Ждать Матвеева она не могла. У неё был уже взят билет, и знакомый комиссар обещал довезти её до самого

Хабаровска.

– Это необходимо, – сказала она, когда Матвеев начал просить её ехать вместе, и он замолчал, почувствовав, что лучше не спорить. Было решено, что Матвеев встретит её в

Хабаровске, и оттуда они поедут дальше, в Приморье.

– Институт подождёт, – сказала она смеясь.

Потом они заговорили о Москве, о том, как хорошо будет приехать туда, когда кончатся фронты, чтобы вместе учиться, ходить в театры и готовить обед на примусе.

– Если б можно было, – сказала она, – я бы хотела жить на разных квартирах. Так мы никогда не надоели бы друг другу. Я приходила бы к тебе, ты ко мне. Правда?

– По-моему, это было бы отлично, – ответил он, искренне стараясь поверить в это.

Было плохо только одно, но тут был виноват он сам. У

него никак не выходили нежные слова, – он не умел их выговаривать. Он называл её дорогой и милой, но это были суконные, пресные слова, которыми можно назвать даже кошку. Несколько раз он порывался сказать какое-нибудь глупое слово – ну, пусть даже «сердечко» или «солнышко», но ничего не выходило. Он боялся, что это будет смешно.

Было темно, и потухали фонари, когда они снова остановились у её дверей.

– Ну, прощай, – сказала она, отворяя дверь. – Очень поздно, скоро рассвет. Ты не забудешь адреса в Хабаровске? Приходи завтра вечером ещё, – я буду ждать.

– До свидания, дорогая. Но ты забыла сказать мне об одной мелочи.

– О чем?

– Ты не помнишь?

– Нет, я даже не знаю.

– Что ты меня любишь. Ты так и не сказала мне этого.

Она прижалась к нему.

– Очень люблю. Ты доволен?

– Да. Ну, покойной ночи, моя…

Он запнулся.

– Моя дорогая, – сказал он, сердясь на себя.


БЕЗАЙС И РОМАНТИКА

Амурская дорога построена сравнительно недавно.

Раньше, когда дороги не было, от Читы до Хабаровска зимой ездили на лошадях, летом по Амуру ходили старые, с высокой трубой и кормовым колесом пароходы, вспугивая в прибрежных камышах бесчисленные стаи уток. В

тайге бурно цвёл терпкий лесной виноград, дикие пчелы гудели над дуплистыми деревьями и по прелой хвое мягко ходили громадные седые лоси. Осенью по Амуру густой стеной шла кета метать икру, и река кишела громадными рыбами. По берегу старатели воровски промывали золото, в реках ловили жемчуг. Здесь были свободные, немеряные места, и земля лежала нетронутой на тысячи вёрст.

Дорога пошла напролом, через болота и сопки. Работали полуголые китайцы, бритые каторжники. Топоры врубались в густую чащу деревьев, и тучи комаров звенели над кострами. На девственную землю клали шпалы, в стволы деревьев ввинчивали фарфоровые стаканчики телеграфа. Потом приехал губернатор и перерезал ножницами протянутые через полотно трехцветные ленты. Дорога была открыта.

А потом её рвали белые, рвали красные.

Из сырых таёжных недр выходили солдаты в полушубках неизвестных полков, резали провода, развинчивали рельсы, вбивали костыли и снова исчезали в тайге. Гнили и выкрашивались шпалы. На забытых полустанках из пола росла рыжая трава, и ветер трепал на стенах расписания поездов. В тупиках ржавели паровозы с продавленными боками.

– Я знаю многих, – говорил Безайс, – которые будут завидовать нам от всего сердца. Сейчас у нас что-то вроде каникул. Там, в России, фронты кончились, и люди взялись за другие дела. Я видел своими глазами, как на вокзалах ставили плевательницы и брали штраф, если ты бросаешь окурок на пол. Это весёлое, бестолковое время, когда утром работали, а вечером шли к мосту на перестрелку с бандитами, там кончилось. А мы взяли и опять уехали в девятнадцатый год. Опять – фронт, белые и все это.

Они лежали на полу на шинелях, опершись на локти, и спорили с самого утра обо всём, что попадалось на глаза.

Это был удобный комнатный спорт, тем более удобный, что не надо было даже вставать с места. Поезд стоял с утра на каком-то полустанке. Три часа они убили на разговор о том, зачем на телеграфных столбах нарисованы цифры и что они значат. Им было это решительно всё равно, но они спорили с азартом.

За окном блестело холодное солнце. На печке закипал чай. Безайс говорил теперь о прошедших военных годах.

Это время ему нравилось, и он не променял бы его ни на какое другое. Разумеется, нельзя воевать вечно, но от этого ничего не меняется. Такое время, говорил он, бывает раз в столетие, и люди будут жалеть, что не родились раньше.

Тысячи людей готовили революцию, работали для неё как бешеные, надеялись – и умерли, ничего не дождавшись.

Все это досталось им – Безайсу, Матвееву и другим, которые родились вовремя. Всю чёрную работу сделали до них, а они снимают сливки с целого столетия. Их время –

самое блестящее, самое благородное время. Взять городишко Безайса – скверный, грязный, с бесконечными заборами, с церквами и Дворянской улицей. А ведь он кипел,

– и каждая из его самых скверных улиц отмечена смертями и победами. На этой Дворянской, где раньше грызли семечки и продавали ириски, один парень из наробраза выпустил в белых шесть пуль, а седьмой убил себя. Безайс его знал, – он косил глазами и рассказывал глупейшие армянские анекдоты. Живи он в другое время, из него вышел бы уездный хлыщ, а впоследствии степенный отец семейства.

А в наше время он умер героем. Был и другой – заведующий музыкальным техникумом. Это был толстенный, добродушный человек в широких штанах. Он обучал в своём техникуме несколько девочек бренчать на рояле

«Чижика» и называл это новым искусством.

А когда брали город у белых, он отбил пулемёт и взял в плен троих. Никогда в жизни он не делал ничего подобного и после сам не мог понять, как это вышло.

И он много знал таких примеров, когда самые обыкновенные, скучные люди вдруг совершали героические поступки. Это время облагораживает людей и даёт новый цвет вещам. Теперь в самом захолустном, засиженном мухами городишке есть свои герои, мученики и победы.

Раньше дома, деревья, улицы существовали сами по себе, а теперь они взяты с бою, и каждый уличный столб является добычей.

И если бы Безайс мог выбирать, когда жить – сейчас или при коммунизме, он, не задумываясь, выбрал бы нынешнее время.

– Коммунизм, – сказал он, – будет продолжаться, может быть, сотни лет, а эти годы уже кончаются, и мы с тобой сейчас гонимся за ними, чтобы взглянуть на них в последний раз. Это – последнее свиданье, – они уходят – и восемнадцатый, и девятнадцатый, и двадцатый. Их дело кончено, они стоят в передней, надевают калоши и говорят:

«Ну, ребята, всего хорошего».

Матвеев приготовился было возражать, но в это время вскипел чай. Они сели завтракать, потом снова повалились на шинели и пролежали несколько часов. Поезд все ещё не трогался.

– Надо бы пойти посмотреть, в чём дело, – сказал наконец Матвеев. – С самого утра стоит, проклятый.

– Вот ты и пойди.

– Я не нанимался ходить. А тебе трудно встать?

– Может быть, и нетрудно. Но мне неприятно смотреть на твоё безделье. Вместо того чтобы безнравственно валяться и прожигать жизнь, ты бы за водой сходил. Чья сегодня очередь?

– За водой я схожу, не беспокойся. А вот надо пойти на станцию и узнать, почему мы стоим. Пойди, Безайс, не валяй дурака.

– Вот ещё! Сам пойди.

Они препирались ещё несколько минут, но так и не пошли.

– Я не намерен убивать себя работой, пока ты будешь валяться, – заявил Безайс.

Тогда Матвеев отвернулся и заснул. Безайс подождал немного, сел за рояль, сыграл марш покойников, потом разбудил Матвеева, чтобы он пошёл на станцию, но Матвеев опять заснул. От него невозможно было добиться ни одного разумного слова. Безайс лёг около печки и, разглядывая символическую девицу на плакате, начал обдумывать, сколько метров сделала минутная стрелка его часов со времени отъезда из Москвы.

– Предположим, – напряжённо шептал он, – что часы в окружности пять сантиметров. Так. Значит, в день стрелка проходит сто двадцать сантиметров. Хорошо. Значит, в месяц она проходит…

Он долго трудился, умножая, но путался в нулях и принимался умножать сначала. Выходило, что стрелка прошла тридцать шесть метров. Он снова начал будить

Матвеева – толкал его, перекатывал с боку на бок и хлопал ладонями над ухом.

– Знаешь, с момента отъезда из Москвы минутная стрелка моих часов прошла тридцать шесть метров, – торопливо сказал он, когда Матвеев приоткрыл глаза.

– Я так и думал, – пробормотал Матвеев, снова засыпая.

Это становилось совсем скучным. Подождав немного, Безайс решил пойти на станцию. Он встал, оделся и вылез из вагона, но через минуту ворвался обратно и набросился на Матвеева.

– Вставай! – кричал он изо всех сил. – Вставай сейчас же, слышишь? Мы с тобой поезд проспали! Да очнись ты!

Он ушёл.

– Кто ушёл?

– Поезд.

– Куда?

– Ну, я почём знаю? Наверное, в Хабаровск.

Матвеев опять лёг.

– Знаем мы эти шутки, – сказал он с глубокой уверенностью. – Это для дураков.

– Да честное слово, я тебе говорю! Поворачивайся скорей. Наш вагон стоит совершенно один, а поезда нет.

Матвеев сел.

– Безайс, ты врёшь, – сказал он с беспокойством.

– Ну, пойди и посмотри.

Матвеев оделся, вышел и увидел, что Безайс говорит правду. Поезда не было, – их вагон стоял на путях один, и негры скалили зубы, точно потешаясь над ними. Напротив стояла крошечная станция с ржавой вывеской и зелёным колоколом, заметённая снегом почти до крыши; вокруг, насколько хватал глаз, были снег и горы.

Вдвоём они кинулись на станцию, ворвались в ободранную комнату и нашли там высохшего, морщинистого человека с большими круглыми ушами. Он возился на полу, починяя табуретку, и весь был увешан стружками. В

углу, за невысокой загородкой, стояла серая коза и жевала сено.

– Кто отцепил вагон? – заревел Матвеев. – Вы кто такой? Где комендант?

Человек поднялся на четвереньки и взглянул на них сумасшедшими глазами.

– Кто отцепил вагон, я спрашиваю?

Они напугали дежурного своим криком, мандатами и буйными требованиями. На забытом, потерянном в снегах полустанке давно уже никто не говорил громким голосом.

Они свалились сюда, как внезапное бедствие, и перевернули вверх дном тихий зимний день.

– Сию минуту, – говорил дежурный, стараясь скрыть волнение неловкой и жалкой улыбкой. – Только одну минутку…

Он ушёл, шаркая подошвами, и вскоре вытащил заспанного мужчину с большой бородой. Мужчина застёгивал подтяжки и зевал, показывая страшные зубы.

– Ну, отцепили, – говорил он, закрывая ладонью рот. –

Чего? Ну, я отцепил. Потому что рессора сломалась. Значит, нужно. Тележка вся на левую сторону села.

– Какая рессора?

– Какая, – обыкновенная.

– Так почему вы нас не разбудили?

– Вот и не разбудили.

Матвеев записал его фамилию, пригрозил ему судом, штрафом и принудительными работами, после чего тот ушёл снова спать. От дежурного они узнали, как приблизительно было дело. С поспешной и неловкой вежливостью он объяснил, что поезд пришёл на рассвете, что от лопнувшей рессоры вагон осел набок и дальше идти не мог.

Двери были заперты, – это правда, Матвеев на ночь сам запирал двери, – вагон отцепили и отвели на запасную ветку. Он соглашался, что беспорядки есть, но что он не виноват; что же касается козы, поставленной в служебное помещение на время холодов, то её он обещал убрать непременно. Всей фигурой и выражением несложного лица он старался подчеркнуть личную непричастность к событиям.

Они вернулись с дежурным к вагону и осмотрели рессору, придираясь к каждой мелочи. Потом дежурный ушёл к себе, а они залезли в вагон, оглушённые всем этим. Было уже время обеда, но им не хотелось ни пить, ни есть. Через некоторое время Безайс опять побежал на станцию ругать дежурного. Он был особенно раздражён тем, что все объяснялось так обыкновенно и просто. Ему было бы легче, если бы произошёл взрыв, ураган или крушение поезда. Но выбрасывать людей на безвестном полустанке ради сломанной рессоры казалось ему вопиющей несправедливостью.

День прошёл плохо. На безоблачном небе полыхало солнце, освещая широкий снежный простор. Они пообедали молча, не глядя друг на друга; пошли на станцию узнавать, когда придёт следующий поезд. Там ничего не знали.

– Поездов не предвидится, может быть, накатит какой-нибудь случайный, – сказал им дежурный.

На вокзалах Безайса всегда охватывала тоска. Его угнетала обстановка, – точно кто-то нарочно собирал сюда самую пыльную выцветшую бумагу, самые мутные лампы, самых скучных людей. Он прочёл до конца висевшую на стене конституцию ДВР, погладил бесцельно бродившую кошку и, усевшись у стены, стал разглядывать дежурного, слегка нажимая веки пальцами. От этого дежурный двоился и, качаясь, уплывал в глубь комнаты.

А вечером, когда они сидели в своём вагоне около потухающей печки и вполголоса ругали и дежурного и рессору, неожиданно пришёл поезд. Большой, чёрный, без фонарей, он стремительно вылетел из-за поворота и, фыркая, остановился около станции. Безайс и Матвеев долго бегали около запломбированных вагонов с боеприпасами, просились в теплушку, где помещалась сопровождавшая состав охрана, но их туда не пустили и послали в последние вагоны, в которых ехал какой-то партизанский отряд. Оттуда глухо доносились крики и визг гармошки, из труб густо валил чёрный дым.

Гремя котелками, они побежали к концу поезда и постучались. Дверь теплушки слегка приоткрылась, бросив полосу света в снежную темноту.

– Вы кто?

– Командированные, – ответил Матвеев.

– Документы есть?

– Есть.

За дверью помолчали.

– А вы не жиды? – крикнул из глубины чей-то весёлый бас.

– Нет.

– Ну, лезьте.

Они разом бросились в дверь, боясь, как бы там не передумали. От тёплого, спёртого воздуха, от раскалённой печки, от говора и смеха людей повеяло почти домашним уютом.

Коптящая лампа освещала путаницу людей, мешков и оружия. На белых сосновых нарах лежали и сидели, свесив босые ноги вниз, полуодетые от жары люди с бомбами и револьверами на поясах. Внизу, под нарами, перекатывались банки консервов, около стены была сложена высокая груда хлебных буханок. У печки на мешках сидели женщины и грызли кедровые орехи. Матвеев и Безайс устроились на каких-то ящиках у двери и огляделись.

На нарах азартно играли в карты, около свечки на листе рос банк из медной и серебряной мелочи. В стороне обросший бородой партизан неумелыми руками складывал бумажного голубя. Здесь были собраны всякие люди: молодые, с начёсанными на лоб чубами, и старые, обкуренные дымом бородачи. По теплушке шёл крепкий спиртной дух, все были пьяны, и это объединяло их, молодых и старых, как братьев.

Более других был пьян невысокий худой человек с жёлтыми глазами, слонявшийся по вагону из конца в конец. Остальные звали его Майбой. Пепельные мокрые пряди волос падали ему на лоб, расстёгнутая от жары нижняя рубаха обнажала впалую, птичью грудь. Он был одет в оленьи сапоги, мехом наружу, и брюки офицерского сукна, сползавшие от тяжести висевшего на поясе нагана.

Вся его невысокая фигура была охвачена жаждой деятельности. Он искал себе занятие, и вагон был тесен для него. Его пальцы сжимались в кулаки, и он шептал что-то невнятное. Шаря по карманам, он вытащил кусок верёвки и, подойдя к огню, стал развязывать узел.

– Нет, ты мне сначала докажи, – слышал Матвеев его шёпот. – Рубль двадцать! Это дурак сумеет за рубль двадцать.

Потом он заглянул под нары и потрогал ногой лежавшие там мешки. Безделье томило его, как тяжесть. Он оглядывался, пошатываясь, когда вдруг внимание его привлекла валявшаяся на полу бумажка. Неверными шагами Майба подошёл и попробовал её поднять. Покачнувшись, он едва не сел на печку и, в поисках равновесия, ударился головой о притолоку. Некоторое время он стоял молча, враждебно рассматривая притолоку, а затем снова нагнулся за бумажкой.

Это была борьба со стихией. Поезд тронулся, и толчки вагона ещё больше раскачивали Майбу. Лежавшие на нарах повернулись к нему и с любопытством ждали, чем это кончится. Он ловил бумажку яростно, стиснув зубы, сосредоточенно целился рукой – и снова промахивался.

Раздражение его росло, он сердито оглядывался покрасневшими глазами. Казалось, что он сейчас схватит её, но в последнюю минуту его вдруг бросало в сторону, и это бесило Майбу. На него было тяжело смотреть. Один партизан слез с нар, поднял бумажку и протянул её Майбе. Майба дико взглянул на него.

– Брось! – крикнул он изо всех сил. – Положи её на место, паскуда! Ты что за холуй выискался? У меня в отряде холуёв нет! Ложи её на место.

Он снова начал ловить её, опрокинул котелок с водой, боком свалился на женщин, как вдруг схватил бумажку, стараясь вспомнить… зачем она ему понадобилась. Наконец он подошёл к печке, открыл дверцу и неловко сунул бумажку в огонь.

Он скромно отошёл в сторону с видом человека, выполнившего тяжёлый, но неизбежный долг. Это сознание привело его в мирное настроение. Некоторое время он стоял тихо, высматривая новое занятие. Когда Матвеев чувствовал на себе взгляд его жёлтых глаз, ему становилось неприятно, – было такое ощущение, точно кто-то царапает ногтем по стеклу.

Но бездействие уже начало тяготить Майбу. Он снова пошарил в карманах, вытащил горсть патронов и сунул их обратно. Он подошёл к партизану, сидевшему на нарах, взял бумажного голубя и внимательно его осмотрел.

– Гуль-гуль-гуль, – сказал он.

Матвеев смотрел на него с тоской, ожидая, что он ещё выкинет.

К ним подсел большой с благообразным мужицким лицом партизан. Он дышал на Матвеева тёплым запахом хлеба и спирта, разглядывал Безайса и наконец спросил:

– Родственники?

– Нет, – сказал Матвеев.

– Дружки, значит?

– Ага-а.

Он опять смотрел, чему-то улыбался и спрашивал:

– Откуда едете?

– Из Москвы.

– Так, из Москвы.

Лампа мерцала мутным огоньком, придавая всему невыносимо скучный вид. Пламя закручивалось тонкой струйкой копоти. Висевшие на стенах винтовки и подсумки глухо звякали в такт колёсам. Матвеев начал дремать. Он видел много вещей сразу: солнце, вишнёвые сады, футбольное поле, на котором его команда дала пить проезжим из Седельска ребятам. Сквозь колеблющуюся дымку сна он видел опять изгаженный пол, печку, беспокойного пьяного, шатавшегося по вагону. Теперь он стоял около женщин и вёл с ними вежливый разговор.

– Ах, сидите, пожалуйста, – говорил он, качаясь и хватая руками воздух. – Ради бога, я извиняюсь. Будьте любезны, может быть, печь немного дымит?

– Так, дружки, значит? – спрашивал, широко улыбаясь, дядя с бородой.

– Да, – отвечал Матвеев сонно, – дружки.


Великолепный день – 4 июля 1920 года. Надолго запомнили его в городе, – день, когда загнали голубую седельскую команду и выиграли приз междугородного состязания. Приз был сделан из глины местным скульптором левого направления и назывался «Торжествующий труд» –

страшная вещь, на которую нехорошо было смотреть. Там были перемешаны кубики, ноги, женские груди, колеса, грабли и ещё что-то. Комиссар всевобуча, седой красивый старик, поднёс команде на блюде этот глиняный бред, а сзади толпились губвоенкомат, губком партии, губком комсомола, гремела музыка, визжал женотдел; издали в толпе Матвеев видел отца и мать, сошедших с ума от радости. Потом команда пошла по городу – тяжёлые парни с крепкими затылками, похожие, как дети одной матери.

Здесь были собраны лучшие в городе – самые широкие плечи, выпуклые груди, руки атлетов и бойцов. И Матвеев был среди них.

– Так из Москвы, значит?

– Из Москвы.

– Если вы заскочили в мой вагон, то будьте покойны, –

говорил Майба. – Это кто тут подсумок запихнул? Это ты, Юхим, подсумок запихнул? Убери сейчас же к собачьей матери этот подсумок, он тут дамочке бок насквозь протолкал…

Потом опять:

– Нехорошо, Юхим! Вы его, ради бога, не слушайте. Он без этого никак не может. Он приедет домой и при своей маме будет матюкаться, потому что от такой жизни человек делается как лошадь и совсем отучается от людских слов.

Вы ему говорите: «Будьте, мол, так любезны, дорогой товарищ Юхим Суханов, я вас прошу». А он тебе такое загнёт…

Через некоторое время Матвеев услышал снова:

– И дурак. Лаской-то ты больше добьёшься, чем таким конским обхождением. Разве можно так вякать? Ты, брат, этим не бросайся, на чужой стороне и старушка – божий дар. Глядишь, – она тебя и пригреет…

Он игриво пошевелил ногой. Кто-то запел: Д-ты не покупай мне, папа, шубу,

Зимой блохи заедят,

А купи ты мне калоши,

Пускай люди поглядят!


«Грех тщеславия», – сонно подумал Матвеев.

Майба говорил:

– Да-а. Вон ту старушку, если её железом обить, так ещё на десять лет хватит. Да-а…

Он подошёл к молодой женщине, закутанной в тёмный платок, и потрогал рукой её плечо. Она отодвинулась.

Матвеев мельком увидел блеск её влажных глаз.

– Чего вы пугаетесь? Я не какой-нибудь зверь. Я не…

это самое… какая она у вас, скажите пожалуйста!

Майба стоял к Матвееву спиной, и он видел только его острые лопатки. Майба говорил что-то вполголоса, но женщина молчала. Матвеев снова заснул.

Ему приснился его конь, большой добрый зверь. Он был немного тяжёл, но хорош на ходу. Его волосатые ноги ступали крепко, на лобастой голове была белая отметина, похожая на сердце. Грива и хвост были, как ночь, чёрные,

тяжёлые, мускулы спутанными клубками ходили под кожей. Были в дивизии хорошие кони, лучше его; корили матвеевского коня за то, что слишком уж мускулист и тяжёл. Но Матвеев этим не смущался. Зато его конь шёл прямиком, со страшной силой, которую ничто не могло остановить. Они вместе прошли много вёрст и очень привыкли друг к другу.

А потом убили коня, утром, около реки, на жёлтом песке. Он умирал страшно, как человек, точно силясь сказать что-то. Навсегда остался в жизни Матвеева взгляд его тёмных глаз.

– Да, из Москвы, – сказал он сквозь сон.

Отчего-то волновался Безайс. Он тяжело дышал, возился, несколько раз толкнул Матвеева. Наконец донёсся его возмущённый шёпот:

– Вот я его застрелю, скота!

– Кого?

– Этого негодяя.

– Попробуй только, – ответил он, засыпая.

Тут он заснул крепко и уже ничего не слышал. Спал он долго, может быть несколько часов, раскачиваясь от толчков, когда вдруг почувствовал, что его бьют по голове, по спине, наступают на ноги. Бьют серьёзно, с размаху. Это было полной неожиданностью, он не успел даже проснуться и сознавал только, что вокруг стоит дикий шум.

Сильный удар по голове вышиб из него остаток сна, и тут он вдруг необычайно отчётливо понял, что его волокут к настежь распахнутой двери вагона, за которой летит сплошная полоса серого снега.

Это наполнило его паническим ужасом. С отчаянной силой Матвеев брыкнул ногами, вырываясь, и тотчас, поднятый десятком рук, вылетел из вагона наружу, перевернувшись в воздухе. Его подхватила тьма, режущий ветер, и все пропало в одном страшном толчке.

Рыча и размахивая руками, Матвеев вылез из снега, готовый на убийство. Последний вагон мелькнул перед ним, свистя колёсами, поднятый ветром снег летел, как белый дым. Он побежал за ними и тотчас остановился, поняв, что невозможно их догнать, – уже далеко впереди раскачивался красный фонарь последнего вагона.

Тогда Матвеев стал и огляделся. Он не искал объяснений, потому что они были невозможны. Случилось что-то невероятное, – таких вещей не бывает, – можно сойти с ума, придумывая им объяснение, и всё-таки ничего не выдумать. Несомненно было только одно, – что он стоит в поле, на морозе, наполовину мокрый от снега, и наверху, в чёрном небе, светят неясные звезды. Он сел на снег, потом снова встал и вдруг разразился длинным, неестественно вывернутым ругательством, – но оно не облегчило его.

Далеко впереди поезд стучал по рельсам, потом внезапно смолк – наступила внимательная тишина, как бывает на больших открытых пространствах. Матвеев засунул руки в карманы и выбросил оттуда пригоршни снега.

– Да что же это? – спросил он с обидой в голосе.

Он залез на сугроб, но тотчас провалился по пояс и выбрался обратно. Потом он услышал, что его зовут; оглянувшись, он в нескольких саженях увидел на снегу тёмную фигуру. Матвеев подошёл – это был Безайс. Он сидел, глядя на Матвеева снизу вверх, и слабо улыбался.

– И тебя тоже? – спросил он.

– Что?

– Вышибли?

– Я найду их в Хабаровске, – сказал Матвеев, опускаясь на снег, – и сделаю с ними что-нибудь. Сволочи! Они перепились, что ли?

– Они приставали к ней, – сказал Безайс, закрывая глаза.

– Чем это съездили меня по голове?

– Я этого так не оставлю! – сказал Матвеев, утешаясь бесполезными угрозами. – Но что же мы теперь будем делать?

Он вдруг заметил, что Безайс держит в правой руке револьвер.

– А это зачем? – спросил он с внезапной догадкой. –

Ты?.

– Да, – ответил Безайс, бессмысленно улыбаясь. – Я не мог этого видеть.

– Ты стрелял?

– Нет, не успел. Они так двинули меня по голове, что чуть было не отшибли её совсем.

– Из-за этой девчонки?

Безайс спрятал револьвер в карман и виновато опустил глаза.

– Не ругайся, – сказал он просительно. – Это надо было видеть. Кажется, они хотели её изнасиловать.

– «Кажется»? А тебе какое дело?

Матвеев поднялся на четвереньки, дрожа от ярости.

– Идиот! – крикнул он с каким-то воплем. – Романтику разводишь? Защитник невинности? Вот я тебя убью сейчас! Безайс почувствовал себя нехорошо. Его мутило.

– Я тебя… сам убью, – пробормотал он, тяжело справляясь с охватившей его слабостью. – Молодая девушка…

очень хорошенькая. Ты хочешь, чтобы я спокойно смотрел, как её будут насиловать? Эта каналья Майба потащил её на нары.

– Да ведь тебе партийное дело поручено, дураку. Понимаешь? Ломай себе голову, если ты свободен. А сейчас тебя это не касается, все эти девицы и благородство.

Безайс хотел что-то ответить, но не успел. Последнее, что он видел, было испуганное лицо Матвеева и тёмное небо с неясными звёздами… Потом исчезло все.


ЭТО ШЕСТИДЮЙМОВКА

После Безайс часто и подолгу объяснял, как это вышло, но его самого не удовлетворяли эти объяснения. Конечно, это было нелепостью, внезапным порывом, который заставляет человека делать самые странные вещи. Он вынул револьвер непроизвольно, ни о чём не думая. Но он был настолько молод, что ещё не научился глядеть на людей как на материал, не умел заставлять себя не думать и не видеть, когда это нужно.

– Я сделал глупость, – говорил он много позже, вспоминая об этом, – но тем не менее должен сказать…

– Замолчи, замолчи, – говорил Матвеев.

Он объяснил Безайсу свою точку зрения. Один человек дёшево стоит, и заботиться о каждом в отдельности нельзя.

Иначе невозможно было бы воевать и вообще делать что-нибудь. Людей надо считать взводами, ротами и думать не об отдельном человеке, а о массе. И это не только целесообразно, но и справедливо, потому что ты сам подставляешь свой лоб под удар, – если ты не думаешь о себе, то имеешь право не думать о других. Какое тебе дело, что одного застрелили, другого ограбили, а третью изнасиловали? Надо думать о своём классе, а люди найдутся всегда.

– Быть большевиком, – сказал Матвеев, – это значит прежде всего не быть бабой.

Но Безайс с ним не соглашался.

Открыв глаза, он увидел Матвеева, наклонившегося над ним и нащупывавшего сердце.

– Вынь руку, Матвеев, – сказал он, поднимаясь и стыдясь своей слабости. – Пальцы холодные.

– Можешь ты встать?

– Попробую. А ты как?

Он повернул голову и почувствовал, что у него замёрзли уши. Оглядевшись, он увидел над головой тёмное, усеянное звёздами небо. Матвеев стоял на коленях и поддерживал его за плечи.

– Я совершенно замёрз, Матвеев, – сказал Безайс, трогая уши и пытаясь встать. – Ты цел?

– Я-то ничего.

Безайс тёр уши и медленно собирался с мыслями. Он осторожно потрогал голову. Слева кожа на темени была рассечена, и кровь медленно сочилась по щеке.

– Здорово они меня отделали, – сказал он виновато.

– Это все в твоём вкусе, – желчно ответил Матвеев. –

Ну, скажи, пожалуйста, кто просил тебя лезть? Зачем это нужно?

– Да я тут ни при чем, – капризно возразил Безайс, прикладывая снег к рассечённой голове и морщась. – Во всем виновата эта дура. Не мог же я спокойно смотреть, как её насилуют!

– Легче, – сказал Матвеев. – Она сидит позади тебя.

Безайс оглянулся и смутился. Девушка стояла позади него, как и Матвеев, на коленях, и молча грела руки дыханием.

– Если вы считаете меня дурой, – сказала она обиженно,

– то сидели бы спокойно. Я сама выпрыгнула.

Положение было неловкое, и Безайс придумывал, что ему сказать, когда снова почувствовал себя нехорошо.

Прошло несколько пустых мгновений, в которые он видел, не сознавая, лицо Матвеева, снег, небо. Минутами он слышал звуки голосов. Он чувствовал только, что замерзает совсем.

– Нет, – услышал он голос Матвеева. – Поезд делает в среднем двадцать вёрст в час. Нельзя же так.

– Я ничего не понимаю, – устало ответила она. – Мне всё равно.

Потом он почувствовал, что Матвеев трясёт его за плечи. Сделав усилие, он сел и попросил папироску. При свете спички он увидел её лицо, полное, с веснушками на розовых щеках. Хлопья снега белыми искрами запутались в её светлых волосах. По щеке до подбородка алела царапина. В вагоне ему отчего-то казалось, что у неё чёрные глаза и худое, нервное лицо. Он снова зажёг спичку, но она отвернулась, и Безайс увидел только оцарапанную щеку и шею, на которой курчавились мелкие завитки волос.

От папиросы у него закружилась голова, и тело начало цепенеть в зябкой дремоте.

– Как она называлась, эта станция? – спросил Матвеев.

– Вы не знаете, Варя?

– Не знаю. Может быть, нам лучше вернуться…

– Нет, пойдём вперёд, – ответил он, бесцельно копая каблуком снег. – Ах, черт, какая глупая штука! Вот ещё не было печали!.

– Это все из-за меня.

– Да бросьте вы, – оборвал он её. – Ну, из-за вас. Что из этого?

«Скотина», – подумал Безайс. И вслух сказал:

– Она тут ни при чем. Это я виноват.

– Вот-вот. Ты… – начал Матвеев, но замолчал и махнул рукой. – Как у тебя дела? – прибавил он спокойнее. – Можешь ты идти?

– Могу. Но только лучше развести костёр и остаться здесь до утра.

– Нет, нет, никаких костров. Так скорей можно замёрзнуть. Идёмте, пожалуйста.

Ему казалось все это невыносимо глупым.

– Холодно, – сказала она, ёжась. – Вы в ботинках? Как же вы пойдёте?

– Как-нибудь, – ответил он сухо.

Он оглядел её согнутую, осыпанную снегом фигуру, и ему стало жалко её. «Чего это я в самом деле? – подумал он.

– Она-то при чем тут?»

– Безайс, не спи, пожалуйста, – сказал он.

– Я не сплю, – ответил Безайс. – Я есть хочу.

– Потерпи немного.

Они встали. Безайс пошатнулся и снова сел на снег.

Матвеев и Варя подняли его, положили его руки на плечи и повели. Безайс с трудом передвигал ноги, чувствуя непреодолимое желание заснуть. Кровь с шумом стучала в висках, перед глазами расплывались радужные круги. Его тянуло лечь, расправить немеющие руки и закрыть глаза.

Но надо было идти, и он шёл, обняв Варю за шею, может быть, несколько крепче, чем это было нужно, чувствуя на щеке её тёплое дыхание. Они шли по шпалам, ища впереди огней станции. Но вокруг был густой снежный мрак.

Сначала идти было невыносимо трудно. Хуже всего было ногам, появилось особое ощущение в коленях, будто кость трётся в чашечке и скрипит. Это было страшно неприятно, и Безайс старался отогнать эту мысль. Чтобы избавиться от этого ощущения, он представил себе, как длинная вереница лошадей прыгает через канаву, и стал их считать. Сначала он никак не мог сосредоточиться и все время отвлекался. Досчитав до пятидесяти, он заметил вдруг, что девушка идёт с трудом и тяжело дышит. Он снял руку с её плеча.

– Теперь не надо, – сказал он. – Мне гораздо лучше.

И он пошёл сзади них, путаясь и увязая в снегу. Иногда ему казалось, что он сейчас упадёт. Тогда он останавливался, глубоко вбирал воздух и шёл дальше. Постепенно он перестал чувствовать ноги ниже колен и шёл машинально, как в бреду, он не ощущал даже усталости. Перед ним мелькали лошади, они подходили к канаве и прыгали, однообразно взмахивая хвостом и гривой. Он считал их шё-

потом, пока не пересохло во рту.

– …на таком расстоянии. Но ведь это не самое главное, правда, Безайс? – услышал он голос Матвеева.

– Правда, – устало ответил Безайс. – Мне есть очень хочется.

Но тотчас же забыл об этом. Голос Матвеева доносился глухо, точно издали. После от этой ночи у него осталось воспоминание, что он шёл бесконечно долго, один, по громадному снежному полю, шёл вперёд, ничего не думая и не зная.

Под утро стало теплей. Проснувшись, Безайс увидел лес, взбиравшийся высоко на гору, – смутно он помнил, что ночью они ходили туда собирать хворост и потом долго разводили костёр смятой газетой. Небо затянуло облаками, и шёл густой, крупный снег. По другую сторону рельсов круто возвышался голый утёс. Сквозь падающий снег впереди виднелась глубокая лощина, на дне которой рыжим пятном лежало болото.

Он сидел на подстилке из хвойных веток и, опершись на локоть, с нетерпением наблюдал за чайником. Матвеев лежал с другой стороны костра и заботливо разглядывал царапину на руке, зажившую уже около недели назад. Варя сидела рядом, отскабливая ножом хлебные крошки и сор с куска ветчины.

Матвеев носил мешок на спине, и из вагона его выбросили вместе с мешком. В мешке был сахар, фунт ветчины, хлеб и чай. Это было совсем немного, и Матвеев предлагал разделить еду на три дня. Безайс после ночной дороги чувствовал волчий аппетит и с легкомыслием здорового человека настаивал на увеличении порции.

– Очень это хорошо, – говорил он, – морить человека голодом.

Но Матвеев упёрся и не соглашался никак:

– Не валяй дурака, ты не маленький.

– Ну, хорошо, тогда я умру, – возразил Безайс.

Эта мысль ему понравилась, и он говорил о своей смерти с самого утра. Он показывал в лицах, как он холодеет на снегу и прощает их за все, а они ломают над ним руки и проклинают эту подлую мысль кормить его впроголодь. Потом он рассказал, как Матвеева мучит его чёрная совесть, а Варя рыдает и говорит, что никогда не сможет забыть этого молодого симпатичного блондина.

– Перестаньте, – сказала Варя. – Что это вы все время говорите о смерти? Я очень не люблю таких разговоров, мне становится немного страшно. Мне начинает казаться, что кто-нибудь и в самом деле умрёт. Пойдите лучше за дровами. Они подходят к концу.

Идти за дровами мог бы, собственно, один из них, но они, точно по молчаливому уговору, поднялись и пошли вместе.

– Я отлежал ногу, – сказал Матвеев.

Они вошли в сумрак громадных деревьев, широко раскинувших в стороны тяжёлые лапы. Вверху, сбивая снежную пыль, мелькнула рыжим комочком белка. В лесу было тихо. Безайс оглянулся на Варю и толкнул Матвеева.

– Какова? – спросил он.

– Да, – неопределённо ответил Матвеев. – Действительно.

– Ничего себе, а?

– Вот именно.

– Все на месте, – сказал Безайс, отламывая сухую ветку.

– Заметил, какие у неё глаза? Глаза в женщине – это, брат, самое главное. Веснушки её ничуть не портят, скорее наоборот. И тут, спереди, эта выставка.

– Ну, тут у неё немного.

– И очень хорошо, что немного. А тебе сколько нужно?

– Мне ничего не нужно. У меня своё есть.

Безайс снял шапку и отряхнул её от снега.

– У тебя – да. Ты живёшь как на полном пансионе. Мы только ещё едем, а тебя там уже ждёт, плачет и думает, что ты попал под поезд. Ты баловень судьбы. А я? Мне нигде ничего не отломится.

Он сделал снежок, бросил в Матвеева, но промахнулся.

– Скучает – может быть, но не плачет, – сказал Матвеев.

– Она не из таких. Я видел, как она в общежитии вынула руками из мышеловки мышь и бросила её коту. Сам я не боюсь мышей, это пустяки, но для женщины – это редкость. В ней нет ничего этого бабьего. О самых рискованных вещах она говорит спокойно и просто. «Я, говорит, знаю, почему мальчики любят девочек».

Он остановился и прищурил глаз, показывая, как она говорит.

– Да. «К чему, говорит, нам этот условный язык? Будем говорить прямо». О брат, ты сам увидишь!

– Ты готов, – сказал Безайс. – Она тебя пришила к себе.

У тебя будет такой ангелочек, он будет кричать «уа-уа» и звать тебя папой.

– Как «пришила»?

– Да так. Ты женишься на ней. И так далее, и тому подобное.

– Ты ничего не понимаешь, Безайс. Это потому, что ты её не видел. Она сделана из другого. Ты представляешь себе, что такое товарищеские отношения между мужчиной и женщиной?

– Представляю. Это для некурящих. Когда мужчина делает гнусное предложение честной женщине и получает отказ, он говорит: «Между нами будут товарищеские отношения». О, я знаю эту механику!

– Эх ты! Много ты знаешь! Можешь быть уверен, я отказа не получил. Товарищеские отношения означают, что мы не будем друг друга стеснять. Мы сходимся и живём, пока это не мешает нам, нашей работе, нашим вкусам. А

если мешает, – то очень просто: «Вам направо? Ага. А мне налево». Только и всего.

– Сколько же лет ты думаешь с ней прожить?

– Не знаю. Может быть – сто.

– Это кто же заговорил о таких отношениях?

– Заговорила она. Но я с ней согласился.

– Меня, – сказал Безайс, – удивляет эта штука. Мне кажется, я бы обиделся. Только вы успели объясниться, поцеловаться и все такое, как сразу заговорили о том, что будете друг друга связывать, стеснять, надоедать. И начали придумывать, как бы, в случае чего, разойтись потихоньку.

Тебе это нравится?

– Это просто сознательное отношение к вещам. И я и она – мы знаем, что такое любовь и для чего она. Мы сходимся, как разумные люди, и обсуждаем наше будущее. А

тебе хотелось бы этакую восторженную бабищу со слезами, с клятвами, с локонами на память и весь этот уездный роман?

Безайс помолчал.

– Черт его знает, чего мне хочется, – сказал он нерешительно. – Но, кажется, я был бы не прочь, чтобы она немного – самую малость – поплакала и назвала меня ангелом. Но вот на чём я настаиваю, так это на том, что когда я ей признался бы в любви, то чтобы она покраснела. Пусть она относится к любви сознательно и все знает. Но мне было бы обидно, если б я ей объяснялся в любви, а она ковыряла бы спичкой в зубах и болтала ногами. «Ладно, Безайс, милый, я тебя тоже люблю». Словом, пусть девушки будут передовые, умные, без предрассудков, но пусть они не теряют способности краснеть.

– Было темно, – сказал Матвеев, снова рассматривая царапину. – Может быть, она и покраснела. Но вообще-то –

это дурацкое требование. Зачем это тебе?

Их звала Варя.

– Где вы про-па-ли? – услышали они.

– Сейчас! – крикнул Безайс.

Они отломили ещё несколько веток, отряхиваясь от осыпавшегося с деревьев снега, и пошли обратно. Внезапно они разом остановились и взглянули друг на друга. В неподвижной тишине леса отчётливо прокатился густой басовый гул, донёсшийся издалека. После нескольких минут ожидания послышался слабый, но отчётливый звук. Безайс опустил дрова на снег и молча глядел в глаза Матвееву.

– Это может быть только одним, – сказал Безайс.

– Да, – ответил Матвеев. – Это шестидюймовка. Выстрел и разрыв.

– Не очень далеко отсюда, вёрст сорок, я думаю.

– Может быть, даже дальше. Сегодня тепло, а в тумане звук слышен дальше. Ночью можно определить точнее – по времени между вспышкой выстрела и звуком. Может быть, даже вёрст пятьдесят отсюда…

– На этой станции говорили, что до Хабаровска осталось пятьдесят вёрст.

– Это ничего ещё не значит. Может быть, учебная стрельба.

Новый гул выстрела прервал его слова. Они остановились, напряжённо прислушиваясь. Звук был глухой, и разрыва они не услышали.

– Учебная стрельба в прифронтовом городе? – сказал

Безайс. – Этого не может быть. Ты сам понимаешь. Тут что-нибудь другое.

– В конце концов удивляться тут нечему. Ведь мы и раньше знали, что фронт около Хабаровска. Новость какая!

Будто ты никогда стрельбы не слышал.

– Да, но тут все дело в том, по какую сторону фронт.

Что-то очень уж хорошо слышно.

– Ну, может быть, мы ближе к Хабаровску, чем думаем.

Они вышли из леса. Варя, наклонившись над мешком, перетирала кружки, внося в это занятие столько женской кропотливости и внимания, точно не было ни тайги, ни выстрелов.

– Это бывает, что иногда женщины спокойнее мужчин,

– сказал Матвеев. – Но у них это происходит просто от недостатка воображения. Они не умеют думать о завтрашнем дне.

– Где вы были? – спросила она. – Я думала, вы заблудились. Чай, наверное, остыл уже.

– Велика важность – чай! – ответил Безайс, рассеянно прислушиваясь.

Завтрак прошёл в молчании.

– Это немыслимо, – сказал Матвеев, глядя на Варю, укладывавшую мешок. – Так нельзя. Нам надо спешить изо всех сил, а мы топчемся в этом проклятом лесу. Мы не имеем никакого права ввязываться в разные приключения.

С меня довольно этой еды. Сейчас мы уже были бы в Хабаровске.

Они встали, забросали костёр снегом и пошли. Выстрелов больше не было слышно. Матвеев хотел было взять

Варю под руку, но раздумал. Он пошёл впереди, стараясь попадать ногами на шпалы. Снег пошёл ещё гуще – он падал тяжёлыми хлопьями величиной в пятак, и воздух был мутный, как молоко. Идти было тяжело, на каблуках быстро намёрзли ледяные комки. Сначала Матвеев думал о снежных заносах, потом отчего-то о футуристах. В голове, в такт шагам, вертелись стихи:


Довольно жить законом,

Данным Адамом и Евой…

Иногда он сам писал стихи, и это было хуже всего. Он знал, что они выходят у него плохие, но он твёрдо верил в великого бога упрямых людей и не терял надежды научиться писать их лучше. Эту слабость он скрывал изо всех сил и стыдился её. Однажды он рискнул под условием строжайшей тайны напечатать их в губернском «Коммунисте». На другой же день его встретили в райкоме пением стихов, переложенных на мотив «Ах, попалась, птичка, стой…».

Его нагнал Безайс.

– Не беги так, – сказал он. – Она не может поспеть за нами.

Матвеев оглянулся. Варя отстала. Она шла, согнувшись, засыпанная снегом. Почувствовав на себе его взгляд, она подняла голову и улыбнулась, но Матвеев отвернулся.

– Эх, черт, – сказал он. – Вот ещё горе! Нечего сказать, убили бобра. Ну что мы с ней будем делать?

– Да чем она тебе мешает?

– Вот она устанет, сядет и скажет: «У меня ботинки жмут. Вы сходите за дровами и разведите костёр, я озябла.

А мне хочется хлеба с изюмом». Знаю я их.

– Ну, так слушай, я тебе скажу. Она мне нравится, эта девочка. Я хочу попробовать. Не всем везёт, как тебе, – ты получил свою задаром, а мне придётся добывать её в поте лица. Я буду трудиться, как вол: говорить ей, что я одинок, что люди меня не понимают и что у неё глаза, как, скажем, у газели. А потом и закручусь в водовороте страстей.

Матвеев взглянул на него с любопытством.

– Ах, какой вы проказник, – сказал он. – Лёгкий разврат, а?

– О нет, несколько поцелуев. Так – чай без сахара. Я

уже отвык после Москвы от этого.

– А у тебя в Москве было что-нибудь?

– Одна брюнетка, – ответил Безайс таким тоном, как будто это была правда. – Но ведь и эта ничего, как ты находишь?

Матвеев оглянулся.

– Румяная и белокурая. Я не люблю пшеничных булок.

И потом она, наверное, мещаночка.

– Не всем же передовые и умные. А мне нравится эта тётка.

Некоторое время они шли молча.

– Но у тебя мало времени, – сказал Матвеев. – В Хабаровске мы будем, наверное, завтра. Ну, дня три пробудем в городе, а потом поедем дальше. Ты ведь не думаешь брать её с собой? Всего пять дней.

– Этого довольно. Потом неизвестно, найдём ли мы на этой станции поезд. А идти до Хабаровска пешком – хватит времени.

Матвеев задумался. В самом деле, поезда могло и не быть.

– Жизнь собачья, – сказал он. – Хоть бы социализм скорей наступал, что ли. Что мы в обкоме будем говорить?

Рассказывай там, почему опоздал.

– Я что-то не очень уверен, что в городе наши. Эта стрельба не выходит у меня из головы.

– Какой он нервный.

– Неправда. Меня это беспокоит, но я не боюсь. Я

охотно отдам жизнь за революцию и за партию.

Матвеев поморщился. Отчего-то он не любил употреблять в разговоре такие слова, как «мировая революция», «власть Советов», «победа пролетариата». Это были торжественные, праздничные слова, и они портились в разговоре.

– Для этого не надо большого уменья. Смерть очень несложная штука. Умирают все, это врождённая способность. А вот сесть на поезд и приехать вовремя – это надо уметь.

– Ну, я пойду к ней, – сказал Безайс. – Прежде всего работа, а удовольствия потом. Буду сейчас рассказывать, что я почувствовал, когда её увидел.

– Держись крепче, старик!

Безайс отстал, и Матвеев пошёл один. У себя на родине он никогда не видел, чтобы снег шёл так густо. Рельсы занесло совсем, и нога глубоко погружалась в сугроб. Он покачал головой. Безайс, животное! Матвеев догадывался, что Безайс за всю жизнь не поцеловал ещё ни одной женщины и только мечтает об этом, как мальчишка о настоящем ружьё. Он хотел посмотреть, как Безайс ухаживает за ней, но было лень оборачиваться, – при малейшем движении головы снег сыпался за воротник и отвратительно таял на спине.


ПОЖИЛОЙ ЧЕЛОВЕК

Под вечер, когда уже темнело, Матвеев за поворотом дороги увидел идущего им навстречу человека.

– Станция близко, – сказал Безайс. – Какой-нибудь дорожный мастер осматривает участок. Теперь я скорее дам себя убить, чем выбросить из вагона. Мне даже петь хочется.

Они подошли ближе. Это был пожилой человек с висящими усами, в пальто и беличьей шапке. Он шёл, глубоко засунув руки в карманы.

– Здравствуйте, – сказал Матвеев, когда они поравнялись. – Далеко тут до станции?

– До какой? – спросил он, разглядывая их. – Станций много.

– До самой ближней.

– Вёрст, может быть, десять. А то и все пятнадцать.

Матвеев смотрел на него с недоумением.

– Сегодня-то вам не дойти по такому снегу. Ночевать придётся.

– А вы как же? Со станции идёте?

– Нет, я так…

Они помолчали. Встречный снял шапку и отряхнул её от снега, обнажив лысеющую голову.

– Помогите мне, молодые люди, – сказал он внезапно. –

Я вам, может быть, заплачу. Шутя заработаете по полтиннику на брата и человека выручите. Такой выдающийся случай – лошади у меня понесли, накажи их бог.

– Отчего же они понесли?

– Шут их знает, что с ними сделалось. Должно быть, зверя испугались. А может, и не зверя, так чего-нибудь.

Лошадь – животное пугливое, ручное, ей чего-нибудь взбредёт в голову, она и пошла скакать. Лес – она в лес бежит. Вода – она в воду полезет. От страху.

Матвеев смотрел на него с сомнением.

– Ну что ж – лошадей искать? Они, может быть, за десять вёрст убежали.

– Зачем их искать, – лошади тут. Да вы подите, посмотрите сами, это недалеко. Сначала как бросятся в сторону, да все по пням, по кочкам, а потом выехали на линию и ухнули в ров. Сани перевернули, товар вывалили. Я вам заплачу, пожалуйста, не беспокойтесь. Я такой человек, что если скажу, – это как отрезано.

Матвеев взглянул на Безайса.

– Ну как?

– Пойдём посмотрим.

Они прошли несколько саженей и увидели лошадей.

Под откосом лежали на взрытом снегу широкие, обшитые рогожей сани. Боком, наступив на вожжи и провалившись в снег почти по брюхо, стояли две лошади. Одна повернула голову и равнодушно смотрела на людей немигающими глазами. На снегу в беспорядке валялись большие, перетянутые верёвкой тюки, широкая овчинная шуба и пустая бутылка из-под молока.

– Ну, и что надо с этим делать? – угрюмо спросил

Матвеев.

Дорога шла по той стороне насыпи, за лесом. Надо было выпрячь лошадей, перетащить сани через насыпь и перенести груз.

– Уж вы, пожалуйста, помогите, – просил он.

Матвеев сел на рельс и закурил. В левом ботинке вылез гвоздь, и Матвеев растёр себе большой палец. Он мысленно поклялся, что больше не пойдёт пешком – пятнадцать вёрст! – и теперь смотрел на встречного, как на свою добычу. Глупо было выпускать его из рук.

– Может быть, мы и поможем, – сказал он осторожно. –

Куда вы едете?

– В Хабаровск.

– Так. Довезите нас до следующей станции, и мы вытащим ваше барахло.

– Не могу. Всей бы душой, но не могу.

– Почему?

– Если б я по своей воле ездил, тогда конечно. А я на службе, мне нельзя такой крюк давать. Я скупщик, езжу от торгового дома Чурина по деревням за пушниной. Станции все остаются от дороги в стороне. А мне некогда.

Матвеев пошевелил пальцами в карманах. Мысленно он прикинул: насыпь вышиной в сажень, груза пудов десять. Это была игра наверняка.

– А когда будете в Хабаровске?

– Думаю, завтра к вечеру.

– Ладно, идёт. Мы поедем с вами. Довезите нас до Хабаровска. Что ты скажешь, Безайс?

Безайса перебил скупщик:

– Лошадёнки-то заморённые. А вас трое. Знаете, какое теперь время, к овсу подступиться нельзя. Я уж лучше заплачу, чтоб все было хорошо и без всякой обиды.

Матвеев встал и потушил папиросу о каблук.

– Нам некогда, – сказал он. – Подождите других. Может, кто-нибудь захочет заработать.

– Куда же вы?

– Дальше пойдём. В Хабаровск.

Они отошли на несколько шагов.

– Погодите! – гаркнул скупщик. – Странный у вас характер! За двадцать рублей, извольте, свезу.

Матвеев остановился.

– Пять рублей, больше не дам.

– Странно. Кто же повезёт вас за пять-то рублей?

– Вы и повезёте. Больше не дам ни копейки.

– За пятнадцать?

– Пять рублей. И говорить нечего.

– Странно. Золотом – пять рублей?

– Золотом.

– Ну, хорошо, поедемте.

Сначала отчего-то казалось, что будет легко вытащить наверх сани и груз, но когда Матвеев слез вниз и потрогал массивный тюк, он понял, что тут придётся поработать.

Лошади безнадёжно запутались в упряжи, и приходилось раскапывать под ними снег, чтобы найти концы вожжей.

Когда наконец выпрягли лошадей, началась мука с санями.

Они были дьявольски тяжелы и проваливались в рыхлый снег почти целиком. Скупщик и Безайс залезли наверх и тянули за привязанные к передку верёвки. Матвеев толкал снизу, переругиваясь с Безайсом. Потом Матвеев залез на насыпь, а они спустились вниз и возились там, пока не выбились из сил.

– Надо утоптать снег, – сказал Матвеев, бросая верёвку.

Они закричали, что это чепуха и что из этого ничего не выйдет. Так они препирались несколько минут, а потом всё-таки взялись утаптывать снег. Матвеев оказался прав: вершок за вершком сани поднялись кверху и ухнули вниз по другую сторону насыпи.

Было уже совсем темно, когда вытащили рогожные тюки и уложили их в сани. Скупщик запряг лошадей, а потом пошёл искать бутылку из-под молока и ходил по снегу, зажигая спички. Бутылка так и не нашлась.

Отряхнувшись от снега, они уселись в сани. Матвеев сел было рядом с Безайсом, но потом передумал и отодвинулся ближе к передку. Было тесно, и они старались разместиться так, чтобы занимать меньше места. Сани тронулись, но скупщик вдруг остановил лошадей.

– Память проклятая, – сказал он. – Придётся вам опять вылезти. Совсем было забыл пилюлю принять.

– После примете, – возразил Матвеев. – Успеется. Что у вас такое?

– Нет, надо сейчас принять. Три раза в день, за два часа до пищи. У меня вялость кишечника.

Пилюли были в корзине, под сиденьем. Все вылезли и ждали, пока он доставал корзину и искал пилюли. Надо было вынуть несколько рубах, чашку, мыло, сахар и варё-

ную курицу. Матвеев начал зябнуть и нетерпеливо переступать с ноги на ногу. Скупщик зажёг свечу и шуршал бумагой в корзине.

– Ничего не понимаю, – говорил он. – Перед обедом положил сюда, а теперь их тут нет. Странно. Или, кажется, я их в жёлтый баульчик засунул? Память у меня, как худой карман. Когда ещё мальчиком был, ничего наизусть затвердить не мог. Сколько я муки из-за буквы ять принял!

«Звезды, гнезда, седла, цвёл, надеван, прибрел». Обязательно что-нибудь пропущу. Учитель был такой сукин сын.

«Где, кричит, у тебя „седла“? Повтори сначала. Жуканов

Филипп!» Повторю, а он опять орёт: «А куда ты девал

„надеван“? Жуканов Филипп, пошёл в угол!»

Безайс с тоской зевнул.

– Ищите вы, ради бога! Помереть хочется. Нашли время пилюли принимать!

Он нашёл их в корзине, в рукаве рубахи. Когда он проглотил пилюлю и уложил корзину, все снова уселись в сани. Молодой месяц, похожий на нежный ноготок, поднялся над деревьями. Лес стоял по обеим сторонам большими чёрными стенами.

Матвеев лежал, отдаваясь ощущению езды. Он отдыхал, чувствуя, как его кожу кусок за куском заливает слегка колющая теплота. На его ногах сидел Безайс и рассказывал

Варе разные истории. Теперь, когда Безайс сообщил ему о своих планах, Матвеев смотрел на девушку с некоторым любопытством. «Недурна, – решил он про себя, – но это самое большее». Он не завидовал Безайсу. Почти в каждом мещанском семействе растут такие девушки, благоразумные, с румянцем и косами. Она говорила мало, больше отвечая на вопросы. Днём он слышал, как она рассказывала

Безайсу, какие животные самые умные. Она думала, что самые умные – слоны, и даже читала в календаре, как слон ухаживал за ребёнком. Это поражало её несложную душу,

– она несколько раз возвращалась к слону, хохотала, и Безайс угодливо смеялся вместе с ней. Потом они завели томительный разговор о том, кто что любит.

– Вы любите Лермонтова? – спрашивала она. – Царицу

Тамару?

– Люблю, – отвечал Безайс и через минуту, без всякой связи с Лермонтовым, спрашивал её, любит ли она хоровое пение, а потом они вдвоём приставали к Матвееву с Лермонтовым, и с хоровым пением, и с катаньем на лодке, и с котятами, и с брюнетами, и ещё с какой-то ерундой. О

самых общеизвестных вещах она говорила со смешной горячностью: «музыка облагораживает душу», «женщина должна быть подругой мужчины», – говорила так, точно сама додумалась до этого.

Месяц поднялся высоко над чёрными деревьями. От лошадей шёл тёплый запах пота и сена, напоминавший стойло, скрип колодезных журавлей и соломенные крыши деревни. Матвеев перевёл взгляд на Жуканова и стал его разглядывать со счастливым сознанием, что можно сидеть так и глядеть, не двигаясь, на лица, на звезды, на лошадей.

Лень держала его за плечи тёплыми руками, и он снисходительно разглядывал понурые усы Жуканова, его незаметные глаза и сухой нос. Он простил ему большую волосатую родинку над верхней губой и крошки сухарей, запутавшиеся в усах. Он не хотел думать о нем плохо, об этом человеке с родинкой и крошками, встретившемся на его большом пути. Пройдёт ещё день, и он потеряется где-то позади, этот скупщик пушнины, оставив в памяти лёгкий след.

Поздно вечером они приехали в деревню и остановились у знакомых Жуканова. Долго стучали в высокие ворота, потом в калитке приоткрылось небольшое оконце, чей-то густой голос спрашивал, кто такие, и невидимые в темноте люди гремели засовом. Во дворе бесновались на цепях громадные псы, кидаясь на лошадей. К высокой, в два яруса избе, сложенной из толстых брёвен, примыкали низкие пристройки, вокруг всего двора шёл крытый навес.

Нижний ярус избы служил амбаром, в жилое помещение вело крутое крыльцо с точёными балясинами. На стене висела прибитая гвоздями волчья шкура, растянутая кожей наружу.

Лошадей распрягал высокий старик. Он мельком взглянул на Варю и пошёл в избу, но снова вернулся.

– Только вот что, – сказал он, строго разделяя слова. –

Чтобы никто не курил табаку. Это уж пожалуйста. Чтоб этого не было. У меня этого в заводе нет. И чтоб в шапках в избе не сидеть, – это уж пожалуйста.

– Мы некурящие, – сказал Безайс.

– Да, уж пожалуйста, – повторил старик.

Он повернулся и ушёл, твёрдо ступая обутыми в меховые сапоги ногами.

– Сердится, – тихо сказал скупщик.

– Чего же он сердится?

– Да что я вас к нему привёз. Он, видите ли, раскольник, старообрядец. Тут их вся деревня старообрядческая. Я-то у него всякий раз останавливаюсь, пушнину покупаю. Так что ко мне он привык.

– Ну а мы что же?

– Старой веры человек. Вот и боится, что вы его избу испортите.

– Как это – испортим?

– Плюнете на пол или из его кружки выпьете. Вы уж, будьте любезны, держите себя осторожно.

В просторных сенях стоял запах кожи и сушёных трав.

Они отворили тёмную, из кедровых плах дверь и вошли.

Дом был старинный, дедовской работы. Стены из толстых, тронутых временем брёвен были прорезаны приземистыми окнами зелёного стекла. На стенах висело несколько густо смазанных охотничьих ружей, в простенке были прибиты большие оленьи рога. Один угол был сплошь завешан позеленевшими иконами, на которых едва можно было разглядеть строгие, носатые, с круглыми глазами лица угодников. Под иконами, на треугольном столе, лежали лестовки и оправленная в кожу книга с медными застёжками.

Семья сидела за столом. Старик, встретивший их на дворе, положил ложку и долго смотрел на Безайса, пока тот не догадался снять шапку. За столом, кроме старика, сидели двое высоких, хорошо сложенных парней и маленькая девочка. Молодая полная женщина доставала из печки горшки и шумно ставила их на стол, сердито двигая локтями.

Для них накрыли отдельный стол. Был какой-то пост, и им дали миску кислой капусты. Безайсу хотелось горячих щей, но об этом нечего было и думать.

– Еда для коров, – ворчал он вполголоса, ковыряя ложкой в миске. – Трава. Мне уже хочется замычать и почесаться боком о стенку.

Было поздно, в окно глядел высокий месяц, и хозяева ушли спать. Раскладывая по полу солому, Матвеев увидел,

как Варя беспомощно бьётся над шнурками своего ботинка, намокшими и затянувшимися в тугой узел. Она трудилась, вкладывая в это всю душу, но у неё ничего не выходило.

– Давайте я развяжу, – сказал он под влиянием какого-то непонятного побуждения.

– Ах, что вы, – ответила она.

Он развязал узлы, чувствуя на себе завистливый взгляд

Безайса. Она благодарила его с неловкой горячностью, и это вовлекло Матвеева в вежливый и скучный разговор, из которого он узнал, что в Благовещенске на прошлой неделе шёл дождь.

– А зачем вы ездили в Благовещенск? – праздно спросил он, накрываясь шинелью.

Она молчала долго – минуты две, и, уже засыпая, он услышал её ответ:

– У меня там подруга выходила замуж.

Это был её небольшой, крошечный секрет, о котором они никогда потом не узнали, – может быть потому, что не спрашивали. Подруга, Катя Пескова, курносая девушка с быстрыми глазами, выходила замуж за её, Вариного, бывшего жениха. Они настойчиво зазывали её на свадьбу, осаждали письмами, пока она наконец не приехала.

Жених был папин знакомый, тоже механик, служивший на пароходе «Барон Корф». Он был высокий, с чёрными, сросшимися над переносьем бровями и крутыми завитками курчавых волос на обветренном лбу. Жених приезжал только летом, в навигацию, привозя с собой запах угля и машинного масла. Он входил в ограду палисадника, прямой, степенный, застёгнутый на медные пуговицы форменного пиджака. Варина мама выходила на крыльцо, Варин папа выпрямлял грудь и щурил выцветшие в тридцатилетнем плавании голубые глаза, а младшие братья, которых папа почему-то прозвал «товарищами переплётчиками», врывались в комнату и оглушительно кричали, растерянно глядя на Варю:

– Жених приехал!

Варя выходила на крыльцо и целовала его в лоб, прикасаясь губами к красной полоске, оставленной тугой форменной фуражкой. Мама поспешно вытирала фартуком носы и рты своему выводку, а папа, солидно оглядываясь на соседей, смотревших сквозь палисадник, говорил, покачивая головой и распушив свои белые, по-морски подстриженные баки:

– Вот и я был когда-то таким же молодцом! – хотя все знали, что папа всегда был маленький.

Потом шли в столовую. Мама снимала со стола альбом в бархатных крышках, большую рогатую раковину, стоявшую вместо пепельницы, и накрывала стол блестящей, коробящейся от крахмала скатертью. Жениха сажали на диван с цветочками, между барометром и картой полушарий, и папа заводил с ним длинный разговор о реке, о фарватере и общих знакомых. «Товарищи переплётчики»

стояли в дверях и панически смотрели голубыми, как у папы, глазами на жениха. Мама звенела у буфета стопками тарелок и говорила, улыбаясь круглым лицом:

– Да перестань ты, Дмитрий Петрович! Очень им интересно разговоры твои слушать!

А потом жених опять уезжал. Его провожали до пристани. Громадная река блестела быстрыми солнечными зайчиками. Китайские пароходы с пятицветными флагами бросали в прозрачное небо клочья рыжего дыма, оставляя за кормой широкие пенистые пласты. «Барон Корф»

оглушительно ревел, лебёдка с грохотом выбирала из воды мокрую якорную цепь, Варин папа махал фуражкой и кричал что-то бесчисленным пароходным знакомым, а капитан, будто притворяясь спокойным среди этого столпотворения, отдавал приказания в машину по рупору. Ветер трепал красный с синим квадратом флаг республики, вода кипела и взлетала брызгами под ударами громадных зелёных колёс, а «товарищи переплётчики», объятые нестерпимым восторгом, носились по берегу и буйно размахивали соломенными шляпами на резинках, стараясь ободрить команду и пассажиров «Барона Корфа». «Барон

Корф» поворачивался грузной кормой, на мачту взлетал синий с белым квадратом походный флаг, на палубе колыхались платки, и пароход уходил, оставляя две упругих гладких волны, блестевших радужными пятнами нефти.

Папа брал маму под руку, «товарищи переплётчики»

надевали соломенные шляпы, натянув резинки на подбородки, и шли по улицам, засунув руки в карманы. Подражая папе, они степенно рассуждали, что, пожалуй, давно пора сменить этого проклятого, старого, жалкого селезня –

капитана «Барона Корфа», который того и гляди посадит судно на мель под Сретенском. Когда они переходили к личным делам капитана и начинали порицать его жену за вставные зубы и за привычку «вилять кормой», Варя обуздывала их угрозой заставить чистить крыжовник после обеда. С тех пор как у Вари появился жених, «переплётчики» молча извиняли её женские слабости и даже оставили в покое её полосатого кота, хотя в глубине души они считали его самым безответственным явлением природы.

В прошлом году, на троицын день, она гуляла с женихом и встретила на бульваре Катю Пескову. Жених угощал их малиновым мороженым, показывал, как надо снимать ключ с верёвочки, не развязывая узла, и провожал домой их обеих. Через несколько дней Варе принесли бессвязное

Катино письмо с кляксами и бесчисленными ошибками, в котором она называла себя дрянью, бессовестной, развратной, а час спустя пришла перепачканная чернилами

Катя и расплакалась у неё в комнате. Она говорила, что жизнь грустная, прегрустная штука и что лучше всего умереть.

– Отдай его мне, – умоляла она, торопливо вытирая слезы. – Ты его всё равно не любишь.

Сначала Варя даже рассердилась.

– Нет, люблю, – повторяла она настойчиво.

Но потом, когда Катя открыла ей сумасшедшие любовные бездны, в которых были и смерть, и жизнь, и сомнения, и восторги, – безумная смесь слез и восклицательных знаков, – она поняла, что её любовь обычная, серая, лишённая горячих радостей. Она колебалась несколько дней, а потом сказала Кате, что согласна. Пусть она берет его себе, если не может жить без него.

Это смешно – но Катя его взяла. Чем она окрутила его простое сердце, Варя не знала. Некоторое время она чувствовала себя несчастной, писала дневник и вечером ходила к скамье над рекой, где они поцеловались в первый раз. А потом как-то само собой все это прошло. И теперь, в

Благовещенске, на свадьбе она спокойно поздравила молодых, закалывала невесте фату и танцевала с механиком польку под воющий граммофон.


ВСАДНИК

На дворе стоял серый свет раннего утра. Матвеев отлежал ногу, и ему надо было повернуться на другой бок, но двигаться не хотелось. Он подождал ещё несколько минут, стараясь снова заснуть, но, когда это не удалось, он открыл глаза и увидел, что Варя не спит. Она сидела, подвернув край юбки, и отскабливала ножом пятна стеарина, которыми был закапан подол. Жуканов тоже не спал, – он растирал ноги топлёным гусиным салом. Матвеев оделся и стал будить Безайса, упорно не хотевшего вставать.

– А мне наплевать, – возражал он сонным голосом и поворачивался лицом вниз.

Тогда Матвеев поднял его и поставил к стене.

На дворе было холодно. Они не успели выехать за ворота, как уже замёрзли совсем. Дул ветер, поднимая облака мелкого, сухого снега и путая гривы лошадей. Они выехали из деревни, миновали две скрипящие ветряные мельницы и поднялись на гору. Дальше шёл лес. Здесь ветра не было, и они немного согрелись.

Рассвет окрасил все в мягкий, синеватый цвет. От деревьев падала густая тень, лесная чаща стала глубже и прозрачней. Кое-где по веткам взбирался дикий виноград, и его засохшие листья лежали красноватыми декоративными пятнами. По свежему снегу сани скользили бесшумно и ровно; это располагало к дремоте.

Матвеев закрыл глаза и слушал Безайса, который завёл с Жукановым спор о том, что было бы, если бы учёные изобрели способ делать золото. Скупщик был упрямый человек.

– Ничего не было бы, – говорил он. – Их бы арестовали и посадили в кутузку, чтобы не придумывали. Один выдумает, другой ещё чего-нибудь выдумает, – что же получится!

Потом он начал расспрашивать Безайса о Советской

России. Безайс рассказывал охотно, и Матвеев слушал его с некоторым удивлением. Все фабрики работают, закрыты те, которые не нужны. Голод только в Поволжье, а в остальных местах благополучно. На железных дорогах образцовый порядок. Особенно налёг он на электрификацию и детские дома, в которых, по его словам, дети пьют какао и одеваются, как ангелы. Он лгал уверенно, и Матвеев не понимал, зачем это ему нужно. Позже он спросил его об этом.

– Видишь ли, – ответил Безайс, – цели у меня не было никакой. Но мне было неприятно рассказывать про свою республику всякую дрянь. Он всё равно человек не наш, и у него голова забита всякой чепухой, о трупах, которые у нас выдают по карточкам. Ему это не повредит.

Жуканов слушал и кивал головой. Когда Безайс кончил, он спросил:

– А почему у вас на гербе находятся серп и молот?

– Это значит, – ответил Безайс, – что рабочий класс управляет страной в союзе с крестьянством.

– Так, – сказал Жуканов с видимым удовольствием. –

Рабочий с крестьянством? А знаете, чем кончится серп и молот?

– Чем?

– Напишите слова: «молот серп» и прочтите задом наперёд. Получится: «престолом».

Безайс про себя по буквам прочёл слова задом наперёд.

Действительно, получилось «престолом».

– Ну и что же из этого?

– То, что это неспроста. Почему так получается?

– Глупо.

– Нет, не глупо. Тут что-то есть.

Он видел в этом какой-то особый, тайный смысл. Он твёрдо стоял на своём, и его нельзя было убедить ничем.

Для него это было важнее всех доказательств.

– Тут что-то есть, – повторял он многозначительно, и это бесило Матвеева.

Жуканов вымотал из него душу своими рассуждениями, и, когда Безайс начал спорить, Матвеев не выдержал.

– Замолчи, Безайс, – сказал он. – У меня резь в животе от ваших разговоров. Пускай они кончаются чем угодно.

Он решительно закрыл глаза. Чтобы заснуть, он старался представить себе, что сани едут в обратном направлении. Жуканов и Безайс, помолчав немного, начали говорить об образовании, но конца их разговора он не слышал. Несколько раз он просыпался, чтобы поправить сползавшую набок шапку. На мгновение он видел мелькающие деревья, слышал голоса и снова погружался, как в тёплую воду, в сон. Ему приснилось что-то без начала и без конца – будто он плывёт в лодке по реке, и его несёт к плотине, где тяжело вертится громадное мельничное колесо. А что было дальше, он не помнил.

Он проснулся оттого, что сани остановились. Жуканов говорил с кем-то быстро, пониженным голосом. Сквозь полуоткрытые веки Матвеев видел, что рядом с санями стоит всадник в солдатской шинели и в папахе, глубоко надвинутой на голову.

Матвеев медленно, ещё не совсем проснувшись, разглядывал фигуру всадника. Это был высокий, с татарским обветренным лицом человек. Из-за спины торчал короткий кавалерийский карабин. Он показывал куда-то плёткой и вглядывался, щуря слегка косые глаза. Матвеев сонно смотрел на него, ни о чём не думая. Ему хотелось спать, и он закрыл глаза. Когда он снова открыл их, всадник повернул лошадь, поднялся на стременах и взмахнул плёткой.

В этот момент Матвеев отчётливо увидел то, чего он сначала не заметил, – на плече, там, где проходил ремень карабина, был синий с двумя полосками погон.

Матвеев сначала даже не удивился. Несколько минут он лежал, разглядывая спину удалявшегося всадника. Тот скрылся за поворотом дороги. Матвеев устало закрыл глаза и вдруг ясно представил синий, немного смятый погон, папаху и скуластое лицо. По телу Матвеева прошла мелкая колючая дрожь. Он медленно поднялся и повернулся к

Безайсу.

Сани стояли на дороге. По обеим сторонам поднимался высокий тёмный лес. Безайс широко раскрытыми глазами смотрел в ту сторону, куда уехал всадник. Жуканов и Варя казались скорее удивлёнными, чем испуганными. Матвеев глядел на них, ничего не понимая.

– Что же это такое? – спросил он строго.

– Это казак, – ответил Безайс без всякого одушевления.

– Откуда он взялся?

– Он ехал по дороге. Подъехал к саням. Остановил нас и спросил, далеко ли деревня и как называется.

– Ну?

– Вот и все. А потом поехал дальше.

Матвеев почесал мизинцем глаз и задумался.

– Значит, – сказал он, – Хабаровск занят белыми.

Он снова задумался. Надо было что-то немедленно сделать, но ему ничего не приходило в голову.

– Ну? – спросил Безайс.

– Это чертовски неприятная история, – ответил Матвеев, бесцельно вытаскивая карандаш и вертя его в руках. –

Честное слово, чертовски неприятная. Надо ехать дальше, –

продолжал он. – Сейчас мы на положении мух, попавших в суп. Идти назад всё равно нельзя, потому что придётся переходить через фронт, а мы даже не знаем, где он находится. Надо ехать в Хабаровск и либо ждать там, когда придут наши, либо ехать дальше, в Приморье.

– Ехать нельзя, – сказал Безайс, – нельзя потому, что легче попасться. В фронтовой полосе не так-то легко разъезжать взад и вперёд.

– Я всё равно назад не поеду, – сказал вдруг Жуканов.

– Вот и хорошо, – сказал Безайс. – Мы тоже поедем дальше.

– Я и дальше не поеду.

Это было совсем неожиданно.

– Почему? – спросил Безайс.

– Потому что потому.

– То есть как?

– Да так. Я хозяин, лошади мои. Чего хочу, то и делаю.

Наступила тяжёлая пауза.

– Эти лошади, – наставительно сказал Безайс, – не ваши, а торгового дома Чурина.

– Да уж и не ваши, будьте спокойны.

– А куда же вы поедете?

– Вернусь в ту деревню, к старику, у которого ночевали.

– А мы?

– А вы как хотите.

Они растерянно переглянулись.

– Очень это красиво с вашей стороны, – сказал Безайс. –

Мы вам помогли, а вы нас бросаете. Это свинство.

Жуканов концом кнута поправил шапку.

– Конечно, свинство, – спокойно ответил он. – Только ведь и мне нет охоты шею подставлять. Жить каждому хочется. Вы молодые люди, вам это смешно, а я больной человек. Если меня арестуют, я умереть могу.

Безайс взволнованно снял и снова надел перчатку.

– Не умрёте, – сказал он. – Поймите, что нам надо ехать.

– Всем надо, – возразил Жуканов рассудительно. –

Странно. Если я из-за своего добродушия согласился вас везти, так вы уж хотите на меня верхом сесть.

– Оставьте, Жуканов!

– Сказал – нельзя.

Варя переводила взгляд с Безайса на Матвеева.

– Придётся вам выйти, – сказал Жуканов. – Ничего не поделаешь. Всей душой был бы рад, да не могу.

Матвеев вылез из саней.

– Безайс, поди сюда, – сказал он. – Жуканов, подождите немного, минут пять.

– Пять минут – могу.

Они отошли на несколько шагов и остановились.

– Ну?

Безайс оглядел ровную, уходящую вперёд дорогу и вздохнул.

– Чего же разговаривать? – сказал он пониженным голосом. – Мы влипли, старик.

– Влипли?

– Конечно. Все равно, вперёд или назад. Пойдём?

– Мы не пойдём, а поедем, – решительно возразил

Матвеев. – Нельзя идти по снегу в такой мороз. До Хабаровска ещё тридцать вёрст. Когда мы там будем? Надо скорей кончать с этой дорогой. Я возьму его за шиворот и вытрясу из него душу, если он не поедет.

– А что делать с документами? Порвать?

– Рвать их нельзя, потому что, когда попадём к своим, как мы докажем, кто мы такие?

– Куда же их прятать?

– В ботинки. В сани, наконец.

Они вернулись к саням.

– Мы поедем дальше, – сказал Матвеев, глядя поверх

Жуканова. – А вы можете ехать с нами или вернуться в деревню. Мы вас не держим.

Жуканов растерянно глядел на них.

– Товарищ Безайс, – сказал он, прижимая руки к груди.

– И вы тоже, товарищ Матвеев. Не шутите со мной. Я

больной человек. У меня от таких шуток душа переворачивается.

– Знаю, знаю, – оборвал его Безайс, садясь в сани. –

Душа переворачивается, и в глазах бегают такие муравчики. Слышали.

Легко, почти без усилия, Матвеев взял Жуканова за борт пальто, оттолкнул в сторону и отобрал вожжи. Сани тронулись. Жуканов был ошеломлён и смотрел на Матвеева, соображая, что произошло.

– Да это разбой, – сказал он вдруг. – Дай сюда вожжи.

Слышишь, дай!

Он схватил вожжи и рванул к себе с истерическим всхлипыванием. Лошади метнулись в сторону, топчась на месте. Матвеев оторвал его руки от вожжей, а Безайс придавил его в угол саней и держал изо всех сил. Длинные уши его шапки волочились за санями и взметали снег.

– Пустите, – сказал Жуканов, тяжело дыша.

Безайс отпустил его.

– Поймите, будьте любезны, – сказал скупщик довольно спокойно, – моё положение. Вы партийные. Поймают меня с вами, что мне сделают? Убьют ведь! Вы сами собой, а я за что должен страдать? За какую идею?

– Отдайте лошадей нам, а сами вернитесь в деревню.

– Отдай жену дяде. Они не мои, лошади.

– Поправьте шапку. Упадёт.

Машинальным движением он подобрал волочившиеся уши, отряхнул их от снега и обернул вокруг шеи. Он потёр переносицу, поднял голову, и вдруг глаза его вспыхнули.

– Не поеду я! – вскричал он таким неожиданно громким голосом, что все вздрогнули. – Не поеду, – ну! Чего хотите делайте, мне всё равно. Где у вас такие права, человека силком везти? Убивайте меня – все равно не поеду! – Голос

Жуканова сорвался почти на крике. – Ну – убивайте! –

повторил он, нагибаясь вперёд и тяжело дыша. – Забирайте лошадей, шкурки. Сымите с меня пальто. Может быть, вам и сапоги мои нужны? Берите и сапоги! Грабьте кругом, начисто!

– Не кричите так, – нервно сказала Варя. – Могут услышать.

– Пускай слышат, – ответил он. – Какое мне дело?

И вдруг, топорща усы и покраснев от натуги, он пронзительно крикнул:

– Грабют!

– Это чёрт знает что, – растерянно произнёс Безайс. –

Вы, Жуканов, и-ди-от, дурак. Проклятый старый дурак.

– Вы сами дурак, – сварливо ответил Жуканов.

Они глядели друг на друга выжидательно и враждебно.

Матвеев медленно расстегнул куртку и сунул руку в карман.

– Если вы ещё раз крикнете, я вас убью, – сказал он. – А

потом возьму за ноги и оттащу в сторону.

Этого Жуканов не ждал.

– А вы знаете, – сказал он вызывающе, – что вам за такие слова может быть?

– Я сильнее вас, и нас двое. Если вы не поедете, то потеряете лошадей, мы их всё равно заберём. А если поедете

– и лошади у вас останутся, да мы ещё приплатим. Решайте скорей, времени нет.

Он мог бы свернуть ему голову одной рукой – лысеющую, с висящими усами голову. Но он предпочёл не делать этого. Жуканов вынул платок и громко высморкался.

– Хорошо, – сказал он с достоинством. – Я уступаю физической силе. Но я буду жаловаться.

Он нашёл в этом какое-то удовлетворение.

– Я буду жаловаться, – повторил он.

Матвеев беспечно улыбнулся. Он достал нож и отодрал снаружи обшивку саней. Потом он вынул документы и деньги, пересчитал их, сунул за обшивку и снова прибил рогожу гвоздями.

– Едемте, – сказал он. – Изо всех сил!


ТЫСЯЧА РУБЛЕЙ

Матвеев старался придумать какой-нибудь план. Надо было что-то делать. Но он ничего не мог из себя выдавить, кроме того, что в минуту опасности надо сохранять благоразумие и не волноваться. Он вертел эту мысль и осматривал её со всех сторон, пока не заметил, что шевелит губами и что Безайс вопросительно смотрит на него.

– О чем ты? – спросил Безайс.

– Так. Думаю о нашем собачьем счастье.

– Что же ты придумал?

Этот вопрос поставил Матвеева в тупик. Он был старший, и это обязывало его к точному ответу.

– Прежде всего, – сказал он, – не надо волноваться. Это, по-моему, самое важное.

Безайс внезапно обиделся.

– А кто волнуется? – с горячностью спросил он. – Может быть, это я волнуюсь?

– Разве я это сказал?

– Так зачем ты говоришь? Поддерживаешь светский разговор?

– Ну, ну, оставь, пожалуйста. Придрался к словам.

Безайс передёрнул плечами.

– Мне это не нравится.

– Ну, хорошо, я про себя говорил. Это я волнуюсь. Теперь ты доволен?

– Вполне, – ответил Безайс.

Самое плохое было не то, что их могли поймать и убить. Гораздо хуже было ждать этого. Большим циркулем был очерчен круг, за которым начиналась жизнь, где люди лежали в окопах, отступали и наступали. Матвеев в детстве знал эту игру: один садился на пол, закрыв глаза, а остальные слегка ударяли его по лбу. Ударяли не сразу, а через несколько минут, – и никто не мог выдержать долго: было невыносимо сидеть с закрытыми глазами и ждать удара. И Матвеев почувствовал себя легче, когда наконец они снова встретили белых.

Был уже полдень; каждую минуту они ждали, что из-за поворота дороги покажется рота солдат в папахах с белыми лентами. На Безайса нахлынула нервная болтливость, и он рассказывал какие-то истории о небывалых и вздорных вещах. Варя казалась спокойной, и Матвеев снова подумал, что у неё нет воображения: «недалёкие люди редко волнуются». Почему он считал её недалёкой и ограниченной –

этого он и сам не знал. Но потом ожидание опасности утомило его, и он впал в какое-то безразличие. Когда издали показалась запряжённая парой коней военная двуколка, он принял это как факт, без всяких размышлений.

– Белые, – сказал Безайс.

– Ага, – ответил он.

Это была походная кухня грязно-зелёного цвета. Над ней тряслась и вздрагивала прокопчённая, расхлябанная труба, высокие колеса по самую ступицу были покрыты старой осенней грязью. Кухня катилась с грохотом, внутри бака, звеня, перекатывался какой-то железный предмет. На передке раскачивался солдат в папахе, и штык за плечами чертил круги при каждом толчке. Он махнул рукой, и Жуканов остановил лошадей.

– Далеко до Жирховки? – спросил солдат.

– Рукой подать, – отозвался Жуканов. – Так все прямиком, прямиком, а потом как доедете до камней, тут дорога пойдёт вправо и влево. Которая вправо идёт дорога, это и есть на Жирховку.

– Сколько вёрст отсюда?

– Думаю, будет не больше пяти.

Солдат потёр ладонью замёрзшие щеки.

– А может быть, – сказал он, – тут меньше осталось?

Может быть, версты три?

– Может быть, и три, – согласился Жуканов. – Кто ж её знает – дорога немеряная. Да, пожалуй, что три версты.

Конечно, три.

Матвеев ждал, что солдат поедет дальше, но он слез с козёл и помахал руками, чтобы согреться.

– Слушай-ка, дядя, – сказал он, – хлеб у тебя есть?

– Есть.

– Дай-ка закусить.

– Да господи! – воскликнул Жуканов. – Пожалуйста, об чем разговор! Сам был на действительной, три года в сапёрном батальоне откачал. Кушайте, будьте здоровы, разве жаль для солдата хлеба? – продолжал он, открывая корзину и доставая завёрнутый в газету хлеб. – Может быть, ветчины хотите? Возьмите уж и ветчины.

– Давай и ветчину, – сказал солдат, беря продукты. –

Может быть, и закурить найдётся?

– Очень сожалею, но я некурящий, – виновато сказал

Жуканов. – Здоровье не позволяет.

– Чего?

– Здоровьем, говорю, слаб. Грудь табачного дыма не принимает. Не курю. Вот, если хотите, подсолнухов – калёные подсолнухи.

Безайс вынул папиросу и дал ему закурить. Он с жадностью глотнул дым.

Матвеев разглядывал его. Он был одет в новенькую светло-коричневую шинель. Шинель сидела плохо, коробилась, как картонная, и торчала острыми углами на каждой складке; хлястик, перетянутый поясом, стоял дыбом. У

солдата было курносое обветренное лицо, он часто мигал покрасневшими от бессонницы глазами. Сняв винтовку, он прислонил её к колесу и стал чесаться всюду – под мышками, за воротником, под коленями. Почесать спину ему не удалось – тогда он потёрся о кухню.

– Едят? – спросил его Жуканов.

– Как звери.

– Давно заняли Хабаровск?

– Третьего дня.

– А как тут дорога сейчас – спокойная? Безопасно ехать?

– А чего ж бояться?

– Мало ли чего! Партизаны могут быть или красные пойдут в наступление. Попадёшь в самую толчею, так, пожалуй, и не выскочишь. Вот я через это и беспокоюсь ехать.

Солдат снова залез на козлы, закрыл ноги и начал отовсюду подтыкать шинель, чтобы не продувало.

– А знаете что? – продолжал Жуканов. – Я лучше с вами поеду. Боюсь я, знаете ли, ехать. Вернусь с вами в деревню,

пережду там денька два, пока все не утрясётся, а потом и двину в Хабаровск. Как, господин солдат, возьмёте вы меня с собой?

– Мне что? – ответил он. – Дорога казённая.

– А мы? – воскликнул Безайс, хватая Жуканова за рукав. Жуканов спокойно отнял рукав.

– А вы идите пешком. До Хабаровска недалеко, живо дойдёте. Ваше дело молодое, не то, что я. Да и я тоже не за себя боюсь, а за лошадей – вдруг отымут?

– Но ведь это чёрт знает что!

– Не чертыхайтесь. Ничего такого особенного нет в этом.

– Скоро вы там? – спросил солдат. – Мне ехать надо.

– Ну, послушайте, Жуканов. Ну, оставьте, пожалуйста.

– Мне нечего оставлять. Чего мне оставлять?

– Поедемте дальше…

– Что я, обязан, что ли, вас возить? Сказал – не поеду.

Безайс, силясь улыбнуться, взглянул на Матвеева. Он сидел бледный, подавленный, глядя в лицо Жуканову.

– Хорошо, – тихо сказал Матвеев. – Мы пойдём. Только отъедемте немного дальше, чтобы мы могли вынуть деньги и бумаги.

– Какие деньги? – громко спросил Жуканов. – Это что вы пятёрку мне дали? Берите, пожалуйста, мне чужого не надо. Подавитесь своей пятёркой.

– Тише, пожалуйста, – сказал Безайс, насильно улыбаясь и путаясь в словах. – Деньги, тысячу рублей… И бумаги. Пожалуйста.

Жуканов обернулся к солдату. Он молча, с любопытством наблюдал за ними.

– Чистая комедия, – сказал он, разводя руками и улыбаясь. – Какие-то бумаги с меня требуют. Чудаки. Не рад, что связался с ними. Уходите вы с богом, отвяжитесь от меня. Я вас не трогаю, и вы меня не трогайте.

– Какие бумаги? – спросил солдат. – Об чем у вас разговор?

– Жуканов, – сказал Матвеев глухо, почти шёпотом. –

Дайте нам незаметно взять деньги, и мы вас отпустим.

Бросьте эту игру. Слышите, Жуканов?

– Вы и так уйдёте, – ответил он тихо. – Уходите, пока целы. Берегите головы, а о деньгах не думайте. Деньги хозяина найдут.

– Слушай ты, Жуканов! – произнёс Матвеев с угрозой.

– Сорок восемь лет Жуканов. Да ты мне не тыкай, –

молод ещё тыкать. Пошёл вон из моих саней! Слышишь?

Господин солдат, что же это такое? Какие-то лица без документов нахалом залезли в сани и не вылезают.

– Матвеев… голубчик… ну, ради бога… – быстро заговорила Варя, и в её голосе зазвучала тоска и ужас. –

Уйдёмте… скорее. Ну, я тебя прошу… пожалуйста, оставь…

Он больше догадался по движению губ, чем расслышал её последние слова:

– Убьют ведь…

– Матвеев, я ухожу, – сказал Безайс, поднимаясь с места и беря мешки. – Идём.

Матвеев взглянул на него с угрюмым упрямством.

– Я без денег не пойду, – ответил он, бледнея и сам пугаясь своих слов. – А ты – уходи. Уходи, Варя.

– Идиот, – упавшим голосом сказал Безайс, снова садясь на своё место. – Проклятый идиот.

Они услышали тяжёлый прыжок – солдат спрыгнул на землю и спускал предохранитель винтовки. Он делал массу мелких движений, и на его простоватом лице горел деловой азарт. «Застрелит ещё, дурак», – тревожно подумал Матвеев.

Скрипя новыми сапогами, солдат подошёл к саням. На секунду он задержался, что-то вспоминая, потом быстро, как на ученье, взял ружьё наизготовку, выбросил одну ногу вперёд.

– Вы кто такие? – спросил он строго. – Документов нет?

– Нет, – покорно ответил Матвеев.

– У меня – есть! – воскликнул Жуканов, торопливо доставая бумажник и роясь в нём. – Паспорт, метрическая выпись и удостоверение с места службы, от торгового дома

Чурина. Прошу посмотреть. А у них нет, то есть, может быть, есть какие-нибудь, да они их попрятали.

– Ага…

Солдат постоял несколько минут, вздрагивая от возбуждения, потом отчётливо, в несколько приёмов принял винтовку к ноге, со вкусом щёлкнув каблуками. Все смотрели на него, не понимая, чего он хочет. Солдат взволнованно обошёл сани. Внезапно, отскочив на несколько шагов, он вскинул винтовку и с наивной радостью крикнул:

– Вот я вас сейчас буду стрелить!..

Матвеев вобрал голову в плечи. Солдат пугал его своей стремительностью. Он был молодой, наверное, недавно прочитал устав и теперь горел желанием обделать все как можно лучше.

Он медленно опустил винтовку и снова подошёл к саням, что-то выдумывая.

– Молчать! – крикнул он не своим голосом. – Ты, мордастый! Ты чего, ну? А? Молчать! Ты почему без документов? Это зачем баба тут?

– Она…

– Молчать!

У него на лбу выступил пот.

– Вот я… – сказал он срывающимся голосом, – вот я…

Он сосредоточенно пожевал пухлыми губами.

– Не лезь в разговор, не шебурши! Сейчас вы арестованные. Заворачивай! Крупа! Представлю в штаб, они вам покажут езди-ить!

Безайс, не понимая, смотрел на его веснушчатое лицо.

– Как же так? – спросил он оторопело. – Нам надо скорей домой.

– Не разговаривать!

– Но позвольте, – сказал Матвеев, – позвольте…

– Ничего не позволю!

– Но, господин солдат…

Он не сразу понял, что произошло. У него зазвенело в ухе и лязгнули зубы.

– Съел? – услышал он.

Он поднял голову; солдат с еле сдерживаемым восторгом смотрел на него. Это была оплеуха – у Матвеева жарко горела правая щека.

В нем проснулась старая привычка, и пальцы как-то сами собой сжались в кулак. Когда его били, он давал сдачи.

«Чего же это я смотрю?» – удивился он. Тут вдруг он заметил, какое обветренное, озябшее лицо у солдата, как неловко сидит на нём коробящаяся шинель и дыбом стоит хлястик. Ещё минуту назад Матвеев боялся его и видел в нём солдата, а теперь это был просто нескладный деревенский парень, смешной и нелепый, с винтовкой в руках, которую он держал, как палку. «Да ведь это нестроевой, кашевар», – подумал Матвеев с острой обидой.

Тогда он встал, взглянул на солдата вниз с высоты своего роста и хватил его кулаком между глаз. Солдат с размаху сел на снег. Матвеев нагнулся и вырвал у него винтовку из рук, поднял упавшую шапку и нахлобучил ему на голову.

– Уходи, дурак, – сказал он сердито. – А то я тебя так побью, что ты не встанешь.

Солдат поднялся медленно, озираясь, измятый и вывалянный в снегу. В его небольших глазах гасло возбуждение, он бормотал что-то, трогая налившийся синяк и вытягивая правую ладонь вперёд, точно защищаясь от нового удара. Матвеев посмотрел на его жалкое лицо и пренебрежительно отвернулся. Надо было скорей уезжать.

Ни на кого не глядя, он положил винтовку в сани. Жуканов с мелочным упрямством не убрал ногу, мешавшую

Матвееву. Тогда Матвеев взял двумя пальцами его ботинок и отодвинул в сторону.

– Отдай винтовку, – услышал он позади. Солдат, опустив руки, напряжённо смотрел на него.

– Не отдам.

– Отдай!

– Не отдам, проваливай! Не приставай.

Матвеев сел в сани. Солдат взволнованно потёр рукой переносицу.

– Так сразу и драться, – сказал он, шмыгая озябшим носом. – Ему уже и слова сказать нельзя. Какой выискался…

– Замолчи!

– Я и так молчу. Сразу начинает бить по морде. Отдай винтовку, она казённая…

Безайс хлестнул по лошадям. Некоторое время солдат стоял на месте, а потом сорвался и побежал за санями.

– Отдай!

Он споткнулся, упал, шапка слетела у него с головы.

Поднявшись, он опять побежал без шапки, прихрамывая на одну ногу.

– Отдай!

– Черт его побери, этого осла, – сказал Матвеев. – Орёт во все горло.

Обернувшись, он погрозил ему кулаком, но солдат не отставал. На голове из-под стриженых волос у него просвечивала розовая кожа. Он опять упал.

– Отдай ему, – сказала Варя.

Матвеев поднял винтовку, вынул затвор и выбросил её на дорогу. Он видел, как солдат подошёл к винтовке, осмотрел её и пошёл обратно, волоча её за штык. Ветер раздувал полы его шинели. Когда он скрылся из виду, Матвеев размахнулся и выбросил в сторону затвор. Он глухо звякнул о дерево и зарылся в снег.


ТАК И НАДО

Внизу, под горой, лошади пошли тише, и Безайс начал снова хлестать их кнутом. Жуканов наклонился к нему и взял вожжи из рук.

– Вы мне так лошадей запалите. За всякое дело надо с уменьем браться, – сказал он строго.

Он имел такой вид, точно его обидели, и уж никак не был смущён. На его усатом лице отражалась строгость.

Безайс вопросительно взглянул на Матвеева и передал вожжи Жуканову.

– Поверните сюда, – сказал Матвеев, указывая на узкую дорогу, сворачивавшую прямо в лес.

Жуканов смерил его взглядом.

– Сюда нельзя, – сказал он.

– Что?

– Нельзя, говорю, сюда сворачивать. Она никуда не идёт. По ней за дровами ездят.

– Делайте, как я сказал!

И Жуканов повернул лошадей. Сани въехали в чащу деревьев, раздвигая мелкие ёлочки. Ветки задевали по лицу и по плечам. Безайсу хотелось спросить, зачем они свернули с дороги, но после встречи с белым Матвеев вырос в его глазах, и он доверял ему безусловно.

Они отъехали с полверсты, когда Матвеев велел остановиться. Он вышел из саней и сказал:

– Безайс, поди сюда.

Безайс послушно встал. Жуканов смотрел на них с недоумением.

– Варя, – сказал Матвеев, – мы сейчас придём. Возьми револьвер и стереги его, – он показал на Жуканова. –

Смотри, чтобы он не убежал.

Но когда Варя взяла револьвер и неумело потрогала курок и барабан, Жуканов забеспокоился.

– Погодите, – сказал он, опасливо глядя на Варю. –

Скажите ей, чтобы она не наставляла на меня револьвер.

Ведь она с ним не умеет обращаться и может по нечаянности выстрелить.

По выражению лица Вари было видно, что она и сама опасается этого. Но Матвеев взял Безайса под руку и быстро повёл вперёд. Отойдя так, что деревья скрыли от них Варю и Жуканова, Матвеев остановился.

– Ну-с?

– Ты молодец! – сказал Безайс, глядя на него восторженно.

Матвеев опустил глаза.

– Это пустяки, – ответил он. – Главное – это не волноваться и сохранять благоразумие. Вот и все.

– Ты, – продолжал Безайс, не слушая его, – вёл себя прекрасно. Надо сказать, что я даже не ждал этого от тебя.

Я прямо-таки восхищён, – убей меня бог!

Он подумал немного и великодушно прибавил:

– Пожалуй, я не сумел бы так ловко вывернуться из этой истории…

– Не стоит об этом говорить, – возразил Матвеев. – Ты тоже держался очень хорошо. Но сейчас нам надо спешить.

Каждую минуту кто-нибудь может найти на дороге этого кашевара. Если это станет известным в Хабаровске раньше, чем мы туда приедем, нас поймают непременно… Мы должны изо всех сил спешить в Хабаровск.

– Так чего же мы стоим? Зачем ты свернул в лес?

– Как зачем? А Жуканов?

Безайс задумался.

– Это верно, – ответил он. – Но какая он сволочь! Ты заметил, какие у него жилы на руках?

– Мы не можем оставить его так. Он выдаст нас при первом случае.

– Выбросим его из саней, а сами уедем.

– Но он знает нас в лицо и по фамилиям.

Безайс взглянул на него.

– От него надо избавиться, – сказал Матвеев, помолчав.

– Что ты думаешь делать?

– Его надо устранить.

– Но каким образом?

– Да уж как-нибудь.

Они с сомнением взглянули друг на друга.

– А может быть, он нас не выдаст? – нерешительно сказал Безайс. – Ведь он только хотел получить деньги.

Теперь он напуган.

Матвеев задумался.

– Он дурак, он просто дурак, он даже не так жаден, как глуп. Нельзя. Мы не можем так рисковать. От него можно ждать всяких фокусов. Хорошо, если не выдаст. А если выдаст?

Безайс потёр переносицу.

– Ну ладно, – сказал он. – Я согласен.

– Сейчас же? – спросил Матвеев несколько торжественно.

– Конечно.

– На этом самом месте?

– Можно и на этом. Все равно.

Такая уступчивость показалась Матвееву странной.

– Ты, может быть, думаешь, – подозрительно спросил он, – что это все я буду делать?

Безайс подпрыгнул и сорвал ветку с кедра, под которым они стояли. Лёгкая серебряная пыль закружилась в воздухе.

– Да уж, голубчик, – ответил он, сконфуженно покусывая хвою. – Я хотел тебя об этом просить. Честное слово, я не могу.

– Ах, ты не можешь? А я, значит, могу?

– Нет, серьёзно. Я умею стрелять. Но тут совсем другое дело. Сегодня утром мы ели с ним из одной чашки. Это, понимаешь ли, совсем другое дело. Тебе… это самое… и книги в руки.

Матвеев сердито плюнул:

– Нюня проклятая! А тебе надо сидеть у мамы и пить чай со сдобными пышками!

Безайс слабо улыбнулся. Это было самое простое и самое удобное, но его воротило с души, когда он думал об этом. Маленькие наивные ёлки высовывались из-под снега пятиконечными звёздами. Он машинально смотрел на них.

В нем бродило смутное чувство жалости и отвращения.

– Неприятно стрелять в лысых людей, – сказал он, пробуя передать свои мысли.

– Так ты, значит, отказываешься? Может быть, мне позвать Варю вместо тебя?

– Оставь. Но ведь ты мне веришь, что если бы речь шла о драке, я бы слова не сказал?

– Вот что я тебе скажу, – ответил Матвеев. – Есть подлая порода людей, которые всегда норовят остаться чистенькими. Они охотно принимаются за все при условии, что грязную часть работы сделает за них кто-то другой. Им непременно хочется быть героями, совершить что-нибудь необычайное, блестящее, какой-нибудь подвиг. Я знал таких ребят. Их нельзя было заставить написать коротенькое объявление об общем собрании, потому что им хотелось написать толстую научную книгу. Они не хотели колоть дрова на субботниках, потому что предпочитали взрывать броневики. Такие люди бесполезны, потому что подвиг у человека бывает один раз в жизни, а чёрная работа – каждый день… Ты, кажется, обиделся?

Безайс обиделся уже давно, но молчал.

– Ты, может быть, думаешь, что я специально обучался людей убивать?

– Могу ли я знать, – сказал Безайс, – почему ты, человек сурового долга, сваливаешь на меня эту грязную работу? Я

растроган почти до слез твоими нравоучениями, но почему ты сам этого не сделаешь?

Матвеев зябко поёжился.

– Я не отказываюсь, – сказал он. – Но мне и самому не хочется браться за это. Я не то что боюсь – это пустяки. Я

не боюсь, а просто страшно не хочется. И пускай уж мы вдвоём возьмёмся за это. Одному как-то не так.

Безайс молчал.

– Но если ты отказываешься, я, конечно, обойдусь и без тебя.

Безайс поднял на него глаза. Он почувствовал, что если откажется, то не простит этого себе никогда в жизни.

– Я не отказываюсь, – сказал он. – Вместе так вместе.

Они рядом, в ногу, пошли к саням. Безайс сосредоточенно хмурился и старался вызвать в себе возмущение и злобу. Он до мелочей вспоминал фигуру Жуканова, лицо, сцену с солдатом. «Око за око, – говорил он себе. – Так ему и надо». Но он чувствовал себя слишком усталым и не находил в себе силы, чтобы рассердиться. Тогда он начал убеждать себя в том, что Жуканов, собственно говоря, пешка, нуль. Подумаешь, как много потеряет человечество от того, что он через несколько минут умрёт. В конце концов все умрут. Умрёт он, умрут Матвеев и Варя.

Из-за деревьев показались лошади и сани. Безайс услышал голос Жуканова:

– Вы ещё молоды, барышня, учить меня. Да и я стар, чтоб переучиваться. Вы говорите – деньги. Боже меня упаси чужое взять. Но ведь эти деньги-то тоже не ваши.

Партийные деньги. А это всё равно что ничьи.

– Как же это – ничьи?

– Да так и ничьи. Скажите мне, как фамилия хозяина?

На какой улице он живёт? Это деньги шалые, никто им счёту не ведёт, не копит, не интересуется.

Матвеев и Безайс подошли к саням. Варя держала револьвер, как ядовитого паука, и казалась подавленной ответственностью, которую на неё возложили. Она чувствовала, что выглядит забавной с револьвером в руках, и была рада случаю вернуть его Матвееву.

Жуканов встретил их с угрюмой насмешливостью.

– Как видите, не убежал, – сказал он. – Напрасно вы расстраивались – я от лошадей никуда не убегу.

Он подождал ответа, но Матвеев молчал.

– Да и зачем мне убегать? – продолжал он. – Я никого не грабил, не убивал. Документы у меня в порядке. Другие, например, не имеют документов и скрываются. Или набезобразничают, а потом убегают. А мне зачем убегать?

– Подите-ка сюда, Жуканов, – сказал Матвеев.

– Куда это?

– Сюда на минуту.

– Зачем?

– Потом узнаете.

Жуканов задумался.

– Нет, вы скажите зачем.

– У меня к вам есть одно дело.

Некоторое время они неподвижно смотрели друг на друга. Потом Жуканов встал и пошёл к ним, переводя взгляд с одного на другого.

Они пропустили его вперёд и пошли вслед за ним на несколько шагов. Безайс, сдерживая дыхание, опустил руку в карман, вынул револьвер и поднял его на уровень глаз.

Ему не было жаль Жуканова. Он думал только об одном и мучительно боялся этого: что Жуканов обернётся, увидит револьвер и поймёт. Он боялся крика, умоляющих глаз, рук, хватающих за полы шинели. В этот момент Жуканов обернулся, и Безайс мгновенно выстрелил.

Он почувствовал толчок револьвера в руке и услышал почти одновременно выстрел Матвеева. Большая серая ворона сорвалась с дерева и полетела, степенно махая крыльями. Жуканов свалился на бок, в сторону, и, падая, судорожно обхватил руками дерево. Скользя по стволу, он опустился на снег.

– Так! – вырвалось у Матвеева.

Они подождали несколько минут. Жуканов не двигался.

Тогда они тихо обошли тело и взглянули на него спереди.

Он лежал со строгим выражением на помертвевшем лице.

Сквозь полузакрытые веки виднелись белки глаз. Крови не было.

Матвеев, держа револьвер в руке, опустился на колени и расстегнул пуговицы его пальто. На груди, около горла и у левого плеча, темнели два кровяных пятна. Матвеев засунул руку в боковой карман и вынул кожаный бумажник с документами.

Назад они возвращались быстро, спеша. Варя встретила их молча, пристально поглядела и отвернулась.

– Скорей! – крикнул Безайс, вскакивая в сани и хватая вожжи. Он ударил по лошадям, и сани понеслись.

– Вы его убили? – спросила Варя, не поднимая глаз.

– Убили, – коротко ответил Безайс.

Они подъехали к дороге. Безайс остановил лошадей, и

Матвеев пошёл вперёд.

– Мучился он? – спросила Варя.

– Нет, – ответил Безайс. – Он свалился, как мешок с отрубями. Я попал над сердцем, в плечо, – добавил он.

Варя передёрнула плечами.

У неё осунулось лицо, волосы выбились из-под шапки беспорядочными прядями. Она беспомощно взглянула на

Безайса.

– Не понимаю, как это вы можете, – сказала она, отворачиваясь. – Убить человека! Ты не жалеешь, что убил его?

– Нет.

– Ничуть?

Безайс резко повернулся к ней.

– Отстань от меня! Чего тебе надо? Ну, убили. Ну, чего ты пристаёшь?

Он отчётливо вспомнил узкую дорогу, немую тишину леса и каблук Жуканова, подбитый крупными гвоздями. В

нем поднималось чувство физического отвращения к этой сцене, и, чтобы заглушить его, он заговорил быстро и вызывающе:

– Подумаешь – важность какая! Одним блондином на земле стало меньше. Так ему и надо! Он получил свою долю сполна. Таких и надо убивать.

Он перевёл дыхание.

– А тебе жалко? Может быть, его надо было отпустить на все четыре стороны? Как же! Убили – и прекрасно.

Одним негодяем меньше.

– Перестань, – сказала Варя.

Вернулся Матвеев.

– На дороге никого нет, – сказал он. – Можно ехать.


ОСКОЛОК КОСТИ

Они подъехали к Хабаровску, когда уже стемнело. Небо вызвездилось крупными, близкими звёздами, на западе широкой лиловой полосой потухал закат. По редкому лесу они въехали на гору, и Хабаровск внезапно встал перед ними. После узкой, неровной дороги и чёрного леса город показался огромным. Над ним колебалось мутное зарево огней, в сумерках блестели освещённые окнами вереницы улиц. Издали город огибала широкая полоса занесённой снегом реки, в синеватом воздухе тонким кружевом выделялся громадный, в двенадцать пролётов, Амурский мост. Здание электрической станции горело красными квадратами больших окон. И уже чувствовалась торопливая жизнь, шорох шагов, тёплое дыхание людской толпы.

– Приехали, – сказал Матвеев, чтобы нарушить молчание.

Безайс, перевесившись через край саней, взволнованно смотрел на город. Хабаровск рисовался ему чем-то отвлечённым, ненастоящим – черным кружком на карте. Теперь он колебался внизу пятнами огней – большой город с живыми людьми.

– Видите, вон там, справа, идёт бульвар, – говорила

Варя, вытягивая шею. – А дальше, по набережной, за той большой трубой, – там наш дом. Ах, что будет с мамой!

Безайс не видел ни бульвара, ни трубы.

«Что будет с нами?» – машинально отметил он про себя. Он оглянулся на Матвеева и встретился с ним взглядом.

Матвеев сидел, откинувшись к спинке саней, и сосредоточенно кусал соломинку. Позади острыми вершинами чернел в небе редкий лес.

– Это дешёвый трюк, – сказал Матвеев, скривив лицо. –

Если они на секунду заподозрят неладное, – все лопнет.

Глупо – кто поверит, что мне сорок восемь лет? Это для детей.

Безайс резко бросил вожжи и сдвинул шапку на затылок. Было очень скверно.

– Но что же делать? – сказал он тихо и виновато. –

Старик, мне самому это не нравится. Тут все напропалую, что выйдет.

Он поднял голову и глубоко вздохнул. Надо было перешагнуть и через это.

– Ну, а если?

– Что ж – если…

И, подумав, прибавил:

– Все там будем.

– Где? – с тихим ужасом спросила Варя.

Она была напугана до смешного, до меловой бледности, и Безайсу стало совестно при мысли, что он может быть хоть немного похож на неё.

– Да ничего, – сказал он. – Думаю, все обойдётся. И

потом я заметил, что у белых караульная служба поставлена скверно. Часовые бегают пить чай, спят. Как-нибудь.

Матвеев судорожно, с усилием зевнул.

– Да-а, – сказал он неопределённо.

Он вытянул другую соломинку и начал её кусать, что-то придумывая, пока не поймал себя на том, что он просто оттягивает время – эту последнюю, уже наступающую минуту. Тогда он бросил соломинку и сказал, торопясь:

– Ну, поезжай!

Сани разом тихо скользнули вниз и пошли, наезжая боком на сугробы. Город огнями поплыл в сторону, замелькал сквозь чёрные ветки и на секунду исчез, – снова была звёздная ночь, снег, спокойный лес. Матвеев вдруг, торопясь, достал папиросу, закурил, мельком взглянул на часы.

– Без четверти девять, – сказал он.

Из-за косогора снова показались городские огни. Он машинально глядел на них и вдруг вспомнил, что где-то здесь, в одном из этих домов, живёт Лиза. Была такая же ночь там, в Чите, когда они ходили, держась за руки и болтая вздор. За последнее время он как-то не думал о ней; может быть, потому, что было некогда, или потому, что в лесу, в мороз, женщины и любовь нейдут на ум. Теперь воспоминание о Лизе было овеяно опасностью, стерегущей внизу у подножья горы, и зажгло в нём кровь. Город уже не был таким чужим.

– Безайс, – сказал он, – ты слышишь? Если они остановят и попробуют задержать, гони лошадей. Черт с ними!

Что будет. Удерём – и все.

– Хорошо.

«Удерём – и все», – повторил Матвеев про себя эту успокоительную фразу. Было всё-таки легче думать, что есть ещё один выход.

Теперь город стал ближе, поднялся вверх, и кое-где стали намечаться отдельные дома. Показались низкие крыши предместий, скворечни и длинные огороды. Стало ещё темней. Далеко впереди, в конце улицы, блестел одинокий фонарь.

– Сейчас начнётся, – сказал Матвеев, роясь в кармане. –

Ну, Безайс, теперь держись крепче.

Пронеслось ещё несколько мгновений.

– Там направо, – сказал вдруг Безайс жарким шёпотом.

– Это часовой.

– Сам вижу, – тихо ответил Матвеев.

Справа стоял небольшой дом с освещёнными окнами. С

низкой крыши нависали пухлые сугробы снега. В небольшом палисаднике росли поникшие берёзы. Ещё издали они заметили тёмную фигуру на дороге, против дома. Они подъехали ближе и увидели гранёное острие штыка, торчащее из-за спины. Солдат окликнул их; хотя Безайс давно ждал этого, он невольно вздрогнул.

– Стой! – громко сказал часовой.

Безайс придержал лошадей.

– Кто едет?

Часовой был одет в огромную овчинную шубу, доходившую до земли. Он утопал в ней – снаружи виден был только верх его папахи.

– Свои, – ответил Безайс обязательной фразой.

– Кто такие?

– Местные. Хабаровские жители.

Наступила тишина. Безайс слышал, что впереди о чём-то тихо говорят. По снегу заскрипели шаги. «Ну, чего же ты смотришь?» – услышал он. Кто-то вышел из ворот с фонарём, и жёлтый свет заколебался по снегу.

– Вы кто? – спросил другой голос.

– Хабаровские жители, – повторил Матвеев.

Впереди снова о чём-то заговорили. Безайс слышал обрывки фраз, но не мог ничего понять. Сердце коротко и глухо отбивало удары. «Скоро, что ли?» – вертелась тоскливая мысль.

На крыльцо, хлопнув дверью, вышел кто-то. Видны были только освещённые щелью фонаря сапоги. От изгороди падали на снег густые, чернильные тени.

– Ну что? – спросил громко стоявший на крыльце.

Ему ответили.

– Позовите Матусенку, – продолжал он. – Вы кто?

– Мы хабаровские жители.

За воротами звенели цепью. Лаяла собака. Лошади стояли, опустив головы.

– Откуда сейчас?

– Из Жирховки. Пропустите нас, будьте любезны.

Ворота, скрипя, открылись.

– Заводите лошадей во двор. Раньше утра в город въехать нельзя.

– Но мы же здешние, – крикнул Матвеев. – У меня документы есть, все в порядке. Пропустите, пожалуйста.

Слышно было, как стоявший на крыльце зевнул.

– Въезд в город только по разрешению коменданта, –

ответил он. – Ночь переночуете здесь.

– Да как же так?

– Ничего не могу. Заводите лошадей.

Безайс нагнулся к Матвееву.

– Ну? – спросил он.

– Погоди, – шёпотом отозвался Матвеев.

И громко крикнул, бессознательно подражая Жуканову:

– Сделайте удовольствие, пропустите нас! Я больной человек, мне нельзя так. Да и дома нас ждут.

Ответили не сразу. Кто-то засмеялся.

– Не сдохнешь, – услышали они.

– Гони, – чуть слышно сказал Матвеев.

Безайс шумно вобрал воздух в лёгкие, привстал и хлестнул кнутом. Толчок саней отбросил его назад. Он больно стукнулся подбородком, но тотчас поднялся на колени и снова ударил кнутом. Мимо мелькнул фонарь и тёмные фигуры людей. Сзади кричали, но Безайс не разбирал слов. Комья снега летели в сани. Стоя во весь рост, он хлестал по спинам, по бокам, не разбирая.

Навстречу кто-то бежал прямо на лошадей, крича и махая руками. Он отскочил в последний момент, и сани промчались мимо.

Сзади хлопнул выстрел, и Безайс инстинктивно пригнулся. Ему показалось, что пуля пролетела около виска, шевельнув прядь волос. Снова раздался выстрел.

– Господи! – услышал он восклицание Вари.

Улица казалась бесконечно длинной. Дома, прыгая, неслись навстречу чёрной грудой. Выстрелы оглушительно отдавались в ушах. Из ворот выскочила собака и побежала за санями, остервенело лая. Безайс смотрел вперёд на перекрёсток, где можно было свернуть за угол. «Успеем ли доехать?» – думал он.

Загрузка...