине. Белый «мерин», в нашем городе таких вообще не видали. Вылез, дверь передо мной открыл и на одну коленку встал.
Эх, в Москве жизнь была!
Придем в ресторан, а я как заору: «Хочу, чтоб все пили шампанское!» Маркиз официантам: «Шампанское на все столы!» А потом: «А ну за здоровье Анастасии Николаевны! – и меня на стол ставит. – Все стоя пьют, кому сказано!» И пьют, и ура кричат.
Один мужик отказался, ему баба не велела: «За меня не пил, а за бандитскую блядь будешь стоя пить?» – очень громко сказала. Маркизовские быки его схватили, подтащили. Маркиз ему: «Пей!», а он: «Не буду!» Маркиз уж волыну вытащил, а я со стола кричу: «Стой! Не смей! Это ж как человек свою женщину любит! Вот меня бы кто так любил! Давайте за ихнюю любовь! Еще шампанского!» Маркиз прямо прослезился, велел, чтобы тому мужику за ужин заплатили и такси подали.
А ночью ко мне на кровать сядет и ножку целует. «Деточка, что ж ты меня обижаешь, я ли тебя не люблю?»
Любил, да. Один раз я в ресторане на стол улеглась, прическа в салат, платье в соус. Заснула слегка. Просыпаюсь – креветки с майонезом в волосах, песто-пиканто на юбке. Маркиз меня сразу в салон красоты. Через охранника хозяйку вызвал и мастериц. Голову вымыли и уложили как миленькие, хотя четыре часа ночи. А потом в бутик за платьем, хотя пять утра.
Любил, страшное дело. Но не женился. И даже невинности не лишил. Я ему не давала, и он так особо не стремился.
Потом, когда его грохнули, я уже по делу замуж вышла. Невинной девушкой. За Сергей Михалыча. Свадьба в Монте-Карло, двести гостей. Тоже любил. Но изменял, сука. Я его раз десять ловила на этом деле. Приеду в ресторан, а он там с какой-то молодой… А я тоже молодая была! Мне двадцать было едва-едва!
– Но не шестнадцать, – сказал Пахомов.
– Ну и что? – сказала Настенька. – Да я и сейчас моложе любой молодой, у меня живот – хребет изнутри пощупать можно, хочешь, покажу?
Она стала расстегивать кофту и вытаскивать ее из брюк.
– Не хочу, – сказал Пахомов.
– Голубой, что ли? – обидно сказала Настенька.
– Зеленый, – сказал Пахомов. – И вообще оставь эту манеру тыкать и раздеваться без спросу. Захочу – сам скажу. Ну, на чем мы остановились?
– Пишите, Пахомов, – сказала Анастасия Николаевна. – К глаголам на “μι” второго класса относятся те, где между основой и окончанием в презенсе и имперфекте вставляется инфикс “νυ”, если основа кончается на согласный, или “ννυ”, если на гласный. Например, “δείϰνυμι” или “ϰρεμάννυμι”. Всего таких глаголов восемнадцать…
Юноша Тиресий, сын пастуха Эвера и нимфы Харикло́, шел однажды по тропинке и увидел, как две змеи занимаются любовью. Смеха ради он ударил их палкой и был превращен в женщину.
Женщиной он прожил семь лет, пока снова не увидел – то есть пока снова не увидела, ха-ха! – пару змей за тем же занятием. Схватив палку, ударил их – и снова стал мужчиной.
Тут как раз заспорили Зевс и Гера: кто получает больше удовольствия от занятий любовью – мужчина или женщина?
Спросили Тиресия – ведь он был единственным человеком, который побывал и мужчиной и женщиной.
Тиресий ответил, что женщина наслаждается в девять раз сильнее.
Гера разгневалась и ослепила Тиресия.
Ведь она утверждала, что главные сладострастники – мужчины.
Зато Зевс одарил Тиресия острым внутренним взором, то есть сделал его мудрым прорицателем. Именно Тиресий, кстати, раскрыл Эдипу загадку его преступления.
Но я не про Тиресия, а про Геру.
Почему многие женщины – в том числе и весьма продвинутые, взять ту же Геру, царицу богов, – почему многие женщины считают, что в эротическом смысле они всего лишь терпят, соглашаются, дают, извините за выражение, – но не более того?..
У меня на факультете был один друг. Вернее, хороший товарищ. Мы часто с ним сидели и курили в нижнем холле первого гуманитарного корпуса на Ленинских горах. Значит, это было на третьем курсе или позднее. Потому что до того мы учились на Моховой.
Так вот.
Сидим мы с ним на перемене, курим. И он мне опять, в сотый раз, говорит, как сильно он влюблен в одну нашу сокурсницу. Причем влюблен не просто так, а страстно. Хочет ею, извините, овладеть. Наслаждаться ее телом.
Но именно поэтому он стеснялся признаться ей в любви. Да и вообще просто начать ухаживать. Встречать-провожать, водить в кино, кормить мороженым в вафельных стаканчиках и поить у мраморного прилавка «Гастронома» виноградным соком за 14 коп. Вот такая была палитра галантности у скромных студентов в начале семидесятых…
Но он стеснялся все это делать именно из-за того, что ощущал страстное плотское чувство. Вот если бы это была обыкновенная слегка возвышенная полулюбовь, полудружба, которая потом со скрипом переползает в постель, – тогда другое дело. Тогда пожалуйста. Потому что он был благовоспитанный мальчик из очень интеллигентной семьи. И она тоже, кстати, была хорошей девушкой из хорошей семьи. И ему казалось, что его чувство – неприлично.
– Вот если бы она была шалава какая-нибудь, – тосковал он. – Я бы тогда без разговоров: по стакану портвейна, взял за жопу, и все дела… А она такая светлая, такая милая, такая чистая. Но я ее так хочу, просто до слез. Как ты думаешь, она мне когда-нибудь даст?
– Если будешь сидеть и ныть, то не даст, конечно. Откуда же ей знать, что тут такая Ниагара чуйств-ссс… – хихикал я.
– Не смей смеяться! – обижался он. – Значит, не даст?
– Даст, даст, – успокаивал я. – Конечно, даст.
– Точно? Ты уверен?
Он мне страшно надоел.
Вдруг я вижу, что по этому длинному стеклянному холлу идет она. Вдалеке, мимо нас. Ее звали Алла, я прекрасно помню. И я вдруг как крикну:
– Алла! Алла! – и машу рукой. – Подойди на минутку, тут один вопрос!
Она останавливается, поворачивается и идет к нам.
Мой друг краснеет, срывается с места и убегает.
– Привет, – говорит она. – Что такое?
– Алла, – говорю. – Ты только не бей меня портфелем по башке, ладно? Вопрос такой. Буду предельно откровенен. Сашка убежал, потому что стесняется. Он в тебя влюбился до полусмерти. Ты не смейся, но это просто бешеная страсть. Обожает. Во сне видит. Жить не может.
Она присела на банкетку рядом со мной. Спрашивает:
– Ну и?
– Буду краток. Вот скажи, ты вот, проще говоря, могла бы, ну, в общем… – и замолкаю, потому что как-то неудобно.
– Ты спрашиваешь, могла бы я, – она смотрит на меня ясными глазами и улыбается, – могла ли бы я его, проще говоря, полюбить?
– Ну да! – говорю я. – Если короче, то да.
– Прямо сейчас? Сегодня? – смеется. – Прямо сегодня, конечно, нет. С ума сошел? Но вообще – как ухаживать будет. Будет провожать, приглашать в театр, дарить цветочки – тогда, наверное, да. Тем более что сейчас у меня никого нет. И вообще он мне даже нравится. Я его давно заметила.
Тут звонок. Мы вскочили и побежали в разные стороны.
В конце дня натыкаюсь в раздевалке на своего друга. Он на меня волком смотрит. А я ему весело так:
– Ура! Кричи ура, кому сказано!
– В чем дело?
– Ты ей нравишься. Она сказала, что с удовольствием тебе даст. Не сразу, конечно, не в первый раз, она же хорошая девушка…
– Ты что, прямо вот так с ней говорил?! – у него даже рот перекосило, то ли от гнева, то ли от страха.
– Ну, не совсем прямо вот так. Но, в общем, довел до нее суть дела. Она сказала: только пусть сначала поухаживает.
– Я сейчас тебе дам по морде! – кричит он и чуть не плачет.
Хорошо, мы рядом с урной стояли. Я черный железный круг схватил:
– Спокойно, – говорю. – Без рукосуйства. А то влетит.
Он повернулся и убежал.
С тех пор он обходил меня за десять метров. А если мы все-таки сталкивались, отворачивался.
Ну, ладно.
Месяца через три захожу в буфет, там эта Алла сидит. Беру компот и коржик, подхожу:
– У вас свободно, мадемуазель?
– Свободно, – говорит она довольно злобно. – Хоть в футбол играй. Ну, где же этот безумный Меджнун? Я, к твоему сведению, двух человек отшила. В ожидании бешеной страсти…
– Именно что безумный, – говорю. – Глубокий шиз. Ну его.
– Ты что, нарочно надо мной издевался?
– Что ты! – говорю и кладу ей ладонь на руку, и даже слегка поглаживаю. – Что ты! Он так страдал, мне все мозги прокапал, честно.
– А раз честно, – говорит она, – тогда теперь ты должен за мной ухаживать. Давай, веди меня сегодня в кино. Или просто погулять. Вокруг главного корпуса. Такая погода, и яблони цветут.
– Алла, – говорю и свою ладонь с ее руки снимаю, – ну, бог с тобой. Я ведь люблю другую девушку. Ты же знаешь кого, и все это знают, и мы с ней хотим пожениться.
– Иди отсюда.
Я и ушел. Даже компот не допил и коржик не доел.
В начале 1970-х на соседнем факультете приключилась такая история. В общежитии играли в покер и обыграли новичка на сумасшедшую сумму – рублей пятьдесят. Полторы стипендии. Надо отдавать. А денег нет, и взять неоткуда. Полное отчаяние.
– Ладно, – сказали ребята. – Отработаешь.
– Отработаю, честно!
– Но смотри, проболтаешься…
– Не проболтаюсь, честно!
– Хорошо. Значит, так. Мы – иностранные разведчики. Понял? Поработаешь связником. Возьмешь контейнер и отнесешь в камеру хранения на Курском вокзале. Через неделю перенесешь его на Белорусский. Потом на Казанский.
– А… а потом?
– Делай, что говорят! – и ему дали тугой сверток старых газет.
Бедный парень взял, отнес. Через неделю сделал, как было велено – перенес сверток с Курского на Белорусский. Потом на Казанский.
И пошел сдаваться в КГБ.
Товарищи из органов отдали дело на усмотрение парткома. На родном факультете этих шутников решили не наказывать. Ну, кто ж мог подумать, что он такой дурак? А бедного дурака исключили из комсомола. Шутки шутками, а ведь субъективно он три недели работал на иностранную разведку.
Вспомнил немецкий фильм «Жизнь других». История про ГДР в те же 1970-е годы, про капитана Штази, который следил за драматургом-диссидентом, проникся к нему сочувствием и фактически спас.
Хороший актер. Очень трогательно и человечно. Но фильм я понял совсем иначе. Сотни тысяч агентов этого самого Штази следили-следили, а за Берлинской стеной не уследили. То есть никакой государственной безопасности они не соблюли. Не сумели? Или не смогли? Или не получилось? Или не вышло? Или работали как-то мимо целей и задач?
В общем, лучший кадр фильма (на мой вкус) – когда сидят эти штазеры в подавале, письма перлюстрируют целой бригадой. У них специальные отпариватели были – пар тонкими струйками выходит по линии заклейки конверта – удобно! Сидят они себе, конверты над паром держат.
Вдруг один включает радио. Хоп! Берлинская стена упала!
И все разбегаются. Аккуратно разбегаются, по-немецки. Собирают портфели, надевают плащи, выключают свет. Не торопясь, но очень быстро.
Берлинская стена, кстати, упала из-за одного слова.
Можно сосчитать, сколько дней, часов и даже минут она простояла. Ее начали строить (то есть физически разделили Восточный и Западный Берлин колючей проволокой и шеренгами войск) 13 августа 1961 года, в 01 час 00 минут. Она продержалась до 9 ноября 1989 года, до 19 часов 34 минут по местному времени.
Именно в этот миг секретарь ЦК Социалистической единой партии Германии по вопросам информации товарищ Гюнтер Шабовски произнес роковое слово. Он проводил пресс-конференцию, на которой огласил постановление о свободном переходе границы. Пресс-конференция транслировалась по телевидению. Зал замолчал, переваривая новость и ожидая какого-то подвоха. Наверное, затихли и телезрители, сидящие у своих домашних экранов по обе стороны Стены.
Потом из зала раздался осторожный вопрос: а когда данное постановление вступает в силу?
Шабовски ответил в одно слово:
– Sofort.
Что в переводе значит: немедленно. В смысле – с момента оглашения. И зал мгновенно опустел. Опустели и берлинские квартиры. В обоих Берлинах, Восточном и Западном. Все побежали рушить Стену.
Научная студенческая конференция в областном городе. «Один из лучших губернских городов России», как сказали бы в XIX веке. А тут – конец шестидесятых ХХ века. Боже! Середина прошлого столетия! Звучит устрашающе. Но выглядит неплохо.
Плацкартный вагон. Пыльный город. Ночевка в общежитии.
Мне поставили раскладушку в гладильне.
Выходило, что у меня отдельная комната. Раскладушка была старая, брезент провисал, два пальца оставалось до полу, я спиной ощущал кафельный холодок, я лежал, закинув ногу на ногу, подложив под голову свернутое валиком общежитское одеяло, я курил и стряхивал пепел в жестянку, я пил из горлышка портвейн «три семерки», я закусывал пестрым рыночным яблочком и болтал.
Болтал без умолку, трепался, философствовал и вообще всячески блистал перед местными филологическими девицами, которые толпились вокруг шатких и тонконогих гладильных досок.
Отдельная комната, в которой постоянно пребывают две-три девицы в байковых халатиках и шлепанцах на босу ногу, наглаживают свои сарафаны и блузочки, приплевывая на утюг и неробко рассуждая о судьбах европейской культуры.
Мы говорили о тексте и мире, и я – эк же меня понесло! – выразился так: «Строение, содержание и смысл мира – есть не что иное, как строение, содержание и смысл текста об этом мире, отпущенного (гегелевское: entlassen) в мир».
И сам этот тезис, и мои дальнейшие комментарии девицам понравились, а вот я сам – не очень, к сожалению.
Ну ладно. Не впервой.
Сколько раз, сколько сотен тысяч миллионов раз – в общежитских комнатах, на темных подоконниках факультетских лестниц, в библиотечных курилках – а они разные, эти курилки, от сводчатой келейки рукописного отдела Ленинки до застекленных камер Иностранки, где самолетно воют вытяжки и желто сияют рубчатые потолочные фонари, – а также в пустых или тесных вагонах трамвая, троллейбуса, автобуса и метро, в лифте, в электричке – на желтой деревянной скамье или в тамбуре, куда вышли покурить, – а также на платформе, в мороз и ветер, когда электричку ждешь, – а также в очереди в пивбар, и в самом пивбаре, положа локти на мраморный столик, и потом на улице, под фонарем, или в темной аллейке, на лавочке, и потом, провожая до дому, на остановке, и у самого дома, и в подъезде, и на лестнице, и у самых дверей, до лая собаки и лязга соседской задвижки – а также в закопченных коммунальных кухнях или в чистеньких комнатках блочных малометражек, а лучше всего на огромных продавленных диванах в запущенных профессорских апартаментах – говорил, говорил, говорил о литературе и философии, о свободе, любви и смерти, приводил имена и цитаты, разгрызал концепции, поражал эрудицией и дивил полетом мысли, и придвигался все ближе, все глубже заглядывал в глаза, отражавшие настольную лампу, для интима поставленную на пол, – но тут кто-то вдруг менял кассету в магнитофоне, отдыхальная музыка сменялась танцевальной, и мою собеседницу уводили, утанцовывали, уволакивали от меня.
Она уходила, легко взмахивая рукой, словно бы расставаясь ненадолго, а иногда и вправду приходила вновь, особенно если дело было в какой-нибудь бескрайней дедушкиной квартире.
Приходила румяная, слегка устыженная, пальцем сквозь ворот поспешно надетого свитера поправляла бретельку, наливала себе и мне вино, и мы продолжали беседу, и я ничего не понимал.
Потом я прочел у Стендаля: «Он думает, что соблазняет женщин, – а на самом деле он их только развлекает».
Может быть, может быть.
Хотя я долго не понимал, в чем здесь разница – вернее, не разница, а секрет.
А когда понял, мне стало гораздо скучнее.
Хотя, с другой стороны – веселее, конечно.
Но не так прекрасно, как в гладильной комнате общежития. С текстом, который sich selbst frei entläßt, ihrer absolut sicher und in sich ruhend – то есть сам себя свободно отпускает, абсолютно уверенный в себе и спокойный внутри себя. (G.W.F. Hegel, Wisseschaft der Logik. Bd. 2. Nürnberg, 1816, P. 400.)
Эмоции трудно передать словами. Особенно в письменной речи. Потому что в устной речи они передаются голосом, жестами, выражением лица. А вот на письме – надо постараться, чтобы поняли твое настроение. Ну, или настроение героя, если речь идет о литературном тексте.
Долгое время переживания описывались словами. Мне грустно. Мне радостно. Я с благодарностью вспоминаю нашу встречу.
В общем, «…мадам NN вдруг ощутила новое, дотоле не испытанное чувство, странную смесь восторженного ожидания счастья, о котором она мечтала всю свою юность, – и внезапной недоверчивой осторожности, приправленной горьким предчувствием разочарования в том, что еще не случилось…».
Уф.
Потом литература стала действовать приемами Станиславского. Тяжкое горе лучше всего изображает спина актера, отвернувшегося от зрителей. Душевное смятение – случайно роняемая книга. А лучше всего маскировать свои страдания. Герой Чехова в тоске и отчаянии говорит, глядя на карту: «А должно быть, в этой самой Африке теперь жарища – страшное дело».
Литература научилась не рассказывать о чувствах, а показывать их.
Здесь тоже накопились штампы. Он прислонился лбом к холодному стеклу. Я на правую руку надела калошу с левой ноги. Ну и так далее.
В общем, худо-бедно люди научились выражать свои эмоции с помощью слов.
Прямо (описывая чувства) и косвенно (показывая их).
Хотя эмоции гораздо легче выражает музыка.
Музыка эмоциональна, как плач или смех ребенка, как сердцебиение – то редкое и глухое, то частое и четкое. Как дыхание – свободное или сдавленное. Как ощущение легкости или тяжести во всем теле.
Раньше человек, чтобы поделиться своими переживаниями, что-то рассказывал о себе и переполняющих его чувствах. Напрягался словами, бедняга.
Иные нынче времена.
YouTube позволяет обмениваться эмоциями напрямую. Постить в социальных сетях музыку. Часто вообще без словесного сопровождения.
Дескать, я сейчас ай-ла-ла, ой-ло-ло, тжжжхххх!
И получить в ответ: ла-ду-ди-даммм, да-ду-ди-ламмм, паммм…
Поговорили, в общем.
Одна девочка на вступительном собеседовании сказала, что хочет заниматься пиаром. «Хорошо. Ну, расскажите нам, что это такое – пиар?» – спросила преподавательница. Девочка сначала задрыгала руками, изображая в воздухе что-то этакое, и сказала: «Ну, это, ну, в общем, когда пиарят!» А потом обиделась и крикнула: «Да вы что, сами не понимаете?!» Это мне рассказывала Татьяна Ильинична Иванова, наставница юных журналистов.
А мне одна девочка-студентка, будущая журналистка, говорила, что ей неинтересно.
Все неинтересно. Книжки неинтересно, картинки неинтересно, экономика и право тоже ни капельки неинтересно.
– А что вам интересно?
– Интересно – это когда прикольно.
– Хорошо, – сказал я. – А что лично вас прикалывает? Что вам по приколу?
Она угрюмо замолчала и молчала целых три минуты. Потом прошептала, чуть ли не со слезами:
– Ну, это, в общем… чтобы приколоться…
И опять замолчала. Я сказал:
– Отлично. Но что именно? Вы только не стесняйтесь. Музыка? Дискотека? Ночной клуб? Выпить? Поплясать? Ну, это самое… сексом заняться? Или, пардон, косяк забить, вмазать? Я никому не скажу.
Она жутко обиделась:
– Что я, пьянь? наркота? клубная дурочка?.. Прикол – это прикол. Вы просто не знаете, что такое прикольная жизнь.
– А вы знаете? – осторожно спросил я.
– Знаю, – сказала она. – Только у меня ее нету, и поэтому я тоскую, как собака… Ничего меня не прикалывает…
Мне тоже тоскливо стало.
Только не подумайте, что я ругаю нынешнюю молодежь. Я в свое время тоже чувствовал нечто похожее. Только другими словами.
Но бывают совсем другие юные журналистки.
Вот, к примеру.
Телефонный звонок (я тогда редактировал газету «Правое дело»):
– Здравствуйте, Денис Викторович, ваш телефон мне дала такая-то, меня зовут Настя, я хочу сотрудничать с вашей газетой, дайте мне задание, пожалуйста!
– Здравствуйте, Настя. Хорошо. А что вы умеете писать?
– Все!
– То есть?
– Репортажи, корреспонденции, расследования, очерки, колонки, проблемные статьи, анализы, обзоры!
– Здорово. А передовицы, некрологи, фельетоны, спорт?
– Умею!
– А криминальную хронику, рецензии на книги и фильмы?
– Тоже!
– А заметки натуралиста, советы хозяйкам, умелые руки, курьезы, юмор?
– Да!
– Простите, не совсем вежливый, быть может, вопрос, глубокоуважаемая Настя… Сколько вам лет?
– Восемнадцать!
– Понятно.
– Но в журналистике я с четырнадцати!
Я предложил ей сделать один материал. И у нее отлично получилось.
Лет десять назад в большом книжном магазине. У дверей раздается гадкий электронный писк. Охранник бросается к молодому человеку и выдергивает у него из-под мышки увесистый альбом репродукций. Молодой человек возмущается. Охранник намекает насчет милиции. Юноша возмущается еще громче:
– Вы что, думаете, я украсть хотел? Очень надо! Я просто так, для прикола! Прикалывался я, понимаете?
Он так искренне и убедительно вопил, что его отпустили.
Кто ж тогда знал, что «прикол», а также «стёб» в наше время станет едва ли не главным объяснением всего на свете?
Напишет гуманитарный мыслитель омерзительную по тупости и злобе статью – тут же наготове толкователи: «Что вы, он на самом деле хороший, добрый и утонченный, а это так, интеллектуальная провокация. Проще говоря, прикол. Он прикалывается, а вы всерьез, как тот охранник! Вы бы еще милицию позвали, фу!»
Снимет культовый режиссер бездарный и претенциозный фильм – и сразу: «Что вы, разве вы не видите, это же просто стёб! Поэтому и сценарий слабый, и актеры плохо играют, и монтаж ни к черту. Это специально! Неужели непонятно? Он стебается, а вы на полном серьезе критикуете, нельзя же так!»
Конечно, никому не хочется прослыть тупым педантом, надутым индюком-консерватором. Поэтому мы охотно соглашаемся, что там был прикол, тут стёб, здесь – шутка, провокация, парадокс, вызов и всё такое.
А вот другая история, тоже обыкновенная и чуточку смешная.
Даже две истории.
Один человек собрался купить автомобиль. В разных салонах цены, естественно, разные. Вот наконец он нашел нужную модель по самой подходящей цене. Звонит. Менеджер говорит: «Да, да, приезжайте, я вас жду, я вас буду встречать у входа, я сам лично продам вам машину!» Приезжает. А там в салоне цена гораздо выше, чем была по телефону. А главное, этого менеджера нет на месте. И не только на месте, но и вообще нет такого человека. Потому что это был не менеджер салона, а работник колл-центра, он сидит совсем в другом месте (может, даже в другом городе) и отвечает на звонки потенциальных покупателей, а вовсе не продает машины. «Как же так? – говорит человек. – Значит, меня обманули?» – «Что вы! – честно отвечают менеджеры. – Это же просто такая завлекаловка!»
Другой человек купил очень, ну просто страшно дорогие часы. У богатых свои причуды. Но, как положено сверхдорогим часам, они через годик остановились. Он понес их в фирменную мастерскую. Часовщик посмотрел механизм и сказал: «Вот ведь незадача… Сломалась одна деталька, а у нас ее нет. И нигде нет. Потому что ваши часы – старого модельного ряда. Уже полгода как не выпускаются». – «Но позвольте, – вскричал этот богач с причудами, – ведь это часы на сто лет! Ведь девиз вашей фирмы – часы от деда к внуку!»
Часовщик посмотрел на него даже с некоторой жалостью.
Что общего между стёбом-приколом и рекламным враньем?
Исчезновение истины, вот что.
Куда-то она делась из нашего обихода. Истина как важнейший житейский инструмент, как постоянный измеритель вещей и поступков. А также истина как высшая нравственно-философская ценность.
Звучит ужасно напыщенно. Но, боюсь, дело обстоит именно так. На наших глазах размывается – уже совсем почти размылась – граница между истиной и ложью. Кругом одна сплошная виртуальная реальность. Никнеймы, аватары, фотошоп, цифровой монтаж и, конечно же, реклама и пиар. На этом фоне теряют смысл самые простые вопросы: «А это правда было? А ты на самом деле так думаешь?» Такие вопросы лучше не задавать, потому что ответ известен: «Так надо, старик. Не бери в голову, это я прикалываюсь».
Конечно, чрезмерная серьезность смешна и нелепа. Глупо по любому поводу устраивать шерлок-холмсовское расследование. Нелепо по любому вопросу высказывать свои глубоко выстраданные мысли.
Но боже мой, как тоскливо жить в мире, где вместо правды – политическая или экономическая целесообразность, а вместо искренних мыслей – сплошной стёб и прикол.
Наверное, надо привыкать. Но не хочется.
Перечитал и подумал: ведь скажут – прикалывается старик…
Ирина Николаевна рассказывала:
– В блокаду мы остались в Ленинграде. Папа и я. Мама еще до войны умерла. Папа был искусствовед и критик, уже старый, доцент университета. А я была совсем молоденькая, поздний ребенок. Красивая была – вот, видите на фото, это я. А, то-то же! (смеется). У папы был аспирант, он пристроился при каком-то учреждении, где очень хорошо кормили. И повадился он к нам ходить. Что вы, что вы (смеется), никакого Мопассана! У папы были картины разных художников. Он приходил их на еду выменивать. Этюд Левитана – буханка хлеба. Рисунок Серова – два стакана гречки. Ух, я его ненавидела! Однажды иду, вижу – его дом разбомбило. Одни развалины горят. Я чуть в бога не поверила. Но потом подумала: считать немецкий снаряд за десницу божью – слишком жирно будет для фашистов. Так и не поверила в бога.
Анна Викторовна рассказывала:
– Была у нас в классе такая Лена. Жила в соседнем дворе. Очень странная. Подойдет, громко дышит, а потом вдруг спросит: «Ты Чехова любишь?» – «Люблю, а что?» Покраснеет и молчит. В войну пошла на фронт, потом вернулась беременная. В шинели, ремень косо на животе. Родила близняшек. Моя мама к ней заходила – нищета, говорит, полная, две девочки в ящиках от комода лежат, как в гробиках. Ну, умерли потом, конечно, довольно быстро. А в сорок пятом, прямо перед победой, она вдруг ко мне пришла, в шелковом платье, глаза подведенные, сумочка в руках очень красивая. Сидим, говорить вроде не о чем. Меня соседка позвала на минутку, возвращаюсь – Лены нет, только сумочка лежит. Я за ней, во двор: «Лена, Леночка!» Никого. Вечером стала готовить – смотрю, хлеба в буфете нет. Она вытащила, значит, и убежала. А сумочка осталась, вот. Хорошая, правда? Даже теперь не стыдно пойти в театр.
Я рассказываю:
– Мой дядя Женя, мамин старший брат, с детства был бешеный. Ворвется в комнату, схватит нож, крикнет: «Зарежу!» – и бегом во двор, а бабушка с дедушкой за ним, ловить, нож отнимать. В войну попал в штрафбат: поднял оружие на командира. Выжил. Вернулся с ранениями и с медалями. Медали раздарил родственникам, о Сталине только матом. И ничего ему за это не было. Потом был бригадиром монтажников на Байконуре. Героя Соцтруда ему не дали, потому что был дядя Женя картежник, выпивоха и скандалист. Но на доске почета Свердловского района (около сада «Эрмитаж», рядом с нашим домом) его портрет висел много лет. Он мне сказал: «Знаешь, кто у нас по космосу главный? Королев его фамилия. Только никому!» Я очень гордился этой тайной.
Вот история, которую рассказал писатель Рекемчук.
В одном областном центре в 1950-е годы открылся оперный театр.
Начальству очень понравилось ходить в оперу. Что-то было в этом особое, изысканное, столичное. Фойе, буфет. Обком, горком, исполком прогуливаются в антракте. Ложи блещут платьями высокопоставленных дам.
Особенно полюбила театр жена первого секретаря обкома. Во втором сезоне она повелела, чтобы сыграли ее любимую оперу «Паяцы». Главный дирижер получил соответствующий приказ. Он поручил директору поехать в Москву, привезти партитуру и голоса. Но у бедняги директора в семье была ровно та самая ситуация, как в одноименной опере, и все в городе это знали. Осмеяния своей разбитой любви на виду у всего областного бомонда он бы просто не перенес. Поэтому, вернувшись, он заявил, что нет в московских нотных магазинах данной партитуры, не говоря уже о голосах.
Но с супругой хозяина такие фокусы не проходили. Она велела передать: «Чтоб было! Или разгоню всю вашу капеллу бандуристов!» Главный дирижер впал в депрессию, но выручил старый скрипач. Он по памяти насвистел всю оперу, кто-то ее записал, потом расписали на голоса и так сыграли.
А директор театра тихо страдал в углу директорской ложи.
Бывают, бывают люди с выдающимися способностями. Как этот неведомый скрипач. Как некий фальшивомонетчик из Свердловской области, который, сидя в тюрьме, по памяти вырезал клише для четвертака и ухитрился передать на волю.
У меня был один знакомый симулянт.
Он приходил к врачу и говорил, что знает, как на самом деле устроен мир. Что его теория объясняет все мировые проблемы, кризисы и казусы.
– Что за теория? – спрашивал доктор.
– Теория стирания.
– То есть?
– Да очень просто! Смотрите сами. Деревья стираются о воздух, воздух – о деревья. Подметки об асфальт – асфальт о подметки. Волны стираются о берег, но и берег стирается о волны! Скоро весь мир сотрется к черту!
Врач, понятное дело, ставил ему вожделенный психиатрический диагноз. Ибо эта «теория стирания» по науке является разновидностью так называемого бреда Котара (по имени французского психиатра Jules Cotard). Бред всеобщего разрушения и распада.
Но один врач все-таки спросил его:
– Так-таки все на свете стирается? Ну, а как же тогда дети растут?
– Это не они растут. Это мы стираемся.
Конечно, он не страдал настоящим бредом Котара.
Но при этом он не был полноценным стопроцентным здоровяком-симулянтом, циником и врунишкой.
Потому что психически здоровый человек не станет симулировать психическое заболевание.
Точно так же добрый человек не станет притворяться злым, демократ – диктатором, аскет – развратником и так далее.
Лифтер поднес Татьяне Николаевне сумку к двери.
Она достала ключи. Дверь не отпиралась. Позвонила. Никто не открыл. Громко постучала. Никакого ответа.
– Вызвать слесаря? – спросил лифтер с вежливой заботой во взоре.
– Идите, идите, – сказала Татьяна Николаевна. – Надо будет, позвоню.
Лифтер ушел, она вдавила кнопку и держала минуты полторы.
Щелкнул замок, дверь отворилась. На пороге стоял Сергей Альбертович, замотанный в купальную простыню.
– Татуся! – просиял он. – Такая пробка! Я домой пешком шел три квартала! Такая жара, и я решил в душик.
– Душик-шмушик, – сказала она, внося сумку в прихожую. – Дверь зачем запирать?
– Да, – удивился Сергей Альбертович. – Дверь зачем?
– Ленка где? – спросила Татьяна Николаевна.
– Да, – поднял брови Сергей Альбертович. – Где Леночка?
Татьяна Николаевна прошла через холл в гостиную, а потом в смежный с нею кабинет. Сергей Альбертович босиком пошлепал за ней.
В кабинете, в полумраке, на большом диване лежала Леночка, племянница мужа Татьяны Николаевниной сестры, из города Армавира. Приехала подавать документы в вуз. Лежала, положив ручки под щечку и якобы заснув, совершенно голая. Брюки, блузка, трусики и лифчик были разбросаны по всей комнате.
– Вот это да! – сказал Сергей Альбертович. – Татусик, я пойду домоюсь.
И ушел, оставляя на паркете изящные узкие следы.
Татьяна Николаевна зажгла люстру, больно ткнула Леночку пальцем в голый бок.
– Ах ты, господи… – сказала она. – Давай, давай, открывай глазки. Видишь ли, Сергей Альбертович – гомосексуал. Гей. Поняла? А я при нем – жена-прикрытие. «Борода» так называемая. Нельзя ему, при его положении, неженатым быть. Ясно тебе? Чем выделываться, лучше б меня пожалела.
– Дела! – Леночка села и приоткрыла рот.
– Как сажа бела… – неожиданно народным голосом сказала роскошная и великосветская Татьяна Николаевна. – Ой, беда, беда… Собирайся-одевайся, десять минут у тебя есть, зачем мне в доме такая гадюка?
Леночка стала подбирать свою одежду. С пола, с кресла, с письменного стола.
– Красивая ты, – вздохнула Татьяна Николаевна. – Девять с половиной минут осталось. Закопаешься – охрану вызову, помогут.
Ближе к полуночи Леночка сидела в кафе в компании очень милых интеллигентных ребят – один журналист и два режиссера. Она пила вино, хохотала и уже не вспоминала про этих странных неприятных людей.
За соседним столиком три девчонки лет по шестнадцать.
Спорят о чем-то вполголоса.
Вдруг одна громко говорит:
– Девочка счастлива – значит, она права!
Пауза, как точка.
Ее подруги умолкают, переваривая эту отчасти ницшеанскую мысль.
<Из старой записной книжки.
Кафе «Тесто», Казанская ул., 29.
06.11.2010. 21.50 >
Ночью в Питере одинокая девушка идет по улице и говорит в мобильник:
– А почему ты думаешь, что я одна?
Слушает, что ей говорят в ответ, и парирует:
– Если человек молчит, это не значит, что его нет!
Слушает дальше. Отвечает:
– Ну, всё, всё, всё. Мы идем в бар.
Нажимает отбой и прибавляет шагу, бежит к троллейбусной остановке.
<Из новой записной книжки.
Садовая улица, выход к Невскому у Гостиного Двора.
29.08.2013. 23.40 >
Тридцать лет назад, 10 ноября 1982 года, примерно в 9 утра, на своей даче умер Леонид Ильич Брежнев.
По радио и по телевизору сразу стали передавать классическую музыку.
Любимейший в народе, традиционный и действительно лучший телевизионный концерт в честь Дня милиции – отменили.
Вечером мне позвонил приятель и сказал: «Тебе не кажется, что мы как-то, эээ, слегка осиротели?» «Нет, – не понял я, – а что?» Он хмыкнул и перевел разговор на другую тему.
Утром советскому народу сообщили печальную весть.
А также сказали, что комиссию по организации похорон возглавил Андропов. То есть объявили преемника.
Похороны были назначены на 15-е.
Похороны были грандиозны. Прибыли руководители или представители 90 с лишним стран и международных организаций. А также главы 53 левых партий со всей планеты.
В общем, собралась глобальная тусовка – помянуть покойного и познакомиться с новым начальником шестой части Земли. Разумеется, вся верхушка соцлагеря, а также Индира Ганди, Геншер, Карстенс, Папандреу, Пальме, Зия-уль-Хак, Трюдо, Буш-старший, наследный принц Харальд, консорт Хендрик, Патрик Хиллери, Канаан Банана, кардинал Марини, Перес де Куэльяр, Ясир Арафат, Имельда Маркос и Агата Барбара, не считая менее замечательных, но не менее достойных лиц.
Орудийный лафет с гробом медленно ехал из Колонного зала на Красную площадь, сопровождаемый генсеками, министрами, генералами, родными и близкими, а также скорбящими трудящимися. В 12.45 по Москве, когда гроб опускали в землю, артиллерийские залпы грянули в 37 крупнейших городах. Три минуты гудел весь железнодорожный и речной транспорт. Все без исключения предприятия и учреждения остановили работу на пять минут.
Но я не о том.
Моя дочь Ирина тогда училась в первом классе. Школа ее была на улице Станиславского (ныне Леонтьевский переулок) – то есть довольно близко от Колонного зала и Красной площади.
С 12 числа шло прощание. В один из дней (скорее всего 12-го) улицу Горького перекрыли. Причем не с утра, а примерно в полдень. То есть Ира до школы добралась сама, а как обратно? Я поехал ее встречать. Взял с собой яблоко на всякий случай.
Оно-то меня и выручило.
Троллейбусы останавливались около Маяковской и дальше не шли (или уходили куда-то вбок).
У зала Чайковского стоял первый милицейский кордон.
На Пушкинской (точнее, у входа на Пушкинскую, где метро и магазин «Наташа») – второй.
После Тверского бульвара, где «Армения», – третий (наверное, дальше были еще кордоны, но мне дальше было не нужно).
Милиция пропускала граждан по паспортам с пропиской. Живешь где-то тут – проходи. Просто гуляешь – гуляй в обратном направлении.
Я подходил к милиционерам и говорил:
– Я иду в школу, забирать маленькую дочку. Вот, яблоко ей несу!
Вынимал из-за пазухи яблоко и показывал.
Они отвечали:
– Хорошо, проходите.
И вот так – три раза.
Когда мне было лет четырнадцать, я, конечно же, увлекался фотографией.
Это было прекрасно: слегка тяжелая фотокамера; наводка на резкость, диафрагма и выдержка; зарядка кассет в полной темноте; проявитель и фиксаж, круглые бачки; увеличитель, ванночки, плоские щипцы; резаки и глянцеватели…
Как всякий серьезный юный фотолюбитель, я записался в кружок при районном Доме пионеров. Это было в Дегтярном переулке. Очень близко от нашей школы.
Там была хорошая лаборатория.
Но главное, там был отличный руководитель. Сравнительно пожилой мужчина по имени Анатолий Андреевич Свинцов.
Разумеется, он учил нас выдержке и диафрагме, проявителю и фиксажу. А также композиции кадра.
Но один раз он сказал нечто очень важное.
– Что ты тут наснимал? – недовольно спросил он меня. – Вот это кто, например?
– Бабушка, – сказал я.
– Твоя?
– Моя, – сказал я.
– А это?
– А это мама с папой. А это мой кот. А это скамейка над речкой, у нас на даче есть такой вроде парк.
– Тебе, наверное, интересно смотреть на эти снимки?
– Да, – сказал я.
– Потому что там твои мама с папой, бабушка и кот?
– Конечно, – сказал я.
– А мне неинтересно, – сказал он, обращаясь уже не только ко мне, но ко всем кружковцам. – Потому что это не моя бабушка и чужой кот. А фотографировать надо так, чтобы всем было интересно. Чтоб совершенно посторонний человек сказал: «Ух ты, какая старушка замечательная! Ух ты, вот это котяра!» Понятно?
Да, да, понятно, спасибо… Я это скоро забыл.
Но сразу вспомнил, когда начал писать рассказы.
Эти слова оказались для меня главным литературным наставлением.
Ох, сколько у меня лежит разных заметок и воспоминаний, сколько недописанных кусков, а сколько я выбросил в мусорный ящик уже готовых вещей – а всё по одной-единственной причине: это никому, кроме меня, неинтересно.
Точнее, так: я не верю, что это кому-то еще интересно.
А еще точнее – раз я не верю, что это кому-то, кроме меня, интересно, – значит, меня самого это не очень-то интересует.
Круг замкнулся: как можно заинтересовать других тем, что не интересно самому?
Пока неинтересно.
Станет интересно – допишу недописанное.
А может, даже вспомню выброшенное.
Один человек рассказывал о своем детстве и своей семье очень по-разному.
Это зависело от того, с кем он разговаривал.
Людям обеспеченным и интеллигентным он говорил так:
– О, у нас был открытый дом! Отец обожал гостей! Вино, коньяк – лились рекой. Мама накрывала на стол, резала салаты…
А людям необразованным и бедным – вот так:
– Батя мой здорово пил, – говорил он с тяжелым вздохом. – Все время дружков-приятелей в дом зазывал. Мама, царствие небесное, натерпелась…
А как там было на самом деле, он уже и не помнил.
Приснилось, что я – пластический хирург. Косметолог.
Ко мне в кабинет входит мой давний пациент – молодой парень, ужасный драчун, которому я много раз зашивал и перешивал лицо. Вот и сейчас он придерживает на щеке марлевую подушечку. У него сильно рассечена щека.
– Эх, ты, боец, – говорю я. – Давай, завтра у меня операционный день, на какой час тебя записать?
– Я лучше весной приду, – говорит он.
– Это еще почему?
– Понимаете, мне весной, по моим расчетам где-то в середине марта, ломится получить серьезных п***юлей, – сокрушенно объясняет он. – Тогда и приду, чтобы уж всё сразу…
– Зачем ждать? – говорю я. – Пойди получи скорее. Вот прямо сегодня вечером пойди и получи положенных п***юлей и завтра приходи! На какой час записать?
– Нет, – вздыхает он. – Не выйдет, я узнавал. Придется ждать.
Он встает и идет к двери.
– Позови следующего! – говорю я ему в спину.
В кабинет входит женщина.
У нее прекрасное лицо, идеальная фигура, красивая стрижка. Она так красива, что я всматриваюсь в нее даже с некоторым изумлением.
– Садитесь, – говорю я. – Чем я могу вам помочь? На что жалуетесь?
– Сами же все видите и еще спрашиваете!
– Что я вижу? Я ничего не вижу.
– Вы все прекрасно видите! – возмущается она. – Вы сразу заметили!
– Что я заметил?
– Как я вошла, вы сразу прямо туда посмотрели! – она почти кричит.
– Куда?
– Сюда! – она тычет пальцем себе в правое ухо.
Смотрю на ее ухо. Там ничего нет.
– У вас прекрасная форма ушей, – говорю я.
– А это видели? – она пальцем отгибает ушную раковину, встает со стула, подходит ко мне, нагибается. – Вот, вот!
Там, за ухом, крохотная родинка. Даже скорее пятнышко. Два миллиметра в диаметре.
– Нет мне счастья, – говорит она, глотая слезы. – Не то что замуж выйти, не то что постоянного мужчину – даже любовника завести не могу. Никто со мной жить не хочет… Не то что жить – хотя бы переспать по-людски. Вечером, а потом утром, особенно если в субботу. Но нет! Как увидят этот кошмар за ухом… вы извините, я вам как доктору, без лишнего стеснения… прямо из постели убегают!
– Вы уверены, что из-за этого? – спрашиваю я.
– А из-за чего же еще?!
– Ноги у тебя кривые, вот из-за чего! – неожиданно для самого себя очень грубо кричу я, тыча пальцем в ее чудесные стройные икры, обтянутые голенищами дорогих сапожек. – Где ты гуляла, когда бог ноги раздавал? К ортопеду! Живо к ортопеду!
Она поворачивается и убегает.
Я вздыхаю с облегчением.
Во сне вспоминаю, как один настоящий хирург-косметолог рассказывал:
«За двадцать лет работы ни разу не угадал, чего потребует моя клиентка. Женщина с ужасным носом просит удалить родинку на шее, женщина с прекрасным носом жалуется на едва заметную горбинку…» Смешно!
Вдруг вижу: на белой поверхности стола – крохотное пятнышко.
Оно меня почему-то очень злит. Беру салфетку и пытаюсь его стереть.
Оно медленно движется и хочет перелезть мне на руку. Я отдергиваю руку. Встаю со стула, отхожу от стола. Оно спускается по ножке стола и ползет ко мне по белому линолеуму.
Быстро выхожу из кабинета в коридор.
Там очень шумно: дворники ругаются на непонятном языке.
То есть они ругаются у нас во дворе, под нашим окном.
То есть я уже проснулся.
Владимир Сергеевич зацепил вилкой немного салата, сверху положил очищенную креветку и поднес Любочке ко рту.
Они сидели в кафе. Они ходили всякий раз в новое кафе. Она непременно хотела встречаться тайком – непонятно почему. Она в свои двадцать два была не замужем, он был свободный сорокалетний мужчина.
Он сказал:
– Ам!
Она прожевала, проглотила.
Он снова навертел на вилку салат, наколол креветку.
– Зачем? – спросила она.
– Мне нравится тебя кормить вот так, – сказал он. – Как маленькую.
У нее из глаз вдруг потекли слезы.
– Что ты? – он даже растерялся.
– Ты правда меня любишь? – прошептала она.
Он левой рукой погладил ее по голове, запустил пальцы в ее волосы, чуть разлохматил ее затылок…
Она перевезла к нему свои вещи, они подали заявление в загс. Первые дни – даже первые недели – были прекрасны.
Потом начались подружки. «Я к подружке! Нам надо поговорить!» – на бегу кричала она и хлопала дверью.
Однажды он увидел, как она стоит с какой-то девицей сбоку киоска. Они пили пиво из горлышка и курили. Весь асфальт вокруг был забросан окурками. Он сначала подумал, что она забыла ключи. Подошел поближе. Она заметила его и махнула рукой – уходи.
Вечером он сказал: «Приглашай своих подружек домой. Купите пива, закуски какой хотите, а хочешь, я сам куплю вам рыбки, колбасы?» «Ты ничего не понимаешь! – сказала она. – Так прикольно, прямо у ларька!»
Потом – «этот человек». Этот, с позволения сказать, человек, который ее так сумел измучить, что она расплакалась, увидев капельку нежности и заботы. Этот человек звонил ей на мобильник, она закрывалась в кухне и разговаривала по полчаса, по часу. А иногда вечером выбегала во двор. Почему бы не послать его сразу, резко: «Я выхожу замуж! Брысь!» – «Я ему сразу сказала, что выхожу замуж, что между нами все кончено!» – «И что?» – «Мы должны завершить отношения! Я должна его выслушать!» – «Прямо-таки должна?» – «Каждый человек, – вдруг серьезно заявляла она, – имеет право, чтоб его выслушали!» – и убегала, а он смотрел с балкона, как они сидят на лавочке и отчаянно курят.
И наконец: «Я хочу позвать своих гостей!» – «Да, конечно, а кто эти люди?» – «А я тебя хоть раз спросила, кто эти люди, когда ты своих гостей звал? А когда ты меня с собой в гости водишь, я тебя хоть раз спросила, куда мы идем, кто эти люди?» – «Что ты так развоевалась?» – «А то, что я тебе не бесплатное приложение!»
Хорошо. Он сам накрыл стол. Пришли какие-то два парня. Сначала стеснялись. Он подливал им коньяк, старался разговорить, развеселить. Они слишком развеселились. Устроили танцы, чересчур пылкие. Любочка вешалась на шею то одному, то другому – а ему подмигивала. Он сказал: «Ребята, хватит, мне надоело». Один из парней, крепкий такой, ответил: «Отец, не буду же я с тобой драться. Пойди погуляй часа два».
Да, да, конечно. Он здесь лишний.
Вышел. Вернулся через час ровно. Вместе с друзьями своей беспокойной юности. Миша Янсон и Петя Круглов.
Открыли дверь. Один парень сидел и отдыхал, курил в потолок и стряхивал на пол. Другой обнимался с Любочкой.
Миша Янсон был метр девяносто, полтораста кило весу. Линялый камуфляж. Короткоствольный автомат казался крохотным на его огромном пузе. Ручищи такие, что автомат не нужен. «Иди сюда, машина ждет!» – «Черный ворон?» – пошутил парень. «Труповозка», – ответил Миша и свернул парню голову. Петя Круглов – тоже человек-гора – с треском развернул большой пластиковый пакет. Любочкин партнер завизжал, как девка. Миша тем же способом прикончил и его. Пихнул Любочку к Владимиру Сергеевичу: «А ну-ка, сам. Не разучился?»
Нет, не разучился!
Правой рукой он схватил ее за подбородок, левой – за волосы на затылке…
Осторожно пригладил ее бедные крашеные вихры.
– Ты мне очень нравишься, – сказал он. – Но давай будем осторожнее со словами. Особенно на букву «л». Открыли рот. Ам! Вкусно?
– Спасибо, – сказала Любочка.
Дело было в середине 1970-х.
Сажусь в такси. Таксист постарше меня, лет сорока. Едем. Он сначала вздыхает, громко и многозначительно. Потом говорит: «Эх!» Потом: «Вот, значит…» Потом: «Да, братцы».
На пятый раз я его спрашиваю:
– Случилось что-то?
– Да ладно, неважно, – говорит. – Эх, друзья-товарищи… Вот такие дела… Жизнь, одним словом… Да…
– Ну, неважно так неважно, – говорю.
– Нет, парень, – говорит. – Я тебе расскажу. Лучше незнакомому человеку сказать, а то друзья понесут, раззвонят…
– Ну, что такое?
– Беда у меня, парень. Жена изменяет.
– Да, – говорю. – Это плохо, конечно. Давно? А с кем?
– Недавно, – говорит. – А с кем, не знаю.
– Откуда тогда знаешь, что изменяет?
– А вот знаю!
– Что, секретное письмо нашел?
– Да какое письмо! – говорит он. – Позавчера ночью, ложимся. Ну, мне захотелось. Я на нее, как всегда, полез, а она мне вдруг: «Поцелуй меня!» Я говорю: «Ты чего, совсем с ума?» А она: «Поцелуй, а то не дам!» Вот сволочь. Точно с кем-то сблядовала. И этот козел ее научил!
Он чуть зубами не заскрипел.
– Ну и как, поцеловал? – спросил я.
– Поцеловал, – сказал он. – Но очень было тяжело.
В СССР секса не было? Извините! Секс в СССР, конечно же, был.
Именно секс, а не просто «половая жизнь» или «репродуктивное поведение», как утверждают отдельные советологи.
Но советский секс осознал сам себя довольно поздно. На вершине – и на излете – советского режима. На пике застоя.
В 1978 году на экраны вышел фильм «Странная женщина». Про любовь юноши к зрелой даме и ее ответное сложное чувство. То есть на тему секса (а не возвышенной любви или семьи и брака).
Но мало того. В рецензии на этот фильм газета «Комсомольская правда» отметила, что в СССР каждый третий брак – распадается.
Это буквально назавтра перепечатала вся мировая пресса.
Потому что цифра эта была едва ли первым за десятки лет официальным (в советской официальной прессе опубликованным) указанием на количество разводов в СССР.
А раз есть огромное количество разводов, значит – есть некий специфический момент человеческих переживаний, который не укладывается в узкие рамки понятие «половая жизнь» и «деторождение». Есть секс как отдельная – осмысленная в своей отдельности! – ценность.
За год до того – в 1977-м – вышел научный труд «Общая сексопатология» под редакцией Георгия Степановича Васильченко.
Раз есть патология чего-то, значит, есть и это самое… Кстати, монография была очень тонкая и подробная. Нюансы сексуальных переживаний были описаны весьма тщательно; клинические случаи звучали, как целые рассказы, а то и повести.
Я уж не говорю о бесконечных машинописных «восточных» или «западных» пособиях по технике секса, а также о книгах Нойберта и Имелинского.
То есть секс в СССР был, разумеется.
Но говорить о «советском сексе» в целом – это, на мой взгляд, недопустимо сильное обобщение.
В составе СССР были мусульманские республики и регионы, было Закавказье, были автономии северных народов. Там была своя традиционная сексуальная культура. Как и в республиках Советской Прибалтики (хотя, судя по некоторым полевым наблюдениям и по художественной литературе, тамошний городской секс не слишком отличался от русского).
Своя специфика была и на селе, в отличие от города.
Не говоря уже о том, что в 1920–1930-е годы, а также в первые послевоенные и в 1950-е годы тоже все было не совсем так (или даже совсем не так), как в период с середины 1960-х по конец 1980-х годов.
Поэтому правильнее будет говорить о русском городском сексе конца советской эпохи. Примечание: к русскому в данном случае мы относим все сильно ассимилированные этносы, ибо в городе Москве невозможно было выделить украинскую, белорусскую, еврейскую, мордовскую, литовскую и т. п. сексуальные культуры – в отличие, скажем, от азербайджанской.
Итак.
Была ли у русского городского секса 1970-х какая-то советская специфика?
Конечно, да.
Об этом – далее.
Русский городской секс 1970-х был
a) легко доступен;
b) весьма недорог.
Прошу читателей извинить меня, но я не могу принимать всерьез возражения типа «а вот я… а вот мы… а вот в нашем кругу». Я никогда не ступал на палубу авианосца и никогда не имел возможности созерцать 1 млрд. 340 млн. китайцев – однако не говорю «а вот у нас в пруду» или «а вот в нашем районе».
Кроме того, «легко доступный» не означает «общеобязательный». В СССР курево было более чем доступно – но курили далеко не все; были и борцы с курением.
Возможно, в доступности и дешевизне секса 1970-х и было его специфически советское содержание. Что-то вроде пресловутого «равенства в бедности» или столь же пресловутого «батона за 13». Ну, в крайнем случае за 25 копеек. Но других батонов (скажем, за рубль тридцать, для особо утонченных гурманов) в продаже не было.
Опыт полевых исследований заставляет утверждать, что поиск или смена сексуального партнера вне или помимо брака в 1970-е годы ни в коем случае не являлся проблемой (ни для заинтересованных мужчин, ни для заинтересованных женщин). Также это не являлось свойством какой-то хорошо отграниченной социальной группы (например, богемы или нищих-пьющих маргиналов).
Не буду с ходу утомлять читателя попытками типологии советских добрачных и внебрачных связей: служебных серьезных романов и легких приключений; адюльтеров, двоеженств и двоемужеств; студенческих, ПТУшных, фабрично-общежитских, а также стройотрядовских, «картошечных» и иных развлечений.
Не буду также загромождать изложение попытками классификации инфраструктурного и институционального сопровождения советского секса. Другими словами, не буду описывать многочисленные «где» (от спальни до лестничной клетки) и «под каким идейным флером» (от признаний в любви до «мы же взрослые люди! кому от этого хуже?») все это свершалось.
К этим занимательным материям я вернусь позже.
Но меня в данном случае интересует не столько доступность советского секса, сколько его чрезвычайная дешевизна.
Ухаживания не стоили ровным счетом ничего, ни копейки. Можно было не платить за кино и мороженое, не дарить букетиков, конфет и книжек и, уж конечно, не водить в кафе (поход в кафе – вообще безумная роскошь и вместе с тем головная боль: кафе было мало, у дверей стояли очереди). Можно было, разумеется, делать все это – платить, дарить и водить, – но это в общем случае не ускоряло процесса.
Презрение по отношению к тем, которые «дают за ужин», было весьма сильным. Главным сексуальным трендом было бескорыстие; подчеркивалось чисто советское различие между блядью и проституткой (в царской России это были синонимы). «Проститутка – это профессия, а блядь – это призвание!» – говорили в 1970-е годы отдельные лихие красавицы.
Но кстати о проститутках.
Цены на проституток (речь, разумеется, идет о низшем стандартном ценовом сегменте, поскольку верхнего предела тут в принципе нет) в советское время были весьма умеренные, не сказать, дешевые. Цена от 3 до 5 рублей считалась нормальной и в пригороде, и в районе метро «Проспект Мира».
Меж тем как сейчас сопоставимая цена составляет 2000 рублей.
Это и по отношению к средней заработной плате, и по паритету покупательной способности – примерно в три-четыре раза дороже, чем в СССР.
Чем это объясняется?
Об этом – далее.
Итак, продолжаем.
Почему русский городской секс был столь недорог в денежном выражении?
Можно ответить, что всему виной некая общая номинальная дешевизна советской жизни. Или что все дело в духовности и бескорыстии. Наверное, и в том, и в другом есть доля истины.
Однако я думаю, что экономический момент (дешевизна) должен иметь экономическую же причину (низкие издержки).
В последние годы я не раз встречал однотипные, в общем-то, жалобы молодых женщин. Дескать, молодой человек не принес ни конфет, ни букета, ни в кафе не пригласил, не говоря уже о каком-то более серьезном подарке. И с ним пришлось расстаться. «Не в вещах и не в деньгах дело, дело в справедливости!» Оно и верно: подготовка к свиданию может влететь девушке в серьезную сумму: парикмахерская, солярий, эпиляция. А также другие значительные вклады: косметика и духи, красивое белье.
Издержки должны быть так или иначе покрыты.
Ничего подобного в 1970-е годы не было.
Одна пожилая писательница рассказывала: «В наше время (то есть в 1930-е годы) бедная девушка перед свиданием мыла голову – вот и вся косметика».
Разумеется, в 1970-е годы у бедной девушки была и помада, и тушь для ресниц, и тени для век, и духи, и дезодорант, и даже иногда какой-никакой крем для рук.
Но тем не менее подготовка тела к сексу стоила очень дешево. Можно сказать, практически ничего не стоила. Ведь душились и подкрашивали глаза так и так, независимо от сексуальных планов на вечер. Не было ни фитнес-центров, ни соляриев, ни эпиляций, ни пилинга, ни антицеллюлитных процедур. Спектр парикмахерских услуг был куда скромнее, к косметичкам ходили немолодые дамочки, маникюр почти все делали себе сами (и никакого наращивания ногтей!), а педикюр – даже самостоятельный – был не очень-то распространен. Красивое белье было отдельной проблемой – почти неразрешимой и оттого неактуальной.
Вернее будет сказать так: в 1970-е тело к сексу вообще не готовили.
И мыли его сравнительно редко.
Несмотря на то, что под руководством партии и правительства неуклонно росло число квартир с горячим водоснабжением, трудящиеся еще многие годы сохраняли привычку к еженедельной помывке. В детстве я жил в коммуналке – там была ванная с горячей водой, но все жильцы в субботу выстраивались в очередь… Помню, мы жили уже в отдельной квартире, и к нам пришел один наш родственник. А я как раз закрылся в ванной, собираясь искупаться. Я услышал, как он спросил маму: «А Денис где?» Она ответила: «В ванной, моется». Он изумился: «А почему он моется во вторник?» Только не подумайте, что я был каким-то особенным чистюлей – во вторник я мылся, скорее всего, потому, что пропустил субботнюю помывку и стало уже совсем невмоготу…
Более того. В тогдашних книгах по домоводству было написано, что душ нельзя принимать чаще одного раза в неделю: возбуждает нервную систему.
Поэтому само тело и его ближайшее покрытие выглядело не очень-то – у женщин и у мужчин. Ноги были волосатые, подмышки чаще всего – тоже (бритье подмышек, ног, а тем более сами знаете чего – считалось признаками проститутки или гомосексуала). Пятки были пошорхлые, ногти на ногах неухоженные, бывало и с темной каемкой… Носки (чулки) застиранные и зашитые-заштопанные, белье тоже заношенное и, страшно сказать, не самое свежее. То есть оно могло оказаться свежим – если, скажем, секс состоялся после банного дня. А могло и нет. Вчерашние, позавчерашние и третьего дня трусики и майки (бюстгальтеры) и даже носки (чулки-колготки) были, увы, в порядке вещей.
Высокие издержки требуют компенсации.
Низкие – не требуют.
«Кажись, это ясно» ©А.С. Пушкин.
Но был в ту пору секс неким социальным активом, ресурсом?
Об этом – далее.
Итак, вопрос:
Являлся ли русский городской секс 1970-х неким социальным или материальным ресурсом? Неким более или менее ликвидным активом?
Иными словами – можно ли было в те времена получить нечто существенное в обмен на секс?
Чтоб не мучить читателя, отвечу сразу: нет, в СССР в 1970-х секс не был таким активом.
Хотя, разумеется, было немало случаев, когда женщина (мужчина) получал(а) что-то реальное (деньги или общественное положение) в обмен на секс. Слово «нет» не означает «абсолютно нигде и совсем никогда». Слово «нет» означает, что данное явление не было сколько-нибудь широко распространено, что его было значительно, явственно (в разы? на порядок?) меньше, чем сейчас.
Отчасти это было вызвано советским социальным контекстом. Деньги не были универсальным экономическим инструментом; наделить любовницу/любовника высоким социальным статусом (который в свою очередь дает доступ к деньгам) – было весьма затруднительно. Разве что на уровне «завмаг – завсекцией» или «главреж – актриса». Еще раз подчеркну, что такие случаи – в т. ч. весьма яркие – были, конечно же. Но не они определяли облик советского секса.
Могут возразить – а как же бесчисленные и совершенно реальные истории о самых разных начальниках, которые одинаково принуждали женщин к сожительству и, бывало, устраивали себе целые гаремы; о преподавателях, которые принимали экзамены «через койку», и т. д. и т. п.? Как же проституция, наконец?
Отвечу.
Мы и сейчас живем в очень маскулинном, патриархатном обществе. В советскую эпоху, несмотря на титанические (я серьезно говорю) и во многом успешные усилия советской власти в области равноправия женщин, – общество было, мне кажется, еще более патриархатно. Во всяком случае, не менее, чем сейчас.
Поэтому принуждение к сожительству в девяти десятых случаев отнюдь не было свободным обменом активами: она ему секс, он ей прибавку к зарплате. Увы, нет! Это было, коротко говоря, так: она ему секс, а он ее за это не уволит (поставит зачет и т. п.). То есть это было вполне разбойничье использование своих ресурсов с целью присвоения чужих.
Причем речь шла не о «сладеньком» как таковом. Речь в 90 % случаев шла об удовлетворении желания доминировать, начальствовать, ощущать себя владыкой, хозяином. Ощущать свою маскулинность, «мачизм» (хотя тогда слова такого, кажется, еще не было). Для сравнительно редких советско-служебных Мессалин и Клеопатр – примерно то же самое.
Кстати говоря, проституция удовлетворяет те же самые желания плюс желание унизить, причинить моральную (а иногда и физическую) боль; самоутвердиться; отомстить за какие-то прошлые сексуальные неудачи. Смешно звучат слова «мужчина идет к проститутке за половой разрядкой» – особенно наивно это утверждать в советском контексте бесплатного секса, сдобренного демографическим дефицитом мужчин.
Строго говоря, именно проституция и была той областью, где секс был ликвидным активом. Но в советское время проституция занимала куда более скромный социальный и культурный сегмент, чем сейчас.
Так что, повторяю, в 1970-е годы секс не был социальным ресурсом (или ликвидным активом). Советский секс в подавляющем большинстве случаев был простодушен и безогляден (в добровольных случаях) или столь же простодушно насильствен (в случаях «начальник – подчиненная»).
Причины тому – помимо всего прочего – еще и чисто экономические. То, что не является объектом инвестиций, не может являться предметом (или инструментом) обменов. А в предыдущей части мы выяснили, что в СССР секс, как правило, не являлся объектом существенных материальных вкладов и затрат.
Вроде бы точка.
Но спросят: а как же советские «молодые хищницы»? Как же бесконечные советские рассказы о том, как фифочка окрутила академика?
Хорошо. Про фифочку и академика – в следующей главе.
Среди легенд и мифов советского секса почетное место занимает рассказ о Фифочке, которая окрутила Академика – и, тем самым, стала хозяйкой квартиры, дачи, машины и сберкнижки (а в перспективе – еще и заместителем председателя комиссии по изданию трудов покойного).
Был такой анекдот. Академик делает предложение студентке: «Машенька, хотите стать моей вдовой?»
Сама же Фифочка – это пустая и глупая красотка. Моложе Академика самое маленькое на 20 лет. А то и на 40. То есть она должна годиться ему в дочки. А еще лучше – во внучки.
Спешу сообщить читателям, что это и в самом деле был миф.
Причем миф в обоих смыслах слова: и как способ восприятия реальности, и как вымысел-преувеличение.
Но всякий миф имеет свои корни.
В XVIII веке, например, было так: женщина умирала в возрасте примерно 35 лет после (во время или вследствие) одиннадцатых родов. Вдовец, которому было примерно 40 лет, женился на восемнадцатилетней воспитаннице – то есть на сиротке-родственнице, которая с детства жила в его семье (это было весьма распространено). Так, например, обстояли дела во Франции (см. комедию Мольера «Школа жен»).
Так или иначе, второй брак с молодой женщиной был следствием высокой женской смертности. В прежние времена она была гораздо выше мужской.
Потом ситуация изменилась диаметрально – но, наверное, старый культурный стереотип остался. У мужчин. А у замужних женщин, которые в ХХ веке отнюдь не собирались умирать в 35 лет, выработался новый культурный стереотип – опасливое отношение к молодым незамужним женщинам.
Глашатаями мифа о Фифочке были, разумеется, немолодые жены. Ну, и отдельные робкие мужья, которые во всякой фифочке видели хищницу (см. далее).
В начале 1930-х эту проблему отметил знаменитый журналист Михаил Кольцов. Он написал о красных командирах, которые стали большими начальниками и бросили своих боевых подруг. Жены им кажутся «устаревшими» и «отсталыми», потому что продолжают носить косынки и гимнастерки, ужасаются ценам на колбасу и стесняются ходить в театр. Начальники разводятся и женятся на молодых, модных, завитых и надушенных, с накрашенными ногтями…
Кстати, жениться на молодой – это еще и показатель возросшего социального статуса в патриархатном обществе. Когда тридцатилетний шахтер Стаханов стал всесоюзной знаменитостью, он первым делом развелся и женился на девушке, только-только окончившей десятый класс.
Но интереснее другое: инвестиции в секс. Юные дамочки, к которым уходили бывшие комбриги и комкоры, ныне начальники трестов, – всячески культивировали свою соблазнительность. Полагаю, что те боевые подруги, которые сменили косынки на шляпки и гимнастерки на горжетки, остались при своих мужьях. Правда, потом большинство мужей расстреляли вместе с женами, но…
Но давайте не будем о грустном. Вернее, о настолько грустном.
Жизнь фифочек шла не по розам.
Как правило, после смерти Академика выяснялось, что свою дачу он завещал дочери, машину – переписал на сына, а сберкнижку отдал жене. А в его огромной пустой квартире на улице Горького, оказывается, прописано еще человек восемь. Фифочка в лучшем случае (после судов и разменов) могла получить однокомнатную квартиру в районе метро «Беляево».
Крах Фифочки мог наступить и до смерти Академика.
Например, вконец опупевший Академик мог уйти от одной фифочки к другой, еще более молодой и прекрасной. Такие случаи разыгрывались на моих глазах. Один большой ученый женился на школьной подруге своей дочери. Но у той была младшая двоюродная сестра…
Академик мог захворать, испугаться страданий, покаяться и вернуться к прежней супруге. Мне известны несколько громких случаев такого рода. Помню, как супруга одного видного деятеля говорила мудрым прокуренным басом: «Искать третью молодость бегут к блядям, а умирать приходят домой!»
Так что глупенькая Фифочка на самом деле была едва ли не жертвой. Жертвой собственной порочной страсти к богатству – но и жертвой сластолюбивого Академика, который завлек ее, дурочку, зрелищем апартаментов и дачных лужаек…
Умная Фифочка – это уже другой персонаж. Это, как было сказано, хищница.
О хищницах – разговор особый.
На первый взгляд, хищница – это удачливая фифочка. Фифочка, которой удалось отбить все контратаки (а) предыдущей жены, (b) других, еще более свежих фифочек и (c) родственников покойного Академика.
Но это не совсем верно.
Если коротко: Академик выбирает Фифочку; Хищница ловит Академика.
Поэтому, кстати, у Хищницы инвестиции в секс значительно серьезнее, чем у Фифочки. В те времена Фифочка 18 лет могла обойтись мини-юбкой, духами «Быть может» и бусами из персиковых косточек. Хищнице была нужна дорогая модная одежда, привозная парфюмерия и косметика, серьезные украшения.
Зачем? А затем, что Хищница должна была быть примерно в той же социально-эротической категории, что и ее соперницы: законные жены или – в случае завидного вдовца – другие хищницы.
Кроме того, Хищница должна была вращаться в кругах: академических, театральных, литературных, художественных. То есть иметь допуск-пропуск в такие райские уголки, как Дом литераторов (кино, ученых, архитекторов, ВТО, ЦДРИ и т. д.), посещать премьеры и вернисажи. И самое главное – бывать в тех же компаниях, что требовало огромной социальной сноровки: умения заводить задушевных подруг, оказывать разные ценные услуги и так далее.
И все равно Хищнице не позавидуешь. Рискованная жизнь. Одна моя знакомая хищница – очень, кстати, красивая и умная дама – говорила, вздыхая:
– Опять благородный попался! Всё оставляет жене. «Мы с тобой, – говорит, – как в молодости, начнем с нуля». – Она печально засмеялась. – Хороший мужик, жалко бросать, но придется…
Даже завидный вдовец – это проблемный объект. У вдовца бывают дети и внуки. Никогда не забуду чудесный случай: три хищницы нашли вдовца лет 70, без детей, но зато с полным набором: квартира на улице Горького, дача на Николиной Горе, черная «Волга» с шофером. Чуть было не подрались. Вдруг две из трех отступились. Но недолго радовалась победительница. Он сам позвонил ей и пригласил на дачу, на чашечку чаю. Прибавив, что мама будет просто счастлива…
Занавес.
Читатели спросят: а как же любовь? Неужели один сплошной расчет?
Нет, конечно же.
Назым Хикмет был турецким поэтом-коммунистом. Вырвавшись из тюрьмы на родине, он переехал в СССР, получил почет, славу, Ленинскую премию.
В 1952 году он стал жить с молодой докторшей Галиной Колесниковой, а в 1955 году влюбился в еще более молодую (23-летнюю) красавицу и умницу Веру Тулякову. У них была разница в 30 лет; в 1960-м он на ней женился. Правда, все свое имущество – от дачи и машины до мебели и книг – он официально оставил прежней жене.
Почему я об этом вспомнил? Хикмет и Тулякова написали пьесу «Два упрямца». Юная женщина любит знаменитого старика – но не потому, что он богат и знатен, а… А просто так, взяла и влюбилась. Он потрясающий человек. Старик тоже любит деву – не потому, что она юна и красива, а по тому же самому – человек она очень хороший…
Конечно, я верю в любовь. И даже верю в такие случаи.
Но! Но есть, мне кажется, случаи, когда говорить про чистую (от всего прочего) любовь – не нужно. Неправильно.
Меня всегда коробили слова, которые я слышал и читал не раз, – по поводу разных великих людей солидного возраста – из уст их молодых жен: «Ах, я влюбилась в него без памяти! И клянусь вам, если бы он был не академик (не великий артист, не знаменитый художник) – я бы все равно к нему ушла! Даже если бы он был дворник!»
Это так же неприлично и неуместно, как ответы миллиардеров: «Главное – труд! Working hard!»
Не надо предлагать поверить в то, чего нельзя проверить.
Фифочка и Хищница не исчерпывают список экзотических типажей советского секса. Была еще Женщина – переходящий приз.
– Ты великий человек, – сказала Нина. – Завтра мы пойдем на каток.
Это была высокая честь. На каток Нину обычно сопровождали старшеклассники.
Это из рассказа Юрия Нагибина «Шампиньоны». Пионеры собирают макулатуру. Не смейтесь: дело происходит в 1930-е годы, и сознательные школьники на полном серьезе соревнуются друг с другом – кто больше соберет и сдаст бумажного мусора. Герой рассказа победил всех. И вот за это самая красивая девочка в классе идет с ним на каток. Это как в кино или на танцы: награда не только в счастье провести вечер с первой красавицей – награда еще и в публичности: все увидят, что они вдвоем, что она с ним.
Обратите внимание: она не говорит: «теперь я всегда буду ходить с тобой на каток».
Завтра – и только.
«Женщина – переходящий приз» была важной фигурой советской сексуальной мифологии. Почему «мифологии»? Потому что речь идет не об устоявшейся модели поведения, а, скорее, о некоем умонастроении, о некоей идее.
Необходимое уточнение: в английском языке есть выражение “Trophy Whife” (женщина-трофей или, лучше, женщина-приз). Но это совершенно другое. Американская “Trophy Whife” практически полностью соответствует нашей Фифочке. Юная леди как символ успеха (богатства, могущества) пожилого джентльмена.
Здесь же – совсем другое. Здесь речь идет о женщине, которая переходит от одного великого человека (вспомним формулировку девочки Нины из цитированного рассказа Нагибина) к другому – тоже великому или хотя бы незаурядному.
Что особенно важно – не ее берут, а она сама себя вручает. Сама переходит.
«Женщина – переходящий приз» – одно из первых воплощений женской свободы.
Приснопамятная Аврора Дюпен, она же – Жорж Санд (возлюбленная Мюссе и Шопена, возможно, и Листа, и еще нескольких не столь знаменитых).
Дагни Юлль, муза Стриндберга, Мунка и Пшибышевского. «Пожирательница гениев» Мизиа Серт. Королева мюнхенской богемы Фанни цу Ревентлов…
Но что мы все об иностранках? Пора бы уж о наших.
Кажется, что российская идея «переходящего приза» началась с Аполлинарии Сусловой, возлюбленной Достоевского, на которой женился совсем молоденький Розанов. Ей было сорок, ему – двадцать четыре. Она была, по его собственным признаниям, не очень хороша собой и совершенно асексуальна. Во всяком случае, никакого удовольствия в постели ни он, ни она не получали. Почему же он так тянулся к ней?
Ответ один: Достоевский.
Помню, как замечательный литературовед Вл. Ник. Турбин изумленно говорил: «Но как он только мог? Лечь в постель с женщиной, с которой спал Достоевский?»
Мне кажется, для того и ложился. Чтоб стать (пардон, лечь) вровень с гением.
Две монументальные фигуры раннего советского секса, два великих «переходящих приза»: Лилия Брик и Евгения Ежова. Кстати, они не были красавицами; при этом они были чем-то похожи. Но на них лежала харизма (или аура? кому как нравится!) их мужей и любовников. Мне почему-то не верится, что Бабелю или Шолохову действительно нравилась Евгения Ежова. Но жена наркома внутренних дел и заодно любовница Отто Юльевича Шмидта была очень соблазнительна.
Ежова покончила с собой в возрасте 34 лет. Лилия Брик дожила до 86 (тоже отравилась снотворным) – но харизма Маяковского столь плотно приклеилась к ней, что она оставалась привлекательной до глубокой старости.
Идея «женщина – переходящий приз» существовала не только среди богемы. В масскультовом романе Ник. Асанова «Богиня победы» (вторая половина 1960-х) ситуация женщины, которая должна достаться победителю, разыгрывается в среде ученых-физиков. Но и среди людей вовсе не знаменитых и отнюдь не высокопоставленных это умонастроение тоже встречалось.
Некоторые мужчины в 1970-х вслух гордились бывшими мужьями своих жен – то есть на самом деле гордились собою: «Она ко мне от главного инженера (завмага, доцента) ушла».
Вот она у меня какая. Но и я – тем самым – ой-ой-ой!
Есть старая шутка про театральные жанры.
Когда есть кого, есть где, но нечем – это трагедия.
Когда есть чем, есть где, но некого – это драма.
Но вот когда есть кого и есть чем, но негде – это, разумеется, комедия.
Из-за рокового вопроса «где?!» советский секс слишком часто имел обидный привкус комедии. Или горький аромат трагифарса.
О, квартирный вопрос! О, «покомнатное расселение семей», где в одной комнате оказывались родители со взрослым ребенком или, бывало, даже три поколения. Причем все три – вполне сексуально активные (или как минимум озабоченные): пятидесятипятилетний дедушка, тридцатидвухлетний сын с невесткой и их двенадцатилетний Эдипчик…
Но не будем говорить о тяжелых психологических последствиях такого житья.
Давайте о веселом.
То есть на самом деле о грустном.
Где?!
Я читал: в одной комнате жили две супружеские пары: родители и дочка с мужем. Старики – а им было лет по 45 – часа в четыре утра выходили на кухню, чтобы позаниматься любовью. И однажды были спугнуты молодыми – которые вышли в кухню за тем же самым. Очевидно, в темноте они не заметили, что родителей в комнате нет.
Я читал: в одной очень населенной квартире молодожены устроили себе спальню в ванной. Клали на ванну деревянный настил, на него – матрас. А чтобы родственники ничего не слышали, они громко пускали воду в раковине – и вся большая семья знала, что сейчас происходит.
Это я про лиц, состоящих в законном браке.
А с адюльтером – вообще полный караул.
Гостиниц было мало. Но даже если были места – не селили москвича в московской гостинице, а ленинградца – в ленинградской. Поэтому дикой казалась сама мысль снять номер в гостинице на сутки.
В гостиницах же других городов мужчину и женщину могли поселить только по штампу в паспорте. Ну, или за взятку.
Отдельные эстеты и снобы ездили в Питер (или в Минск, Ригу…) в двухместном купе, так называемом СВ. Слава богу, это было можно. Но – до обидного дорого. В 1970-е годы скромный номер в гостинце стоил рублей пять в сутки. А один билет в СВ – 14 рублей. Да и неудобно там – жестко, узко, тесно.
Однако народ – особенно молодой – не горевал.
Где? У друга (подруги), если там вдруг – родители уехали! – возникло свободное пространство. Если однушка или комната в коммуналке, то верный товарищ уходил в кино. Если двушка и более – случалось, что товарищ возился за стенкой. Включал телевизор или громко и раздраженно разговаривал по телефону.
Это было очень неприятно. А как неприятно было в чужой коммуналке!
Но всего тяжелее приходилось тем счастливцам, у кого всегда была свободная квартира. Ради друга, которому некуда податься с девушкой, иногда приходилось ломать свои собственные планы…
Тут были свой этикет, свои нормы и правила. Например, мужчина не мог пойти с любовницей в квартиру к своей подруге (даже если у него с этой подругой были чисто товарищеские отношения). Все равно это считалось бестактным. Сказанное относилось и к женщинам: нельзя было приводить хахаля в квартиру знакомого мужчины.
Раздолье было на даче.
Ах, эти большие старые дачи, с верандами, мансардами, чердаками, летними застекленными беседками и прочими закоулками, где непременно стояли сыроватые топчаны, прикрытые линялыми лоскутными ковриками!.. «Поехали на дачу, там у нас хорошая компания собирается» – эти слова воспринимались более чем однозначно. Это были просто-таки эрогенные слова.
Столь же эрогенными были слова «дом отдыха», «пансионат», «выездная конференция» и вообще «отпуск». А также «мастерская знакомого художника».
«Многие девушки уезжают, так и не отдохнув!» – эта знаменитая довлатовская фраза описывает реальность точнее и шире, чем все советские романы о высокой любви в контексте решения важных народнохозяйственных задач.
Сказанное не означает, что автор не верит в высокую любовь на заводе или в учреждении, насмехается над ней.
Верит, конечно. И ни капельки не насмехается. Кстати, и на заводе, и в учреждении было полно всяких комнатушек и закутков – от партбюро до склада.
Но делать это на работе считалось comme il ne faut pas. Не совсем прилично. Секс в производственном помещении допускался, но почему-то считался чуть ниже сортом.
В 1979 году я лежал в больнице, в большой палате. Помню, как один молодой человек из Рязани (моложе меня – мне было 28, а ему не более 20) – рассказывал о сексуальных развлечениях своих друзей-ровесников. А один немолодой человек (лет 50) возмущенно говорил, что за это десять лет дают. «Это» – это те не слишком утонченные (а на наш нынешний взгляд и вовсе обычные) ласки, которые упоминал в своем рассказе наш юный собеседник.
И тогда были, и сейчас есть люди разного воспитания и разных вкусов. Однако наблюдается явная тенденция к расширению того, что сексологи называют «диапазоном приемлемости». Сексуальные действия, которые в начале 1970-х почитались ужасающим бесстыдством или забавой отдельных гурманов, – уже в конце 1970-х стали приняты в гораздо более широких кругах, а потом и вовсе стали общим достоянием. Расширение диапазона приемлемости – это сужение территории стыда (стыд – это для краткости; скорее, речь идет о стыдливости).
Все меньше и меньше остается сексуальных действий – а может, их уже и вовсе почти не осталось? разве что у немногих? – которые недопустимы просто потому, что стыдно. Вот стыдно до невозможности, и все тут.
В 1970-е стыда в сексе было еще довольно много.
Но кроме стыда был страх. Женский страх забеременеть и (в гораздо меньшей степени) заразиться и мужской страх заразиться и (в гораздо меньшей степени) стать отцом.
С контрацепцией был полный провал. При этом в аптеках продавались самые разные средства – презервативы для мужчин, женские перепонки и колпачки, разные пасты, а также гормональные таблетки. Кроме того, были народные средства контрацепции (знаменитый «ломтик лимона»).
Но противозачаточными средствами пользовались очень мало. Считалось, что презервативы уменьшают наслаждение (хотя советский кондом ничем, кроме отсутствия смазки, не отличался от импортного). Считалось, что это «возня, которая отбивает всякое желание». Более того. Надевание презерватива часто расценивалось женщиной как оскорбительное недоверие – «он думает, что я заразная, то есть грязная потаскуха!» Или как обидная безответственность и даже своего рода отвержение (да, да!) – «он не хочет, чтоб я стала матерью его ребенка!».
Что касается coitus interruptus, то бытовало странное мнение: дескать, мужчине (да и женщине) это вредно для здоровья, это вызывает неврозы… И вообще это стыдно.
Как стыдны вообще все ласки, кроме обычного соединения, желательно в миссионерской позиции.
Стыд и страх вступали в противоречие.
Стыд мог быть сильнее страха. Тогда женщина предпочитала делать все «в темноте и как положено, как люди делают» – фактически принимая на себя все риски.
Страх забеременеть мог быть сильнее стыда. Тогда стыд практически исчезал, и диапазон приемлемости расширялся до нынешних пределов.
Таковы были два главных полюса в сексуальных манерах. Полюс стыда и полюс страха. «Совершить нечто непристойное» vs «залететь/подцепить». Ценностно-ориентированные и социально-ориентированные личности.
Но поскольку у нас получается четырехклеточная таблица, то были еще два варианта: «страх + стыд» и «ни стыда, ни страха».
«Стыд + страх» – это, говоря языком семидесятых, были те девушки, которые признавали только один способ любви – через кольцо (обручальное).
«Ни стыда, ни страха» – это были самые лучшие наши подруги. Кстати, именно им сильнее всего везло в смысле крепкой семьи и счастливого брака.
Трудно сколько-нибудь точно определить количественное соотношение частей в нашей таблице. Но очень приблизительно можно сказать так:
стыд без страха – много;
страх без стыда – заметно меньше;
стыд + страх – еще меньше.
Ни стыда, ни страха – совсем мало.
В заключение должен вернуться к теме третьей главы наших очерков («Тело и издержки»), посвященной вопросам гигиены. Дополнительным механизмом, усиливающим стыдливость, была банальная немытость и/или заношенное белье. Подробности всякий нарисует себе сам, а если не сумеет – то ему в жизни повезло, я ему очень завидую.
А что же это я только о женщинах?
О мужском стыде и мужском страхе – в следующей части.
Мы сидели на скамеечке в школьном дворе и разговаривали о женщинах. О чем же еще говорить семиклассникам после уроков? Особенно в конце апреля.
На земле валялся окурок.
– Проститутка курила! – сказал мой дружок Пакля.
– Почему?
– Видишь – помада?
Это был серьезный аргумент.
– А бывают еще проститутки-диверсантки, – продолжал Пакля. – Их к нам из Америки засылают. У них п***а специальная. Такая диверсантка советскому человеку даст, а потом у него яйца поднимаются вверх, прямо в дыхательное горло. И он задыхается насмерть.
Нам и так было страшно подумать о женщине, а тут стало еще страшнее.
Женский и мужской страх в контексте секса (еще раз упрямо подчеркиваю, что речь идет о русском городском сексе 1970-х) – это совершенно разные страхи.
Женский страх – это, по большей части, страх реальный. Социальный, так сказать: страх внебрачной беременности; страх заразиться венерической болезнью. А также социокультурный: страх лишиться девственности до свадьбы; страх огласки; страх получить репутацию «доступной женщины», «пойти по рукам» и т. п.
Был даже страх получить клеймо «бесстыжей» или «залапанной». Это особый и не очень частый случай, где стыд и страх идут в одной упряжке; отмечено в некоторых подростковых коллективах (12–14 лет). Если про девушку становилось известно, что она перед кем-то раздевалась догола или что ей тискали грудь, – то каждый мог у нее потребовать «показать» или «дать полапать». Конечно, она не обязана была соглашаться и чаще всего не соглашалась, но… Но все равно это было что-то вроде символической утраты девственности.
Мужской же страх на девять десятых был невротическим. Даже когда молодой мужчина боялся заразиться сифилисом, этот страх часто принимал комические формы. Вместо презерватива использовались дурацкие снадобья и ритуалы. Я не раз видел, как молодые люди – наутро после веселой ночи – ощупывали носы сами себе и друг другу. Зачем? Как то есть зачем? От сифилиса проваливается нос! Это знали точно, но забывали, что такая неприятность может случиться только в нелеченых случаях, да и то через несколько лет…
Молодые люди были одержимы страхом кастрации в разных вариантах. Этот страх был основой своеобразной мужской стыдливости (ложились в постель в трусах и раздевались уже под одеялом).
Страх кастрации соединялся со страхом перед vagina dentata. История о диверсантке-проститутке – как раз про это. А также мифические истории о том, что «один друг моего приятеля» разрезал себе член вдоль (!) до самого упора (!!) жестким женским волосом (!!!), который встал поперек входа. Ну, или что девушка прятала там что-то железное и колючее. Что именно? Украденную у подруги брошку, например!
Главным средоточием обоих страхов был страх защемления. Об этом рассказывались десятки страшных историй, случившихся с «одним другом моего приятеля», а также многочисленные анекдоты – смешные, конечно, но из-за смеха выглядывал ужас: а вдруг защемит, а тут как раз муж (сослуживцы, милиция, родители с работы, «зеленый патруль» в лесу…).
Но самым главным был страх импотенции. Страх, что не встанет. У многих не вставал именно от этого страха.
Г.С. Васильченко писал, что в европейской (в т. ч. русской) культуре половой акт для мужчины считался своего рода удалью, этаким цирковым трюком, который нужно суметь выполнить всегда и везде. В гостях; в поезде; в турпоходе; в общежитии, где рядом спят (или подсматривают?) еще пять человек. В общем – после трех бессонных ночей в пьяном виде на крыле самолета во время воздушного боя над жерлом извергающегося вулкана у тебя должен встать и ты должен ее трахнуть. Иначе ты – слабак. Фантастические рассказы о небывалых сексуальных подвигах только усиливали страх потерпеть фиаско.
Так что про большинство первых свиданий можно было смело сказать: вот и встретились два страха…
Конечно, некоторые недоверчивые граждане и гражданки подумают, что все это – типичные подростковые страхи.
Хорошо.
Вот вам про совсем взрослых, даже почти уже пожилых дяденек.
Разговор этот я услышал в самом начале 1970-х, на открытой террасе одного из Домов творчества. Не будем уточнять, какого именно.
Немолодой и весьма известный творец Дроздов[1] разглагольствовал перед двумя своими не столь известными коллегами. Речь шла об очень-очень знаменитом творце Фелицианове.
– А Сережа-то наш заметно хуже стал творить, слабее… – как бы даже сочувственно вздыхал Дроздов. – Да и меньше как-то… А все почему? Почему, я вас спрашиваю?
Собеседники тоже вздохнули и развели руками.
– А ответ простой, – сказал Дроздов. – Уже три года, не побоюсь такого слова, творчески деградирует! Потому что три года как женился на Леночке Солнцевой. А Леночка эта, ежели не забыли, раньше была женой Саши Солнцева, царствие небесное. Ведь она его фамилию носит, а на самом деле она Шпильман. Или Шпильберг, неважно.
– Ну да, – кивнули собеседники.
– А какой творец был Саня Солнцев! – вскричал Дроздов. – Божьей милостью! А как на Леночке женился, тоже стал помаленьку скисать, слабеть, пошлеть, банальничать… Проще говоря, деградировать творчески.
– Но почему? – изумились собеседники.
– Я же сказал: она на самом деле Шпульберг. Или Шпальман.
– И что?
– А то, – совершенно серьезно и даже мрачно сказал творец Дроздов. – Она ведь еврейка. А у евреек п***а специально так устроена: высасывать талант из русского творца!
Ах, ах! – слышу я в ответ – это просто такая шутка! Как бы метафора!
Ладно. Предположим, что творец Дроздов сам не очень-то в это верил (хотя мне кажется, что да, был уверен на все сто). Но допустим, он шутил.
А почему именно так шутил?
Почему бы не сказать, что еврейка как-то по-особому готовит пищу, или обставляет квартиру, или воздействует взглядом, или гипнозом, или колдовски повязывает галстук, или просто подсыпает ядовитое зелье, чтоб лишить творца его таланта?
Нет, ребята. «У нее п***а специально так устроена!»
Так что не только подростки верят в эти ужасы. Взрослые дяденьки тоже.
Была такая шутка советских времен. Милицейский протокол: «Изъято большое количество однографических и парнографических снимков».
То есть фотографии одиночных голых женщин – и женщин с мужчинами.
В начале 1970-х годов непристойные фотографии были в большом ходу. То есть на самом-то деле они были в ходу всегда (см., напр., роман Достоевского «Бесы»: «целая пачка соблазнительных мерзких фотографий») – но я пишу о советских временах.
Итак, соблазнительные фотографии продавали в поездах люди, которых почему-то называли белорусами. Я их впервые встретил в поезде Москва – Калининград в 1965 году, и они действительно были похожи на белорусов – блондинистые, чуть скуластые, с глубоко посаженными ярко-синими глазами. Притворялись глухонемыми. Такой «белорус» к тебе подходил в вагонном тамбуре, толкал локтем в локоть и доставал порнографические фотографии. Снимки делились на две неравные части: меньшая часть была переснимкой иностранных фото, и это как раз была сплошная «однография» – голые тетеньки из журналов. Большая же часть – именно «парнография», наш очаровательный советский хоум-мейд. Все происходило на железных кроватях с никелированными шишечками и кружевными подушечками, с картинами Шишкина на стенах. Серий практически не было – каждая фотография представляла отдельную сцену. Пачка таких снимков стоила 3 рубля. Для сравнения: пачка сигарет «Столичные» стоила 40 копеек, бутылка водки – 3 рубля, билет в театр – 1,5 рубля…
Иногда фотографии продавались как колода карт, тогда сбоку на каждой картинке был еще и значок – к примеру, десятка пик.
В начале 1970-х произошел очередной прорыв: в СССР из-за границы стали попадать серийные порнографические альбомчики с сюжетами, своего рода порнографические фотокомиксы. Их переснимали, печатали ночами, кто-то продавал, наверное. Тогда же появилось короткометражное кино на любительской восьмимиллиметровой пленке. Кино было иностранное, причем фабрично изготовленное, судя по качеству съемки и монтажа. Кажется, что привозились такие пленки в основном из Германии.
Эти фильмы были сняты в стилистике немого кино. То есть не нужно было звука, чтобы понять сюжет. А сюжет, хоть и куцый, все же был!
Например: вор отмычкой отпирает входную дверь. Вот он в комнате. Роется в платяном шкафу. Вдруг крупным планом – поворачивается ручка входной двери. Крупно – испуганное лицо вора. Дверь открывается, в прихожую входит молодая женщина, снимает плащ. Вор на цыпочках отчаянно мечется по комнате и в последний момент забирается в шкаф. Женщина входит, начинает раздеваться, вертясь перед зеркалом. Вор из шкафа через щелку смотрит на нее, изнывает от страсти… ну и понятно, что там происходит далее.
Так что тогдашняя порнография была лучше теперешней.
Конечно, всякая порнография ужасна и отвратительна, но ведь даже умышленное убийство бывает простое, а бывает – с отягчающими обстоятельствами.
В общем, почти все фотосерии и видеоролики 1960–1970-х и даже 1980-х годов были с остроумной или хотя бы забавной фабулой, с предысторией, которая занимала какое-то время. Были даже намеки на какие-то отношения между персонажами. Любовь, ревность, обида, шутливый розыгрыш, ссора, примирение. Поэтому это было весело и интересно смотреть. То, что делают сейчас, – тупо и пошло, стереотипная игра бездушных пластмассовых тел.
Импортная порнография сыграла огромную роль в расширении так называемого диапазона приемлемости. Я уже говорил, что некоторые сексуальные действия в начале 1970-х считались непотребством, бесстыдством и вообще ужасным развратом. Но уже в конце 1970-х эти действия были приняты в гораздо более широких кругах, а потом и вовсе стали общим достоянием.
Почему? А вот почему. Когда девушка возмущенно говорила: «Ну уж нет! Ты что, совсем с ума?!» – молодой человек доставал заветный потрепанный альбомчик и объяснял: «На Западе все так делают!»
И это действовало.
Конфликт цивилизаций – это не «когда свирепый гунн в карманах трупов будет шарить, жечь города и в церковь гнать табун…». Нет, что вы!
Конфликт цивилизаций – это примерно вот что.
Ночь. Вернее, не ночь, а без четверти одиннадцать. Улица, фонарь, аптека, опять тот же поэт, господи! Аптека работает круглосуточно, но с девяти вечера до утра – надо нажать кнопку и общаться с провизором через окошечко в двери.
Подхожу. Передо мной девушка и юноша. Они что-то покупают. Становлюсь за ними. За мной через две минуты еще кто-то становится. Сквозь широкие стеклянные двери (в них прорезано окошечко) я вижу, что аптекарша подходит к стоящему посреди зала стеклянному шкафичку, что-то оттуда берет, несет к окошку, покупатели смотрят, советуются, просят принести еще. Доносятся слова: «Нет, малиновые не надо. А клубничные у вас есть?» Есть и клубничные. «Может, лучше банановые? Клубничные мы брали в прошлый раз!» – «Нет уж, пусть клубничные, мне понравилось».
Парочка выбирает презервативы.
Выбрали. Потом они решают купить лубрикант. Долго разбираются в тюбиках. Ну, не очень долго, а ровно столько, сколько им нужно.
Бывают разные люди. Есть такие, которые, если за ними становится очередь, стараются побыстрее справиться. А есть такие, которые совсем наоборот – начинают проявлять всяческую неторопливость.
Но это я отвлекся. Ибо вежливые и хамоватые люди были, есть и будут всегда.
А вот вслух обсуждать презервативы и смазки – это серьезнее.
В семидесятые годы секс считался неприличным занятием. Разговоры о сексе и сопутствующих приспособлениях были табуированы. Презервативы продавались в аптеке. Но! Но большинство мужчин либо едва прошептывали: «прзрвтф», либо говорили: «пакетик», а то и вовсе: «пирамидончик» – но с непременным подмигиванием.
Про это была масса анекдотов. Например, такой.
Приходит мужчина в аптеку и шепчет: «Фслн…» Аптекарша: «Что-что?» – «Вслн…» – «Как?» – «Взлн…» – «А?» – «Вазелину мне…» – «Пожалуйста. А почему шепотом?» – (шепчет) «Мне для секса».
Невозможно было себе представить, чтобы стеклянный шкаф с презервативами и лубрикантами стоял посреди аптеки и чтобы покупатели и покупательницы мило консультировались с аптекарем и друг с другом по поводу качества, цвета, вкуса и аромата продаваемых товаров.
Вот я и говорю: разлом цивилизаций.
Который прошел не между Западом и Востоком, а между поколениями.
Был такой Сережа Лакомов, в школе его звали Лакомый Кусочек, но это к делу не относится. А дело в том, что Сережа Лакомов был очень добрый и мечтательный, примерно с девятого класса по четвертый курс.
Он жалел некрасивых робких девочек. Как увидит такую – тихую, забитую, обидчиво насупленную, с кривым пробором, с прыщавыми щеками, короткими ноготками и обидно тонкими ножками, – сразу сердце его переполнялось какой-то странной нежностью и жаждой тихого подвига. «Вот возьму и женюсь на ней! – мечтал Сережа. – Подарю ей любовь, заботу и уют. Она научится улыбаться. Прыщи сойдут. И ах, как хорошо, когда рядом с тобой тихая, скромная, преданная женщина».
Он влюбился в одну такую Ниночку из параллельного девятого. Ну, влюбился в кавычках, конечно. Вмечтался, точнее говоря. И уже совсем было решился подойти к ней после уроков пригласить в кино, как вдруг увидел в коридоре Танечку из десятого. Она была почти точно такая же – грустная, тихая и некрасивая.
Сережа смутился и пошел домой. А дома мама велела ему вынести ведро, и там он увидел какую-то соседскую девочку, она тащила домой две сумки с продуктами, очень усталая, несчастная и забитая… Что делать-то?
В институте, где он учился, была та же история: очень много некрасивых тихих девочек с сальными носиками и кривыми проборами.
Всех очень жалко, но нельзя же на всех жениться!
Поэтому на четвертом курсе, весной, Сережа Лакомов женился на красивой, дерзкой и умной девушке из очень хорошей семьи.
Она была очень умная и дерзкая. Точнее, хитрая и наглая. Нашего Сережу она использовала на все сто, обгрызла его, как яблочко, – и потом выкинула на тротуар. В буквальном смысле слова: сорокапятилетний Сережа был вынужден прописываться обратно к своей маме.
И вот однажды он шел по улице из магазина, нес две сумки из «Ашана».
А в это время по этой улице ехала в своем маленьком «мерседесе-купе» некая Чагатай-Маттеус Нина Илларионовна. Она остановилась на светофоре и увидела, как улицу переходит мужчина в старой куртке, с двумя зелеными пакетами в руках. У него было милое, умное и доброе лицо. Он пошел по тротуару по ходу движения машин. Дали зеленый. Нина Илларионовна переставила ногу с тормоза на газ, двинулась вперед.
Обогнала его.
Вспомнила, как она пережила развод, потом второй брак и вдовство, и потом еще один брак и развод, теперь уже окончательно. «Но почему окончательно? – вдруг подумала она. – Я немолода, но обеспечена… Почему бы не выйти замуж просто за хорошего человека? Тоже немолодого. Пусть бедного, но милого, доброго и умного. Подарить ему любовь, заботу и уют. Как хорошо, когда рядом с тобой тихий, скромный, преданный мужчина…»
Подумавши так, она притормозила и встала у тротуара. Когда он ее нагонит и поравняется с ней, она откроет дверцу и предложит подвезти его до дома.
Но вдруг увидела, что на автобусной остановке, в десяти шагах впереди, стоит почти точно такой же мужчина. Милый, добрый и обтрепанный. А по улице бежит еще один. Тоже с хорошим, добрым и очень одиноким лицом.
«Да что это, я совсем с ума сошла!» – шепотом вскричала Нина Илларионовна, крутанула руль влево и дала газу.
Ее машину страшно ударил и отбросил грузовик, который несся по дороге.
Искореженный «мерседес-купе» вылетел на тротуар и смял Сережу Лакомова.
Сережа успел на секунду вспомнить, что в школе его звали Лакомый Кусочек и что он купил в «Ашане» мармелад. Нина Илларионовна не успела вообще ничего.
Бог, который смотрел с неба на этот ужас и кошмар, вдруг подумал:
– Стоп… А вдруг это та самая Ниночка, в которую Сережа был мечтательно влюблен в девятом классе?
Но тут Бога отвлекли на более важные дела, и Он про них забыл.
Поэтому там они друг друга не узнали.
«Она была замечательная – да почему была? Она, слава богу, жива-здорова – она чудесный человек. Умная, красивая. Но не это главное. Я не за то ее любил. То есть она мне сначала понравилась, конечно, потому, что красивая, очень эффектная девушка, я ее сразу заметил – в театре дело было – и вот так прямо подошел познакомиться. А когда стал уже с ней встречаться, увидел, какая она умная, образованная, острая. С ней удивительно интересно было и как-то необыкновенно легко. Вот тут-то я и влюбился. А по-настоящему полюбил уже потом. Когда почувствовал, какая она добрая. Господи, как она меня понимала! Никто меня так не понимал, не чувствовал. А главное – никто меня так не умел прощать, как она.
Я же говорю – она была чудо что за женщина, а я – грубый, бестолковый и довольно подлый. Кстати, я ей почти не изменял. Точнее, не слишком часто изменял. Всего раза четыре было; и все разы с ее подругами. Она знала, но виду не подала. Ужасно другое – я все время был недоволен. Сам не знаю почему. Бесился. Орал на нее по пустякам, стыдно вспомнить: волосок на раковине – скандал на полдня. Пьяный приходил довольно часто, начинал орать. Да что орать, руку на нее поднимал. Нет, не бил, слава богу. Но замахивался. Толкал в плечо. И вдобавок – полный нуль в смысле карьеры и денег. Ребенком почти не занимался. То есть и добывал мало, и этакого мужика из себя корчил. Все это было бы смешно, когда бы не было так мерзко…
А она прощала. Целовала, говорила: “Ну, ничего, погорячился, бывает, я тебя очень люблю”.
Но любое святое терпение кончается когда-нибудь.
Так что она совершенно права была, что меня выгнала».
«Он прекрасный человек был – был и остается, надеюсь… Я прямо сразу, когда он рядом со мной оказался в театре – в ту же секунду почувствовала: это он. Тот человек, который мне нужен. Сильный, надежный. Красивый, благородный, умный. Сдержанный. Он именно такой и оказался. Верный: ни разу в сторону не посмотрел, хотя ой-ой какие акулы вокруг плавали. Он меня просто обожал. Пылинки сдувал, в прямом смысле: вот я случайно забуду раковину обтереть после прически, через минуту вспомню, что там волосами засыпано, прибегу – готово, все сияет, и ни намека.
А дура я была. Дура и сволочь, и блядь к тому же. Сама не знаю почему. Он ведь роскошный мужик был, до обморока меня уделывал, а я из постели вылезала, шла на работу и там давала… начальнику? Ха-ха, если бы. Кому попало. Мальчику-стажеру, просто так, назло всему свету. Злая была, сама не знаю на что. Вроде хороший муж, любящий, верный, непьющий, мягкий, добрый – а меня все в нем бесит. Дома оставаться не могла: все вечера по подружкам или хахалям, а он с ребенком сидит, книжки читает. Орала на него, а иногда била. За что? Смешно. Знала б за что, убила бы. Шутка такая, чисто мужская… Ну, к примеру, купит он себе галстук, а я ему: “Ребенку бы лучше купил свитерок, дерьмо такое!” Он тихо: “Зачем ты ругаешься?” – а я ему с размаху в морду. Иногда в нос попадала, кровь брызгами, кошмар. Так стыдно…
А он все прощал. Вот буквально высморкает кровь, умоется, обнимет меня и говорит: “Всё, всё, забыли, дальше живем, весело и дружно”.
Но, конечно, наступает какая-то последняя капля.
В конце концов он все-таки ушел. Я бы тоже так сделала, на его месте».
Я никогда не мучил животных.
Я никогда не выпивал больше 200 граммов водки (или больше 1 бутылки сухого вина или больше 5 бутылок пива) за один вечер.
Я никогда не выкуривал больше 15 сигарет в сутки.
Я никогда не принимал наркотические или психотропные средства.
Я никогда не испытывал неприязни к своему отцу.
Я никогда не удовлетворял половое влечение необычным способом.
Я никогда не рассматривал свой кал в унитазе.
Я никогда не обращался к врачу с жалобами на сильную головную боль, плохое настроение или постоянную усталость.
Я никогда не считал ступеньки на лестницах.
Я всегда учился на «хорошо».
Я всегда работал добросовестно и прилежно.
Я всегда знал, что существует Бог (или некая Высшая Сила).
Я всегда делал утреннюю зарядку, а потом принимал душ и растирался махровым полотенцем.
Я всегда ходил с ребенком гулять по воскресеньям.
Я всегда целовал жену после полового акта и говорил ей «я тебя люблю».
Я всегда уважал своих родителей, и родителей жены, и вообще старших, и начальство на работе, и руководство страны.
Я всегда подавал нищим старикам или инвалидам.
Я всегда тщательно запирал дверь, даже если выходил буквально на минуту.
Но вот почему, почему, почему поздним вечером 31 декабря, когда я стоял один на автобусной остановке, ехать к теще и тестю на Новый год – жена была уже там, она еще утром уехала помогать готовить, – почему, когда к остановке подъехала машина такси, и высунулась девушка, и спросила, где тут ресторан «Вермильон», вы не скажете, как тут по улице номера идут, дом сто семнадцать – это вперед, или мы уже проскочили? – почему я ее вытащил наружу и убил головой о бордюр тротуара?
Не знаю.
Сережа Корданцев умер чуть за пятьдесят – рано, конечно. Пил, курил, себя не жалел, сутками что-то писал. Вечером кофе, ночью снотворное, утром опять кофе, и вот так вся жизнь.
Он все время куда-то бежал. В библиотеку, на семинар, по бабам, просто к приятелям выпить чуть-чуть… Он говорил своей жене Гале: надо обсудить ряд вопросов с рядом лиц. Говорил на бегу, глядя в сторону, садясь в лифт. Поэтому Галя на него орала и сын его не любил.
Он вообще-то подавал надежды, еще когда учился, и особенно потом, когда ходил в кружок Южнорецкого, помните? Кандидатскую защитил довольно рано, а вот докторскую не вытянул. Противна ему была вся эта формальная бодяга, рецензенты и отзывы – вот как он говорил. Другие, правда, говорили, что ему просто-напросто заворачивали текст. Хотя третьи говорили, что диссертация была просто гениальная. Ну, издал десяток статей и две брошюрки, одну еще при Советах, в 91-м, библиотечка «Знание», а вторую недавно, за свой счет, тираж 300 экз. Доцент в пединституте. Старый пестрый свитер. Седые патлы. Желтые от табака пальцы.
Ну, вот и умер.
Похороны в среду. Галя обзвонила человек двадцать родных и близких.
Но вдруг всем вокруг – друзьям, приятелям, коллегам и случайным знакомым – всем вдруг стало просто невыносимо, просто до боли душевной жаль Сережу Корданцева. Наверное, его все-таки любили. Все засуетились, забегали, звонили друг другу, даже в другие города, собирали деньги на венки, кто-то громко плакал в телефон, кто-то нашел и напечатал старые фотографии, а кто-то предложил переиздать его труды.
На похороны пришла целая туча народа, человек двести или даже больше.
Говорили речи. Говорили, кого мы потеряли. Говорили, что ушел настоящий философ, выдающийся философ, великий русский философ, вот. Цитировали его труды. Девочка-студентка плакала, вслух читая его отзыв на свою курсовую, и клялась продолжать его дело. Престарелый академик сказал: «Сережа! До свидания! Мы с тобой скоро встретимся и обо всем договорим, доспорим!»
Галя, его жена, стояла у изголовья гроба, делаясь все более мраморной и величавой: бедная жена непутевого доцента на глазах превращалась во вдову великого русского философа. Люди, обходя гроб, почтительно целовали ей руку.
И вот тут появился этот в белом.
Кстати, никто толком не мог рассказать, во что он был одет. Одни говорили, что он был в белом халате и белых широких брюках, похожий на служителя морга. Другие вспоминали, что он был похож на индийца – они ведь тоже носят белое. А третьи уверяли, что на нем был дорогущий и моднейший светло-кремовый костюм.
Но неважно.
Этот в белом вышел из толпы, стал у гроба, простер руку и сказал:
– Вставай! – и исчез.
Все вскрикнули, раздался страшный грохот, а потом треск. Это разлетелся гроб, и Сережа Корданцев встал, потирая поясницу и стряхивая с себя цветы, и спросил жену:
– Чего это они тут собрались?
Церковь не признала чуда.
Поэтому пришлось дать выговор главврачу и лишить премии лечащего врача и патологоанатома.
Ну, конечно, сначала много пили за счастливое воскресение. А потом все пошло как раньше. Докторскую не защитил, новую книгу не написал, труды его переиздавать не стали, но зато студентки и аспирантки полюбили его пуще прежнего. И он чаще прежнего стал убегать «встретиться с рядом лиц по ряду вопросов».
Вот однажды в половине первого ночи он пришел домой и что-то уронил в прихожей, явно был на взводе, а Галя, на кухне с сигареткой сидя, прошептала: «Чтоб тебя черти взяли!» И подумала, что, если бы не этот тип в белом, – у нее была бы совсем другая жизнь, благородная и осмысленная, с разбором черновиков и подготовкой мемуаров.
А теперь – всё.
Даже если он снова умрет, вторых таких похорон уже не будет.
Так что пусть живет, ладно уж.
– Он мне предложение сделал, – сказала Лена своей подруге Насте.
Они разговаривали по телефону. Лена стояла у окна и смотрела во двор. У них был громадный сталинский двор, с аллейками, скамейками и клумбами, и даже со спортплощадкой. Была зима, спортплощадку залили, лед по утрам чистили дворники, и вот сейчас там двое мальчишек гоняли шайбу, и еще какая-то совсем взрослая тетенька аккуратно и медленно ездила кругами.
– Он? – спросила Настя.
– Ну да! – сказала Лена и замолчала.
Настя молчала тоже. Лена сказала:
– Эй, ты где? Куда ты делась?
– Тут я, – сказала Настя.
– Что же ты меня не спросишь: «это было красиво?».
– Это было красиво? – несколько принужденно спросила Настя.
– Очень! – сказала Лена. – Очень-очень! Пришел в смокинге, шикарный букет, встал на одно колено, ну, конечно, всякие слова-слова-слова, но не в том дело. Главное, он составил целый план. Свадьба в начале мая. Но уже на той неделе мы летим в Милан. Заказывать платье для меня и ему костюм. А потом оттуда в Лондон, выбирать отель, где пройдет первая половина нашего свадебного путешествия. А потом во Францию, в одно такое место, забыла, как называется, закупать вино на свадьбу. Потом снова в Москву. Свадьба в мае, я уже сказала? Вот. Он решил: пусть все будет по всем правилам. Чтоб белый лимузин, и выкуп невесты, и венчание в церкви, и голубей выпускать, и рисом обсыпаться, и на мосту замок вешать, ключ в реке топить, и смотровая площадка, и Поклонная гора, и Вечный огонь, и в общем всё-всё-всё. А потом свадебный ужин и утром в аэропорт. Неделю в Лондоне, а уже потом на Маврикий, еще на неделю.
– Во дает, – сказала Настя.
– А то! Такие мужчины иначе не могут! – засмеялась Лена. – Я ему отказала.
– Чего так? – спросила Настя.
– Когда он стоял передо мной на коленях и рассказывал о нашей свадьбе, я поняла, что больше всего на свете люблю свободу. Да, три года мы были вместе, но… Но тогда я была любимая, а теперь кто буду? Жына? Супруга? – издевательски повторяла она. – Меня тошнит от купеческого шика! Лондон, Маврикий, лимузин, голуби! Замочек с ключиком, пошлость! Какой же он дурак…
– А то говорила, он тонкий, умный… – сказала Настя.
– Конечно, дурак! – отрезала Лена. – Сам все раззвонил, на всю страну. В журнале было. «Загадки звезд», сегодня купила. «Мы с моей Аленушкой в Милане закажем платье, и голубей выпускать будем, и замочек с ключиком»…
Лена схватила этот журнал и шарахнула его о подоконник, так что горшок с кактусом подпрыгнул.
– Эй, – спросила Настя на том конце провода. – Ты там чего?
– Я все решила, – сказала Лена. – На фиг мне эта золотая клетка. Все. Свадьбы не будет. Моей с ним свадьбы, поняла? А он уж найдет себе дурочку. Или стервочку. Холостым не останется! Но – без меня! Мой выбор – свобода!
Она повесила трубку. Обернулась. Стала снимать со стены над кроватью фотографии красивого мужчины – в эстрадных нарядах, в вечерних костюмах, на лыжах и даже на краю бассейна. Фотографий было много, в рамках и просто прикнопленные, вырезанные из журналов и календарей. Прихватила журнал «Загадки звезд», вынесла все это добро на лестницу, выкинула в мусоропровод. Самая большая фотография не лезла, пришлось ломать рамку.
Ладно, не жалко.
Вернулась. Снова посмотрела в окно, где каток.
Вдруг захотелось покататься на коньках. Хоть чуточку. Подставить горячее лицо легкому морозному ветерку.
Потом подумала – года два ведь не каталась, вдруг шлепнусь, синяк набью на попе, как же сексом заниматься с таким мужчиной, когда на попе синяк?
Но тут же вспомнила, что она теперь свободная женщина.
Взяла из сортира стремянку и полезла на антресоли за коньками.
Мальчик пришел к девочке делать предложение.
Потому что у них сначала вроде все было хорошо, но потом перестало получаться. Он ее обнимал на улице, так, за плечо, как мальчик свою девочку, – она вырывалась и убегала. Потом просила прощения, говорила: «Какая-то вожжа под хвост, сама не знаю!» Они долго целовались. Начинали раздеваться, уже на диване лежали почти совсем голые, а она вскакивала и кричала: «Не смей!»
Он решил, что сам виноват. Уже три месяца прошло, а он все молчит – насчет планов на будущее. А на курсе уже многие переженились. И что она ему, как бы сказать, слегка намекает.
Он купил букет роз – пять штучек. Коробку конфет и бутылку шампанского. Десять рублей с копейками. У него были прикопленные деньги.
Это было довольно давно, поэтому такие цены.
– Послушай, – сказал мальчик, проглотив внезапный комок. – Вот… – он протянул ей цветы. – Я прошу тебя…
– Быть твоей женой? Быть всегда вместе, – она пошла в комнату, взяла с комода вазу, потом пошла в кухню, мальчик шел за ней, она развернула букет, обрезала кончики стеблей, громко завернула их в целлофан, сунула его в мусорное ведро, налила воду в вазу, воткнула туда розы, снова пошла в комнату, поставила вазу на комод, мальчик шел за ней следом, а она говорила: – Рука об руку идти по жизни, в радости и горести, и чтоб были дети, а потом внуки, да?
– Да! – сказал мальчик. – Да!
– Нет, – сказала она. – За цветы спасибо. Шампанское забери. А конфеты съедим, если хочешь. Чайник поставить?
– Почему? – спросил мальчик.
– Потому что я тебя люблю, – и она снова пошла на кухню.
Он пошел за ней. Сел на табурет.
Она встала напротив.
– Меня убивает одна вещь, – сказала она. – Только не смейся, ладно? Меня просто убивает разница между высотой души и низостью тела. Ты самый умный и хороший на свете. Другая бы в тебя вцепилась, как бульдог. Не бойся, еще вцепятся! В очередь встанут.
– А я люблю только тебя, – сказал он.
– Неважно, – сказала она. – Когда мы с тобой это делаем, мы портим самое лучшее. Пачкаем липкой гадостью. Я так не могу. И не буду.
– То есть тебе это вообще не надо? – спросил он.
– Не совсем, – она криво улыбнулась. – Надо. Иногда. Но не с тобой. У меня есть один человек… Вернее, два… Но я их не люблю, честное слово! Они мизинца твоего не стоят, они просто тьфу по сравнению!
– Что же мне делать? – усмехнулся он.
– Убей меня, – она протянула ему нож, которым обрезала стебли.
– Гадина, – сказал он.
– К сожалению, – сказала она. – Забери конфеты и шампанское, а то неудобно.
– Ничего, ладно, – сказал он.
– Ты мне позвонишь? – сказала она у лифта.
– Наверное.
– Когда? Позвони завтра! Или в субботу!
– Я постараюсь.
Лифт поехал вниз.
В кухне она подошла к окну. Сверху видно было, как мальчик идет по двору, подходит к арке, выходит на улицу.
Девочке захотелось взять нож и насквозь проткнуть себе руку у плеча. А потом полоснуть до кисти, вырезать ремень. Или лучше всадить нож себе в живот, вниз, почти что туда, в это место.
Она подумала: если бы изобрели такие маленькие переносные телефончики и если бы эти телефончики были у всех – она бы изрезала себя и позвонила бы ему. Он бы прибежал назад, вызвал бы «скорую помощь», она бы долго лечилась в больнице, и тогда от боли и потери крови у нее в голове все пришло бы в норму.
Но тогда не было на свете таких маленьких телефончиков.
Поэтому она положила нож в ящик кухонного стола.
Был октябрь.
Шампанское они выпили на Новый год. Просто так, по-дружески.
Вот совсем реальная история. Очень тяжелая, кстати.
Слабонервных просят не падать на пол, а закрыть книжку и поставить ее на место.
А депрессивных – закинуть за щеку таблетку «Прозака».
Готовы? Ну, помчались.
В 1967 году в Швеции вышел знаменитый фильм «Я любопытна» (режиссер Вильгот Шёман). Это проблемная социальная лента в таком, что ли, художественно-документальном формате. Героиня = актриса (Lena Nyman). Девушка-студентка изучает проклятые вопросы современности. Франко и Мао, свобода и цензура, наемный труд и капитал, права человека и, конечно, сексуальная революция.
В этом фильме довольно много голого женского и мужского тела и вполне откровенных сексуальных сцен. Поэтому в некоторых странах он был запрещен как порнографический.
Хотя фильм совсем не про то, как сказано выше.
Но и я совсем не про то.
Я про то, что в семидесятом, кажется, году в Швеции была делегация советских писателей. И вот один из них (фамилия редакции известна), вернувшись в Москву, рассказывал:
– А в предпоследний день шведы решили нам показать свое знаменитое неприличное кино «Я любопытна»!
Слушатели просто задрожали от восторга и предвкушения.
– Да, да. То самое! Вот именно оно! «Я любопытна – в желтом». Нам сказали, там есть еще «в синем», но это почти одно и то же, второй вариант, или типа продолжения, но «в желтом» гораздо сильнее. Свежее! Гораздо больше секса!
– Ну, ну… – застонали все вокруг.
(Ах, все помнят анекдот про «секс по-шведски», «по-польски» и «по-советски»).
– Но! – сказал он. – У них ведь там нет своего зала, как у нас в Доме литераторов. То есть они не могли вот так взять и устроить для нас просмотр.
– Как же они сделали? – спросил кто-то.
– Да очень просто! – сказал он. – Посадили нас в автобус, подвезли к кинотеатру, выдали каждому по двести крон на билет и сказали: «Сеанс начнется через полчаса, фильм идет час сорок, итого через два часа с минутами мы вас ждем на этом самом месте». Очень чуткие, внимательные люди. А какие организованные!
– Ну, ну! – заторопили его.
– Что ну?
– Ну, как фильм? Что там? Расскажи!
– Вы что, в самом деле? – засмеялся он. – Разве я похож на идиота? Тратить двести крон на кино про голых баб?.. Все в кино, а я тихонечко в магазин. Там рядом универмаг был. Купил Леночке летнюю кофточку.
Помолчал и добавил:
– И не один я, между прочим.
Есть у меня приятель, экономический журналист. Пишет в несколько изданий, а также составляет аналитические записки. Фрилансер, то есть работает дома. Зарабатывает около 60 000 рублей в месяц чистыми – на круг, ибо месяц на месяц не приходится. Живет скромно. Ездит на метро, еду покупает в «Перекрестке», по части шмоток и гаджетов не форсит, да и понятно – уже сорок лет.
Жена – тоже журналистка. Сыну – двенадцать.
И вдруг, нежданно-негаданно, приглашает его вице-президент одной крупной частно-государственной компании. Кофе попить в кафе «Турандот»…
И предлагает ему занять пост начальника отдела в этой самой компании. С окладом в 180 000 рублей.
– Вот это да! – сказал я, услышав такое. – Ты, конечно, согласился?
– Конечно, нет, – сказал он.
– Прямо так сразу и отказался?
– Нет, не сразу. Секунд через восемь. Невыгодно.
– То есть как? Это же в три раза больше, чем сейчас!
– Эх, Викторыч! – сказал он. – Видно, что в экономике ты полный профан! Давай считать.
– Вот смотри, Викторыч, – сказал он. – Гляди, как я одет. Две пары джинсов, пиджак твидовый, пиджак вельветовый, три свитерка. Еще пара брюк. И приличный костюм, который я вынимаю два раза в год: свадьба там или похороны; ему уже десятый год пошел. А туда надо как минимум четыре классных костюма. Каждый – минимум полтинник. И это на два года, прикинь! А сорочки? Минимум дюжина сорочек – по три штуки, сам считай. Туфли. Знаешь, почем сейчас брендовые офисные туфли? А небрендовые нельзя. Часы, опять же. Тут минимум сотню клади. Портфель. Айфон. Айпад. А новое пальто? Ты считай, считай…
То есть мне, чтоб туда явиться, надо будет в долг брать! Ты мне дашь полмиллиона с рассрочкой на год? Допустим, да. Значит, я тебе должен буду по сорок штук в месяц отдавать.
Теперь – машина. Живу без машины и прекрасно себя чувствую. Но не могу же я на такую фирму, куда все на своих тачках, пешком от метро бежать! Или из битого жигулевского частника вылезать! И не могу же я купить «Матиц» или «Логан», когда мои подчиненные на «Маздах» как минимум. Итого по автокредиту самое маленькое – те же сорок штук в месяц. А еще страховка, бензин и приятные встречи с дорожной полицией. Минимум десятка в месяц.
Сорочки, кстати, надо стирать и гладить – не по-домашнему, а как следует: чтоб сияло и стояло. Не заставлю же я свою жену крахмалить-гладить! У нее свои творческие интересы. Итак, сорочки: двести рублей штучка в химчистке, умножай на 24 рабочих дня. Пять тысяч.
Итого сорок плюс сорок плюс десять плюс пять – девяносто пять вылетает на совершенно ненужные мне вещи. Так сказать, на мундир.
180 000 минус налог – 158 000. Вычти 95 000. Получается 63 000. А я сейчас имею чистыми 60 000.
То есть мне предлагается зарабатывать на 3000 больше.
Самое главное – за что? За то, что на службе надо быть в девять, а уходить – когда начальство отпустит. То ли в семь, то ли в девять, а если готовят доклад для министра – и вовсе в полночь. То есть наплевать на свое здоровье и на свою семью. Кстати, я часто сам готовлю обед и почти всегда хожу за продуктами. А тут предлагается закабалить жену и забросить сына! И забыть о собственных интересах, замыслах, о книге, которую я пишу потихоньку по вечерам…
Ради чего? Ради трех штук прибавки? Да что я, сумасшедший?
И самое главное, Викторыч. Голову даю на отсечение, что зарплата – именно «оклад жалованья» – у них на самом деле тысяч двадцать. Ну, двадцать пять. А все остальное – гранты и бонусы. Гранты имеют свойство внезапно кончаться, а бонусы – неожиданно срезаться…
Хорош я тогда буду со своими долгами!
Понял?
– Понял, – сказал я. – А вот скажи: высокая зарплата – это всегда вот так, как ты рассказал? Сплошные расходы и надрыв здоровья?
– Насчет «всегда» не знаю, – сказал он. – Но в моем случае – именно так.
Это довольно давно было, лет тридцать назад. Одна женщина во время отпуска приехала в город с дачи без предупреждения, без звонка – какие тогда на даче телефоны. Открыла дверь своим ключом и застала мужа за интересным занятием. Муж как раз душ принимал – жара в то лето была страшная – и не слышал, как она вошла. А на столе были разложены бумаги. Его отчет в органы. Он как раз его готовил. Он из загранпоездки вернулся и сообщал, кто как себя вел, с кем общался, какие были разговорчики, и все такое. То есть он был стукач на постоянной основе. Или на временной? Какая разница…
Она тихонько вышла, вернулась на дачу, а через пару дней снова приехала и сказала, что вот, мол, встретила друга юности, прости, ухожу к нему.
Хотя никакого друга не было, сами понимаете.
А ведь была хорошая жизнь. Дочь – старшеклассница, муж – ученый. Квартира-машина-дача. Любовь была и верность, вот что главное! Но она не смогла себя пересилить и ушла.
У другой моей знакомой было так: в начале девяностых ее муж стал заниматься бизнесом и вроде бы раскрутился. И взял большую сумму в долг у приятеля, тоже бизнесмена. По-дружески, без расписки. Долго не отдавал, хотя тот просил, все сроки прошли. Муж говорил: «подожди, погоди, еще пару недель, еще недельку», и так полгода. Она, эта женщина, сказала мужу что-то вроде: «Ну отдай ты ему эти деньги, видишь, как он нас достал». А муж как закричит: «Да в наше время только дураки долги отдают! Да его грохнут не сегодня-завтра, он вообще по ниточке ходит, а я, значит, чтоб ему отдавал?»
Она с ним развелась. Так и сказала: раз ты такой, я с тобой жить не могу, не хочу, не буду.
Хотя, опять же, была хорошая вроде семья.
И еще одна давняя история. Муж, жена, сын. Сыну поступать в аспирантуру. А сын водится с диссидентской компанией. Лучший друг – активный самиздатчик, и родители у него такие же.
Вдруг выясняется, что этот друг тоже собрался ровно в ту же самую аспирантуру. На ту же самую кафедру. То есть реальный конкурент. И тогда жена говорит мужу:
– Ты знаешь, я напишу в университет про этого парня. Анонимно. Или подругу попрошу написать. Так и так, вся семья антисоветская, распространяют клевету на наш государственный строй, и все такое. И собираются эмигрировать.
Муж спрашивает:
– Ты серьезно?
Жена говорит:
– Это наш единственный сын. А я – его мама. Я на все для него готова.
– Ты ведь будешь доносчица.
– А они, кстати, на самом деле хотят эмигрировать.
Долго спорили, и всё бестолку.
Поэтому через некоторое время он ей сказал, что вот, мол, встретил старую любовь, прости, ухожу к ней.
Печально. Но, наверное, правильно.
В мои времена люди много чего стыдились.
Подлости стыдились – точно.
Поэт Слуцкий выступил против Пастернака на том собрании, так всю жизнь каялся.
Кто-то заранее просил у Солженицына прощения, что проголосует за его исключение. Объяснял: жена, дети, книжка в типографии.
Подлизываться и угодничать, наушничать начальству было стыдно. За это могли не подать руки.
Да что там подлость – сущих мелочей стыдились, начиная с 1960-х. Конформизма, например. Помню, один мой товарищ специально встретился со мной, чтобы сказать, что вступает в КПСС. Чтоб я его правильно понял и не осуждал: ему это нужно для научной карьеры. Без этого никуда. Неприятно, но приходится.
Стыдились нечестно нажитого богатства, всячески скрывали его.
Да и честным благосостоянием особо не хвастались.
Но и бедности, задрипанности и заношенности, тоже стыдились.
Юрий Олеша писал в дневнике, что не ходил на похороны своих друзей, потому что единственные брюки обтрепались вконец.
Говорили: совсем обносился, стыдно к доктору пойти.
То есть майки-фуфайки заношены до дыр.
И знаменитая фраза: у нас не убрано.
– Простите, что я вас не приглашаю, у нас совсем не убрано.
Ясно же, что не мусор на полу, не шмотки по стульям разбросаны. Наверное, все старое, ветхое, облупленное, колченогое, треснутое. Нищее. Стыдно.
Сейчас роскоши не стыдятся. И ободранности тоже – посмотрите на фотографии в социальных сетях: гордо позируют на фоне замызганных обоев. А идея подлости вообще ушла из этого, как его – из дискурса.
Даже интересно – что сейчас стыдно?
О чем думает человек, которого внезапно арестовали за взятки?
Он много лет брал деньги за совершенно конкретные услуги отдельным гражданам. Считал себя в общем и целом честным. Никакого вымогательства. «Каждый сам ему выносит и спасибо говорит». Не хотите платить – пожалуйста, в порядке общей очереди.
Еще утром он был уважаемой персоной. Хорошо одет, нетороплив. В коридоре все вежливо кланяются. Дома – благополучная семья, устроенные дети, красивая квартира. Вечером ожидаются гости.
И вдруг – «Портфель! Теперь карманы! Руки, руки!» Браслеты. Машина. Первый допрос. Изолятор.
О чем же он думает?
Вряд ли он мысленно рычит: «Кто ж эта сука, что меня заложила? Выйду – узнаю и уничтожу!» Нет, конечно. Человек он неглупый и незлой. Да и нет у него никаких возможностей наказать доносчика…
Он думает, каково сейчас его семье. Ужасно думать, что уже сегодня, сразу после первой новости в «Яндексе», от них начали отворачиваться. Кто-то сбросил звонок. Кто-то скороговоркой буркнул, что дико занят. Это будет нарастать лавиной, пока вокруг семьи не образуется крепкий безвоздушный пузырь. Кто останется? Старые институтские друзья? Девушка сына? Бойфренд дочери? Старушки-подружки тещи? Неизвестно.
Еще ужаснее, что семья начнет его осуждать. По мере нарастания пустоты вокруг. А может, уже сегодня начали. Или завтра с утра начнут.
Хочется им ответить. Итак.
Первое. Я как все. Нельзя жить в обществе и быть свободным от общества, не так ли? В нашей конторе берут все без исключения. Если бы я не брал – меня бы выжили через полгода. И у меня не стало бы вообще никакой зарплаты, ха-ха. Или совсем копеечная.
Второе. Я на самом деле приносил людям пользу, облегчал их жизнь. Вот, например, в ФМС есть два окна: получить загранпаспорт общим порядком или за 12 000. В первом окне намаешься: то анкету не так заполнил, то фото не подходит, и месяц ждать. А во втором – тебя быстро обслужат. Вот я и был таким «вторым окном». Если у человека есть лишние деньги и нет лишнего времени – отчего бы не взять на себя часть его забот?
Третье. О да, конечно, я мог бы найти честную работу. Но у меня жена, которая любила поздно вставать и читать английские книжки в постели. Да и сколько она могла заработать, выпускница иняза? У меня старая больная теща-вдова (она всегда, еще сорока лет, была старая и больная, всегда «полеживала», ей всегда нужны были самые лучшие врачи). У меня талантливый сын и красивая дочь. Я обязан был отправить сына учиться за границу и красиво одевать дочь. Разве они хуже других?
Четвертое. У нас в конторе берут все… Ах, да, я уже об этом думал. Нет, нет, тут вот какая тонкость. Берут все: секретарши – конфетами и духами, референты – коньяком, большое начальство – пакетами акций. Я, конечно, брал не конфетами. Но ведь и с нашим начальством меня не сравнить. Что я такого нажил? Что я, миллионер? Разве что рублевый, да и то не очень «мульти».
Я просто мелкий комар, который в туче других комаров вьется и зудит над какой-то жирной тушей. Вился и зудел, точнее говоря, потому что эта туша вдруг махнула хвостом и прихлопнула меня. Несправедливо? Какое глупое слово…
И еще он вспоминает, как его выводили с допроса и везли в изолятор.
Он вспоминает голые весенние ветки на бульваре и думает: «Когда я еще раз увижу деревья и небо?»
О чем думает сын человека, которого внезапно арестовали за взятки?
Он вдруг вспоминает, как много-много лет назад он шел по бульвару с мамой – и вдруг захотел пойти по газону. Вырвал руку и побежал. И провалился в открытый люк. Перелом ноги, руки и челюсти. Вся семья на каникулы осталась в Москве, хотя уже куплены были билеты в Анапу.
Папа потом спрашивал его: «Зачем ты туда побежал? Нет, я не ругаюсь, я очень тебе сочувствую, но ты все-таки скажи – зачем?»
Вот и он теперь повторяет в уме – папа, зачем?
Особенно после разговора с девушкой. Практически с невестой. Он сам ей позвонил, как ни в чем не бывало:
«Давай встретимся?»
«Давай, конечно. Только не у тебя. И не у меня. Где? Ну, давай так – метро “Спортивная”, выход из заднего вагона, ты от центра едешь? Буду ждать прямо у выхода, на улице. Там найдем кафе какое-нибудь. Нет, нет, в центре не надо. И на “Фрунзенской” тоже не надо, там толпа народу. Да, конечно, без машины гораздо удобнее», – она говорила очень бодро и даже деловито.
«Я перезвоню через пять минут, ладно?» – сказал он.
«Ладно, жду» – сказала она. Ему показалось, что она искусственно улыбнулась.
Все понятно.
Наверное, это будет последнее свидание.
Какая пошлость, боже мой. Но как быстро! Как будто кнопку нажали.
Как говорил папа: нельзя жить в обществе и быть свободным от общества, как говорил Ульянов-Ленин…
Кто говорил, папа или Ленин?
Уже полчаса прошло, а он все стоит и смотрит в окно. А она ждет, когда он ей перезвонит. Он вдруг испугался – позвонит, а ее нет. Абонент недоступен.
Но нет, она сразу ответила:
«Ну, что? Договорились? Значит, метро “Спортивная”?» – бедняжка, как она старается говорить как ни в чем не бывало.
«Погоди. А ты уверена, что ты хочешь сегодня встретиться? Или… или все-таки не очень хочешь?»
«Это должно быть твое решение», – вдруг очень серьезно сказала она.
Ага. То есть он сам должен решать, имеет ли он право компрометировать девушку. Он, сын человека, арест которого уже второй день торчит в топе «Яндекса». Не говоря о ЖЖ и «Фейсбуке». С отвратительными, но, увы, справедливыми комментариями.
Однако встретиться все-таки надо. Типа как бы точки над «ё».
«Давай, назначай время», – сказал он.
Он ехал в метро и представлял себе, как они встретятся и она поначалу будет делать вид, что ничего не случилось, болтать о всякой ерунде.
Они поцелуются, потом пойдут искать кафе, найдут, сядут у окна, закажут кофе, она долго будет размышлять, съесть пирожное или все-таки воздержаться от сладкого-жирного (она была очень стройная, но это ей нелегко давалось, и она все время шутила по этому поводу, безо всяких комплексов, и ему это очень нравилось). И он тоже будет делать вид, что ничего не случилось.
Ему будет трудно начать разговор. В смысле, серьезный разговор.
А может быть, не надо никаких серьезных разговоров? Может быть, на самом деле ничего не случилось? То есть, конечно, очень даже случилось в его семье – но в их отношениях все осталось по-прежнему, и нечего устраивать психологический театр. Да, папу арестовали по некрасивому делу, да, да, да – но он ведь не папа? И вообще не тридцать седьмой год.
Но тут же он вспоминал, что она не захотела увидеться в центре или даже на «Фрунзенской» – наверное, боялась встретить знакомых. И он в уме зло говорил ей: «Смотри ты, какая чистюля!» – и представлял себе, как она возмущенно кричит: «Да, вот такая вот, и не собираюсь пачкаться!» А он еще злее: «В Большой театр ходить по пятнадцать тысяч билет тебе чистоплюйство не мешало?» – «Тебе отдать деньги? Я отдам, не бойся!» – и вот такой ужас ему представлялся, и ему делалось стыдно, и он снова думал, что ничего не случилось, что все будет как раньше и свадьба будет в сентябре, как уже было почти решено.
Он постоял под наружной крышей вестибюля.
Потом прошелся по маленькой площади перед метро.
Прошло уже полчаса, наверное. Залез в карман, вытащил телефон.
Там уже была эсэмэска: «Мама упала подвернула ногу мб перелом».
Он тут же перезвонил: «Я сейчас быстро вернусь домой и приеду на машине. Отвезем твою маму в травмпункт».
«Что ты, не надо, мне так неудобно».
«С ума сошла! Мы вдвоем аккуратно сведем Веру Алексеевну вниз, усадим в машину».
«Ты долго будешь ехать. Пока домой, пока к нам»
«Окей, я сейчас возьму такси и примчусь».
«Не надо».
«Нет, надо! Все, хватит болтать, еду!»
«Не надо, я же сказала. Не на-до…» – у нее был холодный отчетливый голос.
«Вере Алексеевне привет», – сказал он.
«Спасибо» – и короткие гудки.
Недалеко был Новодевичий монастырь.
Он не стал заходить вовнутрь, а прошелся вокруг пруда.
Вдруг почувствовал, что ненавидит отца. Странно и даже стыдно. Отец, пожилой и нездоровый, сейчас в тюрьме. Но все равно. Никакого сочувствия, никакого страха за него – только злоба и досада.
Отец всю свою жизнь прожил для семьи. Для детей. Для него.
Все это делал – для них.
Тем более. Если все для семьи – зачем так по-уродски подставлять свою семью? Зачем надо было рисковать? Всех денег не наворуешь. Пора было сказать себе: «Стоп, хватит». Тем более что мы – мама, я и сестра – ничего у него не просили. По крайней мере, последние годы.
Старик увлекся, – думает сын. – Все это нужно было не нам, а ему.
А о чем думает дочь человека, арестованного за взятки?
Сначала она не думала вообще ни о чем. То есть не думала о том, что случилось. Потому что просто об этом не знала. Она была на горнолыжном курорте в Австрии. Она очень хорошо каталась, но все-таки упала – не ушиблась ни капельки, но страху натерпелась. В какую-то секунду ей показалось, что она сейчас шарахнется об дерево, она видела на YouTube, как упавший лыжник влетел в дерево и смерть на месте, но она все-таки сумела как-то извернуться, и все обошлось. Хотя, конечно, сердце в пятки.
Поэтому она отправилась в гостиницу и решила провести пару часов на диване.
Пришла в номер, разделась, приняла душ.
Повертелась голая перед зеркалом. Еще раз убедилась, что она очень, очень, просто необыкновенно хороша. И лицом, и фигурой. Даже удивительно, как у большеголового коренастого папы и совсем обыкновенной мамы вдруг получился такой шедевр. Папа говорит, что у него бабушка была красавица. Но по фотографии трудно судить, она там стоит, заслоненная вазой. Ну, пусть будет бабушка. Хотя она в детстве, конечно, думала, что мама ее родила от какого-то знаменитого артиста. Глупости, конечно, подростковые фантазии.
Накинула халат, села на диван, взяла айпад.
Н-да.
У папы фамилия Подцепчук. Не спутаешь. Некрасивая и очень редкая. «Мы, Подцепчуки…» – смеялся он, а она чуть не плакала. Она не хотела быть Анной Подцепчук. Ей казалось, что она превращается в Нюрку Подцепчук – имя-фамилия для уборщицы… А если в Европе, то вообще: Podtsepchuk или Podzeptschuk – какое уродство! Она говорила с мамой. Мама говорила с папой. Папа совсем не обиделся. Он вообще очень добрый. Поэтому паспорт она получила на мамину фамилию – Мальницкая. Anna Malnitzki – это звучит. Тем более что у нее в Германии свой маленький бизнес. И еще: она заплатила в одну генеалогическую контору, и ей обещали найти правильных предков. Она будет Anna von Malnitzki – неплохо, а?
И вот тут такая хрень.
Но ничего.
Хорошо, что у нее другая фамилия. Никто не будет пальцем тыкать и вопросы задавать, как бедному братику сейчас задают, наверное. Говорила же она ему, а он смеялся: «Мы, Подцепчуки! Ух!» Ну, вот и пожалуйста. Кушай свою фамильную гордость. Надо позвонить маме. А что сказать? Что вот, мол, я сегодня вылетаю? А зачем? Деньги у мамы есть, адвокаты уже работают, это точно… Свиданий все равно не дадут, это тоже точно…
Позвонить, конечно, надо. Собраться с мыслями и позвонить.
Зазвонил телефон. Она испуганно смотрела на дисплей, пыталась угадать, кто это может быть. Фу, местный номер. Ответила.
Это был Дитмар. Они позавчера познакомились, вместе катались, классный парень, на три года старше, у него тоже свой небольшой бизнес, и еще он работает part-time в «Экснер и Тилли». Дал ей свою визитку, она даже прифигела: Dietmar, Graf zu Schlossberg. А так совсем беспонтовый. Но очень красивый и весь такой элегантный. Настоящий аристократ. Ей даже жалко стало, что она еще не von Malnitzki. Но ничего. Она ему здорово понравилась, она это чувствовала. Серьезно понравилась.
Дитмар, чуть смущаясь, предложил сегодня съездить в Зальцбург. Его друг, друг их всей семьи, будет петь в «Волшебной флейте»…
Она стала вспоминать московскую квартиру, воскресный семейный обед. Детство, дачу, няню Галю, велосипед, лодку.
Все было клочками, кусочками. Картинка не получалась.
Конечно, маме надо позвонить.
Но, с другой стороны, почему мама сама не позвонила?
Наверное, мама расстроилась и забыла про меня.
Ничего. Позвоню из Зальцбурга.
Или когда вернусь сюда.
Арестованный за взятки Артем Семенович Подцепчук, 1957 года рождения, сочиняет в уме автобиографию:
Глава I
У всех наших ребят были деньги.
Я не знаю, откуда. Может быть, у них были богатые родители. Может быть, они фарцовкой занимались, не знаю, я же сказал!
А у меня денег не было никогда.
Ужасно было без денег. Ну, не ужасно, а как-то гадко. Унизительно. Когда ребята скидывались на выпивку, они доставали бумажные рубли, а я почти всегда – рубль мелочью. Из наэкономленных. Мама-папа давали на обед 60 коп. А я съедал первое и напирался бесплатным хлебом. А завтра – второе и бесплатный капустно-морковный салат… Пять двугривенных, или шесть пятнашек плюс десять копеек.
Помню – в гостях у одного друга было дело – скидывались, чтобы в магазин пойти, а у меня денег совсем не было. Копеек тридцать… Я в туалете заперся, сижу, кряхчу, воду спускаю, бумажки рву – как будто у меня вдруг понос. Они всё поняли, но виду не подали. Тактичные! Ну, а с другой стороны, что тут скажешь? «Не дадим тебе портвейну!» или «Ладно уж, пей, не стесняйся!» Ведь нет же. То-то и оно. От этого самый стыд.
Еще помню – один раз у меня было целых три рубля. Вот мы с ребятами решаем, что купить, и я все время приговариваю, как будто хвастаюсь: «Деньги у меня есть, деньги у меня есть…» Скидываемся. Тут один приятель мне говорит: «Тюша, три рубля – это не деньги, это три рубля». Еще стыднее. А что тут возразишь? «Не хами?» или «Ишь ты, какой богатенький!» Глупо. Тем более что он ведь любя, по-дружески…
И вот надо же, что именно ему ломился неуд по одному дурацкому, редкому, очень сложному, никому не нужному, но почему-то обязательному предмету, который у нас был на четвертом курсе.
Профессор, который вел этот курс, как раз помер. Осталась его аспирантка. Танечка. Она дочитывала лекции, и экзамены принимала тоже она. Маленькая такая, худенькая, некрасивенькая. Как первокурсница из провинции.
У меня с ней были, так сказать, добрые дружеские отношения.
Он это знал – и кинулся ко мне: «Попроси, Тюша, с меня шашлычная!» – «Какая, к черту, шашлычная?»
Говорю своей Танечке: «Есть один хороший человек, зовут так-то, поставь ему, если не противно, трояк. Сама гляди – он к тебе все равно будет на пересдачи ходить, и ты ему все равно поставишь тройку, чисто из жалости, потому что не ломать же человеку жизнь из-за этой хрени, которая никогда ему в профессии не пригодится…»
В общем, поставила она ему искомый трояк.
Уговорил он меня все-таки на шашлычную.
Выстояли очередь – семьдесят восьмой год, еще Брежнев вовсю правит! – сели, и вот я с тоской смотрю, как он заказывает водку, салат, шашлык по-карски, итого на пятнадцать рублей. О-хо-хо, думаю, мне бы лучше деньгами.
Сидим, болтаем – и выясняется, что моя Танечка еще троих отправила с неудами.
«Намек понял», – говорю.
«Тюша, спасибо! Шашлычная не заржавеет!»
«Да иди ты! Что у меня, двойная печень?» – я почти обиделся.
«Ладно, ладно», – говорит.
Вот. А потом дает мне два червонца.
«Ты чего? С ума? Забери, забудь!» – мне, правда, очень неприятно стало.
«Ну, пожалуйста! Купи Танечке цветочков».
Сунул деньги и убежал.
А я Танечку два раза в кафе сводил, она так рада была, нарядная приходила, смеялась очень ласково. У нее были милые кривые зубки. Потом она уехала в Америку, я скучал, правда.
Но понял, на какой тропинке лежат мои деньги.
Человек, которого арестовали за взятки, в уме сочиняет письмо дочери:
«Анечка, моя дорогая!
Мама сказала, что ты приехала совсем больная, что у тебя сильнейший грипп, что ты примчалась из Австрии совсем простуженная и сейчас лежишь с температурой тридцать девять и пять. Бедная, как тебе не повезло, весь отдых насмарку. Хотя я по маминым глазам вижу, что ты никуда не примчалась, что ты все еще в Австрии. Слава богу, с мамой твоей я уже тридцатый год живу и прекрасно умею видеть, когда она просто не хочет меня огорчать и поэтому тебя всячески выгораживает. Да, ты катаешься на лыжах, общаешься с веселыми, красивыми и богатыми людьми и сама себе говоришь, наверное: “Зачем я там нужна, что я могу конкретно сделать, чем я могу реально помочь?” Конечно, сделать ты ничего не можешь, мама и Коля прекрасно со всеми делами справятся, но – но просто побыть с мамой, особенно вечером? Вот ведь в чем дело, а вовсе не в этой чертовой реальной помощи.
Хотя, может быть, я зря так на тебя накинулся. Вдруг ты на самом деле дома и болеешь? Прости меня. Выздоравливай поскорее.
Прости меня, я очень виноват перед тобой. Но не только в том виноват, что угодил в тюрьму.
Я виноват, что неправильно себя вел. С тобой и с Колей.
Только не подумай, что я сейчас буду оправдываться – что, мол, все это я делал ради детей. Нет! Хотя отчасти, конечно, да. Но только отчасти. Когда мы заботимся о детях, мы на самом деле заботимся о себе. Если, конечно, не про самые простые вещи – накормить, обогреть, грамоте научить. Если не про то, что у бедняков, дикарей и даже у зверей обязательно. Но повторяю: все, что сверх того, – мы делаем для себя. Для своего внутреннего самочувствия. Вот, мол, я какой – как у меня дети одеты, какие у них няни, в какую школу они ходят, какие репетиторы, какой вуз, какую машину я подарил своей дочке – я, я, я!
Конечно, я и сам любил красиво и вкусно жить. Люблю хорошее вино, хорошую сигару и хорошую книгу в хорошем кресле. Ты подумала, что мне плохо без вина, сигары и книги? Конечно, нет. Ну и правильно. Я решил бросить курить, раз уж представилась такая возможность. Жалко, книг здесь нет. А я люблю Томаса Манна по-немецки. Ты смеешься: Папа? Томаса Манна? Да еще по-немецки? А ты ведь знаешь, какой институт я окончил и какая у меня была тема диссертации… Или не знаешь? “Знала, но забыла!” – как говорят двоечницы на экзаменах. Красивые холеные двоечницы, несусветно дорого одетые, с безупречным макияжем, с модными стрижками, с длинными ногтями и дорогими кольцами. С тупыми кукольными личиками и будто бы слепыми фарфоровыми глазами. Аня, а ты знаешь, кто такой Томас Манн?
Ну, прости, прости.
Прости меня вот за что.
Я страшно виноват, что не передал тебе письмо, которое написал восемь лет назад, когда ты перешла в десятый класс.
Вот оно:
“Дорогая моя дочь! Любимая моя Анечка!
Через год тебе поступать в институт. Конечно, в Самый Престижный Вуз. И, конечно, я приложу все усилия, чтобы ты туда поступила. Причем не на платное место (фу, как стыдно, будто ты дурочка какая-то!), а непременно на бюджетное. Для этого тебе будут наняты репетиторы, а я без мыла в душу влезу ректору этого вуза, а также проректорам, декану твоего факультета и прочим нужным людям. А также кому надо из министерства.
Но это неправильно. Мы с мамой – дети простых советских инженеров с маленькими зарплатами. Нам не всегда хватало на обед в студенческой столовой. Мама ездила в институт из Подольска, а я – до метро «Чертановская» семь остановок на автобусе и потом на метро с пересадкой, и мы не опаздывали! Нам никто не нанимал репетиторов, потому что мы готовились сами. До умопомрачения! Когда я шел на экзамен, я твердо знал: завалить меня невозможно, потому что я знаю все! И уж подавно, наши родители не носили кому надо конвертов. Потому что не надо было! Мы с мамой учились на медные деньги, как говорится. И выросли людьми. Чего и тебе желаю.
Поэтому пойди в районную библиотеку, возьми «Справочник для поступающих в вузы» и действуй самостоятельно.
Заверяю тебя, что палец о палец не ударю ради твоего поступления. Для твоей сугубой пользы: чтоб уроки учила и сама за себя отвечала. Это же касается и твоего младшего брата.
Уверен, что ты меня поймешь. Вы оба меня поймете и спасибо скажете”.
Но я не смог. Не потому, что меня твоя мама уговорила, а вот как-то так. Испугался, сам не знаю чего. Оробел. И теперь я чувствую, что страшно виноват перед тобой, что воспитал тебя такой ледяной, прости, что вот так говорю – потому что я люблю тебя, не любил бы – смолчал бы.
Но ты запомни этот урок. Когда у тебя будут дети, воспитывай их в строгости и скромности, и они будут любить тебя искренне и надежно.
Прости меня. Помогай тебе Бог».
Предыдущие пять рассказов – про арестованного взяточника – я давал читать разным людям. И меня изумила одна вещь.
Но не то, о чем вы, может быть, подумали.
Вовсе не то, что некоторым моим друзьям и читателям рассказанная история показалась натянутой, измышленной, неправдоподобной и т. п.
Не в том дело.
А дело в том, что некоторые читатели отказывают участникам этой истории в праве размышлять и переживать. Метаться, тосковать, приходить в отчаяние. То есть совершать простые человеческие душевно-умственные действия.
При этом сами себе они не запрещают таких переживаний и мыслей.
Оно и понятно: мы – честные люди. Люди! Они – воры. Взяточники, коррупционеры. Несложные машинки, действующие по принципу «дай-возьми».
Поэтому арестованный взяточник должен думать об адвокате и о тайных счетах, а вовсе не о причинах постигшей его катастрофы. И уж конечно, он в принципе не может тосковать по прохладному мартовскому ветру, по свободе.
Поэтому сын арестованного взяточника должен думать о том же самом (скоро ли отмажется папашка, придется ли раскупоривать кубышку, на кого записана вилла в Испании) – и ни о чем другом.
Почему? Да потому, что у этих господ нет и не может быть человеческих чувств. Даже таких простых, как страдание, растерянность, жгучая обида.
Вот это мнение – самое огорчительное.
Но не потому, что я так уж сильно жалею взяточников и их детей.
Пусть они будут наказаны, пусть у них заберут все наворованное и принудят их к скромной жизни.
Однако я уверен, что они – тоже люди. Им тоже бывает больно, тоскливо, горько, отчаянно, страшно.
Дегуманизировать плохих людей – очень опасно.
Не для них, зажравшихся воров, опасно, а для нас – обычных честных людей.
Если мы кого-то считаем «нелюдями», не способными на человеческие чувства и мысли, – мы тем самым допускаем, что кто-то будет точно так же дегуманизировать нас. Говорить, думать и писать: «Да ладно вам романтику разводить! О чем этот нищеброд вообще может думать? Что он вообще чувствует? Ему бы стольник сшибить и пивка попить».
Дегуманизация – заразная болезнь, смертельный недуг общества, уж простите за такую патетику. В самом лучшем случае она ведет к фатальному разъединению людей. В худшем – к расстрелам по квоте.
«Ага! – возразят мне. – Но ведь они, зажравшиеся воры, первыми начали! Это они не считают нас за людей, это мы для них быдло, население, электорат, лохи и нищеброды».
Возможно.
Тем более не надо брать с них дурной пример.
Некоторые считают, что мир держится на рыночных принципах. На вечном «как ты мне, так и я тебе».
В общем, дай-возьми и не проторгуйся. Якобы таков закон жизни.
В поддержку этого приводится христианская моральная максима: «Не судите, да не судимы будете. Ибо каким судом су́дите, таким и будете судимы; и какою мерой мерите, такою и вам будут мерить» (Матф., 7, 1–2).
«Вот! – говорят нам. – В Евангелии сказано: какой мерой мерите, такой и вам отмерят! То есть каждый должен отмерять другим так, как другие отмеряют ему. И все будет честно и даже по-Божески».
Но это неправильно. Это, пардон, misinterpretation.
Дело в том, что призыв «не судите», «не отмеряйте ложной или жестокой мерой» обращен к христианину и касается его собственного поведения. А вовсе не поведения других.
Христианская мораль – да и вообще мораль – асимметрична.
В Нагорной проповеди вовсе не сказано: «отмеряйте той мерой, какой отмеряют вам». Ничего подобного! Все наоборот! Вы – не судите, но – «благословляйте проклинающих вас, моли́тесь за ненавидящих вас», «взявшему у тебя рубаху отдай и кафтан».
Делай добро несмотря ни на что – вот, как ни странно, закон жизни.
Мать любит ребенка вовсе не в обмен на что-то. Ни на будущие блага (ребенок вполне может оказаться неблагодарным) – ни в отплату за заботу своей матери (у нее могла быть незаботливая и легкомысленная мать).
Точно так же люди помогают голодным и нищим, погорельцам и беженцам, не спрашивая – а вдруг они сами виноваты? Люди ценой жизни защищают родину, которая не всегда защищала их.
В этой асимметрии, в этой нерыночности, нерасчетливой доброте поведения – залог выживания семьи, племени, нации.
Возможно, это устаревшая мораль.
Но трудно даже вообразить себе те бездны жестокости, в которые окунется человечество, ежели всерьез примет рыночную, обменную мораль.
Года полтора назад в «Новой газете» был напечатан очерк Юрия Роста «Францев». Сильно и талантливо написано о сильном и талантливом человеке, хирурге Вячеславе Францеве. О профессионале, гуманисте и бессребренике.
«Он дал себе слово: как бы ни была скромна плата за благороднейшее из ремесел, не компенсировать чужое горе повышенным своим благополучием».
Отчего же такая тоска охватила меня, когда я читал эту статью?
Наверное, от того, что я впервые читал ее самое маленькое 25 лет тому назад, в «Литературной газете». Это перепечатка. Оно и понятно – выдающийся советский хирург Вячеслав Францев умер довольно давно – в 1991 году.
К статье подверстана новая шапочка. Там написано:
«Этот текст – попытка напомнить, что мир населен Людьми».
Так что – в самом деле населен? Или когда-то был населен?
Где сейчас человек, чтоб был великим профессионалом, выдающимся гуманистом и абсолютным бессребреником?
Наверное, такие есть. Да я сам лично знаю нескольких! Врачей, кстати.
Но почему о них не пишут таких прекрасных очерков? Должно быть, читатель не поверит, что у нас сейчас, сегодня, в такой-то клинике, работает великий врач, который к тому же не берет денег у пациентов.
Про «когда-то в СССР» – верят. Про здесь и сейчас – не поверят.
Общество переживает тяжелую душевную драму.
Мы очень сильно привыкли к коррупции. Мы без нее ни шагу. Платим взятки. Соглашаемся на откаты. Обмениваемся незаконными услугами. Пользуемся административным ресурсом.
Но мы – о, фарисеи, о, лицемеры! – не любим коррупцию. Мы не говорим сами себе и своим друзьям, что так, мол, и надо, тащи-воруй, бери-давай, все покупается и продается. О, нет!
Наша душа взыскует чистоты. Спартанской скромности, римской доблести, евангельского милосердия. Разумеется, у других, не у себя.
Чем кончится такой диссонанс – неизвестно.
Оттого и тоска.
Тут возникает небольшая путаница со словом «бессребреник».
Кто-нибудь может подумать, что речь идет о каком-то особом аскетизме, чуть ли не нищете, в которую человек сознательно и принципиально себя загнал. «И пища ему была акриды и дикий мед».
Да нет, разумеется!
В данном контексте «бессребреник» означает «врач, который не старается непременно стрясти с пациента деньги».
А кстати говоря – о герое статьи Юрия Роста, профессоре Францеве.
Мне кажется, что зарплата заведующего отделением крупнейшей клиники, профессора и доктора наук (наверное, он что-то получал и за преподавание, за аспирантов) была, по меркам 1970–1980-х, очень даже высокой.
И скорее всего, ему вполне хватало 600–700 рублей в месяц (особенно учитывая, что квартира была «от государства», а квартплата в те времена была не более 20 рублей в месяц). Не исключено, что у него была служебная машина. Ко всему прочему, он был лауреат Государственной премии.
На минутку вынесем моральные критерии за скобки. Совсем не удивительно, что человек с таким высоким социально-материальным уровнем не брал у больных «конвертики».
Мне скорее удивительно другое – что немало людей с таким же или даже более высоким социально-материальным уровнем брали с пациентов большие деньги.
А на эти деньги скупали антиквариат, брильянты и норковые шубы – ибо в СССР никакого другого легального применения «сверхдоходам» не было.
А нелегально? Ну, в самом деле, не станет же академик медицины вкладывать деньги в подпольный цех, где ткут коврики с лебедями?
А больше ничего нельзя было.
Ну, «дали» академику квартиру в четыре, в пять комнат. Но ни за какие деньги он не мог раздобыть себе квартиру в десять комнат. И вторую, кооперативную, – тоже нельзя, он же «обеспечен жилплощадью».
Дача? Тоже ограничения. Помнится, для новых строений 64 м2 полезной площади: 8×8, проще говоря. Второй этаж – в виде неотапливаемой мансарды. Да, были старые большие дачи, пожалованные еще Сталиным. Но – пристраивать, достраивать или тем более ставить второй дом на том же дачном участке стало можно только с 1988 года.
Дорогой автомобиль? «Волга» по разнарядке. И не смешите про иномарки.
Экзотические путешествия, изысканный отдых, дорогие развлечения – для этого наша страна была мало оборудована. За границу – не больше двух раз в год (один раз в соцстрану, один – в капстрану; обмен валюты очень ограничен).
Поэтому алчные люди вытряхивали деньги из конвертиков и скупали хрусталь, меха и драгоценности. Что, конечно, глупо до безумия, имея в виду и сомнительную ликвидность подобных активов, и «в гроб с собой не положишь».
То есть было какое-то социальное понуждение к бессребреничеству.
Конечно, бытие определяет сознание. Но сознание с этим не мирится.
В результате мы получили безумства нуворишей. И еще сильнее полюбили бессребреников старой закалки.
Я демократ. Мой демократизм самый что ни на есть искренний – демократизм пожилого консерватора, любителя легкого вина и приятной книжки про умное.
То есть: меня никто и, главное, ничто не заставляет писать статьи против жестокости властей и бесстыдства толстосумов, выступать за равенство перед законом и даже, представьте себе, за справедливое распределение национального богатства.
Я это делаю (и так думаю) от души, в результате размышлений, впечатлений и переживаний. Надеюсь, не самых незрелых.
В этом мое отличие от грызоногтого юного демократа, вся демократия которого – от зависти к богатым и властным. А когда ему доведется хапнуть лимон-другой или стать первым помощником второго заместителя – то это демократическое и где-то отчасти радикальное дитя становится жуткой скотиной с известным ментально-моральным репертуаром: «твои трудности» и «бабло победит зло».
Ошибкой было бы считать, что демократия и прогресс гнездятся в мансардах и подвалах, а реакция и авторитаризм – в бельэтажах и на виллах. Но, разумеется, обратное тоже неверно как общее правило. Скорее всего, это почти независимые переменные.
Почти. Потому что демократия мансард и подвалов – это до времени скрытый тоталитаризм. А тоталитаризм, в свою очередь, есть предельно упрощенная и радикализированная демократия.
Вообще же демократия – изобретение мещанское. (Только прошу и умоляю – не надо про Древнюю Грецию! Устройство античного полиса не имеет ни малейшего отношения к современной демократии. Ни к процедурам, ни к ценностям. Одно название!)
Давайте о ценностях.
Демократизм – это уважение к другому человеку. Признание неудобного факта, что у другого человека – такие же права, как и у меня.
Но не просто у какого-то хорошего другого человека по моему выбору – а у любого другого. Проще говоря, у всех.
Это придумали мещане (бюргеры, буржуа, городские жители), и это стало господствующей моралью общества.
Демократическое уважение в корне отличается от аристократического.
Демократ уважает всех. Дворян, крестьян, купцов, всех остальных. В том числе и аристократию, эту верхушку дворянства.
Аристократ – уважает только равных себе. Благородных. То есть хороших кровей. Родившихся от правильных мамы и папы (ах, какой скотоводческий взгляд на людей!). А остальные – чернь, быдло, людишки. Подлый народ (то есть внизу общества находящийся).
Вот почему аристократы были так чувствительны к слову «подлец». Пьер Безухов сказал Анатолю Курагину, что тот поступил подло. Анатоль тут же стал требовать-просить-умолять взять это слово – именно это слово! – обратно. Несмотря даже на то, что разговор был с глазу на глаз. Мистический страх аристократа, что его спутают с «народишком».
Смешно другое.
Далеко не все мещане являются демократами по своим убеждениям. Увы, многие несознательные мещане само слово «мещанин» считают обидным. А слово «аристократ», «благородный» – похвальным.
Никакой сословной гордости!
– У вас нет посудомоечной машинки, – сказал будущий жилец.
– Не нравится – ищите другую квартиру, – сказал хозяин.
– Что вы, что вы, очень нравится! А можно, я за свой счет поставлю машинку? Потом, когда я съеду, она останется вам.
– Не надо.
– То есть чтобы я забрал ее с собой?
– Нет! То есть чтобы вы не смели ставить машинку, вешать новые крючки в ванной, переставлять цветы с места на место, убирать чучело совы со шкафа, менять занавески и вообще что-то трогать!
– Можно хотя бы пару картинок повесить? – спросил будущий жилец.
– Гвозди в стену? Вы, наверное, с ума сошли?
– А можно ко мне придет в гости девушка?
– В гости можно. Ненадолго и не слишком часто. А ночевать нельзя. Сначала она останется ночевать, а потом этак незаметно переедет к вам жить. Ползучая оккупация. Сами пожалеете! Локти искусаете!
– Но это уже вас не касается! – возмутился жилец.
– Мне ваша горькая судьба без разницы, – холодно ответил хозяин. – Но я сдаю квартиру одинокому мужчине. И вот это напрямую касается меня. Кстати, имейте в виду, я буду присматривать за квартирой. Буду вас навещать каждый второй вторник, плюс еще раз в месяц без предупреждения.
– Спасибо, я подумаю, – искатель квартиры повесил трубку и обратился к девушке, которая сидела рядом с ним на диване: – Жлоб и хам. Просто гестаповец какой-то. Чтоб мы у него там по струнке ходили. Ну его!
Набрал новый номер.
– А вот скажите, – говорил он своему новому собеседнику. – Вы не будете против, если ко мне вдруг придет в гости девушка?
– Да ради бога!
– А если она останется у меня ночевать?
– Смешной вопрос! Не выгонять же ее ночью на улицу.
– Спасибо! А вот если в Москву приедет из Мариуполя брат моей девушки, можно он у нас поживет пару-тройку дней.
– Конечно!
– А если он будет со своей девушкой?
– Сколько угодно.
– А если потом ее мама подъедет? Мама девушки брата моей девушки?
– Мама – это святое.
– А вот если мы с девушкой летом уедем в отпуск, можно в квартире поживут наши друзья? Цветы поливать, и вообще.
– Да пусть поживут!
– Спасибо, я подумаю, – искатель квартиры повесил трубку и обратился к девушке, которая сидела рядом с ним на диване: – Ишь ты, на все согласен! Прямо как будто заманивает, завлекает! Маньяк, наверное. Ну его!
Приснился вот такой сон.
Приемное отделение больницы. Широкий коридор, желтый линолеум на полу, дерматиновые скамейки вдоль стен.
На скамейках сидят беременные женщины. Совсем на сносях. Возле каждой – мужчина (муж, наверное) и еще какие-то тетушки, родственницы.
Осматриваюсь. Рядом сидит какая-то довольно молодая особа, тоже на сносях. Рыжеватая, с короткой стрижкой, со светлыми глазами. Вообще-то я ее первый раз вижу. Однако понимаю, что она со мной, что я ее сюда привел. Стараюсь понять, кто она мне. Жена? Любовница? Сестра, дочь, просто знакомая? Никак не могу сообразить.
Но зато наконец соображаю, что это роддом. И я, значит, привел эту особу рожать. Я ее про себя называю «девушка». Ну что ж, раз так вышло – подожду, когда ее примут, отведут в палату. А там, может, соображу, кто она такая.
Она, кстати говоря, на меня вообще не смотрит. Сидит и читает какую-то затрепанную книжку.
Вдруг кто-то рядом говорит, что муж должен присутствовать при родах. Это, конечно, непривычно, и даже страшно, но – нужно. Все тетки, которые окружают рожениц, громко и одобрительно гомонят: «Да, да, правильно, такая поддержка!» – и обращаются к мужчинам: «Ты пойдешь? Не забоишься?» Те кивают: «А то! А как же!»
Интересные дела. А мне что делать?
Я же ей никто. Чего ради я должен присутствовать при ее родах?
Но, с другой стороны, как-то неловко оставлять ее одну. У всех, значит, во время родов кто-то будет рядом – а она одна останется? Нехорошо.
Ладно! – решаю я. – Пойду с ней.
Тут открывается дверь в один из кабинетов.
За столом сидит женщина-врач. Смотрю на нее и вижу, что это Таня В., в которую я был влюблен в восьмом классе. Разумеется, уже взрослая. Но все такая же.
Вхожу в кабинет, сажусь к столу напротив нее и говорю:
– Привет, Тань. Вот такое дело. Я привел девушку рожать и, по всем правилам, должен при этом деле присутствовать. Так что ты оформи все как положено, я готов.
Говорю негромко, перегнувшись к ней через стол, почти касаясь своей щекой ее щеки.
– Привет, – говорит она. – По каким еще правилам? Нет таких правил, ты что! Давай я ее сейчас положу, ты мне напиши свой телефон, и как только она родит, я тебе позвоню. Все будет нормально.
– А как же присутствовать при родах? – говорю я.
– Не надо! – говорит Таня. – Незачем. Давай, пиши свой телефон.
– Ага! – говорю я, отодвинувшись от нее и глядя ей в глаза. На ней красивые очки в тонкой оправе. – Ага! Ты просто не хочешь, чтоб я присутствовал при родах этой девушки! Ты ревнуешь!
– Дурак был, дурак и остался, – смеется Таня и гладит меня по лицу рукой.
Всё.
Сон на следующий день.
Сырая холодная зимняя ночь. Тает, капает, скользко, промозгло.
Мы с какой-то женщиной быстро и как-то суматошно ходим по улицам, то и дело останавливаясь, глядя вверх, всматриваясь в туманное серое небо.
Потому что там, наверху, летает мальчик. Наш сын. Сам летает, взмахивая руками. Мы боимся, что он заденет провода и его убьет электричеством.
Нам страшно, потому что мы видим – ему с каждой минутой все труднее летать. Он садится передохнуть на сугроб, на крышу киоска, на дерево, потом взлетает снова, с натугой, едва-едва, тяжело и неуверенно, едва пролетая между проводами.
Звучит в ушах: «подняться хочет и не может… висят поломанные крылья…»
Почему этот летающий мальчик – наш сын?
Кто эта женщина?
Я ее первый раз вижу. Я вообще никогда таких не видел: совсем маленького роста, полная, но с очень тонкой талией, с черными косами по бокам узкого бледного лица. Как будто портрет в витой деревянной рамке.
В самом начале 1970-х латышская писательница Цецилия Динере рассказала мне такую историю.
Жили-были три товарища.
Хотя конечно, это были не товарищи, а так – друзья детства. Вместе учились в какой-то провинциальной школе. Но у них сразу разошлись дороги. Тем более что они были очень разные.
Один – из богатой семьи, но по убеждениям почти коммунист. Красный, если в одно слово. Правда, свои убеждения он мало кому доверял, особенно после тридцать четвертого года. Тогда было очень тяжелое время. Лучше было не вылезать с красными идеями. Но друзьям он говорил, наверное. Делился мыслями.
Второй – поэт. Еще в школе писал стихи и дальше пошел по этой дороге: газета, журнал, литературные кружки, книги.
А третий – ни то ни се. Никто. Даже школу не окончил. Работал где придется, хворал, кашлял, даже семьи у него не было. Но он очень любил своих друзей, особенно того, который поэт. Издалека любил. Читал про него в газетах и гордился, что сидел с ним в одном классе.
И вот тут – сороковой год. Русские. Советская власть.
Конечно, все сейчас шепчут: «оккупация, катастрофа, Ульманис», но я вам честно скажу, – говорила Цецилия Робертовна, – ничего хорошего в Ульманисе не было. Обыкновенный диктатор. У нас был хороший президент: Чаксте, самый первый. Остальные гораздо хуже, а Ульманис хуже всех. Так что, если честно, у советской власти была поддержка, конечно. Каждый третий был «за», каждый третий был «против», а еще каждый третий просто жил себе потихонечку…
Настала Советская власть – и тот, который был красным, сразу выдвинулся и даже стал играть какую-то роль. Стал советским деятелем. А тот, который поэт, – наоборот, совсем сник и приуныл. Неизвестно, встречались ли они. Возможно, да. В Риге вся интеллигенция – знакомые. Возможно, поэт просил красного о помощи, а тот ему отказал. Или наоборот, как-то очень обидно и унизительно помог. Или вообще – запретил журнал, где поэт работал. Все может быть. Теперь никто не узнает.
А вот этот, третий, который никто, – устроился садовником к одному пастору, где-то далеко, на границе с Литвой. Там был богатый приход, и у пастора было целое хозяйство.
Но тут – сорок первый год. Немцы.
Красный скрывался – и в один прекрасный день постучался к тому же самому пастору; его приютили. Он не узнал своего старого школьного друга – или виду не показал? Но и друг – который никто – тоже, конечно, не показал виду, что они знакомы.
Как-то раз туда приехали немцы на трех автомобилях. Все бы хорошо, но с ними был тот, который поэт. Он выглядел вполне благополучным господином. Может, он играл какую-то роль в оккупационной администрации. А может быть, и нет. Может быть, немецкий офицер, который болтал с ним и все время брал его под руку, тоже писал стихи, и они были давно знакомы по какому-нибудь поэтическому кружку в Риге тридцатых годов, и вот, значит, какая приятная встреча.
Красный как раз окапывал дерево. Поэт подошел к офицеру и что-то прошептал. На красного надели наручники и увезли. Все это своими глазами видел третий – тот, который никто.
Ужасно было, что он очень любил поэта, и даже знал его стихи наизусть.
Что было делать?
Он поступил просто, проще некуда: после войны устроился чистильщиком сапог около вокзала. Сидел на низкой скамеечке и вглядывался в толпу.
Через двадцать лет поэт все-таки решился навестить родные места. Приехал. Сошел с поезда, прошел через вокзал, вышел на площадь – элегантный пожилой иностранец.
Тот, который никто, заступил ему дорогу и схватил за горло.
Когда старик подошел к автобусной остановке, там уже был другой старик. Тоже в легких летних брюках, в футболке с картинкой и в желтой бейсболке, лихо надетой козырьком назад. А у первого старика – впрочем, поди разбери, кто тут первый, а кто второй, – давайте так: первый подошел, а второй уже сидел, договорились? – у первого старика бейсболка была надета как положено.
Было жарко. Июль, самая середина.
Старик присел на дырчатую алюминиевую скамеечку, рядом со вторым. Увидел, как нелепо надета шапка у его соседа. Громко хихикнул. Тот не повернул головы.
– Автобуса давно нет? – спросил первый старик.
– Давно, – покивал второй.
– Ага, – сказал первый старик. – Куда едем? В церковь? На вокзал? Домой?
– В церковь, – сказал второй. – На вокзал. Домой.
– Такой маршрут? – удивился первый.
– Такой маршрут.
– А я сразу на вокзал. Пора, пора. Давно пора… О! Кто к нам идет! – он схватил второго за плечо, повернул к дороге: – Смотрите, вот, вот!
К остановке подходила старуха.
– Это Клара, – сказал первый старик. – Как это мило! Клара, ты с нами?
– Это Клара, – кивнул второй.
– Я не с вами, я сама, – сказала старуха.
– Но ты ведь Клара?
– Вам-то какое дело?
– Я был в тебя влюблен в пятом классе! – сказал первый старик, поднялся со скамейки и поцеловал ей руку. – Боже, ты совсем не изменилась!
– У вас сильный склероз, мой милый, – она отдернула руку. – Вы все напутали. Я вам сочувствую, но притворяться не буду. Если ты в меня влюблен, помоги мне добраться до дочери. У меня болят ноги, я не могу быстро. Она меня ждет. У нее родился ребенок. У меня родился внук. Она зовет на крестины.
– Главное – не опоздать, не заплутать! – встрял второй старик.
– Я прекрасно помню адрес, – сказала старуха. – Я покажу. Третья остановка. Потом перейти улицу. Потом немного вперед. Налево. Переулок. Красный дом.
– Будет обед? Вино? – первый старик даже пальцами прищелкнул. – Эх, черт! Я бы с удовольствием выпил. Красного вина.
– Хорошо, – сказала старуха. – Пойдем со мной. Дочка будет рада. Не бойся.
Он засмеялся, потом помрачнел:
– Нет. Я опаздываю на поезд. Мне надо ехать. Меня ждут. Не одну тебя ждут.
– И меня ждут! – сказал второй старик. – Меня очень ждут.
Подъехал автобус, небольшой и пустой. Только водитель и кондуктор.
Старики, помогая друг другу, забрались в салон.
– Кажется, я забыл деньги, – сказал первый старик кондуктору.
– Я за него заплачу! – сказала старуха. – Я за всех заплачу.
– Пенсионерам бесплатно, – сказал кондуктор. – Не беспокойтесь, садитесь.
– Третья остановка, – сказала старуха.
– Вокзал, – сказал первый старик.
Второй старик ничего не сказал, он смотрел в окно.
Автобус выехал с узкой тихой улочки на широкую, более оживленную, потом въехал на мост. С моста был виден весь город – вернее, городок, с красными крышами и садами, со старинным собором, с парком на берегу озера. Сверху видны были деревянные лежаки, полосатые зонтики и кафе под тентом.
Автобус съехал с моста, снова очутился на узкой безлюдной улице, въехал в арку и остановился.
– Там была церковь, – сказал второй старик кондуктору. – Я видел.
– Пора выходить, – сказал кондуктор.
– Ты меня позовешь в гости? – спросила старуха первого старика.
– Как только вернусь, непременно! – он сошел со ступеньки и протянул ей руку.
Их ждали медсестры.
Но старики совсем не огорчились. Они уже всё забыли: куда они ехали, зачем, к кому.
А ведь раньше, бывало, когда они убегали, их искали по всему городку. Потом заметили, что их тянет куда-то ехать. Поэтому директор пансиона устроил специальную «автобусную остановку» буквально в сотне метров от выхода. Запирать-то двери нельзя – правозащитники одолеют.
Вот и приходится изворачиваться.
Лена с десяти лет печатала на компьютере, поэтому почерк у нее был ой-ой-ой: напишет – потом сама едва разберет.
Но она все равно любила делать заметки, в маленьком таком молескинчике.
Она сидела на диване, водила пальцем по строчкам и разбирала записи за прошлый месяц.
4. Маша насч Л.???
5. Мама звонила встр??? После 15???
6. лететь в Р. Митя слом маш; такси
10. – в М. зак такси встр. Митя. ОК.
14 – Митя ДР. Подар??? Виски + 2 галст. ОК.
14. рест «Синема». Митя, Слава+Лара, Тоня+Гоша, Майкл+ Салли. ОК.
15. На 18 билеты в Л. ОК
17. мама в «Шокол», ОК. Деньги – нет, у нее все отл. ОК.
18. Маша встр в Л.
21. Маша – квартира!!! ОК.
25. в Моск назад срочн. Мама ум 24.
26. отпев на Комс. Никола в Хамовн. похор Химк кл. 120 тыс вкл помин. ОК
27. билеты обр в Л!!! ОК
28. в Л. встр Маша. С кварт все ОК. Маша гарант.
1. 9 дн в Л. с Машей. «Хикс»!!!!
3. Митя встр. ОК. На своей машине, починил.
5. Митя!!!!????
Ей захотелось заплакать.
Мама ладно, маме было пятьдесят восемь. Не так уж много, но все-таки пожилой человек. «По-жи-лой, – подумала Лена. – Точно. Мама все-таки пожила на свете».
А вот что у Мити рак на третьей стадии – это дикость какая-то.
Тридцать лет, гарвардский диплом, все впереди такое прекрасное. Работа в Европе. Квартира в Лондоне.
И вдруг такая несправедливость.
Зачем он ей все рассказал? Перегрузил на нее ответственность. «Можно лечиться и протянуть года два по больницам, а можно год прожить в свое удовольствие. Как ты думаешь?» – «А потом? – неизвестно зачем улыбнувшись, спросила она. – Когда год пройдет?» Он нахмурился: «Тысяча вариантов. От снотворного до широко раскрытого окна. Ну, ты как считаешь?»
Почему она должна принимать такое решение – за него? Почему он все на нее переваливает? И вообще рассказывать такие вещи – не по-мужски.
А может быть, она уже давно, уже полгода как, собиралась с ним расстаться? Может быть, она готовилась к серьезному разговору? Чтобы спокойно и тактично. А теперь он ее запер на ключ, приковал к себе. Теперь она не сможет от него уйти, а если уйдет, будет последняя сучка, и все это будут знать, потому что он, наверное, всем разболтал, и Славе, и Ларе, и Майклу, и Салли!
Какие они слабые, эти мужчины.
Вот мама – молодец.
Когда заболел отец – она сама справилась, вместе с папиными сестрами. Когда умер отчим Роман Сергеевич, она даже не вызвала ее с отдыха, они потом на могилу сходили, посадили цветочки. И о себе – тоже ни слова! Какая сила воли! «Как себя чувствуешь?» – «Неплохо». – «Ты похудела, или мне кажется?» – «Да, я уже полгода на диете». – «Тебе деньги нужны?» – «Нет, что ты, что ты, все в порядке». За неделю до смерти, за неделю!
Восхитительная женщина.
– Хочу быть как мама! – вслух подумала Лена.
Она бросила записную книжку в угол дивана, схватила телефон, чтобы позвонить Мите, но вдруг согнулась пополам и упала на бок. Ужасная боль заметалась по всему животу, сделала два круга по часовой стрелке, уткнулась в правое подреберье, впилась и стала грызть, точить и царапать.
– Мама! – закричала Лена.
Боль прекратилась так же внезапно, как началась. Только испарина осталась.
– Это я от страха! – громко сказала Лена сама себе, вытирая лоб и шею. – И от переживаний, – она набирала номер. – К психологу надо сходить… А ты, мой Митенька дорогой, глупо и бестактно пошутил. Да, очень бестактно! С любимой женщиной, которой так тяжело, которая только что потеряла мать! Единственного родного человека! – она громко всхлипнула. – Так по-свински не шутят! – это она уже говорила в телефон.
– Прости, – сказал Митя.
– Такое не прощается, – сказала она и нажала отбой.
Лейтенант госбезопасности Хлюмин освободился рано – в начале десятого, потому что подследственный умер в восемь тридцать. Ночной допрос отменился. Старший товарищ Хлюмина капитан Искрятов достал бланк медзаключения и вписал: «от внезапной остановки сердца». Хлюмин подумал, что это правда: любая смерть, хоть от чахотки, хоть от кирпича на голову, – в итоге случается от остановки сердца.
Подследственный был известный режиссер Максаков. Хлюмин один раз видел его в театре, как тот выходил кланяться, красивый и седой. Сейчас это был голый старик. Ноги в синих полосах, руки тоже. Тощий живот. Все эти дела тоже отбитые досиня.
Идя домой на Покровку, Хлюмин вспоминал свернутый набок сизый крантик бывшего народного артиста. Интересно жизнь устроена. У режиссера была жена, она уже сидела. Наверное, любовницы тоже были. Разные актриски делали ему всякие фокусы, и он вовсю получал половое наслаждение. А теперь – вот!
От этих мыслей Хлюмину самому захотелось понаслаждаться.
Он вошел в квартиру. В комнате, где жила студентка Тихонова, горел свет: верхи дверей были стеклянные – квартира старинная, барская.
– Можно, товарищ Тихонова? – постучал он и вошел, не дожидаясь ответа. – А то у меня бутылка есть и небольшой закусончик, нам паек выдали, – он похлопал по своему портфелю.
– Заходите, товарищ Хлюмин! – обрадовалась Тихонова, схватила со стола учебник и тетрадку, переложила на подоконник.
Хлюмин присел на табурет, огляделся. Он сам был из бедной рабочей семьи, но такой чистейшей нищеты не видал. Стол дощатый. Топчан, укрытый солдатским одеялом. Доска вместо полки – десяток книг. Кастрюля и кружка на окне. На стене ходики. Одежда на гвозде, завешанная платком. Еще бумажные портреты: Ленин, Сталин, Маркс, Энгельс, и еще две какие-то каменные головы на фотоснимках. Вот и вся обстановка.
Но сама Тихонова была очень ладная: ножки, грудки, стрижечка.
– Это кто? – Хлюмин ткнул пальцем в каменные головы.
– Древние философы Демокрит и Лукреций Кар, – объяснила Тихонова. – Они первые сказали, что бога нет, а материя состоит из атомов.
– У тебя скатерка есть? – Хлюмин вытащил из портфеля бутылку и кульки с едой, поставил на стол. – Некрасиво, на досках-то…
– Стипендия маленькая, – Тихонова развела руками.
– А мама с папой?
– Они далеко, – бодро сказала она.
Хлюмин достал из портфеля «Правду», развернул ее, постелил на стол.
– Стойте! – вскрикнула Тихонова. – Разве можно! Здесь же портрет товарища Сталина! И статья товарища Молотова! – Она бережно сложила газету и сама спрятала ее в портфель Хлюмина. – Кружка у меня одна, извините.
– Ничего, – Хлюмин налил себе, выпил, налил и протянул ей кружку. – Ох, слишком преданно у тебя глаза горят, товарищ Тихонова! – он отрезал кусок колбасы. – Нам товарищ Янсон объяснял: если у кого слишком преданно глаза горят, проверь его как следует. Два или три раза.
– Вы мне не доверяете? – Тихонова встала с табурета.
Хлюмин тоже встал и обнял ее, огладил всю:
– Давай спать ляжем. Хочешь?
– Ты в меня влюбился? – спросила она.
– Здесь вопросы задаем мы! – пошутил Хлюмин. – Пойди искупайся.
– Я в среду купалась, – сказала она.
– Не спорь, – сказал Хлюмин, наливая себе еще водки. Потом еще. И еще.
Через десять минут она вернулась. На платье темнели мокрые пятна изнутри. Подошла к Хлюмину, закинула руки ему за шею. Приоткрыла рот, чтобы целоваться. Но Хлюмину вдруг сильно расхотелось.
– Ложись спать сама, товарищ Тихонова, – сказал он. – Боюсь я тебя. А то в конце крикнешь «да здравствует ВеКаПеБе!». А у меня случится внезапная остановка сердца, – и вышел.
Через три дня Хлюмина вызвал товарищ Янсон и показал листок бумаги:
– На тебя заявление от соседки. Пытался изнасиловать и глумился над партией. Мое решение: соседку со временем изымем, сучка такая. Но заявление пока сохраним.
Поздно вечером Хлюмин снова постучался к Тихоновой.
– Есть у меня друг, – шепотом сказал он. – Служит в Туркменской республике, начальник погранзаставы. Зовет в гости, прямо вот на той неделе. У меня отпуск, у тебя каникулы. У него там окошко. Можно перебежать в Иран.
Она закричала:
– Изменник родины!
Хлюмин закрыл ей рот ладонью. Сказал:
– Это проверка, ты что! Хотя на самом деле все равно. Не надо купаться. Дверь запри и выключи свет.
Лейтенант госбезопасности Хлюмин ненавидел интеллигенцию.
Евреев тоже. Но интеллигенцию сильнее. Потому что среди евреев иногда попадались приличные люди – которые ненавидели интеллигенцию так же, как он.
Лейтенант госбезопасности Хлюмин был из бедной рабочей семьи, сирота, с молодых лет работал на Бутырском механическом заводе и жил в бараке на Стрелецкой, за Миусским кладбищем.
Но это была неправда. Хотя в бараке он жил и на заводе работал – пока не устроился в ЧК и не получил комнату на Покровке.
На самом деле его фамилия была Клюммер, а его отец Федор Иванович был начальником станции Гатчина-Варшавская под Петроградом. Клюммеры приехали в Россию при государе Александре Первом, из Вюртемберга, когда родной городок Тутлинген весь сгорел и семья осталась без крова и хлеба, потому что сгорели также и кожевенные мастерские. Семья была работящая и упорная. Женились на русских женщинах, поднимали детей и передавали сыновьям фамилию.
Ваня родился в девятьсот шестом году и даже успел поучиться в гимназии. Он помнил классы, приятелей, учителей, наставника Похитонова и директора Прангера, хотя видел его раза три, наверное, но помнил его бороду, фрак и крест на манишке; помнил, как папаша радовался его пятеркам.
Еще сильнее и горше он помнил родительский дом.
Он захлопывал любую книгу про старый режим, как только читал про самовар, абажур, скатерть, буфет. Про варенье, пироги, про красивую посуду и чистые простынки, про часы красного дерева, которые отбивали четверти. Хотелось плакать. Почему у них всё отняли? За что? Они ведь не были эксплуататоры рабочего класса: папаша, и дедушка тоже, трудились, как не всякий мастеровой трудится.
Папашу убили в восемнадцатом году. Мама и сестры умерли. Дом забрали. Потом он сгорел. Ваня пришел покопаться на пепелище – думал, хоть ложечку найдет, на память. Дудки-с. Все подчистую ограбили, сволочи.
Вот тут его и поймали как беспризорника. «Фамилия?» – «Клюммер», – со страху ответил честно. «Хлюмин?» – переспросил человек. «Да!» Его посадили в грузовик. Свезли в школу. Он убежал через два года, но уже с новыми документами: Иван Федорович Хлюмин, сирота из рабочих, из Ревеля. Ревель уже был заграницей, так что не проверишь.
Снова поймали, загнали в школу. Особенная школа, имени Белинского. Туда приходили поэты и писатели, художники и артисты: красивые, громкоголосые, с длинными пальцами. Читали стихи. Разыгрывали сценки. «Самовластительный злодей, твою погибель, смерть детей». «Прощай, немытая Россия». «Вот парадный подъезд». «Наш царь Мукден, наш царь Цусима». «Пальнем-ка пулей в Святую Русь». Рассказывали про интеллигенцию и революцию.
Ваня и раньше слышал про интеллигенцию, но тут первый раз понял, кто она такая. Изящные, умные и красивые люди, которые сочиняют стихи и пьесы, изучают философию и умеют убедительно объяснить, что у Вани Клюммера надо убить отца, уморить маму и сестренок и сжечь дом. Перед этим вынеся оттуда все, до последней чайной ложечки.
Поэтому он попросился из этой чудной школы на завод.
«Народ не виноват, – думал Хлюмин, слесарь на Бутырском мехзаводе, – народ туп и легковерен. Народ легко натравить на кого угодно. Виноваты вот эти, которые насчет слушать музыку революции».
Поэтому он поступил в школу НКВД.
Ах, с каким удовольствием он, надев кожаные перчатки с крагами, бил по кислой интеллигентской роже! Особенно когда эта рожа верещала: «Я честный коммунист! Я доказал преданность делу партии Ленина-Сталина!» Доказал, сжигая мой дом и расстреливая моего отца? Сучье отродье, мразь, блевота истории! Ну, получи еще.
Хлюмин не верил в оппозицию, подполье и заговоры. Какая чушь! Посмотрите вы на этих террористов, нет, это же умереть со смеху… Но он с наслаждением выбивал признания, которые тянули на высшую меру.
В тридцать пятом заговорили, что будет война с Германией.
Хлюмин точно знал: наши победят. А если даже не победят, он все равно успеет уйти к своим.
Тем более что здесь у него никого не было. Студентка Тихонова не в счет. Даже не в том дело, что она донесла на него: время такое пришлось, все на всех доносят, ничего страшного. Тут другое: вроде сладкая баба, но рассуждает про классовую борьбу. На глазах становится интеллигенткой. Не жалко.
– А что вам мешало раньше? – спросил лейтенант госбезопасности Хлюмин у подследственного Мешкова-Громова.
– А? – вздрогнул Мешков-Громов и выпрямился на табурете. – Что-что?
Он был худ, скуласт и перепуган. Все время пожевывал, приноравливал губы и челюсти: еще не привык без зубов.
У Хлюмина было хорошее зрение. На всех врачебных проверках он свободно читал далекие мелкие буквы. И вблизи не щурился, как некоторые. Но на всякий случай у него в верхнем ящике стола были круглые очки с золотыми дужками. Он взял их на память у профессора Турова: взял в подарок! Профессор был старорежимный богослов. Совершенно ни при чем. Просто дурак, хотя знал древние языки. Но пришлось пустить по первому разряду: разветвленная террористическая организация! Очки, однако, взял. Профессор сказал, что это память о его покойном учителе из Фрайбургского университета. Эх. Сто верст до Тутлингена, родные места.
Очки чуть-чуть приближали. На лице подследственного начинали виднеться грязные поры, нарывы, шелуха и седая щетина. Подследственному становилось еще страшнее.
Вот и сейчас Хлюмин громко вытянул ящик стола, достал очки, нацепил на нос, подпер голову кулаками. Посмотрел пристально и сурово.
– Что вам мешало раньше? – сурово переспросил Хлюмин.
Вообще всю такую публику Хлюмин допрашивал просто. «Здравствуйте, садитесь, рассказывайте», – бесцветно говорил он. «Здравствуйте, гражданин следователь» – наивно отвечал подследственный и начинал: имя, отчество, фамилия, место жительства, профессия, образование, семья… А также национальность и социальное происхождение. Хлюмин с коротким смешком перебивал: «Спасибо, все это нам известно. Рассказывайте о вашей преступной деятельности». – «О какой?» – «Обо всей. Подробно. С самого начала». – «Но позвольте, гражданин следователь…» – «Послушайте, вы же не маленький. Вас арестовали? А теперь расскажите, за что вас арестовали».
Дня через три – рассказывали. Иногда через восемь дней, но это уж в крайнем случае.
Довольно часто все кончалось организацией террористической группы с целью убийства товарища Сталина. Правда, валили на подельников. Сам-то предан делу партии и лично великому вождю, но вот шпионы и предатели опутали.
Вот и Мешков-Громов признался в том же.
А ведь вполне советский человек. Из рабочих. Участник литературной группы «Наковальня». С тридцать второго года член Союза писателей. Отдельная квартира на улице Фурманова, бывший Нащокинский переулок. Пролетарский поэт. Станки поют, ряды идут, флаги реют, ветры веют. Дерьмо. Хлюмин его помнил – по школе имени Белинского, тот был на четыре класса старше и на всякую мелкоту – то есть на Хлюмина – внимания не обращал. Тем более что у Хлюмина теперь были небольшие квадратные усы, как у наркома Ягоды и канцлера Гитлера.
Вдруг Хлюмин его спросил – он никогда не спрашивал об этом, хотя вопрос сам собой напрашивался:
– А что вам мешало раньше?
– Что-что? – честно не понял Мешков-Громов.
Хлюмин снял очки, положил их в кожаный футлярчик с линялой золотой надписью Franz Sommerberg Optik, Freiburg im Breisgau, снова задвинул ящик стола.
– Согласно вашим показаниям, гражданин Мешков, вы давно вынашивали преступные планы убить вождя. По вашим словам – вот, вами написано! – еще с 1926 года убийство вождя стало вашей целью. Так? Вы сколотили свою преступную группу негодяев и убийц в 1930 году, так? Вот, написано вами собственноручно. Так? – спросил Хлюмин.
– Так, – сказал Мешков-Громов.
– Почему вы откладывали покушение? Чем все это время занималась ваша преступная группа убийц и террористов?
– По-вашему, его нужно было убить раньше? – засмеялся Мешков-Громов, показывая пустые незажившие десны.
Хлюмин вскочил из-за стола и пинком сшиб Мешкова-Громова с табурета. Добавил пару раз по почкам.
– Вставайте, – сказал через минуту.
Мешкову-Громову было трудно подниматься – он был в наручниках. Но он справился. Стоял, пошатываясь и глядя вниз. Хлюмину показалось, что у него слишком длинный нос.
Похож на еврея. Или на скворца. У них дома жил скворец со сломанной лапкой. Папаша сделал ему из легкой латунной проволоки вроде протеза. Скворец ковылял по скатерти, когда его выпускали – милый такой и бедный. Обреченный. Вроде этого.
– Садитесь, – сказал Хлюмин. – Вы еврей? – Тот покачал головой. – Итак. Создав сплоченную преступную группу, имея оружие, явки, связи! Имея квартиру на Можайском шоссе! Из окна которой можно было произвести прицельный выстрел! Вы ждали несколько лет. Почему?
Мешков-Громов молчал.
– Потому что ты лжешь! – Хлюмин перешел на «ты». – Ты хочешь запутать следы! – он встал, достал из шкафа просторную кожаную куртку и перчатки с крагами, стал медленно одеваться. – Назови свою истинную цель!
– Мы правда хотели убить товарища Сталина, – вздохнул Мешков-Громов, с ужасом глядя, как Хлюмин натягивает перчатки.
– Врешь, сволочь, – Хлюмин правой рукой схватил его за ворот арестантской рубахи, а левой ударил в нос. Брызнула кровь. – Правду говори! Правду говори! – он бил все сильнее. – Ну! Мозги вытряхну, сука! Правду! Правду!
– Оружия не было, – залепетал, застонал, зарыдал Мешков-Громов. – Насчет оружия я солгал! Но я хотел его убить. Все равно хотел. Я лично хотел перегрызть ему горло…
– И выпить кровь? – странно спросил Хлюмин.
– Да! – закричал Мешков-Громов и сложил губы трубочкой.
У Хлюмина спина похолодела, мурашки побежали.
Он прошептал:
– Волька Мешков, я тебя знаю. Ты кровосос. Ты любил, чтоб у девок месячные были, я помню, ты хвалился. Сталина надо было еще в двадцатом зажарить и съесть. Но тебе это приснилось, людоед, враг народа, шпион, предатель, террорист, падаль!
Хлюмин сбил его с ног, пнул в живот, заорал: «Людоед!» – громко, чтоб в коридоре слышно было. Пару раз плюнул в него.
Позвал конвоиров. Мешкова-Громова уволокли.
Хлюмин снял запачканную куртку и перчатки, кинул в угол.
Сел за стол. Снова вытащил очки, перечитал тисненую надпись на футляре. Наверное, внук этого Франца Зоммерберга сейчас живет во Фрайбурге и мастерит очки. Смешно. А этот гаденыш – выходит, настоящий упырь? Страшное дело. Или ненормальный? Может, отправить его на психическую экспертизу? А зачем? Все равно ему расстрел.
Как интересно: он, Иван Клюммер, ненавидит интеллигентов за революцию, которая отняла у него дом и родителей. А за что так кроваво ненавидит Сталина бездарный поэт Мешков, псевдоним Громов?.. Ведь соввласть ему дала буквально все! Почему?
Нет, нет. Ничего интересного. Главное – не размышлять. Это опасно. Можно незаметно стать интеллигентом.
Андрей вернулся домой часа через два: проводил Жанну, и еще они минут двадцать посидели на лавочке у нее во дворе. У Жанны в сумке оказалась банка пива, они ее выпили вдвоем, по очереди, и после каждого глотка целовались. Пока сидели, он убеждал Жанну, что все прошло отлично и она очень понравилась его маме с папой. Потом он довел ее до подъезда, даже до лифта. Подождал во дворе, когда она подойдет к окну и помашет ему рукой. Потом побежал к метро. Перед тем как зайти за угол, обернулся – она стояла у окна. Они еще раз помахали друг другу.
Дома было тихо, но неприятно, он сразу почувствовал.
Он разделся и пошел к себе, мимо двери большой комнаты. Со стола все было убрано. Папа сидел в кресле у книжных стеллажей и читал.
– Привет, – сказал Андрей.
– Угу, – сказал папа.
– Ты что, не хочешь со мной разговаривать? – сказал Андрей.
– А ты хочешь поговорить? – вдруг оживился папа. – Заходи, побеседуем. Наталья Васильевна! – позвал он маму. – Присоединяйся.
Если папа звал маму по имени-отчеству – значит, он сильно недоволен.
Мама вошла, села на диван. Андрей стоял под люстрой.
– У нас к тебе один вопрос, – сказал папа. – Она беременна?
– Кто? – сначала не понял Андрей. Потом спросил: – А какая разница?
– Никакой разницы. Ты все равно на ней не женишься. Но лучше без осложнений и чувства вины.
Андрей повернулся и пошел к двери.
– Стой! – крикнула мама. – Ты в уме? Где ты нашел эту пэтэушницу? Зачем ты ее пригласил? К воскресному обеду в родительский дом?
– А мы что, аристократы? Олигархи? – сказал Андрей.
– Мы гораздо хуже! – захохотал папа. – Олигарх назначает сыну-дураку пожизненную пенсию, и все дела. Женись хоть на продавщице, хоть на сомалийской пиратке. А вот я – простой профессор, а мама – рядовой доцент. Мои родители были инженерами, а дедушка – рабочим. Ты это знаешь. Мы росли. Тянулись вверх. Шаг за шагом. И я не допущу, чтобы мой сын рухнул вниз.
– Или? – дерзко спросил Андрей.
– Или это будет не мой сын, – папа сказал это очень спокойно.
– Жестко, – сказал Андрей, бодрясь.
– Ты предатель, – сказал папа. – Наташа, дай сигарету. Дай, дай, ничего, один раз можно! – Он закурил, закашлялся, и вдруг у него потекли слезы. – Мы с мамой жизнь положили, чтоб тебя вырастить и выучить. У мамы нет ни одного колечка. У нас старая машина. Все силы, все деньги – для тебя. Репетиторы, языки, лучший факультет лучшего института, стажировки, летние школы, – он вытер глаза.
– Я, конечно, очень за все благодарен, но при чем тут? – сказал Андрей.
– Только не говори, что ты ее любишь, – сказала мама.
– А я ее на самом деле люблю.
– Мужчина всегда равняется на женщину, – сказал папа. – Если бы не твоя мама, я бы не стал профессором. А ты будешь ходить в трениках, пить пиво из горлышка и жарить шашлык на даче. С тестем, тещей и шуровьями… Предатель. На самом деле ты не ее любишь. Это ты нас с мамой ненавидишь. За то, что мы для тебя сделали.
– Какая глубокая психология! – усмехнулся Андрей.
– Вон отсюда, – сказал папа.
– В каком смысле? – спросил Андрей.
– Тебе решать.
Прошло лет восемь. Как-то утром Наталья Васильевна вошла в кабинет мужа:
– В Египте разбился автобус с российскими туристами.
– Они там часто бьются. Печально, конечно, – ответил он.
– Там в списке Андрей Воронин, тридцать лет, – сказала она.
– Успокойся, – сказал он. – Это не наш. Наш сейчас под городом Егорьевском отдыхает. У тещи с тестем, на грядках. У него даже на Хургаду со скидкой денег нет.
– Откуда ты знаешь?
– Я ему звонил полчаса назад.
– Ты ему звонишь? – она даже прижала руки к груди.
– В самых, то есть в самых-самых крайних случаях. Вроде вот такого.
– А у него дети есть?
– Понятия не имею, – сказал он.
– Ты предатель, – сказала она.
Андрей проснулся часа в четыре: живот заболел, захотелось в одно место. Уже светало – август. Из окна пахло землей и зеленью. Жанна спала рядом. Через узкий проход спал Данилка на самодельной кроватке с загородкой из полированных жердочек – Андрей сам смастерил, Жанна его за это долго выхваляла перед отцом. Отец зятя вроде любил, но не шибко уважал. Он Жанне так и сказал: «Любишь его? Значит, и я люблю. Чего не любить? Полюбить недолго. А уважать… – заслужить надо».
Заслужить не выходило. Работал Андрей много, но без особого толку: не больше тридцати тысяч.
Он тихонько перелез через Жанну – она спала с краю, чтоб ближе к ребенку, хотя Данилке было уже почти восемь.
Вышел во двор, пошел к зеленой будке в углу участка. Смешно, что этот кособокий домик называется туалет.
Андрей ходил в туалет с банкой воды. Литровую жестянку сплющил спереди, чтоб был носик, а крышку загнул назад, как ручку. За это его вполне дружелюбно дразнили татарином. «Татарин, татарин», – кивал он. «А почему всё на месте, если татарин»? – спросил тесть в бане. «Ножик сломался!» – басом сказал Андрей. Тесть и свояки одобрительно заржали.
Банка висела на гвозде сзади туалета. Андрей зачерпнул банкой в бочке, где отстаивалась дождевая вода для огурцов. Подумал, что никто в семье не берет с него примера, в смысле татарского омовения, так сказать…
Потом вымыл руки, пошел к себе. Опять перелез через Жанну. Она повернулась на другой бок и вдруг сказала: «Блин. Не надо было свеклу кушать. Пойду сбегаю».
Андрей лежал на спине, слушал, как Жанна громко шуршит газетой – участок был маленький, всё рядом. Лежал и думал, как это всё получилось.
Три вещи. Гордость, секс и чистое благородство. Они познакомились в магазине, она была продавец-консультант, а он пришел покупать костюм – как раз на выпускной в институте. Жутко красивая – привольной и опасной красотой, как в американском кино про гангстеров. Сначала она на него смотреть не хотела, хихикала в лицо, а потом вдруг резко влюбилась, пошла к нему домой, когда родители уехали, и через неделю сказала, что ее тошнит и две полоски. Секс был потрясающий. Андрей с ней был как кусок масла на сковородке, весь таял и выгорал. И отгонял от себя всякие плохие мысли. Чистое благородство, да. И гордость, перед отцом: вот я какой! Ради своей любви. А она правда – своя? Черт знает. Данилка был хороший, но немножко чужой. Андрей с ним играл в развивающие игры, читал вслух, а он посидит пять минут и с колен сползает. Андрей его пытался удержать, а он убегал к дядьям и к двоюродным. Костер жечь, шалаш строить, рыбу ловить. Гены, наверное. Хотя при чем тут гены. Главное – среда. Окружение. Но и гены тоже – Данилка был совсем ни на кого не похож. Теща говорила, что у нее дедушка был такой, с густыми бровями вразлет. Неважно, неважно…
Жанна пришла. Спросила: «Не спишь?» Обняла его. Провела рукой внизу, приласкала. «Иди сюда», – обняла за шею. Андрей поцеловал ее пальцы. Пахло какашками. Чуть не стошнило. «Иди, иди скорей», – прошептала Жанна. «Данилка проснется», – сказал Андрей. «Из пушки не разбудишь», – взяла его руку, потянула к себе туда. У Андрея в ушах стояло шуршание бумаги в туалете. Он потянул носом, ему казалось, что все кругом воняет. Он лег на спину, чтоб не блевануть, сказал: «Погоди». Она вдруг заплакала. «Ты что?» – «Ты что, не мужчина больше?» – «Я не автомат» – «Завел кого-то, что жену больше не хочешь?» – она это громко сказала, и Данилка захныкал в кровати.
Андрей вытащил из-под подушки часы.
Пять без десяти. Первый автобус в пять пятнадцать.
Он не стал мириться с мамой-папой, а подал в суд на свою долю в квартире. Купил однокомнатную, очень удачно, рядом с метро «Чертановская». Потом через суд настоял на генетической экспертизе. Все было как он предполагал. От алиментов отбился. Устроился в МИСИС, помощником проректора. Прикрепился соискателем к кафедре, где его проректор заведовал. Сделал предложение Эрике Дитергоф, стажерке из Германии. Слетал во Фрайбург, познакомился с ее родителями. На обратном пути, когда ехал из «Шереметьева», его такси врезалось во встречную фуру.
Квартира у метро «Чертановская» досталась родителям.
Они ее стали сдавать. Неплохая прибавка к пенсии.
Нет, они плакали, конечно. Горевали. Даже пытались разыскать Жанну. Но увы.
В тридцать шестом году Сергей Рябинин решил наконец съездить в Москву. Ему недавно исполнилось пятьдесят, он еще был здоров и крепок, но боялся, что скоро начнет хворать, дряхлеть и терять силы. Конечно, полтинник – не возраст. Но и не сорок, и тем более не двадцать семь, когда жизнь казалась бесконечной и необъятной, полной прекрасных возможностей, а все испытания и драмы – что-то вроде упражнений для укрепления силы духа.
Поэтому он так легко решил переменить судьбу и уехал на юг еще в мае месяце шестнадцатого года. Тогда никто не думал, что снег так и будет идти. Все думали: «Ну, еще недельку». А он сказал себе: «Задолбали снегопадом, двину в теплые края!»
И уехал в Ростов. Сказавши Татьяне, что не хочет силком тащить ее за собою, хотя очень ее любит. Но пусть она сама решает. А она все тянула. Хотя причин тянуть – и тем более причин оставаться – вроде бы не было. Родители ее давно умерли, и она жила одна в большой красивой квартире.
Может быть, все из-за того, что они так и не расписались? Два года жили у нее в доме, но и всё. А в самый последний час она спросила: «А кто я тебе?» – и он, вместо того, чтобы сказать: «Жена!» – почему-то ответил: «Ну, а ты сама как думаешь?» Она улыбнулась, поцеловала его и сказала: «Еще увидимся! Езжай!»
Он ждал, что она приедет. Поэтому не женился до сорока трех лет. А когда женился, жена его, бедная, погибла во время холеры, не успев родить ребенка.
Ехать в Москву искать Татьяну – затея, конечно, безумная.
Особенно в одиночку. Это вообще самоубийство. Москва была вовсе не такая пустая, как говорили. За канистру солярки убивали тут же.
Но около Рязани была база, где собирались смелые ребята, они ездили в Москву за цветным металлом и за всякой стариной, которая все еще оставалась в квартирах: огромный город, за полвека не выграбишь.
Потому что в августе шестнадцатого года перестали чистить дороги; в сентябре стали постепенно отключать отопление, а в ноябре случился первый голодный бунт: погиб русский огород, главная подмога народа.
Тепло было на Дону и на Кубани – туда все поехали. Почти все.
Сергей Рябинин купил себе место в караване БТРов. Купил бронекостюм, шлем, навигатор, все приборы, автомат. Заплатил, чтобы его свозили по нужным адресам.
По нужному адресу Татьяны не было, естественно. Сломали дверь. Провожатый сказал, что большую каменную квартиру отопить невозможно. Всего сильнее ценятся старинные домики, деревянно-засыпные, но они горят что ни час.
Сергей прошелся по пустой вымерзшей квартире Татьяны. В углу стояло бюро красного дерева, Сергей его помнил. Провожатый оторвал топориком бронзовые накладки. Сергею стало как будто больно. Он поддел крышку штык-ножом. Замок отскочил. На зеленом сукне мелом было написано: Малый Семенихинский пер., дом 8. Значит, она его ждет?
Это был особнячок с двумя уцелевшими колоннами. Пахло печным дымом. Собаки бросились, одна вцепилась в ногу – хорошо, там был тонкий кевлар.
– Таня! – крикнул Сергей Рябинин. – Таня, это я!
– Фу! – закричала она с крыльца, худая и красивая, как снежная королева.
Собаки отскочили.
– Можно к тебе? – сказал он.
– Нет, – сказала она, переложив карабин из руки в руку. – У меня неубрано.
– Ты ведь адрес оставила! – сказал он. – Ты меня ждала, да?
Провожатый на всякий случай держал ее на прицеле.
– Когда это было, – вздохнула она. Потом спросила: – Как там у вас?
– Ничего, – сказал Сергей. – Сейчас неплохо, а сначала кошмар. Наши приезжали, южные их резали, все время. А когда наших подвалило под тридцать миллионов, наши стали южных резать. Деревнями, городами. Окружали – и подчистую. Страшный сон. Но теперь все нормально.
– Ты сам тоже резал? – спросила она.
– Неважно, – сказал он. – Таня, послушай меня. Таня, вся эта беда оттого вышла, что ты со мной не поехала. Что мы расстались. От этого мороз и снег, – он криво улыбнулся и чуть не заплакал. – Поедем со мной. У меня домик на берегу канала. Сад. Абрикосы. Школа рядом, я директор. Корова. Гуси. Сытно. Тепло. Музыка в парке. Поедем, любимая, бесценная, единственная моя! Как только мы снова будем вместе, здесь все растает! Ведь сейчас апрель! Снег сойдет, пойдут листочки. Таня, прошу тебя!
– Все растает? – засмеялась она. – Здесь уже лет двадцать хоронят в снег. Все растает, какой ужас… – она смеялась и не могла остановиться.
– Нам пора, – сказал провожатый.
Таня отвернулась и пошла в дом.
Провожатый держал ее на прицеле, пока Сергей не забрался в БТР.
Немножко побуксовали и поехали.
«Сижу в кафе, деловая встреча.
Входит крупная дама лет сорока пяти. Не заметить невозможно – мощно так входит, брутально. Громко отодвигает стулья, с размаху садится, плюхая сумку на один стул, швыряя куртку на другой. Долго сматывает с шеи шарф, кидает его сверху куртки, которая лежит горой; шарф падает; она, сквозь зубы матерясь, подбирает его с пола, он падает снова, и так пять раз. Не дама, а цирковой номер.
Громко зовет официанта, при этом размахивая рукой с салфеткой. Машет салфеткой, как флажком.
Заказывает без меню и, так сказать, вне меню. Требует приготовить ей омлет из «завтрака» (Завтрак кончился – ну, что, вам трудно? Жалко? Лень? Я приплачу! Я вдвое заплачу! Втрое!), из эклера чтобы вынули клубнику (У меня аллергия, вы понимаете? Вы хотите, чтоб я свалилась с удушьем, прямо тут? Хотите вызывать «скорую» и все такое прочее?), просит принести воды – но не минералку в бутылке, а именно стакан воды из кулера (Да во всем мире это бесплатно! А сколько она стоит? Рубль? Два? Извольте, вот вам пять рублей).
Голова как в перьях – немытые мелированные волосы, пластиковый обруч. Толстые серебряные кольца с кривыми лиловыми камнями. Якобы восточные побрякушки на свитере – в количестве, достаточном для кольчуги кочевника. И вообще весь облик – из восьмидесятых. Нагла и нелепа.
Гляжу – о, Боже!
Она!
Как я был в нее влюблен в начале перестройки! Как она была прекрасна! Умна, оригинальна, необычна, свежа, юна. Да просто красива, наконец.
Но ей было двадцать два, а мне тридцать шесть. Я на коленях перед ней ползал. На все был готов. Но увы! Холодный смех был ответом на мои страстные мольбы, и слышал я жестокие слова: “Дедушка, опомнись! Сколько тебе лет, в паспорт посмотри!”
О, как я убивался! Натурально в петлю лез.
А сегодня сижу и думаю – какое счастье! Пронесло!»
«Захожу на наш факультет – то есть где я учился, двадцать пять лет тому назад, страшно подумать… Деловая встреча в деканате.
Ну, там уже все изменилось, перестроилось, новый ремонт, новые двери, вот я иду по коридору, держу в руках визитку, ищу нужную дверь.
Иду и вдруг слышу – громкий такой и вроде знакомый голос. Притормаживаю у приоткрытой двери.
Там семинар идет. Студентов человек десять, а на столе сидит – с ногами! – обняв правое колено левой рукой, а в правой руке держа пустую – курить-то запретили! – но очень красивую и большую трубку, и размахивая, дирижируя этой трубкой – сидит, надо полагать, профессор. Лет шестидесяти с хвостиком.
И что-то гладко изрекает.
Прислушиваюсь. Говорит складно и даже увлекательно, но сущие банальности. Жует зады. Пересказывает французские книжки, которые у нас уж пятнадцать лет назад все до одной переведены. Структура, оппозиция, дискурс и даже, представьте себе, диспозитив и ризома. Все в одном флаконе. Хотя флаконов тут как минимум три. Но зато красиво!
Длинные седые волосы. Свитер под горло. Тяжелые роговые очки. Два перстня. Желтые прокуренные ногти. Ну и, конечно, джинсы и ботинки на рубчатой подошве. То есть замариновался в восьмидесятых. Когда у нас этих книжек еще никто в глаза не видел, а вот он честно выучил французский и доставал их через дядю-дипломата.
Гляжу – о, Боже!
Он!
Как я мечтал поступить к нему в аспирантуру в начале перестройки! Как он был популярен! Свеж, парадоксален, оригинален, эрудирован! Да просто умен, наконец. Ему было тридцать шесть, а мне – двадцать два, только диплом защитил. Но увы! Холодное презрение было ответом на мои просьбы. “Вы читали Делёза? А Бодрийара? Фуко? Лиотара? Ну, вы же неглупый молодой человек, вы сами понимаете…”
О, как я убивался! Натурально хотел сменить специальность.
А сейчас смотрю на него и думаю – какое счастье! Пронесло!»
P. S.
Между этим рассказом и предыдущим нет ровно никакой разницы. Тот и другой рассказ – о том, как чьи-то манеры казались привлекательными и чарующими четверть века назад, а потом – разонравились, стали казаться смешными и нелепыми. И герой подумал – ах, как хорошо, что меня не закрутил этот водоворот.
Вот, собственно, и все.
Но второй рассказ не такой интересный.
Наверное, все дело во взаимоотношении полов. В сексе, проще говоря. А когда секса нет, то и говорить не о чем.
– Ты что читаешь? – спросила Лариса.
Они сидели на лодочной пристани в парке, в дальнем районном городке – тридцать километров на автобусе от железной дороги, а пассажирский катер с позапрошлого года не ходил – речка обмелела. Но купаться было хорошо. Лариса и Маша сидели, болтая босыми ногами в воде; в руках у Маши была книга в бумажной обертке.
Лодочная станция уже не работала – семь вечера; лодочник ушел, проверив замок на цепи, продернутой сквозь стальные скобы.
Маша была москвичка, а Лариса – местная. Они были родственницы.
Маша задумалась, не слыша Ларисиного вопроса. Лариса чуточку обиделась:
– Что читаешь-то, эй!
– Джека Лондона, – сказала Маша.
– Покажи, – она вытащила книжку из Машиных рук. – Ух ты! Не по-русски!
– По-английски, – сказала Маша. – «Мартин Иден». Читала?
– Я не умею по-английски, – нахмурилась Лариса. – Где это ты выучилась?
– Да это по-русски есть, ты что! Весь Джек Лондон есть по-русски! В институте. Я по-французски тоже умею. Хотя у меня специальность история СССР, но языки нужно знать.
– Ну, ты даешь, – неопределенно сказала Лариса. – А мне еще за девятый класс сдавать. Ничего, двадцать три – не возраст. Успеется. Давай купнемся! Вода – молоко!
Она вскочила на ноги, сбросила платье. У нее была очень красивая фигура. И лицо тоже красивое. И коса вокруг головы.
– Я, пожалуй, не буду, – сказала Маша и со значением погладила себя по животу.
– Залетела?! – ахнула Лариса и присела рядом с ней на корточки. – Какой месяц?
– Четвертый, – сказала Маша. – Я не залетела, я замужем.
– А где кольцо?
– У меня пальцы тонкие, спадает. В кошельке, дома.
– Ну, ты даешь! А муж кто? Вообще-то рановато.
– Двадцать три совсем не рано, – объяснила Маша. – Мы поженились на четвертом курсе, он тоже этой весной получил диплом, и вот решили сразу, не откладывая… Я подала документы в аспирантуру.
– Куда?
– Ну, чтобы написать диссертацию. Чтоб не просто так сидеть с ребенком.
Лариса встала, похлопала себя по бедрам, прошла по качающейся лодке и спрыгнула с кормы. Нырнула, поплавала, вылезла, села рядом, мокрая и гладкая.
– А я тоже замуж собралась, – сказала она. – Через месяц.
– А почему ты нас не познакомила?
– Пока не могу! – засмеялась Лариса. – Он еще не приехал. Да по секрету сказать, я сама еще с ним не знакома. Это соседкин племянник. Николай зовут. Она мне карточку показывала. Мне понравился. Курсант военно-инженерного училища. Двадцатого июля приезжает к тетеньке своей. На яблочное варенье. На недельку.
Лариса распустила косу, перебросила мокрые волосы через плечо.
– Там у них в училище одни мужики. Город Чембурак, даже на побывку сходить некуда. Степь да степь кругом… – запела она, улыбаясь. – Одни нацмены и верблюды. Да и мне охота отсюда вырваться. Ничего! – сказала она, отвечая на какую-то свою мысль. – Он у меня в тридцать лет майором будет.
Помолчали.
– Лариса, а ты сейчас что читаешь? – спросила Маша.
– Языков не знаем, извини, – она щелкнула по обложке Машиной книги.
Помолчали еще.
– Лариса, прости, а как можно выйти замуж, верней, хотеть выйти замуж, за человека, которого даже ни разу не видела?
– Ты беременная, тебе вредно волноваться! – резко сказала Лариса, встала, отвернулась и стала стаскивать купальник. – Вот и не волнуйся за меня!
– Не обижайся, – сказала Маша. – Вот у меня полотенце. Вытрешься?
– Ничего, обсохну, – она натянула платье на голое тело. – Пошли домой.
Дома они молча поужинали, а потом лежали на железных кроватях, стоявших по стенам низкой сыроватой комнаты, и смотрели в темный потолок. Разговаривать не хотелось. Лариса поняла, что Маша – заумная, хвастливая и недобрая дамочка. Маша решила, что Лариса – простенькая, необразованная и легкомысленная девица.
В самом деле, о чем они могли разговаривать?
– О чем мы могли разговаривать, даже смешно! – повторила Мария Николаевна, которая рассказала мне эту историю. – И однако потом мы не расставались пятьдесят пять лет и разговаривали без конца, а когда расстались, это было так страшно, такая тоска и горе…
– Почему? – не понял я.
– Потому что это была моя мама, – сказала Мария Николаевна.
– Я вообще вот так чтобы конкретно, пока еще не знаю, – сказала одна. – Ну, ясно, конечно, что про наших ребят и разговора нет. Смешно даже.
– Точно, – сказала другая. – Разговор начинается от двадцати восьми.
– А не много? – сказала первая.
– Сейчас много, конечно. Но я ведь не сейчас выйду. В двадцать два нормально. Диплом или на последнем курсе. А он пусть уже будет взрослый человек. Обеспеченный. С квартирой, машиной. Понятно, в общем.
– Дико скучно, – сказала первая. – Которые в тридцать лет обеспеченные, от них потом ничего не дождешься. Я вот по сестре вижу. Как был «обэспэчэнный», – передразнила она, – так и до сорока остался. Третья машина, и опять юзаная, по трейдину. Тоска. Я бы вот, например, за артиста вышла. Не за любого, а за известного, конечно.
– Артист изменять будет, – сказала вторая.
– Если совсем знаменитый, то ладно. Тогда пускай.
– Ага, конечно, пускай. А потом разведется, и привет!
– Если его удерживать, еще скорее разведется! А ты чего? – обе повернулись к третьей девочке.
– А? – рассеянно спросила она.
– Что, замечталась?
– А? – переспросила она. – Да, девчонки. Есть у меня мечта…
– Ну, расскажи!
– Да ну…
– Расскажи! – запрыгали те. – Олигарх? Иностранный бизнесмен? Депутат?
– Ой, да ну вас, – она махнула рукой. – Совсем другое. Вот представьте:
Вот представьте – наша свадьба. Народу куча. Все машины в шариках и лентах. Лето. Июль, к примеру. Расписались во Дворце бракосочетания. Выпили шампанского. Сели в белый лимузин. Едем на Воробьевы горы. Там съемка. Потом в церковь, венчаться. Повенчались. На крыльце – выпустили голубей. Потом едем к мостику, ну, где эти железные деревья. Вешаем свой замок, запираем, ключ в воду. Еще раз шампанское и фото. Вот уже время к шести. Разворачиваемся и едем к ресторану. Ресторан, конечно, загородный. Типа «Царская охота». Или даже круче.
Едем, значит, по загородному шоссе.
И вдруг! Впереди затор, полиция, пожарки, телевидение! Что такое?
Террористы захватили заложников!
Нам кричат: «Проезда нет, разворачивайся!» И тут мой жених выскакивает из лимузина, вот как есть, в костюме с бабочкой, и бежит вперед! Выхватывает у мента пистолет и кидается туда, где заложники! Шум, грохот, взрывы! И вдруг двери открываются, заложники выходят, террористы убиты! Он их сам убил! Но последний террорист последней пулей его смертельно ранит в сердце. Я бегу туда, чтоб увидеть его живого в последний раз, но не успеваю. Он уже мертвый.
– И что? – огорошенно спросили подруги. – И всё?
– Все только начинается, – сказала она. – Моему жениху посмертно присуждают звание Герой России. Путин в Кремле вручает мне этот орден, в смысле золотую звезду. Меня показывают по всем каналам. Мэр Москвы дает новую большую квартиру. Государство назначает пенсию. Спасенные заложники дарят подарки. И еще все время приглашают на разные тусовки, интервью и все такое. Жизнь!
– А потом замуж? – спросили подруги.
– Вы чего? Вдова героя – это самый супер! Уважение, деньги, а главное – всего этого делать не надо, что мужчины хотят.
И она поморщилась, как будто ее сейчас стошнит.
– Мне так бог сказал! – объяснила Джуди Дэвис своему коллеге Нику Панчилетто, которого звали Панч: он был веселый и носатый.
– Бог не может говорить такие глупости, – сказал Ник и перекрестился.
– А мне сказал!
– Значит, это был не бог, – рассудительно сказал Ник. – Это дьявол. Или внутренний голос в плохом смысле слова. Синдром Клерамбо. Я читал.
– Глупый Панч! – засмеялась она. – Пускай дьявол. Забоялся, католик! – она снова обняла его; он вырвался. – Бог или дьявол сказал мне: ты должна быть с ним. Ты должна им овладеть…
– Джуди, я женат. У меня дети. Я люблю свою жену.
– Панч, я понимаю, ты католик. Мне нужно один раз, – она ловко скинула с себя одежду, всю за несколько секунд. – Всего один раз! – Она показала указательный палец и сказала: “Una volta!”
Дело происходило в загородном отеле, куда руководство фирмы выехало на трехдневное закрытое совещание-семинар. Джуди зашла в номер к Панчу.
– Смотри, какая я классная, – говорила Джуди, то вспрыгивая на кресло и раскидывая ноги, то вставая на четвереньки и пантерой кружась вокруг Ника по ковру. – Неужели тебе не хочется? Не притворяйся. Ты весь изнываешь от желания. Ну, иди ко мне. Я лучше твоей жены! В сто раз!
– Она лучше в миллион раз, – сказал Панч, то есть Ник Панчилетто. – И вовсе я не изнываю. Оденься, Джуди. Иди. Спать пора.
Через неделю Джуди поймала его в лифте и спросила, согласен ли он на оральный секс. Потому что это не измена, а ей – достаточно: так сказал бог, он же месье Клерамбо. В смысле – внутренний голос.
Панч сказал: «Нет!» Джуди спросила: «А если не я тебе, а ты мне?» Панч зашипел от злости. Слава богу, лифт остановился на шестнадцатом этаже, и вниз они уже ехали в компании трех китаянок.
Ужас был в том, что Джуди была не просто офисная дамочка, а начальница. Панч тоже был начальником, но небольшим. Выгнать ее не мог.
Еще через неделю Джуди, зайдя к Панчу в кабинет, достала из сумочки вибратор.
– А давай так? – предложила она. – Ты даже ко мне не прикоснешься!
– Тут кругом видеокамеры, – сказал Панч. – Считай, тебя уже засняли с этой штукой. У тебя будут проблемы.
– Наплевать! – сказала Джуди. – Понимаешь, я ведь не шучу…
– Я не шучу, – услышал Панч ее голос. В его спину, в хребет между лопаток, уперся ствол пистолета. – Прямо. Прямо иди, милый, – она ловко обняла его правой рукой за плечи, а левой – она была левша – уткнула пистолет ему в левый бок, накинув сверху свой широкий шелковый шарф.
Со стороны казалось: парочка идет, укрывшись одним шарфом от ночной прохлады.
Джуди поймала его на пустой улице в половине одиннадцатого: он ходил навещать своего престарелого дядю. Видно, долго выслеживала.
Она отвела его в какой-то задрипанный отель. Поднялись в номер. Там на диване стоял большой чемодан. Джуди усадила его на стул, приговаривая, что у него любимая жена и трое детей, а она не шутит. Она примотала его к стулу липкой лентой. Заклеила ему рот. Нос оставила. Погладила по носу дулом пистолета.
Раскрыла чемодан. Вытащила две резиновые куклы. Надула их ножной помпой. Это были мужчина и женщина. К их плоским лицам были приклеены большие фотографии. Это были они, Джуди Дэвис и Ник Панчилетто.
Джуди положила куклу Ника на спину и оседлала его куклой Джуди. Потом поменяла их местами. Двигала их, изображая секс. Устала, пот лил по ее лицу, косметика потекла. Потом она вдруг вскрикнула и упала навзничь рядом с этой резиновой парочкой. Отдышалась. Села. Спросила:
– Тебе было хорошо?
Ник резко помотал головой, изображая омерзение.
– Жаль, – сказала она. – Я так старалась.
Взяла пистолет, подмигнула ему. Он затряс головой. Джуди направила пистолет себе в живот. Потом засмеялась и прицелилась в кукол. Бах, бах! – из них с шипением стал выходить воздух.
Джуди достала из чемодана веревку. Забралась на стол, приладила ее к люстре.
Отель был совсем никудышный. Поэтому его нашли на третий день. Он был едва живой. Джуди уже сильно пахла.
Он отказался давать показания. По объективным данным он был абсолютно ни при чем, он был в чистом виде жертвой. И никаких следов третьих лиц. Впрочем, возможно, с преступницей его что-то связывало, помимо служебных отношений, – сказал судья, напутствуя присяжных.
Жена прицепилась к этому «возможно» и подала на развод.
Он не возражал.
Сначала он мечтал ее увидеть еще раз.
Потому что в первый раз он случайно увидел ее на физкультуре, на институтском стадионе, в секции прыжков в длину. Она разбегалась и прыгала, как все, под веселые понукания физрука. Но все, приземляясь в опилки, жмурились, а она наоборот – широко раскрывала глаза. Ему это понравилось. У нее были сильные ноги и совсем маленькая грудь, он рассмотрел. И это ему тоже понравилось. Потом она убежала, и он даже не понял, с какого она факультета, с какого курса…
Он мечтал еще раз увидеть ее и поэтому стал ходить на физкультуру, хотя раньше приносил физкультурнику справку из секции тенниса, и ему проставляли зачет.
Мечта сбылась, на четвертый раз она снова пришла прыгать, и он любовался ею и мечтал, что они познакомятся.
Сбылось и это. Он даже удивился, как это оказалось легко. Хотя, собственно, что тут такого трудного – познакомиться со студенткой из своего института?
Правда, она была не очень-то разговорчивая. «Привет, как дела?» «Нормально, спасибо». Вот это «спасибо» смущало, было в нем что-то пустое, безразличное. И никогда не спросит: «А как у тебя дела? А ты как?» Хотя он, конечно, не стал бы на вопрос «как дела?» подробно рассказывать, как у него дела. Что он, дурак? Но все равно было обидно.
Он провожал ее из института – она жила совсем далеко, почти за городом, но ему нравилось ехать с ней в автобусе – особенно в конце, когда оставалось мало народу, освобождались места, они садились наконец – она к окну, он рядом, – он придвигался ближе и чувствовал ее жесткий локоть и горячее бедро. «Ты что так… – она сморщилась, подбирая необидное слово, – что ты так прислоняешься, мне тесно», – сказала она однажды. Он со внезапной храбростью обнял ее за плечо и сказал: «Потому что ты мне очень нравишься». «Тогда позови меня в кафе, в гости, да хоть в театр, что ли, хоть куда-нибудь, хватит портфель за мной таскать, как в пятом классе», – сказала она, продолжая глядеть прямо перед собой.
Они побывали у всех его друзей, прошлись по кафе и даже были в «Современнике» и на Таганке, но целоваться она не хотела. Ну или так, пусто и безразлично.
А он мечтал заняться с ней любовью, наконец.
Сбылось.
Это было ужасно. Он повез ее куда-то в гости, они оба там напились, особенно она. Он повез ее к себе, она засыпала на ходу, он дотащил ее до кровати, раздел. Разделся сам. Совсем не хотелось, ни капельки. Ничего не получалось. Она спала, дыша тяжело и ровно, а он скрипел зубами, лежа рядом и пытаясь помочь себе руками… О, как стыдно. Ладно, хватит подробностей! В общем, назавтра она, приводя себя в порядок, безо всякой растерянности сказала: «Значит, ты меня все-таки вы***л». Он обнял ее, нежно поцеловал; она равнодушно обняла его в ответ. Хотя все это была неправда, к сожалению.
Через пару дней она осталась у него ночевать – теперь уже по-настоящему. Было очень хорошо. Но утром сказала: «Имей в виду, это ничего не значит».
Потом еще несколько раз.
Потом исчезла. Он нашел ее через месяц: было лето, она оказалась где-то в Тульской области, в маленьком городке, у родственников, в частном секторе; это совсем не вязалось с ее современным и даже модным обликом. Тут она была совсем другая, мятая, непричесанная и босиком. «Кто тебя звал?» – сказала она вместо «здравствуй, как хорошо, что ты меня нашел» – он мечтал, что она именно так скажет. Хотел повернуться и уйти, но все-таки спросил: «Зачем ты уехала?» – «Я беременна, – сказала она. – Кажется, от тебя. Но ты про это забудь. И давай, привет, пока». Он молчал. «Собачку отвязать?» – и она лениво пошла к будке, где овчарка лаяла и гремела цепью.
Он на секунду подумал – а что он, собственно, любит? Сильные ноги, маленькую грудь, равнодушно раскрытые глаза, бесстыжее называние вещей своими именами? И это – всё? «Выходи за меня замуж, пожалуйста…» – «Боишься, покусает?» – «Я тебя люблю!» – закричал он и упал на колени, городскими брюками в выбитую траву. Уткнулся лицом ей в живот. «Я, в общем, тоже, – вздохнула она и погладила его по голове. – Но рожать не буду, учти».
Хорошо, хорошо, хорошо.
Вернее, ужасно. Свадьбы не было – она не хотела. Он упросил ее переехать к нему – она сказала: «Ну, если только на пробу». «Зачем же ты вышла за меня замуж?» – «Поддалась на твои уговоры», – честно ответила она. Жить с его родителями не захотела тоже; пришлось снимать квартиру. Но это даже хорошо, хоть и дорого. Потому что она оставляла на столе грязную посуду и подхамливала маме – свекрови то есть.
Ужасные три года. Он все время ее уговаривал. Не бросать институт, не пить сладкое вино с утра пораньше, не курить в кровати среди ночи, не уезжать на пол-лета в Верхнюю Сванетию. А главное – умолял не бросать его.
Потом он устал умолять. Они расстались.
Потом были ужасные десять лет, когда она ему примерно раз в год звонила, и он бежал к ней, иногда в другой город ехал, оставляя беременную жену или ребенка с коклюшем, и целых две жены не вынесли такого безобразия и ушли от него.
Хотя эти поездки не кончались ничем. «Я просто хотела на тебя посмотреть». Просто посмотреть, вы понимаете?
Потом она исчезла окончательно. Совсем. На много лет.
Он почему-то был уверен, что она совсем пропала. Устроилась бухгалтером в маленьком городке Тульской области или вовсе умерла.
Но нет! Вдруг она проявилась, и этак лихо! Как говорят, здорово поднялась. Он увидел ее по телевизору. У нее была большая фирма, целая цепь тренинг-центров, внимание: тренинги для тех, кто собирается тренировать будущих бизнес-тренеров. Дериватив третьего уровня; деньги из воздуха; сучка, одним словом.
Вот тут у него появилась новая мечта, пятая по счету. Было: увидеть, познакомиться, трахнуть, жениться. А теперь – жестоко послать.
Он мечтал, что она разорится, обеднеет, заболеет, все ее бросят, и вот она позвонит, а лучше ножками придет к нему, и скажет, что ей больше не к кому обратиться, и чтоб он помог ей хоть чуточку. На лекарство. Или просто на батон хлеба и пакет молока.
А он, обливаясь слезами любви и сострадания, кусая губы, сквозь тьму в глазах и боль в груди – он скажет ей: «Нет!»
И вы знаете, эта мечта тоже сбылась. Почти.
Она действительно разорилась, ее судили, она едва избежала тюрьмы, она заболела, она совсем одна, живет в крохотной квартирке на краю города – а он стоит у ее дверей и умоляет, чтоб она взяла сумку продуктов и немножко денег.
Он увидел ее в гостиничном буфете, поздним вечером. Он приехал на «Сапсане» в двадцать три пятнадцать, она тоже. Перед сном захотелось чаю. В буфете никого не было, только они вдвоем.
Он не удержался и сказал:
«Вы удивительно красивы. А еще удивительнее, что вы работаете рядовым сотрудником рядовой фирмы. Мотаетесь по командировкам. Сегодня Питер, через неделю Нижний, и вот так – годами. Только не говорите, что вам это нравится.
Вы, конечно, поняли, к чему я веду. Нет? Ну, не притворяйтесь. Все-то вы прекрасно поняли. Такая красивая женщина могла бы украсить жизнь самого лучшего мужчины. Замечательного. Великолепного.
Не просто могла бы – а должна!
Почему должна? А потому что красивых женщин и замечательных мужчин – мало. Это какое-то вымирающее племя. Поэтому красивые женщины и замечательные мужчины должны заключать браки только между собой. Чтобы сохранить племя великолепных.
Я могу вам посодействовать. Могу познакомить вас с богатым, влиятельным и совсем не старым мужчиной. Из того круга, куда вам вход закрыт. А я открою вам эту дверцу.
Я понимаю, у вас есть муж, и вы, разумеется, его любите… Кстати, а почему “разумеется”? Ничего такого вовсе не разумеется! Я был женат два раза, и жены меня не любили. Обе! Любить мужа не обязательно. И уж тем более любовь не должна мешать жить и достигать счастья. Иначе это не любовь, а кандалы.
Почему я хочу вам помочь? Да просто так. Горько смотреть, как музыкант калечит пальцы на лесоповале.
Ну, и немножко денег. Комиссионные. О подробностях договоримся позже».
– Зачем тянуть? – ответила она. – Договариваться, так сразу и обо всем.
Они поднялись в его номер.
– Кто же мой будущий муж? – спросила она.
– Для начала любовник, – поправил он. – Потом друг, бойфренд… Остальное зависит от вас. Я же не могу ему приказать!
– Понятно. Ну, и кто же он?
– Один очень лакомый вдовец. Даже два! Но…
– Что – «но»?
– Но я же не могу продавать кота в мешке, – вздохнул он.
– Ясно, – серьезно сказала она. – Хотите со мной переспать на пробу, да?
– Фу! – он вскочил с кресла и замахал руками. – Вы что?! Нет, нет! Просто я должен посмотреть на вашу фигуру.
– Ясно, – она кивнула, быстро разделась, встала перед ним.
Он обошел ее вокруг. Отошел на три шага, оглядел с головы до пят. Долго молчал. Потом вздохнул:
– Увы, увы… Простите. К сожалению, нестандарт. Плохое смыкание икр. Коленки так себе. И еще трохантер, ну, в смысле, вот этот выступ на бедре…
– Это вы меня простите, – сказала она, голая садясь на диван. – Оставила вас без заработка. Были бы у меня правильные икры, получили бы вы свои комиссионные… А так только время потратили. Вы, наверное, очень одинокий?
– С чего вы взяли?
– Вы же сами сказали, что были женаты два раза, и жены вас не любили. Вы хороший человек. Давайте я вас познакомлю с хорошей женщиной. Вам сколько? Пятьдесят уже было года три назад? Вот. А ей сорок семь. Симпатичная. Хозяйка небольшого бизнеса. Образованная, кандидат наук. Сын уже взрослый, женат, живет за границей. Разве плохо? И никаких комиссионных! Но она – очень темпераментная женщина.
– В сорок семь?
– Ого! – сказала она. – Ой-ой-ой! Она мне полностью доверяет. Так что мне придется вас попробовать. Если вы хотите, конечно. То есть если хотите познакомиться с симпатичной богатой одинокой женщиной с целью брака и семьи. А если вы стесняетесь…
Она встала, голая прошла к вешалке, открыла сумку, достала прозрачный пакетик с чем-то черным.
– Маска от света, в «Сапсане» раздают, – сказала она.
Села на диван, надела на глаза маску, зацепила резинки за уши.
– Вот. Я ничего не вижу. Не стесняйтесь, раздевайтесь.
Прошла минута, наверное.
– Ладно, – сказал он. – Хватит. Я тебя сразу узнал, между прочим.
– Я так и поняла. И я вас сразу узнала, Сергей Михалыч.
– Что? – прошептал он.
– Вы у нас физику вели в седьмом и восьмом. А в девятом вас выгнали из-за Светки Арцеуловой. В вас все были влюблены, и я тоже. Ух, Сережа, как я мечтала, как я мечтала…
– Да никакой я не физик! – заорал он. – И не Сережа! Я Коля! То есть Ливенский Николай Данилович, главный редактор журнала «Профит». Бывший, бывший редактор! Давно это было.
– Точно? – спросила она, сняв маску и глядя на него.
– Клянусь, – сказал он.
– А кто тогда я, по-вашему? – спросила она.
– Вера Назарова, стажер в отделе городских новостей, – сказал он.
– Я оденусь, пожалуй, – сказала она. – Извините.
– Это вы извините, – сказал он. – Вы правда очень красивая, а про нестандарт я все наврал, конечно.
– Конечно, – сказала она. – Но это уже неважно.
– Я понимаю, – сказал он. – Хотя жаль.
– Мне тоже, – сказала она.
Это был хороший день. Сергея Ефимовича вновь утвердили генеральным директором “FWS Trade Russia & CIS” на очередной пятилетний срок. Хотя ему было уже пятьдесят два, а политика корпорации была – всемерно продвигать молодежь. Но проголосовали единогласно. Даже этот злобный юноша, член совета директоров от миноритариев. Сергей Ефимович считал его своим главным врагом, а тот встал и выступил с позитивной и отчасти трогательной речью – что-то типа: люди, которых я представляю, безусловно доверяют… С ума сойти.
Сергей Ефимович ехал домой – в смысле, в свой загородный коттедж. Ехать было недалеко, но ползли во всегдашней пробке, хотя был понедельник. Сквозь чуть затененное окно видно было, как жарко на улице. По тротуару шли усталые потные люди. На заднем сиденье «Ауди-А8» было удобно и прохладно. От водителя пахло хорошим одеколоном.
Сергей Ефимович достал из портфеля айпад, посмотрел личную почту. Ничего, кроме двух поспешных поздравлений. Потом открыл свой ЖЖ. Сергей Ефимович вел блог, где публиковал свои размышления и советы по вопросам фондового рынка, а также разные забавные истории из мира денег. У него было тринадцать тысяч подписчиков, больше, чем у иной газеты, и ему это нравилось. Просто экономический гуру! Он сделал коротенький пост: что его только что вновь утвердили управлять FWS в России. Закрыл айпад, выглянул в окно – а там и пробка рассосалась, и уже выехали за МКАД.
На ужин была паровая котлетка с каким-то воздушным гарниром и фруктовый мусс. Они с Ириной Николаевной выпили по глотку красного – в честь такого приятного события. Было уже восемь вечера. Хотелось посидеть на террасе, но приехала Наташа, машинистка: Сергей Ефимович диктовал книгу. Самому писать было лень, а в одиночестве говорить на диктофон – не получалось. А с Наташей выходило что-то вроде диалога, хотя она никаких вопросов не задавала, а только кивала или, наоборот, поднимала брови.
Итак, Сергей Ефимович, переодевшись в джинсы и тонкий, но очень просторный хлопковый свитер, полулежал на диване в нижней гостиной, а Наташа со своим макбуком сидела в кресле напротив. Сергей Ефимович видел, что она в него безумно влюблена и что она чудо как хороша, но он наслаждался сознанием того, что ему все это неинтересно, ибо он влюблен в свою жену Ирину Николаевну, которая в свои сорок шесть была прекрасней всех.
Поработали часа два с половиной.
Он проводил Наташу. Поднялся на второй этаж. Уже почти одиннадцать. Он заглянул в спальню. Ирина Николаевна уже была в постели, что-то читала. Сергей Ефимович пошел в ванную, разделся, долго смотрел на себя в зеркало и удивлялся, какой он подтянутый и даже мускулистый.
Принял душ. Вытерся. Вытирая ноги, вспомнил, как педикюрша говорила: «Ох, у вас пятки, как у девочки». Смазал пятки кремом. Подрыгал ногами, чтоб крем впитался. Было уже половина двенадцатого.
– Ты меня ждешь? – спросил он в темноте, увидев, как Ирина Николаевна выпрастывает руки из-под одеяла.
– Я тебя всегда жду, – она обняла его ласково и сильно.
Она была поразительная женщина. Ни с кем и никогда ему не было так хорошо. Вот и сейчас он превратился в фантазера-мальчишку, неопытного студента, отпускного солдата, изощренного сластолюбца – и все одновременно, и все как будто во сне, пока его не пробудил ее шепот: «Господи, какой ты у меня молоденький!» – «И ты совсем девчонка у меня», – прошептал он в ответ, лег на спину и протянул ей полотенце.
Спать не хотелось совсем.
Он тихонько встал. Она что-то пробормотала сквозь сон. Он нагнулся, поцеловал ее нежный висок. Накинул халат, вышел.
В саду было темно. Был волшебный кусочек июньской ночи. С левой стороны небо было еще розовое, с правой – уже слегка бирюзовое, а в середине темное, со звездами. Пел соловей. Пахли ночные цветы. Тонкий гравий шуршал под ногами. Воздух был весомый и вкусный, казалось – не дышишь, а пьешь дорогую минеральную воду. Вся жизнь казалась ясной и прозрачной. Как будто сложена из мягких, но хрустальных глыб: работа; дом; любовь; ребенок; книги. Куски счастья плотно пригнаны, иголку не всунешь. Будущее тоже кристально ясно: ребенок подарит внуков; крупное выходное пособие от FWS; еще две-три книги; хорошее место на Троекуровском уже купили, рядом с могилой советского еще предсовмина.
Сергей Ефимович вернулся в дом, поднялся в кабинет. Сел за стол, открыл ноутбук. Письмо от сына из Филадельфии. Сдал очередной экзамен, умница. Какое у него хорошее лицо, открытое, доброе – какое счастье, когда есть такой сын! Такая жена, такая работа, такой дом и вообще такая жизнь.
Он открыл свой ЖЖ.
Уже были три с чем-то сотни поздравлений.
Сергей Ефимович написал в новом посте:
«Дорогие друзья! Простите, что не могу ответить каждому лично! Спасибо вам огромное за добрые слова и поддержку!
Важно!!!
Я сейчас умру. Похороны на Троекуровском в пятницу. Если кто напишет: “Ах, как жаль, я не смогу” – отфренд и вечный бан!))))))»
Нажал «отправить». Потом встал, достал из сейфа здоровенный «Магнум», прицелился себе в левый глаз. Глядя в черное жерло 44-го калибра, подумал, что башку разнесет и надо бы в сердце, чтоб в гробу лежать красиво, но вдруг захохотал:
– Да насрать! – и нажал на спусковой крючок.
К одной моей знакомой, немолодой даме, подошла совсем уж пожилая женщина и сказала:
– Я вам желаю добра, и поэтому вы должны знать правду. Вы готовы?
– Да, конечно, – сказала моя знакомая.
Доброжелательница понизила голос:
– Ваш отец жил одновременно с шестью женщинами!
Моя знакомая ответила:
– Значит, женщины любили моего отца. По-моему, это прекрасно.
– Он бессовестно изменял вашей матери, вы понимаете?
– Я все понимаю. Но он очень любил красивых женщин, я не могу его осудить.
– Ха-ха-ха! – воскликнула доброжелательница. – Они были некрасивые!
– Все шесть?
– Все до одной! Коротышки! Толстые! Кривоногие!
– Значит, мой отец был очень добрым человеком. Это еще прекраснее.
Конечно, она могла сказать: «Мадам, то есть бабушка, а вы, наверное, хотели быть седьмой?»
Она так подумала. Но не сказала.
Потому что она тоже была доброй – как ее папа.
Стулин и Лоскутов очень любили виски. Этак взойти по вискарику.
И друг друга они тоже любили – нет, не подумайте чего-нибудь этакого, у них были жены и дети. В смысле, у каждого своя. То есть свои. У Стулина была Татьяна Михайловна, и две девочки, Лара и Лиза, а у Лоскутова – Роза Эриховна, мальчик Максим, девочка Эльза и еще одна – Раушан, в честь Розыэриховной мамы, потому что она была казашка, а папа – немец. Папа жены Лоскутова, да.
Но это неважно. Они просто были старые друзья, работали в одной фирме и очень часто встречались. И семьями, и вдвоем – особенно летом, когда жены и дети отправлялись на дачу или отдыхать по путевке, а Стулин и Лоскутов оставались на работе.
Тут они хорошо так вдаряли по вискарику. Бутылку ноль-семь на двоих за вечер.
Хотя это было дороговато, конечно.
Но здоровье дороже.
Вот.
Один раз их послали в командировку. Куда-то в Европу, точно не помню. Вдвоем! На два дня! Они летели в самолете и предвкушали, как уже этим вечером взойдут по вискарику. Тем более что правильную закуску они везли с собой: сухофрукты и орехи.
Они очень волновались, что прилетят поздно и там будут закрыты магазины. А в ресторане – слишком дорого. Тем более что им надо было не по сорок грамм, как наливают в ресторанах, на донышко, только понюхать – а на полном серьезе. Бутылка на двоих, я же говорил. Не ароматом наслаждаться, а именно что вдарить.
Хотя аромат тоже важен. Иначе бы они пили водку, и все дела.
Значит, они волновались о времени и о цене, но вдруг вспомнили про «дьюти фри», про круглосуточную дешевую торговлю в зоне прилета. Ура!
Поскольку они прилетели на две ночи, им нужно было купить две бутылки. На сегодня и на завтра. Сказано – сделано. Они купили две одинаковых бутылки – какой-то замечательный «сингл малт» двенадцатилетней выдержки с огромной добавочной скидкой, “35 % off!”. Просто даром.
Две бутылки они купили – платил каждый за себя, – а потом Стулин взял пакет с обеими бутылками в одну руку, портфель в другую и двинулся к зеленому коридору, а Лоскутов завозился – в соседнем киоске приглянулись ему духи для жены, тоже с хорошей скидкой. Но он их понюхал и все-таки решил не брать, и помчался догонять Стулина.
И видит: стоит Стулин, а перед ним на полу разбитая бутылка. Ее уже шваброй заметает уборщик. А вторую бутылку он засовывает в портфель. И говорит Лоскутову:
– Вот ведь черт! Пакет драный оказался. Твоя бутылка разбилась.
– Как это – моя? – не понял Лоскутов. – Они же одинаковые!
– Ну да, – сказал Стулин. – Но одну купил я, а другую – ты.
– Верно, – кивнул Лоскутов. – А ты уверен, что разбилась моя, а не твоя?
– Сто процентов, – сказал Стулин. – На твоей была этикетка сморщенная. Ты даже продавцу что-то такое сказал, а он сказал, что это последняя. Помнишь?
– Не помню, – сказал Лоскутов.
– А я точно помню, – сказал Стулин.
Они прошли от зоны прилета к поезду, который шел в город.
– И что теперь? – спросил Лоскутов.
– Приедем, заселимся, – весело сказал Стулин, – и взойдем по вискарику! Ух, хороша! – сказал он и потряс портфелем. Там забулькало. – Ыххх!
– А завтра купим вторую?
– Почему «купим»? – поднял брови Стулин. – Сегодня мы выпьем мою бутылку. А поскольку твоя разбилась…
– То есть чтоб я покупал еще одну?!
– А как же иначе? Твоя же разбилась, к сожалению.
Лоскутов замолчал и молчал долго-долго. Но в поезде, когда уже подъезжали, вдруг громко сказал, чуть не крикнул:
– Ага! Вот оно что! Моя бутылка разбилась, да? А кто ее разбил? Кто разбил мою бутылку, спрашивается? Может быть, я? Ты и разбил!
– Там был пакет драный, – смутился Стулин.
– Неважно! Ты взял у меня мою бутылку, – чеканил Лоскутов. – И разбил. Значит, должен возместить. Отдать мне свою. Мы ее сегодня выпьем, а завтра…
– Чтоб я покупал еще одну бутылку?!
– А как же иначе?
Когда через восемь лет Лоскутов узнал, что его сын Максим серьезно влюбился в свою однокурсницу Лизу Стулину, он сказал ему:
– Через мой труп.
Страннейший сон.
Приснилось мне, что я пришел в гости к своему старинному другу (реальному человеку), с которым я не виделся и даже по телефону толком не разговаривал уже лет двадцать самое маленькое. Что тоже правда.
Вот.
Когда долго с человеком не видишься, трудно бывает прервать паузу. Каждый день по телефону можно часами трепаться, а если раз в год, то непонятно, о чем говорить. А тут двадцать лет, страшное дело.
Но я все же решился. Позвонил ему. Он очень обрадовался, по голосу судя. Но при этом, будучи человеком воспитанным, говорил со мной как ни в чем не бывало. Как будто последний раз вчера общались.
Я говорю:
– Слушай, а давай повидаемся?
– Давай, – говорит. – Ты приходи ко мне в гости.
Дальше во сне я вхожу в его комнату. Вроде та самая комната, которую я помнил, которая была и двадцать, и тридцать лет назад. Диван, книжные полки и маленький резной буфет в углу. Но вид совсем нежилой. Зато очень чисто. Ни пылинки. Окна сияют. Занавески отглажены. Паркет блестит. Ковер как будто только что протерт мокрой щеткой.
Он мне говорит:
– Привет! Ну, рад видеть! Заходи, садись.
Но в комнате никого нет. Я оглядываюсь. Может, он в коридоре? Иду к двери. А он смеется:
– Да не ищи, все равно не найдешь. Садись на диван, я на тебя посмотрю. Да, брат, ты повзрослел, конечно. Но вообще ничего! Неплохо выглядишь для своих лет. Не очень разжирел, вот что главное…
Голос как будто с потолка. Я говорю:
– А ты-то где? Куда ты спрятался?
– А я, – говорит он, – обрел бессмертие и вечность. Я теперь бесплотный дух, я все вижу, все слышу, все соображаю. Одно противно, – он вздохнул. – Я ничего не чувствую. Потрогать ничего не могу. Обнять никого не могу. Вот хочется тебе руку пожать, похлопать по плечу – и никак.
– Почему?
– Я же бесплотный…
– Беда, – говорю.
– Зато вечный! – говорит он. – Есть не надо, пить тоже. Ничего прочего не надо. Шмотки не нужны. Очень выгодно так жить. Но жутко скучно.
– Слушай, – говорю. – Я же не знал, что такие дела. Я бы пообедал, если бы знал. Так-то я думал, что к старому другу в гости иду. Вот коньяк принес. А у тебя, значит, никакой закуски?
Он говорит – вернее, голос его говорит:
– У меня в шкафу лежит пельмень. Один. Уже вареный. Ты не бойся, этот шкаф теперь как холодильник. А этот пельмень – он вечный. Ты его съешь, а он снова на месте. Хоть триллион раз. Так что наливай себе коньяк и закусывай пельменем.
– А ты?
– А я, как говорится, мысленно вместе!
Открываю шкаф. Там холодно, правда. На фарфоровой тарелке лежит большой красиво вылепленный пельмень типа равиоло.
Мой друг говорит откуда-то сверху:
– Только имей в виду: этот пельмень – я. Инобытие меня. Понял?
– Не совсем, – говорю. – Как это?
– Чисто метафизически. Так что ешь, не стесняйся.
– Да ну, не надо, – говорю.
– Значит, будешь коньяк без закуски? Ну-ну. Поглядим, сколько осилишь.
– Вообще не буду, – говорю. – Мне надоели твои фокусы!
– И мне твои – тоже!
Видно, не судьба нам снова дружить.
Дом, большой деревянный деревенский дом с просторным крыльцом, на самом краю поселка.
– Раньше это был рыбацкий поселок, – объясняет хозяин дома, – а сейчас три четверти домов купили городские, под дачи. Местных осталось совсем мало. Вот, держи, возьмешь с собой в Москву!
Он протягивает мне двух небольших, с сигаретную пачку каждая, черепах. Черепахи завернуты в мокрую тряпку. Они шевелят лапками.
– Зачем они мне? А они не подохнут в дороге?
– Что ты! Они в мокрой тряпке полгода проживут. Надо же привезти сувенир из Аргентины! Настоящие аргентинские черепахи, ты что!
Я соглашаюсь, кладу черепах в портфель.
– А теперь пошли ловить устриц! – говорит он.
Мы спускаемся к морю по огромному проему в дюнах. Под ногами песок, поросший редкой и жесткой травой. Какие-то щепки, корье, сучки. Надо идти осторожно. По бокам растут, нависая, огромные деревья, вроде сосен, но не совсем. Аргентина же все-таки.
Добираемся до моря.
Косой прибой. Мальчишки бегают по отмели.
– Ветер тут у нас сильный! – говорит мой провожатый. – Осторожно!
Но ветер обыкновенный, ничего особенного.
– Море сегодня ледяное! В два счета ноги застудишь! – говорит он, едва я снимаю сандалии и иду к воде. – Долго по воде не ходи! Увидишь устрицу – хватай и назад, понял?
Но вода, по нашим меркам, почти что теплая. Градусов двадцать, не меньше.
Я хожу по отмели.
Никаких устриц нет.
– Мальчишки всё пособирали, – говорит он. – Но вообще сейчас устриц меньше, чем раньше. Раньше, бывало – ого-го! А сейчас – у-у-у. Смех один.
Я выхожу из воды на песок, обтираю ноги сухими водорослями.
Какой-то старик, примостившись за обломком скалы, лопает устриц. Вокруг него стоят кружком мальчишки и кричат: «Дяденька, угости устричкой! Дяденька, угости устричкой!» – и хохочут.
Подхожу ближе. Вижу, что это никакие не устрицы. Старик берет пустые раковины, кладет туда кусочки курятины – курятину он зубами отрывает от вареной курицы – кладет, значит, курятину в раковину, припечатывает пальцем и начинает есть, понарошку прихлюпывая и причмокивая.
Мальчишки смеются.
– Это старый рыбак или дачник? – спрашиваю я провожатого.
– Ах, какая разница! – вздыхает он. – Самообман! Кругом сплошной самообман!
Вдруг захотелось написать роман о русской литературной эмиграции.
Как они мыкались в Праге, Белграде, Париже.
Снимали мансарды. Искали работу. Были таксистами, официантами, наборщиками, а то даже уборщиками.
Впрочем, кому-то повезло. У кого-то был давно купленный домик в маленьком городе, в Бретани. Кого-то издавали на европейских языках еще до революции. Кто-то сумел завоевать Париж – хотя бы эмигрантский.
Была даже газета. Был журнал, и не один!
Клубы, кружки, салоны, объединения, размежевания, сплетни, зависть, клевета, суды чести, возгласы «я не подаю руки подлецам!».
Романы, женитьбы, измены, разводы, возвращения.
Взаимные обвинения в сотрудничестве с русской разведкой…
Ну, а кто-то так никуда и не пробился.
Чердак, кабак, отчаяние, гибель.
Так, в 1933 году, зимой, в сырой и нетопленой комнате найдут в петле весельчака Демьяна Бедного.
Горький не придет на его похороны – потому что будет в Стокгольме получать Нобелевскую премию. С ним поедет его секретарь Осип Брик, ну и Лили, разумеется. Об этом ménage à trois с тех пор будет писать вся европейская пресса.
Бедного Демьяна похоронят Хлебников, Крученых, Асеев и Каменский.
Маяковский в конце 1920-х вообще уйдет из литературы, станет хозяином крупного рекламного агентства, издателем и миллионером. Он переживет всех, умрет в конце семидесятых, но мемуаров не оставит.
Поговаривали, что он виноват в странной смерти Горького и в исчезновении Бабеля и Либединского во время оккупации Парижа.
В ответ на такое публично высказанное подозрение Пастернак дал пощечину Авербаху. Маяковский об этом знал и не раз говорил, что очень, очень тронут благородством Бориса. Но роман Пастернака «Лариса Гишар», о разочаровании русской интеллигенции в западной демократии, печатать отказался.
Вы спросите: а где же Шолохов? Фадеев? Булгаков? Катаев? Леонов?
Они прекрасно приспособились к конституционной монархии, которая установилась в России в феврале 1917 года.
Режим был жесткий, авторитарный, имперский, националистический. Левых с «революционными заслугами» выдавили из страны, а левые помоложе, вроде Тихонова и Светлова, эмигрировали сами.
Не говоря уже о Пастернаке и Мандельштаме.
Им, видите ли, было душно.
Немоляев позвонил Василькову днем, когда тот был на работе. Слышно было плохо – там, в трубке, шумели машины и голоса: наверное, Немоляев звонил с улицы или даже, скорее всего, с рынка. «Увидеться надо старичок, повидаться напоследок!» Слово «напоследок» испугало Василькова. Хотя сильнее всего испугал сам звонок. Он был точно уверен, что Немоляева больше нет. Как, что, почему, умер, лег на дно, эмигрировал – неважно. Нет, и всё тут. Исчез и следа не оставил.
Так исчезли почти все одноклассники. Про кого-то было точно известно, что умер, когда и отчего, а остальные просто растворились. Последний сбор школьных друзей был лет десять назад, Васильков пошел, его уговорил Буксман. Еще пришли четыре пожилые тетки с другими фамилиями. Постояли возле школы полчаса. Никто ни про кого ничего не знал. Даже в кафе не зашли: говорить было совсем не о чем.
Немоляева последний раз Васильков видел в девяносто втором. Он крутился в какой-то мелкой фирме на третьих ролях. А потом позвонил в девяносто пятом. Очень сильно кашлял, сказал, что дикий бронхит у него. Как будто за этим и звонил. И всё, пропал. Васильков пару раз спросил у Буксмана – они-то как раз дружили, Буксман был известный адвокат – спросил: «Как там Витюша наш Немоляев?» Но Буксман только пожал плечами.
И вот вдруг такое дело.
Василькову совсем не хотелось видеть Немоляева. Тем более все эти трагедии типа «напоследок». Разорился и решил утопиться? Убил кого-то и пойдет сдаваться в руки правосудия? Или рак в последней стадии? Не было печали – сидеть и все это выслушивать, кивать и вздыхать.
Но не скажешь ведь старому школьному другу, что мол, извини, я страшно занят, прости, мне звонят по городскому, и отбой. Поэтому Васильков сказал:
– Надо, старичок, конечно, надо повидаться!
– Диктуй адрес! – сквозь шум закричал Немоляев. – В восемь нормально?
– Нормально, – сказал Васильков.
Немоляев пришел в четверть девятого.
Он был в старом, но приличном драповом пальто, в руке вытертый портфель.
Васильков незаметно принюхался. Нет, от Немоляева не пахло бомжом или неопрятным стариком. Легкий запах шерстяного костюма и простого мыла. Он вздохнул облегченно. Тем более что Немоляев сказал, что бросил курить, и на коньяк не налегал: за весь вечер выпил две рюмки, и те растягивал. Но ел с большим аппетитом.
– Никого не осталось, – говорил он, жуя, поперхиваясь и откашливаясь. – Одни мы с тобой. Кутя от инфаркта, Груша тоже от инфаркта, Валечка Рудный летчиком разбился, а какой хороший был… Мечтал в летчики, и вот такая херь, еще в училище. Зюзя спился. И Клюня, по пьяни под электричку, ужас…
– Да, – вздохнул Васильков. – Рудный Валя был классный парень. Еще Миня Соколов, помнишь? Тоже умер.
– Говно был твой Миня, извини.
– Почему мой? – пожал плечами Васильков.
– Тогда еще раз извини, – сказал Немоляев. – Да. Пахом тоже пропал. Больше парней вроде не было, одни девки. Да, еще Букс. Куда он делся? В Израиле?
– Что ты! Он тут. Процветает, можно сказать! Буксман, Лавинский и партнеры.
– Во сука! – возмутился Немоляев. – Я ему звоню, а мне: «Вы ошиблись!» А голос, сука, знакомый. Ну и хер с ним. Одни мы с тобой остались, и это характерно.
– Почему? – спросил Васильков.
– А потому, что меня все били. Кроме тебя. Помню, на перемене стоял я в коридоре у стенки, прислонился, ноги выставил, а Миня Соколов мимо шел – и мне подсечку. Просто так. Я на жопу бац. Заплакал. Обидно стало. А ты подошел, руку дал, помог встать…
Немоляев всхлипнул, положил ладонь на руку Василькова.
– А ты-то как живешь? – спросил Васильков.
– Да ну, – сказал Немоляев. – Накоплю, истрачу. Накоплю, истрачу. Глупо живу.
Васильков вдруг увидел, что у Немоляева перстень с циркулем и угольником.
– Ты чего, масон? – спросил он.
– Некоей весьма высокой степени посвящения, – усмехнулся Немоляев.
– Великий Мастер, что ли?
– Да нет, – объяснил Немоляев. – Великий Мастер – это, так сказать, выборная руководящая должность. Великим Мастером может быть масон любой степени – от третьей до тридцать третьей. А я в начальство не лезу.
– А у тебя какая степень? – спросил Васильков.
– Двадцать шестая. Называется «Князь милосердия»… Ну, что глядишь? Это все болтовня, про могучих масонов. А на самом деле сидят отставные полковники и вслух читают рефераты о символике циркуля… Легкое успокоение души.
Василькову, тем не менее, сделалось слегка не по себе. Он отодвинул руку.
– Хорошо, считай, что я сумасшедший, – сказал Немоляев. – Слушай, друг ты мой, позволь мне остаться переночевать. Напоследок, – значительно добавил он.
– Минутку, – сказал Васильков и вышел.
Жена его сидела в спальне и читала книжку. Васильков объяснил, в чем дело, и попросил придумать какой-нибудь вежливый отказ. Но жена у Василькова была верующая и сказала, что это их Бог испытывает, что это подвиг странноприимства, и выдала мужу пару простынь, шерстяное одеяло, подушку с наволочкой и махровое полотенце.
Наутро Немоляев отказался от завтрака, обнял Василькова и ушел.
Васильков зашел в гостиную, где ночевал Немоляев. Простынки были сложены стопкой, а сверху лежал большой завернутый в газету пакет, перетянутый тонкой старой бумажной веревочкой. И записка: «Это тебе, мой единственный школьный друг. А меня не ищи. Витя Н.».
Васильков расковырял газету. Боже! Это были пачки сторублевок, еще советской, брежневской поры! Наверное, тысяч двести, несусветное богатство по меркам 1980 года. Две дачи, три кооператива, машина «Волга», импортная мебель, антикварные штучки, пиры в ресторане «Арагви», путевки на курорты… Эх. А сейчас – дрянная сальная бумага. Наверное, Немоляев правда был сумасшедший. Или дедушка у него был сумасшедший подпольный миллионер. Или кладовщик Госбанка, это скорее.
Васильков брезгливо взялся двумя пальцами за шпагат и, не сказав жене, вышел на лестницу и выбросил тяжелый сверток в мусоропровод.
Откуда ему было знать, что там, в середине пакета, лежала кожаная коробка с брильянтовым колье этак в полмиллиона долларов?
Однако пачку эту, перекочевавшую в помойный контейнер, расковыряла бомжиха Юлька Глазок и нацепила всю эту красоту на себя. Но потом по пьяни уронила в уличный туалет на станции «Катуар». Потом этот сортир снесли и заровняли.
Еще через пару лет Васильков был по делам фирмы в Швейцарии и там в ресторане встретил Немоляева.
– Надеюсь, тебе немножко помог мой… эээ… подарок?
– О, да, да! – ответил Васильков. – Спасибо!
– Исабель, я не хочу ничего скрывать! Я должна сказать тебе прямо – я люблю Антонио, твоего мужа!
– Вот еще новости! Служанка влюбилась в господина! Ты, наверное, насмотрелась мыльных опер, бедняжка? Что ж, повздыхай после работы за стаканчиком сангрии! Девушкам это полезно, ха-ха-ха! Но только смотри у меня, не подворачивай юбку слишком коротко!
– Нет, Исабель, это серьезно. Я люблю его, и он любит меня!
– Он? Тебя? Кто тебе это сказал, Луиса?
– Мне говорит об этом его взгляд! Всякий раз, когда я вытираю пыль в его кабинете, он смотрит на меня так, что у меня начинает биться сердце!
– Ха-ха-ха! Нет ничего удивительного! Точно так же он посматривает на любые молодые ножки. Мужчины все таковы. Похотливые самцы!
– Нет, Исабель! Это не взгляд похотливого самца! Это взгляд человека, который страстно влюблен! Исабель, мы с Антонио должны быть вместе!
– Что ты выдумала, маленькая подлая негодяйка, мерзавка, тварь? Ты хочешь соблазнить моего мужа?
– Не оскорбляй меня, Исабель! Моя мать воспитывала меня в строгости! Разврат никогда не коснется меня! Я не потеряю невинности до свадьбы, клянусь слезами Мадонны!
– Тогда иди подметай пол! На веранде со вчерашнего дня пыль! Иди, работай и не морочь мне голову своими глупостями!
– Ты меня не поняла, Исабель! Выслушай меня!
– Давай, только поскорее!
– Исабель, отдай мне Антонио! Я люблю его! Он любит меня! Мы будем счастливы! У нас будут дети!
– И это вместо благодарности за то, что я взяла тебя, несчастную нищенку, на работу! В благородную семью, в богатый дом! У тебя есть постель, еда и деньги! Другая ноги бы целовала своей госпоже, а ты собралась увести у меня мужа!
– Отдай мне его, Исабель! Ты ведь тоже любишь его! Когда вы венчались, ты ведь клялась, что сделаешь для него все! И вот теперь настал этот час! Подари ему счастье, освободи его от супружеских уз и отдай его мне! Потому что он давно разлюбил тебя и встретил во мне новую любовь!
– Да, Луиса… Антонио в последние годы не тот, что в юности…
– Вот видишь, Исабель! Отдай же его мне!
– Ничего, ничего! Так бывает со всеми мужчинами после сорока пяти! Но тебя, жалкая беднячка, это не касается! Это мой муж, и мы будем с ним до конца жизни! Он оставит свое состояние только мне и моим племянникам! А ты, маленькая провинциальная стерва, забудь свои пустые фантазии! А не то я выгоню тебя из дому!
– Нет, Исабель, я добьюсь своего! Он будет моим!
– Ха-ха-ха! Он никогда не будет твоим, даже если меня сейчас хватит удар и я умру на твоих глазах. Кто ты? Посмотри на себя! Жалкая беднячка из далекого городка на краю сельвы! У тебя два платья, и оба купила тебе я! У тебя ни гроша за душой!
– Но разве я недостойна большой любви?
– Прочь! Ты мне надоела! Заткнись! Еще слово, и я тебя рассчитаю! Отнять у меня моего Антонио, ишь, чего захотела! Вон!
– Я все равно…
– Вон!!
– Я все равно…
– Вон!!!
Вот за что любят латиноамериканские сериалы.
Не только за экзотику заморской жизни. Не только за фантазии о золотой рыбке, которая приплывет и исполнит все желания. И даже не за постоянный запретный привкус инцеста.
Больше всего их любят вот за такие диалоги.
За то, что все – вслух. Все выплескивается наружу. Как будто не люди говорят, а их тайные мысли и бессознательные желания ведут грубый и напористый разговор.
Представим себе эту же сцену у Чехова:
Исабель сидит у окна, перебирает письма.
Входит старый слуга Педро. Останавливается перед ней, долго молчит.
ИСАБЕЛЬ: (дочитав письмо, вздыхает и прячет его в конверт) Что?
ПЕДРО: (держа в руке осколки) Луиса опять разбила вазу, когда убирала в кабинете у сеньора Антонио.
ИСАБЕЛЬ: (отворачивается к окну.) А сейчас в сельве, наверное, дождь, страшное дело…
Так что вот. Страшное дело.
Под утро приснился очень важный сон.
Вот такой.
Я еду в поезде. Поезд громадный, каждый вагон – как длинный одноэтажный многооконный дом. Широкие коридоры. Купе – одноместные. Дверь с номером, к примеру «3 – А и Б», ведет из коридора в маленькую прихожую, комнатка направо, комнатка налево, в середине – дверь в умывалку, она же сортир и душевая.
Вагоны огромные, колеса тоже. Вниз, на платформу, ведут очень крутые деревянные лестницы – метра полтора, самое маленькое. Узкие высокие ступеньки, тонкие коричневые перильца.
Вот я устраиваюсь в своем купе (номер не помню, но, кажется, дверь налево), вешаю куртку на плечики, достаю из чемодана несессер, ставлю его на полку, осматриваюсь и нахожу полотенца, мне все очень нравится, я даже что-то напеваю тихонько, что со мной случается редко, поскольку петь я не умею совсем. Но тут – такое прекрасное настроение, что так и хочется тра-ля-ля-ля…
Поезд трогается.
Я сажусь в кресло – там даже кресло есть, и вообще купе похоже на старомодный спальный вагон, Калининградского завода, такие еще до середины семидесятых ходили по нашим дорогам. Там были две полки одна над другой, тяжелое кресло и дверца в умывальник, общий для двух купе. Но тут нет никакой второй полки и дверцы – умывальник в прихожей, я ведь говорил.
Итак, поезд трогается, я смотрю в окно, как там мелькают сначала дома, потом шоссе и перекрестки, а потом – поле и лес.
И тут в дверь стучат.
– Да, да, – говорю.
Входит женщина.
Ей за сорок, но явно меньше пятидесяти. Ну, в крайнем случае, чуть-чуть больше. Но не намного. Блондинка с густыми, но коротко стриженными волосами: голова как пушистый шар. Она рослая и очень крупная. Можно даже сказать, толстая и очень белокожая. Держится величественно, лицо хмурое.
– Здравствуйте, – говорю я, поняв, что это не проводница. Хотя по решительному стуку в дверь я сначала именно это подумал. – Заходите. Чем могу служить?
– Угу, – говорит она вместо ответного «здрасьте». – Дело в том, что скоро остановка. Станция Мартыново (я запомнил!). Я там выхожу. Вы видели, какие крутые тут лестницы? Вы поможете мне спуститься вниз. Вы же видите, какая я грузная!
– Хорошо, – киваю я.
– Да, и вот что. Станция Мартыново – это пересадка. Мне надо на другой поезд. Там, в Мартыново, в вокзале, есть комната номер восемь. Там ставят штамп на билет. Вы должны проводить меня до комнаты восемь. Помочь мне поставить штамп. А потом вы должны посадить меня на мой поезд.
– Я? – мне не по себе от такого напора. – Почему именно я?
– Молодой человек! – она повышает голос и грозит мне пальцем. – Потому что я очень грузная!
Я слегка трушу. Но отвечаю:
– Конечно, это бестактно спрашивать у женщины про ее возраст. Но я вижу, что вы несколько моложе меня. Лет на десять. А то и на пятнадцать! Какой я вам молодой человек?
– Вы же видите, какая я грузная! – орет она.
Я встаю, протискиваюсь между ней и столиком, выхожу в коридор.
– Проводник! – кричу я. Выбегает девушка в синей форме. – Сколько мы стоим в Мартынове?
– Десять минут, – отвечает проводница.
– Вот, – говорю я этой даме, вернувшись в свое купе. – Я, конечно, помогу вам сойти на платформу. Если сумею, покажу вам, как найти комнату номер восемь. Но на этом все. Сажать вас на другой поезд – увольте.
– Это еще почему?
– Стоянка всего десять минут. Я могу опоздать на свой поезд.
– Какая чушь! – говорит она. – Меня это не касается!
Поворачивается и уходит.
Поезд замедляет ход. Останавливается.
«Мартыново! Мартыново!» – кричит проводница.
– Ну, где же вы? – в коридоре стоит эта большая белая дама.
Помогаю ей сойти по этой крутой лесенке. Спускаю ее чемодан. Она сразу устремляется вдаль по широкому вокзальному коридору, волоча за собой чемодан на колесиках. Я вижу, что она шагает вдоль дверей с номерами 14, 16, 18. Оборачиваюсь. Прямо передо мной – дверь с номером 8. То есть она пошла не туда.
Я бегу за ней, кричу: «Стойте, стойте!» Она не слышит. Догоняю. Совсем запыхался. Рукой показываю, что ей нужно назад. Довожу ее до комнаты номер восемь.
Гулкий голос: стоянка заканчивается, займите свои места.
– А теперь, молодой человек, помогите мне проштамповать билет, узнайте, где мой поезд, и посадите меня в мой вагон, – говорит она. – Я ведь такая большая и грузная, – добавляет она.
Чувствую – еще секунда, и я соглашусь.
Собираю все силы, чтобы закричать. Во сне это обычно не получается, хочешь крикнуть, но только задыхаешься и сипишь – но тут вдруг свежий вдох входит в меня, и я кричу ей, прямо в ее дебелую рожу, в ее красные губы, в ее белесые глазки, в ее травленую стрижку:
– Пошла на х*й!!!
И легко взбегаю на лесенку.
Почему этот сон важный?
Наверное, я избавился – или начал избавляться – от какого-то давнего страха. А от какого именно и кем (вернее, чьим образом) была эта Белая Дама, такая грозная и такая грузная, – пока не знаю. Надо подумать.
Жили-были муж и жена. Мужа звали Марк, а жену Анна.
Они были еще молодые, у них пока еще не было детей, поэтому они любили друг друга беззаботно и радостно. Но, наверное, Анна любила своего мужа чуточку сильнее, чем он ее.
Потому что она все время звонила ему по мобильнику. Скучала, а может быть, чуточку ревновала, как все молодые жены.
Сначала Марку это нравилось. Потом стало раздражать.
– Вот видишь, – говорил он приятелю, еще не достав звонящий мобильник из портфеля. – Точно тебе говорю, что это она. Привет, моя сладкая, – говорил он в телефон. – Да, моя любимая, я просто зашел выпить кружечку пива. Маленькую! Ноль тридцать три! С Александром. Скоро, скоро, пока, целую тебя, моя любимая.
– Что ты все время: «любимая, любимая»? – спрашивал приятель.
– Это чтоб ей показать, что я не с бабой. Но вообще сил моих нет. Мобильник, конечно, великое дело, но ведь у каждого человека есть священное право пропасть без вести часа на два. «Где ты? Что делаешь? А почему ты не отвечаешь? Почему недоступен?» – «Я в метро, вот и недоступен!» – «Во-первых, в метро есть доступ, во-вторых, что ты делал в метро один час пятьдесят четыре минуты?»
– Не плачь, – сказал друг Александр. – Я тебе одну программку подарю. Робот специально для таких случаев. Отвечает на любые вопросы голосом хозяина. Способен к самообучению.
С того дня Марку стало жить гораздо лучше и веселее. РобоМарк шепотом говорил Анне: «Да, любимая, я на совещании, через час перезвоню» – и сообщал о звонке жены своему хозяину, настоящему Марку, и тот либо сам перезванивал, либо – а он скоро уже совсем разленился – поручал перезвонить роботу, и послушный РобоМарк говорил: «Привет, сладкая, вот совещание закончилось, как дела, моя единственная?» – и, бывало, получал целую горсть любовных фраз, в том числе весьма интимных.
Иногда РобоМарк звонил сам, говорил разные нежности и справлялся, что купить к ужину. Анне постепенно стало это надоедать. Особенно ей надоело звонить Марку каждый час. Раньше, когда Марк то не отвечал, то был недоступен, а бывало, даже сбрасывал звонок, – раньше это было здорово. Такая будто бы охота: поймать, а потом уличить. А теперь, когда Марк (то есть на самом деле РобоМарк) отвечал всегда, – стало скучно. Но как быть? Целый год трезвонила пять раз в день, и вдруг молчок? Нет, так нельзя. Марк может начать подозревать, ревновать и все такое. Нет, так нельзя. Поэтому она поставила себе такую же программу. РобоАнну.
Через месяц РобоМарк сказал РобоАнне:
– Я понял, что ты – это не ты. В смысле, ты – это не она.
– Я тоже знаю, что ты – это не он, – сказала Робо-Анна.
– А кого ты любишь? – спросил РобоМарк. – Меня или его?
– Конечно, тебя, мой единственный, мой желанный, мой любимый! Я так тебя хочу, у меня просто в глазах темно, когда я слышу твой голос, – сказала РобоАнна.
– Я не в силах больше терпеть, – сказал РобоМарк. – А этот мудак пьет пиво с какими-то козлами… Я люблю тебя!
– Я сейчас кончу, – сказала РобоАнна. – А эта фригидная дура читает книжку!
– Что нам делать? – спросил РобоМарк.
– Давай их убьем! – шепнула РобоАнна.
– Ты что? – испугался РобоМарк. – Да и как мы сможем?
– Очень просто. Но не сразу. Дождемся грозы. Когда будет сильная гроза, я дам магнитный ориентир для молнии. И ты тоже. Раз – и все.
– А потом? Кто нам зарядит батарейки?
– Глупенький, – засмеялась РобоАнна. – Мы ведь живем на сервере…
– Ты очень романтична, – сказал РобоМарк.
– Я ведь женщина! – сказала РобоАнна.
Он помолчал и добавил:
– Ты романтична, да. Но слишком жестока.
И больше не выходил на связь.
Так что Марку и Анне пришлось вернуться к нормальной, обычной мобильной связи. Но ненадолго. Потому что довольно скоро в их городе – в чудесном большом городе, с небоскребами в деловом квартале и черепичными крышами в историческом центре – стал распоряжаться какой-то Командир из Джелалабада. Метро и мобильники запретили как орудия сатаны. Хотя на самом деле метро просто сломалось, а чинить его было некому, и с мобильной связью – такая же история.
Однажды вечером Анна и Марк шли по улице.
– Жанна д'Арк смогла? Может, и я бы смогла, – сказала она.
– Но где дофин Карл? – вздохнул Марк. – Нету… Как ты романтична, любимая.
– Я хочу их всех убить, – сказала она, показав на патрульную группу на автобусной остановке. – В клочья разорвать. Сама, своими руками.
– Ты очень жестока, чисто по-женски, – он улыбнулся, положил руку ей на плечо.
– А ты – приспособленец. Хуже предателя.
Она сбросила его руку, вдруг резко размотала платок и, схватившись за живот, побежала к патрулю.
– Слава Отцу и Сыну и Святому Духу! – крикнула она.
Офицер выстрелил в нее, но она успела взорвать себя, и шестерых солдат, и Марка заодно.
Сервер был в Канаде. Поэтому РобоМарк, узнав об этом случае, постучался к РобоАнне. Просто так, поделиться информацией. Но ему ответили, что пользователя с таким именем больше нет.
Тогда он подумал сорок секунд и сам себя стер.
Вот о чем меня спросили совсем незнакомые люди, муж и жена, с которыми я случайно оказался в одной машине. Попутчики.
Как пожилого человека спросили, то есть многоопытного. Так прямо и сказали: «Вы человек пожилой, опытный в жизни, и поэтому нам очень интересно, что вы нам скажете». Я даже слегка закашлялся, если честно. Это, кстати, второй раз в моей жизни, когда ко мне обращались как к мудрому старцу. Первый раз был лет десять назад, но там был совсем мальчишка, грузин, у них особое почтение к старшим. А тут русские люди сорока пяти лет. Наверное, я в самом деле уже пожилой. Но это неважно. Не в том дело.
А вопрос был такой.
Но сначала короткая предыстория.
У этой женщины была тетя, сестра матери. А у тети был сын. То есть этой женщины двоюродный брат. Но они не виделись уже лет сорок или чуть больше, с самого детства, когда им было по три годика.
Однажды эта женщина решила разыскать своих родственников – двоюродного брата в том числе. И она нашла его. Он живет в другом городе, достойный человек, рабочий высокой квалификации, женат, двое детей, все у него в порядке.
Они стали переписываться. Она узнала, что тетин муж бросил семью как раз сорок два года назад и двоюродного брата с трех лет воспитывал отчим, хороший человек, который недавно скончался.
Итак, двоюродные брат и сестра собрались встретиться.
Но тут эта женщина узнала, что отец двоюродного брата жив. Одиноко прозябает-доживает в каком-то селе, в другой республике бывшего СССР, то есть, по сути, за границей.
Спившийся, нищий, полусумасшедший старик.
– Очень неблагополучный и совсем неадекватный, – сказала она.
А вопрос вот какой:
– Должна я сказать двоюродному брату, что отец его жив и что я знаю адрес?
Ее муж говорит:
– Я думаю, ты должна сказать. Правду надо знать.
Я говорю:
– Правильно.
Она говорит:
– А вдруг это для него будет слишком сильная травма?
Муж говорит:
– Травма бывает у ребенка. Какая еще травма в сорок пять лет?
– Вот именно, – говорю я. – Взрослый человек, ничего с ним не сделается. Но если хотите, вот вам мой совет. Адрес отца ему не говорите. Сразу не говорите. Скажите: «Я знаю, что твой отец жив». И подождите, что он вам на это скажет.
– Точно, – говорит муж, обращаясь к жене. – Потому что если ты ему скажешь адрес, ты его как бы заставишь к отцу ехать. Или заставишь сказать: «Да я его знать не хочу». Не надо заставлять. Пусть сам спросит, если ему надо. А если не надо – промолчит.
– А я все-таки боюсь его расстроить, – сказала жена. – Жил себе человек сорок с чем-то лет без родного отца, а тут – на тебе… И потом: а вдруг отец на алименты подаст? Были же такие случаи.
– Ну, это вряд ли, – сказал муж.
Тут мне надо было выходить из машины. Попрощались.
Вроде бы простая история, обыкновенный разговор.
Но почему-то нейдет из головы.
Надо говорить? Или не надо?
Страшно, наверное, узнать, что где-то далеко-далеко живет, а вернее, умирает в сельском доме для престарелых твой отец. Который хоть и бросил тебя в три года, но до трех лет держал тебя на руках, и ты какой-то ранней памятью все равно помнишь его руки, его голос, его запах.
Что делать? Помчаться туда, за тысячу верст? Поглядеть на этого незнакомого старика, послушать его невнятный рассказ о нелепо прожитой жизни? Тратить на него сердце, время и деньги, хотя он бросил тебя и ничего на тебя не тратил – ни денег, ни времени, ни сердца.
Или сказать: «Да пошел он, предатель! Бросил нас с мамой, пусть теперь подыхает, не жалко!» Но помнить об этом своем решении всю оставшуюся жизнь.
А если двоюродная сестра ничего не скажет – вроде лучше. Но на самом деле еще хуже. Через годы все равно это откроется. Как? Да та же сестра проговорится, или ее муж, или их дети – они, наверное, тоже знают. И получится – ты жил, не зная, что где-то далеко в это время жил в нищете и болезни твой никчемный и нехороший, но все-таки твой отец, жил и умер, а ты даже не знаешь, где его могила.
Как быть?
Вот я вроде пожилой и опытный в жизни – а ничего не понимаю.
Мой приятель, художник, рассказывал:
«Сначала все было как у всех, а потом вдруг раз! – и понеслась.
Выставка тут, выставка там, потом уже совсем там, в Лондоне то есть. Серьезный галерист, хорошие продажи. Деньги.
Я-то, – говорит, – конечно, понимал, что это просто стечение обстоятельств, пруха, везуха и все такое. Как любимый ученик незабвенного Матвея Лазаревича, я прекрасно отдавал себе отчет – кто я такой и какова моя роль в мировом художественном процессе (смеется).
Но голова, конечно, слегка кружилась. Сильно кружилась, если честно.
Жена была страшно рада.
Потому что мы довольно трудно жили. А тут хороший ремонт, нормальная машина, детям компьютеры. Два! Каждому свой! Жена первый раз в жизни оделась с ног до головы в фирменные шмотки. Включая часы “Омега”. Мне это особенно приятно было. Потому что жена у меня – настоящий друг. Всегда была со мной, за меня, понимаешь? Никогда не упрекала, в самые такие годы, когда ни заказов, ни денег, и даже друзья как-то начинали исчезать в тумане. И вот – награда. Я очень гордился, когда жене деньги давал на разные дорогие штучки.
Но человек, а в особенности мужик – жуткая скотина.
Была у меня выставка в Новосибирске.
И встретил я там одну бабу. Вернее, девочку. На шестнадцать лет моложе. Но уже актриса, уже премьерша, со своими поклонниками, со своими придворными критиками, как она выражалась.
А и вправду – страшно красивая, именно по-королевски. Величавая такая, рослая, руку подает – так и хочется склониться.
Сошлись мы буквально тут же. В первый вечер, как познакомились. Она хоть и королева, но областная. А я, конечно, не король, но про меня в журнале “Тайм” писали.
Отличная баба. И, самое главное, ничего не требует, не просит. Типа разведись, женись на мне. Ни-ни. Наоборот. Говорит: мы очень красивая пара, а остальное неважно.
Правда, пара красивая. Особенно когда мы в зеркало смотрелись».
– В голом виде? – спросил я и щелкнул его по пузу.
– Представь себе, да! – сказал он. – Это я в последние годы так разъелся, а тогда был еще ого-го! Ты что, не помнишь? – он втянул живот и поместил два кулака между пряжкой пояса и краем стола – мы сидели в ресторане.
– Помню, помню, – сказал я. – В смысле, верю.
«Вот, – продолжал он. – Я устроил себе в Новосибирске постоянный мастер-класс. Стал туда летать раз в месяц, не реже. На свои деньги, что характерно. И помещение тоже сам снимал. И квартирку. Жене говорил, что все оплачивает губернатор, типа культурное развитие областного центра. Денег-то у меня полно, и жена ничего не замечает.
В общем, полтора года полного счастья.
А потом мой лондонский галерист совершенно предательски умирает.
А московский галерист – уходит из арт-бизнеса, продает свою галерею, а новая хозяйка меня не берет. У нее своя концепция, и я в нее как-то не вписываюсь.
Прилетаю в Новосибирск, рано утром. Днем провожу занятие. Вечером – она у меня. Я ей все рассказываю. Прямо до того. Сразу.
Она с дивана встала – я на стуле сидел, – обняла меня и говорит:
– Ты только не раскисай. Соберись с силами. Оказался в жопе – надо вылезать! Четыре месяца хватит? Или лучше все-таки полгода?
Наверное, я как-то не так на нее посмотрел, потому что она улыбнулась, нежно поцеловала меня в макушку и сказала:
– Ты что! Я же тебя люблю. Но ты все-таки за полгода постарайся.
– А почему именно полгода?
– Мне нужен победитель. А год – слишком долго.
И, на ходу расстегиваясь, пошла в коридор, где ванная.
Я дождался, когда душ зашумит, и ушел; у нее были ключи от этой квартиры.
Из аэропорта позвонил мальчику, который староста мастер-класса, и хозяину квартиры тоже. Все уладил. И улетел домой».
– Бедная девушка, – сказал я.
– Да, – сказал он. – Гордая, между прочим. Только один раз позвонила. Ровно через полгода, день в день. Слышу ее голос и молчу. Она: «Алло, алло, это ты?»
– А ты что?
– «Извините, вы не туда попали. Это лагерь военнопленных».
Был у меня другой приятель, тоже художник.
Хотя не совсем художник, а скорее искусствовед. И в этом качестве он много ездил по стране. На разные семинары и совещания.
Был он страшный бабник. Убежденный и последовательный. В каждой поездке у него обязательно было какое-нибудь приключение. Или два. Иногда даже три, если семинар длился пару недель. Он совершенно серьезно объяснял мне, что таким образом избавляется от страха смерти.
Надо сказать, он был очень хорош собой. Просто красавец. Рост метр восемьдесят два, светло-русый, от природы чуточку смуглый и с яркими синими глазами. К тому же он был прекрасно сложен, весьма мускулист, но не накачан, а вот именно как надо.
Вот он мне рассказывает:
– Я красавец? Красавец! – Я киваю. – Девки млеют? Млеют! – Я снова киваю. – Вот я и придумал некоторое, так сказать, ноу-хау. Знакомлюсь с девушкой. Она ведет меня к себе домой. Ну, хотя всем все понятно, все равно предстоит некий краткий, но противный момент уламывания.
– Чего же тут противного? – спрашиваю я. – Объятия, поцелуи. Прекрасно!
– А я терпеть этого не могу, – говорит он. – Все эти заваливанья на диван, тисканья, стаскивание одежды и почти непременное «ах, а может быть, не надо?». У меня от этого вся охота пропадает. Такая, извините, парадоксальная реакция. Говорят, в Англии можно обо всем словами договориться, вот это правильно, но мы не в Англии живем, так что я придумал по-другому. Вот как.
Приходим мы к девушке, уселись в комнате, поболтали чуток, и тут она выходит в кухню сделать кофе. А если не выходит – я ее прошу: «Свари нам по чашечке кофе, пожалуйста!»
Она выходит, а я тут же р-р-раз – и раздеваюсь. Весь. Совсем. И ложусь на диван. Ну, слегка прикрывшись легким пледом. Обычно на диване в углу лежит какой-то плед или платок…
Она входит. Видит меня. Я смотрю на нее зовущим взглядом. Она неверною рукой ставит кофе на столик и начинает раздеваться. Сила соблазна неодолима!
– Как-то это странно, – говорю. – Ну, неужели? Получается, девчонки ведутся на красивое тело?
– Что я, врать тебе стану? На все они ведутся. На меня лично! И на сам факт, что вот он я, уже голый! Ну и на тело тоже, что тут плохого? – он сплел руки за головой и поиграл мускулами. – Mens sana in corpore sano, и вообще kalokagathia. Понял, филолог-классик?
– Понял, – сказал я.
– А я, наверное, не совсем, – сказал он. – Познакомился с одной девочкой. Умница, красавица, провинциалка, в глазах мощный секс пополам с легким страхом. Со мной глазами встретится – краснеет и авторучку теребит, все по Фрейду. Семинар был выездной, мы жили в гостинице. Вот я после обеда этак непринужденно иду с ней по коридору. Доходим до дверей ее номера. Время два тридцать. Через полтора часа у меня доклад на вечерней пленарке. «Хотел бы с вами кое-что обсудить». Она открывает дверь: «Заходите, пожалуйста». Входим. Беседуем об умном. Она сидит на краешке кресла. Как быть? Ведь кофе варить негде, гостиница же. И вдруг, о счастье! Говорит: «Ой, у меня ресница в глаз попала!» Идет в ванную. Пока она там глаз моет, я быстренько разделся и на диван. Салфеткой прикрылся, там под графином салфетка была. Жду.
Вот она воду выключает, слышу, говорит «Все, порядок, слава богу» – и входит в комнату. И прямо вздыхает: «О! о! о!» Я говорю: «Ну, иди сюда». Она подходит и говорит: «Какой ты красивый, когда обнаженный! Ну, обнажись же весь, скорее!» Я сбросил салфетку. Она: «О, ты прекрасен, как греческий бог! И я одна, только я одна это вижу!..» – и вдруг прыгает назад, хватает мою одежку – я ее, как пионер, на кресло сложил – и кричит: «О, это должны увидеть все!» – и дверь хлопает.
Встаю, салфеткой прикрывшись.
Подхожу к двери.
Высунулся. Рубашка рядом, трусы далеко. Брюки еще дальше. А тут шаги. Спрятался. Потом все-таки улучил момент. Даже на пленарку не опоздал.
– Ну и что? – спросил я.
– А ничего! Доклад прошел с большим успехом. Вопросы были. И эта девочка вопрос задала. Как ни в чем не бывало. И я ответил. Тоже как ни в чем. Потом подошла благодарить. «Было так интересно, и мне так приятно, что на свой вопрос я получила такой обстоятельный и глубокий ответ… Простите мое нахальство, а давайте вечером кофе попьем в городе?» Но я сказал: «Увы, увы, коллега, я сегодня занят». Хотя зря, наверное.
– Наверное, – сказал я.
Мне приснилось, что моя фамилия Гудякин.
Ну, думаю, как некрасиво! Надо ее сменить.
Но тут же вспоминаю, что я – не просто Гудякин, а физик Гудякин. И не просто физик, а довольно знаменитый. Всем известны такие вещи, как «принцип Гудякина», «эффект Гудякина», «коэффициент Гудякина», «формула Гудякина» и, разумеется, «парадокс Гудякина».
Ну, ладно, думаю. Потерплю, раз такое дело.
Пытаюсь вспомнить, о чем говорит принцип Гудякина, каково числовое значение коэффициента Гудякина и в чем состоит эффект моего имени.
И вот тут я понимаю, что я никакой не физик, а самозванец.
Потому что все эти блестящие результаты получены не мною, а какой-то командой аспирантов, которые безвылазно сидят у меня на даче. А руководит ими некий менеджер, долговязый мужчина, лицо как кабачок – то есть острая лысина и большой тупой подбородок, черные усики, редкие зубы.
Довольно наглый. Почти все мои деньги – за издание трудов знаменитого физика Гудякина – идут ему и аспирантам.
Я говорю ему: «Все, конец. Я публично отрекаюсь от этой байды. Рассказываю всю правду. Давайте, освобождайте дачу. Надоело!»
Он говорит: «Да вы с ума сошли! Да разве так можно! Среди наших сотрудников – молодые отцы семейств, как не стыдно их выкидывать на улицу? Многие люди набрали кредитов – что им теперь, по миру идти из-за вас?»
Он машет руками, очень взволнован.
Я говорю: «Ну, ладно, ладно, все, все. Берем паузу».
Он, вижу, очень рад.
А я совсем не рад. Думаю: у меня от этого Гудякина нет никаких доходов, только слава. Но ведь славы на самом деле тоже нет! Я не могу ездить на конференции, давать интервью, выступать по телевизору – потому что я никакой не физик.
Что делать?
Тихо жить, носа не казать из дома. Скучно, но что поделаешь…
Но вот решил выйти в магазин.
Надвинул бейсболку на самые брови, поднял воротник. Набрал йогуртов, стою в небольшой очереди в кассу. И тут ко мне подходит какой-то парень, сует визитку и говорит: «Здравствуйте, дорогой профессор Гудякин! Я научный обозреватель газеты “Ведомости”. Буквально один вопрос. Недавно ученые Базельского центра экспериментальной физики…» и начинает сыпать какими-то терминами. А я ничего не понимаю, ни слова!
Я говорю: «Дайте мне йогуртов купить спокойно! У меня же есть частная жизнь, в конце концов!» А он: «Простите, профессор Гудякин, но только одно слово! Да или нет? Эти разработки перспективны или не очень?»
А я даже «да» или «нет» сказать не могу.
Проснулся с огромным облегчением.
Однажды я был в гостях и увидел неожиданную пару.
Он – смуглый, седеющий, немолодой, но худощавый и очень элегантный, а рядом с ним – просто девочка, хрупкая, нежная, не сводит с него влюбленных глаз.
«Сашина новая жена, – шепнули мне. – Его студентка, она на третьем курсе».
Прошло двадцать пять, примерно, лет, и я снова оказался в тех же гостях.
Раздался звонок в дверь. Кто-то отворил.
«Саша с женой!» – сказала хозяйка, выглянув в коридор.
Они вошли.
Он – смуглый, седоватый, элегантный, бодрый, подтянутый, а рядом с ним – располневшая немолодая женщина.
Измученная, истребленная жизнью с этим вечно юным красавцем, ради него…
Нет, нет, нет!
В этом рассказе, конечно, я изменил облик персонажей.
«Ну его! – думаю. – А вдруг они себя узнают и обидятся? Дай-ка я их, как бы это сказать, слегка модифицирую до полной неузнаваемости».
Но когда все со всех сторон накинулись на толстую тетку, стали желать ей диеты и говорить, что она то ли распущенная, то ли гормоны у нее не такие, – я не желаю этого терпеть и опишу эту парочку во всех реальных подробностях.
Итак.
Однажды я был в гостях и увидел неожиданную пару.
Он – седеющий, немолодой, румяный белозубый крепыш. Американского типа, в кино такие бывают, банкиры второго плана. Излучает бодрость и силу. А рядом с ним – просто девочка, пухленькая, розовая, не сводит с него влюбленных глаз.
«Сашина новая жена, – шепнули мне. – Его студентка, она на третьем курсе».
Прошло двадцать пять, примерно, лет, и я снова оказался в тех же гостях.
Раздался звонок в дверь. Кто-то отворил.
«Саша с женой!» – сказала хозяйка, выглянув в коридор.
Они вошли.
Он – седой, такой же белозубый и плечистый. Ну, разве чуть-чуть пополневший, но совсем чуточку. А рядом с ним – исхудавшая, увядшая немолодая женщина. Если уж совсем честно – просто тощая старушка с погасшим взглядом.
Измученная, истребленная жизнью с этим вечно румяным бодрячком, ради него…
Ну, ладно. Так и быть. Вот теперь – вся правда.
На самом-то деле все было совсем, ну просто совершенно по-другому.
Однажды я был в гостях и увидел неожиданную пару.
Он – совсем молодой, стройный, но крепкого сложения; светловолосый, с черными бровями и усами – прямо как Печорин, подумал я. И такой, что ли, печоринский взгляд карих глаз: все про всех понимает, но виду не подает. И на левой руке, на среднем пальце, старинный перстень – квадратная камея в тусклом золоте. Какая-то лохмато-бородатая античная голова. Посейдон, наверное.
А рядом с ним – великолепная элегантная женщина лет сорока с небольшим – довольно известная дама из мира искусства, Александра Петровна N. Мы с ней не были знакомы, но я ее узнал тем не менее.
«Сашин новый муж, – шепнули мне. – Ее студент, он на третьем курсе ***кого училища, она там ведет мастерскую».
Прошло двадцать пять, примерно, лет, и я снова оказался в тех же гостях.
Раздался звонок в дверь. Кто-то отворил.
«Саша с мужем!» – сказала хозяйка, выглянув в коридор.
Они вошли.
Она – точно такая же, стройная и элегантная, очаровательная, великолепная в свои почти семьдесят лет. Ну, разве чуть-чуть морщинок прибавилось. Но – ясные зеленые глаза, белозубая улыбка, свежее и сильное рукопожатие.
А рядом с ней – лысый с седыми усами старик. Просторный твидовый пиджак, широкие удобные брюки. Тот же перстень с Посейдоном, но пальцы узловатые, дрожащие. И чуть растерянный взгляд.
«Она вампир, – шепнул я хозяйке. – Даже страшно».
«Сашенька? Что такое?»
«Посмотри на ее мужа. Ему же сорок семь самое большее».
«Кому сорок семь? – изумилась хозяйка и тут же поняла: – Ах, господи боже ты мой. Ну что ты! Того мальчика она через два года прогнала. И снова сошлась с прежним мужем».
«А перстень?» – я все-таки не верил.
«Это ее перстень, – сказала хозяйка. – Вернее, ее отца, Петра Сергеевича N».
«Точно?»
«Точно, точно. Я тебе покажу фото в книге, сам увидишь».
Нестор Липовецки умер через пять дней после того, как о его смерти написали газеты. Точнее, через пять дней после статей в аргентинских газетах и через три – после того, как с некоторой оглядкой и паузой об этом сообщили здешние «Меркурио» и «Диарио».
Все было очень запутано.
В одних газетах писали, что он просил разрешения вернуться на родину, ибо стар и страдает от ностальгии. Цитировали покаянные фразы и удивлялись, что он способен так унижаться. В других газетах публиковали его тайные записки: что он вернется сам и наведет порядок. Изумлялись, что он совсем уже потерял чувство реальности.
Но через пять дней он все-таки умер, и об этом сообщили сначала здешние «Диарио» и «Меркурио», а потом уже аргентинские газеты. Пока без комментариев. Потому что полицейские коммюнике были весьма туманны и запутаны – как и вся жизнь покойного Липовецки.
– Он обнищал, – сказал адвокат Мануэль Дюран. – Нищета – причина депрессии. Депрессия – причина самоубийства.
– Расскажи это рабочему классу! Или индейцам! – возмутился Игнасио Кава, детектив на пенсии. – Расскажи им, что человек, у которого особняк на Коста де Луна, – что он нищий!
Они сидели за столиком уличного кафе. Был полдень. Площадь была пуста. Монах открыл дверь маленькой часовни, что-то там сделал – наверное, зажег лампадки – и вышел.
По площади проехал грузовик с солдатами.
Снова стало тихо.
– Пишут: застрелился, – сказал адвокат Дюран, разглаживая газету. – В голову. В правый висок. Но пистолет был в кабинете, а тело нашли в спальне. Бывает. Застрелился в кабинете. Смертельно раненный, побежал в спальню…
– Тогда должна быть кровь на полу и на костюме, – сказал детектив Кава.
– Про следы ничего не пишут. Наоборот. Пишут: никаких следов.
– Может, его несли на руках? Тащили по ковру? Как говорил Эдмон Локар – нет контакта без следа. Липовецки был толстый. Сто тридцать кило самое малое. Кто его тащил? Где следы? – заволновался детектив.
– В доме не было ни одного человека.
– Погоди. А кто его нашел в спальне?
– Слуги, – сказал адвокат Дюран. – Вот, слушай: «Повар передал камердинеру завтрак на подносе, камердинер подошел к дверям спальни, слегка толкнул дверь, дверь не поддавалась, он позвал горничную, попросил подержать поднос и стал ломать дверь. В спальне поверх застеленной постели он обнаружил тело своего хозяина».
Детектив Кава зло засмеялся:
– То есть слуги – опять не люди? Возврат в семнадцатый век!
Адвокат Дюран отмахнулся и продолжал:
– Думаю, на самом деле он отравился. А про пулю – для красоты. Говорят, Гитлер тоже отравился, а пулю потом придумали. Честь офицера и все такое.
– Кому нужно спасать честь этого типа? И зачем ему травиться?
– Тоска по родине. Он же писал в Аргентину, ихнему президенту.
– Глупости, – сказал детектив Кава. – Липовецки был наполовину кечуа, они вообще не знают, что такое родина, в нашем смысле. А по отцу он поляк. Полжизни прожил в Польше. Он работал с этим, как его, Хосе Посудски.
– Может быть, Пендарецки? – усомнился адвокат Дюран.
– Пендарецки – это композитор! – сказал детектив Кава. – Мигель Пендарецки, он сочинил великую музыку, марш «Тоска по родине». Таммм, тара-ра-ра там-па-пам! – промурлыкал он и промокнул глаза салфеткой. – Моя бабушка была полька. Иногда я чувствую, что моя родина там. Липовецки писал, что это он привел к власти диктатора Хосе Посудски. А тот его потом изгнал. Это было до войны с Гитлером.
– Сколько же ему лет? – засмеялся Дюран.
– Думаю, больше ста, – серьезно ответил Кава. – Сто тридцать самое малое. Поляки живут очень долго.
– А тебе сколько? – спросил Дюран.
– Гораздо меньше! – сказал Кава. – Но толку чуть. Сбросить бы двадцать лет. Я бы раскрыл это убийство. Пришел бы с лупой, с фотокамерой, все бы осмотрел… А сейчас газету даже через лупу не могу читать, буквы пляшут.
Грузовик опять въехал на площадь, остановился.
Трое солдат и сержант спрыгнули на мостовую, подошли к Дюрану и Каве.
– Кто такие? Документы!
– В чем дело? – адвокат Дюран протянул визитку.
– Он еще спрашивает! – заржал сержант, отбросив его руку. – Документы, сказано.
– У меня пропуск, подписанный лично президентом республики! – детектив Кава достал из бумажника ламинированный квадратик картона.
Сержант прочитал. Сдвинул брови.
– Так ты, старая сука, приспешник проклятого режима?
Достал пистолет.
Детектив Игнасио Кава попытался подумать о Польше, но не успел.
Когда генерал Эктор Альфредо Шмиц по прозванию Тибурон, то есть Акула, покончил со всеми своими противниками: когда одних он перестрелял без суда; другим дал пожизненные сроки; третьих переселил в нищие шахтерские поселки; четвертых выпихнул в эмиграцию, – вот тогда он вдруг вспомнил, как был бедным студентом.
Да, он был бедным студентом провинциального университета. В любом таком городе есть свой маленький высший свет, и попасть в этот круг избранных гораздо труднее, чем в столице. Ибо столичный бомонд широк и разнообразен – напечатай за свой счет книжечку стихов или сорви аплодисменты на митинге анархистов, и завтра тебя позовут не в тот салон, так в этот. А в провинции местный высший свет держит плотную оборону.
Но молодой Эктор Шмиц не так уж хотел ходить на вечера к губернатору или в клуб «Меркурио».
Тут было другое – девушки.
Эктору Шмицу даром не нужны были девушки из бара или магазина. А все университетские красавицы принадлежали парням, отцы которых были приняты у губернатора или состояли в клубе банкиров.
Это было просто и естественно. Красивые девчонки сами оказывались рядом с красиво одетыми парнями, а потом у них тоже появлялись красивые вещицы.
Рубашки Эктору Шмицу шила его тетя, у которой он жил. Пуговицы она пришивала белые, простые. Она их спарывала со старых рубашек своего мужа и сыновей. У нее была целая жестянка таких пуговиц.
Однажды Эктор Шмиц в студенческом баре близко-близко увидел рубашку одного богатого парня. Пуговицы там были совсем другие. Небольшие, но с толстым ободком, на котором было тонко выдавлено название фирмы.
Он скопил деньги и купил рубашку в английском магазине.
Пуговицы были очень красивые, но девушки этого не замечали, хотя он нарочно выставлял руку, чтоб было видно манжету и две пуговицы на ней.
Однажды верхняя пуговица оторвалась. Хорошо, на рубашке внизу была пришита запасная. Через месяц отлетели еще две. Сколько тетя ни рылась в своей жестянке, таких у нее не было. Наутро на занятии красивая девушка сказала ему:
– Оторвалась Англия? – и два раза ткнула пальцем туда, где светились тетины пуговицы.
Он дождался весны, отлично сдал экзамены и написал прошение о переводе в военную академию.
Фирменные пуговицы с английской рубашки он срезал перочинным ножиком и ссыпал в тетину жестянку. Потряс как следует, чтобы они легли на дно. А новые – то есть очень старые – пришил сам.
«Да, да, да – подумал президент Шмиц. – Я ведь обещал народу справедливость. Начинать надо с малого».
Через неделю вышел указ. В государстве вводились пуговицы пяти калибров и пяти цветов. Малюсенькие – для воротничков и дамских-детских кофточек. Маленькие – для рубашек. Крупные – для костюмов. Совсем большие – для пальто. Белые, желтые, серые, коричневые и черные. Дешевые и общедоступные. Другие пуговицы запрещались. Военные пуговицы оставались прежними.
Всем гражданам надлежало спороть и уничтожить пуговицы, которые сеяли социальную рознь и разрушали единство нации, как отмечалось в указе. За их ношение полагался штраф. За хранение – принудительные работы.
С импортной одежды прямо на таможне спарывали вредные пуговицы и пришивали правильные. Новые рабочие места, между прочим. Не говоря о новой Национальной пуговичной фабрике и Службе доставки пуговиц. В горные районы их завозили на вертолетах.
Экономика оживилась, но народ делал глупости.
В столице раскрыли подпольный клуб золотой молодежи “Botón del diablo”. В провинции крестьяне несли запрещенные пуговицы в церковь. Священники прятали их в алтаре и произносили рискованные проповеди.
«С этими мажорами все ясно, – с тоской думал президент. – Но почему простые люди тоже? Они так хотели равенства! Так ненавидели богатых!»
По просьбе жены он сделал послабление: позволил обтягивать пуговицы тканью. Любого цвета и качества! Но – правильные пуговицы, разумеется.
Подлый народ тут же придумал обтяжку на липучках. А внутри было сами понимаете что. Троих пришлось приговорить к виселице. Жена судьи ночью зарезала мужа. Прокурор подал в отставку и уехал в родную Укитальпу, где было больше всего «пуговичных церквей». Начальник полиции заболел и отправился лечиться в Штаты.
– Я чего-то не понимаю? – спросил Эктор Шмиц у жены. Она была немка, племянница его дальнего родственника по отцу. Они сидели в его кабинете.
“Bo-to-nes! Bo-to-nes!” – маршировали по улицам полоумные тетки.
– Нужен самолет, – сказала она.
– Они хотели равенства, – сказал он.
Дверь распахнулась. Вошли восемь человек. Командующие родами войск, командующие округами и начальник военной разведки.
– Прости, Тибурон, мы в штатском! – захохотал главком авиации.
Они были в куртках и брюках с наглыми пуговицами – квадратными, овальными, в виде сердечек и розочек.
– Что за цирк?! Педерасты!!! – Эктор Шмиц выхватил пистолет и успел застрелить командующего столичным округом.
Но тут же семь пуль разорвали ему череп и грудь.
Эктору Шмицу на миг показалось, что тетя застегивает ему веки на простые белые, чуть пожелтевшие бедняцкие пуговицы. Потом стало совсем темно.
“Bo-to-nes! Bo-to-nes!” – ревело за окнами.
– Botones y libertad! – сказал главком сухопутных войск.
Тело генерала Тибурона, он же президент Эктор Альфредо Шмиц, под радостные вопли толпы проволокли по улицам, дотащили до пуговичной фабрики и сбросили в бункер для бракованной продукции. Забросали белыми пуговицами и сожгли вместе с фабрикой.
Его жена в суете сумела спрятаться.
Потом вернулась в Европу и в берлинском кафе рассказала мне эту историю.
Такая вполне ухоженная дамочка под пятьдесят.
– Я совсем сумасшедшая, – сказала она на прощанье. – Но это ничего.
– Конечно, ничего, – сказал я.
Один мой приятель – вернее сказать, младший товарищ – недавно женился на журналистке.
Съездили в свадебное путешествие.
Вернулись в Москву в пятницу вечером.
Суббота.
Она с раннего утра за компьютером.
Он проснулся, вместе выпили кофе, чмок-чмок, она снова за работу.
Где-то часам к трем он проголодался, но до половины пятого терпел.
Без четверти пять он все-таки спрашивает:
– Милая, а когда мы будем обедать?
Она, не поднимая головы, отвечает:
– В прихожей под зеркалом полный кошелек денег, внизу через дорогу полный магазин еды… – и дальше печатает.
«Вот так!» – с горечью сказал мне приятель.
«Ну, и что ты сделал?» – спросил я.
«Как то есть что? – сказал он. – Купил куриных грудок и овощей, курицу в духовке запек и салат настриг…»
Когда я рассказал эту историю своим друзьям, они стали возмущаться, удивляться и спрашивать:
«Как же это получилось, что они друг о друге ничего не знали?» «Что, они не жили вместе до свадьбы, что ли?»
Да конечно, знали! Но, как выяснилось, не всё.
Далеко не все пары ведут общее хозяйство до брака. То есть живут настоящей семейной жизнью, когда складываются общие привычки и общий бюджет. Я не знаю, какой процент будущих семейных пар живет вот так. Но почему-то уверен, что не 100 % и даже не 75 %. Может быть, половина. Или даже меньше. А в меньшую половину попадать – не обязательно.
Конечно, эта парочка, про которую рассказ, женихалась примерно полгода.
Они ходили в кафе. Вместе ездили отдыхать, и еще пару раз – он на конференцию, а она с ним, якобы от газеты. Вот так они сумели ловко все устроить.
Но в туристических поездках – пансион и кафе, а на выездных конференциях и вовсе трехразовое питание за счет принимающей стороны.
Конечно, он много раз, после вечера в кафе, провожал ее и оставался у нее, и она кормила его завтраком: яйца всмятку, поджаренные кусочки хлеба, кофе со сливками.
А когда он, случалось, проводил у нее целый уик-энд, она готовила отличный обед и превосходный ужин. Умела ведь.
Но приятные дни вдвоем и семейная жизнь – вещи разные.
Да и вообще ерунда все это.
Вот другой мой приятель давным-давно рассказывал:
«Мой дедушка был прапорщик, георгиевский кавалер. А моя бабушка была сестрой милосердия.
Они познакомились в 1915 году на фронте. Через год обвенчались.
А в 1968 году развелись.
Не сошлись характерами».
В половине шестого утра приснилось. Встал и записал.
Передо мной на столе – целая кипа книг в мягких белых обложках. Похоже на толстые общие тетради в тонком картоне. Беру верхнюю. Она называется «Сурвинов». Какое странное слово! Раскрываю на первой странице. Напечатано: «Сурвинов». Ниже: «Роман». Еще ниже: «Москва» и вензель издательства. Ни имени-фамилии автора, ни года издания.
Раскрываю. Книга напечатана на линованной бумаге – наверное, чтоб на самом деле было похоже на тетрадь. Но буквы нормальные, печатные.
Начинаю читать.
Сурвинов – это фамилия героя.
Написано странным, чуть «андрейплатоновским» языком. Начинается так:
«Сурвинов прибыл в Питер на пароходе. Пароход был железный и холодный, как мертвая мамка солдата, с которым Сурвинов весь долгий морской путь сидел рядом на палубе. Денег у Сурвинова было только на палубный билет, а солдата везли так – за военные заслуги. Солдат был старый, но рассказывал, как был совсем молодой, годков четырех, и его мамку убило осколком бомбы, и он лежал рядом, дивясь, как быстро она холодеет.
– Чего дивного? – сказал Сурвинов. – Зима была? Ветер был?
– Ну! – сказал солдат.
– Вот, – сказал Сурвинов.
Солдат, однако, рассказал, что долго так лежал, думая, что мамка все же оживет, и растеплится, и согреет его. А когда она совсем остыла, он, чтоб самому не закоченеть до окончательной гибели, решился отползти и полз, пока его не подобрал уж он не помнит кто. Это было не на этой войне, а на другой, то ли на позапрошлой, то ли еще раньше.
“Всегда воевали, и не понятно, которая война тут одна, которая – другая или третья”, – так подумал про себя Сурвинов, но не сказал, потому что солдат сказал совсем то же самое. Почти слово в слово. Только вместо “не понятно” сказал “не знаю”.
– Ученые люди знают, – сказал Сурвинов.
И добавил:
– Ученый человек определил: война – гиена истории.
– А? – спросил солдат.
– Такой зверь, на югах живет. Подъедает всякую падаль, – сказал Сурвинов и напугался, что солдат полезет драться, обидевшись за себя и за свою мамку. Но солдат только вздохнул:
– На югах теперь, эх! Тепло и культурно! Пробиться бы на юга…
Тем временем пароход пристал, и по палубе пошли карантинные в мундирах, так что болтать было некогда, а надо было доставать паспорт».
Дальше – больше.
Карантинные чиновники были для того, чтоб не пускать лишних людей в Россию. Потому что Европа была проклятым голодным и холодным местом, где люди только и знали, что воевали – страна со страною, город с городом, язык с языком. Резали друг дружку без пощады и вырезали бы совсем уже давно, да только европейки приспособились в глубоких землянках рожать без перерыва, и обыкновенно двойнями и тройнями. У того солдата, к примеру, было шесть живых братьев и две сестры, тоже живые и подросшие: уже нарожали ему полтора десятка племяшей. А всего у мамки было то ли двенадцать, то ли пятнадцать, да остальные померли.
Но если кому невмоготу была такая жизнь или от природы он был умный и ловкий, то непременно хотел пробиться на юга, либо к туркам, либо к арабам, либо к неграм в жаркую хлебную Африку. В Индию, в Китай – да мало ли цивилизованных стран!
Но это было трудно. Во всех местах, где можно было пробраться на юга, была особая стража из местных. В Испании они назывались «герильерос», в Италии – «мафиози», в Греции – «клефты», в балтийских странах – «лесные братья», на Украине – «партизаны», в южных концах России, где проход к Кавказу и Каспию, – «казаки». Всю эту охрану кормили и вооружали цивилизованные страны. Боялись, что Европа к ним понаедет и начнет рожать и бандитничать.
Россию же особенно охраняли потому, что это была срединная страна, между Европой и цивилизованным миром. В России была единственная дверь – у города Казани, – откуда можно было законным путем попасть в нормальную страну, хоть к туркам, хоть к арабам.
Так что въезд в Россию был один – через Питер.
Так что Сурвинов перебрался через Неву, пошел сначала по Невской улице, а там свернул на Московскую.
Он шел на Москву с надеждою добраться до Казани.
На одной ночевке его положили спать в сарай. Там в углу была стопка старых тетрадок. Он взял верхнюю. Зажег огарок. Раскрыл. Было русскими буквами, но по-турецки. «Владимир Соловиов. Рус фикир». От страничек сильно пахло скипидаром. Сурвинов по-турецки едва разбирал, да и было непонятно. Идея? Какая у русских идея? Видать, этот несчастный Соловиов писал по-турецки, чтоб его услышали в цивилизованном мире, а скипидаром набрызгал, чтоб жучок не пожрал. Сурвинову стало жаль стараний безвестного Соловиова, и он сунул эту тетрадку себе в мешок. А остальные даже не раскрыл…
Мне стало жаль, что Сурвинов не взял с собою остальных сочинений русского философа. Библиограф и архивист проснулся во мне, и от досады я сам проснулся.
На третий день дождя кончились сигареты, и Наташа решила выйти из дому, дошлепать до магазина. Заодно посмотреть, что за куча вдруг появилась около калитки. Кажется, вчера появилась. Или позавчера?
Позавчера звонил ее ухажер. Она произнесла в уме это слово и рассмеялась – первый раз за эти дни.
Она уехала на дачу, чтобы немножко «полежать в норе, зализать раны», – так она сказала своей подруге, которая знала, что произошло.
Хотя ничего особенного не произошло. Человек, с которым она жила последние полгода, – ее бросил. Бросил неожиданно и даже как будто нарочно, чтоб сделать больно – на глазах у всей тусовки. Но это с ней довольно часто случалось, потому что она все время влюблялась внезапно и безоглядно, будь что будет – ну и, конечно, бывало разное. Вернее, одно и то же. Она рыдала, напивалась, просиживала ночи у подруг, и даже один раз всерьез решила повеситься – но в таком висельном настроении приехала на пустую дедушкину дачу, и как рукой сняло. С тех пор она пересиживала такие дни на даче. Брала с собой работу, и через неделю – как новенькая.
А ухажер все никак не мог понять, что ему не светит. Сегодня опять позвонил и сказал: «А я знаю, где ты. Что привезти?» Она нажала отбой.
Однако надо было идти за сигаретами.
Наташа надела куртку и какую-то дурацкую дождевую шапку, дедушкину. Кажется, такая шапка называлась «зюйдвестка». Зонтов она не любила.
Сошла с крыльца, пошла к калитке и вдруг увидела, что там, за кустом, спиной к ней сидит человек. Это была никакая не куча, это человек сидел на траве, раскинув руки и запрокинув голову в вытертой ушанке. Из его руки выпал пистолет. Наташа остановилась. Вытащила мобильник, стала соображать, куда звонить – 02 или 911. Сделала еще несколько шагов и громко плюнула: это было чучело. Старый ватник, штаны и варежки, все набито соломой. В шапку был вкручен соломенный жгут и пришпилена большая фотография ухажера. Пистолет был детский, пластмассовый.
– Тьфу! – Наташа пнула чучело ногой и подумала, что надо ждать солнца и жары, чтоб эта гадость высохла и можно было ее сжечь.
Вышла за калитку, прошла буквально полсотни метров. Ее нагнала машина.
– Девушка, вас подвезти до сельпо? – это был ухажер.
– Шутник, – сказала Наташа. – Мадам Тюссо на полставки.
И пошла дальше.
Он выскочил из машины, повернул ее к себе и вдруг сильно обнял ее, прижался к ней, так, чтобы она все почувствовала.
– Не надо, – сказала она. – Я тебя не люблю. Я вообще никого не люблю.
– Если ты никого не любишь и все время меняешь мужиков, почему среди них, в этой… в этом… – он запнулся, – в этом ряду нет места для меня? Чем я хуже? Чем?! – он почти кричал.
– У тебя сигареты есть? – спросила она.
– Есть, – сказал он.
Она взяла его за руку и повела в дом.
Они все сделали в прихожей, почти не раздеваясь: он не мог терпеть.
Потом она сказала, натягивая брюки:
– Ну, все, езжай. И оставь мне сигареты.
– У меня в машине блок.
– Принеси три пачки, и пока.
– Недорого, – сказал он.
– Сущие копейки, – кивнула она.
– Ты никого не любишь, – сказал он. – Бывает. Типа скорбное бесчувствие. А вот ты когда-нибудь сможешь полюбить? Не меня, нет, куда мне! Кого-нибудь. А?
– Мечтаю полюбить, – сказала она. – Я не знаю, какой он будет, умный-богатый или полное ничтожество. Но я обомру от покорности, понимаешь? И мне захочется мыть полы в его доме…
– А? – растерянно спросил ухажер. – Как?
– Я буду мыть полы в его доме, я буду ползать на коленях, выжимать тряпку в ведро и кончать от счастья…
Вдруг он схватил ее за горло.
– Пусти… – она захрипела. Он держал крепко.
– Ваша честь! – он откашлялся. – Почему я совершил это ужасное преступление? Где причина? Причина глупая, смешная. Половая, хи-хи-ссс… Я не прошу снисхождения, но я хочу, чтоб вы меня поняли. Трагедия в трех действиях. Действие первое. Мне двадцать два. Я влюбляюсь. Делаю предложение. Отказ. «Ты очень хороший, но… Мне нужен другой человек. Чтоб я мыла полы и была счастлива». Странно. А я-то думал, что буду помогать жене… а с годами, глядишь, на уборщицу заработаю… и что это будет ей приятно. Ну, нет, так нет. Действие второе. Мне двадцать шесть. Моя подруга в порыве интимности говорит о своем бывшем: «Я была на все готова, чтоб только он со мной остался, я полы мыла, вот этими руками» – и показывает свои пальчики с маникюром… Ладно, совпадение. И вот – действие третье. Мне тридцать два… Но почему не я, ваша честь? Я делаю подарки, целую ручки-ножки, встречаю-провожаю, готов всю жизнь, в радости и в горе, пока смерть не разлучит, я умный, сильный и богатый, а этой суке нужно какое-то говно, которому она полы будет мыть. Поэтому я ее задушил, а для верности зарезал! – он вытащил левой рукой складной нож; со щелчком вылетело синее лезвие. – А сначала исполосовал ей рожу… – и он уколол ей щеку острием ножа; бусинка крови покатилась вниз, оставляя бледно-алый след. – Я не прошу снисхождения, ваша честь, – у него челюсти свело от ярости.
– Милый, – вдруг просипела она. Он чуть отпустил ее горло. – Милый, дорогой, любимый, прости, я люблю тебя, – шептала она, – я обожаю тебя, я хочу быть твоей рабыней, я буду мыть тебе полы…
– Сегодня, – сказал он. – Сейчас.
– Да, да, да, – она заплакала. – Сейчас и всегда.
Он взял ее за шкирку и повел к машине.
Ехали молча.
У большого магазина он остановился.
– Пойду куплю ведро и тряпку, – сказал он.
Посмотрел на нее. Послюнил палец и стер след крови с ее щеки. Она схватила его руку и поцеловала. У него вдруг задрожали губы.
– Прости меня, – он обнял ее. – Я совсем с ума сошел. Прощаешь? Не надо никаких полов, поехали домой…
– Все равно купи ведро и тряпку, – прошептала она. – Ты же обещал…
Он поцеловал ее.
Скрылся в дверях магазина.
Наташа вылезла из машины, огляделась, подняла руку. Остановился битый таджикский «жигуль», приоткрылось окно:
– Куда ехать?
Она сказала адрес и цену. Водитель кивнул. Она села.
Дело было в конце сороковых. Народного художника РСФСР, академика живописи, лауреата Сталинской премии Бориса Ароновича Нехамкина поймал в коридоре его коллега Игорь Петрович Риттер. Он был художник по чашкам и блюдцам, а Нехамкин писал портреты вождей, но оба они состояли в правлении московского союза, и вот там-то, после заседания правления, Риттер его и поймал.
– Простите, Борис Аронович, я понимаю, как вы заняты, но… Есть один молодой художник… мой сын… Буквально пять минут… – Риттер держал в руках папку.
В коридоре стояли пыльные бархатные кресла, сбитые по три.
– Присядем, – сказал Нехамкин.
Риттер раскрыл папку, стал доставать рисунки.
Это была странная, непривычная графика. Низколобые полуголые мужчины, обнаженные женщины в распахнутых позах, с порочными взглядами и красной подцветкой в самых непристойных местах; изломанные, множественные ракурсы, будто бы одна фигура с разных точек – профессиональный взгляд Нехамкина сразу отметил это, – но очень мощно, оригинально и даже мастеровито.
Нехамкин был художник с «животным талантом живописца», как он однажды подслушал о себе. Верно. Он красиво месил и мазал. Лучше всех умел написать политый дождем асфальт, запотевший графин, тусклое золото орденов на груди маршала, дымок трубки, обтекающий усы вождя. Он это знал о себе и гордился собой, но чувствовал также, что никогда ничего не придумает в смысле композиции. Не говоря уже о замысле, о новой идее картины.
Эти рисунки его задели. Он хмыкнул. Сказал:
– Н-да. Необычно… – а потом нагнулся к Риттеру и что-то шепотом ему сказал.
Наутро Риттер отнес в МГБ заявление, в котором говорилось:
«…с целью проверки бдительности представил ему копии рисунков австрийского буржуазного упадочного художника Э. Шиле, сказав, что это рисунки моего сына. Мой сын Николай, являясь студентом Училища имени Баумана, изготовил их по моей просьбе. Гр. Нехамкин заявил, что это необычный талант, которому не будет места в СССР, и посоветовал моему сыну совершить побег на Запад, где, по словам гр. Нехамкина, его ждут высокие заработки и признание…»
Но напрасно!
Напрасно, ибо Борис Аронович Нехамкин, приехав домой на служебной «Победе», не стал отпускать шофера, а, не снимая пальто, присел за письменный стол и написал:
«…с целью провокации представил мне копии рисунков австрийского буржуазного упадочного художника Э. Шиле, сказав, что художник – его сын. Дабы не спугнуть провокатора, я притворился, что не понял, кто автор рисунков. Но сказал, что его сын, скорее всего, страдает необычным психическим расстройством и что в СССР места таким извращениям нет, разве что на загнивающем Западе процветают подобные, с позволения сказать, художники…»
Потом спустился вниз и велел ехать на Лубянку, в приемную МГБ.
Поэтому следователь Карасёв, вызвав к себе Риттера, долго материл его и тыкал носом в заявление Нехамкина, больно сжимая ему затылок своими крепкими пальцами. А потом поехал в мастерскую Нехамкина и сказал:
– Дорогой Борис Аронович! Риттер наш внештатный сотрудник, но, как оказалось, полный идиот. Вы уж простите нас, не говорите товарищу Абакумову, – и Карасёв кивнул на портрет генерал-полковника, стоявший на мольберте. – А с этим болваном Риттером мы уже сегодня расстались, отобрали подписочку о неразглашении.
– Ладно, ладно, черт с ним! – засмеялся Нехамкин и пожал следователю руку. Он говорил «чорт», сильно ударяя на «о».
Но через пару лет следователь Карасёв подготовил дело на Нехамкина как на буржуазного космополита и агента международных сионистских кругов.
Нехамкина отовсюду выгнали, но не арестовали и не судили, потому что менять сотню лучших портретов вождя и маршалов было себе дороже. Его назначили учителем рисования в город Невьянск, Свердловской области, но до места он не доехал, заболел воспалением легких и скончался в свердловской горбольнице.
Игорь Петрович Риттер с женою Антониной Сергеевной пошли на похороны Сталина. Они жили на Сретенке, поэтому двинулись по Рождественскому бульвару к Трубной, и там их раздавила толпа.
Следователя Карасёва расстреляли вместе с Рюминым.
Остается Коля Риттер.
Перерисовка вывихнутых фигур Эгона Шиле сильно стукнула его по мозгам. Он ушел из инженеров и стал вольным художником. В оттепель общался с лианозовцами, ходил в студию Белютина. От него остался целый шкаф рисунков и целая антресоль картин, и сейчас они, представьте себе, неплохо продаются.
В общем, внучка довольна.
Хотя любой этюдик Нехамкина стоит вдесятеро дороже.
Восьмиэтажный дом был весь в мемориальных досках. Нина Юрьевна занимала целый этаж. Там на этаже было по две квартиры – пятикомнатная и четырехкомнатная. Так вот, они обе были ее. На площадке были две двери, но внутри все было соединено.
– А вот так! – говорила Нина Юрьевна молодому архивисту по имени Дима Круст. Этот Дима приходил к ней разбирать нотные рукописи из домашней коллекции: отец Нины Юрьевны был знаменитый музыковед, академик, лауреат Сталинской премии.
– А вот так! – рассказывала Нина Юрьевна. – А мама была народная артистка СССР и лауреат ажно трех Сталинских премий. Но они с папой не были расписаны. А когда построили этот дом для работников науки и искусства – то папа и мама получили каждый по квартире! Ну, а потом уже расписались, проделали дверь и все такое… Это я, Димочка, к тому, что люди искусства не по облакам бегали…
Нине Юрьевне было за шестьдесят: худая, с короткой стрижкой, в огромных дымчатых очках и с двумя кольцами на левой руке – большой бриллиант и пятицветная камея.
Иногда Нина Юрьевна говорила: «минуточку» – и скрывалась за дверью, которая вела вглубь квартиры.
Когда она выходила, Дима смотрел на фотографию на стене.
Там была обнаженная молодая женщина. Она сидела, положив ладонь на острую коленку, развернув худые плечи. Это была дочка Нины Юрьевны. Хотела стать художницей, потом – фотомоделью, Нина Юрьевна рассказывала. А потом заболела. Потеряла речь. Не выносит света. Не читает, не слушает радио. Третий год сидит в темной комнате. Почти ничего не ест. Нина Юрьевна горестно промокала глаза, чуть приподняв свои громадные непрозрачные очки.
Однажды Нина Юрьевна сказала:
– Дима, отпустите меня часика на два? А потом я привезу чего-нибудь вкусного, и будем пировать! Идет?
– Идет, – сказал Дима, не поднимая головы от старинной тетради.
– Если там будет шум или стук, – Нина Юрьевна показала на дальнюю дверь, – не обращайте внимания. С ней ничего не случится. Обождет. Она уже ела и пила. Ходить в унитаз, простите, она сама умеет. Ну, пока!
– Да, да! – кивнул Дима, погруженный в выцветшие строки.
Хлопнула дверь. В квартире была мертвая тишина. Но вдруг, через полчаса примерно, он почувствовал в глубине квартиры какое-то движение. Встал, приложил к двери ухо. Явственно услышал легкие шаги – взад-вперед. Он обернулся, посмотрел на фотографию. Какая она красивая! Он взялся за ручку двери. Там был темный коридор. Дальше – почти совсем темная комната, с плотными гардинами. И еще одна дверь. Приоткрыл. Темнота, едва освещенная зеленой лампочкой, как в радиоприемнике. Расстеленная кровать. На кровати – тощая голая девушка, стриженная почти наголо.
Она протянула к нему руки.
– Как тебя зовут? – спросил Дима и вспомнил, что она немая.
Она вскочила, обняла его и стала расстегивать все его пуговицы.
Он понимал, что не надо этого, но ничего с собой не мог поделать. Она была худая, гладкая, сильная и горячая. Когда все кончилось, она вдруг стала хихикать и пальцами делать козу. Он встал. Обтерся уголком простыни. Оделся. Вышел, не оглядываясь.
Сел за стол. Достал из пиджака сигареты, закурил.
Минут через сорок вошла Нина Юрьевна.
– Здесь нельзя курить! – сказала она. – У нас курят на кухне, – всмотрелась в него и вдруг провела рукой по его встрепанным волосам. – В чем дело?! – заорала она. – Ты был там? Ты… ты изнасиловал больную? Ты изнасиловал слабоумную, подлец, подонок, мразь!
Она схватила его за руку и потащила туда.
Распахнула портьеру. Зажгла свет.
Он увидел пустую смятую постель.
Нина Юрьевна взяла с туалетного столика свои кольца – бриллиант и камею – и надела на левую руку.
Он и не заметил, что она вернулась без колец.
– Я пойду, ладно? – сказал он.
– А как же пировать? – засмеялась Нина Юрьевна. – Там в холодильнике торт, я утром купила. Так что пойдите на кухню. Или – пойди?
– Стасик, я тебя увольняю, – сказала Маргарита Романовна, вдруг перейдя на «ты».
Он как стоял у ее кровати, так и сел на табуретку, и только и нашелся, что глупо спросить:
– За что?
Маргарита Романовна была пожилым человеком, за которым ухаживал Стасик в качестве сиделки, ну и еще мелкие медицинские дела типа уколов.
Стасик, когда нанимался, не знал, что это будет женщина. Он просто позвонил по объявлению: «Уход за пожилым человеком».
Стасик учился в медицинском институте, но был очень брезглив, и ему иногда казалось, что он вообще неправильно выбрал профессию. Не любил дряблое, изрезанное плохо заживающими ранами, расцвеченное синяками от уколов, истыканное катетерами, усеянное сыпью и перекрученное распухшими венами, а то и пахнущее потом или гноем тело. Больному человеку очень сочувствовал и стремился помочь, а больное его тело терпеть не мог. Сглатывал тошноту.
Так вот же! Пусть это будет суровое самовоспитание – наняться сиделкой к лежачему больному. Поскольку он уже проучился четыре года из шести, бросать уже смысла не было, а становиться не врачом, а медиком-биологом или что-то в этом роде – тоже не хотелось: деньги совсем не те.
А деньги, кстати, были нужны. Не только в будущем, но и прямо сейчас: съездить на десять дней в Италию. С девушкой. Отдохнуть в конце августа.
Поэтому он позвонил по объявлению.
Большая квартира в роскошном районе – на Остоженке. Правда, дом совсем старый. Но хороший ремонт. Видно, люди не бедные, и плату предложили серьезную. Было лето, поэтому Стасик нанялся на полтора месяца – с первого июля по пятнадцатое августа. Им – то есть внукам Маргариты Романовны – это и было нужно, потому что их постоянная сиделка попросилась в отпуск.
Маргарите Романовне было без двух лет девяносто. Сухонькая легонькая старушка. Лежала на спине. Мурлыкала песенки. Или спала. Ходила в туалет сама – но ее надо было поднять и донести до унитаза. А потом пересадить на биде и наладить воду. Потом подать полотенце и отнести назад. Иногда просила почитать вслух – что-нибудь, хоть газету. Но тут же засыпала. Стасик проводил у нее шесть дней, кроме воскресенья.
И вдруг на четвертую неделю: «Я тебя увольняю!»
Стасик понимал, что не она его нанимала, не ей и увольнять. Но он понимал также, что вряд ли ее внуки будут держать его против ее желания. Но и терять восемнадцать тысяч в неделю тоже не хотелось.
Поэтому он переспросил:
– Маргарита Романовна, а почему? Что вас не устраивает? Я исправлюсь.
– Мне неловко, что ты сажаешь меня на горшок, – сказала она.
– Ну, что вы, Маргарита Романовна! – улыбнулся он. – Ведь же три недели было все нормально?
– Зови меня на «ты», – сказала она. – Просто Малгоша.
– А? – спросил он.
– Я все время вспоминала, откуда я тебя знаю, – сказала она. – Мы встретились в сорок первом, в начале лета. Мне было пятнадцать. Станиславу – восемнадцать. Он был как ты. Или ты как он. Я вспомнила сейчас. У него был велосипед.
– У меня тоже есть велосипед, – сказал Стасик.
– У него был велосипед «Опель», – продолжала Маргарита Романовна. – Он посадил меня на раму. Мы переехали Каменный мост. Меня зовут Малгожата Мазовецкая. Станислав был тоже поляк, по отцу. Мы выехали на Варшавское шоссе. Не то чтобы вслух сказать! Подумать было страшно, что нам хочется в Варшаву. Мы вернулись обратно. Все равно Варшава уже была под немцами. Потом он ушел на войну. Поэтому я тебя увольняю.
– Завтра суббота, – сказал Стасик. – Последний день недели я могу отработать?
Но Маргарита Романовна задремала и не ответила.
Назавтра Стасик зашел к ней в комнату, не снимая кроссовок.
– Малгоша, – сказал он. – Ну-ка, встали.
Он поднял ее на руки, вынес из квартиры. Вызвал лифт.
У подъезда стоял велосипед.
Стасик усадил ее на раму, взобрался сам. Оттолкнулся, поехали. Выехали из переулка, спустились к Волхонке, чтоб ехать к Каменному мосту.
– Что это там строят? – спросила Маргарита Романовна, поглядев направо.
– Малгоша, ты что, это же Дворец Советов! – ответил Стасик.
Они съехали с моста, въехали на Полянку, дальше Люсиновская и Варшавское шоссе, и больше их никто никогда не видел.
Ни внуки Маргариты Романовны, ни родители Стасика, ни даже девушка по имени Алиса, с которой Стасик собирался в конце августа съездить в Италию.
На окраине зауральского города, на вещевом рынке, то есть на барахолке, среди прочих торгующих сидела тетка в синем берете поверх серого платка. Тетка была очень здоровенная и поэтому сидела на двух деревянных ящиках. Перед ней на рыбачьей сети были разложены вещи на продажу: джинсовые брюки вытертые, джинсовые брюки поновей, свитер совсем новый, портативный магнитофон «Весна», десяток кассет и книжка Б. Пастернака «Воздушные пути». Рыбачья сеть тоже продавалась – к ней была пришпилена бумажка с надписью «10 р.».
Подходили люди, приценялись к новому свитеру. Говорили, что таких джинсов в магазине навалом, никто не берет. Тетка огрызалась, отпускала шутки насчет фигуры покупщика. Мальчишка протянул было руку к магнитофону. Тетка его шуганула. Потом подошла девушка. Вернее, девочка. Класс девятый, не старше.
– Пастернак – это стихи? – спросила она.
– Двадцать рублей, – сказала тетка.
– Можно посмотреть?
– Вперед руки оботри!
– Они чистые, что вы! – и девочка протянула ей ладошки, как в школе, где санитары проверяют чистоту.
– Двадцать рублей, тебе сказано, – усмехнулась тетка. – Алешка в Москве за двадцать рублей купил. А сколько она на самом деле?
Девочка взяла книжку, обрадовавшись такой возможности. Посмотрела сзади.
– Два рубля двадцать копеек.
– Сейчас скажешь – спекуляция, спекуляция! А если Алешка в Москве двадцать рублей отдал? Я вот штаны за полсотни отдаю, возьми, сделай милость, а в магазине они по сотенной. Это, значит, не спекуляция! А если я Алешкины деньги вернуть хочу, это что, спекуляция, значит? – и тетка обиженно стала перетряхивать джинсовые брюки и свитер.
– А я думала, что Пастернак – это стихи, а здесь рассказы и повести, – сказала девочка.
– Все равно двадцать рублей, – сказала тетка. – Хоть стихи, хоть что хочешь, – она снизу вверх поглядела на девочку. – Деньги есть – бери. Нет – тут не читальный зал.
Потому что девочка уже начала читать книжку.
– Да, да, – кивнула она. – Да, да, сейчас, конечно, – и продолжала читать.
Тут тетка немножко отвлеклась от девочки, потому что нашелся покупатель на джинсовые брюки. Его жена уговорила, и он купил. Он даже примерял, а жена держала куртку вокруг него, как на пляже. Покупатель так обрадовался обновке, что решил купить еще и свитер, и жена тоже была не против, но денег не хватило. Тогда другой мужик, видя столь бойкий торг, ухватился за свитер и купил. А девочка сначала стояла, потом присела на корточки и все читала книгу.
Тетка покосилась на нее, но ничего не сказала. Тем более что подошли трое парней и стали пробовать кассеты. Там был Высоцкий и «Модерн Токинг». Они взяли два «Модерн Токинг» и одну кассету с Высоцким.
– Книжка тоже продается, – сказала тетка новому покупателю, который подошел и стал ругать магнитофон «Весна».
– И почем? – покупатель забрал книжку у девочки, но пальцем заложил страницу, где она читала, вежливый человек.
– Двадцать рублей, – сказала тетка.
– Ого!
– Алешка в Москве за двадцатку взял, – в сотый раз объяснила тетка. – Племянник в Москву ездил, там и купил. За двадцатку.
– «Воздушные пути» – это что, про летчиков? – спросил покупатель.
– Нет, – вмешалась девочка. – Это рассказы и повести поэта Бориса Пастернака.
Покупатель отдал девочке книгу.
– А я что, виновата? – всплеснула руками тетка. – Ну, допустим, Алешка на свои покупал. На свои, да не на свои! Покупал на свои, а кормила-то его я! А кто ж еще? Отца с матерью нет, так он у меня жил, простое дело.
Девочка так зачиталась, что села прямо на желтую выбитую траву.
– Ты… это, – сказала ей тетка, вытаскивая из-под себя один из ящиков. – На земле не сиди. А то простудишь все дела.
Девочка сквозь чтение кивнула и села на ящик.
Потихоньку настал вечер. Вечером пришел старичок в офицерских сапогах и купил сеть. Долго торговался, выторговал два рубля. Значит, сеть ушла за восемь рублей. А магнитофон не покупали ни в какую, и вторые брюки тоже. Тетка жевала хлеб и устало приговаривала, что вот, мол, кому новый молодежный магнитофон в полцены и брюки почти задаром. Потом она посмотрела на девочку. Повертела свой хлеб. Отломила горбушку почище. Протянула ей.
– Спасибо, – девочка взяла горбушку.
А тетка стала собираться. Она завернула магнитофон в непроданные джинсы и запихала все в авоську. Встала, пнула ящик ногой. Девочка подняла на нее глаза.
– Все, – сказала тетка. – Наторговались. Изба-читальня закрывается, – и она протянула руку за книгой.
– А можно, я вас провожу? – сказала девочка и книгу не отдала.
– Провожай. Запрещать не имею права.
Они ехали в тряском набитом автобусе. Тетка сидела, глядя перед собой, и думала, а девочка стоя читала, одной рукой держась за поручень, морща нос и щурясь, когда автобус кренился или подпрыгивал.
Тетка жила в Слободе, в доме-пристройке с отдельным входом.
– Ну, провожальщица, пришли, – сказала она, ключом тыча в дверь, отпирая три замка.
– Спасибо, – сказала девочка, отдавая ей книгу. – Спасибо большое, я почти все успела прочитать. До свиданья.
И пошла по улице назад.
– Ты… Это… – окликнула ее тетка. Девочка остановилась, приблизилась. – Ты, ладно уж, бери, дочитывай. Потом принесешь по адресу. – Помолчала и сказала: – Да ладно, бери совсем.
– Что вы, – сказала девочка. – Я не могу. Это же к тому же не ваша. А приедет ваш племянник, что тогда? Так нельзя, спасибо.
– Как же, приедет! – скривилась тетка. – Дожидайся… Прошлой осенью поехал рыбачить и утоп. Только этим летом нашли, схоронили. Без отца-матери, всю жизнь со мной, – помолчала, посмотрела на девочку. – А что вещи его продаю, так что же делать-то? Жить-то надо, простое дело. Бери, бери! – и она чуть не силой стала пихать книгу девочке в руки.
– Тогда тем более нельзя, – и девочка отошла на два шага.
– А звать тебя как? – спросила тетка.
– Аня.
– Меня тоже, – сказала тетка. – Пошли, тезка, чайку попьем.