Смирнов Алексей Окружившие костер

Алексей Смирнов

Окружившие костер

Враче, исцелися сам

1. Пятеро

Дорога, которою нас вели, была на редкость безобразна. Как выяснилось потом, мы вполне могли бы пройти по другой, более широкой и ровной, - для этого пришлось бы сделать совсем небольшой крюк. Но Миша Хукуйник, наш провожатый, по одному ему известным соображениям выбрал путь, лежавший через овраги, канавы и крутые холмы. Тропа была очень узкой: то и дело меня колюче оглаживали по лицу мокрые от недавнего дождя ветви молодых сосен, да вдобавок к этому бесила почти невидимая паутина, пересекавшая путь через каждые десять шагов. Когда это довело меня до исступления, я немного отстал и пропустил двоих вперед, чтобы паутина мешала им, а не мне.

Обе мои руки были заняты: в одной покачивалась моя собственная тяжелая сумка, другую же с недюжинной силой старалось припечатать ладонью к земле преувесистое ведро, которое я взял у Алины, вняв зову идиотского показного джентльменства. Мне было дьявольски тяжело; потом пропиталась не только рубашка, но даже прочная штормовка. Последнюю я бы с великим удовольствием снял, да только вот положить ее было некуда, а обращаться за подмогой к Хукуйнику... к Толяну, к Дынкису... при одной мысли об этом я стискивал зубы, перекладывал ношу из одной руки в другую, что дела не меняло, и ускорял шаг.

Судя по всему, вокруг было довольно мило. Вероятно, и воздух был бодрящим, не похожим на городской, и птицы сидели на деревьях, распевая песни, - я, однако, ни на что такое внимания не обращал: меня одолевали неприятные раздумья. Думал я о том, что именно для меня затеи вроде этого путешествия всегда кончаются полнейшим разочарованием и чувством незавершенности. Наверное, так получалось из-за ненавистного свойства моего характера: я в любой ситуации, как бы ни останавливал меня голос разума, подсознательно настраиваюсь на осуществление всех моих желаний без исключения.

Похоже было, что на сей раз худшие мои опасения сбывались. Я склонялся свалить всю вину на Хукуйника, ибо в который уже раз давал себе слово избегать собираемых им компаний, но чувствовал, что в данном случае далек от правоты. Ведь все началось с разговора с Алиной, а Хукуйник буквально перед тем, как ей звонить, крыл несчастную последними словами, называя истеричкой, неврастеничкой и шизофреничкой (с чем я все больше и больше теперь соглашался), но все его речи, естественно, не возымели действия, потому как такой уж я человек! стоит мне снять трубку и услышать, как она говорит женским голосом, - все, рассудок потерян. Именно это и произошло. Милым голоском и манерой тарахтеть, словно машинка для стрижки газонов, далекая Алина выбивала из моей головы последние искры разума. Да и предложения ее как нельзя более соответствовали моим самым сокровенным мечтам. Через пять минут после начала разговора она обронила какую-то весьма вольную фразу - и моя оборона расстроилась; стоило невидимой Алине радостно взвизгнуть в предвкушении "купания голенькими" - смутились и наступательные силы, а когда голос в трубке с ходу назначил место встречи - "и мы поедем вдвоем, только вдвоем!" - я безоговорочно капитулировал.

Однако, несмотря на позорно быструю сдачу позиций, посмею отдать себе должное: едва я положил трубку и потер влажные ладони, в голове моей опарышами зашевелились сомнения. Собственно говоря, это было обычной защитной реакцией организма, подготовкой его к разочарованию... но эхо проклятого голоса упрямо гуляло по извилинам, и я докатился до того, что заявил Хукуйнику: не потерплю никакого вмешательства с его стороны, поскольку Алина наболтала достаточно, чтобы считаться отныне моей, а не его "женой". Хукуйник не стал возражать - напротив, он, казалось, был весьма удовлетворен моими словами, так как лично для себя припас другую и не жаждал видеть меня перебегающим путь.

Маленькое отступление о Мише Хукуйнике. Он был в полном смысле слова бесперспективным человеком. Я с неизменными завистью и презрением наблюдал, как этот субъект убивает время, обсасывая и смакуя убийство. Он был единственный из моих друзей и знакомых, способный провести в любимой забегаловке целый день и за весь день этот выцедить одну только чашечку кофе. Удовольствие, которое он получал от этого занятия, было мне недоступно. Думаю, что вопреки его гневным возражениям, ему нравилось тамошнее общество, состоявшее из словоблудов-бездельников, не ставивших Хукуйника ни во что. Я бился за душу друга как только мог, разъясняя ему истинные настроения его приятелей, но он утверждал, будто презирает их не меньше, если не больше. В таком случае этот человек явно стоял на одной из последних ступеней деградации, ибо как можно иначе испрашивать гривенники на кофе у людей, видящих в тебе не более чем таракана?

Хукуйнику нравилось выглядеть как можно безобразнее. Для достижения этой (единственной, пожалуй) своей цели у него имелся большой выбор средств - например, не мыться. Порою, правда, он ухитрялся обнаружить одному ему ведомую грань, за которой даже для него покоилось нечто недопустимое. В этом случае он мыл голову, а то и шею, и если собирался в гости, сбривал щетину, щадя, однако, символические усишки. Как-то со смехом Хукуйник объяснил, что, имеючи усы, человек приобретает очень многое во время выпивки, благо по мере истощения запасов спиртного усы можно обсасывать вновь и вновь, наслаждаясь вкусом двухрублевого нектара.

Вероятно, мой друг был немного помешан, но на припомню случая, чтобы факт этот отразился в буйстве. Иначе что другое можно подумать о человеке, который стоит по колени в воде решительно без штанов, но все же в рубашке, окружен девушками и пьяно зовет на борьбу за мир, или о человеке, шагающем глубокой ночью по пустынному проспекту, без зрителей, будучи запечатан в элегантную тройку и запихнув носки в карман, тогда как ботинки, накрепко связанные шнурками, залихватски переброшены через плечо?

Роста Хукуйник был небольшого, слегка кривоног, щедро волосат, да при этом еще пощелкивал челюстями во время еды. Он не стриг ногтей и, возможно, именно каемочками грязи заслужил расположение Алины... во всяком случае, независимо от того, ч т о это было, интимные отношения завязались с похвальной расторопностью и совершенно угасли к нашему с Алиной разговору.

В общем, Хукуйник оставался моим самым старинным другом.

Сейчас он вышагивал впереди, оживленно беседуя с долговязым Дынкисом, а я тем временем изнывал от тяжести Алининого ведра. Дынкис был неожиданностью. Дынкис никем не был запланирован. Впрочем, в том, что человек не очень-то волен что-либо запланировать, я убедился еще на платформе, когда пришел на встречу с Алиной.

К этой встрече я готовился тщательно. Оставаясь в меру прогрессивным человеком, я все же поцеловал перед отправкой незаконно носимый мною крестик. Обычно чуждый суевериям, я в тот момент если не всецело, то уж наверняка во многом уповал на надпись "Спаси и сохрани".

Платформа в Девяткино встретила меня дождем, и завуалированные сомнения ожили. Она не придет, думалось мне. Ведь мы разговаривали несколько дней назад, а разве можно доверять женщинам на такой срок...

Алину я заметил неожиданно, и не ее одну. Зачем-то после этого я поднял глаза и ознакомился с небом - оно было такого отвратительного цвета, что меня по-настоящему затошнило. В голове скопилась тяжесть, и кто знает! быть может, не обернись они в мою сторону, я бы поворотился и двинулся назад, но было поздно: на меня выжидающе смотрели три пары глаз. Мне померещилось, будто лишь одна Алина глядит дружелюбно, но как только я приблизился и засвидетельствовал почтение, она с легкостью мне ответила и точно теми же глазами принялась зыркать по сторонам. Взгляды ее спутников не содержали враждебности, но настороженность там имелась - она отчетливо читалась в глубоких карих глазах Толяна и усиливала наигранную беспечность прозрачных глаз Дынкиса, спрятанных за очками со змеевидными дужками. Я сделал над собой усилие и улыбнулся - как всегда криво и, пожалуй, даже заискивающе. Мне ничего не оставалось делать, кроме как пожать Толяну и Дынкису руки.

Обоих я знал очень и очень плохо - тем неожиданнее и неприятнее было мне их присутствие. Хотя нет, с Толяном я встречался несколько раз, и мы даже, помню, вместе выпивали в одной компании - он был по сути довольно неплохим парнем, и именно это приходилось мне в данный момент не по вкусу. Толян был ко всем прочим достоинствам еще и чертовски красив - бледное лицо с прямым носом, черные кудри до плеч и столь же черная узкая бородка. Усов Толян не носил - очевидно, не находя прелести в слизывании с оных остатков вина - и правильно делал, усы бы его испортили. Смотрел он задумчиво и чуть печально; от этого взгляд его приобретал что-то телячье, и мне моментально пришла в голову мысль, что редкая женщина откажется хоть как-то его приласкать. В то же время от Толяна исходила спокойная уверенность в себе как раз то, чем сам я никак не мог похвастать. Я понял, что Толян будет моим врагом номер один, и я спешно стягивал в мощный кулак авиацию, флот и сухопутные войска. Ясно было одно: мне придется туго, хотя бы потому, что я еще не решил, какую нацепить маску и какую роль играть, дабы быть на его фоне в выигрыше.

С Дынкисом было не легче, большей частью из-за того, что я не понимал, откуда он вообще взялся, тогда как о знакомстве Алины с Толяном мне было известно. Я знал, что Хукуйник, если верить его словам, терпеть Дынкиса не может, и это было плюсом. Плюсом являлся и костюм Дынкиса: очень хорошего пошива, серый в мелкую клетку. В таком костюме в палатку не полезешь. Да еще и "дипломат" в руке - нет, этот, вероятно, едет куда-то на дачку, с нами ему просто по пути... и он не будет мне помехой. Но черт возьми, как много значит для нас чужое мнение! Я совершенно ничего не знал о Дынкисе кроме того, что он - Дынкис, и впридачу к этому, по словам Хукуйника, изрядный мерзавец, - больше ничего, но я уже, слепо веря Хукуйнику, да еще и в силу выгодности такого мнения, смотрел на Дынкиса именно как на распоследнего мерзавца. И у меня становилось легче на душе: по крайней мере, не погрешу против совести, коль скоро придется его закапывать. И я вычислял, глядя на долговязую фигуру, тонкий рот, светлые волосы, - вычислял, что он - гадюка, стукач, кляузник, и мне хотелось вцепиться ему пальцами в губы и рот разорвать - потому что какого дьявола ему тут надо? не хочет ли он показать, что намерен любезничать с моей Алиной?!

Алина тем временем стояла с нами рядом, но каким-то образом ухитрялась чисто пространственно находиться вдалеке от каждого. Она городила какой-то вздор - про зеленую травку, опаздывающий поезд, хмурое небо и прочую дрянь. Я, ни на секунду не прекращая лихорадочных размышлений, довольно неумело ей поддакивал и даже пытался острить, но она, по-моему, вообще не понимала шуток. Помню, я чувствовал себя очень неловко, ибо все время разглядывал ее ноги, и ноги это были, доложу я вам! не знаю, не знаю - быть может, вы видывали не хуже, но лучше - позвольте не поверить. Да и не только ноги. Признаюсь честно: я не слишком красив и на девушек с такой фигурой никогда не решался покуситься. Не комплекс неполноценности был в том виноват, нет! Красота высокого ранга загоняла мои низкие желания глубоко в подкорку, и они не смели и пикнуть оттуда. Лишь тогда я достигал ясности сознания, мог трезво оценить обстановку и сказать: такая тебе не по зубам. И, зубы те сжав, добавить: и не по карману. Но вот на этот раз... на этот раз желания мои обрели наглость достаточную, чтобы диктовать условия извилинам. Причиной было Алинино лицо, которое я поначалу недооценил. В дальнейшем, когда мне приходилось ловить взгляд ее зеленых глаз из-за умышленно поднятого плечика... ну, да что говорить, сами потом увидите. Волосы у нее были длинные и прямые, челка спускалась на лоб и, не будучи отброшенной, чуть захватывала крупный нос... пухлые, с вывертом губы непрерывно двигались, обнажая прокуренные зубы. Да еще веснушки... видя веснушки, я утешался, полагая, что, на худой конец, ничего! не стану горевать, коли сорвется тоже, чудо! Короче, зелен виноград.

Итак, мне предстояло выяснить, какую скрипку будет играть в надвигавшемся концерте Дынкис. В том, что концерт состоится, у меня сомнений не было. Едва я хотел задать ему вопрос в лоб, меня опередил Толян, и я мысленно поблагодарил его. Толян, сам того не желая, вытащил мне из пламени каштан, а всего-то он и сделал, что осведомился:

- Ты с нами?

И получил ответ:

- Да.

Горек же оказался каштан!

Дынкис, хоть и держался особняком, достоинства не терял. Я прикинул и решил, что Алина, пожалуй, ближе и дольше знакома с Толяном, нежели с этим очкастым франтом. Оставляя Толяна для более тщательной и тонкой расправы, я вознамерился адресовать первый удар Дынкису. Прекратив испытывать Алинино чувство юмора, я негромко поинтересовался у нее причинами пребывания последнего на платформе.

- Ой, ты знаешь... - и на меня незамедлительно обрушился водопад сведений. Мне удалось узнать следующее: за час до отъезда Алины Дынкису вздумалось ей позвонить, а она умудрилась принять его за другого, ей ничего не стоило разболтать все, что возможно, о месте встречи, а что он - это он, она догадалась лишь минутой позже, а он был уже вполне осведомлен и обещал не опаздывать, хотя никто его и не звал, и вот теперь она не знает как быть, потому что Дынкиса она не переносит, так как он подонок и мало того, что отбил у Толяна какую-то любимую девушку, так еще и живет с нею, да впридачу и любит, но уж тут-то он наверняка врет, а что же теперь будет с бедным Толяном - ведь ему общество богомерзкого Дынкиса более чем в тягость, и все это очень плохо, а откуда взялся Толян, так это она сейчас расскажет... Далее мне пришлось услышать какую-то небывалую галиматью, из которой я сумел вынести лишь одну крупицу информации: присутствие Толяна было для Алины весьма желательно и вроде бы она сама его и позвала - так же, как и меня. Шансы мои падали, я мрачнел, Дынкис безмолвствовал, изучая облака, а Толян задумчиво вперился взглядом в усыпанные окурками шпалы.

... Понемногу темнело. Кое-где, теряя багрово-желтые отсветы заходящего солнца, которое невесть как пробилось напоследок сквозь тучи, с шуршанием осыпалась сосновая шелуха. Сомнительно было, чтобы хлынул дождь, и этакая безделица меня радовала - вот до чего может дойти человек, приехавший за город совсем не за тем, чтобы любоваться животворным светилом. Дорога же не отставала и издевалась надо мной: то вползала в гору, то крошилась песком, а иногда приветствовала идущих коварными ямами.

Больше всех, как ни странно, раздражал меня на данном этапе Хукуйник. Закадычный друг, он вел себя по-дурацки, ровным счетом ничего для себя не выигрывая (впрочем, и не теряя, коли не принимать всерьез мое к нему расположение). Он бойко трепался с Дынкисом. Дело было вот еще в чем. Еще в поезде, едва в него хлынула звереющая на глазах толпа дачников, нашей компании суждено было разделиться: нас с Алиной вынесло в салон, за что я сердечно благодарил судьбу, а не терпевших друг друга Дынкиса и Толяна человечья каша стиснула нос к носу в тамбуре, нимало не заботясь о содержании их дальнейших бесед.

Я времени терять не стал и начал вести себя в соответствии с обстоятельствами. Острить мне пришлось долго, народ почти не убывал, и я вовсю пользовался заточением нежелательных элементов в тамбуре. Порой мне случалось бросить взгляд на их тюрьму, и из темных глубин являлось бледное, взмокшее лицо Толяна, вдруг да и выныривавшее из-за сомкнутых спин и животов. Лик Толяна исчезал быстро - либо виной тому были таинственные перемещения в людской толще, либо причиной оказывался изверг Дынкис, зависавший над Толяном подобно хищной птице. Мы с Алиной не уставали потешаться над этими зависаниями, а Толяну Алина даже сочувствовала, чем будила во мне понятную злобу. Но я был всецело поглощен осуждением Дынкиса. Заботливо и нежно, словно мать недавно появившегося на свет младенца, купал я его в ушатах яда, тщетно пытаясь попутно поймать Алинину руку. Алина вела себя непонятно: руку не давала, и вообще дошло до того, что я глядел на нее не без опаски - действительно ненормальная: собирает толпу мужиков, руку не дает, смеется в совершенно неподходящих местах беседы, потом вдруг возьмет да и прижмется ко мне трепетно - якобы в знак глубокого расположения, а после отскочит, будто обожглась. И трещит, не переставая... Лоб мой был покрыт испариной; я, однако, сумел подбить Алину на объявление Дынкису бойкота. Как раз об этом уговоре и шепнул я встретившему нас Хукуйнику; каков же был мой гнев, когда я узрел Дынкиса переодевшимся в хукуйниковские штаны и рубаху, и как возрос тот гнев при виде упомянутой идиллической беседы - ну прямо не разлей-вода.

"Погоди, - замышлял я недоброе, глядя сквозь заливавший глаза пот Хукуйнику в спину. - Я тебе устрою".

Вспоминая все подробности похода и перечитывая уже написанные строки, я вижу, что накопилось достаточно оснований считать меня гнусным склочником, неудачливым сластолюбцем и в любом случае - негодяем. Я, как увидите в дальнейшем, оправдываться не собираюсь и скажу одно: у меня была ясная, конкретная цель, добиться которой надлежало любыми средствами, а тем, кто в сотый раз повторит, что цель, мол, средства не оправдывает, отвечу: тебя бы так надували, так я бы посмотрел на твои средства. Ладно, это еще куда ни шло. Но вот рассудить, будто я оказался единственным корнем зла во всем, что происходило после... тут уж извините!

- Ой, что мы сейчас устроим! - завизжала Алина и понеслась вприпрыжку куда-то в сторону. Я сдержанно и гордо усмехнулся: восемь бутылок вина составляли девяносто процентов веса моей сумки. Помня об этом, я, продвигаясь вперед, не раз отказался от намерения зашвырнуть ее подальше.

Мы были на месте.

Я сбросил отяжелевшую от пота штормовку и расстегнул рубашку. Словно по волшебству, вывалился в прореху крест - и замаячил, удерживаемый дешевой цепочкой.

- Что это у тебя? - мигом подскочила Алина.

Я вздохнул и объяснил. Алина, по-моему, и не слушала, она отвернулась и плюхнулась на штормовку. Когда она успела переодеться - неясно, однако теперь на ней был голубой комбинезон, обрезанный под шорты. Я почувствовал сухость во рту, отвел глаза и взялся за топор. Ухватился я неловко, бревнышко ударилось в пень сучком, соскочило с лезвия и скатилось под откос.

- Э-эх! - Дынкис протянул руку за топором. - Давай покажу.

- Какая мокрая штормовка! - с удивлением в голосе крикнула Алина. Смотрите!

- Тяжелая сумка! - со смешком выдавил я, делая вид, будто мне крайне весело. - Ведь в ней винища одного - залиться можно.

- Ой, да ты весь мокренький! - взвизгнула Алина и провела рукой по моей спине. - Бедненький. Устал...

- Х-ха! - раздалось сбоку. Я обернулся. Дынкис, покачивая топором, ногою скидывал с пенька два аккуратных поленца. - Видел?

Я сжал зубы и одобрительно кивнул. Испытывая острое желание удалиться хоть на минуту, я подобрал котелок и отправился к озеру зацепить водицы.

Местечко для лагеря Хукуйник выбрал неплохое. Палатке отводилось место на довольно высоком холме, сплошь поросшем вереском. Со стороны озера склон оказался очень крутым, и ползучая темень делала спуск донельзя неприятным я срывался, подымал при падении клубы пыли, а каблуками чертил в траве длинные жирные борозды. Со стороны дороги спускаться было гораздо удобнее, особенно босиком, по мокрому вереску, прямо на дорожный песок. Холм был окружен частоколом высоченных сосен. В темноте нелегко было разобрать, где именно берут они свое начало, лишь силуэты верхушек на фоне ночного неба оставались доступными глазу. Выпала роса, воздух медленно, но верно наполнялся холодом. Сделаешь шаг в сторону - невольно испугаешься, и потянет перекреститься, как в стародавние времена, - испугает тебя дерево огромное, нелепое и непонятное; дерево остановит тебя на долю секунды, разбудит древнее, и солжешь ты, если скажешь: я тебе хозяин, волен свалить, спилить тебя и спалить.

... Тяжело дыша, я нес позеленевшую воду, стараясь не расплескать, карабкался, хватал красными пальцами мокрую траву, набирал землю под ногти и пел:

"Сидя на красивом холме,

Видишь ли ты то, что видно мне?"

Вот, почти взобрался... Надо же, какой откос...

"Cидя... на красивом холме..."

- Эгей! Налетай! Дары природы! - Я поднял котелок повыше.

"... Видишь ли ты то, что видно мне? ..."

Первым я увидел Толяна, тщетно пытавшегося разжечь костер. Он настолько погрузился в это занятие и напрягся, что слился в одно целое с кучкой поленьев и лапника. Хукуйник постукивал топором, сосредоточенно сдвинув брови. Казалось, нет для него в мире дела важнее. Большеголовый, стоящий враскорячку с топором наготове, он смахивал на смешную среднеазиатскую ящерицу на задних лапах.

- Толян! - позвал я. Тот очнулся и поднял голову.

- Где Алина?

Толян смотрел на меня, словно не понимал, о чем идет речь. Затем он медленно развернулся и, продолжая сидеть на корточках, дернул бородкой в сторону озера - вернее, туда, где оно должно было находиться, сейчас там разливался мрак.

- Они купаются.

- А-а... - протянул я и нетвердой рукой опустил котелок. Очень, право, нехорошо, когда человек перестает понимать происходящее. И еще вдобавок нагло обманут - как же бойкот?

Нет, не может быть.

Тогда какого черта?

- Да оторвись ты от топора! - крикнул я Хукуйнику. - Иди сюда.

Когда тот приблизился, я отвел его в сторону.

- В чем дело? - спросил я, еле сдерживаясь.

Хукуйник пожал плечами и поглядел на меня раздраженно.

- Я почем знаю?

- Типичная еврейская черта - отвечать вопросом на вопрос, - огрызнулся я. Затем продолжил, уже безотносительно этого свойства еврейского храктера: - Я еще понимаю, если бы Толян. Но Дынкис?

Хукуйник еще раз пожал плечами.

- Да успокойся ты, - убеждающе произнес он. - Разве ты еще не понял, какая она дура? Ты въедь в тему: она неврастеничка в последней стадии и одной ногой уже в Скворцова-Степанова. Сядь и выкинь все из головы. Вон, выпей лучше. Я бутылку открыл.

Опустив голову, я отошел, увидел бутылку, подобрал ее и молча протянул Толяну. Тот отказался.

Я вздохнул, уселся в вереск и с обреченным видом приложился к горлышку.

2. Антиподы

Я никогда не грешил субъективизмом, хоть и уверен, что рассказ мой ложь, если ложью именуется искаженная правда. Стремясь взять у правды как можно больше, я почти не позволяю себе вымысла. Ведь все эти люди жили и живут сейчас - построй я из них произвольную композицию, вышел бы балаган, ибо они не возбуждают во мне никаких теплых чувств и мне нет до них дела. И все же я лгу, так как опираюсь лишь на собственные впечатления, и ложью является любое творчество. Я собираю противоречивые, даже взаимоисключающие явления жизни в одно целое, даю им форму, а следовательно, и содержание, после чего любуюсь созданной гармонией - и вот неправда берет верх.

Да лживо и назначение самого рассказа: ведь я против воли считаю, что сколько бы я не выставлял на этих страницах свою подноготную и грязное белье, я все равно поднимаюсь на голову выше прочих, умея хотя бы как-то расставить знаки препинания, более или менее занятно произошедшее описать и даже рассчитывать на звание захудалого, но все же художника. Получается не рассказ, а исповедь с задними мыслями, хотя которая исповедь обходится без них!

Я не спрашивал никого из этих людей, согласны ли они с написанным. Рассказ вновь объединил тех, кого не следовало подпускать друг к другу на пушечный выстрел.

Так и костер, хрипящий и подпевающий, свирепеющий и чахнущий в своей нудной, бессмысленной песне. Он всего лишь форма, символ уюта и дружбы, оболочка вроде теплой конуры, где по велению случая оказались штук пять кошек да столько же собак. Только костру это неведомо, он продолжает тянуть свое, и нечаянный путник, вероятно, позавидовал бы всей честной компании, а то и вздохнул бы - эх, дескать, хорошо бы мне так же, в кругу друзей, с полешками, что, сгорая, то свистнут, то затрещат, с котелком каши, завлекающе лопающейся жирными пузырями... А может быть, вспомнится путнику песня о старых друзьях, где сказано:

"... А наш огонь никогда не гас,

И пусть невелик - ничего!

Не так уж много на свете нас,

Чтоб нам не хватило его..."

Костер - возможно, в противоположном смысле - сродни моему рассказу: в конечном счете он был лишь формой, и он безбожно лгал...

Пламя играло в своем отражении на прокуренных клыках хищников, разместившихся вокруг. Несколько диких животных, несколько беспощадных "я", мыслящих свое - костер заставил их сесть кругом, но грош им цена, если круг не будет порван.

Силы были расставлены. Все начинало походить на ситуацию, нередко используемую для завязки действия писателями разного полета - от Кристи до Достоевского. Читатель следит за постепенно собирающимися героями и предвкушает, видя эти сборы, развитие чего-нибудь драматического.

Вокруг царила такая тьма, что, по образному сравнению Миши Хукуйника, мочащийся человек не сумел бы разглядеть соответствующую этому занятию часть тела. Костер трещал мирно и глуповато, не подозревая о близком взрыве страстей. За пределами круга людей, оцепивших огонь, влажными лепехами плавал холод. Замесив седые толщи тумана, он стлался по земле скатертью, пытаясь пробраться под большое одеяло, на котором сидели мы с Алиной. Прямо напротив, по другую сторону костра, сидел Дынкис, и стекла его очков, сверкавшие ледяным блеском, то и дело исчезали за пляшущими языками пламени. Дальше всех от огня расположился Толян: он полулежал, прислонившись спиной к тугому брезенту палатки и прикрыв глаза. Временами он откусывал от зажатого в кулак огурца; лицо его при этом обретало уже совсем мечтательное и вдумчивое выражение.

На лице Хукуйника светилось глубокое удовлетворение происходящим, и он с причмокиванием кадил "Беломором".

Волосы Алины были мокрыми и приятно пахли болотной тиной. Я, таясь от остальных, украдкой взял в руку прядь и несколько раз вдохнул душный и тягучий аромат. Алина в ответ посветила мне зеленющими глазами.

- У тебя волосы болотом пахнут, - негромко произнес я. - Очень здорово.

Алина радостно улыбнулась и съежилась.

- Я ведьма, - шепнула она, широко раскрывая глаза и поджимая босые ноги.

- Да, вот что, Алина, - наконец отважился я и деланно усмехнулся. - Как это ты сподобилась... не мое, конечно, дело... ну, с Дынкисом купаться? Ты же его не переносишь.

- Он сам увязался, - ответила Алина с набитым ртом. Теперь она быстро заглатывала консервы. - Сам увязался и все говорил мне всякие гадости.

- Какие-такие гадости? - нахмурился я и исподтишка бросил взгляд в сторону Дынкиса. Тот шевелил поленья, позабыв о надкусанном яблоке, валявшемся рядом.

Алина, продолжая жевать, что, впрочем, ничуть не сказалось на скорости изложения ею фактов, сообщила, что Дынкис уверен, будто она, Алина, катится вниз по наклонной и именно он, Дынкис, хочет ее предостеречь. При этом он сравнил ее с одной нашей общей знакомой - проституткой, наркоманкой и, конечно, психопаткой.

- Ты представляешь? - закончила Алина шепотом. - Это меня-то он сравнивает?!

Да ты не строй из себя дурочку, не строй, - хотелось мне ответить. Заниматься любовью с Хукуйником по ускоренной программе ты могла, а вот аналогии разные тебе, видишь ли, не по вкусу...

- Да как он смеет сравнивать! - злобно молвил я вслух. - Ему какое дело? У него, кажется, есть о ком беспокоиться... и все мало. Никто его не звал, напросился, паразит, на огонек, и еще сравнивает. И с кем! Погоди, я еще сшибусь с ним.

И я придвинулся к Алине поближе, но она заметила и чуть отодвинулась. Я укрыл ей ноги одеялом.

- Малыш! - окликнул меня Хукуйник. - Пасни мне бутылку.

- Я тебе пасну, - заворчал я. - И я тебе не малыш, нашел малыша, твой малыш в магазине, называй как угодно, но малыша чтоб я больше не слышал.

- Милый, я ж тебя всегда любил, - с нежной укоризной повинился Хукуйник. - Дай же мне нектар, я жаждаю воспеть хвалу Бахусу.

- Сперва я воспою, - сказал я и потянулся за продуктом. Когда я спел свою песнь, запели все остальные, бутылка пошла по кругу. За ней последовала другая, потом еще и еще, нещадно истреблялся "Беломор", изредка в огонь подсовывалось полено. Толян, сидючи у палатки, замерз и передвинулся поближе к теплу.

Говорили о чепухе - Дынкис сетовал на отсутствие гитары, Хукуйник, сильно окосев, напевал что-то из "Аквариума" - вроде бы "Корнелия Шнапса".

И вот, вызревшая в сердцах, высиженная на холоде, подкрепленная кашей и взогретая вином, разразилась буря.

Алина, высвободив ноги из-под одеяла, встала, потянулась, в очередной раз демонстрируя свою сногсшибательную фигуру, и отошла в сторону. Стоило ей сделать два шага, как ночь приняла ее, и Алины не стало видно.

- Пописать пошла, - тоном знатока прокомментировал уход Дынкис.

Нетрезвый лик Хукуйника внезапно озарился каким-то воспоминанием.

- Слышишь, милый! - он толкнул меня в бок. - Я ведь тебе забыл поведать: у нее с собою взят хлорэтил. Нюхать.

- Тьфу! - я возмутился и стукнул кулаком в холодеющую землю. - Тоже мне наркоманка. Нюхать всякую погань. Нашла удовольствие.

- Истеричка, одно слово, - с грустными интонациями сообщил Хукуйник. Уж я-то знаю.

- Истеричка! - я, порядком опьяневший, присел на корточки. - Попадись она мне в руки, я б ей показал, как истерики закатывать. Уж у меня бы она закатила...

- Да бросьте вы, в самом-то деле, - послышался голос Толяна. Мы повернулись к нему. Толян глядел враждебно, в глазах его колыхалось раздражение. Две черные рассерженные пуговицы на лице Пьерро, которое не подкрасить даже вином. - Слушать неприятно. Один строит из себя этакого знатока людей, другой - Дон Жуана... черт-те что.

- Мужики, закрываем тему, - сказал я примиряюще. - Не хватало еще передраться...

Наступило молчание. Дынкис, уставясь на угли, плескал в них понемногу яблочной наливкой. Угли с наливки шипели, и я собирался уж было поставить Дынкису на вид за разбазаривание спиртного фонда, когда раздался крик.

Он донесся из палатки, и мы сразу же узнали голос Алины. Крик был пронзительный, протяжный, и больше не повторился. Затем из черного палаточного проема показалась сама Алина, она выползала на четвереньках, тяжело дыша и мерно качая головой.

Хукуйник отупело уставился на нее.

- Это хлорэтил, - пояснил он тоном эксперта. - Она хлорэтила нанюхалась.

На меня напало непонятное оцепенение; я сидел, широко распахнув глаза и подавшись вперед, отчего лицо мое медленно жарилось на огне. От Толяна остались одни зрачки, вперившиеся в фигуру, которая по мере выползания из палатки приобретала что-то безобразное и гадкое, становясь сродни телу ящерицы или какого другого пресмыкающегося.

Свежий воздух подействовал на Алину отрезвляюще, и она поднялась на ноги. Мы молча наблюдали, как ее шатало из стороны в сторону, и слушали блаженно-дикое взрыкивание, чуть похожее на стон. Внезапно Алина сделала два больших порывистых шага в направлении костра, после чего остановилась, не прекращая раскачиваться и тихонько подвывать, затем она шагнула снова, и вдруг ее резко понесло вперед. Каким-то чудом ей удалось затормозить, иначе было бы не миновать огня.

Я встал и замер в позе, предваряющей прыжок, но Алина находилась напротив, по ту сторону костра, а по ту сторону костра сидел Дынкис.

Он вскочил и вырос перед нею, когда никто этого не ждал. Левой рукой он схватил согнувшуюся Алину за плечо, толкнул, рванув одновременно вверх, - и та распрямилась, явив безумное лицо с разметавшейся челкой; правой рукой Дынкис несколько раз ударил в это лицо - наотмашь и с чрезвычайной силой.

Происходящее настолько обескуражило нас, что никто по-прежнему не тронулся с места: лично я словно прирос к одеялу, вновь на него опустившись, а очнувшись, заметил, что рука моя сжимает горлышко бутылки, готовая разбить ее вдребезги и превратить в грозную "розочку".

Алина отпрянула, глядя на Дынкиса совершенно круглыми глазами, которые покидало одно безумие и застилало новое: мгновение спустя она затопала ногами и, обливаясь слезами, закричала:

- Как ты смел! Ты сволочь, мерзавец, подонок, как ты смел! Как ты посмел ударить меня!

- Я все смею, - ответил Дынкис, не без труда, однако, сохраняя твердость и спокойствие голоса.

Но Алина его не слушала - как, вообще-то, и никого другого.

- Как ты смел! - орала она, захлебываясь и давясь слезами и словами. Пусть кто угодно из них - он, он, он, - она тыкала трясущейся рукой поочередно в каждого из нас, - пусть все они вместе, пусть кто угодно еще, только не ты, ты не имел никакого права, потому что ты дрянь, я тебя ненавижу!

Делая ударение на каждом слове, она все дальше и дальше отступала назад, потом слезы взяли верх, и Алина, вся содрогаясь, скрылось в темноте.

- Он верно сделал, - серьезно заметил Хукуйник. История выветрила долю хмеля из его головы. - Я бы, честное слово, сделал на его месте то же самое.

- Зачем же бить? - зазвенел Толян. - Разве не ясно, что прошло бы и так... через две минуты?

Дынкис обернулся.

- Я, - проронил он, переводя дыхание и успокаивая себя, - любую наркотическую сволоту бил и бить буду! Пусть запомнит... Если ее сейчас не остановить, то...

- Тебе какое дело? - взорвался Толян. - Тебя кто просил? Тебя кто-нибудь спрашивал?

Дальше я не слушал, я поднялся и отошел, ища глазами Алину. Наконец я разглядел ее темный силуэт на склоне холма, приблизился и слегка обнял ее за плечи. Она высвободилась (проклятье!) и снова затрещала, уже шепотом:

- Пусть ты, пусть кто угодно, но какое право имел он, как он посмел, он говорил мне такие вещи и еще смеет бить, господи, за что же, мамочка, где же ты?!

Я повел ее назад. Мысли мои смешались, в мозгу бушевала всякая всячина - и желание наконец-то окончательно сокрушить Дынкиса, и возможная близость с Алиной, и вылаканное вино, и страх.

... Толяна у костра не было, он куда-то исчез - вероятно, пошел укрощать свою ярость. Хукуйник что-то негромко втолковывал Дынкису, а тот пожимал плечами и отвечал резко и коротко. Я усадил Алину на одеяло, пристроился рядышком сам и вынул шашку из ножен.

- Ты не должен был этого делать, - молвил я, глядя в глаза Дынкису.

За весь вечер мы с Дынкисом перебросились едва ли десятком слов, и если он представлял, как вести себя с остальными, в отношении меня он пока ничего сказать не мог и поэтому вызов принял с готовностью. Что-то вроде разведки боем. Мы оба были изрядно пьяны и продолжали усугублять это дело по ходу беседы.

- К чему распускать руки? - развивал я мысль. - Уж тебе ли этого не знать - как-никак, тоже медик! Будь она в обмороке - ну, тогда другое дело, но здесь достаточно было усадить и спокойно привести в чувство...

- Да какое он имел право! - уже без слез, но еще ожесточеннее крикнула Алина. В дальнейшем она не раз перебивала нас таким образом, пока мы с Дынкисом не потеряли терпение и попросили ее помолчать минут десять.

- Вот как? - Дынкис передвинулся и очутился рядом со мной. Он слегка пригнул голову и смотрел на меня в упор. Мне казалось, что очки и глаза его срослись воедино. - А почему я должен был сидеть сложа руки? Ты напрасно припоминаешь мне медика, я проучился на два года больше твоего и побольше медик, чем ты, извини уж меня, пожалуйста. Мне ли не знать, как прекращать истерики... тут не в истерике дело, нет! Ты знаешь... - и он назвал имя нашей знакомой.

Я утвердительно кивнул и отхлебнул из бутылки.

- Так вот она так же начинала, как и эта, а что вышло, ты, наверно, знаешь хорошо. Я ее не успокаивал, я ее за дурость бил.

Хукуйник тронул меня за локоть.

- Он прав, - шепнул он, шало зыркая по сторонам.

Я знаком извинился перед Дынкисом и нагнулся к Хукуйниковскому уху.

- Ты идиот, - зашипел я, чувствуя, как внутри у меня все клокочет. - Ты что, не понимаешь, что я с ним согласен? Да я сам бы ей тысячу раз морду набил, но как ты думаешь, почему я этого не делаю? Ты разве не видишь, что нас на нее одну - трое, ибо ты, пьяная скотина, не в счет?

Хукуйник жестом остановил меня и понимающе затряс головой, на глазах проникаясь ко мне уважением. Я не солгал ему, но на разговор с Дынкисом меня толкало не только желание уничтожить его как соперника. А ведь будь оно единственным, я мог бы взять верх... однако спьяну мне хотелось уложить двух зайцев: и очернить Дынкиса, во имя чего невозможно было избежать лжи, и одновременно родить в споре истину, гласящую, что я поражаю увесистым мечом правосудия достойного идейного врага. Естественно, я разоткровенничался, и после первых же моих слов Дынкис, видимо, сообразил, что я просто щенок впрочем, многообещающий и породистый.

Дабы исключить попытки Хукуйника снова встрять в разговор, я сунул ему едва початую бутыль. Он взял ее и заурчал, как сумчатый медведь, взбирающийся на дерево. Я никогда не слышал, как урчат сумчатые медведи, но думаю, именно так у них и выходит. Утолив жажду, Хукуйник сообщил, что идет купаться, и покинул нас.

- Ты знаешь, - обратился я к Дынкису, - мы с тобой, в сущности, антиподы. Да-да! У меня были и остаются три принципа, касающиеся женщин: не материться при них, не бить и не сильничать. Здесь нет ни фанатизма, ни идолопоклонства... хм... с чего это я об этом? Ну, неважно. Принципы сдерживают меня и охраняют! Ты понимаешь, что я хочу сказать?

- Нет, не совсем, - признался Дынкис.

- Я вот что имею в виду, - возбужденно заговорил я. - Я утверждаю, что каждый человек для того, чтобы считаться человеком, может сколь угодно долго купаться в любой мерзости, но в то же время не пятнать какого-то единственного уголка своей души, где хранится святое, через которое он не может перешагнуть.

- Человек, ты говоришь? - прищурился Дынкис. - А кто тебе сказал, что у настоящего человека должно быть в душе что-то святое? Ты производишь впечатление образованного парня и должен бы знать, что человек - существо, способное быть крайне дрянным... об этом не раз говорилось и писалось еще в незапамятные времена. А если некий индивид и содержит в себе этот сомнительный уголок со святыми понятиями, то ему ничего не стоит и его использовать в своих гнусных целях... с ним даже легче! положим, некто путем глубокого самоанализа, - Дынкис ухмыльнулся и глянул на меня с удовольствием, - обнаружит на чердаке своего сознания этот злополучный уголок... уж он-то постарается, чтобы святость из уголка не била по его родным привычкам, не мешала любимым порокам, разрешая совершить именно, как ты выразился, любую мерзость. А уголок - он так, сам по себе - не бить, скажем, женщину? что ж, без этого можно безболезненно прожить, если только ты не садист. А ежели садист, то принцип можно изменить: не позволять, например, чтоб тебя била женщина... Чем не принцип? И можно, безусловно, разгуливать по свету, гадить там, где живешь, и успокаиваться, вспоминая об уголке, в котором, по сути дела, ничего святого и нет, кроме отрывочных благопристойных, заскорузлых понятий, и с ними может сравниться лишь какая-нибудь брошюрка о правилах хорошего тона, где к твоим услугам найдутся наивные заповеди... заповеди надоевшей и попираемой морали - во, как красиво сказал! Да и через эти "святыни", - Дынкис снова ухмыльнулся, - ты в экстремальных условиях перешагнешь и откроешь новые, или переиначишь старые... Уголок - оно хорошо, конечно, придумано. Только что же нарождаешься ты с этим уголком, что ли? Сомневаюсь. Сдается мне, уголок строится по твоему образу и подобию. Ты сам выбираешь местечко для "чердака души". Нормальный человек чердака в погребе не устроит.

Я отметил, что меня не на шутку колотит - и в честь чего бы мне так завестись? Все вокруг поисчезало - темень насытилась Толяном, пьяным купающимся Хукуйником, Алиной, одеялом и палаткой. Теперь мне мерещилось, будто она она медленно растворяет в себе два вселенских разума-антагониста, бьющихся насмерть.

- Ты это все верно говоришь, - согласился я, и зубы мои дробно стучали. - Только демагогии порядочно в твоих словах. Почем ты знаешь, что за святыни могут храниться в душе пускай у распоследней падшей свиньи? Ты зря так уж принижаешь их ценность, и это получается именно потому, что у тебя-то самого такого уголка вообще не было и нет, хоть по тебе сразу и не скажешь. И что ты, кстати, прицепился к купанию в мерзости? Ты мне напоминал избитые истины, и я тебе напомню: не мерзостью единой сыт человек.

Последнее замечание Дынкис оставил без внимания.

- Почему же это у меня нет такого уголка? - брови его чуть поднялись. Потому что я ее ударил? - Алина дернулась было с места, но я осадил ее. Кажется, я понятно объяснил: я сделал это, чтобы она не катилась под гору дальше, чтоб не испробовала кой-чего посерьезнее хлорэтила, благо дури у нее хватит... Она же ребенок, играющий над пропастью.

Я рассмеялся и выпалил в лицо Дынкису:

- Нет, не поверю! Чтобы я, да поверил в твою заботу об ее безоблачном детстве - ха-ха! и это после твоих слов о надоевшей и попираемой морали? Нет, я тебе не верю, я нутром чую, что для тебя барьеров не существует! Скажи-ка, - я захотел ударить по больному, вспомнив слухи, ходившие о Дынкисе, - ты ради своей выгоды смог бы написать донос? или, выразимся помягче, дать сигнал?

- Как, как ты сказал? - переспросил Дынкис. Он приподнялся с места и встал на одно колено, едва не касаясь подбородком другого, высоко вздернутого. Он стал похож на металлическую конструкцию неясного назначения. - Переступить, получается, через человека? Да, это, бесспорно, барьер... хотя в девяноста девяти случаях из ста ты скажешь, что через тебя самого этот человек переступит запросто, и не ошибешься. Но дело не в этом даже... Да, могу! Могу, ради своего благополучия и благополучия моих близких.

- Ах, так! - я на секунду даже опешил от радости. - Ну, а я вот не смог бы, про такой уголок я и говорил. То, что тебе не так уж трудно это сделать, видно сразу, ты уж извини, - я во хмелю позабыл, что пятью минутами раньше утверждал обратное. - Мне тебя, впрочем, бояться нечего... хоть мы учимся в одном заведении, я тебе вряд ли перебегу дорогу и через меня перешагивать тебе не придется. Мы с тобой, повторяю, антиподы, что и требовалось доказать. Разговор этот у нас первый и, я полагаю, последний.

Тут бы мне и угомониться, тут бы мне встать и взором победителя-праведника окинуть Алину (это, кстати, я сделал - окинул взором, желая увидеть ее реакцию, но реакции никакой не узрел и обиделся). Нет! несла меня нелегкая дальше - по кочкам и оврагам, по лесам и ухабам. Млея от своего установленного в дискуссии благородства, я залпом выпил полбутылки, и правда с кривдой смешались в моей голове. Мне вздумалось послушать Дынкиса еще немного, и я не ушел.

- Алина, я прошу тебя оставить нас ненадолго, - ледяным голосом молвил Дынкис. - На минутку, - он, похоже, рассвирепел - не столько от того, что я выставлял его перед Алиной в невыгодном свете, сколько от моего щенячьего нахальства вообще что-то насчет него утверждать. - Хотя нет, можешь не уходить. Ты, пожалуй, не помешаешь, - передумал Дынкис. - Значит, антиподы... Слушай-ка, а вот вообрази ситуацию тоже не хитрую и не новую... Ты делаешь карьеру, на пути твоем оказалась какая-то администрирующая мразь и вознамерилась чинить препятствия... Если допустить, что у тебя имеются возможности сделать это, сокрушил бы ты такого гада чисто физически?

- Прикончил же Раскольников старуху, - ответил я, пожав плечами. Мысли путались. - И был прав, хоть и слаб. Здесь - тот же случай... А я говорил совсем о другом, о человеке, не сделавшем ни тебе, ни кому еще ничего дурного...

- Значит, сокрушил бы! - констатировал Дынкис. - Знаешь, - и лицо его стало неожиданно задумчивым, - я два года назад рассуждал так же. Но люди, оставаясь теми же, что и тысячу лет назад, все же чертовски меняются. Я обратил внимание, с какой гадливостью ты произнес слово "донос". А что, написал бы ты донос на старуху-процентщицу?

В крови моей разгуливал портвейн, а также жажда истина и мужские половые гормоны. Первое взяло на себя последнее, и восторжествовала середина.

- Донос? - я замялся. В висках стучало: написал бы, написал.

- Да, - кивнул Дынкис. - По задержке с ответом вижу, что написал бы. Что, не по вкусу? А топором беззащитную старуху - это будет гуманнее? Видишь ли, я уверен: до знакомства с известным романом на то, чтоб трахнуть топором, тебя бы тоже не хватило... ты был юн и не мог даже помыслить такое. А вот отучился в школе, книжек почитал, и думаешь, что топором, вообще-то, было бы и неплохо... Время идет, книг много, людей вокруг - тоже. Прошло три года - и что? ты уже готов писать на процентщиц доносы. А жизнь, как ни затаскана эта мысль, настолько неожиданная и подлая вещь, что никому не известно, каким ты сделаешься еще года через два... когда тебе стукнет столько же, сколько мне сейчас.

Я молчал.

- Ты не очень-то обличай, - сказал я наконец не совсем уверенно. Сколько бы старух я ни прикончил, ты от этого не престанешь быть тем, что я сказал.

Обычно трусоватый, я не страшился сцепиться с Дынкисом даже физически. Но меня с самого начала нашего разговора преследовало одно воспоминание. В памяти моей всплыл пустынный институтский коридор и некрасивая девица много старше меня. На первом курсе мы были очень дружны - слишком дружны... мне пришлось - неважно, по каким причинам - положить этой дружбе конец. Сама история не имела никакого отношения к происходящему сейчас, но вот несколько слов, сказанные в коридоре годом позже... Окончился последний экзамен, впереди было лето. Она собиралась уйти из нашей группы на другой поток и справедливо считала, что случая поговорить нам, пожалуй, больше не выпадет. Короче: во мне почему-то подозревался предатель; я помню ее бегающие от страха глаза, уверенные в моей подлости, и понимающие: разговор, если ошибки нет и она права, бесполезен... однако разговор все же состоялся, и именно поэтому я оскорбился совсем не так, как следовало, видя, что во мне пока что только сомневаются, несмотря на уверенность в глазах. Она говорила со мной как-то подхалимски - на всякий случай, вдруг я все-таки окажусь сильным мира сего, и я, вообще стараясь избегать громких сравнений, не удержусь и скажу: у нее было лицо приговоренной к казни и просящей палача не рубить голову. С какими-то заискивающими усмешечками, подбадривая себя, она бормотала: "Понимаешь, времена меняются, и мы меняемся вместе с ними... Если хорошо учил латынь, должен помнить эту пословицу. Сейчас ты гневно раздуваешь ноздри, а вот потом... потом кому-то надо будет устраиваться в жизни... а для этого - очень может быть - придется что-нибудь вспомнить и рассказать". Именно об этом разглагольствовал теперь Дынкис. Он припоминал какие-то факты из своей биографии, нес, пьянея, какую-то окончательную дичь, но я был уже в его лапах - целиком, с головкой, ибо полностью принял его главную мысль. Я и вправду не знал, каким стану через два года, и очень даже могло впоследствии выйти так, что я сделаюсь весьма похожим на Дынкиса... Некрасивая подруга из пустого коридора будет права. При мысли, что я похож на Дынкиса, мне было и страшно, и сладко, потому что Дынкис был личностью. Я согласился с ним, я сам, своими ножками топал в грязь и чавкал в ней, забравшись по уши, и лишь иногда молнией пробегала мысль: "Боже! идиот! какого лешего?! Ты хочешь правды - так ведь одна сейчас у тебя правда - Алина, и сидит эта правда с тобою рядом, так чего ради ты соглашаешься при ней с этим гадом? Он нарочно вызывает тебя на откровенность, и ты, как баран, покорно идешь! Ей-Богу, назвать тебя бараном значит обидеть ни в чем не повинное животное". И все же я поддакивал и поддакивал, и Дынкис в моих глазах падал и рос одновременно, то есть - оставался собою, тощим, очкастым и подлым, лишь уважение мое к нему возрастало. Я, возжелавший услышать истину о себе, был накормлен ею досыта и, будучи во хмелю, побежден. Я предложил Дынкису бутылку и сделал это с каким-то совершенно уже неприличным почтением. Тот посмотрел на меня и хмыкнул, принимая нектар:

- Ну что, антипод, скоро мы с тобой целоваться начнем, я чувствую?

- А-а, - махнул я рукою. - Перед стаканом все равны. Ты, бесспорно, прав. Я сам так считаю: глупо думать, что ты будешь лучше, чем есть сейчас. Хуже - это возможно...

Отодрав меня таким образом за уши, Дынкис нанес последний удар нежданный, коварный, закрепляющий если не его торжество, то мое поражение. Он вдруг повернулся к притихшей Алине. Та лежала на одеяле, свернувшись калачиком и широко раскрыв немигающие глаза. Бог знает, о чем она думала. Дынкис произнес уважительным, серьезным, располагающим тоном:

- Алина... можно, я задам тебе нескромный вопрос?

- Задай, - отозвалась витавшая в облаках Алина.

Дынкис указал на меня и не опускал пальца до конца фразы:

- Скажи... ты будешь спать с ним сегодня?

Ход был наглый. Кто бы мог подумать - ведь мне самому стоило лишь спросить ее об этом напрямик, указывая на Дынкиса и Толяна, и тогда я, скорее всего, радостно топтал бы их прах.

- Нет, - ответила Алина.

Другого я и не ждал, однако внутри что-то оборвалось. Какая-то здоровенная пичуга внезапно вспорхнула совсем неподалеку и с гнусным звуком устремилась в леса.

- Слава Богу, - сказал оборзевший Дынкис, - еще не все потеряно.

Алина кивнула.

- Видал? - негромко обратился ко мне Дынкис. - Не хочет. Так какого же дьявола ты тут перед ней да передо мной выпендривался? Рассказывал про святые уголки?

Я не находил слов от бешенства, отплясывавшего в мозгу чечетку. Успокаивало меня одно: "Она, - думал я, - психопатка, дура, истеричка, психопатка, дура, истеричка, у нее семь... нет, восемь, пятнадцать, двадцать пятниц на неделе, еще все можно повернуть по-своему..." Надежды были слабенькие, я в который раз потянулся к спасительному снадобью.

Алина вдруг вспомнила и вскинула на Дынкиса глаза:

- Ты все равно не смел меня бить! Не смел! Защитничек ты мой, - ласково заскулила она и погладила меня по голове. - Пошли купаться!

Если сравнить мои чувства с переживаниями разини, схлопотавшего тяжелым по затылку, сравнение выйдет бледным, мало говорящим об истинном положении дел. Мы с Дынкисом переглянулись. Глаза у того были такие, что мы на мгновение позабыли вражду и окончательно ощутили себя единомышленниками, так как зол он, казалось, не был ничуть, но зато ошарашен донельзя, разве что руками не разводил, а на лице его читалось: "Ну уж если эта дура совсем не поняла, о чем здесь шла речь, слов у меня больше никаких нету..."

Я понял, что не все потеряно. Алине не было нужды звать меня дважды. Когда она занялась поисками полотенца, Дынкис тихо и чуть печально заметил:

- Одного мы с тобой не учли: сколь угодно заумная беседа неизбежно меркнет перед лицом глупости.

Я согласно кивнул, прислушиваясь. Снизу, из-под откоса, доносилось пение, то и дело прерывавшееся пыхтением, вздохами, а иногда и разными словами не из песни. Слышно было, как певец поминутно срывается, но песня свидетельствовала о безграничной радости, распиравшей певца, словно обретавшего наконец родной дом после продолжительных скитаний. Хукуйник с поистине муравьиным упорством брал одну высоту за другой, и вскоре мы уже могли различить покачивающуюся и слегка приплясывающую фигуру. Хукуйник был ослепителен, и этим был обязан своему излюбленному загородному костюму. Если бы не рубашка (ибо больше ничего он на себе не имел), Хукуйник мог бы запросто сойти за кроманьонца, благодарящего богов за удачную охоту.

Холодная вода вызвала неясные метаморфозы в его мышлении, и нам не удалось добиться от купальщика ни одной осмысленной фразы. Сияя всем, чем в таком виде полагается сиять, Хукуйник остановился перед костром и начал громко и пошло хихикать. Он довольно долго давился от смеха, силясь что-то объяснить, и, если учесть все его жесты, основным предметом сообщения должно было стать именно то, что предавалось бесстыдному сиянию. Не успели мы решить, что же с ним делать, как он разом разрубил весь узел проблем и повалился наземь. Движимые гуманизмом, мы забросили его в палатку, где я не без удивления обнаружил спавшего мертвецким сном Толяна.

Алина уже убегала прочь - я с трудом различил ее силуэт и, пригнув голову, ринулся следом. Лес спал; меня, пока я шел через валежник и, без сомнения, кого-то давил, иногда подмывало извиниться, как извиняются в кинозале перед зрителем, скулящим от боли в отдавленной ноге.

Я не переставал дивиться - как это Алина ухитряется находить дорогу к озеру, когда вокруг ничего, абсолютно ничего не видно? Продолжая изображать рыцаря, я настойчиво предлагал ей руку, и мы все время проваливались в топь под пенье комаров. Однако по каким-то неясным причинам оступался и спотыкался исключительно я, а Алина просто не имела выбора и за компанию тонула в невидимой грязи. Женщинам - даже таким - временами нет, да и придет в голову что-нибудь дельное. Алина сочла более удобным для нас обоих поменяться ролями. Мне было предложено переложить бремя джентльменства на женские плечи и покориться судьбе. Я заупрямился, сожалея о разваливающихся рыцарских доспехах, - как это так! меня поведут за руку? ни за что! И настоял-таки на своем. В результате я упал в ручей и дальше двигался один, ориентируясь по звуку Алининых шагов. Когда передо мной в конце концов все же возникла ее неугомонная рука, я уже успел поумнеть и не шарахнулся в сторону, хотя и продолжал уверять Алину в ненадобности такого ко мне внимания.

Вскоре, грязные и мокрые, мы выбрались на берег. Озеро лежало перед нами черное и неприветливое, словно собиралось сказать: только троньте. Тогда мне было не до пейзажей. Я гораздо позже вспомнил, что зрелище, оказывается, предстало чертовски красивое: мертвая вода в кольце немого темного леса. Лес виделся одной сплошной массой и молчал, абсолютно к нам безразличный - даже ворон не было слышно. Где-то, как мне показалось, очень далеко, на противоположном берегу подрагивали костры и доносилось хриплое пение под пьяную гитару. Без устали трудились кузнечики, и их треск перелетал через бездыханную воду, будто горох, очередями. Далекие костры напоминали о какой-то совершенно чужой жизни - было ли там так же, как у нас? Не знаю, известно мне лишь одно: любой из нашей компании, загляни он на огонек туда, к тем, был бы встречен неприветливо и, окажись непонятливым, изгнан.

Мы приблизились к расшатанной купальне, сооруженной еще при царе Горохе для услады пионеров из местного лагеря.

- Отвернись, пожалуйста, - беспечно попросила Алина. - Я буду купаться голенькой.

- Вообще-то я тоже не против окунуться в таком виде, - сообщил я, отворачиваясь и с трудом сохраняя в голосе ту же беззаботность.

Я стал лихорадочно разоблачаться. Руки мои дрожали, да и ноги тряслись, все время мешался святой крест, но я не снял его. Как-то так вышло - видимо, совершенно случайно, - что я обернулся и едва нашел в себе силы отвести глаза от того белого и прохладного, что с опаской влезало тем временем в воду. Вода очнулась ото сна, но, похоже, еще не понимала спросонья, что происходит, и лишь когда разбежавшиеся по ней круги нагуляли мощь, она дрогнула, и секундой позже разволновался весь черный проем купальни.

До меня донеслось радостное повизгиванье. Я почему-то не осознал, что именно будоражит мой слух. Без всякого стеснения я разделся совсем, но не помню, как очутился в воде. Только что, казалось, я воевал с Дынкисом, и вдруг каприз судьбы бросил меня в озеро догонять Алину.

Все, что было вокруг - и лес, и костры, и вода, в которой я плыл, словно лягушка, воспринималось как неудачная декорация к основному действию. Кроме обогнавших меня распущенных волос и плеч, ничто меня не интересовало. Лес, озеро... какой лес, какое озеро? ах, да - озеро... Можно было бы подыскать обстановку более подходящую... В мире главным является то, что должно, не может не случиться между нами; время будет лететь, искривляться, скручиваться в спираль и сжиматься в пружину; пространство будет преобразовываться в коммунальную квартиру, в невский проспект, в салон троллейбуса... только это основное никуда не исчезнет и продлится вечно... оно началось в незапамятные времена и сейчас мчится неведомо куда и неважно, куда - минуя в данном конкретном случае какие-то костры и какое-то озеро. Я похож на человека, размышлявшего на вечные, неисчерпаемые темы, который вдруг оступился и попал в иное измерение, но и там он продолжает размышлять, мирясь с неудобствами незнакомой обстановки. Озеро? озеро так озеро, оно не представляет для меня никакой важности - точно так же плыли мы вчера мимо лопающихся галактик и солнц Бог знает в которой вселенной... сегодня переплываем озеро, а завтра, быть может, прокатимся на велосипеде по кругам Дантовского ада: позади я, ничего на себе не имеющий, кроме креста, впереди - ее плечи и прилипшие к ним пряди черных волос, пахнущие болотной тиной.

Алина ухватилась за шершавые доски и согнула под водой ноги. Я подплыл и пристроился рядом; потом, готовый на какое угодно преступление, придвинулся и схватил ее.

- Нет! - крикнула Алина, с силой высвободилась и отплыла.

- Почему? - совершенно потеряв над собою контроль и утратив достоинство, спросил я осиплым голосом и ринулся в погоню. - Только поцеловать, - зашептал я, хотя шепотом это назвать было невозможно, отдельные слоги звенели, другие - басили, а некоторые произносились с неожиданным шипением. - Это же такая ерунда, что говорить смешно, - еще более горячо убеждал я Алину и напрочь забыл о мужском правиле не распускать слюни. Озеро и лес сделались вдруг реальными, не осталось и следа от солнц и галактик. Я почувствовал, что вода холодная и самые неподходящие части тела здорово замерзли.

- Понимаешь, для меня это не ерунда, - сказала Алина. Она глядела на меня с опаской, но ни капельки не сердилась. - Я не могу... ну не получается у меня целоваться просто так... Я и целовалась-то всего три раза в жизни по-настоящему. Нет, ты не подумай, я получала большое физическое удовольствие, это верно, но не больше, я не хочу так... каждый поцелуй говорит о чем-то святом, а так, чтобы сегодня с одним, завтра с другим...

- А почему ты решила, что для меня этот поцелуй не будет свят? осведомился я, безбожно закручивая собеседнице мозги. - Что греха таить, бывали у меня эпизоды, целовался достаточно - но с каждым поцелуем у меня связано что-то святое... и т.д. , и т.п.

- Нет-нет, я знаю, что для тебя это будет свято, ты очень хороший, но не надо так, без чувства... А то я и вправду стану вроде той... и начну, как она, групповики устраивать...

"Ты сволочь, - думал я. - Ты распроклятая дрянь, и еще прикидываешься чистенькой... Целовалась ты три раза... ну да! а с Хукуйником, небось, не целовались, лежали без поцелуев. И это мне ты вешаешь на уши лапшу! Ну почему, почему я такой кретин, такой чистоплюй, такой трусливый идиот почему не хватает меня выволочь ее, разложить здесь на досках и настоять на своем, чтоб ей стало ясно, кто тут хозяин? Эх, - сказал я себе, - дешевка ты, - знаешь ведь, что никого не разложишь, просто побоишься... Ладно, сделаем вид, сделаем... ты целка, Алина, конечно... маленькая такая сучка. Не хотела - так какого же черта сюда меня привела? неужто купаться?!"

- Да-а, - протянул я, - групповики - это уж через край... "А что, подумалось мне, - сюда бы еще двух-трех вроде тебя, и можно было бы, можно..." - Что ж, обидно, конечно, но я тебя понимаю. У меня, я же тебе говорил... нет, не тебе - ему... имеются у меня в святом уголке принципы...

Мы вылезли из воды.

- Не смотри, - кокетливо обиделась и надулась Алина. - Ты все-таки смотришь? Уй, как холодно! - и ее затрясло.

- Дай разотру, - предложил я и, не дожидаясь ответа, взял Алину за плечи. Не дай мне Бог снова такое пережить. Мокрые, голые стояли мы друг против друга, и я ничего не мог поделать - ни с ней, ни с собой. Я принялся ее растирать; руки мои с дрожью, с нажимом ходили по телу, задерживаясь против воли на груди, бедрах, талии... Я чувствовал, что запросто могу свихнуться. То ли Алина это почуяла, то ли решила, что хватит меня баловать - так или иначе, она отвела мои руки и попросила растирать полотенцем.

Когда мы оделись, стало легче. Я с сожалением отметил, что трезвею. Чего-чего, а только трезвым мне быть не хватало. Тем не менее в этом печальном факте имелась и положительная сторона: я вновь обрел способность рассуждать. Итак, каков же будет план кампании? Клыки показаны, круг друзей порван, а Амур не пожалел для Алины стрелу. Как поступить теперь? уйти? нет, ни за что. Уйти и думать, что она тут без тебя, а могла бы и с тобой... Да на кой черт она мне, собственно, сдалась? Свет на ней клином сошелся? Нет, просто я не люблю, когда мои планы и мечты втаптываются в дерьмо. Остаться и пьянствовать, сложив оружие? Обидный конец, хотя, скорее всего, так и получится...

Думая обо всех этих интересных вещах, я забыл об Алине, и она обогнала меня, ушла вперед. Когда я добрался до лагеря, она как раз ныряла в палатку. Дынкис ложиться не захотел, объяснив это тем, что утром все равно уедет и выспится дома, а пока что будет нас охранять. Я допил все, что сумел отыскать, и отправился на боковую.

Палатка готовила мне маленький сюрприз. Первое, на что я наткнулся, лежало в обнимку со вторым - Алина и Толян. Парочка спала безмятежным сном.

Слева храпел Хукуйник.

Не мне, так никому...

Я понял, чем буду заниматься, проспавшись. Я всегда предпочитал активный отдых пассивному.

Все мои надежды были гнусно и безжалостно размазаны, будто клубничное варенье. И я, почти как граф Монте-Кристо, засыпая, поклялся отплатить, чем смогу, своим спутникам.

3. Клятва Гиппократа

Только что я извел не одно ведро черной краски, дабы запятнать всех без исключения. Я изрядно потратился на Дынкиса и, кстати, не собираюсь останавливаться; я не ленился и всячески расписывал Хукуйника - здесь я тоже не намерен отступать; тут же слегка досталось и Алине, а сам я как бы вел репортаж из поганого болота. Однако я несколько обошел вниманием Толяна, и тому были причины. Как я уже упоминал выше, Толян содержал в себе немало хорошего. Стало ясно: клин вышибают клином, и благородство Толяна тоже придется перешибить собственным благородством, обнаруживая душевную красоту и прочие достоинства. В какой-то степени я этого добился, но о том речь будет идти ниже. А сейчас, поскольку Толян оставался в тени, c Толяна и начнем.

Он зевнул и сел, уставясь в одну точку. Его голова была обмотана полотенцем, словно чалмой, и от этого он смахивал то ли на сирийца, то ли на египтянина - черт его разберет, во всяком случае - на еврея. Лицо сделалось очень несвежим и пористым, а все приятные впечатления от изящной бородки испарились при виде густой черной щетины.

- С добрым утречком, - молвил я, сгоняя остатки тревожного сна. Хукуйник беспокойно зашебуршал, чмокнул губами и стих. Я неприязненно покосился на него. - Он ко мне всю ночь лез, - пожаловался я Толяну. Наверно, он гомик. Шутки шутками, а вот случится у меня после него внематочная беременность...

- Гомик? - заинтересованно переспросил Толян, принимая правила игры. Тогда надо бы с ним что-нибудь сделать.

- Давай его пеплом усеем, - предложил я, благо мы к тому моменту уже курили по первой утренней.

Толяну эта мысль понравилась. Мы собрали весь пепел, что смогли обнаружить в палатке, и привели приговор в исполнение. Хукуйник в мгновение ока поседел, и мы условились сказать ему, когда он выспится, что это случилось на почве хронического алкоголизма и у него аллергия на спирт. После предпринятых действий у меня улучшилось настроение, и я, порывшись, извлек из груды рубах, штанов и ботинок початую банку сгущенки. Мы разукрасили Хукуйника и сошлись во мнении, что он сможет обратить в бегство самых свирепых южноамериканских индейцев.

- Его никто в Южную Америку не выпустит, - сказал Толян. - У него теперь нет ничего общего с Клаусом Барбье. - И тут Толян застыл. - Где Алина? - тревожно спросил он.

При виде его озабоченности я снова малость упал духом, но потом и сам обеспокоился.

- Кто ее знает... Ты помнишь, как она уходила?

- Нет.

- Я смутно припоминаю... по-моему, не так давно...

Толян поджал нижнюю губу, встал на четвереньки и высунулся наружу.

- Ну, что там? - спросил я невнятно, раскуривая папиросу.

- Ее здесь нет.

- Ч-черт!

Через секунду мы оба стояли на свежем воздухе и рассматривали изошедший пламенем, ныне угасший костер. Отсутствие Алины могло, конечно, объясняться банальными причинами, расписывать которые было бы нескромно. Вся беда заключалась в том, что не было видно и Дынкиса.

- Она с ним пошла, - выдохнул я.

- Зачем? - резко повернулся ко мне Толян. Казалось, он испепелит меня взглядом, как будто я был в чем-то виноват.

- Вот и я думаю - зачем, - пробормотал я в ответ. - Он же такая сука... задурит ей мозги. Ей нетрудно, слава Богу... Ему мало той, что с тобой была, - извини, что напоминаю.

- Чего там, - отмахнулся Толян. - Я морду ему разобью...

- Помогу! - кивнул я решительно.

- Пошли! - рявкнул Толян.

Мы бросились к лесу. Я впервые подумал, что Толян - очень возможно относится к Алине гораздо серьезнее, чем можно было предположить...

Почему нас понесло в сторону, где спуск был круче - непонятно, но такие мелочи, как крутой спуск, нас не волновали. Я заметил, что Толяна всего трясет на утреннем холоде, и уступил ему половину штормовки. Связанные ею, будто сиамские близнецы, обнявшись, объединенные общей целью, мы стали спускаться к воде, курившейся туманом. То и дело мы падали, заваливались в хворост и ощущали небывалый душевный подъем. Внизу мы не нашли ни Алины, ни Дынкиса.

- Он, быть может... в эту минуту... уже! - произнес я, задыхаясь.

- Я ему шею сломаю, - с ледяным остервенением цедил Толян. - Пусть попробует...

- Она же больной человек, - я упал и увлек его за собой. - Психически ненормальная... Он сейчас и бьет, небось, с-скотина, по психике... Я-де роковой человек, тебе от меня никуда не деться, то да се... у нее истерика хлоп! и готово, - я вытащил руку из рукава, и штормовкой всецело завладел Толян.

- Быстрее! - крикнул он.

Мы снова очутились на холме и устремились в другую сторону. Я начал опасаться: не слишком ли я настраиваю Толяна против Дынкиса? Дело могло завершиться печально... впрочем, поделом! Если мне суждено отвалиться не солоно хлебавши, то уж какой-то там Дынкис тем паче не будет совать ей в колени холодную очкастую морду.

- Вот они! - я резко затормозил и остановился как вкопанный.

- Убью, - замычал Толян и замотал головой.

- Погоди, - испугался я. - Пока не надо, видишь - тихо сидят.

Алина и Дынкис сидели на земле шагах в двадцати от нас. Сидели они как-то уж очень близко друг к другу... Дынкис, склонив главу так, что едва та едва не касалась Алины, что-то крайне озабоченно объяснял.

Я посмотрел на Толяна. Сейчас бы выдать ему: "Куда, сволочь, прешь? Она со мной купалась! Без штанов!" Впрочем, он вполне мог бы парировать: "А мы с ней в обнимку спали, так что это не я пру, а ты". Странно, пять минут назад нас связывала одна штормовка.

Мы, как по команде, нарочито тяжело задышали, чтобы Дынкис услышал и не вздумал себе что-то такое позволить. Он все понял и медленно повернул голову в нашу сторону, как-то непонятно сонно глядя из-под полуприкрытых век. Взору его явились два богатыря, и он, конечно же, по достоинству оценил пылающие щеки, огневые глаза, скрещенные на груди руки и расставленные на ширину плеч ноги. Дынкис, полюбовавшись этим зрелищем, с которого впору было ваять скульптуру во славу Октября, снова отвернулся, сказал еще несколько слов и отодвинулся. Алина потянулась, встала и, сделав нам ручкой, неторопливо пошла по терявшейся в холмах дороге.

Толян был мрачнее тучи. Возвращаясь к палатке, он поминутно оглядывался на Дынкиса и что-то бормотал. Я же, все яснее понимая бесперспективность своих притязаний, ощущал пустоту внутри и, сожалея о силах, что покинули меня и лишили возможности дождаться звездного часа, с отчаянья врезал напрямик:

- Слушай, Толян, - сказал я. - Да на кой черт она нам сдалась? Пусть он кружит ей голову, не хватало нам здоровье портить из-за стервы!

- Она не стерва, - горячо возразил Толян. Можно было подивиться контрасту между пафосом, с которым он говорил, и ничего не выражавшей белой маской лица. - Она чистая... она же совсем ребенок. Если эта сволочь ей что-нибудь сделает... Ее же беречь надо! Я ее как маленькую люблю...

- Беречь?! - тут я расхохотался. Все, что накопилось во мне за истекшие сутки, - все надежды, чаяния, восторги и поражения, все колокола, отзвонившие в ушах на досках купальни, и холод воды, и битва разумов-антиподов - все единым комом вывалилось в рот, и меня словно вырвало: - Беречь? Ее?! ! Ты болван! Ее не беречь, ее по кругу пускать надо, сквозь строй, через роту! Где ты гулял, когда ее беречь надо было? Ее уже черт знает когда не уберегли! Она с Хукуйником спала, а ты разливаешься соловьем: ах, чистая, ах, святая! Да я сам только за тем и приехал, чтоб ее сделать! А она мне начинает лепить про святость поцелуев и непоруганную девственность! Это она нам мозги пачкает, а не Дынкис ей! Мне-то уже плевать на все, делайте, что хотите...

- С Хукуйником? - мертвея, выговорил Толян. Я изумился, увидев, как щекам его совершенно неожиданно сообщается багровый цвет. Я вообразить не мог, что Толян способен на такое. - Откуда ты знаешь? Откуда ты это знаешь, я тебя спрашиваю?!

- Откуда?! А-а! Откуда! - заорал я. - Да он сам мне говорил! Сам! А ты - жди! Жди, пока мы не сожрем друг дружку на радость этой бляди!

Толян не слушал. Он быстрыми шагами подошел к палатке, нырнул внутрь и через секунду выволок оттуда на свет Божий несчастного Хукуйника, белого от пепла и сгущенки. Тот весело смеялся и хрюкал - просто беда, так и не проспался за ночь. Вероятно, все вокруг виделось Хукуйнику каруселью, где его подстерегают разные неожиданности, и он весьма рад, что с ним происходит такая штука.

- Мишка, - Толян со страшной силой тряхнул пьяного Хукуйника, тщетно пытаясь сдержаться. - Мишка! Говори - слышишь, только правду мне говори!

- Угу, - утвердительно и со значением кивнул Хукуйник. - Все правда.

- Что - правда? - нервно крикнул Толян.

- Все без исключения, - твердо пояснил Хукуйник. - Ну мужики! - и он затрясся от смеха. - Ну чего вы? В чем это я?

- Ты мне скажи, - Толян напрягся сверх мочи и взял себя в руки. - Ты мне одно скажи...

Хукуйник, до сего момента сидевший, опрокинулся на спину и игриво задергал ногами. Мы схватили его за пятки и поволокли куда-то прочь. Потом мы влепили ему по затрещине, и Хукуйник удивился. Он снова сел и заморгал, пытаясь уразуметь, в чем здесь все-таки дело и почему с ним так бесцеремонно обошлись.

- Что тебе сказать? - строго осведомился он.

- Ты спал с Алиной? - поинтересовался Толян, вращая телячьими глазами. - Отвечай!

- Спал! - снова кивнул Хукуйник и уронил голову на грудь.

- Нет, ты скажи - ты точно с ней спал? - Толяна начало мелко трясти.

- А ты что, спишь неточно? - поразился Хукуйник. - Ну разумеется, молвил он важно. - Зачем вы меня вытащили и вымазали, я спать хочу...

- Отоспался уже, - злобно откликнулся Толян. - Хватит. Так, значит... Нет... Ты мне поклянись!

- Клянусь, - поклялся Хукуйник в удивлении, что ему не хотят верить.

- Та-а-ак, - протянул Толян и отпустил горемыку. Тот с недовольным ворчанием уполз обратно в палатку. - Сейчас я пойду, догоню ее и разобью ей морду. Вдребезги. В кровь.

- Ты что, рехнулся? - я топнул ногой. - Стой! - Толян рванулся туда, где еще виднелась Алина, совершавшая утренний моцион. Я со зверским видом вцепился в его рукав. - Брось это! Еще один распустился...

Толян высвободился, постоял немного и принял решение.

- Тогда вот что: я сейчас же покончу с ее хваленым девичеством, - и он кратко уточнил детали своего плана.

- С ее девичеством давно уже покончено, - я попытался вернуть Толяна на землю, но тот после этих слов еще больше озлился.

- Тем лучше, - стиснул он зубы и с безумным видом быстро зашагал прочь. Я, не трогаясь с места, закурил и стал смотреть, как он уходит. От Алины не осталось уже ничего, кроме точки на дальнем склоне, но Толян очень спешил, и скоро точек стало две. Потом они исчезли.

Я огляделся. Вокруг было безлюдно и тихо, что очень мне понравилось. Я не желал видеть ни Хукуйника, ни шлявшегося где-то Дынкиса, и вообще подумывал о бегстве. Однако я так и не сбежал, мне захотелось прогуляться по лесу. В лесу было совсем уже светло и от тумана мутно - вроде медленно проявлявшейся фотографии. Мне приходили в голову не слишком приятные мысли. Предположим на минуту такое: кто-то из нас... возьмем Дынкиса... отправляется ночью купаться. Неважно, что служит причиной беды, но выходит так, что он начинает тонуть. Что делаю я? Толян? Хукуйник? Я ни на секунду не сомневался, что, позабыв о распрях, мы тотчас же бросились бы в воду, не снимая одежды и даже часов, выбьемся из сил, доплывем - сделаем, короче говоря, невозможное, но утопающий будет спасен. Потом последуют благодарности... застенчивые книксены в ответ... нам вострубят хвалу... Ну, а теперь представим вакуум - если таковой встречается... и в нем - я, Алина, Дынкис, или пусть это будет Толян, разницы никакой. И голос свыше шепчет мне одному: "Ни одна живая душа не узнает о содеянном тобою, умертви сего отрока, и воздастся тебе счастьем, и соединишься ты со своею желанной..." Только соединиться! плевать на то, что будет с ней после, она перестанет для меня существовать! Я должен воспользоваться вакуумом и уничтожить Дынкиса и Толяна ради мига блаженства. Так ведь я это сделаю. И спрашивается: во имя чего? И кто я после этого такой - разве не законченный подлец? Но ведь все мое окружение считает совсем наоборот, доверяет мне, а все скопом ошибутся навряд ли... Потому что сами, что ли, такие же? Или, быть может, не раскусили, не распознали? ну, а Хукуйник? мы знакомы с пеленок, так что же и он, выходит, не смог раскусить? Достоевщина, - сказал я себе раздраженно. - Обыкновенная достоевщина. Нечего и пытаться понять.

Незаметно для себя я описал круг и снова вышел к палатке. Дынкис так и не появился, зато Хукуйник, съежившись в ватнике, сидел на полене и разводил костер.

- Встали, сударь? - ехидно осведомился я. - С добрым утром!

- С добрым, с добрым, - угрюмо сказал Хукуйник. Ему было очень тяжело с похмелья. Он втянул голову в плечи и, как-то погано скривившись, спросил: А где народ-то?

- Народ... - ухмыльнулся я злорадно. - Народ кто где... Толян вот Алину пошел насиловать...

- Плохо, - озабоченно покачал головой Хукуйник.

- Да уж чего хорошего, - согласился я. - Знал бы, что он такой нервный, ни за что не сказал бы...

- Плохо, - повторил Хукуйник, становясь все более и более озабоченным.

- Что такое? - я, предчувствуя какую-то новую гадость, пристально на него посмотрел.

- Не спал я с нею, - вдруг выдал Хукуйник и вытаращил на меня глаза.

Я застыл и перестал видеть решительно все, кроме кудлатой головы перед собою.

- Как это - не спал? - спросил я и ласково взялся двумя пальцами за тощую, немытую Хукуйниковскую шею.

- Очень просто: не спал - и все, - мрачно объяснил Хукуйник с глупым видом. Пальцы мои чуть сошлись. Хукуйник с тонким взвизгом дернулся, но я не собирался его отпускать.

- Как это - не спал?! - повторил я свой вопрос, сопровождая слова неожиданным свистом, шедшим из глубин грудной клетки. - Ты понимаешь, что говоришь?

- Я и говорю - плохо, - сказал Хукуйник и вырвался. - Не спал я! Наврал!

- Зачем? - спросил я с трудом, ибо слов у меня не оставалось, они разбежались, будто тараканы.

- А так просто, - нахально ответил Хукуйник. - Сам не знаю.

Я засмеялся и так сидел долго: согнув ноги в коленях и свесив между ними плети рук.

- Прекрасно! - сказал я наконец, придя в себя. - Чудесно! Ты умный мальчик. Ты очередное чудо света! Дитя природы! Зачем?! Ты понимаешь, что там сейчас начнется? - и я махнул рукой туда, где скрылись Толян и Алина. Что же - она, получается, чиста как слеза?

- Получается, - печально вздохнул Хукуйник.

- Получается! - взревел я. - Так вот Толян сейчас это упущение исправит! А если не исправит, то давай, вспоминай молитвы - кто знает, Бог тебя, может быть, и услышит, и даст умереть без особых мучений. Да и мне, пожалуй, достанется...

С этими словами я вскочил и заметался по поляне. Как же так? - думал я. Выходит, все, что она мне говорила - все это искренне, все чистая правда? И она в самом деле невинный ребенок? Какой же я идиот! Зачем пустил Толяна изобразил бы еще больший гнев и шел бы сам! А теперь, если верить медицине, мне своего не добиться, да и не мне одному, сам Толян не сможет повторить можно будет только дня через три. И опять же одному только Толяну, знаю я этих целок: стоит вмешаться - прикипят на месяц, а то и на два... В дураках ты остался, братец! Дынкису надо рассказать, - злорадно подумал я. Благо и ему не светит.

Я представил себе ушедшую парочку во всей красе. На беду, у меня довольно богатое воображение, мне удалось против воли увидеть все с такими деталями, что меня затошнило, - но, конечно, не от их гнусности, а от досады. Мои грезы нарушил шорох. Я обернулся: Алина вернулась. Мне ее лицо не понравилось, оно было какое-то излишне радостное и приветливое, что говорило о совсем обратном, кипевшем у нее в душе.

- А-а! - восторженно затянул я. - Кто к нам пришел! Проходите, присаживайтесь, гостьей будете.

- Здрасте, - переводя дыхание, сказала Алина. - Здрасте вам! Счастлива вас видеть! Особенно тебя, Мишенька, хукуйничек ты мой золотой! А я и не знала, что ты такой фантазер! А уж что ты такая сволочь, и подавно не знала! Значит, я с тобой спала? И сколько же раз? И как я - ничего? понравилось? Нет, это ж надо - идем мы с Толяном, болтаем, смеемся, и вдруг он мне с дрожью в голосе выпаливает, и в глаза смотрит с ужасом! Я едва не сдохла на месте! - ну вот, нате, Алину опять трясло, очередная истерика. Хукуйник потрясенно молчал и ковырял костер, он был полон неизбывным раскаянием и суеверным страхом перед языческим божеством. На Алину я старался не смотреть. Она уже не походила на женщину, не походила она и на какое-либо другое известное людям живое существо: прелестный рот в крике разверзся и стал истошно орущей пастью, пальцы с длинными хищными ноготками превратились в когти рукокрылой гадины, а фигура, для которой невозможно было сыскать достойный хвалебный эпитет, приняла настолько чудовищную позу, что с ней бессмысленно было тягаться кошмарам Босха, Дали и Хичкока.

Лес был шокирован, смолкли даже птицы. Хукуйник стоически испил чашу до дна и не проронил ни единого слова в свое оправдание. Меня вдруг словно током ударило: ба! Так ведь не все еще потеряно! Я продолжаю! Я снова жизни полон! Ведь Толяну ничего не перепало - значит, я ненароком ему насолил! Ай да я, ай да Пушкин! Всем засветил - и ему, и Алине, и Хукуйнику - Дынкис остался. Ну, он скоро уедет, не стану трогать... А вот Толян скоро придет, он с Хукуйником потолкует иначе... я, пожалуй, - в сторону...

Чтобы не утомлять читателя ненужным описанием маловажных деталей, я расскажу о происходившем далее вкратце. Разумеется, Толян был убит. Он был настолько подавлен, что не нашел в себе сил не то что бить Хукуйника, но даже говорить с ним, и более того - не был в состоянии даже поссориться. Потом невесть откуда появился Дынкис. Увидев его, я взял Алину и отправился с нею погулять в лес. Там я расправил орлиные крылья и предстал во всей красе. Я, послушав оскорбительные отзывы Алины о Хукуйнике, решил не тратить на него время и очернил лишь мимоходом, сказав, что на Хукуйника вовсе не следует обижаться, ибо он всего-то и есть, что недостойное обид насекомое. Дальше я взялся за Толяна и объявил о намерениях, с коими Толян пустился за Алиной в погоню. После этого подробно расспросил, о чем это она так серьезно беседовала с Дынкисом, и получил ответ, нисколько меня не удививший: как я и предполагал, Дынкис объяснился в любви. Воздев перст к пасмурному небу, я принялся растолковывать Алине, каким заблуждением было бы Дынкису верить, и выразил крайнюю озабоченность: мол, своими речами о роковых мужчинах и женщинах Дынкис вконец заморочит ей голову. В ответ на это Алина улыбнулась, повернула лицо, чуть прикрыла плечиком подбородок и поглядела на меня из-под челки кошачьими глазами - да, тот самый взгляд. Взгляд Алина подкрепила заверениями, что мне нет никакого смысла тревожиться и она не поддастся на коварные уловки. Я успокоился и перешел к собственной персоне. Я городил неслыханную чушь, уместную лишь в компании мокроротых пэтэушниц, которые явно не прочь порвать с девичеством, но не знают, как бы это невзначай не замараться грязью. Теперь я был убежден, что Алина - пусть с оговорками - но вполне могла быть причислена к особам такого сорта. Поэтому я врал и распространялся: да, поцелуи святы, и очень хорошо, что ты мне ничего не позволила там, на озере, это говорит о том, что ты... и тра-та-та, и тра-ля-ля, а сам я - человек, умудренный опытом, прекрасная пара для такой, как ты, нервной, и вообще мужик очень непростой, хотя в чем-то, конечно, и скотина. Дабы мой автопортрет выглядел правдоподобным, я вскользь отметил и некоторые свои дурные черты, с которыми делаешься еще милее и симпатичнее. Алина поддакивала, смотрела на меня из-за плечика, и в целом я остался доволен прогулкой.

По возвращении я снова очутился в обществе Дынкиса. Подсел Хукуйник, и мы чуть ли не час без устали травили анекдоты. От смеха у меня все разболелось. Толян, обнаруживая сильнейшую неприязнь к Дынкису, вел себя невежливо: поминутно вылезал из палатки, кроил удивленную физиономию и громогласно поражался, что Дынкис еще не уехал. Он добился своего. Хоть Дынкис не подал вида, что реплики Толяна вывели его из себя, он вскоре засобирался, и мы с Хукуйником повели его на станцию (мне было неприятно, что Алина остается наедине с Толяном, но хотелось выпить, наши запасы иссякли, и я махнул рукой). По дороге Дынкис тайком от меня вручил Хукуйнику письмо для Алины - даже не письмо, а записку. Усадив Дынкиса в поезд, мы купили десять бутылок вина, две из них тут же выпили и стали это письмо читать. Вот что там было сказано:

"Алина!

Я не удержался и решил очень коротко написать, потому что сомневаюсь в возможности наших с тобой дальнейших разговоров. Мне хочется разве что сказать еще раз: ты совершенно не обращаешь внимания на мои уговоры и все-таки делаешь по-своему. Как знаешь. Я тебя предупредил, и если будешь вести себя по-прежнему - пропадешь. Меня ты с сегодняшнего дня больше никогда не увидишь и не услышишь. Любящий тебя

Верзила, он же Дынкис".

- Хорошее письмецо, - сказал я. - Черт побери, я все же уважаю этого типа. Чувствуется в нем, понимаешь, воля... и сила чувствуется. Я уверен, что он написал правду. Он больше не заговорит с нею. Обычно такие вещи пишутся именно затем, чтобы потом вернуться и воспользоваться реакцией на письмо. Трюк слабохарактерных людей. А он не из таких.

- Сожжет она эту бумагу, - задумчиво молвил Хукуйник.

- Пожалуй, - согласился я после паузы.

Мы не ошиблись. Когда мы вернулись к лагерю и с поклоном отдали Алине послание, та отошла в сторонку, прочла и, как-то странно и почти незаметно улыбаясь, порвала письмо в клочья и бросила в огонь. После она шепотом призналась мне, что очень боится Дынкиса, ибо он обезоруживает ее своей железной волей. Я удивился, так как незадолго до того слышал от нее несколько другое, но не стал спорить и утешил, что я всегда рядом и уж меня ничьей железной волей не сломить.

Новый день выдался скучный и непогожий. Мы, конечно же, все перепились заново, набрали каких-то осклизлых грибов, варили суп... Все чаще и чаще смотрела Алина в сторону Толяна, все больше я свирепел, но ничего не мог сделать. И вдруг мне представился случай...

Вот как развивались события: Алина обнаглела. Явно желая крови, она потребовала, чтобы мы с Толяном сделали ей массаж. Массировать нужно было спину, и ничего кроме спины. Такая блажь пришла ей в голову после продолжительного лежания на той самой спине, с призывно оголенным животом. Кстати: едва она его оголила - якобы невзначай - я, уже ничего не соображая, сделал тому животу вычурный комплимент и тут же, не сумев сдержаться, жадно набросился на него и пылко припал к нему хищными устами. Алина взвизгнула, проявила неприступность честной девушки и укрылась одеялом, однако, когда непосредственная опасность миновала, одеяло оказалось ненужным. Потом мы с Толяном начали наперебой расхваливать несчастное чрево, а Алина хитро постреливала глазками и обнадеживающе улыбалась нам обоим. Но вот, не успел рассеяться первый соблазн, надвинулся второй, пострашнее. По очереди усаживались мы верхом на ее непорочную попку, по очереди мяли и тискали умопомрачительную спину, по очереди выслушивали замечания вроде: "Вы, мальчики, что-то не так и не там массируете". Мы обливались потом, в палатке было жарко и душно. Счастливец Хукуйник снова спал и ничего не мял и не тискал. Смотреть на Толяна было неприятно, ибо лицо его стало серым, глаза поволоклись маслом, руки, казалось, врастали в голые Алинины бока, да кроме того не было почему-то на Толяне штанов, и из-под несвежих белых трусов выглядывало что-то черное и мерзкое. Я смеялся, не переставая, больным уже, деланным смехом. Когда пытка окончилась и ничьи лопатки не маячили больше перед глазами, я в изнеможении опустился на землю, закурил и несколько минут ничего не воспринимал.

И тут началось то, чего, оказывается, хорошо зная натуру Алины, все время боялся Хукуйник. Я, признаться, не разделял его опасений и лишь теперь осознал всю их серьезность. В основе события лежал такой пустяк, такое ничтожное происшествие, что его при иных обстоятельствах не взялся бы живописать самый жалкий из графоманов. Наверно, глупое небо, взиравшее на наши страдания, решило, что пора бы и возмутиться, после чего послало Алине занозу в большой палец на ноге. Черт ее знает, где и когда успела Алина сделать это приобретение, а только факт оставался фактом: палец начал болеть. Окаянный орган не считался с нашими измотанными нервами, и вскоре Алина сперва шепотом, а чуть погодя - в голос, стала кричать следующее:

- Ой, мамочка! Мамочка, где ты, не оставляй меня! Мамочка, вспомни, какое платье ты купила мне в первом классе, не оставляй меня одну! Мамочка, не надо меня в больницу! Я не хочу, не надо отрезать мне ногу, я еще такая молодая! . .

В общем, такого я прежде не слыхивал. Хукуйник мигом проснулся и столь же быстро посуровел. Он негромко предупредил нас, что все истерики, имевшие место до сих пор, суть цветочки в сравнении с надвигавшейся катастрофой. Словно соглашаясь с ним, снаружи шарахнул гром, после которого я услышал упреждающие щелчки по брезенту первых капель воды.

Я как-никак был медиком, хотя, учитывая объем и глубину моих познаний, лечение пальца можно было с тем же успехом поручить Толяну или даже Хукуйнику. Все же я встал на четвереньки и с достоинством приблизился к больной. Всем своим видом я давал понять, что шутки кончены, теперь здешний Бог - я, и их удел - мне прислуживать и угождать. Осторожно, окрепшей рукой я дотронулся до больного пальца, чем вызвал фейерверк стенаний и душераздирающих криков. Палец слегка припух и покраснел. По тому, что заноза виделась лишь плохо различимой черной точкой, мне стало ясно, что, несмотря на несоизмеримость воплей Алины с ощущаемой болью, занозу следует изъять во избежание нарыва. И самое главное: музыкальное сопровождение грозило мне бессонной ночью.

- Есть на этой чертовой горе хоть капля йода? - спросил я.

- Нет, - решительно ответил Хукуйник. Решительностью он предупреждал, что не потерпит никаких упреков в свой адрес. Но я и не думал его упрекать.

- Игла? - осведомился я тоном хирурга с тридцатилетним стажем.

- Тоже нет, - теперь уже виновато молвил Хукуйник.

- А где можно достать?

Хукуйник пожал плечами.

- На даче на моей, - сказал он. - Больше негде.

- Больше негде... - повторил я задумчиво и уставился на Алину. Та что-то бормотала, тяжело мотая головой, и Толян растерянно пытался успокоить несчастную.

Вот он, случай! Последний мой шанс! Если и теперь все пойдет прахом, мне надеяться не на что. И я не знаю, что сделаю тогда - может быть, спалю палатку... Я просто обязан переплюнуть Толяна этим... как его... благородством. Толян, в конце концов, просто глуп.

Благородство, скажете, сомнительное? Ну, не знаю, только вот пройти пьяным шесть километров лесом в один конец, под проливным дождем, не зная толком дороги... А дождь стоял стеной, будто лилась с неба сталь - ничего за ним не было видно.

Мое решение очень понравилось Хукуйнику, ибо ему страшно не хотелось вымокнуть. Толян тоже не имел ничего против, и я, понимая его, злорадно усмехался. "Посмотрим, - думал я, - в цене ли нынче рыцарство и самоотверженность, и если окажется, что не в цене - значит, не по пути мне с этими людишками, и нечего убиваться..."

В путь я пустился немедленно и промок до нитки в первые же секунды. Верный Хукуйник снабдил меня полной бутылкой портвейна, от чего мне еще сильнее захотелось идти. И я пошел.

Поначалу мне было весело. Скоро лагерь скрылся из вида, ливень становился все обильнее, но я не чувствовал холода. Сандалии утратили приличный вид и стали расхлябанными и грязными, ремешки изготовились рваться. С каждым шагом чавканье грязи возвещало потерю моей обувью еще одной крупицы жизни. Бутылка мало-помалу пустела. По этой причине мои мысли о рыцарстве разрослись в буйно цветущий сад. "Вот он, миг, - и мое лицо каменело, пропитываясь бескорыстным мученичеством. - Пусть их плюют мне в лицо, когда я вернусь - врач не вправе рассчитывать на благодарность. Мне благодарностей не нужно, я выполняю свой долг. Вот избавлю ее от боли, и она скажет... гм... что же она мне скажет? ладно, неважно... что-то очень хорошее... и, возможно, сама предложит... Нет, я благороден, мне это ни к чему, откажусь. И благородством своим я ничуть не упиваюсь, иначе думать о таких высоких материях нельзя... Плевать на Толяна, плевать на всех - вот приду, вылечу палец, налакаюсь в стельку, до свинства, и лягу спать. А когда проснусь, увижу, быть может, возле себя ее... рассматривающую меня виновато, с мольбой о прощении в глазах, прощении за опрометчивую недооценку моей персоны".

На сандалиях выросли крылышки, и я ринулся в чащу с легкостью древнегреческого божка.

Километра через четыре я заблудился. Другого ждать было попросту глупо. Кругом - ни души, спросить не у кого, да и о чем спрашивать? где дача Хукуйника? Я усугубил тяжесть положения: обезумел и начал метаться во все стороны, неизвестно что надеясь обрести. Одному Всевышнему известно, сколько я описал кругов и сколько еще было впереди. Леший, вздумавший разделаться со мной за неведомые грехи, завел меня в болото и бросил там среди редких чахлых берез. Я к тому времени утратил надежду спастись и зачем-то двинулся дальше, туда, где даже березы кончались и росла одна только осока. Вскоре я был уже по пояс в грязи - нечистая сила определенно забавлялась, ибо даже трясина попалась какая-то ненастоящая, плохо засасывающая. Видимо, болотные духи задались целью извалять меня во всякой погани до безобразия и тем ограничиться. Когда я выбрался на сушу, не было сил даже выругаться. Отдышавшись, я горько засмеялся: бывает же! в кои веки раз захочет человек показать благородство - и вот, извольте! Да, мне, похоже, предстоит позорное возвращение, и не на белом коне въеду я в палатку, а вползу на карачках, мокрый и мерзкий, и разведу виновато руками: мол, простите, мужики! заблудился по пьяни и не принес ни йода, ни иглы... И в это время снова закричит Алина...

Каким таким чудом я выбрался к даче, не пойму до сих пор. Я не сразу отворил калитку, я сперва опустился на пенек и тупо уставился на большой зеленый дом, где было сухо, уютно, где мирно посвечивала лампа - может быть, керосиновая. Наконец я встал и, шатаясь, загребая мокрый песок, пошел к дверям...

- Иглу! - выдохнул я, едва родители Хукуйника вышли мне навстречу. Я не слушал того, что они мне говорили, не реагировал на предложения и уговоры обогреться и отдохнуть. Потом я вдруг обнаружил, что ухитрился не потерять пустую бутыль, и она теперь изобличающе торчит из кармана штормовки.

Минутой позже я получил иглу в спичечном коробке и пузырек йода. Все это я запихал за пазуху, где хлюпало месиво из табака и каких-то бумаг. Я ушел по-английски, не прощаясь; правда, мое поведение в целом не очень-то соответствовало британским нормам. Любой англичанин отшатнулся бы, завидев меня еще издали, да и не только англичанин - в таком виде я не мог бы поручиться и за выдержку аборигенов Австралии. Родители Хукуйника были настолько шокированы моим состоянием, что не успели обидеться, и моя неучтивость, забытая и маловажная, потонула в глубинах их смятенного сознания.

... С нарастающим ужасом я воображал, что происходит в это время в палатке. Мне чудилось, что уже слышны отовсюду обезумевшие вопли, что кричит сам лес, каждый его закуток, каждая опушка и просека... Я несся, сокрушая муравейники и заламывая молодые осины, не замечая нацеленных на меня сучьев и не разбирая дороги. Человек со стороны принял бы меня за беглого крепостного, которого травит борзыми изверг-помещик. Когда пред моими очами встали знакомые вересковые холмы, я, тяжело дыша, остановился и зачем-то поднес ладонь к щеке, почувствовал боль и взглянул на пальцы - те были в крови. Через всю щеку лилась свежая ссадина; кровь сочилась, мешаясь на подступах к челюсти с грязью и какой-то трухой. Я машинально достал пузырек, свернул пробку и облил ссадину йодом. Сразу защипало, зажгло - мысли начали проясняться. Я почему-то растопырил руки и пальцы, пригнул голову и оглядел себя - все, остававшееся на мне, уже не могло называться одеждой. Снова пришел озноб, совсем не похожий на тот, что бил меня у костра. Но стоило поспешить. В два счета я покрыл остатки пути и выскочил к палатке, потемневшей от ливня. На звук моих шагов высунулась физиономия Хукуйника.

- Где ты был? - спросил он. Куда девалось его добродушие, где было его философское спокойствие? Хукуйник трясся от гнева, он дошел до точки, и я усиливал тот гнев своей задержкой. Я бросился в палатку. Обессиливший Толян молчал, безнадежно глядя на меня. Алина металась на узком клочке отведенной ей земли и что-то, забывшись, бормотала.

- Она свихнулась, - сказал я, невольно отступая. - Мужики, она по-настоящему свихнулась...

- Где ты только ходил, - в отчаянии заговорил Толян. - Мы просто не знали, что делать. Я дал ей еще хлорэтила, чтобы она хоть чуть-чуть угомонилась.

- А температуры у нее нет? - спросил я строго.

- Нет, - покачал головой Толян. - Просто невменяемая.

- Просто... - проворчал я, ощущая, как ко мне возвращается высокомерие, пробужденное зачатками медицинских познаний. - Ничего себе просто - из-за занозы в пальце...

Меня начало задевать, что никто не обращал внимания на мой героизм, будто все это было в порядке вещей. "Ничего, - обнадежил я сам себя. Потерпи. Она тебе, дай Бог, спасибо скажет. По-своему..."

- Так, - произнес я решительно и деловито. Сказав такое, я пополз к пальцу с намерением завладеть им, но Алина вдруг исступленно закричала "Нет!" и снова забилась в припадке, после которого возобновились вызовы родной мамочки.

- Держите ее! - заорал я. - Толян! Быстро сесть ей на живот! Мишка! То же самое - на колени! Держать ее, заразу!

Два здоровых, сильных лба едва удерживали одну психопатку. Я схватил Алину за ногу, обмыл палец йодом, затем окунул в йод иглу и начал с осторожностью юного хирурга, поймавшего свежевоспалившийся аппендикс, выковыривать занозу. Краем уха я слышал томные стоны, выкрики и вообще стенания. Трясущимися руками я вонзил иглу глубже - нога дернулась, но я прижал ее с такой силой, что чуть не сломал. Через две минуты занозы не стало, снова хлынул йод - удивительно, но я измазался гораздо больше, чем сам палец.

Заноза исчезла, но стоны не прекратились. Я знаком велел Толяну с Хукуйником выйти вон и оставить нас наедине - я, мол, сумею привести ее в чувство. Оба беспрекословно подчинились; я проследил, чтобы они отошли подальше, и после этого повернулся к страдалице.

Тут меня прорвало.

- Алиночка, - залепетал я, запинаясь и срываясь на каждом слоге. Алиночка... - и рука моя поползла, оглаживая все, на что ни натыкалась. - Я тоже люблю тебя... Я верю тебе...

- Мамочка! - застонала Алина. - Мамочка, где ты? Дай мне руку, пожалуйста, дай, я не успокоюсь, пока ты не дашь мне руку...

- Я здесь, здесь, - я перешел на шепот и схватил Алину за руку. - Вот моя рука, держи, перестань нервничать...

Нервничай подольше, подольше... только не переставай нервничать...

- О-о... - новый стон. - Как хорошо... Ты здесь, мамочка, я так тебя люблю...

Она не может прикидываться. Проклятая дура всерьез считала меня мамочкой. В голове у меня помутилось, и я впился в Алинин раскрытый рот. Она не противилась, но и не отвечала. С горящими глазами я отвалился, чтобы хоть немного собраться с мыслями, затем собрался было повторить, но в этот момент мне послышалось, как в бредовом шепоте промелькнуло что-то более или менее осознанное. Она приходила в себя, и я, незаметно для Алины, очень сильно хватил себя кулаком по колену. От досады мне хотелось реветь и рвать все в клочья.

Алина села и закрыла лицо руками. Я пристально за ней наблюдал: помнит или не помнит? Не очень-то порядочно я поступаю с невинной девушкой.

- Ты... - прошептала она, не отрывая ладоней от лица.

- Конечно, я, - шепнул я в ответ и в который раз взял ее за руку. Так мы сидели недолго: Алина высвободилась, взъерошила мне волосы и вылезла из палатки.

Оставшись в одиночестве, я ни с того, ни с сего затянул вполголоса какую-то навязчивую мелодию. Я стал раскачиваться, как ванька-встанька, и мне каким-то образом удавалось видеть себя со стороны. Зрелище было отвратительное; я тряхнул головой, вздохнул и высунулся наружу.

Хукуйник, судя по всему, давно меня поджидал. Ему не терпелось поведать мне нечто свеженькое.

- Чего уставился? - накинулся я на него.

- Пока тебя, сударь, не было, - ядовито засипел Хукуйник, - пока ты там по болотам шастал, она сосалась с Толяном и называла его милым, красивым котеночком.

- Какая гнусность! - вскинул я брови. - Она же ничего не соображала, как он смел? Как можно для э т о г о воспользоваться человеческой болезнью?

- Кто смел, тот и съел, - философски рассудил Хукуйник и еле успел отскочить: я пробкой вылетел из палатки. "Не спеши, не дергайся, уговаривал я себя. - Осмотрись спокойно. Так. Там его нету? Нету. Ну и не волнуйся, - значит, он вон там... И там нет? Бог с ним, лучше спокойно погляди во-он туда... Вот он!"

Толян стоял ко мне спиною. Он был один и ничего не замечал, погруженный в неизвестные мне серьезные мысли. Мне не было видно его лицо, но оно, без сомнения, хранило обычное мечтательное и вдохновенное выражение. В руки ему, Толяну, просилась дудочка, и лес ждал, когда кудрявый отпрыск мирозданья убаюкает трелями теперь уже почти ночное небо.

Я подскочил сзади и положил Толяну руку на плечо.

- Слушай, - задышал я, подогревая ярость. - Как же ты мог?! Пользоваться тем, что человек практически безумен, и похотливо к нему лезть... Легко целовать невменяемую...

- Да тебе-то что? - с ненавистью ответил Толян. - Приехал, строит из себя супермена... Не суйся, куда тебя не звали, там я работаю - подольше твоего! Лучше бы тебе убраться отсюда подальше, пока не поздно... Я люблю ее, понял, ты?!

- А я что же - нет? - взвизгнул я.

В глазах моих зажглась злоба. Я слегка присел, чуть развернулся и нанес Толяну короткий удар в скулу снизу. Толян зашатался, но не упал. Как ни был силен мой удар, боль от него не смогла пересилить изумление, высветившее Толяново лицо. Я почему-то оторопел и молча следил, как изумление меняется на кое-что похуже. Толян пригнулся и бросился на меня. Я вновь присел, стремясь увернуться, но безуспешно - два удара в ухо и в губы опрокинули меня наземь. Словно бравый разведчик из низкопробного фильма, я перекатился, вскочил, вцепился в резко выброшенную руку Толяна и ответил тем же, потом добавил коленом в живот. Толян, закричав от бешенства, обрушился на меня, и мы очутились на земле, давя и разрывая друг друга.

Мне отчаянно хотелось ударить его головой в угловатый корень, то являвшийся, то исчезавший из поля зрения. Я дошел до того, что готов был навсегда избавиться от соперничества Толяна. На долю секунды я устрашился своей мысли и ослабил хватку, тут же получил жестокий удар в бровь и, стиснув зубы и вытаращив от боли глаза, нечеловеческим усилием подмял Толяна под себя, схватил кучерявую голову пастушка с дудочкой за уши и шваркнул ею в сторону, чтоб корень бил в правый висок; попал, но слабо, мне захотелось еще...

- Вы с ума сошли! - крикнула Алина где-то вдалеке. - Мальчишки! Я вам приказываю!

Мы немедленно начали разъединяться, отпускать друг друга, не забывая в то же время угощаться заключительными ударами. Хукуйник суетился рядом и робко хватал за одежду то Толяна, то меня. Я наконец вскочил, отошел в сторону и там остановился, вытирая окровавленный рот.

- Идиоты! - выпалила Алина, широко раскрыв глаза. - Миритесь! Если сию секунду не помиритесь, я сию секунду, сейчас же отсюда уеду!

- И я тебя провожу, - таков был мой идиотский ответ.

- Как бы не так, - злобно проговорил Толян, испепеляя меня взглядом.

- Ой, дураки... Какие же вы дураки, - протянула Алина, опускаясь на корточки. Почти тут же она встала и пошла к разгоравшемуся костру.

- Что ж вы так, - грустно тявкнул Хукуйник, не сторонник насилия вообще.

- Заткнись, пацифист хренов, - окрысился я. - Иди к костру и не зли меня.

- Я-то что? - оскорбился Хукуйник, и от него даже своеобразно запахло обидой.

- Ладно, ладно, не свирепей, - смягчился я. - Только уйди, не трогай нас, ради Бога...

Хукуйник подобрал полено и медленно побрел прочь. Мы остались: как по команде, сели на землю в нескольких шагах друг от друга, опять же, как по команде, друг на друга посмотрели.

- Знаешь, - заговорил я с усмешкой, - есть такой анекдот. Спорят два мужика. Один говорит, что съест ложку дерьма, а другой возражает - нет, мол, не съешь. Ну, поспорили на червонец. Первый взял и съел, выиграл. Сидит, довольный собою. А второму червонца жаль, он и заявляет: я за такие деньги тоже ложку дерьма съесть могу. Поспорили снова; вернул второй свой червонец, а первый чуть погодя и говорит: слушай, а какого черта мы с тобой задарма дерьма нажрались?

Толян пожал плечами, потом кивнул и поднялся. Я же думал, что меня, в сущности, ничто здесь больше не удерживает. "Хватит, - сказал я себе. Довольно. Брось все и присаживайся к огню".

... И вновь, как ни в чем не бывало, потрескивал костер. Сговорившись с котелком, в котором варился суп из сыроежек, он продолжал ломать комедию. Нынче игралось не так ловко, как вчера. Нас осталось трое: Толян, с напускным равнодушием поглаживающий Алину по голым ногам, сама Алина, растянувшаяся на одеяле и положившая голову Толяну на колени, и я. Хукуйник ушел встречать последнюю электричку, с которой ожидалась его новая подруга, и я, без капли, однако, интереса, прокручивал в мозгу возможные легенды, коими он нас впоследствии угостит. Про эту он, наверно, расскажет, будто она принесла ему тройню. Три маленьких хукуйника - что можно придумать ужаснее?

Я снова вспомнил: господи, все-таки я здорово похож сейчас на Дынкиса. Сижу точно в такой же позе, и на лице у меня, вероятно, то же самое выражение. Разве что вином я в костер не плескал - все впереди. Через пару лет - кто знает! может быть, и плесну.

Воображение ли иссякло, или просто я устал, но до Алины мне больше не было дела. До этой невинности, одуревшей от полчищ ухажеров. "Прав Дынкис, вспомнилось мне сожженное письмо. - Эта девочка худо кончит. Я бы денег дал тому, кто сделает черное дело первым".

В тот момент мне мерещилось, будто ничто на белом свете не может меня удивить. Я не знал, не мог видеть, как спустя какой-то месяц отвиснет моя челюсть и выкатятся глаза, когда авторитетное лицо спокойным голосом откроет мне, что у Алины имеется самый настоящий муж, и поскольку мужа ей мало, к ее услугам всегда еще три любовника - это не считая всякой мелюзги; впрочем, я не относился даже к последней. Я молча выслушаю подробности о радостном смехе, с которым Алина будет рассказывать подругам о четырех кретинах, которых она водила за носы, сама себе удивляясь и поражаясь своей ловкостью. Я все это выслушаю. Что будет дальше - не столь важно. Хоть я и описываю почти каждый шаг, сделанный кем-либо из нас на холме, менее всего моей целью является распространение сплетен. Я сказал почти все, что хотел, а дальнейшее недостойно внимания, как бы лихо ни закручивалась интрига.

Сейчас мне все это было неведомо, и я сидел тихонько, не произнося ни единого слова. Мне было наплевать на то, что эти двое ушли в палатку, я продолжал сидеть. Вино было на исходе; наконец, и я почувствовал, как меня клонит в сон - минутой позже я уже лежал, укутанный в одеяло, не замечая посапывающей парочки...

... Смутный перезвон гитары разбудил меня. Я поднял голову и различил в темноте проснувшихся Толяна и Алину. Бедняга Толян! По нему видно было, что он молится на Алину и не решается к ней прикоснуться в страхе утратить достигнутое в погоне за большим.

- Гитару слышно, - сонно сказала Алина. - Толян, откуда гитара?

Толян этого не знал. Я, чертыхаясь, отстегнул пуговку и выглянул в маленькое оконце.

Пламя костра озаряло мертвым светом троих, приблизившихся к палатке. Хукуйник, запихнув руки в карманы, чему-то смеялся. Смеялась и маленькая девчушка в огромных очках и невообразимо широкой куртке, смахивающей на балахон. Третий не смеялся, а только лишь улыбался криво, щекоча гитарные струны. Он не скалил зубы, но мне привиделся оскал - вызывающий гадливость оскал под сверкающими очками.

Это был Дынкис.

Нимало не смущаясь тем, что снаружи я буду услышан, я откинулся на спину и захохотал.

- Дынкис! - сказал я. - Слышишь, Алиночка, - это Дынкис!

- Боже мой, опять, - прошептала Алина. - Мамочка, зачем он приехал, пусть он уедет...

Даже после, когда решительно все об Алине мне стало известно, я продолжал считать этот ее страх неподдельным. Но уж меня-то, меня-то Дынкисом больше испугать было нельзя. Он ухнул в пропасть, в Марракотову бездну - в одну секунду, в тот самый миг, когда я узрел его перебирающим струны.

Я лежал на спине и говорил медленно, размеренно, и это доставляло мне наслаждение. Меня не заботило, слышит ли кто-нибудь мои слова.

- Дынкис, - произносил я с упоением, словно давил поганое насекомое. Он не личность. Он рисуется окаменевшим в невзгодах рыцарем, чьим уделом сделалась судьба негодяя, так как наше время закрывает перед праведниками двери. Он - жертва с железной волей, плачущий палач, лживо кающийся Раскольников. Его, скажите на милость! породил гений Ницше! Как бы не так. Он слизняк, он последнее ничтожество, он выдал себя, совершив абсолютный пустяк - вернувшись обратно! Он вернулся после письма - ни один из тех, за кого он себя хочет выдать, так бы не поступил. Он никакой не мужчина, такой блеф недостоин мужчины, это блеф для распоследнего слабохарактерного негодяя!

Было и еще кое-что, о чем я молчал. Я молчал о причинах своей радости, как бы ни был я пьян. Я знал теперь, что в течение прошедших суток никто не возвышался надо мною. Был всего-навсего такой же, как я - Дынкис.

Тут же я провалился в сон. Сперва снился не раз уже мучавший меня кошмар: дело происходило в метро. Я летел вниз, навстречу поднимающимся людям, не видевшим меня и не желавшим видеть; я несся, как с ледяной горки, по балюстраде вниз головой, тщетно хватаясь за поручни и мелькавшие лампы желтые, словно наполненные мочой. Скользкая, полированная поверхность не сулила мне ни единого шанса сохранить жизнь; иногда меня заносило, я цеплялся за лампу, раскручивался, меня выворачивало наизнанку, и я летел дальше, мимо пустых разлагающихся лиц в шапках и платках. В самый последний миг, когда твердь подо мною кончалась и я готов был рухнуть в разрывающую мозг тугую пустоту, все возвращалось: я снова оказывался наверху и снова летел вниз.

Затем все исчезло - я очутился в незнакомом и знакомом одновременно парке, где я стоял и бросал грязь в лицо Хукуйнику. Сперва это воспринималось как игра, потом же Хукуйник обиделся, и его обида привела меня в бешенство: я погнался за ним, сбил с ног и, изваляв в тошнотворной гадости, раздавил ему череп. После, озираясь, я бросился домой - в квартире было пусто, и была ночь. Мне стало не по себе, я вышел на лестницу и начал спускаться, намереваясь куда-то пойти. Напряжение росло - я обнаружил, что вся лестница освещена тусклым светом, и вдруг замер: внизу стояла толпа. В ней были люди, лица которых мне были знакомы и даже дороги, но лица те сделались будто из камня: ни тени сочувствия не мог я уловить в их глазах одно лишь грозное неприятие. Я увидел, что попал в западню, что меня ждет судилище - и не ошибся: едва я это осознал, как увидел его. Он был один, и был Хукуйником, но в то же время им не был; он поднимался по лестнице, держась за стену, и одолел уже два пролета. Он не глядел на меня, но шел ко мне. Я понял, что на свет вытащен какой-то тщательно захороненный мною смертный грех, и наступило время расплаты - беда была в том, что я не помнил, в чем он заключался, тот грех, я видел лишь, что человек изуродован, черна от гематомы вся его голова, не только лицо, и гангрена проникла в мозг, делая его безумным. Я знал, что виной тому я, и не понимал, что именно будет со мной сейчас сделано, и в этом был весь ужас. Мне было одно ясно без слов: ничто не сравнится с этим по потаенной жуткости, и все собравшиеся внизу, все друзья и знакомые ждут конца. Это было мерзко, как чума, как кубик грязной воды в вену, и я закричал...

... Рассвело. Народу в палатке опять было чересчур много. Я сел и начал их всех рассматривать. Толян в обнимку с Алиной, Хукуйник, пытавшийся лежать в обнимку с новоприбывшей, и Дынкис, венчающий дело - длинноногий, растянувшийся поперек и мешающий мне встать. Я бесцеремонно скинул с себя его ноги и выбрался наружу. Тучи еще не собрались, можно было видеть недавно взошедшее солнце. Тихо и кротко падали с ветвей капли воды.

Я уложил свои вещи. Подумал немного, подтащил к палатке тяжеленный чурбан с наглухо сидящим в нем топором. Потом я отыскал веревку и накрепко прикрутил рукоять топора к ноге Дынкиса, воспользовавшись окошком, после чего слегка подвытянул из земли колышки. Даст Бог, когда Дынкис заворочается, палатка рухнет к чертовой матери.

В мешке у новой страсти Хукуйника я нашарил небольшую курицу. Вытащив ее, я грубо разорвал находку пополам и распихал по карманам. Допил вино. Полюбовавшись чурбаном с топором, я подхватил сумку и тронулся в путь.

Чем дальше я отходил, тем меньше делалось мое желание обернуться. Напевая, я отщипывал от курицы маленькие кусочки и отправлял их в рот, затем махнул рукой и достал все целиком, и стал поедать без стеснения.

"Костер... - думал я. - Кто бы мог подумать!"

Постепенно костер в моем воображении разгорался. Он превращался в окончательного враля и рос, как на дрожжах, все быстрее и быстрее. Уже не пятеро окружали его, нет - сотни, тысячи в самых различных нарядах сидели вокруг - молчаливые, раздирающие руками еду, не произносящие ни слова. Лживый исполин, треща о дружбе и верности, стал Везувием; кольцо окруживших костер вобрало всех сущих мира.

"О чем могут договориться тысячи, если пятеро едва не убили друг друга невесть во имя чего?"

Загрузка...