Едва лишь коварный замысел двух демонов в женском обличье созрел, у них не стало иной заботы, как только привести его в исполнение.
Задача была не из трудных.
Аббат, сделавший парикмахершу своим доверенным лицом и полномочным представителем, веря ее обещаниям, распорядился, чтобы она сняла и обставила апартаменты, где он сможет принимать Олимпию, когда она, подобно Данае осыпаемая золотым дождем, дрогнет под натиском и сдастся.
Парикмахерша была слишком хитра для того, чтобы объявить аббату как о полном провале своей миссии, так и о внезапно появившейся надежде. Она представила своему доверителю дело так, что якобы ее атака была отбита, однако, в ходе отступления изучив расстановку сил, она пришла к выводу, что кое-какие позиции, возможно, еще удастся мало-помалу отвоевать, а будучи захвачены, они, бесспорно, послужат залогом победы, которая, хоть в первый раз и не далась в руки, еще не потеряна окончательно.
Впрочем, аббат, которому уже доводилось наталкиваться на такое препятствие, как добродетель Олимпии, столь кроткая, пока на нее не посягают, но способная мгновенно ощетиниваться, едва дотронешься до нее тыльной стороной руки, — аббат мог бы засомневаться, и вот эти его сомнения следовало понемногу рассеять, дождавшись, пока их не прогонит лихорадка желания. Тут парикмахерша действовала подобно опытному рыболову, который не станет вытягивать лесу, прежде чем рыба хорошенько заглотает наживку.
Таким образом, вокруг Олимпии производились всевозможные маневры, вроде тех, что предпринимаются у стен осажденного города. Как Людовику XIV при осаде Нимвегена, аббату регулярно представляли отчеты, и, как Людовик XIV, он лично не видел ничего из того, что продвигало вперед осаду: сегодня была проведена линия укреплений, назавтра приступили к рытью траншеи, послезавтра будет сделан подкоп, а еще через день пустят в ход мину. Аббат внимал этим донесениям как тщеславный полководец или ослепленный страстью любовник, что почти одно и то же.
В таких осадных работах прошел целый месяц. Завоеватель становился все нетерпеливее, влюбленный пылал все жарче.
Наконец в одно прекрасное утро парикмахерша явилась к аббату сияя. Добродетель Олимпии готова признать себя побежденной и вступить в переговоры о сдаче, но капитулировать она желает с соблюдением всех воинских почестей.
Аббату было не слишком важно, каким образом сдастся Олимпия, только бы это случилось. Договориться с ним об условиях не составило труда.
Еще накануне он говорил (парикмахерша именно эту фразу выдвинула в качестве основания для капитуляции, которую следовало предложить):
— Если бы она меня выслушала, если бы я мог заслужить ее благосклонность хоть на одно мгновение, я был бы счастливейшим из смертных!
— Счастливейшим из смертных, — повторила парикмахерша, — если бы могли заслужить ее благосклонность хоть на одно мгновение?
— Ну да! — нетерпеливо подтвердил аббат. — Черт возьми, я же знаю, что по существу она любит этого негодяя Баньера.
— Увы! В этом ее изъян, — вздохнула парикмахерша.
— Но, — продолжал аббат, — я ведь прошу у нее только каприза, мелкую монету неверности; мне хватит каприза, на любовь я не претендую.
Это был настоящий рекламный проспект любовника, а как известно, по рекламным проспектам и сегодня приобретают абонементы.
— Итак, — объявила своей сообщнице парикмахерша, — Олимпия получила рекламный проспект господина д’Уарака. Остается продиктовать условия абонемента.
Они обсуждались в течение трех дней.
На исходе третьего дня парламентерша явилась к аббату с требованиями актрисы.
— Дни встреч она будет назначать сама!
— Согласен.
— Встречи будут происходить ночами, поскольку Баньер уходит играть преимущественно в ночное время, а Олимпия может быть свободна лишь тогда, когда он играет.
— Согласен.
— Эти встречи всегда будут происходить в полной темноте.
Аббат взбунтовался.
Парикмахерша, однако же, призвала на помощь легенду об Амуре и Психее. Только на сей раз роли поменяются: роль Психеи достанется аббату, Амуром же будет Олимпия.
Если аббат прибегнет к какой бы то ни было лампе, какому бы то ни было потайному фонарю или какой бы то ни было спичке, красавица упорхнет и, подобно сыну Венеры, навсегда.
Споры относительно этого условия заняли полтора дня, однако парикмахерша проявила от имени Олимпии непреклонную стойкость. В конце концов аббат уступил, но со словами, что лишь его близорукость побуждает его согласиться на такое унизительное требование, поскольку он при этом теряет меньше, нежели любой другой претендент.
Пункт третий был таким образом утвержден, подобно двум прочим.
Единственный ключ от спальни будет храниться у Олимпии. Назначая свидания, она никогда не станет писать писем, которые самим дьяволом, не упускающим случая напакостить, были изобретены в помощь обманутым мужьям и опекунам-ревнивцам; в дни, а точнее ночи, когда Олимпия согласится принять аббата, она будет посылать ему ключ, а уж г-н д’Уарак будет знать, что это означает.
Этот пункт также не вызвал возражений, однако было выдвинуто условие: чтобы ключ прислали на следующий же день, самое позднее — послезавтра.
На подобные притязания последовал гордый ответ: аббату предлагали вспомнить, что крепость сдается по доброй воле, из симпатии к победителю, а не уступая силе.
Аббат д’Уарак тяжело вздохнул, но коль скоро это была чистая правда, ему пришлось если не благословить, то признать ее.
Три дня спустя аббат, у которого каждый раз, когда звонил дверной колокольчик, перехватывало дыхание, получил из рук парикмахерши ключ, а вместе с ним лаконичное указание: "Сегодня вечером, в одиннадцать".
Аббат подпрыгнул от радости, схватил ключ, облобызал его и закружился по комнате, танцуя и распевая арию из комической оперы.
Настала ночь, условленный час вот-вот должен был пробить, и наш триумфатор, изысканно одетый, надушенный, хмельной от счастья, с сердцем, пляшущим в груди, проскользнул в узкий проход, ведущий к таинственному дому, и поднялся на крыльцо; в прихожей его встретила парикмахерша, исполненная радушия, и, надежная, как нить Ариадны, провела его в самое сердце лабиринта, откуда аббат вышел лишь на следующее утро, в предрассветных сумерках, еще более счастливый, чем был накануне, когда он вошел сюда.
Даже если бы взамен ему пообещали посох архиепископа или кардинальскую шляпу, право, он и тогда не отказался бы от тех ночей, что были ему обещаны вслед за этой.
Впрочем, как нам известно, честолюбивые устремления аббата были направлены отнюдь не в сторону пресвятой Церкви.
Нет нужды пояснять, что г-н д’Уарак, самый близорукий из смертных, в тиши спальни, где не было ни свечи, ни лампы, был покорен чарами Каталонки, которая благоухала вербеной — любимыми духами Олимпии.
Как и было условлено, аббат, верный договору, оставил ключ в двери.
Однако любовь г-на д’Уарака стала до того пламенной, что он уже на следующий день принялся донимать парикмахершу требованиями, чтобы этот ключ, в соответствии с соглашением оставленный им в замочной скважине, снова был прислан ему. В особенности он напирал на то, что ему не терпится представить своей дорогой возлюбленной некие свидетельства того почтения, которое он к ней питает.
Более всего он терзался стыдом за те стесненные обстоятельства, в которых она находится по вине этого презренного Баньера.
Исходя из сказанного, аббат долго распространялся насчет того, каким образом он намерен распорядиться своими богатствами, чтобы обеспечить благоденствие Олимпии, которое, разумеется, должна разделить с нею и ее наперсница.
Этого было более чем достаточно, чтобы подвигнуть парикмахершу на решительные действия. Что же касается Каталонки, то ее в равной степени привлекали и деньги, и месть. Так что было условлено упорядочить эти свидания, увеличить их число в зависимости от щедрости аббата д’Уарака и сообразовываться во всех этих мелких кознях с той суммой — залогом спокойствия двух обманщиц, — которую оставит в их руках аббат, неизбежно совершив какие-нибудь оплошности.
Таким образом, вслед за первым свиданием после разумной отсрочки было назначено второе.
Вследствие этого страсть д’Уарака распалилась до безумия, оговоренная тысяча пистолей перетекла в руки Каталонки, а парикмахерша завладела двумя сотнями луидоров, обещанными ей и столь нетерпеливо ею ожидаемыми.
Однако можно без труда понять, что блаженство, которым эти ночные свидания, сколь угодно частые, наполняли сердце аббата, было туманным и неполным. Оно скорее походило на счастье вора, чем любовника, и день его протекал в поисках все той же Олимпии, обладание которой было так несовершенно — она ведь принадлежала ему только по ночам.
Да еще к тому же вслепую и лишь на одну ночь из пяти-шести.
Любовь тем и отличается от простых желаний, что требует постоянного присутствия любимого существа. Из-за этого после трех недель или месяца подобных свиданий в груди аббата возгорелась столь жадная страсть, что ей было бы мало и всей жизни Олимпии.
Ну а Баньер жил счастливый и довольный. В день, когда у него не осталось более ничего такого, что можно было бы продать либо заложить у Иакова, он рискнул попросить у него денег взамен на простую расписку, и тот согласился ссужать его под десять процентов, то есть все равно что даром, принимая во внимание степень платежеспособности Баньера.
Этот неожиданный кредит, как легко догадаться, был открыт золотым ключом, имя которому — аббат д’Уарак.
Ведь Олимпия сказала ему, что, когда Баньер играет, она свободна, и аббат, чтобы видеть ее, облегчил Баньеру доступ в игорный притон.
Только бедняжка Олимпия не ощутила от всего этого никаких перемен, если не считать того, что ее одиночество стало еще беспросветнее: аббат д’Уарак ее больше не навещал, Баньер же плотно засел в своей игорной академии.
Как бы то ни было, каждая новая встреча, удваивая любовь д’Уарака к Олимпии, вместе с тем накладывала все новые путы на эту любовь, ведь при всяком их свидании мнимая Олимпия возвращалась все к тому же условию sine qua non[33]: он не должен более встречаться с нею нигде, кроме как в их тайном убежище.
Д’Уарак, как мы видели, вначале на это согласился, ибо его желание было слишком сильным, чтобы не обещать всего что угодно, а коль скоро он возобновлял свое обещание всякий раз, когда от него этого требовали, и даже держал слово, он тем самым обеспечивал успех замысла двух сообщниц вплоть до следующего приказа.
Ему было велено даже при случайной встрече с Олимпией хранить перед ее лицом выражение изгнанного поклонника, подавленного своим поражением. Его заставили дать клятву, что, столкнувшись с нею на прогулке, он ограничится едва заметным поклоном, никогда не приблизится к ней, не заявится в ее дом без приглашения, будь то собственной персоной или в образе посредника, и, что главное, никогда не станет писать ей.
О том, какой теории в отношении писем придерживались парикмахерша и Каталонка, мы уже упоминали выше.
Итак, аббат продолжал давать обещания и начал даже их держать: он более не смотрел в сторону Олимпии.
При встрече он ограничивался легчайшим приветственным кивком.
Он часто бродил за ней по пятам, но уже никогда не подходил ни к ее дому, ни к ее гримерной, ни к ее портшезу.
Он не посылал ей больше ни цветов, ни писем, ни своих курьеров.
Все шло по воле Каталонки и ее первого министра — парикмахерши.
Но некое происшествие, простенькое, как все те происшествия, что опрокидывают замыслы, состояния и империи, едва не испортило всех хитроумных комбинаций двух почтенных дам.