Говард Ф. Лавкрафт, Август Дерлет Окно в мансарде[1]

I

Вступая во владение домом своего кузена Уилбера менее чем через месяц после его безвременной кончины, я испытывал нехорошие предчувствия — уж очень не по душе мне было местоположение дома: глухая горная ложбина у подножия пика Эйлсбери. В то же время я находил справедливым то, что приют моего любимого кузена достался именно мне. Дом, о котором идет речь, был в свое время построен старым Уортоном. Внук этого фермера, недовольный скудным существованием на истощенной, бесплодной земле, переехал в приморский город Кингстон, после чего дом долгие годы пустовал, пока его не приобрел мой кузен. Как истинный Эйкли, он сделал это без всякого расчета, повинуясь первому побуждению.

В течение многих лет Уилбер изучал археологию и антропологию. Закончив Мискатоникский университет в Аркхеме, он уехал в Азию, где провел три года, побывав в Монголии, на Тибете и в провинции Синьцзян,[2] а следующие три года поровну поделил между Латинской Америкой и юго-западной частью Соединенных Штатов. Получив приглашение занять должность профессора Мискатоникского университета, он вернулся на родину, но от должности неожиданно отказался, а вместо этого купил поместье старого Уортона и принялся переделывать его на свой лад. Прежде всего он убрал все пристройки, оставив только одну, а затем взялся за центральное здание и придал ему еще более причудливый вид, нежели тот, какой оно приобрело за двести лет своего существования. Признаюсь, что я даже не догадывался о том, насколько радикальным переделкам подверглось здание, до тех пор пока сам не стал его владельцем.

Только тогда я узнал, что, оказывается, Уилбер оставил в неприкосновенности лишь половину дома, полностью переделав фасад и одно крыло и соорудив мансарду над южной стороной первого этажа. Когда-то это было невысокое здание, всего об одном этаже и с обширным чердачным помещением, где хранилась всякая утварь, обычная для новоанглийской фермы. Ту часть постройки, которая была сложена из бревен, Уилбер в значительной мере сохранил, что свидетельствовало о его уважении к традициям наших предков — ведь к тому моменту, когда он покончил со своими скитаниями и осел в родных краях, семья Эйкли прожила в Америке без малого два столетия. Если мне не изменяет память, шел 1921 год. Через три года кузена не стало, и 16 апреля 1924 года я, согласно его завещанию, вступил во владение усадьбой.

В том виде, как его оставил кузен, дом решительно не вписывался в новоанглийский пейзаж. Лишь каменный фундамент, бревенчатое основание да четырехугольная кирпичная печная труба давали некоторое представление о его изначальном облике, в остальном же он был переделан настолько бессистемно, что казался результатом последовательных вмешательств целого ряда поколений. Большая часть нововведений, по всей видимости, была направлена на то, чтобы обеспечить владельцу максимум удобств, но было среди них одно, которое приводило меня в недоумение еще при жизни кузена, не дававшего на сей счет никаких объяснений. Я имею в виду большое круглое окно, вырубленное в южной стене мансарды, и даже не столько само окно, сколько довольно странное непрозрачное стекло, вставленное в него. Из слов Уилбера я заключил, что стекло это — изделие глубокой древности — он приобрел в ходе своих странствий по Азии. Как-то раз он обмолвился о нем как о «стекле из Ленга», в другой раз заметил, что оно «вероятно, хиадесского происхождения», однако ни то ни другое ровным счетом ничего мне не сказало; да, по правде говоря, я и не испытывал настолько сильного интереса к странствиям кузена, чтобы пускаться в подробные расспросы.

Но уже очень скоро я пожалел о своей нелюбознательности, ибо в первые же дни после переезда в дом Уилбера я обнаружил, что жизнь моего кузена протекала не в главных комнатах на первом этаже, как следовало бы ожидать, исходя из их обстановки, предлагавшей максимум удобств, а в мансарде с окном на юг. Именно там он держал свою коллекцию курительных трубок, свои любимые книги, пластинки и наиболее удобные предметы мебели; там был его рабочий кабинет, и там же хранились рукописи, связанные с предметом его исследований, которые были прерваны внезапным сердечным приступом в тот момент, когда он работал в книгохранилище библиотеки Мискатоникского университета.

Теперь наступила моя очередь переделывать все на свой лад. Прежде всего необходимо было восстановить нормальный уклад жизни в доме и начать с обживания первого этажа, поскольку мансарда с первого же взгляда внушила мне труднообъяснимую неприязнь. Отчасти это было вызвано тем, что все в этой комнате еще слишком живо напоминало мне об умершем кузене, которому отныне не суждено было ее занимать; отчасти тем, что от нее веяло чем-то холодным и нездешним. Как будто некая физическая сила отталкивала меня от нее, хотя, конечно, силой этой было не что иное, как мое собственное отношение к комнате, которую я просто не понимал, как никогда не понимал своего кузена Уилбера.

Осуществление планируемых перемен оказалось далеко не таким легким делом, как мне поначалу казалось: очень скоро я убедился в том, что «логово» моего кузена распространяет свою атмосферу на весь дом. Существует поверье, будто дома с неизбежностью приобретают некоторые черты характера своих владельцев. Если это старое здание в свое время несло на себе отпечаток тех или иных фамильных черт Уортонов, проживших в нем долгие годы, то мой кузен, переделав его на свой лад, начисто стер этот отпечаток, так что и до сих пор здесь все указывало на присутствие Уилбера Эйкли. Не то чтобы это постоянно на меня давило — просто иногда мне становилось не по себе от ощущения, будто я нахожусь в доме не один или будто кто-то или что-то пристально следит за каждым моим шагом.

Причиной этому могло послужить то, что дом был расположен в глухой и безлюдной местности, однако с каждым днем у меня росло ощущение, что любимая комната кузена является чем-то одушевленным и ждет его возвращения подобно домашнему животному, терпеливо ждущему своего хозяина, не ведая о постигшей его смерти. Вероятно, из-за этого неотвязного впечатления я и уделял комнате намного больше внимания, нежели она того заслуживала. Я было вынес из нее кое-какие предметы, в том числе очень удобное кресло-шезлонг, однако тут же вынужден был вернуть их на место. Сделать это меня побудил ряд довольно странных и противоречивых чувств: например, я вдруг понял, что кресло, показавшееся мне поначалу таким удобным, рассчитано на человека совершенно иной, нежели у меня, комплекции или что освещение на первом этаже дома хуже, чем наверху, из-за чего мне пришлось вернуть в мансарду взятые мной оттуда книги.

Одним словом, факт оставался фактом: по своему характеру мансарда известным образом отличалась от остальной части здания, и если бы не она, то это был бы совершенно обычный дом. Помещения первого этажа имели все необходимые удобства, но я не видел признаков того, чтобы ими часто пользовались, если не считать кухни. И наоборот: мансарда, вроде бы достаточно уютная, являлась таковой в каком-то другом смысле. У меня создалось впечатление, что эта комната, явно рассчитанная на одного человека со вполне определенными вкусами и привычками, использовалась не одним, а многими и притом очень разными людьми, каждый из которых оставил в ее стенах как бы частицу своей личности. Но ведь я прекрасно знал, что кузен вел жизнь затворника и, если не считать поездок в аркхемский Мискатоникский университет и бостонскую Уайденеровскую библиотеку, вообще никуда не выезжал и никого не принимал. Даже в тех редких случаях, когда к нему заглядывал я — а мне иногда случалось бывать в этих краях по своим делам, — он, казалось, с нетерпением ждал, чтобы я как можно скорее убрался, хотя и был неизменно любезен; да и я, по правде говоря, не задерживался у него более четверти часа.

Признаюсь, что атмосфера, царящая в мансарде, значительно охладила мой преобразовательский пыл. В помещениях первого этажа имелось все необходимое для нормального проживания, и потому для меня не составило особого труда выбросить из головы комнату кузена, а заодно и те изменения, которые я намеревался в ней произвести. Кроме того, я по-прежнему часто и подолгу отсутствовал, так что торопиться с перестройкой дома не было никакой нужды. Завещание кузена было утверждено, я вступил во владение имением, мои права на него никем на оспаривались.

Жизнь шла своим чередом, и я уже почти забыл о своих нереализованных планах относительно мансарды, когда ряд мелких, на первый взгляд незначительных происшествий вновь пробудил во мне прежнее беспокойство. Если я не ошибаюсь, первое из этих происшествий случилось примерно через месяц после того, как я вступил во владение домом, и было настолько тривиальным, что в течение нескольких недель мне даже не приходило в голову связать его с последующими событиями. Как-то вечером, когда я сидел и читал у камина в гостиной на первом этаже, мне показалось, будто кто-то скребется в дверь. Я решил, что это кошка или какое-нибудь другое домашнее животное просится внутрь, а потому встал и прошелся вокруг дома, проверив переднюю и заднюю двери, а заодно и крохотную боковую дверцу, оставшуюся от старой части здания. Однако мне не удалось обнаружить ни кошки, ни даже ее следов. Животное словно растворилось во мраке. Я несколько раз позвал его, но не услышал в ответ ни звука. Но как только я вернулся на свое место у камина, звук повторился. И сколько бы я ни вставал и ни выходил, я так никого и не увидел, хотя описанное повторилось раз шесть. В конце концов я так разозлился, что, попадись мне тогда эта кошка, я не задумываясь пристрелил бы ее на месте.

Событие само по себе ничтожное — я так и решил, что это была кошка, которая знала моего кузена, но не знала меня, а потому при моем появлении пугалась и убегала. Однако не прошло и недели, как повторилось примерно то же, только с одним существенным отличием. На этот раз вместо звука, который могла бы издавать скребущаяся в дверь кошка, я услышал характерный шорох, обдавший меня неприятным холодком, — как если бы что-то вроде змеи или, скажем, хобота слона скользило по оконным и дверным стеклам. В остальном повторилось все то же, что и в прошлый раз: я слышал, но не видел, искал и не находил — одни только странные, неизвестного происхождения звуки. Что это было: кошка, змея или что-нибудь еще?

Такого рода случаев, когда я слышал звуки, причиной которых могли явиться кошка или змея, было много, однако наряду с ними бывало и другое. То, например, мне слышался стук копыт, то топот какого-то крупного животного, то щебетанье птиц, тыкавшихся клювами в оконные стекла, то шелест чего-то большого и скользящего, то хлюпанье и причмокиванье. Как следовало все это понимать? Я не мог считать происходящее обычными слуховыми галлюцинациями хотя бы потому, что звуки имели место при любой погоде и во всякое время суток. С другой стороны, если бы они действительно исходили от какого-то животного, то я бы непременно увидел его еще до того, как оно исчезло в лесных зарослях, что покрывали холмы, обступавшие дом со всех сторон (раньше здесь были возделанные поля, но новое поколение кленов, берез и ясеней вернуло дикой природе некогда отобранные у нее владения).

Очень может быть, что этот загадочный цикл событий так никогда бы и не прервался, если бы однажды вечером я не удосужился отворить дверь на лестницу, ведущую в мансарду, чтобы проветрить помещение; именно тогда, в очередной раз услышав, как скребется кошка, я понял, что звук доносится не от дверей, а от окна в мансарде. Я, как безумный, бросился вверх по лестнице, не успев даже подумать о более чем странном поведении этой твари, которая сумела каким-то образом вскарабкаться по гладкой стене на второй этаж дома и теперь требовала, чтобы ее впустили через круглое окошко — единственный вход в мансарду снаружи. Так как окно не открывалось — ни целиком, ни хотя бы отчасти, — я ровным счетом ничего не разглядел, хотя отчетливо слышал, как кто-то скребется по другую сторону матового стекла.

Я ринулся вниз, схватил электрический фонарик и, выбежав во тьму жаркой летней ночи, осветил фронтон дома. Но к этому времени все стихло, и я не увидел ничего, кроме глухой стены да слепого окна, с той лишь разницей, что снаружи окно выглядело непроницаемо-черным, тогда как изнутри поверхность стекла имела мутно-белесый оттенок. Я мог оставаться в неведении до конца дней своих (и нередко мне кажется, что так оно было бы лучше), но — увы! — судьба распорядилась иначе.

Примерно в те же дни я получил в подарок от тетушки породистого кота по имени Крошка Сэм, с которым играл за два года до описываемых событий, когда он был еще котенком. Тетушку давно беспокоил мой уединенный образ жизни, и, не выдержав, она отправила мне для компании одного из своих котов. Крошка Сэм решительно опровергал свое прозвище. Теперь его следовало бы именовать Великаном Сэмом, ибо с тех пор, как я видел его в последний раз, он набрал порядочный вес и превратился в настоящего матерого котище, к чести всего кошачьего семейства. Свою привязанность ко мне Сэм недвусмысленно выражал тем, что терся о мои ноги и громко мурлыкал; относительно же дома у него сложилось двоякое мнение. Бывало, что он мирно и уютно дремал у камина, но бывало и так, что он внезапно становился совсем бешеным и требовал, чтобы я выпустил его на улицу. А уж в те минуты, когда раздавались описанные мною звуки — словно какое-то другое животное стремилось попасть в дом, — он просто терял голову от страха и ярости, и мне приходилось не мешкая выпускать его на волю. В таких случаях он опрометью мчался в единственный пристрой, сохранившийся после переделки дома кузеном, и проводил там — или где-нибудь в лесу — всю ночь, не появляясь до самого рассвета, когда голод вынуждал его вернуться в дом. В мансарду же он не ступал ни лапой!

Загрузка...