Я сказал всем:
— Дождя не будет. С Божьей помощью, найдем нынешней ночью.
Но нас было мало, от силы человек двадцать. Ликсандру с внуками, батюшка, учитель и женщины.
— Где же народ? — спросил я у батюшки.
Тот пожал плечами.
— А ты будто не знаешь. Навостри ухо!
Я прислушался. Далеко-далеко внизу привычно громыхало, разве чуть почаще.
— Это не русские, отче, — уверил его я. — Это наши. Да они к нам сюда и не полезут. Какой интерес? Им другая высота нужна, Оглиндешты. Немцы туда стянулись. Вот там и начнется заваруха, через день-другой…
Батюшка вздохнул, поплевал на ладони и глубоко всадил лопату в землю. Но копал недолго.
— Тут не может быть, — возроптал он. — Тут одни камни…
Как она услышала? Когда успела подойти? Я не чаял увидеть ее здесь этой ночью. Она осталась сидеть со Стариком. «Не хочу, чтоб он умер, не дождавшись, — так она объяснила. — Ему уже недолго…»
И вдруг ее голос раздался из-за спины у батюшки. Мы оба вздрогнули.
— Если камни, это добрый знак, отче. Так было и в Марьину ночь. Я сначала уперлась в камни.
Она еще раз пыхнула папироской и, сунув ее мне подержать, попросила кайло. Я встал в стороне, держа папиросу между пальцами. Мне было стыдно, что я уступил ей кайло. Сердце зачастило. Подошли остальные.
— Точно, должно быть здесь, — сказала Илария. — Все точно, как в Марьину ночь. — Она подковырнула кайлом большой камень. — Глянь-ка, Ликсандру.
Обернулась ко мне и забрала папиросу. Ликсандру стал разгребать землю под камнем.
— Господи, помоги. Помоги, Матерь Божья, — забормотали женщины, крестясь.
— Благослови нас, отче, — попросил Ликсандру, не разгибаясь. — Заведи молитву, чтобы он не ушел больше под землю.
— Чтоб не ушел, как вода в песок, — подхватила одна из женщин. — Как в Марьину ночь. А если он заколдован…
— Будет тебе, — оборвал ее учитель.
Ликсандру распрямился в канаве, опираясь рукой на кайло.
— Дайте батюшке сказать молитву.
Батюшка осенил себя крестом и склонил голову.
— Да поможет нам Господь обрести, что ищем. Ибо мы пропащие и гонимые. Ибо грядет лихая година, разор и голод. Не оставь нас, Господи, милостью Своей…
Мы повторяли за ним и крестились.
— Ну, с Богом! — сказал Ликсандру и снова согнулся в канаве.
— Сегодня, даст Бог, найдем, клад незаколдованный, — подбодрил его учитель. — Иначе был бы синий огонек…
Ликсандру вытащил камень и взгромоздил его на край насыпи. Булыжник был здоровенный и покачивался на краю. Учитель уперся в него руками и откатил в сторону. Ликсандру снова пустил в ход кайло. Мы все столпились вокруг и замерли. Наконец послышался вздох. Лица его мы не видели, но угадали досаду и горечь.
— Значит, не здесь, — заговорил первым батюшка. — Значит, лучше разойтись по своим местам. До света еще пять часов. Если приведет Господь, успеем, найдем.
Взмахом руки он пригласил столпившихся женщин вернуться к новой канаве, начатой две ночи назад. Как и все остальные, она пролегала от шоссе к кладбищу. Таков был совет Старика. Но женщины мялись.
— Погодите, — прошептала одна. — Слышите?
Где-то очень далеко раскатисто бухали пушки. Но было и другое: накатывал и отступал то ли стон, то ли вздох.
— Уж не умер ли Старик?
Илария испуганно стрельнула глазами в мою сторону и бегом пустилась к дому.
— Упаси Господи! — произнес батюшка, крестясь и направляясь следом за ней.
Пошли и мы.
Нет, Старик не умер. Моргая, смотрел он на лампу. Илария поправляла у него под головой подушки.
— Зажги мне свечку, — попросил он. — Пусть будет тут, возле: может, Господь окажет милость…
Батюшка тоже подошел к постели. Старик долго глядел на него, словно силясь узнать.
— Почему вернулись? — обронил он. — Испугался кто?
— Да это все они, — пробормотал батюшка. — Одна как скажет…
И кивнул мне, чтобы я объяснил.
— Им послышалось. А я им говорю: не русские это пушки. Это наши. Идут на Оглиндешты.
Старик точно так же долго глядел на меня, то ли признавая, то ли нет, и вдруг забеспокоился:
— А где Василе? Почему ушел? Кто мне сделает гроб?
— О том не тревожься, — успокоил его батюшка. — Все будет честь по чести. Как-нибудь найдем тебе в семи-то селах плотника сколотить гроб.
— Такого, как Василе, не найдете, — возразил Старик. — Такого мастера еще поискать. — Он медленно повернул голову к Иларии. — Почему Василе ушел?
— Со страху. Все в горы, и он со всеми.
— Он, верно, не знает, — сказал Старик. — Потому и ушел, что не знает?
— Чего не знает? — воскликнул я.
— Не знает, — повторил Старик еле слышно.
И закрыл глаза, как будто заснул, ясный, примиренный. Батюшка опустился на стул. У окна, глядя в темноту, курила Илария.
— Идите же! — внезапно потребовал Старик. — И найдите. А не то Господь не приберет меня. Оставит мучиться до Димитрова дня.
Ликсандру, учитель, женщины ждали нас во дворе.
— Что он? — спросил учитель.
— Велит расходиться, кто где копает. И с пустыми руками не возвращаться.
Мы пошли за батюшкой тесной ватагой, потому что женщины пугливо жались друг к другу.
Я спал тяжелым сном… Илария еле добудилась, тряся меня изо всех сил.
— Пришли, — повторяла она. — Немцы пришли.
— А золото? — встрепенулся я.
— Половина — у Ликсандру, поделим на всех, когда вернутся. А половину я спрятала под кровать к Старику.
Я протер глаза. Значит, не приснилось: клад есть. Нашла его Илария, под утро, когда остались только Ликсандру с внуками да я. Мы копали, уже плохо понимая, что к чему, когда Илария издали окликнула нас:
— Сюда! Или мне мерещится, или…
Мы перекрестились. Как подсчитал Ликсандру, там была примерно тысяча червонцев, в этом глиняном горшочке…
— Не вставай в полный рост, часовые в окошко увидят, — шепотом сказала Илария.
Пригнувшись, я добрался до походного сундука, кое-как влез в сержантский китель. На нем остался только один орден, зато самый сейчас нужный: железный крест. Когда я направился к двери, Илария, смотрясь в зеркальце, наказала:
— Если сможешь с ними объясниться, скажи, мол, ничего не знаем, не ведаем.
Да, крепко же я спал! На шоссе, наискосок от дома, стояло четыре грузовика с пулеметами в боевой позиции, у церкви — мотоциклеты. Надо же так спать! Ладонью я разгладил китель: давненько я его не надевал, больше года. Чего-то все-таки не хватало, я все время чувствовал. Но только когда открыл калитку и увидел часового с автоматом и двух офицеров, понял: не хватало пушечного гула.
— Kamerad! — издали закричал я. — Ich spreche Deutsch. Aber wenig, sehrwenig…[1]
Один из офицеров прыснул. Другой смотрел на меня испытующе: не решил ли я их подразнить?
— Мы говорим по-румынски, — бросил он. — Что тут происходит? Где люди?
— Ушли в горы. От греха подальше.
Лейтенант, который с таким аппетитом смеялся, смотрел теперь на меня дружески и очень сочувственно.
— Где ты потерял руку? — спросил он, неторопливо подходя.
— В излучине Дона. Вторая операция по окружению в излучине Дона.
— Вторая операция по окружению, — задумчиво повторил он. — Вторая в излучине Дона.
Не верилось, что он не румын, — так хорошо он говорил по-нашему. Он обернулся к товарищу.
— Как нам его поприветствовать? Как героя, как союзника, как врага, как пленного, как заложника?
Его, казалось, снова разбирал смех, но он сдержался, щелкнул каблуками и выкрикнул:
— Heil! Sieg!
Солдат дернулся, переложил автомат в другую руку и улыбнулся мне.
— Господин лейтенант у нас писатель, он у нас поэт, — начал второй офицер. — Воображение, фантазия, юмор — все при нем. Знаешь ли ты, что такое писатель, что такое поэт?
— Знаю. Проходили в школе. И стихи тоже читал. Эминеску, Александри.
— Вот-вот, Эминеску. Господин фон Бальтазар — такой же великий поэт. Он и родился, как Эминеску, на Буковине. И если он унесет ноги от русских и от военного трибунала, он станет самым великим поэтом Великого рейха!
Поэт, я угадал. Сердце снова заколотилось. Ведь я было подумал сначала, что он навеселе. Хорошо, что ошибся.
— Господин фон Бальтазар имеет воображение, имеет фантазию, — продолжал второй офицер. — Когда он увидел окопы, он сказал мне: «Леопольд, эти ямы приготовлены для нас. Видимо, они вообразили, что выиграют бой, и, чем брать пленных, решили лучше заранее приготовить им могилы».
Не сводя с меня глаз, фон Бальтазар процедил что-то сквозь зубы. Леопольд смолк, сконфуженно улыбаясь.
— Что это за окопы на краю села? — строго спросил фон Бальтазар. — Кто дал приказ их отрыть?
Я был готов к вопросу и знал, что отвечать. И все равно меня пробрала дрожь.
— Мы ищем клад! — выпалил я. — Мы люди бедные. Земля здесь плохая. Мы решили искать клад, а как найдем, поделить его по-братски, по-христиански, на сотню дворов. Только сейчас все поразбежались, подались в горы. Нас осталось мало, дело идет туго…
— Дело?
— Ну, канавы. Рытье. Только по ночам и работаем. Хоронимся от соседей. Как бы те чего… Надо найти, пока не нагрянут русские, иначе дело гиблое.
— А откуда вы взяли про клад? — поинтересовался Леопольд. — Кто надоумил?
Я криво усмехнулся, как бы решая, признаваться или нет.
— Это долгая история. У нас тут, в селе, есть один старик. Ему за девяносто. Клад ему приснился во сне, когда он был еще мальчишкой, и с тех пор все так и снится. Он говорит: «Я вижу пять крестов — значит, сначала было пять бадей, полных золота. Четыре бадьи выкопали, когда еще не было на свете наших дедов и прадедов. И оттого один крест я вижу золотой, а четыре — деревянных, почерневших. Четыре заброшенных. Те четыре нашли другие. До нас».
Фон Бальтазар снял каску и отер лоб платком. Грязным, кровавым, пыльным платком.
— Но отчего же вы столько ждали? — спросил он. И, думая, что я не понял, добавил: — Если старику за девяносто, а клад ему снится с детства, отчего вы стали искать его только теперь?
Я улыбнулся, потому что приготовил ответ, который бы его запутал. Я не хотел, чтобы он узнал про Иларию. Как она тоже увидела сон, и как подняла всех нас, и как в ту же, Марьину, ночь почувствовала клад под лопатой, но, пока подоспел Ликсандру с кайлом, клад, точно стрела, ушел глубоко в землю.
— А это мы после двадцать третьего августа, как узнали про перемирие. До тех пор народ все тянул. А тут Старик сказал: время злое подступает, теперь в самый раз.
— Теперь в самый раз… — задумчиво повторил фон Бальтазар. — Теперь в самый раз, потому что подступает злое время. Время искать клады — мир рушится… Сармизегетуза! — вскричал он вдруг, просияв лицом. — Ты знаешь про Сармизегетузу?
— Как же этого не знать? Учили в школе. Даки, наши предки.
— Однако ж они, когда рушился мир, закапывали свои сокровища. А вы раскапываете, да еще вон когда спохватились…
Я не знал, что на это ответить, и пожал плечами.
— Так Старик сказал. Говорит, надо искать клад, про черный день.
Фон Бальтазар возвел очи горе. На небе как будто бы собирались тучи.
— Ах, Румыния, Румыния! — воскликнул он, глядя поверх наших голов, поверх села, поверх холма. — Что за страна! Что за народ!.. Вы не меняетесь с течением тысячелетий. Пали боги, вас забыл Залмоксис, но пращуры все равно правят вами…
Он перевел взгляд на меня. Его глаза молниями вонзались в мои.
— Почему от вас отвернулось счастье? — прогремел он. — Почему опять крах? За что вам эта гибель без времени? — Настоящая ярость сверкала в его глазах. — Вы рухнете во мрак еще на тысячу лет. Во мрак, в пропасть, в бездну…
Он провел рукой по лицу, словно бы подавлял стон. Потом обернулся к Леопольду, обронил с горькой улыбкой:
— Schicksal![2]
— Schicksal! — откликнулся тот.
Фон Бальтазар решительно надел каску и снова остановил взгляд на мне — взгляд, обдающий теперь холодом.
— Нам нужны люди, — отчеканил он. — Динамита у нас достаточно, не хватает людей. Нам надо взорвать шоссе на Думбравы. Взорвем мы сами, а вы должны выкопать рвы по краям. Но не такие, как там у вас. Нам нужны рвы глубокие и широкие, против танков.
Я слушал и улыбался. Я завидел его издалека, и от сердца отлегло.
— А вы небось думали, что я его без домовины оставлю? — крикнул он, Василе. Остановился, подбоченясь, и похвастался:
— Я срубил для него сосну. Знатную сосну.
— Кто это? О чем он? — недоумевал Леопольд.
— Сосна для гроба, — объяснил я. — Гроб для Старика. Он при смерти. Ему под сотню лет…
Солдат таращился на нас всех по очереди, силясь отгадать, что происходит. Я решил помочь ему.
— Sarg, — сказал я. — Ein schoner Sarg fur Grofivater. Neunzig Jahre alt.[3]
Он объявил нам, что ему нужна колокольня — установить там пару пулеметов. При этом он добавил, что, если мы не соберем людей, церковь взлетит на воздух — сначала колокольня, потом клирос, потом царские врата, потом алтарь. Когда я увидел, как на колокольню понесли динамит, я повернулся к батюшке.
— Их взяла, отче. Надо покориться. Вели Ликсандру собирать народ. Раз все равно придется копать, лучше сейчас, пока нет дождя.
Я пошел к дому. В сенях меня ждала Илария. Я ее не узнал. Она была как городская. Я не умел ничего сказать и только смотрел на нее.
— Марин, запомни меня такую, как сейчас видишь, молодую и красивую… — Она тоскливо улыбнулась. — Не знаю, что со мной. Душа замлела, и свет точно померк. А если мне больше не жить, то похороните меня так, как сейчас, в этом платье и с этой ниткой бус…
— Что ты, что ты, помилуй Бог, — перебил я ее, крестясь.
— Ну вот, ты меня увидел, я тебе сказала… — Она осеклась, побледнела, спросила, понизив голос: — Что это?
— Немцы шоссе взрывают. Динамитом. Говорят, у них приказ — взорвать шоссе на Думбравы.
Она помолчала, потом взяла папиросу.
— В этом платье, — повторила. — И непременно с бусами.
Я очень хотел сказать ей что-нибудь, но не знал что.
— Когда меня в Констанце расспрашивали, я говорила: сирота я с тех пор, как себя помню, но Бог меня не забыл и послал мне названого брата. Названый, да лучше, чем кровный. Только он теперь на фронте — на фронте в России… — Она вздрогнула. — Что это, Марин? Я тоже прислушался.
— Пушки, — сказал я озадаченно. — Но не наши. И вроде не немецкие тоже. Похожи на русские.
— Ну вот, я тебе сказала, душу облегчила, а теперь — как Богу угодно. Только запомни хорошенько, в каком платье…
Я вошел следом за ней в горницу и остановился на пороге. Старик лежал тихо, с закрытыми глазами. В изголовье кровати горела свечка. Я вынул револьвер и жестом подозвал Иларию.
— Мне надо идти. Чтоб тебе не было страшно, вот, держи револьвер. Только он заряжен, знай. Смотри, поаккуратнее…
— Не то, не то, — отвечала Илария. — Я не боюсь. Ни немцев, ни русских. Просто душа замлела, вот что…
Уже подходя к церкви, я вспомнил, что мы не обсудили, как быть с кладом. Заколебался: возвращаться, нет ли. Прислонясь к единственному оставшемуся грузовику, фон Бальтазар смотрел на меня в упор, но как будто не видел.
— Это русские пушки, — сказал я ему. — Прорезались, давеча их не было.
Он смотрел все так же в упор и сквозь меня.
— Жалко шоссе, — добавил я. — Только отремонтировали.
Он не отвечал, и тогда я, пожав плечами, отошел. На колокольню я не взглянул. Я знал, что они там, с пулеметами и с динамитом.
Грохотали далекие и все равно мощные разрывы. «Двойными порциями начали», — подумал я. Остановился, вздохнул. Грузовики уехали вверх, за рощу, к Думбравам. Сколько хватало глаз, шоссе было все разбито, разворочено, как после бомбежки.
Я подошел к Ликсандру, сказал:
— Если они разворотят шоссе до Думбрав, то обратно уже пройти не смогут. Значит, отступают. Отступают в горы. Но тогда кой черт они тянули силы к Оглиндештам?
Ликсандру помял рукой лицо и в сердцах сплюнул направо и налево.
— Это ж ты говорил, что русские сюда не пойдут, что они целят на Оглиндешты. А они как раз и нагрянут сюда всей ордой…
Он еще раз сплюнул и взглянул вверх.
— Дождь собирается, — сказал я.
— Теперь давай снова его закапывай. Хорошо хоть, народ взбаламутить не успели. Знает один батюшка. А если б бабы прознали — это когда русские-то идут…
— Да хоть бы и пришли, наши будут за ними, — уверил его я.
Он взялся за кайло, замахнулся было, но раздумал и украдкой огляделся вокруг. Его внуки с учителем копали метрах в пяти-шести от нас, на пашне. Женщины и батюшка — по ту сторону шоссе. Ликсандру поманил меня поближе.
— Ты червонцы видел, Марин? — спросил он вполголоса.
Я помотал головой и скосил глаза на учителя, не слышит ли он.
— А Старик видел?
— Не знаю. Навряд ли. Илария их сразу сунула к нему под кровать, как грузовики услыхала.
— Оно и лучше, если не видел, — сказал, помолчав, Ликсандру. — Потому как это не тот клад, что ему сызмальства снится.
Я не понял, и Ликсандру, поиграв кайлом, объяснил:
— Старик бы сразу увидел, что не тот. Перво-наперво он нам говорил про бадью с золотыми, а у нас — глиняный горшок. Потом. Старику сон был еще когда, в прошлом веке. А я как взялся считать червонцы, гляжу — они почти что все новые. Есть девятьсот одиннадцатого года. А один я нашел, греческий, девятьсот тринадцатого…
Я хотел сказать: «Значит, их два, клада…» Но тут совсем близко грохнул артиллерийский залп. Мы все вздрогнули и все обернулись к долине.
— Что это, Марин? — крикнул батюшка с той стороны шоссе. — Что деется?
— Господь милостив, батюшка, — откликнулся я. — Может, какая дивизия на подходе. Может, они хотят через Думбравы зайти к немцам в тыл, когда те станут от Оглиндешт отступать. А что шоссе разбито, не знают.
Батюшка оставил лопату в земле, осенил себя крестом и пошел к нам, с трудом пробираясь по развороченной дороге.
— Застрянут они здесь, на нашу голову, — говорил он. — Еще расквартируются…
Бее бросили копать, посматривая то на нас, то вниз, в долину. Тогда заговорили пулеметы на колокольне. Они палили поверх наших голов. Попугать и напомнить, что при них динамит. Потом показались мотоциклисты. Они съехали по тропе вдоль кладбища и теперь, спешившись, шли прямо по пашне, с натугой толкая свои мотоциклы.
— Schnell! Schnell![4] — прикрикнули они на нас.
Люди взялись за лопаты. Немцы выбрались на шоссе, оседлали мотоциклы, еще раз крикнули нам «schnell», помахали рукой и покатили вниз, в долину.
— Ничего не понимаю, — пробормотал я, провожая их взглядом. — Что они задумали? Нарвутся же на русских. Или там наши?
Ликсандру распрямил спину, сказал:
— Нет, оно конечно, червонцы всякие хороши. Да только если это не те, что ему снились, он не помрет. Так и будет маяться, сердечный, так и будет, как четыре года уже мается…
Мы застали ее у изголовья Старика. Она зажгла ему новую свечку. Батюшка и Ликсандру устало присели на стулья.
— Он больше с нами не разговаривает, — сказала Илария. — Сегодня с утра не вытянула из него ни словечка. Обиделся на нас на всех. И на меня первую…
Батюшка поднялся и подошел к постели.
— Это правда, старый? Ты правда на нас обиделся?
Старик задержал глаза на батюшке, потом молча перевел их по очереди на Ликсандру, меня и Иларию. Мы тоже молчали. Только снаружи дзенькала пила.
— Слышишь? — снова подступил к нему батюшка. — Это Василе. Василе вернулся. Принес для тебя сосну…
— Знает он про Василе, — перебила батюшку Илария. — Я ему еще утром сказала. Впустую.
Она отошла в сторону, закурила и, затянувшись, поглядела на нас с вымученной улыбкой.
— Я хотела как лучше. Думала: и старика утешу на старости лет, от маеты избавлю, и всему миру помогу. Бедность-то какая у нас…
Мы не понимали и смотрели на нее во все глаза. Илария вздохнула. Медленно отвернулась к окну.
— Я вам тогда соврала, в Марьину ночь, что чую клад под лопатой. Но я хотела как лучше. Это были мои деньги, имела же я право разделить их на всех. Я их из Констанцы привезла, летом. — Она подошла ко мне, положила руку мне на плечо. — Ты только не подумай, Марин, что я у него была на содержании. Как на духу говорю, при батюшке. Как перед Господом Богом. Я греку не была сожительницей, ни ему и никому другому. У него внуки сгибли, вот он и позвал меня. «Я старик, — говорит, — и я один остался на этом свете. Прими от меня подарок, потому что ты росла в моем доме, пела и смеялась, и я вспоминал молодость. У меня эти деньги не последние, есть еще и дом, и земля, и есть кому меня похоронить. А про червонцы никто не знает. Спрячь их хорошенько…»
Старик слушал напряженно, не шевелясь, но как будто не ее. Как будто он напрягал слух, чтобы расслышать что-то другое, что-то совсем другое.
— Теперь, когда я вам во всем призналась и облегчила душу, я хочу попросить у него прощенья, что сама закопала золото и притворилась, что нашла. Я хочу попросить у Старика прощенья, но не знаю как. Я чувствую, что он на меня обижен и не хочет со мной разговаривать. Я думала, если здесь будет батюшка и если мы его попросим всем миром, он меня простит… Я-то ведь хотела ему помочь. Раз человеку с малых лет снился клад…
Старик приподнял голову, снова обвел нас взглядом, и мы затаили дух, ожидая от него слова. Но он только задвигал руками, ощупывая себя, потом, глубоко вздохнув, с усилием откинул одеяло. Мы обмерли. Он был одет и в новых опинках. Он не обувал их с тех пор, как слег.
— Оставьте его! — крикнула Илария, когда мы бросились к постели. — Пусть делает, что хочет. Довольно мы его мучили.
С ее помощью Старик встал на ноги. Я поразился, как он иссох. Пока он лежал, я думал, что он все такой же рослый, с гордой осанкой. И только теперь стала видна вся его белая борода, закрывающая грудь. Он протянул руку, что-то ища.
— Посох, — прошептал я. — Ищет посох.
Я кинулся и подал ему посох.
— Куда, дедушка? — спросил священник.
Тот словно не слышал. Поддерживаемый Иларией, с посохом в правой руке, неверным шагом он направился к двери. Мне даже показалось, что он прихрамывает, но он просто сильно волочил ноги.
— Чудо Господне! — произнес Ликсандру и перекрестился.
Мы пошли за Стариком. Ноги вели его к церкви. Земля тряслась, и Ликсандру вопросительно обернулся на меня.
— Тяжелая артиллерия, — сказал я.
Завидев нашу процессию, фон Бальтазар заволновался, вылез из кабины грузовика и вышел нам навстречу. Губы его шевелились. Было похоже, что он читает сам себе стихи. Может быть, даже собственные. Он отдал нам честь, поднеся руку к каске и щелкнув каблуками. Сказал:
— Леопольд лопнет от зависти, когда узнает. И никогда мне не простит, что я послал его в Думбравы…
— Это он сам, — как бы оправдываясь, пустился я в объяснения. — Сам встал с постели и потянулся за посохом. Но Илария верно говорит, мы должны дать ему делать, что он хочет.
— Антигона, — определил фон Бальтазар, улыбаясь Иларии. — Или нет, Корделия, ведущая короля Лира. Леопольд сразу бы сказал. Он режиссер. Он бы понял. Он бы знал, как смотреть, как удивляться, как восторгаться…
Женщины тоже заметили нас и потянулись следом, крестясь.
— Куда вы его ведете? — крикнул фон Бальтазар, когда мы миновали церковь. — Вы что, не видите, что он слеп и глух?
— Неправда, — откликнулась Илария, на миг обернув к нему лицо.
Но старик уже тянул ее дальше. Он шатался, еле передвигал ноги и, наверное, рухнул бы, если бы не Илария. Однако остановиться как будто уже не мог.
— Он зрячий. Он знает, куда идти, только не хочет нам говорить.
— Он же умирает, разве вы не видите? — добавил фон Бальтазар с глубокой грустью.
Илария снова обернула к нему лицо, посмотрела пристально.
— Умирает, — повторил фон Бальтазар. — Но, может быть, так и лучше. Он умрет стоя, как его предки.
— Не помрет, — буркнул Ликсандру. — Нам-то лучше знать. Не помрет.
Фон Бальтазар пожал плечами, усмехнулся.
— Все там будем, — задумчиво проронил он. — Даже боги смертны. Вот и Залмоксис умер.
— Бог не умирает, — отрезал батюшка, не глядя на него. — Истинный Бог не умирает.
— Он был с вами тысячу лет, — продолжал фон Бальтазар. — А потом ушел. Бросил вас. Ушел в свою пещеру и больше уже не вышел. Разве что вознесся на небо, — добавил он, поднимая глаза к вершине горы.
Мы собрались теперь все, сколько нас еще оставалось. Вышли за околицу. Илария хотела направить Старика на одну из тропинок, но он решительно повернул к шоссе.
— Как он может еще помнить, непостижимо, — прошептал фон Бальтазар с внезапной бледностью в лице. — Не видит, не слышит, лишен дара речи, доживает свои последние минуты, а вот же — помнит. Тысячу лет спустя еще помнит…
Дойдя до шоссе, Старик стал шарить посохом. По всей вероятности, искал то место на обочине, откуда велел нам начать рыть канавы. Фон Бальтазар зачарованно смотрел.
— Так будет и с вами. Через тысячелетие мрака вы вспомните. И начнете сначала…
Старик наткнулся на камни, вывороченные и раздробленные динамитом, опустился на колени и, протянув руку, стал брать их, один за другим, и ощупывать. Так он дотянулся до края ямы, образованной первым взрывом. Поводил рукой по земле, как будто недоумевая, что это. Медленно поднялся с колен, мотнул головой к нам, потом в другую сторону. Илария вдруг почувствовала, что он весь обмяк, и подхватила его под руки.
— Марин! Пропал наш Старик! — крикнула она. — Пропал и не молвил мне ни словечка. Не простил меня!
Я наблюдал, как он сноровисто провел грузовик на шоссе, к ямам. Выскочил из кабины и, не выключая мотора, достал из кузова канистры с бензином и стал толкать грузовик сзади. Когда тот опрокинулся на бок, в канаву, он облил его бензином и поджег.
Возвращался он ленивой походкой. Встретясь со мной глазами, улыбнулся.
— Жалко, красивая девушка, — сказал он. — Зачем ты позволяешь ей курить?
— Она долго жила в Констанце, в доме у одного старого грека. Там и приучилась.
Я с сожалением смотрел на пылающий грузовик. Он мог достаться нам.
— Мне кажется, ты угадал, — сказал фон Бальтазар. — Это тоже отвлекающий маневр. Но не слишком удачный, полагаю. К этому часу мы уже давно должны были вызвать огонь на себя.
Я обратил его внимание на снаряды, которые по временам падали примерно в километре от околицы. Он только пожал плечами.
— Это чепуха. Минометы. Если бы они поверили, что мы хотим принять бой в Думбравах, они бы направили массированный огонь на шоссе, за рощу. — Он махнул туда рукой. — А она очень хороша. Илария — так, кажется, ее зовут?
— Илария, да.
— Илария, — повторил он с улыбкой. — Красивое имя. Но ей не подходит. Слишком она грустна.
Я сделал вид, что не понял, и снова уставился на грузовик.
— Когда вы отступаете? — вдруг решился я. — Мы хотим перенести его в церковь. К ночи гроб будет готов, и мы хотим перенести его в церковь. Но если в звоннице динамит…
— Мы вытащили запалы, — перебил меня фон Бальтазар. — Нет никакой опасности.
— А если оттуда начнут стрелять из пулеметов? — настаивал я.
— Кто начнет? — спросил он со смешком. — Патруль давно ушел. Всей колонной. Теперь они где-нибудь в лесу. Если им повезет, доберутся до Думбрав.
Я глядел на него, стараясь осмыслить сказанное.
— Да, я остался один, — подтвердил фон Бальтазар. — Хочу посмотреть, как далеко может завести отвлекающий маневр, если он дурно подготовлен.
— Тогда зачем вы еще и мотоциклистов вниз послали? Загубили напрасно.
— Не напрасно. Хоть кто-то останется цел. Хоть один. У него будут добиваться информации, и он ее даст. Ложную, понятное дело. Сосредоточение в Думбравах и прочее.
Снаряды все падали, некоторые совсем близко от шоссе.
— А может быть, ни один не уцелел, — задумчиво продолжал фон Бальтазар. — Или же уцелел, а его не стали допрашивать. Или же стали, но не поверили…
Он, встряхнувшись, повернул обратно к селу. У церкви его поджидали Ликсандру с внуками и кучка женщин.
— Нашли себе рабов! — выкрикнул Ликсандру, опираясь на кайло. — Почему мы должны на вас копать? Вы даже женщин в ярмо впрягаете, как скотину! — Он бешено сплюнул в обе стороны, потом указал на колокольню. — Даже церковь не пощадили. Полезли с пулеметами в святую обитель. В звонницу наклали динамиту!
Фон Бальтазар слушал белый как мел, оцепенев, вытянувшись чуть ли не во фрунт. Вдруг он вскинул руку к каске, отдавая честь, потом снял портупею с револьвером и, ни слова не говоря, протянул Ликсандру. Видя, что тот ошеломлен, вмешался я.
— Возьми у него револьвер, — сказал я. — Он сдается нам в плен. Теперь он пленный.
— Больно много чести, пленный, — пробурчал Ликсандру. — Не ему решать…
Впервые фон Бальтазар улыбнулся под взглядом Ликсандру.
— Смерть где угодно прекрасна и непостижима, — сказал он. — Но если посчастливится умереть перед церковью…
Ликсандру еще раз кольнул его взглядом и зашагал к дому. На правую руку он повесил портупею, кайло закинул на плечо. Фон Бальтазар долго провожал его глазами. Снял каску, повертел в руках, поискал глазами, куда бы ее зашвырнуть. А зашвырнув, подошел ко мне.
— Не знаю, приходилось тебе такое испытывать или нет. Я бы не назвал это страхом смерти. Но каждое утро я говорю себе: может быть, это случится здесь. Может быть, здесь — то самое место.
Его глаза затуманились, на губах заиграла улыбка. Я не знал, что он завидел приближающуюся Иларию.
— Когда мы пришли сюда сегодня утром и наткнулись на окопы, я сказал Леопольду: «Мне нравится село, потому что рядом роща. И церковь нравится — большой будет грех, если придется ее взорвать. А вот окопы не нравятся. К чему они здесь? Что-то в них есть зловещее, даже что-то дьявольское. Здесь бы я не хотел умереть. Слишком много свежих ям…» Счастье, что вы рассказали мне про клад, — добавил он. — Я стал спокоен.
Он улыбнулся, глаза в глаза с Иларией.
Уже смерклось, когда мы принесли его в церковь. Внизу, над долиной, зажглось и заполыхало зарево.
— Сейчас бы дождичку, — сказал учитель. — Чтоб огонь не растекся.
Снаряды падали теперь за рощу, осыпая шоссе на Думбравы. Я по временам выскакивал из церкви посмотреть, как обстоят дела. Доходил до кладбища, а возвращался окопами, на случай, если они вдруг изменят направление стрельбы.
— Ты что ушла с бдения? — сказал я, увидев ее на обочине дороги, на камне.
— Мы пробудем с ним всю ночь, — отвечала Илария, не глядя на меня. — Все. Батюшка сказал, чтобы мы все были на бдении. Если сначала войдут русские и застанут нас всех в церкви, может, они нас не тронут.
— Одни они не придут, — успокоил ее я. — Разве что…
— Марин! — Она не дала мне договорить, порывисто вскочив и хватая меня за руку. — Не убивайте его, Марин, пожалейте, он такой молодой.
— Он пленный, — сказал я. — Как мы можем его убить?
— Давай переоденем его во что-нибудь наше и спрячем, переждать всю эту напасть.
Она понизила голос, потому что увидела его. Он тоже шел по тропинке вдоль кладбища. Поравнявшись с нами, всмотрелся в железный крест на моей груди.
— Ты бы лучше снял, — заметил он. — Теперь он ни к чему.
— Раз сам не отцепился, я его трогать не буду…
Фон Бальтазар хотел что-то возразить, но сдержался и только взглянул на меня с горечью.
— До чего же мне обидно, что я не умею писать стихи по-румынски. Сколько раз пробовал — не выходит. Пробовал даже сам свои стихи переводить, но получается не то. Как будто это уже не мое. Обидно.
Он смолк, заглядевшись на зарево над долиной.
— Я ему сказала, — заволновалась вдруг Илария. — Я ему сказала, он говорит, что ты пленный, тебя нельзя убивать… Мы тебя переоденем, мы тебя укроем…
Фон Бальтазар, вспыхнув, резко вскинул на нас глаза. Он был в ярости, но и на этот раз сумел овладеть собой.
— Если они хотят меня убить, они в своем праве. В своем праве, потому что я не пленный. Гражданские лица не могут брать пленных. Я в плен не сдавался. Я отдал себя на их волю, я объявил себя добровольной жертвой… Впрочем, мне ничего другого не оставалось, — добавил он задумчиво. — Расстреляй они меня на месте, это не было бы преступлением.
— Но Марин говорит, они тебя не тронут, — робко проронила Илария.
Фон Бальтазар посмотрел на нас обоих с нежностью, пожал плечами.
— И все же мне жаль, что я не пишу стихов по-румынски. Было бы отлично: вы бы послушали и узнали меня… Если я умру здесь, ямы уже готовы. Окопы. Останется только закопать. Пусть. И все-таки жаль…
— Марин говорит, что тебя не убьют, — повторила Илария. — Тебя не убьют.
— Жаль, очень жаль, — продолжал, словно грезя наяву, фон Бальтазар. — Жаль, потому что вы так и не узнали и никогда не узнаете, как я вас понимаю. Кроме поэтов, вас никто не понимает. Надо испытать на себе немилость судьбы, чтобы понять вас. Она была немилосердна к вам три тысячи лет назад, потом тысячу лет назад. И на этот раз вам нет пощады. Но память вернула вас к началу начал. И вот так же вы начнете сначала еще через тысячу лет и снова вспомните. Все, о чем мы говорим с вами сейчас, и все события сего дня, и все зло, что я вам причинил, все это вы припомните и начнете с самого начала.
— Теперь ты пленный, — прошептала Илария. — Мы тебя простили.
— Такова же и участь поэта, — продолжал фон Бальтазар, отвернув лицо к долине. — Пробуешь — не идет, снова пробуешь — и снова не идет, а ты упорствуешь и опять начинаешь с нуля. И каждый раз вспоминаешь все, на чем споткнулся, и все, что тебе не удалось, и все, чем ты замарал себя. Вспоминаешь и даешь себе еще одну попытку. И еще одну. И еще, и еще. Как это делаете вы. Не ропща, без устали. Но храня память обо всем, через что вы проходили, обо всех поражениях, обо всех унижениях, обо всех изменах.
Мы оба вздохнули, и фон Бальтазар рывком повернулся к нам.
— Пройдет тысяча лет, и ваши потомки снова вспомнят про клад, что вы искали, и снова начнут поиски. Они тоже перероют землю канавами. И тогда припомнят меня и Леопольда, как мы в одно прекрасное утро вторглись в ваше селенье и принудили вас копать по-нашему. Не канавы — окопы. Рвы, чтобы в них застряли танки. Припомнят все то зло, что я вам причинил, и проклянут меня. Только вы еще умеете проклинать. И я не найду успокоения. Минет тысяча лет, а я успокоения не найду…
Илария медленно пошла к нему. Я опустил глаза и понуро зашагал обратно к церкви.
Горели в два ряда свечи, и лежащий между ними Старик казался спящим. По обе стороны, на клиросе, в полудреме сидели женщины, подперев голову руками. Я вдруг понял, что устал. Прислонился к стене и закрыл глаза. Камень стены был холодный, холоднее, чем в пещере, и я чувствовал, как щиплет меня холод, точно затем, чтобы разбудить. Я очнулся и стал протирать глаза.
— Идут! — крикнул кто-то с улицы. — Русские идут!
Я сорвался с места и побежал. Трудно было сообразить, который час. Издали завидев на шоссе колонну, я поднял руку и закричал:
— Brat! Brat! Ja govoriu po russki! — Я бежал к ним с поднятой вверх рукой, не переставая кричать: — Brat! Rumunski! Zdies niet Niemetzi!
Потом остановился перевести дух.
— Окстись! — крикнули мне в ответ. — Свои! Русские идут на Оглиндешты.
Я вздохнул с облегчением, впору было перекреститься.
— Это шоссе на Думбравы? — спросил меня младший лейтенант.
— Оно самое, только его немцы сегодня с утра — динамитом… — отвечал я, кивая на то, что начиналось в нескольких метрах от нас, разбитое, развороченное, и добавил: — А идти туда нет надобности. Вы их в Думбравах не найдете. Они мне сказали, что это отвлекающий маневр.
Младший лейтенант усмехнулся и прошел мимо, сделав знак полку следовать за ним.
— Это такой у них был маневр — взорвать нам шоссе! — надсадно кричал я вслед. — Такой маневр, чтоб им вовеки Божьей помощи не видать!
Когда зарядил дождь, мы все реже стали выходить из церкви. Старухи тихонько причитали у изголовья покойного, за восковыми свечами. Батюшка, учитель, Василе, все прочие подремывали на клиросе.
Сколько бы раз я ни выглядывал, они стояли рядом под ореховым деревом у церкви. Я уже ни о чем не спрашивал, только улыбался им, проходя мимо. «Мне надо смотреть в оба, — говорил я себе. — Я тут один хоть сколько-нибудь говорю по-русски. Может, наши просто не знали. Может, русские тоже поднимаются следом сюда».
Но усталость наконец меня одолела, и когда один из Ликсандровых внуков сказал, что вроде слышен танк, я сразу не понял. Если бы я понял, я бы выбежал и крикнул, что шоссе разбито. Но я понял, только когда танк уже провалился в окоп.
— Еще загорится, а там люди! — бросил я, пробегая мимо них.
Я услышал, как они оба пустились бегом за мной. Потом услышал топот многих ног. Бежали и Ликсандру с внуками, и учитель, и батюшка.
Танк слепо и натужно пытался выкарабкаться из окопа. Метрах в десяти от него на шоссе остановился другой. Я заметил и полк, шедший обочиной. Я хотел было крикнуть: «Подождите, мы вам сейчас поможем!» — когда вдруг заговорили пулеметы со звонницы. Я в ужасе обернулся и увидел фон Бальтазара. Он окаменел, не сводя со звонницы глаз. В тот же миг из танка ответили огнем, а потом раздались автоматные очереди пехоты.
Я бросился на землю и крикнул им:
— Ложись! Все на землю!
Фон Бальтазар остался стоять, прикованный взглядом к церкви, а рядом с ним — Илария, точно не слыша, точно не понимая, что происходит.
— Ложись! — завопил я.
И тогда увидел, как они оба осели на землю, неподалеку от края окопа. Я подполз, боясь дышать.
— Илария! — крикнул я, хватая ее руку. — Илария!
— Он сказал, что с ним всё, — прошептала она. — Что место — здесь.
Она была теплая, и открытые глаза смотрели на меня. Но я уже знал.
1977