Все началось со знаменитого Готфрида Бульонского, взявшего Святой город в 1099 году, во время Первого крестового похода. Именно тогда ему предложили стать иерусалимским королем, но он отказался принять золотой венец там, где Христа увенчали терновым, и довольствовался расплывчатым титулом Защитника Гроба Господня. Зато его родной брат, Бодуэн Бульонский, после смерти Готфрида был коронован и стал королем Бодуэном I.
Первый король Иерусалимский был женат трижды, но ни одна из жен не подарила ему наследника, и после смерти Бодуэна I в 1118 году бароны Святой земли передали трон его родственнику, Бодуэну де Бург, сыну графа Гуго де Ретеля, в то время — графу Эдесскому. И Бодуэн де Бург стал королем Бодуэном II.
От брака с армянской принцессой Морфией у него родились четыре дочери. Старшая, Мелисенда, должна была унаследовать от отца корону, но она не могла сама править такой беспокойной страной, и ее рука вместе с престолом была предложена весьма знатному крестоносцу — Фульку Анжуйскому Плантагенету, который и правил с 1131 года по 1144-й.
У Фулька с Мелисендой было двое сыновей. Старший короновался в 1144 году под именем Бодуэна III,царствование его продолжалось до 1162 года. После безвременной кончины Бодуэна иерусалимский престол занял его брат Амори, ставший королем Амальриком I, однако перед тем, как получить корону, ему пришлось развестись с женой, Аньес де Куртене, о которой шла дурная слава. Тем не менее прав двух их общих с Амори детей — сына Бодуэна (будущий Бодуэн IV) и дочери Сибиллы — на корону никто не оспаривал. Расставшись с Аньес, Амори женился на византийской принцессе Марии Комнин, и та родила ему дочь Изабеллу.
Маленький Бодуэн, заболевший проказой в девять лет, был все-таки коронован в 1173 году и стал тем самым героическим королем, чьи деяния кажутся чудом, о котором и написан этот роман. О нем... и о его преемниках.
Памяти юного Бодуэна IV, прокаженного короля, истинного героя франкского королевства в Иерусалиме.
Верь учению Церкви и соблюдай заповеди Господни.
Будь милосерден к слабым, стань их защитником.
Люби страну, в которой родился.
Не отступай перед врагом.
Веди с неверными беспощадную и неустанную войну.
Исполняй свой долг феодала, если он не вступает в противоречие с Законом Божьим.
Ни в чем не солги и будь верен данному слову.
Будь щедрым и великодушным ко всем.
Защищай Церковь.
Везде и всегда сражайся за Справедливость и Добро против Несправедливости и Зла.
Из Рыцарского кодекса ХI-ХIIвеков
Стук подков о мерзлую землю отдалился, затих, затерялся вдали... Затаившийся беглец медленно, словно боясь выдать себя хрустом позвонков, приподнял голову. Сердце его билось с такой силой, что ему казалось, будто это бьется не его сердце во вжавшемся в почву теле, а сердце подземного мира — там, в его таинственных глубинах. Колотится с оглушительным грохотом, гулом отдаваясь в ушах, перекрывая вой зимнего ветра.
Когда в лунном свете на мгновение блеснули солдатские шлемы, он бросился в колючие заросли, и теперь по его лицу текли струйки крови от шипов, но он ничего не чувствовал, все перестало существовать, кроме этого нечеловеческого шума, этого беспрестанного биения, которое душило его, не давало вздохнуть...
Он поочередно разжал окоченевшие руки, вцепившиеся в торчащие из земли корни, и, упираясь в землю, поднялся, распрямился. Нет, он не боялся, что его увидят, — здесь, на опушке огромного леса, начинавшегося от самого края диких ланд, где не было ничего, кроме скал и зарослей вереска. Длинные быстрые ноги не оставили ни единого следа на промерзшей земле, попробуй, найди его теперь. А в лесу, среди деревьев и кустов, так легко затеряться. Конечно, здесь водятся волки, они хозяева в здешних лесах, только ведь за спиной у него остались владения людей, и опасность там была не меньшей, так что выбор было сделать легко...
Стараясь унять бешено колотящееся сердце, он сделал глубокий вдох. Ему стало легче от морозного воздуха, хоть его и дрожь пробрала, когда он внезапно сообразил, что на нем ничего нет, кроме рубахи и шоссов[1]. Несясь со всех ног, он об этом не думал, не чувствовал холода. Разве кто-то задумывается, во что он одет или о том, какая на дворе стоит погода, когда смерть наступает ему на пятки? Конечно, положение у него сейчас незавидное, но все-таки он жив... Он жив! Все еще жив, хотя к этому часу давно должен был стать бездыханным телом, лишиться зрения и голоса, не чувствовать боли и не испытывать никаких потребностей. Стать куском мертвой плоти, болтающейся на конце пеньковой веревки и ожидающей погребения. Но нет, вместо этого по его жилам бежит живая кровь, и черная земля не засыпала, не придавила своей тяжестью его закрытые глаза... Конечно, это может быть всего лишь отсрочкой, и все же — сейчас он жив, и как это прекрасно! Теперь бы еще суметь живым и остаться.
Первая и самая насущная потребность — поесть, но не так-то просто парню раздобыть еду на голой зимней земле. Последний кусочек хлеба был съеден вчера, а сегодня утром люди бальи[2] сочли излишним кормить приговоренного к смертной казни. Перед тем как он поднялся на эшафот, ему дали выпить лишь стакан вина, да и то, поскольку делалось это лишь для публики и ради соблюдения обычая, ему налили какую-то кислятину, мало чем отличающуюся от уксуса, и эта мерзость до сих пор жгла изнутри его пустой желудок.
Он не обращал на это внимания, поскольку ждать, кроме смерти, было уже нечего, но незначительное событие — драка между двумя торговцами птицей на площади Мартруа, «украшением» которой он вскоре должен был стать, — привела к тому, что толпа заколыхалась, стража расступилась... и он мгновенно сообразил, что можно воспользоваться этими обстоятельствами. Перед ним мелькнула слабенькая надежда на спасение, и он, ухватившись за подвернувшуюся возможность, метнулся в образовавшуюся брешь и растворился, утонул в людском море. Невидимый клинок разрубил его путы, кто-то подтолкнул его вперед. Плотная толпа стала естественной, почти непреодолимой преградой между ним и вооруженными стражниками, и пусть преграда эта в конце концов подалась, не устояла перед гизармами[3], но все же продержалась она достаточно долго: беглец успел скрыться.
Он мчался через лесосеки и овраги, пробирался черен рощи и ивняки, не разгибая спины, чтобы остаться незамеченным, голова его куда чаще опускалась до уровня колен, чем оставалась на присущей ей высоте, а сами колени то и дело упирались в землю. Им полностью завладела неутолимая жажда жизни и свободы, и он не чувствовал холода, переползая через замерзшие лужи и пруды, не ощущал боли, продираясь через колючие заросли. Заслышав малейший шорох, он падал ничком, в ушах гудело, сердце замирало, но всякий раз, распластавшись по земле и потом вновь поднявшись на ноги, он продолжал бежать, и время стало его попутчиком. Вскоре густую черноту неба разведет, словно сажу, до серенькой мути сырой рассвет. Где-то в деревне хрипло прокричал петух — значит, и люди вот-вот проснутся. Надо найти укрытие, надо спрятаться. Нет лучше убежища, чем лес, и он углубился в чащобу, надеясь отыскать там укромное место, чтобы поспать и выкопать хоть несколько съедобных корешков — распознавать их он умел с детства. Но о том, где сейчас находится, беглец не имел ни малейшего представления.
Вылетев пулей из Шаторенара, он думал — если, конечно, он вообще о чем-нибудь думал в ту минуту! — только о том, чтобы убежать как можно дальше от этой чудовищной виселицы. Он бежал, словно заяц, за которым гонятся собаки, куда глаза глядят. И только теперь, оглядевшись вокруг в тусклом предутреннем свете и как следует поразмыслив, он понял, куда попал: единственным известным ему лесом в этой стороне, за широкой полосой непаханой земли, был лес Куртене. Его владельцы, потомки одного из французских королей, были сеньорами настолько высокородными, что им, говорят, удалось получить императорскую корону в какой-то далекой стране на Востоке. Может, потому-то они здесь никогда не появлялись, и бальи в Шаторенаре, — входившем в их ленные владения, — распоряжался здесь по-хозяйски?
Как бы там ни было, Куртене или не Куртене, — для него сейчас это не имело никакого значения. Мир был против него, и единственная надежда на спасение — найти поблизости монастырь или церковь, то есть неприкосновенное убежище. Должны же они найтись и окрестностях города-сюзерена?
Лес кое-где прорезали ручейки, и даже такой — по-зимнему голый — он был прекрасен. К небу тянулись количественные дубы, буки, березы и ольхи; у воды клонили голову ивы; среди зарослей ежевики и остролиста виднелись черешневые деревья, сливы и дикие яблони, но нигде ни единой ягодки, ни единого плода — вот несчастье-то! А у беглеца уже просто живот сводило от голода! К тому же он смертельно устал и потому решил, что лучше всего было бы, наверное, немного вздремнуть, если только удастся забиться в кусты или спрятаться за каким-нибудь камнем, ведь поговорка «кто спит — тот обедает» придумана не вчера.
Он почти сразу набрел на то, что искал: заросшую кустами — к счастью, без колючек — яму между тремя громадными камнями и нырнул туда, снова оцарапавшись. Яма оказалась узкой, но, продравшись через кусты, он смог свернуться клубочком на ее дне. К тому же здесь было сухо и немного теплее, чем снаружи. «И меня тут почти не видно», — подумал беглец, засыпая.
Проснулся он все таким же голодным, но отдых придал ему сил, и он готов был продолжить путь. Короткий зимний день угасал, нужно было поторопиться. И юноша, попив воды из ближайшего ручья и пожевав корешок, который там же наскоро ополоснул, — так ему удалось хоть немножко обмануть голод, — двинулся дальше.
Если он в самое ближайшее время не найдет, чем подкрепиться, его ждет не менее печальный конец, чем на виселице, только ждать этого конца придется намного дольше... Но беглец тут же и упрекнул себя за безрадостные мысли: раз Господь позволил мне избежать виселицы, он не покинет меня и дальше! Он двинулся по лесной тропе, опираясь на подобранную с земли гладкую и ровную, словно посох, ветку, и вдруг ему почудилось, что чья-то невидимая рука как будто подталкивает его вперед. Кто это? Может быть, его ангел-хранитель?.. А может, это душа его матери — солдаты бальи убили ее у дверей, когда пришли за ним, обвиненным в убийстве, которого он не совершал? Стоило вспомнить об этом, и на глаза навернулись слезы. Надо же — еще остались, он думал, ни единой слезинки больше из себя не выжмет после того, как оплакивал ее в тюрьме...
Мороз крепчал, и беглец поспешил утереть слезы из опасения, чтобы мокрые дорожки на щеках не превратились бы в ледяные, к тому же от слез у него туманились глаза, а в лесу и без того уже стемнело, ничего не разглядеть. Добравшись до очередного ручейка, он решил идти вдоль его берега, подумав, что так хоть куда-нибудь да выйдет...
Внезапно среди нагромождения голых ветвей мелькнул едва заметный огонек, словно где-то там, за деревьями, горела свеча, и беглец устремился к этому маячку, к этому хрупкому признаку жизни: так волхвы шли на свет Вифлеемской звезды. Но вдруг стволы деревьев подступили один к другому вплотную, ручеек свернул куда-то в сторону, и огонек исчез. Но тем не менее беглец уже понял, куда приближается. Он вспомнил осенний день, лет уже... ох, уже больше десяти лет назад, день, когда отец привел его туда, посоветовав молчать сейчас, да и впредь молчать о том, что увидит, Господи, да он же тогда просто задрожал от счастья. Никогда раньше отец не уводил его так далеко от дома: они ведь отправились в путь накануне! А еще больше мальчик радовался оттого, что они даже ни разу не остановились ни на одном постоялом дворе — все необходимое взяли с собой, а поклажу везла лошадь.
Он не задавал отцу никаких вопросов, отлично зная, что тот все равно не ответит, и довольствовался ожиданием, втихомолку радуясь и гордясь тем, что его сочли достойным приобщения к тайне. Тогда увиденное его не разочаровало, и сейчас он всем сердцем надеялся, что сегодня получится так же.
Когда занавес из деревьев и кустарников наконец раздвинулся, ему открылась поляна, а на ней — полуразрушенная башня. Юношу снова пробрала дрожь, но на этот раз не от холода, а, как и тогда, в детстве, от счастья: огонек, на который он шел, не угас, он по-прежнему светился за узким окошком, и это означало, что старик жив, и он ему поможет! А в помощи беглец нуждался так сильно, что его покинула недоверчивость, свойственная загнанному зверю. В конце концов, даже если старика уже нет, даже если в башне поселился кто-то другой, и этот другой — враг, ему все равно терять почти нечего...
Он поднялся по нескольким неровным ступенькам к низенькой двери, прижался к шероховатому дереву, предвкушая продрогшим телом блаженное тепло, которое, должно быть, царит в башне, а потом, отогнав последние колебания, постучал одним пальцем — настолько окоченевшим, что, кажется, и стука-то не получилось. Тогда, собрав последние силы, он принялся колотить в дверь кулаком. Из-за двери послышался низкий голос:
— Кто там?
— Несчастный... взывающий о помощи!
Дверь тотчас распахнулась, — и в светлом прямоугольнике обозначилась высокая фигура человека в грубой черной шерстяной рясе, с длинной седой бородой и голым черепом, по которому скользили желтые блики. Несмотря на то, что годы согнули старика, и теперь он опирался на костыль, юноша узнал его: это был человек из прошлого, тот самый!
— Господин Тибо, — взмолился он, — сжальтесь надо мной!
— Ты знаешь меня? Откуда? Кто ты?
— Рено де Куртиль. Мой покойный отец когда-то приводил меня сюда.
— Входи! Входи же скорее!
Оторвав руку от притолоки, за которую цеплялся, беглец вошел и так стремительно бросился на колени у горящего очага посреди комнаты, что старику показалось, будто он хочет зачерпнуть пригоршню огня. От одежды гостя остались лишь жалкие, насквозь промокшие лохмотья, его трясло так, что зуб на зуб не попадал.
— Почему ты в таком виде? — спросил тот, кого только что назвали господином Тибо. — И что случилось с твоим отцом?
— Отец умер месяц назад, в день Святого Илария. Его свело в могилу страшное расстройство кишечника, опорожнило, словно прохудившийся мешок. С этого и начались все наши беды. После смерти отца королевский бальи хотел забрать себе все наследство, заявив, что отец занимал у него деньги. Но это неправда!
— Об этом ты мог бы не говорить, я знаю, что твой отец никогда ни у кого и гроша в долг не брал. Давай-ка, снимай поскорее свои мокрые тряпки и завернись вот в это, — старик вытащил из грубо сколоченного деревянного сундука одеяло и подал его юноше. — Я тебя хорошенько разотру, а ты тем временем продолжишь свой рассказ.
— Да рассказывать-то уже почти нечего. Бальи явился к нам в Куртиль и попытался выгнать нас оттуда. Мать упиралась и проклинала его, на чем свет стоит, но один из людей бальи убил ее, а меня обезоружили и бросили в тюрьму...
— За то, что отстаивал право на свое имущество?
— Нет, — горько усмехнулся Рено. — За то, что убил свою мать и украл пряжку от плаща бальи, — ее нашли в моей постели, но я понятия не имею, откуда она там взялась!
— Ну, об этом догадаться нетрудно: один из этих мерзавцев, а может, и сам бальи, подбросил... А что дальше?
— А дальше — тюрьма, а потом... вчера утром — виселица... но мне сказочно повезло: в последнюю минуту я успел сбежать.
— Виселица? Послушай, твой отец был безупречно честным человеком и веселым малым. У него ведь были друзья? И что же — никто за тебя не заступился? Никто даже и не попытался помешать бальи осуществить его намерения? Все-таки вешать того, в чьих жилах течет дворянская кровь...
Рено пожал плечами. Дрожь не унималась, даже под грубошерстным одеялом его все еще знобило.
— В Шаторенаре царит страх, многие ушли из города — с крестоносцами... или чтобы присоединиться к императору.
Старик взял в углу котелок, наполненный примерно до половины, поставил его на железную решетку над огнем очага, потом достал из хлебного ларя краюху черного хлеба, отрезал от нее толстый ломоть и протянул юноше:— Съешь-ка, пока похлебка подогреется. Ты ведь, наверное, умираешь с голоду?
Не то слово! Рено схватил протянутый ему хлеб и с жадностью начал есть. А старик, вооружившись длинной ложкой, сел рядом с гостем на каменную глыбу — одну из тех, что окружали очаг, — и, помешивая ложкой в котелке, тяжело вздохнул:
— Крестовый поход! Как это было прекрасно во времена доблестного Готфрида и князей Тарентских![4] И не менее прекрасно в те времена, когда великим франкским королевством правили Бодуэн или Амальрик, тот безвременно умерший король, который был моим крестным отцом... Но сколько бедствий выпало нашей родной земле! Сеньоры уходили в поход, не зная, вернутся ли обратно, оставляя свои владения в руках жен, и это еще хороший вариант — при условии, что женщина была способна управлять землями и вассалами и с ней оставался сын-помощник. А если нет — поместье доставалось какому-нибудь родственнику или соседу, которого считали честным человеком, или самому королю, ссужавшему взамен деньгами, необходимыми для дальней дороги. А что делали те, кому владельцы передавали свои полномочия? Приводили своих людей, ставили своего бальи, который душил налогами и поборами, занимался вымогательством, и это удавалось ему еще легче, если его хозяин рассчитывал на большие доходы, потому что, оставаясь царьком на вверенных ему землях, он мог и себе урвать приличный кусок. И если для бедняков это было началом дурных времен, то для больших ленов стало началом распада...
— Да ведь вы и сами участвовали в крестовом походе, мессир? Так, по крайней мере, говорил мой отец... и еще говорил, что вы были...
Юноша замялся, не решаясь продолжить, и, чтобы скрыть смущение, еще усерднее принялся жевать свой ломоть. Тогда старик закончил начатую им фразу сам:
— ...рыцарем, которого Орден тамплиеров изгнал из своих рядов за тяжкое нарушение устава и которого местный люд в простоте своей окрестил Проклятым тамплиером. Вот чему я обязан своим полнейшим одиночеством и ненарушимым покоем: все вокруг боятся колдовских чар, которые я мог унаследовать оттуда — из тех мест, которые были моей родиной. Пора тебе узнать то, что знал твой отец: я никогда не отправлялся в крестовый поход, я там и родился.
— Там?! Вы хотите сказать, что... что родились в Святой земле?
Услышав, с каким восхищением гость спросил о месте его рождения, старик усмехнулся, но тут же закашлялся. Лицо отшельника побагровело, и унять приступ он смог, лишь отпив несколько глотков воды из кувшина. Лицо это было смуглым и изрезанным морщинами, как скорлупа грецкого ореха, но серые глаза, в которых мерцали непролитые слезы, оставались молодыми, живыми и ясными.
— Вы больны, мессир? — испугался Рено. — Может быть, нужно позвать лекаря?
— Ни один лекарь не осмелится приблизиться к моей заброшенной башне, но они мне и ни к чему: все равно я лучше любого из них знаю, как лечить людские болезни. А стало быть, знаю и то, что когда-нибудь — и, думаю, очень скоро, — этот кашель меня прикончит. Но поскольку, благодарение Господу, час мой еще не пробил, — с улыбкой добавил старик, — вернемся к тому, о чем говорили... Я сказал...
— Вы сказали, что появились на свет Божий там же, где родился Иисус Христос.
— Нет, не совсем так Я родился в Антиохии[5], богатом городе на реке Оронт, в ста пятидесяти лье от Иерусалима и еще дальше от Вифлеема, где родился Спаситель... Но мы поговорим об этом позже... Ты совсем измучен, да и похлебка разогрелась. Поешь и ложись спать.
Пока молодой человек жадно поглощал густой суп из разваренных бобов и репы, отшельник принес из кладовой большую охапку соломы и положил ее на пол (постель старика представляла собой голую доску, покрытую одеялом, а подушкой служил валик). Потом, достав из сундука сорочку из грубого холста и такой же грубый шерстяной котт[6], протянул их юноше:
— Переоденься, как поешь, надо высушить одеяло. А потом ложись, тебе необходимо отдохнуть...
Рено не заставил себя упрашивать. Но прежде чем лечь, он преклонил колени перед скромным крестом из черного дерева, висевшим на стене между связками сухих трав, — юноше хотелось поблагодарить Господа за то, что нашел пристанище. Тибо, стоя за его спиной, тоже молился, но молитва его была долгой, так что нечаянный гость с блаженным вздохом заснул, зарывшись в солому. Затем старик подбросил в огонь пару поленьев, снова опустился на камень у очага и погрузился в раздумья.
Конечно, он понимал, что юноша рано или поздно у него появится, и что дня встречи теперь уже оставалось ждать недолго, потому что Рено исполнилось восемнадцать. Да, он знал, что мальчик придет, но не таким же образом! Не как затравленное охотником, голодом и зимой измученное животное! Что же до случившегося с Олином де Куртилем и его кроткой, терпеливой супругой Алес, — этому вообще не найти объяснения! Конечно, он сам уже давно не питал никаких иллюзий, он знал, какие разрушения способны произвести в человеческой душе алчность и продажность, он собственными глазами видел, как из-за двух этих пороков обратилось в руины целое королевство, святейшее из королевств земли, королевство Иерусалимское... Но то, что эти два демона завладели бальи, присланным королем Людовиком, которого, несмотря на юность, уже назвали Святым, до такой степени, что заставили его не только позабыть Божьи заповеди, но и пренебречь самой обычной осторожностью, утратить страх перед королевским правосудием, — вот что превосходило всякое понимание. Он должен был хоть немного призадуматься, этот бальи, но нет — искушение, должно быть, оказалось слишком велико, он уже вообразил себя полновластным хозяином богатого и сильного графства, сеньор и владелец которого не просто долго отсутствовал — он даже и на свет появился не здесь, а на императорском престоле в Константинополе.
Поистине, странный род — род Куртене, представителем одной из ветвей которого был и он сам: неодолимо действует на них магия дальних стран и опасных приключений. Атон[7], положивший начало этому роду, сын полководца, состоявшего в родстве с графами Сансскими, не был обременен религиозными предрассудками, и потому первое свое ленное владение выкроил из земель аббатства Феррьер. Он воздвиг там хорошо укрепленный замок и — при содействии некой «знатной дамы», чьего имени история не сохранила, возможно, потому, что он и сам его позабыл, — основал род Куртене. У него родился сын, за ним несколько дочерей, потом — четыре внука, двое из которых навсегда покинули фамильную башню. В то время как старший, Милон, получив наследство, приложил все усилия, чтобы расширить и умножить владения рода, Жослен в 1101 году взял крест и последовал за своим другом Этьеном де Блуа в Палестину, где поступил на службу к кузену, Бодуэну де Бургу, ушедшему в крестовый поход ранее — с Готфридом Бульонским, и там получил титул графа Эдесского, чьи владения лежали на границе с Арменией и землями неверных. Жослен, безупречное воплощение всего самого благородного и чистого в рыцарстве, божественно красивый, как, впрочем, будут красивы и его потомки, стал обладателем богатых земель вокруг крепости Тюрбессель на западном берегу Евфрата. Когда Бодуэн Бургский взошел на иерусалимский престол под именем Бодуэна II, Жослену досталось графство Эдесское. Здесь он, взяв в жены армянскую принцессу[8], продолжил род Куртене, который со временем станет известен по всему Междуречью и Средиземноморью. К сожалению, слава этого рода не всегда будет доброй, потому что его сын, Жослен де Куртене Второй, а еще в большей степени — его внук, Жослен Третий, отнюдь не отличались ни добродетелями, ни доблестью отца и деда.
Но к тому времени во Франции сеньория Гатине, к которой добавились Монтагри, Шаторенар и многие другие территории, перешла в другие руки.
Третий внук Атона, Жоффруа, тоже отправился в Святую землю, но намного позже, чем Жослен, в 1139 году, и, как оказалось, только ради того, чтобы сложить голову у стен Монферрана, крепости графства Триполи, которую удерживал тогда эмир Зенги[9]. Христианам удалось взять крепость, но гибель храбреца Жоффруа оплакивала тогда вся армия.
У младшего из четырех братьев, Рено, был только один ребенок. Старший, Милон, вообще не оставил потомства, и потому Элизабет, единственная дочь Рено, оказалась наследницей всего, чем владела семья, а это было немало. Богатства рода были так велики, что сам король Людовик VI Толстый, соблазнившись ими, попросил руки Элизабет для своего седьмого сына, Пьера Французского[10]. Бракосочетание состоялось, и принц — повинуясь весьма распространенному в те времена обычаю, согласно которому младший сын, даже и королевского рода, женившись на наследнице, полностью «врастал» в то, что становилось его достоянием, — принял имя Пьера де Куртене и сменил щит с королевскими лилиями на щит с золотыми византиями, с которым ему пришлось дойти куда дальше, чем он мог вообразить. Ему тоже предстоял путь в Палестину, куда он отправился в 1180 году вместе с графом Шампанским[11], чтобы помочь разжать тиски, в которых Саладин[12] уже сдавил Иерусалимское королевство франков.
Наведя порядок в своих делах, сделав Элизабет полноправной госпожой и хозяйкой их владений и оставив с нею их великолепное потомство в составе семи сыновей и шести дочерей, он отправился навстречу судьбе. И что же? Ни супруги, ни детей своих Пьеру больше никогда не суждено было увидеть, ибо несколько месяцев спустя он пал смертью храбрых у брода Иакова, защищая новенький замок, белокаменные стены которого оскорбляли султанский взор...
Тем временем владения рода Куртене все разрастались. Нареченный со дня рождения графом Оссерским, сын Пьера Французского, Пьер II де Куртене, благодаря первой женитьбе — на Аньес де Невер — стал еще и графом де Невер и де Тоннер, а девятью годами позже, благодаря второй женитьбе — на Иоланде де Эно[13] — маркизом Намюрским. А его брат Рено, вскоре изменивший имя и ставший Реджинальдом, тем временем отправился в Англию в свите королевы Алиеноры, отвергнутой супругом, королем Людовиком VII — той самой Алиеноры Аквитанской, которая принесла потом в приданое Генриху II Плантагенету почти половину Франции. Реджинальд женился там на высокородной даме, и благодаря этой женитьбе его потомки стали графами Девон[14], пэрами Англии и баронетами Ирландии[15].
Однако вернемся к Пьеру II.
Причуды истории уготовили ему судьбу необычную, но, в конечном счете, вполне достойную французского принца крови, поскольку крестовый поход, который венецианцы заставили отклониться от намеченного пути, привел его на императорский престол в Константинополе[16].
С тех пор драгоценная корона — вместе с другими сокровищами — так и оставалась в семье, и в то время, когда Тибо вспоминал обо всем, о чем вспомнил, она все еще принадлежала ей. Более того, последний император из рода Куртене как раз сейчас был на Западе — отправился туда несколько месяцев назад, чтобы заключить соглашения, в которых ощущалась серьезная необходимость, поскольку с их помощью монарх надеялся укрепить сильно пошатнувшийся трон.
Пламя в очаге погасло, оставив лишь несколько дотлевающих угольков, и отшельник, вздрогнув от холода, очнулся от раздумий, в которые был погружен.
Непрерывно кашляя, он сходил за охапкой хвороста и поленьями, но прежде чем раздуть огонь через железную трубку, которую он использовал для этой цели, ему пришлось немного выждать, отдышаться, перетерпеть мучительное ощущение, будто в груди у него что-то рвется, а сердце вот-вот, не выдержав, лопнет. Но, в конце концов, боль отступила, сердце унялось, на дровах весело заплясал один язычок огня, за ним другой, старик еще немножко посидел у очага, согреваясь, после чего встал на колени перед распятием и снова начал молиться. Он знал, что смерть приближается к нему семимильными шагами, но молил о том, чтобы она не забрала его прежде, чем мальчик, укрывшийся у него от преследования, узнает все, что ему необходимо узнать о собственной жизни и о том, какие секреты она таила. В изгнании Рено с земель, принадлежавших его роду, отшельник видел скорее божественный промысел, чем преступную несправедливость. Рено в любом случае пришлось бы уйти, но, может быть, он почувствует себя менее несчастным, если узнает правду. Узнает, что Олин и Алес — не настоящие его родители, что он так же, как и сам Тибо, появился на свет за морем, в далекой земле, которой так трудно оставаться святой, когда ее раздирают на части те, чьи намерения слишком уж честолюбивы, те, чьи расчеты слишком уж низменны, те, кто проливает чужую кровь, как воду... Узнает, что его матерью была прекрасная и нежная принцесса, жертва запретной любви... Да, час правды пробил, и необходимо грамотно распорядиться временем, которое милосердный Господь даровал своему смиренному рабу Тибо.
Закончив молитву, он вышел из башни и направился к спрятанному среди кустов колодцу, чтобы набрать моды. Мороз смягчился, под утро пошел снег, и, даже если где-то и оставались следы беглеца, — теперь они были укрыты белой пеленой, и Тибо возблагодарил за это Бога. Вернувшись к себе, он полез в кладовку за овощами и куском сала, подарком дровосека, которого старик вылечил минувшей осенью — у парня была сильно поранена нога. Лесные люди его не опасались — знали, что он хорошо разбирается в лекарственных растениях, и приходили сами. Зато деревенские — совсем наоборот: на них большой лес с его тайнами нагонял страх, их сюда не заманишь.
Старик почистил репу и дикую капусту, залил овощи водой, поставил их томиться на огонь. Мальчик — как ни странно, у Тибо не получалось мысленно называть его иначе, хотя гость выглядел взрослым и мужественным, — мальчик проснется голодным.
Он долго и растроганно смотрел на спящего: в грязном, заросшем щетиной лице все же угадывались черты сходства с матерью, чувствовалась ее греческая кровь. Нос совсем такой же — прямой, ровно продолжающий линию высокого умного лба, почти не прикрытого спутанными немытыми волосами. Правда, остальные черты у него от отца: черные-пречерные, слегка удлиненные глаза под прямыми бровями, четко обрисованные, в меру полные губы — сразу видно, что этот рот всегда готов к улыбке; наконец, твердо очерченная челюсть и волевой подбородок, свидетельствующие о сильном характере. Но гость все же был еще очень юн: эти губы и нежная кожа цвета слоновой кости — они еще детские, и, слеза, скатившаяся из-под опущенных ресниц, тоже была детской.
Старик взял руку юноши, лежавшую поверх одеяла, и тихонько разжал пальцы, чтобы рассмотреть ладонь. Вот царапины, а вот небольшая мозоль — от ежедневных упражнений с мечом, боевым топором или копьем... Уж кому-кому, а Олину де Куртилю можно было доверять обучение боевым искусствам и обращению с лошадьми. Если бы у Рено не отобрали его имение, его, несомненно, хоть сегодня можно было бы посвящать в рыцари... но ведь ничего еще не потеряно, раз ему удалось сбежать от врагов и добраться сюда. Остается узнать его получше, чтобы понять, можно ли доверить мальчику наследство, которое отшельник так долго берег для него...
Пальцы руки, которую держал Тибо, внезапно сжали его руку, и юноша открыл глаза. Сначала он удивился, увидев перед собой незнакомое лицо, потом обрадовался.
— Как хорошо я выспался! — потянувшись, выдохнул Рено. — Давно мне так не спалось, с тех пор, как...
— Да кто же может заснуть, когда ждет палача, кто может заснуть, когда душа переполнена болью и негодованием? А теперь иди-ка умываться! Я принес воды, и на дворе немного потеплело. А я пока приготовлю тебе одежду — в ней ты не будешь привлекать к себе внимания, когда уйдешь отсюда...
— Вы прогоняете меня, мессир? — испуганно, как ребенок, которого грозят отправить на улицу темной ночью, воскликнул молодой человек.
— С чего ты взял? Разумеется, ты уйдешь отсюда, но я не говорил, что это случится прямо сейчас. Мне нужно многое рассказать тебе, прежде чем отпустить в большой мир, — добавил старик, доставая из сундука монашескую рясу с капюшоном, похожую на его собственную.
Юноша удивленно посмотрел на эту рясу — у монахов, а уж тем более у отшельников, редко найдешь такой запас одежды. К тому же эта ряса выглядела новой, во всяком случае — новее той, что была надета на Тибо.
Отшельник прочитал его мысли и улыбнулся:
— Друг оставил ее мне, чтобы я мог сменить облачение, если моя ряса совсем обветшает, а от подарков друзей не отказываются. Теперь она твоя, можешь ее надеть, ничего не опасаясь. И давай позавтракаем... а потом поговорим...
— Охотно, вот только не подвергаю ли я вас опасности, оставаясь здесь?
— Нет. Мне, как, впрочем, и тебе, ничто здесь не угрожает. Если бальи Шаторенара получил власть из рук короля, он не посмеет разыскивать тебя в ленных владениях рода Куртене, по-прежнему принадлежащих молодому императору и прекрасно охраняемых. Особенно сейчас, когда владелец этих земель, вполне возможно, уже вернулся во Францию и может явиться сюда в любую минуту.
Рено снова изумился:
— Лес такой огромный, непролазный... Да еще башня, о существовании которой, по словам моего отца, все или почти все давно забыли, — это, по-моему, надежно охраняет вас от появления нежелательных гостей. Откуда же вам все это известно?
— Порой все же кто-нибудь вспоминает обо мне и приходит... вот как ты когда-то пришел с мудрым Олином. Таких людей, конечно, немного, но вполне достаточно для того, чтобы до меня доносились самые главные новости. Да, я узнаю многое... но не все запоминаю: я сохраняю в памяти только то, что кажется мне важным для этого края, для королевства... или для твоего будущего, которое давно уже меня заботит. Ну, иди умываться. Потом я помогу тебе привести себя в порядок, а тем временем и похлебка сварится.
Вскоре оба, хозяин и гость, помолившись, уже сидели, поставив на колени каждый свою миску, куда отшельник налил похлебки из котелка: от одного запаха этого блюда силы, казалось, прибывали. Они ели молча, как и положено людям, почитающим этот дар Господень — пищу. Рено буквально заглатывал толстые ломти хлеба, макая их в похлебку, да и с салом, к которому Тибо даже не притронулся, — и потому что хотел побольше оставить мальчику, и повинуясь правилам монашеской жизни, одним из которых было воздержание от мяса, — расправился мгновенно. А отшельник, прихлебывая постный супчик, с довольным видом разглядывал своего гостя. Теперь Рено выглядел совершенно другим человеком: умытый, гладко выбритый (на щеках осталось несколько порезов), роскошные волосы острижены в кружок, так что шея и уши оставались открытыми. Да, дело сделано на совесть, мальчик настолько изменился внешне, что может теперь без опаски отправляться навстречу своей судьбе, совершенно отличной от той, что уготовил ему шаторенарский бальи...
Когда с трапезой было покончено, Рено взял миски и отправился их мыть. Старик, которого снова одолел жестокий кашель — такой жестокий, что даже капелька крови показалась на кусочке корпии, торопливо прижатом им ко рту, — вдруг показался ему таким слабым, что юноша забеспокоился и решил: пора им поменяться ролями, пришло время ему ухаживать за отшельником.
— Мессир, вы спасли мне жизнь, скажите теперь, что я могу сделать для вас, чем помочь...
— Сходи в кладовку, найди на полке горшочек с диким медом и принеси сюда — мне станет лучше от одной ложки...— Мама говорила, что наши пчелы — то есть пчелы из Гатине — дают самый лучший мед во всем королевстве. У нас дома всегда был этот мед, да и вам бы лучше держать его под рукой, а не хранить там, в кладовке, — заметил молодой человек, выполнив просьбу старика.
— Дело в том, что меда у меня осталось всего ничего — на донышке, а до нового сбора еще далеко, так что я это снадобье берегу на самый крайний случай, когда совсем уж худо сделается. Ну вот — видишь, мне уже полегчало, — Тибо улыбнулся склонившемуся над ним встревоженному юноше.
— Неужели, мессир, вам так обязательно оставаться тут одному? Вы вчера упомянули о том, что храмовники изгнали вас, но ведь долг милосердия велит им заботиться о больных, и я знаю, что в Жуаньи[17] есть резиденция могущественного командора. Там могли бы вам помочь. Особенно, если... если вы сожалеете о своей ошибке... — добавил Рено, покраснев: он понимал, что ступает на скользкую почву.
А старый рыцарь, покачав головой, снова улыбнулся:
— Нет, о своей, как ты сказал, ошибке, вернее, о своих ошибках, я ничуть не жалею, потому что совершил их из-за любви... ну и еще один мой проступок состоял в том, что я отказался открыть тайну. Я дважды нарушил устав, и был наказан по справедливости. Они бы не приняли меня. И я не стал бы просить их об этом.
— Хорошо, но ведь есть еще монастыри, и есть, насколько я знаю, странноприимный дом в Куртене, который содержат рыцари-госпитальеры...
— Иоанниты[18]... — поправил Тибо. — Те, что основали когда-то в Святой земле амальфийскую лечебницу для заботы о неимущих, больных или раненых пилигримах. Но, как бы там ни было, я считаю, что бывшему тамплиеру не место ни в этом, ни в любом другом монастыре. Я дорожу своим одиночеством и хочу умереть здесь.
— Тогда я останусь с вами. Буду вас лечить, если вы согласитесь рассказать мне о тех травах, флаконах и горшочках, которые хранятся там, — Рено кивнул в сторону кладовки. — Научите меня, мессир!
— Я не успею. Рука Господня привела тебя сюда в то самое время, когда я искал способ передать послание твоему... твоему отцу. Я знаю, что дни мои сочтены, и мне хотелось, чтобы он пришел сюда снова, пришел с тобой, потому что я должен был ввериться ему и дать ему разрешение приподнять завесу. А затем открыть тебе то, чего он не знал.
При свете плясавшего в очаге пламени было видно, как широко раскрылись и заблестели глаза юноши.
— Приподнять завесу? Мессир... ваши слова так таинственны...
— Вот потому-то и надо пролить свет. Скажи, ты что-нибудь помнишь о своем раннем детстве? Или ты убежден, что родился в Куртиле?
— Нет... ничего не помню, кроме родительского дома... — задумчиво ответил молодой человек — А должен помнить?
— Может быть, да, а может быть, и нет... Тебе было всего несколько месяцев от роду, когда мы с Олином, ставшим моим другом и товарищем по оружию, принесли тебя его жене Алес. Она, бедняжка, не могла иметь детей и собиралась уйти в монастырь, если ее супруг, чьего возвращения из Святой земли она ждала пять долгих лет, так и не вернется домой. Твое появление стало для нее самым прекрасным даром Господа, и ей ни на миг не пришло в голову, что муж мог солгать ей, сказав, что ты не его сын. Вот почему она была так нежна с тобой, вот почему ты так ее любил и вот почему ты и сегодня можешь оплакивать ее, как оплакивают родную мать.
— Нет нужды поощрять меня в этом, мессир! — Глаза Рено мгновенно переполнились слезами. — Меня неотступно преследует видение ее страшной смерти, и невозможно любить сильнее, чем люблю ее я. Но вы говорите, — она мне не мать? А кто же та женщина, которая отказалась от меня и захотела, чтобы сын жил вдали от нее?
— Весьма высокородная дама. И если она, как ты говоришь, отказалась от тебя, то уж не с легким сердцем и не по своей воле. Она была поставлена перед самым жестоким для матери выбором: отказаться от своего ребенка или дать ему умереть... и, должно быть, умереть вместе с ним, хотя это, пожалуй, стало бы для нее утешением.
— И... как ее звали?
— Мелисенда Иерусалимская-Лузиньянская, и благодаря ее происхождению в твоих жилах течет кровь франкских королей. Ее совсем юной выдали замуж за антиохийского князя Боэмунда IV Кривого... но не он стал твоим отцом.
Ужас, вызванный последними словами, заглушил радостное удивление, с которым юноша встретил великолепное имя матери.
— Незаконнорожденный? Бастард? Я бастард?!
— И что? Я тоже бастард, но никогда не стыдился этого. Ты ведь знаешь, в семьях правителей это обычное дело, и все дети растут вместе.
— Может быть, но я предпочел бы быть законным сыном от законного брака, а не ублюдком, которого произвела на свет пусть даже и королева, но при этом шлю...
Тибо крепко запечатал ему рот ладонью, не дав произнести бранное слово.
— Замолчи! Чтобы судить — надо знать, а ты пока ничего не знаешь. Никогда не позволю тебе чернить твою матушку. Это прекрасная, нежная принцесса, для которой любовь твоего отца была единственным проблеском счастья. Что еще хорошего может быть в жизни женщины, в интересах государства насильно выданной замуж за грубого скота. Да, скупой и трусливый Боэмунд Кривой был худшим мужем, какого можно себе представить. Или, на ее беду, не только был, но и остался...
— Она еще жива?
— Может быть, ведь ей сейчас должно быть всего тридцать восемь лет, но я не уверен, что стоит ей этого желать.
— А кто тот... кто меня зачал?
Отшельник улыбнулся, услышав, с каким трудом он это выговорил, постаравшись избежать слова «отец».
— Понимаю, что тебе трудно назвать его отцом, но сегодня ты больше ничего не узнаешь.— Почему?
— Потому что, мне кажется, время еще не пришло, и потому...
Не договорив, старик зашелся в новом приступе кашля. Ну конечно — от непросохшего полена потянулась струйка едкого дыма. Рено бросился к двери, распахнул ее настежь, потом схватил стоявшую в углу лопату, первой попавшейся веткой выгреб на нее негодное полено и выкинул его наружу. Теперь дверь можно было закрыть. Юноша хотел было принести горшочек с медом, но старик попросил вместо этого дать ему воды, а когда кашель его отпустил, поднялся, опираясь на посох, и направился в кладовую, пристроенную к одной из стен башни.
— Помоги мне! — попросил он.
Здесь тоже, как и вокруг распятия, сушились пучки разных трав, подвешенные на длинной палке, которая была закреплена между двумя камнями в стенах, а на полке стояли горшочки и склянки с латинскими надписями.
— На Востоке я научился лечить самые разные хвори—в любом доме тамплиеров есть своя аптека и свой аптекарь, и надо признаться, мы много чего переняли у арабских... и у еврейских целителей.
— Вы учились у неверных? — с ужасом вскричал Рено.
— А почему бы и нет? Они ведь не только воины, но еще и великие ученые, а между битвами случались долгие периоды мира, когда мы сближались, и нередко именно потому, что каждый успевал оценить достоинства другого. Ну, а кроме того, нельзя не признать, что восточный образ жизни куда приятнее того, какой мы ведем в наших северных странах. Не смотри на меня такими глазами! Я никогда не знался с нечистой силой и в сделки с лукавым не вступал, но в меру своих слабых сил кое-чему научился, хотя и не претендую на то, чтобы называться врачом. Видишь ли, я всегда любил растения, всегда любил цветы — ведь они рождены Божьей улыбкой, и они помогали мне облегчать страдания людей. Вот, смотри, это репейник, он лечит кожные болезни, это — змеиный горец, который помогает при поносе, а вот это — бузина, у нее целебны и кора, и цветы, и ягоды, от чего только она не помогает!.. Это валериана, она успокаивает нервы, а вот это — мать-и-мачеха, ее заваривают и принимают при кашле, и становится легче...
— Так почему же вы не пьете эту траву?
— Потому что я старый дурак, упустил время и вовремя не приготовил отвар! Правда, в последнее время я чувствовал себя немножко лучше. Но я сейчас же его приготовлю...
Он налил в горшочек воды, всыпал туда же горсть сероватой травы и поставил зелье на огонь.
— А что, это лучше меда? — спросил Рено, подергивая носом, словно принюхивающаяся собака.
— В некотором смысле — да, лучше, но этого отвара нельзя пить слишком много. Кроме того, лекарственные травы, как и мед, всего лишь облегчают состояние, но не лечат. Болезнь засела во мне очень глубоко, и я знаю, что никаким снадобьем ее не прогонишь. Мое легкое поедает злобный зверь, и последнее слово будет за ним.
— И нельзя убить этого зверя?
— Нет. Теперь он — часть меня самого, и убивая его, убьешь меня. Разумеется, тогда бы все быстро закончилось, но было бы жаль, потому что боль спасительна для того, кто много грешил. Господь скорее простит меня, если я претерплю страдания...— А вы сейчас их терпите, — без тени сомнения произнес Рено, заметив капли пота, выступившие на впалых висках и вокруг ставших странно-восковыми губ старика. — Вам надо прилечь. Правда, на таком ложе спокойно не уснешь, — добавил он, бросив недовольный взгляд на голую доску, заменявшую отшельнику постель. — Давайте-ка я устрою вас получше.
Молодой человек пошел было за соломой, чтобы соорудить из нее хоть какое-то подобие матраса, но отшельник его остановил:
— Не надо! Я так давно сплю на этой доске, что любая подушка, даже самая мягкая, мне только помешала бы. Но ты прав: мне надо лечь. И я хочу помолиться — иногда во время молитвы ко мне приходит сон. Только прежде...
Он направился в самый темный угол башни, повозился там немножко и обернулся к Рено.
— Иди сюда, поможешь мне! — расстроенный тем, что не справился сам, позвал он. — Сил совсем не осталось...
Рено подошел и, выполняя указания отшельника, вынул из стены два тяжеленных камня. За ними оказалась ниша, а в ней — пакет, обернутый грубой тканью. Старик велел взять пакет и положить его на стол.
— А теперь разверни!
Юноша развязал шнурок, развернул ткань, от которой исходил какой-то давний, неуловимый запах, и увидел стопку пергаментов, очень тонких, почти как велень[19]. Стопка состояла из многостраничных тетрадей. Страницы, исписанные четким, легко читаемым почерком, были скреплены продернутыми в дырочки и завязанными узлом обрывками пеньковой веревки, все вместе представляло собой нечто вроде книги без обложки и без названия. Вместо заглавия стояли две даты: 1176-1230.
Старый рыцарь положил на эту пергаментную книгу тонкую, все еще красивую руку — старость не изуродовала ее суставов — и сказал:
— Я написал все это для тебя. Тут... тут моя жизнь и те тайны, которые подарила ей судьба, надеюсь, тебе полезно будет это узнать. Еще здесь написано все, что мне известно о твоем рождении. Ты должен прочесть это прямо сейчас, чтобы я, грешный, мог упокоиться с миром. Потом я дам тебе все необходимое, чтобы ты понял, какое звено соединяет наши жизни... Читай, дитя мое, читай!
Торжественность тона придавала странную выразительность его словам, и услышанное произвело сильное впечатление на Рено. Он помог старику устроиться поудобнее на жестком ложе, напоил его травяным отваром, добавив в него немного меда, подбросил и очаг поленьев и сел у стола — лежавшей на козлах доски — на грубую табуретку, сделанную из деревянного кругляша и трех толстых веток одинаковой длины. Свет, подобно благословению пролившийся на него из узенькой бойницы, под которой он сидел, показался ему неожиданно теплым: еще недавно зимний, холодный, теперь он слегка окрасился золотом, будто солнце старалось проникнуть в башню.
Рено поднял к окошку исполненный благодарности взгляд, осенил себя крестным знамением, затем так же бережно, как если бы перед ним было Евангелие, взялся за книгу, но к чтению приступил с любопытством куда большим, чем могло бы вызвать у него Священное Писание.
«Я вернулся на землю моих предков, где чувствую себя таким чужим, желая завершить здесь свою жизнь, и молю милосердного Господа лишь об одном: дать мне время завершить работу, которую начинаю сегодня ради того, чтобы дать наставления милому моему сердцу ребенку, рассказать ему о своей жизни. Не потому, что это была жизнь человека знаменитого или важной особы, никем подобным я никогда не был, а потому только, что она протекала вблизи такого величия и такой низости, такой славы и такого убожества, такого света и такого мрака, стольких вершин и стольких бездн, стольких тайн и стольких вещей, вполне очевидных, что в конце ее мне необходимо сложить здесь с себя это бремя.
Да поможет мне Святой Дух и да обернет Господь, прежде чем даровать мне прощение, свой лучезарный лик к тем, с кем я по великой любви или по жестокой необходимости вместе согрешил или кого побудил согрешить!
Меня зовут Тибо де Куртене, и мой герб — это прославленный герб древнейшего из родов Гатине, переселившегося на Святую землю во время крестового похода во главе с Готфридом Бульонским, который привел нас в Иерусалим. И пусть справа налево перечеркнувшая мой щит перевязь[20] говорит всем, что я бастард, мне она никогда не мешала со вполне законной — в отличие от меня самого! — гордостью идти с ним в битву, хотя мой отец... Впрочем, я вернусь к этому в надлежащее время...
Когда я родился, — а случилось это в Антиохии, красивейшем городе на Оронте, осенью 1160 года от Рождества Христова, — мой отец, Жослен III де Куртене, обладал лишь титулом графа Эдесского и Тюрбессельского, не владея этими землями. Эдесса была утрачена не при нем, а еще при его отце, Жослене II, слабом и ни на что не годном из-за своей страсти к наслаждениям. Прекрасное графство в северной Сирии было отнято у него в 1144 году эмиром Мосула, грозным Зенги. У него оставались, правда, несколько крепостей, в том числе радующая взор Тюрбессель, где ему особенно нравилось находиться, но этот безрассудный хвастун развлекался тем, что дразнил Нуреддина, могущественного атабека Алеппо. Майской ночью 1150 года, когда он с небольшой свитой, покинув Тюрбессель, направился в Антиохию, чтобы побеседовать с патриархом, на них напали из засады. Нападавшие и не подозревали о том, кто стоит во главе небольшого отряда, они приняли поначалу свиту Жослена за обычных припозднившихся путников, но затем один еврей его узнал и назвал его имя остальным, после чего пленника препроводили к Нуреддину, а тот приказал заковать его в цепи и бросить в темницу. Там он протомился до самой смерти, забравшей его девять лет спустя. Взыгравшие в нем честь и достоинство заставили его предпочесть пытку отречению от христианской веры, похоже, до тех пор мало его заботившей, но пути Господни неисповедимы. Во время этой отлучки, которой не суждено было завершиться, его жена, моя бабка Беатриса, старалась удержать Тюрбессель и другие земли на берегах Евфрата, одновременно продолжая растить сына, Жослена-младшего. Задача была непосильно тяжелой для нее, поскольку феод располагался на форпосте франкского Иерусалимского королевства, правители которого, какими бы храбрыми и доблестными они ни были, не могли постоянно метаться по всем своим владениям, спеша на помощь тому или иному барону, виновному в несоблюдении договоров. В самом деле, к тому времени, можно сказать, установилось равновесие, между иерусалимским королем и дамасским атабеком было заключено длительное перемирие. Таким образом, было решено, что дамасские стада могут пастись у истоков Иордана, на роскошных лугах, окружающих город Панеас. Однако великолепные кони сторожей этих стад возбудили зависть местных франков, и те, внезапно напав на всадников, перебили их, а коней увели с собой. В Иерусалим они вернулись с богатой добычей, но священные на Востоке обычаи гостеприимства были нарушены, и снова вспыхнула война, которой предстояло длиться тридцать лет...
Но вернемся к госпоже Беатрисе. Решение было найдено, и поначалу оно казалось удачным: вернуть византийцам оказавшиеся под угрозой владения, добившись возмещения убытков. С одобрения иерусалимского короля — в то время престол занимал Бодуэн III — было заключено окончательное соглашение, земли и замки были возвращены, однако часть населения отказалась подчиняться грекам, и начался долгий, тягостный исход с берегов Евфрата в Антиохию и на побережье. Графиня Беатриса тронулась в путь вместе с детьми: сыном, ставшим Жосленом III, и двумя дочерьми, Аньес и Элизабет. В Антиохии их встретили с почестями.
Там я и появился на свет. Граф Жослен, как и все в роду Куртене, был очень красив, и немногие женщины могли перед ним устоять. Он ненадолго увлекся молоденькой армянкой, сиротой знатного происхождения, которая жила при дворе и пользовалась покровительством Констанции, княгини Антиохии. Звали ее Дорила, и это все, что мне о ней известно, ибо она умерла, производя меня на свет. Для моего отца, не имевшего ни малейшего намерения на ней жениться, это стало большим облегчением, он дал себя уговорить и согласился меня признать, с той оговоркой, что я никогда не стану его преемником, право наследования он приберегал для законных детей, которые появятся у него, когда ему угодно будет жениться.
Заботы обо мне взяла на себя Элизабет, младшая из его сестер, которая относилась ко мне с поистине материнской нежностью. Она предназначала себя Господу, но отложила постриг, чтобы посвятить себя чудом появившемуся у нее ребенку. Она была красивой, целомудренной и кроткой, и в глубине моей души хранится воспоминание о раннем детстве, озаренном светом ее улыбки и ее ласкового взгляда...
Совсем иной была ее старшая сестра Аньес. Никогда мне не доводилось встречать ни столь же ослепительной, ни столь же порочной красоты. Когда я появился на свет, ей было восемнадцать, и она вступала во второй брак. Первый ее супруг, Рено де Мара, чьей женой она стала в шестнадцать, через год, истерзанный ее неверностью, дал себя убить. Дело в том, что прекрасная Аньес была влюблена в Амори Анжуйского, графа Яффы и Аскалона, брата Бодуэна III Иерусалимского. Он был храбрым рыцарем и в то же время сдержанным, умным и спокойным человеком, однако она свела его с ума и ко времени смерти мужа была беременна от Амори. Траур она носила недолго: всего через несколько недель после того, как овдовела, Аньес вышла замуж за Амори. Но позже их разлучила корона.
В самом деле, 10 января Бодуэн III скончался в Бейруте, отравленный своим собственным врачом, Бараком, и до сих пор доподлинно неизвестно, был ли тот и организатором убийства. Бодуэну было тридцать три года, — возраст распятого Христа, — и, когда его тело несли на Голгофу, где находилась усыпальница иерусалимских королей, народная скорбь нашла выход в поисках виновника трагической кончины доброго короля, сумевшего благодаря своим политическим талантам поддерживать равновесие между христианскими и мусульманскими силами. Даже султан Нуреддин воздал должное памяти благородного противника.
После этого для супруга Аньес все изменилось. Поскольку король умер бездетным, граф Яффы должен был сделаться его преемником под именем Амальрика I, а моя тетушка, если бы ее присутствие рядом с ним не вызывало возмущения, стала бы королевой. Но ее поведение настолько очевидно не соответствовало общепринятым нормам, что бароны поставили Амальрику условие: если он хочет быть королем, должен развестись с женой. Поначалу он отказался: она родила ему двух детей, он все еще любил ее, но заверения, что его сын, тогда еще годовалый Бодуэн, унаследует трон, заставили этого хладнокровного, рассудительного и дальновидного политика, для которого крайне важен был иерусалимский престол, принять вполне определенное решение. Так что Аньес де Куртене вернулась в Антиохию вместе с двухлетней дочерью Сибиллой, а маленький Бодуэн, ставший наследным принцем, остался в иерусалимском дворце... и я вместе с ним. С тех пор я с ним не расставался.
Я родился почти одновременно с Сибиллой, и до тех пор мы с моей приемной матерью Элизабет жили при Аньес в Яффе. Но, когда та отправилась навстречу своей, надо заметить, вовсе не горестной участи, — несколько месяцев спустя она вышла замуж за Гуго д'Ибелина, сеньора де Рамла, потомка виконтов Шартрских! — мы остались в Иерусалиме, где на попечении Элизабет оказался теперь, кроме меня, и ее племянник.
О своем отце, Жослене де Куртене, я долгое время ничего не знал, тем более что в августе 1164 года — я тогда был четырехлетним ребенком — во время битвы у крепости Аран (которую на той стороне называют Гарим) к востоку от Антиохии он попал в плен вместе с юным Боэмундом III Антиохийским (сыном княгини Констанции, принявшей нас после утраты крепости Тюрбессель), графом Раймундом III Триполитанским, Гуго де Лузиньяном и византийским герцогом Сицилии Константином. Эти неугомонные молодые люди отнеслись ко всему недостаточно серьезно и не особенно сопротивлялись пленению. Всем им, за исключением герцога Сицилийского и Боэмунда, предстояло долгие годы томиться в тюрьмах Алеппо.
Дни моего детства протекали так счастливо, что и теперь, когда перо мое готовится вывести слова, описывающие его, я по-прежнему испытываю радость. Когда меня, маленьким мальчиком, привели в новый дворец из светлого камня, возведенный у западной стены города, между башней Давида и Яффскими воротами, я сразу же полюбил большие прохладные залы и тенистые дворы, где белые ветви акаций и жасмина клонились над фонтаном, чья чистая вода, сверкнув в голубом воздухе, вновь падала в чашу, в которой мы плескались в жаркие часы; где голубки, покружив в бирюзовом небе, опускались на оконную раму или капители тонких колонн галереи. Мы — это маленький принц Бодуэн и я. Я был годом старше, любил его как брата, и, мне кажется, полюбил его еще больше, когда у него появились первые признаки болезни, начавшей его разрушать и поначалу вызвавшей такое недоверие. Не было на свете второго такого красивого, искреннего, честного, гордого и умного ребенка. От матери, Аньес, он унаследовал густые золотистые волосы, большие глаза, словно отражавшие яркую синеву небес, чистоту черт и прелесть улыбки. От отца — стать (видно было, что он будет высок ростом), живой ум, тягу к знаниям, отвагу и удивительную предрасположенность ко всем телесным упражнениям, а также способность к обращению с оружием и верховой езде. В семь лет он был лучшим всадником, какого можно себе представить, маленьким кентавром, за которым нам, мне и прочим его юным спутникам, трудно было угнаться в скачке по холмам Иудеи. От отца унаследовал он и единственный физический недостаток, какой у него был: речевой изъян, легкое заикание, которое самого его раздражало, и он старался с ним справиться, заставляя себя говорить медленно. Его наставник — и мой в то же время! — Гийом Тирский, человек великой учености, обладавший большим опытом и мудрый советчик, гордился им, как гордился бы родным сыном, и тогда уже предсказывал, что он станет великим королем...
А пока время текло для нас беззаботно в чудесном городе Иерусалиме, где цвет камней менялся вместе с временем дня! И, если наш учитель Гийом нас сопровождал, город полностью принадлежал нам. За стенами величественного и надежно охраняемого дворца-крепости расположился город Господа, отмеченный печатью Его мученичества, и все же невероятно живой и веселый. Мы любили его поднимающиеся уступами улицы, его ускользающие под темные своды переулки, его узкие проходы, ведущие во дворы с аркадами, его площади, украшенные прекрасными церквями, историю которых наш наставник великолепно знал. Его знания были очень обширны, поскольку он много странствовал. Он изучил на Западе право, искусство, историю и литературу, а также языки: французский, латынь, греческий, арабский и даже древнееврейский. Казалось, он знает в Иерусалиме все и всех, он то водил нас среди лотков большой базарной площади, то увлекал за мощные, украшенные мраморной мозаикой стены скакать верхом по долине Кедрона или молиться в Гефсиманском саду. Бывали мы и в других, столь многочисленных здесь местах, где ступала нога Господа нашего Иисуса. Во время таких прогулок мы успевали проголодаться, но утоляли жажду знаний, припав к их источнику, как утоляли обычную жажду у фонтанов с колоннами и куполами на площадях. Мы были счастливы, торопя наступление грядущих дней, наполненных и волнующих, — ведь мы знали, что настанет час, когда придет наш черед защищать Святой город от полчищ неверных Нуреддина, который три четверти века спустя после завоеваний Готфрида успел оторвать несколько клочков от королевской мантии, распростертой над франкским королевством. Но это нас нисколько не печалило, совсем напротив: Бодуэн только о том и мечтал, чтобы отнять у властителя Дамаска земли, принадлежавшие его предкам, и в первую очередь — прекрасное Эдесское графство, которым он грезил. А потом...
А потом наступил тот беспредельно горестный день, когда на нас, как гром среди ясного неба, обрушилась внезапная беда. Бодуэну было тогда девять лет, а мне — десять. Как это часто бывало, мы играли у дворца в войну под снисходительными взглядами солдат, несших охрану на крепостных стенах. Сыновья многих знатных господ, составлявшие наше обычное общество, с увлечением участвовали в этой игре. Если память меня не подводит, с нами тогда были Гуго Тивериадский и его брат Гийом, а также юный Балиан д'Ибелин, и Пьерде Ньяне, и Ги де Жибле, и другие, чьи имена я уже позабыл. Мы раззадорились, и дошло до того, что некоторые плакали и кричали, получив царапины или легкие раны. Один только принц, казалось, не обращал на это ни малейшего внимания. Это удивило нашего учителя Гийома, и он, поставив ученика между колен, стал осматривать довольно скверную рану у него на шее.
— Вам не больно? — спросил он.
— Ничуть, — сияя улыбкой, ответил Бодуэн. — И в этом нет моей доблести. Просто я ничего не чувствую. Я заметил это не так давно. Меня даже огонь не обжигает! Разве это не чудесно?
— В самом деле, чудесно...
Больше Гийом Тирский не добавил ни слова, но было заметно, как он побледнел. Перевязав рану Бодуэна, он отправился к королю Амальрику. В тот же вечер королевский медик осмотрел мальчика, но не решился огласить диагноз. Королю пришлось припереть его к стенке, чтобы он, наконец, осмелился признаться, чего опасается: он боялся, что наследник престола, светлое дитя, поражен ужаснейшей из всех болезней, той, перед которой в страхе отступают даже самые храбрые, — проказой.
Врач был достаточно знающим для того, чтобы ему поверили. Убитый горем отец тем не менее себе не изменил и решил не сдаваться. Он созвал со всех концов страны, хотя и под покровом тайны, ученых, лекарей, священников и знахарей. Бодуэна повели к реке Иордан в надежде, что повторится чудо, совершенное некогда пророком Елисеем, исцелившим прокаженного военачальника[21]. Его семь раз окунули в реку, — и все напрасно! Кроме того, Бодуэна собирались повезти в Тур, на могилу Святого Мартина, где получили исцеление прокаженные, и, разумеется, отец и сын долго молились у Гроба Господня. Ничего не помогло. Чувствительность у ребенка не восстановилась, больше того — на теле у пего появилось темное пятно. Однако Амальрик не желал сдаваться и не прекращал надеяться на исцеление своего сына. Отправившись на завоевание Египта, он услышал, как превозносят одного удивительного врача. Его называли Моисеем-испанцем, потому что он прибыл из Кордовы, города ученых, откуда его изгнала победа черных воинов Юсуфа, но прославился он под именем Маймонида. Амальрик велел привести его, а затем под надежной охраной доставить в Иерусалим, чтобы он смог осмотреть Бодуэна. Вернувшись к Амальрику, он произнес тот же приговор, что и другие: это действительно была проказа; но, если он не знал средства, которое совершенно исцелило бы от нее Бодуэна, ему все же известно было растительное снадобье, способное отдалить разрушения, которые несла с собой болезнь. Речь шла о масле, извлеченном из семечек плода, называемого «коба» или «анкоба», который собирали в сердце Африки, в окрестностях Больших озер. Он нарисовал это растение и отдал рисунок королю.
— Если ты можешь послать караван в те края, я приготовлю для твоего сына это масло[22], но путь туда долог, а бальзама понадобится много, и он со временем портится...
— Можешь ли ты научить моего врача готовить это снадобье или это секрет?
— Хороший лекарь с этим справится.
— Тогда я пошлю караван.
Караван ушел и вернулся, бальзам был приготовлен. Болезнь удалось приостановить на многие годы, но это по-прежнему оставалось тайной. Бодуэн рос и развивался без всяких отклонений. Однако в его окружении оставалось совсем немного людей, и король Амальрик, под предлогом, что приобщает его к управлению страной, держал сына в некотором отдалении от всего, что было им особенно любимо. Не подпускал он его и к маленькой сестренке, Изабелле. Дело в том, что Амальрик, желая упрочить политические связи с византийским императором, женился вторым браком на одной из его племянниц, Марии Комнин, которой к тому времени, когда греческие корабли в августе 1167 года доставили ее в Тир, не исполнилось еще и пятнадцати лет. Год спустя родилась Изабелла, и никто не видел более прелестного дитя. Впрочем, и мать ее была прекрасна, словно цветок, у нее были самые красивые черные глаза на всем свете. Она была робкой, кроткой и любящей — полная противоположность Аньес, бывшей жене, — и царственный супруг нежно ее любил. Бодуэн, лишившийся возможности видеться с родной сестрой, Сибиллой, которая воспитывалась теперь в монастыре Святого Лазаря в Вифании, где настоятельницей была ее двоюродная бабушка Иветта, сильно привязался к Изабелле, и, пока не проявилась его болезнь, прибегал к ней по десять раз на дню. Я разделял его чувства, потому что невозможно было не любить эту очаровательную девочку.
Однако, заболев проказой, Бодуэн — от него недолго скрывали диагноз — должен был отдалиться от сестры. Королева Мария, очень любившая Бодуэна, но смертельно боявшаяся его болезни, поддержала его в этом, и теперь вести доставлял я. Я приносил королеве письма, которые она сжигала после того, как прочтет, и отвечала на них ласково, стараясь скрыть за нежностью жалость, которую принц отверг бы. Я был так искренне, так безраздельно предан ему, что мне казалось совершенно естественным ничего не менять в нашем образе жизни, оставаться рядом с ним и делить с ним каждый час существования, которое с годами должно было становиться все более мучительным. Мы играли в разные игры: в шары, в шахматы, — он был очень сильным игроком, — а когда бывали в Яффе, то вместе плавали в море, к которому его влекло, поскольку ему казалось, будто в соленой воде он очищается.
— Если хочешь, можешь уехать, — сказал мне король Амальрик — Я смогу понять, если ты захочешь отправиться к тетке в Рамлу...
— Она меня не любит, да и я не слишком-то к ней привязан. Зато я люблю моего принца, хочу ему служить и помогать ему до тех пор, пока он меня не прогонит...
— Ты не боишься проказы? Знаешь, это ведь страшная болезнь.
— Наш учитель, архидиакон Гийом, ее не боится, так почему же я должен опасаться? Нет, я хочу остаться.
Амальрик I был человеком с холодным умом, держался чаще всего отстраненно, но на этот раз он меня обнял.
— Я сам посвящу тебя в рыцари одновременно с Бодуэном, и ты станешь его щитоносцем. Только помни о том, что ты еще очень молод и берешь на себя серьезные обязательства!
— Нет никаких причин для того, чтобы со временем я передумал...
Вскоре после ужасного известия о болезни принца королевство потрясла другая трагедия, заставившая еще сильнее кровоточить и без того истерзанное сердце короля: землетрясение, от которого содрогнулся весь сирийский берег. Многие деревни были разрушены, пострадали такие города, как Антиохия, Триполи, где живым был найден всего один-единственный человек, Алеппо, Хама, Баальбек: там обрушились высокие колонны огромного храма Юпитера Гелиополитанского, уцелели всего шесть из них...
Амальрик I не знал, как истолковать это двойное несчастье, и приказал своему окружению и подданным молиться о том, чтобы Господь отвратил свой гнев от прекрасной страны. Бодуэн молился, должно быть, усерднее всех, но просил он не за себя: все его помыслы были о тех несчастных, кого унес шторм, или о тех, чьи жилища были разрушены подземными толчками. В остальном мы остались верными своим привычкам, каждый день отправляясь на пешие или конные прогулки. И — вещь невероятная, если вспомнить о том, какой страх внушает проказа, — никогда ни горожане, жители Иерусалима, ни солдаты, ни даже крестьяне и не думали разбегаться при появлении моего друга. Обаяние его личности было столь велико, что рассеивались самые обоснованные опасения. Вот только потом, у него за спиной, женщины плакали, а еще горше рыдали молодые девушки, печалясь о его красоте, которой угрожала смертельная опасность...
В то время исламский мир еще делился на две враждующие части, у каждой из которых были свое учение и свои обряды: багдадский халифат, с его суннитским вероисповеданием, противостоял каирскому халифату Фатимидов, где проповедовали шиизм. Правитель второго халифата ненавидел властителя Багдада: тот жил в сказочной обстановке «Тысячи и одной ночи», в окружении женщин, поэтов, эмиров и садов. Для того чтобы справиться с тяжким бременем реальной власти, он обратился к турецким наемникам, и тогда целые орды оголодавших волков лавиной скатились с плоскогорий Малой Азии и завладели рычагами управления, оставив халифу лишь религиозную власть. Стало быть, существовали уже два правителя и два различных истолкования сур Корана, породившие множество сект. Конечно, Пророк говорил: «Разнообразие взглядов есть милосердие Аллаха», однако на этот раз дело зашло слишком далеко, и Готфрид Бульонский понимал, что у него есть неплохая возможность создать посреди этого пестрого и раздробленного халифата франкское королевство.
Между тем, когда сабли Зенги, а затем и его сына Нуреддина начали перекраивать это прекрасное христианское королевство, Бодуэн III и Амальрик I обратили свои взгляды к Египту, который, в свой черед, начал приходить в упадок, купаясь в удовольствиях и неге двора не менее утонченного и не менее развращенного, чем багдадский. Впрочем, то же сделал и Нуреддин в Дамаске.
После смерти брата Амальрик выступил в первый поход против каирских Фатимидов. Это был всего лишь набег, но он доказал иерусалимскому королю, что Египет может стать легкой добычей. За ним последовали, с переменным успехом, два других похода. Королю дважды пришлось возвращаться, чтобы сразиться с Нуреддином, который, воспользовавшись его отсутствием, начал расширять свои владения. Кроме того, властитель Дамаска отправил в Каир храброго воина, Ширкуха, который должен был сменить визиря Шавера — им Амальрик мог вертеть, как хотел. Но Ширкух был стар, и Шавер надеялся его обхитрить. Однако он не принял в расчет племянника старого воина. Тот был молод, талантлив, преисполнен честолюбия и религиозной нетерпимости. Он предложил Шаверу отправиться верхом к могиле мусульманского святого, а сам мирно скакал рядом с ним. Но вдруг, внезапно наклонившись, сдернул визиря с седла и велел заковать его в цепи, а сам занял место визиря. Его имя было Салах эд-Дин, но мы, франки, переделали его в Саладина. Ему предстояло объединить в своих руках распавшийся на две половины ислам.
По надеждам Амальрика I Египту тем самым был нанесен жестокий удар, но король, дальновидный политик, использовал обстоятельства для того, чтобы установить еще более тесные связи с Мануилом Комнином, византийским императором, чьи войска и сильный флот могли оказать ему существенную помощь.
Тем временем в Каире Саладин продолжал проводить свою политику оздоровления, полностью уничтожив прежний халифат Фатимидов и объявив себя властителем страны. Это не понравилось Нуреддину. Старый атабек Дамаска счел его обычным мятежником и принялся готовить карательный поход. И тогда Саладин постарался сблизиться с Амальриком I, чье государство, как ему казалось, было на редкость удачно расположено между «его» Египтом и Дамаском. Иерусалимский король был тонким политиком и не мог не отозваться на столь любезное отношение. Впрочем, Нуреддин умер в Дамаске 15 мая 1174 года, оставив одиннадцатилетнего сына по имени Малик-аль-Салих, и король Иерусалима всерьез подумывал о том, чтобы стать покровителем этого ребенка, если только не достигнет соглашения с Саладином, целью которого был бы раздел Сирии. Но два месяца спустя после смерти Нуреддина, 11 июля 1174 года, он и сам, не дожив до сорока лет, скончался от тифа.
Три дня спустя, 14 июля, тот, кого я называл своим братом, был коронован в базилике Гроба Господня и стал королем Бодуэном IV. Ему было всего четырнадцать лет. Конечно, он был ненамного старше юного Малика аль-Салиха, но как они отличались друг от друга: болезнь, которой страдал Бодуэн, закалила его душу, и возложенную на его голову корону он принял со слезами на глазах и величием, поразившим всех присутствовавших. Голос, только что переменившийся после мутации, звучал уверенно и решительно.
«...Я обещаю, — говорил он, — сохранить прежние привилегии и суды, и прежние обычаи и вольности, и защищать вдов и сирот. Я сохраню старинные обычаи королей, моих предшественников, и всех христиан королевства, и буду править христианами королевства согласно старинным обычаям, по закону и справедливости. Я верно сохраню все, как и подобает христианскому королю, честному перед Господом!»
Бог свидетель — он никогда не отступал от своей клятвы, доблестно носил корону, до последнего своего часа делал больше, чем было в человеческих силах, и нежно любил и прекрасное королевство, где появился на свет, и народ, чью любовь уже успел познать.
Но едва закрылись глаза Амальрика, как в Иерусалим поспешили стервятники: мать молодого короля, моя тетка Аньес, и ее «духовник», монах Гераклий, чтобы им вечно гореть в адском пламени!
Тебе же, читающему эти строки, хочу еще сказать следующее: знай, что из этого рассказа ты узнаешь не только о том, что я видел своими глазами, но также и о том, что довелось пережить некоторым из моих близких, и о чем они мне поведали. И потому я, поскольку не могу передать им перо, решил вплести в свой рассказ услышанное от них таким образом, словно сам при этом присутствовал. Так вот, не удивляйся и узнай теперь то, что тебе следует знать...»
Все колокола Иерусалима оглушительно звонили, возвещая целому свету о том, что молодой король вернулся с победой. От церкви Святой Анны до базилики Гроба Господня, от собора Святого Иакова до Храма Господня, от церквей Святой Марии и Спасителя на горе Сион до церквей Святой Марии и Спасителя в Гефсимании, — колокола всех часовен и всех монастырей, колокола, укрывшиеся за крепостными стенами или разбросанные по деревушкам, перекликались звучными или слабыми, гулкими или легкими голосами, звон плыл по синему ночному воздуху, сквозь тучи пыли, поднятые всадниками.
Армия возвращалась заметно поредевшей. Войска, созванные в начале августа 1176 года для того, чтобы выманить из Дамаска Турхан-шаха, правившего городом от имени своего брата Саладина, разоряя его житницы, сказочно плодородные земли в долине Бека, на обратном пути к столице таяли, оставляя часть армии в каждом владении. Потерпев поражение при Айн-Анджаре, Турхан-шах убрался восвояси, вернулся в свой белый город зализывать раны. А Бодуэн IV отправился в Тир, откуда его двоюродный брат, граф Раймунд III Триполитанский, отправился в свой приморский замок вместе с войсками и своей долей трофеев — добычу захватили огромную. До недавнего времени граф Раймунд был регентом королевства, но теперь Бодуэну исполнилось пятнадцать — возраст королевского совершеннолетия, — и отныне он мог править самостоятельно. Раймунд благородно покорился этому обстоятельству. В Акре, Кесарии, Яффе оставались еще войска, там пало много воинов, но следом за королевской армией двигалось немало груженных зерном повозок, стада и пленные.
Зная, что король войдет в город через ворота Святого Стефана, чтобы перед тем, как отправиться во дворец, преклонить колени у Гроба Господня, вознести Господу благодарность за дарованную победу и сложить оружие, народ теснился на пути, которым должен был проследовать Бодуэн, и толпа, собравшаяся на плоских крышах домов, была такой плотной, что казалось, будто выплеснулась волна, катившаяся по сумеречным улицам, уже покинутым заходящим солнцем. Когда на крепостных стенах затрубили трубы, возвещая о появлении государя, к небу взмыли громовые рукоплескания, оглушительный ликующий крик. И, наконец, показался он: Бодуэн держался в седле прямо и величественно, под ним был прекрасный белый арабский скакун с огненными глазами, которым он правил одной рукой, а другая покоилась на мече в ножнах, мерно ударявшихся о левый бок коня. Под сюрко[23] из серебристого шелка, украшенным гербом иерусалимских королей, — золотой крюковый крест, окруженный четырьмя золотыми же крестиками, — была стальная кольчуга, охватившая его тело от колен до плеч и продолженная наголовником и шлемом, увенчанным королевской короной. Блестящее стальное полотно оставляло на виду лишь юное властное лицо с загорелой кожей, гордым носом, волевым подбородком и большими синими глазами, сияющими так, что встретившим их взгляд простым людям, — а иногда и не только простым, — казалось, будто их коснулся взгляд самого Христа. А когда Бодуэн — как сейчас, упоенный победой, — улыбался, они отказывались верить в то, что к этому времени стало известно всем: в то, что в этом прекрасном юноше, в этом пятнадцатилетнем военачальнике, чьи отвагу и благородство солдаты не уставали восхвалять, дремлет мерзкое чудовище проказы. И они без страха приближались к нему, убежденные, что Господь Бог исправит такую несправедливость, и чудо свершится. Это чудо народ изо всех сил и призывал радостными возгласами, которыми встречал молодого государя на протяжении всего его пути.
И еще один человек не уставал призывать чудо и жаждал в него уверовать. Рядом с Бодуэном IV, также закованный в латы и с королевским щитом в руке, задумчиво ехал верхом бастард де Куртене, который никогда, ни днем ни ночью с ним не расставался. Но ему было известно, что по всему телу Бодуэна распространились темные пятна — отметины болезни, и, если она и развивалась медленно, — благодаря маслу еврейского врача? — но все же окончательно не уходила. Тем не менее вера Тибо, как и вера его короля, была истинной и пылкой. Он был полон надежды, а кроме того, существовало и еще одно обстоятельство, укреплявшее в нем великую надежду на чудесное исцеление по воле Божией: ни ему и никому другому из тех, кто приближался к Бодуэну или служил ему, болезнь не передалась. Разве это не знак? Больше того, никогда еще он не ощущал себя настолько сильным, как сейчас.
Тибо был крепким шестнадцатилетним юношей со смуглой кожей, темными волосами и проницательными серыми глазами, высокий для своих лет, как и сам Бодуэн, раздавшийся в плечах от упражнений с оружием и уже внушающий страх. Он легко мог бы со своим узким, с тонкими чертами лицом сойти за сарацина[24], если бы не цвет глаз и не явная склонность к веселью, обозначенная насмешливыми складочками в уголках рта. В самом деле, ему не досталось белокурой красоты Куртене, которой так и сиял Бодуэн, внешность он унаследовал от знатной армянки, так недолго бывшей ему матерью. Что же касается его нрава, то, хотя он был великодушным и сговорчивым, но мог и вспылить, и впасть в черную ярость и проявить жестокость, если кто-то посягнет на то, кому и чему он поклонялся. Если перечислять по порядку, то следует назвать: его короля, его Бога, его тетку Элизабет, его наставника Гийома Тирского, законы рыцарства и прекрасную землю Палестины, где раздался его первый крик. Был и кое-кто еще, но он пока точно не знал, какое место отвести этому человеку в своей иерархии и насколько его почитать. Кроме того, тот, кого Бодуэн, смеясь, называл «Тибо неверующий», и в самом деле был скрытен, не спешил открывать душу и интуитивно догадывался, что не всем в окружении государя следует оказывать доверие.
Улица была тесной, узкой, она поднималась уступами, иногда перекрытыми каменными арками. Нередко дома соединялись переходами, и Бодуэну пришлось расстаться с большей частью своей свиты. За ним смогли последовать лишь старый Онфруа де Торон, вот уже двадцать пять лет доблестно державший большой меч коннетабля, знаменосец Гуго де Жибле, щитоносец Тибо де Куртене и пять или шесть баронов. Этого было вполне достаточно: толпа, окружавшая их, мешала проехать, и надо было следить, чтобы кони не затоптали людей. Наконец, всадники прорвались, — именно таким образом, казалось, они проделали в улице дыру, — на просторную площадь перед трижды священной базиликой, которую так величественно венчал лазурный купол, чья вершина в праздник Пятидесятницы раскрывалась, чтобы небесный огонь мог проникнуть внутрь. За распахнутыми двойными дверями были видны золото, эмали и мозаики, озаренные сотнями красных свечей. Перед входом стоял патриарх, Амори Нельский, внушительного вида старик, чьи белая борода, митра из золотой парчи и пурпурная мантия, скрепленная рубиновым аграфом, напоминали изображения Бога-Отца. И хотя позади него стояли Великий магистр Ордена тамплиеров Одон де Сент-Аман и Великий магистр Ордена госпитальеров брат Жубер, а чуть поодаль — около тридцати священников и клириков в парадном облачении, он затмевал всех. Высокий, статный, набожный, славящийся своим суровым и гордым нравом, он, казалось, мог извлечь из посоха, на который опирался, сверкающую молнию. Толпа внезапно смолкла, показав тем самым, что чувствует торжественность этой минуты, — колокола-то не унимались, трезвонили вовсю! — и Бодуэн, спешившись так легко, словно его броня ничего не весила, снял увенчанный короной шлем, протянул его Тибо, откинул наголовник, показав густые, медового оттенка волосы, где русые пряди перемежались почти с совсем белыми, а затем, широко и мягко шагая, направился к патриарху и, склонившись перед ним, поцеловал кольцо на его руке.
Ласково улыбаясь, Амори Нельский обнял его за плечи и со слезами на глазах поцеловал... Нетрудно было догадаться, что он при этом думал: «Такой молодой, такой красивый, такой храбрый, такой благородный — и уже обречен на медленную, ужасную... и неотвратимую смерть». Но все же он сумел обуздать свои чувства.
— Господь благословил твое оружие, сын мой! — произнес он громким, слышным и на дальнем краю площади голосом. — Пойдем вместе, поблагодарим Его!
И, словно отец, ведущий сына, не снимая руки с плеча юного короля, патриарх вместе с ним направился к церкви. Священники последовали вслед за ними, а сопровождавшие Бодуэна бароны, спешившись, преклонили колени, чтобы присоединить свои молитвы к молитвам двух властителей Иерусалима.
Тибо, с довольной улыбкой на лице, последовал их примеру. Ему понравилось, что в этот вечер обычную пышную и торжественную церемонию заменила простая и сердечная встреча.
Король долго молился, распростершись на мраморной плите, под которой находился Гроб Господень, от всего сердца благодаря за дарованную победу и за это мирное мгновение наедине с Богом.
Молитвы Бодуэна ничем не походили на обычные молитвы юноши его лет, чьи мысли заняты различными удовольствиями, поединками, завоеваниями и любовью. Ему не надо было заботиться ни о будущем, поскольку его собственное будущее ограничивалось самое большее несколькими годами, ни о выборе жены, которой он все равно не смог бы обнять. Всю любовь, на какую был способен, он дарил своему народу. Он думал о будущем этого народа и о том, кто сможет заменить его, чтобы продолжать вести Иерусалим по спокойным водам мира, несущего с собой процветание. И царственный юноша молил о даровании ему сил и мужества, чтобы он смог преодолеть страдания, которые вскоре придут, и несмотря ни на что продолжать делать свое дело ради блага королевства и во славу Божию.
Он знал, что политическая обстановка ему благоприятствует. Саладин, который был в то время в Египте и откуда изгнал династию Фатимидов, чтобы установить вместо нее собственную — династию Айюбидов, хотел окончательно удалить из Сирии молодого Аль-Салиха, отпрыска Нуреддина. Да, он завоевал Дамаск, великий белый город, но у молодого принца оставались ярые сторонники, опиравшиеся на такие сильные города, как Алеппо и Мосул. Раймунд Триполитанский, правивший до тех пор, пока Бодуэну не исполнилось пятнадцать лет, с присущей ему проницательностью понял, что, помогая Аль-Салиху, можно вернее победить Саладина, открыто напав на него, а потому заключил с Аль-Салихом не только перемирие, но и договор о взаимопомощи. Так, годом раньше, когда Саладин осаждал Алеппо, Раймунд заставил его выпустить добычу, совершив короткий набег на Хомс, и одновременно с этим Бодуэн, тогда еще четырнадцатилетний военачальник, разорял подступы к Дамаску, его предместья и окрестные деревни, чтобы лишить город продовольствия. Саладин на некоторое время затих, однако его по-прежнему подстегивало жгучее желание объединить в своих руках всю мусульманскую Сирию, и он предпринял новую осаду Алеппо, грозной крепости, снившейся ему по ночам. Тогда Бодуэн созвал войско и снова напал на Дамаск. Армия Турхан-шаха была разбита, и его старший брат смирился с тем, что ему придется оставить Алеппо и вернуться в Каир, где начинался мятеж. Отложив на потом свои планы создания объединенной империи, «султан» решился заключить длительное перемирие, что вполне устраивало канцлера Гийома Тирского. Вернувшись в Иерусалим, Бодуэн мог полностью посвятить себя будущему своего королевства. Саладин научился с ним считаться...
Патриарх вывел Бодуэна на паперть храма Гроба Господня, обнимая его все так же ласково, как и при встрече, а затем, широким движением благословив баронов и жителей города, которые теперь теснились у церкви, объявил, что на следующий день состоится благодарственный молебен и что всех на него созовут, после чего пришло время прощаться. Снова садясь в седло с ловкостью опытного всадника, каким он и был, Бодуэн улыбнулся Тибо.
— Поедем скорее. Мне не терпится, я соскучился по дому...
— Только вы так его и называете!
— Может быть, но слово «дворец», которое так нравится моей матери, совершенно ему не подходит!
На самом деле ни то, ни другое название по-настоящему не годилось для благородного и строгого здания, построенного Бодуэном I в середине древней цитадели Давида, восстановленной и окруженной массивными квадратными башнями; над всеми прочими возвышалась та, что носила имя библейского царя, — суровый донжон, над которым взлетала тонкая башенка, похожая на минарет мечети или цветок, чей еще не раскрывшийся венчик изображала высокая ажурная галерея. Но эта крепость обладала своеобразной прелестью: за толщей светлого камня скрывались благоухающие сады, внутренние дворы, полные цветов, напоминающие мосарабские[25] патио, крытые галереи, опирающиеся на тонкие колонны, увитые белым жасмином и синими вьюнками, террасы, где так хорошо по ночам смотреть на звезды. Об этом-то и мечтал Бодуэн, когда гнал своего коня по горячо встречавшим его улицам. На него, как с некоторых пор иногда с ним случалось, тяжким грузом обрушилась усталость последних дней. Это злило юношу: чувствовать себя утомленным в пятнадцать лет — слышал ли кто-нибудь про подобную нелепость? Он старался не подавать виду, что устал, продолжал улыбаться, приветственно махал свободной рукой, на ходу дружески здоровался, когда попадалось знакомое лицо. Ему приятна была эта всеобщая любовь, он гордился своими победоносными войсками, принесшими его народу мир. Люди надеялись, что мир принесет с собой и процветание, ибо он означал свободный путь для богатых караванов, урожай, успевающий созреть в полях, и право спокойно заниматься своими делами, не опасаясь дурных вестей, доставленных покрытым пылью всадником и подхваченных набатным звоном, возвещавшим о вражеском вторжении в том или ином конце королевства.
Султан, конь Бодуэна, уже ступил на пологий склон, который вел к подъемному мосту крепости, когда внезапно вырвавшаяся из толпы девушка кинулась едва ли не под копыта. В руках у нее был букет белых роз, который она, падая, все-таки сумела бросить прямо в руки молодому человеку, прокричав:
— Это тебе, мой король! Со всей моей любовью!
В ответ раздался крик Бодуэна, — Султан вот-вот затопчет ее, а он бессилен что-либо сделать! — но Тибо уже спешился: его конь был не таким горячим, как скакун его господина, и его можно было резко осадить. Он подхватил девушку на руки и отнес в безопасное место. Король, проскакавший чуть дальше, успокоил Султана, испуганного внезапной помехой, потом в свою очередь соскочил наземь, бросив поводья на спину теперь уже стоявшего неподвижно коня, и направился к девушке. Слегка оглушенная, она приходила в себя, лежа на земле, Тибо поддерживал ее за плечи. Бодуэн опустился на колени рядом с ней и на мгновение залюбовался нежным, тонким, словно вырезанным из слоновой кости лицом. Толстая и блестящая черная коса выбилась из-под легкой белой муслиновой косынки, которую сверху придерживала маленькая шапочка, обтянутая красным атласом. В этом обрамлении особенно нежно розовели губы и ярко светились темные глаза, засиявшие, когда девушка узнала короля.
— Она ранена? — спросил тот.
— Нет, Ваше Величество. Она только оглушена, но ей повезло: Султан терпеть не может, когда ему бросаются под ноги.
— И все только ради того, чтобы преподнести мне эти цветы! — растроганно произнес Бодуэн. — Благодарю вас, но вы напрасно подвергли себя такой опасности.
— Нет, потому что теперь вы здесь, рядом со мной. О, Ваше Величество, ради счастья служить вам я с песней пошла бы на смерть...
Она поднялась с земли, распрямилась, оправила ярко-алое платье, по которому струилось узорное золотое ожерелье. Бодуэн с улыбкой глядел на нее:
— Что за безумные речи! Но как отрадно их слышать! Как вас зовут?
— Ариана, Ваше Величество, я дочь Тороса, армянского ювелира с улицы...
Договорить она не успела. Можно было подумать, будто звука его имени оказалось достаточно для того, чтобы толстяк в темно-красной одежде и высоком черном фетровом колпаке внезапно материализовался рядом. Вынырнув из толпы, незнакомец оттолкнул Тибо и схватил красавицу за руку.
— Бесстыжая девка! Ты что же, уморить меня решила? Хочешь, чтобы я умер с горя? Простите ее, великий король! Ее несчастный разум помутился после смерти матери, а моя дочь — все потомство, каким наградила меня бедняжка. Вы должны понять мою скорбь и вернуть мне ее. Иди сюда немедленно!
Этот поток слов сопровождался градом затрещин, а такого Тибо стерпеть не мог, и он кинулся защищать Ариану от отцовского гнева, который к тому же казался ему не вполне искренним.
— Довольно! Неужели ты совсем не уважаешь своего короля, если позволяешь себе в его присутствии поступать так, словно ты у себя дома? Никто не пытается отобрать у тебя твою дочь, она всего-навсего подарила королю цветы, это очень красивый жест, так что не за что ее бить.
Толстяк яростно выдохнул через ноздри, но, окинув взглядом закованного в железо силача шести футов ростом, только что вырвавшего у него из рук его жертву и теперь возвышавшегося над ним, сделал над собой огромное усилие и, заставив себя успокоиться, уже тише проговорил:
— Пойми меня, благородный барон! Эта проклятая девка только что отвергла пять великолепных женихов под тем дурацким предлогом, что любит короля и бережет себя для него. Она хочет служить ему во дворце...
На этот раз вмешался Бодуэн:
— Помолчите-ка вы все! По-моему, это касается только меня!
Его голос, уже низкий, взрослый, прозвучал так повелительно, что мгновенно наступила тишина, и молодой король продолжил:
— Ваша дочь последует за вами, как и велит ей ее долг, Торос-ювелир, потому что ни одна женщина не имеет права мне служить, за исключением всем вам известной Мариетты, вскормившей меня своим молоком. А взамен я попрошу вас обращаться с ней хорошо, а не так, как вы только что поступили. А вы, — повернулся он к девушке, — примите мою благодарность за эти розы, но больше, к сожалению, я ничего не могу вам дать.
— Ты так думаешь?
Ариана бросилась к нему так стремительно, что никто не смог бы ее остановить, обхватила его за шею и припала губами к его рту. Из-за того, что все присутствующие оторопели, ей удалось продлить этот поцелуй. Наконец она оторвалась от юноши и одарила его ослепительной улыбкой.
— Ну вот! — воскликнула она. — Хочешь ты этого или нет, я твоя, ведь ты, говорят, прокаженный, а если ты прокаженный — значит, прокаженной стану и я... А теперь пойдем, отец, мы можем вернуться домой!
Толпа, ставшая свидетелем этой сцены, расступилась перед девушкой, а та с гордо поднятой головой, блаженно улыбаясь, двинулась в сторону армянского квартала, увлекая за собой окончательно сбитого с толку отца. Все как один смотрели ей вслед. Бодуэн машинальным жестом поднес руку ко рту, но вытирать губы не стал, а потом уставился на эту руку так, словно ожидал увидеть на ней отпечаток этого невероятного мгновения... В конце концов он развернулся, подошел к коню, снова сел в седло и направился к крепости, мечтательно вдыхая аромат цветов. Вскоре он обернулся к Тибо.
— У ее губ вкус яблок и мяты, — прошептал он. — Мне никогда этого не забыть... Но почему она так поступила?
— Просто она любит вас.
— Так сильно, что хочет разделить со мной мою болезнь? Никогда себе не прощу, если этот поцелуй причинит ей вред...
— Напрасно вы беспокоитесь. Я уже много лет живу рядом с вами, и не я один. Ни с кем из нас ничего не случилось. Так не старайтесь забыть это чудесное воспоминание!
Бодуэн посмотрел на него с благодарностью и повернулся к мощным стенам, на которых, возвещая о его появлении, уже затрубили в длинные трубы. Подъемный мост был опущен, а решетка ворот поднята, открывая взглядам освещенные только что зажженными факелами передние дворы, куда высыпал весь простой люд из крепости. Собравшиеся громкими криками приветствовали своего молодого короля, эти крики сливались в прекрасную и волнующую музыку, сладостное завершение недавно пережитого удивительного мгновения. На время, пока Султан нес его к дому, Бодуэн забыл о болезни, одновременно терзавшей его плоть и его ум.
У входа в королевское жилище ждали придворные, толпа большей частью состояла из женщин, маленьких детей, монахов и стариков, которым уже не по возрасту было браться за оружие. В пляшущем свете факелов фигуры складывались в яркую, красочную картину, центром которой была высокая и красивая знатная дама. Ей было под сорок, но ослепительная красота ее почти не поблекла и притягивала взгляды. Красавицу Аньес, мать короля, некоторые — из приличия и через силу — называли «королевой-матерью», хотя она никогда не носила короны. Впрочем, и с сожалением, потому что не было второй столь же обворожительной женщины; правда, и второй такой распутницы тоже было не найти: мужчины, не всегда имевшие право на звание супруга, сменяли друг друга в ее постели. Ей было достаточно того, чтобы они были красивыми, сильными и пылкими в любовных играх, в которых она нуждалась, словно в наркотике. Отказа она не встречала. Ее тело, облаченное в облегающие наряды из атласа или бархата, излучало чувственность, и даже худшие ее враги втайне мечтали как-нибудь прижать ее в уголке галереи или в тенистом саду, а лучше — среди шума и неистовства во взятом штурмом и отданном на разграбление городе, поскольку эта женщина пробуждала самые низменные инстинкты. Некоторым удавалось исполнить свою мечту, но после этого они лишь еще больше ненавидели Аньес, потому что не могли ее удовлетворить, а она им об этом обязательно сообщала. И тогда они втихомолку оскорбляли ее, нашептывали, что она заразила сына грязью своей души и что он расплачивается за грехи матери.
И в самом деле — ошеломляющая красота! Со своими длинными светлыми и яркими волосами, которые она носила распущенными, словно юная девушка, едва перехватив сапфировым обручем, покрытым трепещущей на вечернем ветерке кисеей, с этими удлиненными синими сверкающими гордостью глазами и прекрасными алыми губами, приоткрытыми в словно зовущей к поцелую улыбке, она походила на торжествующую львицу. Разве не вернулся победителем ее сын, а вместе с ним — молодой Рено Сидонский, ее четвертый муж, за которого она вышла, невзирая на то, что он был пятнадцатью годами ее моложе, вскоре после смерти третьего супруга. А третий ее муж, Гуго д'Ибелин, был преемником того, кто позже стал королем Амальриком I, но в те времена, когда она еще оставалось женой господина де Мара, уже состоял с ней в любовной связи. Впрочем, эти четырехкратные брачные узы никогда не мешали Аньес отдаваться всякому, кто пробуждал в ней любопытство и желание.
Последний ее избранник сейчас стоял рядом с ней, лишь чуть отступив назад, он был епископом. Вообще-то, что довольно странно для духовного лица, он выбрал Церковь только для того, чтобы разбогатеть, как другие выбирают c той же целью торговлю или вступают в отряды наемников, чтобы иметь возможность пограбить. Поначалу он был простым жеводанским монахом, которому пришлось бежать из своей обители от гнева настоятеля после того, как он обрюхатил дочку знатного господина из соседнего города. Он добежал до Марселя, а оттуда, наслушавшись рассказов вернувшегося из Палестины крестоносца, отплыл в южные страны вместе с паломниками. Высадившись на берег в Кесарии, которой правил тогда Рено Сидонский, только что женившийся на Аньес, — дело было в конце1174 года, — он устроил так, чтобы познакомиться со здешней госпожой, о чьей репутации был уже наслышан, и без малейшего труда ее соблазнил. Правду сказать, он был очень хорош собой — один из тех белокурых арвернов[26], что кажутся выкроенными из лавы их вулканов, красавец со стальными мускулами, огненным взглядом, жестокой улыбкой, открывавшей белые волчьи зубы, и плотью настолько ненасытной, что мог утолить все желания Аньес. Став ее духовником, — что было очень удобно для дальнейшего сближения, все грехи и так известны наперечет и можно избежать долгих перечислений, — он после кончины епископа Кесарии, случившейся несколькими месяцами позже, стараниями возлюбленной получил митру на голову и посох в руки. Но настоящего его имени никто так никогда и не узнал. Сойдя на берег в Святой земле, он выбрал себе имя Гераклия — покровительство императора, некогда отбившего Иерусалим у персов, показалось ему добрым предзнаменованием. И сегодня, в день возвращения Бодуэна, он был здесь, стоял на почетном месте, этот епископ, обращавший свои молитвы к Христу лишь тогда, когда без этого никак было не обойтись, да и то делал это неохотно, потому что в своей порочной душе он, торговавший церковными должностями, алчный и напрочь лишенный стыда и совести, поклонялся лишь двум богиням — Фортуне и Венере.
Бодуэн его не любил и почти не скрывал своей неприязни — вернее, скрывал ее ровно настолько, чтобы не причинять огорчения матушке, которую любил, несмотря на дурную молву и не желая этой молвы слышать. Гераклию нерасположение Бодуэна было безразлично. Он знал, что молодой король обречен и долго не протянет, сам же чувствовал себя совершенно здоровым и полным сил, так что ему не стоило труда выказывать внешнее почтение: единственное, чего он желал молодому королю, — прожить достаточно долго для того, чтобы Аньес успела добиться для него места патриарха. Амори Нельский стар и болен, ему тоже недолго осталось. Вместе с высоким чином он получит преимущество перед самим королем, потому что истинным властителем Святого города был Христос, патриарх же являлся его представителем. Достойным представителем или нет — большого значения не имело... Во всяком случае, так думал Гераклий, а его зеленые, всегда на удивление ярко блестящие глаза неотрывно следили за каждым движением молодого короля, который тем временем спешился и направился к матери, чтобы поздороваться с ней. В действительности единственной трудностью, какую создавал Гераклию молодой король, была эта удивительная способность сопротивляться болезни, которая за шесть лет, прошедших с тех пор, как ее обнаружили, казалось, не произвела никаких разрушений в его организме. Однако, хоть епископ и желал прокаженному жить достаточно долго для того, чтобы он, Гераклий, успел получить от него все, чего ему хотелось, но в то же время он отчаянно боялся заразы, которой, похоже, ничуть не опасалась Аньес. По крайней мере, так считалось.
Конечно, она не целовала сына, но ведь это сам юноша давно уже исключил из их отношений проявления нежности. Однако иногда, когда сын был облачен в доспехи, Аньес его обнимала, и ее кожа при этом не соприкасалась с его кожей. Могла она, преклонив колени перед Его Королевским Величеством, простереть руки к его губам, — именно это она и проделала только что, в минуту встречи, — а любое сближение заставляло содрогнуться красавца-епископа, в число добродетелей которого, — если предположить, что он вообще обладал хоть какими-то добродетелями, — храбрость не входила!
— Ваше Величество, сын мой, — радостно и звонко восклицала тем временем «королева-мать», — какое счастье снова вас видеть! Все мы ликованием встречаем победу, несущую нам мир на долгие времена!
— Да услышит вас Господь, матушка! Да услышит вас Господь...
— Вы не доверяете слову вашего врага?
— Турхан-шах сделал самое необходимое, опасаясь, что в Дамаске начнется голод, но считаться надо, в первую очередь, с Саладином, а он сейчас в Каире. Возможно, его брат тянет время, дожидаясь его возвращения.
— В таком случае, отчего же вы не взяли Дамаск? И Алеппо?
— Алеппо — наш молчаливый союзник, матушка, поскольку он рассчитывает на нашу помощь, на то, что мы преградим путь Саладину, заставим признать права юного Аль-Салиха и поддержим таким образом разделение ислама. Что же касается Дамаска — для того чтобы взять его, потребовалось бы войско более могущественное, чем я в состоянии собрать. Может быть, это случится весной, если из Европы пришлют большую армию крестоносцев. Со временем Саладин, скорее всего, вернется, но Дамаск будет истощен лишениями, а у нас, благодарение Богу, до этого не дойдет.
— Что же вы намерены делать?
— Предоставить всему идти своим чередом... а графу Триполитанскому — действовать. После окончания сражений мой кузен Раймунд вернулся в свои владения и не будет сидеть сложа руки. Это тонкий политик и...
От внезапной вспышки гнева лицо Аньес запылало, глаза загорелись.
— Вы все еще полагаетесь на этого предателя? Не понимаю, с какой стати. Вы, насколько мне известно, король, а он больше не регент!
Бодуэн прекрасно знал о застарелой ненависти, которую его мать питала к Раймунду — такую же ненависть питала она ко всем баронам, вынудившим Амальрика I развестись с ней ради того, чтобы сделаться королем. Может быть, его она ненавидела немного сильнее, чем прочих: в бытность его регентом она попыталась его соблазнить, но он оставался верен жене, прекрасной Эшиве Тивериадской. Но, разумеется, король, ничем не показав, что знает об этом, ответил:
— Он остается самым могущественным из наших баронов, а его умение вести дела поистине бесценно. И давайте поговорим об этом в другой раз, теперь я хочу поздороваться с сестрой!
В самом деле, рядом с Аньес, на шаг позади матери, стояла Сибилла, ее старшая дочь. Эта белокурая девушка семнадцати лет тоже была очень красива, хотя красота ее была совсем иной. Более светлой, более тонкой. От Аньес она унаследовала синие глаза и чувственные губы, но овал лица, маленький круглый и крутой подбородок, упрямая складка губ были отцовскими, и это позволяло предположить, что она и в самом деле была дочерью Амальрика I, — ведь с такой женщиной, как Аньес, трудно быть убежденным в отцовстве мужчины, связанного с ней брачными узами. Кроме всего прочего, Сибилла была удивительно грациозна, ее стройное гибкое тело еще не вполне развилось, но расцвет его уже можно было предсказать, и она уже умела двигаться с же тем искусством, каким в совершенстве владела ее мать и которое неизменно воспламеняет мужские взгляды. Словом, она была очень привлекательной девушкой, вот только ее прекрасные глаза редко смотрели на кого-нибудь прямо и открыто, а насмешливая улыбка иногда бывала весьма неприятной.
Тибо де Куртене наблюдал за этой сценой с легким раздражением. Он не любил Аньес, хотя та и доводилось ему теткой, недолюбливал свою кузину Сибиллу и сожалел о том, что Бодуэн так привязан к обеим. Эти две женщины не заслуживали его нежности. Обе они так непохожи были на Элизабет, сестру Аньес и приемную мать Тибо, которая теперь удалилась к монахиням Вифании, в укрепленный монастырь, посвященный Святому Лазарю и возведенный на отроге Елеонских гор покойной королевой Мелисендой, супругой Фулька I (Анжуйского). Он заменил, женившись на дочери Бодуэна II, род Готфрида Бульонского родом Плантагенетов. Настоятельницей монастыря была младшая сестра Мелисенды, Иветта, и многие женщины этой семьи перебывали в обители. Там воспитывалась и Сибилла, но большой учености не приобрела: она была слишком ленива для того, чтобы забивать голову, занятую исключительно нарядами и удовольствиями, греческим языком, науками и прочим вздором.
С недавних пор ее место в монастыре заняла другая принцесса: ее звали Изабеллой, ей к тому времени исполнилось восемь лет, и она была единокровной сестрой Бодуэна, дочерью византийской принцессы Марии Комнин, на которой Амальрик I женился после развода с Аньес. Она была самой очаровательной малышкой, какую только можно себе представить. У Тибо мурашки бежали по спине всякий раз, когда он вспоминал прелестную фигурку, гордо вскинутую под тяжестью золотисто-каштановых кос голову, личико с чистыми нежными чертами, озаренное точно такими же глазами, как у брата: синими и ясными, словно в них отражалось небо. В ней не было и следа ранней томности и вялости Сибиллы. Изабелла была веселой, резвой и шаловливой, и под монастырскими сводами то и дело раздавались ее топот и неудержимый смех. Бодуэн обожал ее, а Тибо — тот и вообще души в ней не чаял с того дня, как она, пятилетняя, исхитрилась взобраться на спину отцовского вороного боевого коня, который внезапно помчался во весь опор под громкие крики конюхов. Тибо, оседлав первого подвернувшегося скакуна, бросился вдогонку, и ему удалось вызволить Изабеллу из опасного положения, предоставив королевскому коню успокаиваться самостоятельно. Ему тогда было всего лишь тринадцать лет, и его осыпали похвалами после этого подвига, но для него самого главным было ощущение огромного счастья, охватившего его, когда он поднял Изабеллу на руки, а она прижалась к нему, трепеща, словно испуганная птичка. Девчушка не издала ни звука и вся побелела, а ее сердечко отчаянно колотилось. Он осыпал ее поцелуями и ласками, стараясь успокоить, и, пока они шагом возвращались к воротам Давида, она пришла в себя. Когда Тибо передавал ее с рук на руки обезумевшей от страха воспитательнице, ему показалось, будто у него отняли часть его самого.
С тех пор прошло три года, но это чувство лишь укрепилось и усилилось, тем более что после смерти короля королева Мария удалилась вместе с дочерью в свои наблусские владения, желая укрыться там от злобы ненавидевшей ее Аньес, которая снова обосновалась во дворце, едва лишь ее сын сделался королем. Бодуэн рад был увидеть матушку и принял ее, но Марию, вместе с маленькой Изабеллой уезжавшую в свой прекрасный край, провожали с поистине королевскими почестями. Молодой король, любивший обеих, прислушался к советам Гийома Тирского, своего прежнего наставника, а тот, зная, на что способна Аньес, благоразумно счел необходимым оберечь вдовствующую королеву и ее дочь от возможных неприятных неожиданностей.
Их отъезд, разумеется, огорчил Тибо, и он искренне обрадовался, узнав, что девочку привезли в Вифанский монастырь: теперь, навещая там Элизабет, он будет получать от своих визитов двойное удовольствие.
От Бодуэна не укрылись чувства, которые его друг испытывал к его младшей сестре. Намекнув однажды на это и заметив, что Тибо залился краской до корней волос и замкнулся подобно устрице, король расхохотался:
— Уж не считаешь ли ты себя в чем-то виновным? Насколько мне известно, любить — не грех?
— Грех — засматриваться слишком высоко. Я всего-навсего бастард.
— Да кто придает этому значение? И, как только ты совершишь какой-нибудь подвиг, я немедленно сделаю тебя принцем. Я — король. И люблю вас обоих.
Больше они никогда на эту тему не заговаривали, но Тибо помнил об обещании друга, зная, что Бодуэн постарается его сдержать.
Об этом он и думал сегодня вечером, следуя за королем в его личные покои, а точнее — в просторную и прохладную комнату, к которой примыкала галерея с аркадами, выходившая в уютный дворик с журчащим фонтаном. Его поселил там король Амальрик, узнав о болезни сына и желая, чтобы тот мог отдохнуть вдали от повседневной суеты дворца-крепости. Лестница в несколько ступенек вела вниз, к ванне. В этих покоях, куда допускали одного только Тибо, распоряжалась Мариетта. Она была кормилицей Бодуэна и не желала никому, даже и придворному лекарю, — впрочем, тот и не пытался возражать, — уступить то, что рассматривала как свою привилегию: обязанность заботиться о чистоте тела юноши и ухаживать за ним так, как требовала его болезнь.
Мариетта была аскалонской крестьянкой, а ее муж выращивал и поставлял во дворец ароматный лук, которым славились эти края[27]. Незадолго до того как Аньес, в то время — графиня Яффы и Аскалона, произвела на свет сына, Мариетта потеряла одновременно мужа, раздавленного рухнувшим на него куском стены, и ребенка, умершего от лихорадки. У нее же самой здоровье было отменное, и молока хоть отбавляй. Кормилица, которую взяли поначалу к графскому сыну, не понравилась матери, и тогда обратились к Мариетте, которая всецело посвятила себя младенцу, чудному красивому мальчику, вернувшему ей смысл жизни. С тех пор она больше с ним не расставалась, а обнаруженная у мальчика проказа не только не обратила ее в бегство, но лишь усилила ее любовь, потому что она знала, что Бодуэн отныне будет все больше в ней нуждаться. Если же говорить о ее внешности, — эта была крупная, плотная женщина с круглым лицом, почти лишенным мимики, но озаренным чудесными темными глазами, которых она ни перед кем не опускала. Неизменно одетая в синее полотняное платье, повязанное белым передником, с упрятанными под белую косынку седеющими волосами, она держала приставленных к Бодуэну слуг в ежовых рукавицах.
Разумеется, когда перед королем и его щитоносцем распахнулись двери, она встретила обоих. Тибо с облегчением услышал, что Бодуэн отказался присутствовать на устроенном его матерью пиршестве, сказав, что не голоден, и прежде всего хочет помыться и отдохнуть.
— А ты мог бы и остаться, Тибо, — заметил он, когда тот, расстегнув кожаный пояс, к которому был подвешен меч, положил его на сундук — Ты проголодался сильнее меня, и матушка тебя приглашала отдельно.
— Вы должны были бы знать, что мне не по вкусу пиршества вашей матушки. Она слишком любит смешивать разные пряности, а вина у нее всегда чересчур крепкие, от них тяжелеет голова и появляются странные мысли...
Он не стал говорить о том, что в последнее время старался избегать общества Аньес, когда рядом не было короля. Это решение он принял несколько месяцев назад, в день, когда ему исполнилось шестнадцать лет, и Бодуэн в базилике Гроба Господня посвятил его в рыцари. В тот же вечер он получил от Аньес не совсем обычные поздравления. Она дала ему понять, что он ей нравится и что только от него зависит, завяжутся ли между ними связи, выходящие за пределы семейных отношений. Свежеиспеченный рыцарь был совсем не глуп и прекрасно понял, что она хотела этим сказать. Глубоко возмущенный и застигнутый врасплох, он в тот раз выкрутился, прикинувшись дурачком: он донельзя счастлив тем, что милая тетушка ответила, наконец, взаимностью на его неизменную привязанность к ней, и это непременно скрепит узы, уже соединившие его с ее сыном, королем...
В тот раз Аньес больше уговаривать его не стала, явно призадумавшись, в самом ли деле этот мальчишка так глуп, как кажется. И отложила на потом прояснение этого, в конце концов, второстепенного вопроса — ведь речь шла всего-навсего о прихоти, такое с ней иногда случалось при встрече с красивым и хорошо сложенным юношей. Тибо, со своей стороны, пообещал себе в дальнейшем избегать свиданий с пылкой Аньес. Война помогла ему продержаться, хорошо бы, чтобы и мир оказался не менее безопасным...
Бодуэн оставил эту тему. Тибо помог ему снять гибкую, но прочную стальную кольчугу, — подарок Раймунда Триполитанского, который привез ее из Дамаска! — под которой у короля была только рубашка из грубого полотна. Бодуэн в задумчивости поглаживал пальцем недавно появившийся у него между бровей бугорок — ему казалось, что шишка растет, и он то и дело ее трогал, потому что мог ощутить ее, только ощупав снаружи, сама по себе она была безболезненной и никак не давала о себе знать.
— Думаю, — внезапно сказал он, — болезнь недолго теперь будет щадить мое лицо...
Мариетта, которая уже направилась к ванне, прихватив простыню, чтобы завернуть в нее Бодуэна, как только он выйдет из воды, замерла на пороге и, почувствовав, что кровь отхлынула у нее от щек, помедлила, прежде чем обернуться и ответить.
— Вас, наверное, какое-нибудь насекомое ужалило, — сказала она, наконец, тусклым голосом. — Сейчас сделаю вам припарку...
— ...которая нисколько не поможет. Ты думаешь, мне неизвестно, что делает с человеком проказа? Мало-помалу мое лицо начнет меняться, раздуваться, превращаясь в так называемую «львиную маску». Это означает, что мне следует поторопиться...
Он не закончил фразу. Дверь отворилась, слуга доложил о приходе канцлера, и Бодуэн, снова завязав шнурок рубахи, направился навстречу своему бывшему наставнику. Лицо его мгновенно разгладилось, он заулыбался, — Гийома король любил, как родного отца. В свои сорок шесть лет Гийом, архиепископ Тирский с тех пор, как Бодуэн взошел на престол, канцлер и летописец королевства, больше походил на монаха, чем на прелата. Он был среднего роста и обычного телосложения, волосы с сильной проседью венчиком окружали обширную тонзуру[28], которая должна была вот-вот соединиться с высоким, начавшим плешиветь лбом. Гладко выбритое лицо с неправильными чертами было живым, веселым и подвижным, большой рот то и дело улыбался, а веселый блеск темных глаз иногда уступал место серьезности, какая питает великие замыслы ума, способного разрешать труднейшие вопросы и проникать в глубины человеческой души. Его познания, приобретенные в Европе, где он в течение двадцати лет учился у величайших мыслителей — таких как Бернар Клервоский, Жильбер Порретанский, Морис де Сюлли, Иларий Пуатевинский[29] или Робер де Мелен[30] — и посещал лучшие учебные заведения, были огромны. Однако он был далеко не аскетом, если судить по животику, мягко очерченному под белой рясой с капюшоном, поверх которой он носил черную далматику[31], ничем не украшенную, если не считать наперсного креста с такими же аметистами, какой был вправлен в кольцо на его безымянном пальце.
— Где же вы пропадали, монсеньор? — мягко упрекал его молодой король. — Я надеялся, что увижу вас в храме Гроба Господня, и мы вместе произнесем благодарственные молитвы.
— Патриарху это могло бы не понравиться, и он был бы прав. Это ваша победа, Ваша Величество, и Господь желал услышать только вас одного. Что же до меня — мне надо было обдумать известие, только что полученное из Алеппо. Аль-Салих настолько благодарен вам за то, что вы заставили Саладина уступить, что решил вернуть вам нескольких узников, с давних времен томящихся в его темницах. И прежде всего — вашего дядю, Жослена де Куртене, двенадцать лет назад взятого в плен в Харане. Твоего отца, Тибо, — пояснил он, повернувшись к юноше.
— Моего отца? — пожав плечами, повторил тот. — Мне кажется, я уже о нем забыл. Когда он попал в плен, мне едва исполнилось четыре года. К тому же, когда он навещал ту, кого я называл не иначе как матушкой, он уделял мне очень мало внимания — вернее сказать, вовсе не замечал. Он смотрел на меня, как на забавного зверька, и даже ни разу не взял меня на руки. Потому я только и могу вспомнить, что он был очень красив и всегда роскошно одет. Думаю, я им восхищался... но и только!
— Теперь он, несомненно, уже не так хорош! Двенадцать лет в турецкой темнице меняют человека до неузнаваемости. Впрочем, речь идет не только о нем: нам возвращают также и Рено Шатильонского. А вот его вы оба не видели никогда, потому что вы еще на свет не появились, когда султан Нуреддин взял его в плен.
— Он все еще жив? — удивился Бодуэн. — Я думал, он остался жить только в легендах. Похоже, это был самый необыкновенный воин, какой только существовал на свете. Его беспримерная храбрость...
— Равная его же безрассудству, жестокости, гордыне и эгоизму! Худший смутьян, какого когда-либо носила земля...
— И нам его возвращают? Мне кажется, я слышал, будто покойный султан поклялся не отпускать его, если не получит огромного выкупа, настолько гигантского, что даже и князю Антиохии потребовались бы века для того, чтобы его собрать. Что же, Аль-Салих отменил отцовскую клятву?
— Ничего подобного! Выкуп был уплачен. Сто тысяч золотых динаров!
— Сто? Господи, да кто же его заплатил? Княгиня Констанция, его супруга, умерла, а его пасынок Боэмунд, нынешний князь Антиохии, кажется, не слишком о нем беспокоится?
— Да, так и есть. И потому так до сих пор и непонятно: кто заплатил за то, чтобы теперь, когда снова воцарился мир, к нам вернулся этот зачинщик беспорядков? Кстати, Тибо, он ведь доводится тебе родней. Земли Шатильонов, откуда он прибыл, не так далеко от владений рода Куртене.
— Что ж, — вздохнул Тибо, — похоже, моя семья разрастается. Но должен ли я радоваться этому больше, чем вы?
— Будущее покажет...
Снова появилась Мариетта с недовольным лицом. Она низко поклонилась архиепископу, но заговорила ворчливым тоном:
— А что, государственные дела никак не могут подождать, пока король выкупается и отдохнет? Ему сейчас это необходимо! И вам, монсеньор, должно быть, это известно! — добавила она сердито.
— И правда! Простите меня, Ваше Величество, за это вторжение, я не подумал, что могу явиться не ко времени. Мне лучше уйти...
— Нет-нет! — возразил Бодуэн. — Мне надо поговорить с вами о деле еще более важном, чем возвращение этих людей. Согласитесь ли вы немного подождать меня? Здесь есть галилейское вино и фрукты, с ними ожидание покажется вам менее тягостным.
Гийом Тирский с улыбкой согласия устроился в одном из стоявших вдоль галереи резных кедровых кресел с синими — синий и белый были излюбленными цветами Бодуэна — подушками, поближе к большому медному подносу, на котором стояли тарелка с инжиром, несколько кубков и кувшин из сидонского стекла, наполненный темным ароматным вином. Тибо последовал за гостем, налил ему вина и устроился рядом.
— Монсеньор, может быть, вы расскажете мне историю этого Рено Шатильонского, — попросил он, наливая вина и себе.
— А история твоего отца тебя не интересует?
— Да тут есть о чем говорить?
— В самом деле, почти не о чем. Ты прав: у другого история куда более захватывающая, а кроме того, для мира и спокойствия в королевстве он куда опаснее. Собственно говоря, его история — обычная история младшего сына в семье, которого законы о наследовании вынуждают самого добывать себе состояние. Он покинул Францию в составе участников Второго крестового похода, предводителем которого был Людовик VII Французский, а его, надо сказать, сопровождала супруга, королева Алиенора. Замечу в скобках, что именно из-за нее поход закончился так быстро. Все дело в том, что Антиохией тогда правил ее дядя, Раймунд де Пуатье, который был, пожалуй, одним из самых привлекательных мужчин своего времени. У Алиеноры с ним вспыхнула страстная любовь, что, разумеется, не понравилось ее мужу и привело к спешному возвращению во Францию. Но Рено Шатильонский не отправился в обратный путь вместе с остальными. Ему нравилась наша страна: солнечная, богатая, куда более свободная, чем Европа. Он остался и поступил на службу к князю Раймунду, а потому стал часто попадаться на глаза его жене, княгине Констанции.
Когда Раймунд в июне 1149 года пал в бою с Нуреддином, овдовевшая Констанция осталась одна с маленьким ребенком на руках. Но не следует забывать, что Раймунд стал князем Антиохии исключительно благодаря жене. В то время ей, хотя и вдове и матери четверых детей, было всего-навсего двадцать два года. Княжество нуждалось в сильном правителе, и, стало быть, — надо было снова выдать Констанцию замуж. Ее руки добивались самые знатные бароны и князья, родственники императора Мануила. Она всем отказывала, а в один прекрасный день объявила, что любит неимущего рыцаря, наемного воина по имени Рено Шатильонский и хочет стать его женой. Поднялся страшный шум, возмутились все, как высшая знать королевства, так и антиохийские нотабли, но... Констанция была непреклонна в своем выборе.
Архиепископ взял с тарелки винную ягоду, с явным удовольствием ее съел, отпил немного вина из кубка и продолжил рассказ:
— Я плохо себе представляю, каким он мог стать за шестнадцать лет заточения, к тому же теперь ему должно быть около пятидесяти, но в свое время это действительно был красавец-мужчина, исполин, чья варварская красота оставляла равнодушной лишь редкую женщину. Констанция, искренне любившая Раймунда де Пуатье, могла сделать его преемником лишь совершенно неотразимого мужчину. Не обращая внимания на крики, она обвенчалась с ним — и вскоре осознала, что поступила безрассудно, поскольку Рено, внезапно возвысившийся из полной безвестности до титула князя Антиохии, совершенно утратил чувство меры. Опьяненный своей только что обретенной властью, он, не теряя ни минуты, решил показать остальным, с кем они имеют дело, и принялся сводить счеты с каждым, кто был настроен против него. Его первой жертвой стал городской патриарх, Эмери де Лимож, старик, конечно, несколько язвительный, однако мудрый и всеми почитаемый. Рено, несмотря на преклонный возраст и немощь Эмери, велел схватить его и привести в крепость, а там приказал отхлестать его до крови, после чего смазать его раны медом и выставить старика нагим и скованным цепями на вершине самой высокой из башен, беззащитного перед палящим солнцем и тучами безжалостных насекомых.
— Какой ужас! — воскликнул Тибо, которому тошно было все это слушать. — Несчастный, конечно же, этого не пережил? Он там и умер?
— Нет. На его счастье, короля Иерусалима, которым был тогда Бодуэн III, дядя нашего князя, очень быстро известили о том, что творится в Антиохии, и он отправил к Рено своего канцлера и епископа Акры, категорически потребовав выдать им узника. Поняв, что может навлечь на себя весьма крупные неприятности, новый князь отпустил старика, и спасители доставили его в Иерусалим — в состоянии, разумеется, самом плачевном, однако он прожил здесь после этого еще несколько лет, оставаясь патриархом Антиохии.
Тем временем армянский правитель Киликии — провинции, расположенной к северу от Антиохии и находящейся в подчинении у Византии, — попытался освободиться от власти последней. Император Мануил Комнин послал туда своего родственника, Андроника, — храброго воина, можешь мне поверить, — чтобы он вернул армян на путь истинный, но Андроник был разбит. Тогда император обратился к князю Антиохии, ссылаясь на право сюзерена, которым Византия считала себя наделенной со времен Великого крестового похода, и на вассальную зависимость Киликии. Рено, чрезвычайно польщенный этим предложением, радостно отправился разорять земли соседа, и предавался этому занятию так свирепо и безудержно, что армяне заключили перемирие с императором, а Рено пришлось вернуться восвояси. Но он ожидал от Византии вознаграждения за честную и верную службу. Так ничего и не дождавшись, он решил самостоятельно добыть то, что, как он полагал, ему причиталось, выбрав для этой цели самую богатую из греческих провинций, остров Кипр, до которого от принадлежащего ему порта Сен-Симеон было около сорока лье, и напал на нее. Он не щадил киприотов, убивал всех подряд, в том числе и малолетних детей. Поля и фруктовые сады были уничтожены, церкви — разграблены и сожжены, монастыри брали приступом, монахинь насиловали и резали, монахи лишались ступней ног, кистей рук, носов и ушей. Совершив чудовищные злодеяния, Рено вернулся домой с огромной добычей, но навлек на себя всеобщее осуждение: Кипр был христианской землей, а Рено называл себя христианским правителем. А император тем временем выехал из Византии для того, чтобы покарать для начала киликийского князя, который странным образом помог Рено в его сомнительном предприятии, а затем двинулся к Антиохии, которой никто теперь не хотел прийти на помощь. Рено пришлось смириться и явиться в лагерь императора, чтобы молить его о прощении. Он пришел с непокрытой головой, с голыми руками, держа меч за острие. Это было в Мамистре. Мануил Комнин заставил Рено долгое время простоять коленопреклоненным, после чего соизволил принять протянутый меч, разрешил виновному подняться с колен и простил его. Все завершилось праздниками: император отдал свою дочь, прекрасную Феодору, в жены королю Иерусалима, — чья дипломатия вершила чудеса во время кризиса, — а сам женился на Марии Антиохийской, дочери Констанции, а стало быть — падчерице Рено. С тех пор прошло без малого двадцать лет.
— Я предполагаю, что с тех пор этот самый Рено сидел тихо? Как же получилось, что шестнадцать лет назад он оказался узником в Алеппо?
— Дело в том, что он ненасытно жаждал крови, ему нравилось грабить и убивать, испытывать ярость битвы. В конце 1160 года, узнав, что вдоль границы бывшего Эдесского графства гонят большие стада, принадлежащие жителям Алеппо, он устремился туда, но не только стад не захватил, но и сам был пленен. Его привезли в Алеппо голым и связанным, усадив на верблюда... Вот и все, мой мальчик! Я, разумеется, пересказал все это вкратце, но главное ты теперь знаешь. Вот что за человек этот Рено, которого нам возвращают!
— И как вы с ним поступите?
— Честно говоря, понятия не имею, что с ним делать, потому что теперь он никто. Сын Констанции, Боэмунд III, правящий нынче в Антиохии, ни за какие сокровища не согласится его принять. У нашего героя остается только его меч... если он еще способен его поднять, — вздохнул Гийом Тирский. — Вот потому-то мне очень хотелось бы узнать, кто заплатил целое состояние за то, чтобы его освободили. Вполне возможно было бы оставить его в тюрьме до конца его дней, потому что я не вижу, какую пользу он мог бы принести королевству.
— Как знать? — послышался теплый голос Бодуэна, который незаметно подошел к беседующим, завернувшись в банную простыню, словно в римскую тогу, и услышал окончание рассказа. — Мой двоюродный брат Раймунд Триполитанский за время своего заточения очень изменился, а главное — многому научился, в первую очередь — изучил арабский язык и некоторые науки, которые преподают сыны ислама, а также их поэзию. Кто знает, может быть, и Рено Шатильонский преуспел в овладении знаниями?
— Я даже не вполне уверен, что Рено умеет читать, — со смехом ответил Гийом. — Считать-то он умеет, без сомнения, но это, кажется, его единственное достоинство. Лучше всего он умеет воевать. А у нас сейчас мир... О чем вы хотели поговорить со мной, Ваше Величество?
— О том, о чем уже говорил с вами несколько месяцев тому назад: о том, кто станет моим преемником.
— О нет! — запротестовал Тибо. — Об этом говорить слишком рано...
— Замолчи! Ты сам не понимаешь, что говоришь, — вздохнул Бодуэн, снова потирая пальцем бугорок между бровей. — Напротив, сейчас самое время этим заняться. Есть ли у вас вести из Италии, монсеньор?
— Да, Ваше Величество, и я думаю, что вы останетесь ими довольны. Молодой маркиз де Монферра весьма... охотно принял ваши предложения насчет женитьбы на вашей сестре Сибилле... Он должен прибыть сюда в первых числах октября.
Бодуэн с облегчением вздохнул и опустился в кресло, с которого только что встал Тибо.
— Благодарение Господу за ту надежду, которую он даровал нашей земле! Гийом де Монферра достойный человек и может стать настоящим королем. Он еще молод, но его доблесть и мужество уже известны всем не меньше, чем его мудрость и его высокий рост — не зря его прозвали Гийом Длинный Меч.
— Его родственные связи не менее привлекательны, — подхватил канцлер. — Его дед приходился дядей французскому королю Людовику VI Толстому, а мать — сестра германского императора. Таким образом, он состоит в ближайшем родстве с нынешними государями двух великих стран — королем Людовиком VII Французским и императором Фридрихом Барбароссой. Я искренне полагаю, что лучше него нам никого не найти, — с довольным видом заключил он.
— Чужестранец? — удивился Тибо. — А что скажет знать? Насколько мне известно, многие мужчины из высокопоставленных семей хотели бы жениться на принцессе!
— Мне об этом тоже известно, — оборвал его Бодуэн, — но им нечего возразить. В жилах Монферра течет, как ты только что услышал, королевская и императорская кровь. Принцессе нужен принц!— Несомненно, но согласится ли ваша сестра?
— Если верить тому, что о нем рассказывают, — снова заговорил архиепископ, — наш претендент на руку принцессы одарен всем необходимым для того, чтобы ей понравиться. Помимо привлекательности, которая, бесспорно, будет ему на руку, он и сам по себе юноша милый и обаятельный, хороший друг, любитель вкусно поесть...
И тут король от души расхохотался:
— Так вот истинная причина того, почему он так вам понравился, монсеньор! Тут вы с ним точно поладите...
— Этим тоже не следует пренебрегать! Застолье, если не объедаться, — прекрасный повод для встреч и переговоров, — добродушно ответил Гийом. — Этот принц сумеет привлечь к себе друзей...
— Надеюсь, что он прежде всего сумеет заставить себе повиноваться. Королевству понадобится твердая рука после того как...
Он не договорил, но оба собеседника могли бы без труда закончить фразу за него. Гийом Тирский, приблизившись к Бодуэну, ласково положил руку ему на плечо.
— Ваше Величество... дитя мое... — прошептал он, даже не пытаясь сдержать нежность и сострадание. — До этого еще, может быть, очень далеко, и нам некуда спешить. Чудодейственный бальзам, который прописал вам Моисей Маймонид и который готовит теперь для вас Жоад бен Эзра, уже показал свою силу. Вот уже многие годы он справляется с болезнью...
— Но его осталось совсем чуть-чуть, надолго не хватит, — подала голос Мариетта, которая, не таясь, слушала разговор с порога ванной комнаты.
Гийом Тирский обернулся к ней.
— Не беспокойся! Караван, который я несколько месяцев назад отправил Африку к Великим озерам, должен вот-вот вернуться. Если все пойдет так, как я надеюсь, Гийом де Монферра не скоро еще воцарится в Иерусалиме, и мы успеем совершить немало великих дел...
— Так прогоним же черные мысли и будем просто радоваться его приезду! — воскликнул Бодуэн, на чьем лице вновь появилась улыбка. — Да, возвращаясь к Рено Шатильонскому и моему дяде Жослену, когда они должны прибыть?
— Ну... может быть, через неделю...
Они прибыли три дня спустя.
Король, с голубым соколом на руке, возвращался после охоты в Иудейских горах. Он охотился в сопровождении лишь только Тибо и сокольника, с раннего утра, — ему нравилась утренняя прохлада, когда солнце еще не устремляло на землю свои палящие лучи. Только в эти часы ему удавалось забыть и о тяготах власти, и о проклятии, которое он нес в себе. Все исчезало, оставалось лишь чистое небо, очертания желтеющих полей под серыми облачками олив, выстреливающие в небо и там раскрывающиеся веером веретена пальм или сурово возносящиеся темные кипарисы. Оставался ветер, дувший с моря или со стороны пустыни. Оставалось опьянение скачки, тепло могучего тела Султана, полет ловчей птицы, темным камнем падающей на выбранную добычу, а затем устремляющейся назад и вонзающей когти в толстую кожаную рукавицу. Драгоценные минуты, принадлежавшие мирным временам, минуты, которые Бодуэну не хотелось делить с придворными: с ними ему было скучно, он угадывал, какие между ними плетутся интриги. Эти мгновения завершались на обратном пути, который молодой король освящал, останавливаясь для молитвы в каком-нибудь монастыре и щедро раздавая милостыню нищим, роями вившимся у ворот Иерусалима. День, начинавшийся таким образом, — особенно если вспомнить, что на рассвете он слушал мессу! — всегда казался ему лучше прочих. После этого он с особенным усердием возвращался к государственным делам, которые неизменно доводил до конца, несмотря на внезапно обрушивавшуюся на него усталость.
В то утро, едва въехав на парадный двор крепости, охотники поняли, что там происходит нечто необычное: целая толпа сеньоров, дам, солдат, слуг, служанок и даже простолюдинов окружала на почтительном расстоянии, не решаясь к ним приблизиться, двоих мужчин, стоявших у колодца; один из них пил воду. Выглядели они пугающе, несмотря на то, что были прилично одеты и прибыли верхом — конюхи уже вели лошадей к конюшням. Особенно один из них — исполин с могучими плечами, бычьей шеей и львиной головой. Седая грива была вздыблена, тяжелые веки наполовину прикрывали хищно смотревшие карие глаза, поблескивавшие медными бляхами в солнечных лучах. Он слегка сутулился, отчего казался ниже ростом, чем был на самом деле, но, несмотря на это, его спутник, который и сам был немалого роста, рядом с ним словно уменьшался в размерах. Этот последний был худой, широкоплечий, светловолосый и, если вглядеться в обоих сквозь буйные заросли волос, покрывавших их головы, становилось понятно, что он намного моложе исполина. У него были очень красивые синие глаза, тотчас напомнившие Тибо глаза его тетушки — вот только и следа граничившей с наглостью уверенности, светившейся в глазах Аньес, не было в уклончивом взгляде ее брата, — потому что этот человек не мог быть никем иным. Он как раз и пил воду у колодца. Второй же приезжий осыпал руганью толпу. Его громовой голос звучал грубо, резко и угрожающе — впрочем, это были его привычные интонации, великан никогда и не изъяснялся другим тоном.
— Что вы на нас так уставились, толпа ублюдков? Мы не призраки, а честные и доблестные рыцари, способные встретиться с вами на поединке хоть на копьях, хоть с секирами или мечами в руках и победить — я, во всяком случае, несмотря на шестнадцать лет, которые провел в грязной темнице, откуда никто из вас и не пытался меня вызволить! Меня! Меня, Рено Шатильонского, меня, князя Антиохии!
— Вы теперь никто, господин Рено! — произнес спокойный голос, долетевший с возвышающейся над двором галереи с колоннами. — Княгиня Констанция, благодаря которой вы сделались князем, вот уже тринадцать лет как возвратилась к Господу, а Боэмунд III, нынешний правитель Антиохии, не вашего рода. Кроме того, он вас не любит!
Рено Шатильонский уставился на наглеца пылающим взглядом.
— А ты кто такой, что решаешься оскорблять меня, не опасаясь, что я тебя убью? Правда, близко ты не подходишь. Спустись-ка и повтори все это мне в глаза!
— С удовольствием! Я сейчас спущусь. Знайте только, что мое имя Гийом, и я милостью Господней архиепископ Тирский и канцлер этого королевства милостью нашего короля Бодуэна IV!
— Отличная парочка, должно быть, из вас получилась! — усмехнувшись, проговорил второй, пока Гийом спокойно шел к наружной лестнице. — Ты похож на разжиревшего борова, а он, как я слышал... болен проказой! — договорив, он сплюнул на землю.
В это мгновение толпа расступилась перед охотниками, которых стоявшие на дозорном пути трубачи, поглощенные тем, что происходило во дворе, не заметили вовремя, а потому и не возвестили об их появлении. Теперь они поспешили исправить оплошность, трубя во всю мощь своих легких, но Бодуэн уже успел все услышать.
На пляшущем под ним Султане, которого тщетно старался заставить идти более торжественным шагом, он направился к бесноватому и некоторое время свысока его разглядывал, сохраняя за собой преимущество, данное ему статью коня. Так, стало быть, это и есть Рено Шатильонский, рыцарь, не знающий страха и жалости, почти забытый алеппский узник? Он больше походил на дикого зверя, чем на легендарного рыцаря, но разве можно было представить себе нечто иное, разве могло быть по-другому после столь долгого заточения в плену у людей, у которых не было ни малейших причин смягчать его участь? Чудом казалось уже и то, что ему удалось сохранить такую физическую мощь, столько жизненных сил!
Король не произнес ни слова, он молча смотрел на Рено, и молчание это уже становилось тягостным. И под властным взглядом этих ясных светлых глаз дикарю внезапно стало не по себе. Всем было заметно, что он борется с собственными необузданностью и гордыней. Он щурился, будто сова, внезапно вынесенная на утренний свет, и корчился, словно червяк, насаженный рыбаком на крючок. А король по-прежнему молчал. Толпа затаила дыхание...
Наконец Рено, издав глухое, сдержанное рычание, сдался, должно быть, поняв, что ничего другого ему не остается, потому что прав был архиепископ, — он сделался никем, ничтожеством. Смутьян упал на одно колено и склонил голову, сраженный силой этого небесного взгляда, победившего его быстрее, чем когда-либо удавалось турецким войскам. Бодуэн склонился с седла и протянул ему руку в перчатке.
— Добро пожаловать, Рено Шатильонский! — только и произнес он, и его странно низкий голос звучал ровно и бархатно.
Вернувшийся после бесконечно долгого отсутствия рыцарь увидел эту руку, потянулся к ней и, после едва заметного колебания, поцеловал вышитую кожаную перчатку. И тогда Бодуэн, улыбнувшись с почти неуловимой насмешкой, добавил:
— Встаньте! Кто же может утверждать, будто вы стали никем? Разве не осталось у вас вашего рыцарского звания? Нет титула прекраснее этого.
— Ваше Величество, я был князем! — ответил Рено, и в его словах прозвучала беспредельная горечь.
— Вы можете снова им стать. Разве не остался при вас, кроме того, и ваш меч? Самый доблестный меч, если верить тому, что мне о вас рассказывали. Работы ему хватит. Как и богатых земель, которые предстоит отвоевать...
Король спешился, и в ту же минуту из дверей вышла его мать, а с ней — дамы в разноцветных шелковых платьях, под кисейными покрывалами, украшенные драгоценностями, — двор словно расцвел с их появлением. Очень взволнованная и растроганная, — по крайней мере, так это выглядело со стороны, — Аньес устремилась ко второму вернувшемуся из плена, которого настолько отодвинуло в тень буйство его спутника, что его совсем перестали замечать. Обняв его, она несколько раз поцеловала его в губы[32].
— Милый мой брат! Никто уже не верил, что я снова вас увижу, но Господь милостив! Ваше Величество, сын мой, — добавила она возбужденно, схватив брата за руку и подведя его к королю, — это ваш дядя Жослен, вернувшийся из темниц неверных! Его возвращение — большая радость, и надо принять его как можно лучше!
— Об этом и напоминать не стоит, матушка. Милый дядя, — произнес Бодуэн с улыбкой, перед которой никто не мог устоять, — я очень рад видеть вас в этом дворце, вы здесь у себя дома. Я был совсем еще младенцем, когда вы нас покинули, однако не забыл вас...
Ему он протянул обе руки, и Куртене, склонившись, взял их в свои. Для короля это был не только нежный и любезный жест, но вместе с тем и способ избежать объятий, удерживая собеседника на расстоянии!
— Я хотел бы вас расцеловать, но я никогда никого не целую, — добавил молодой король. — Матушка сделает это за меня.
— Конечно, конечно же! — воскликнула Аньес. — И мы отпразднуем этот великий день как подобает, едва лишь наши путешественники смоют с себя дорожную пыль и облачатся в достойные их одежды.
— Как вам будет угодно, матушка!
Дамы, щебеча, словно переполошенный птичник, повели обоих в дворцовую баню, где, по обычаю, собирались их вымыть, причесать, надушить, а потом и одеть. К королю, задумчиво смотревшему, как они входят в его жилище, приблизился Гийом Тирский.
— Подумали ли вы, Ваше Величество, о том, как поступить с отравленным подарком, который преподнес вам атабек Алеппо? Эти люди немногого стоят. Единственные достоинства Рено Шатильонского — его безумная храбрость и влияние, какое он умеет оказывать на своих воинов, а о вашем дяде нельзя сказать и этого. Он трус, а если говорить о его имущественном положении, то он нисколько не богаче своего спутника. Он сохранил титул графа Эдессы и Тюрбесселя, но его отец и он сам давным-давно утратили сами владения. Ничем не подкрепленный титул — это немного.
— Может быть, найти для него придворную должность? Что касается Рено, — поскольку ему подходит только оружие, — почему бы не доверить ему охрану Иерусалима?
— Может случиться, ваши предложения покажутся им не слишком щедрыми. Оба они непомерно честолюбивы, и в заточении это свойство, несомненно, лишь усилилось.
— Придется им удовольствоваться этим! — не скрывая раздражения, воскликнул король. — Не в моей власти дать им земли. Где мне их взять? Уж не должен ли я отнять земли у двух моих баронов, чтобы доставить удовольствие этим, вернувшимся из плена, и втянуть королевство в войну, в то время как Саладин сидит тихо у себя дома? Я еще не сошел с ума!
— Не дай бог! — с улыбкой отозвался архиепископ. — Я с радостью вновь убеждаюсь в вашей мудрости. Впрочем, роскошная жизнь, вкусная и сытная еда, добрые вина, шелка, бархат и женщины дадут нам несколько дней передышки. Пока они будут погрязать и распутстве...
Добравшись, наконец, до своих покоев под шум, вызванный приготовлениями к празднику, Бодуэн внезапно спросил у своего щитоносца:
— Только что вернулся твой отец. Почему же ты не подошел к нему, не поздоровался с ним? Хотя, конечно, я мог бы взять это на себя, мог бы свести вас.
— Напротив, я очень вам благодарен, Ваше Величество, за то, что вы этого не сделали... Известие о его возвращении ничуть меня не обрадовало, и, как бы там ни было, мне все равно скоро предстоит встретиться с ним.
— Но ведь это твой отец.
— Кому и когда хотелось, чтобы его знали как сына труса? А ведь именно так о нем говорят...
В доме ее отца, ювелира Тороса, с Арианой обращались как с прокаженной.
Вернувшись в расположенный поблизости от цитадели армянский квартал, — он занимал юго-западную часть города и прилегал к могучим крепостным стенам, — Торос стряхнул с себя оцепенение, охватившее его после того, как дочь поцеловала короля. Внезапно впав в ярость, он набросился на нее с силой и скоростью, удивительными для такого толстого и спокойного человека. Схватив Ариану за толстую черную косу, он буквально проволок ее до дома, не слушая ни ее плача, ни разнообразных замечаний прохожих, которые тем не менее не пытались вмешаться, поскольку Торос был человеком богатым и уважаемым. Его жилище было, возможно, не более просторным, чем дома его соседей, зато защищено оно было куда лучше. За крепкой железной решеткой ворот открывался темный проход, упиравшийся в кедровую с чеканными металлическими накладками дверь, которая вела во внутренний двор, окруженный невысокими арками. Посреди него, в темно-синей фаянсовой чаше, лепетала серебристая струя фонтана. Ее журчанию внимали усыпанные цветами олеандры, а две стороны двора замыкал дом, выстроенный в виде латинской буквы «L»: одна часть была занята мастерской, а вторая предназначалась для повседневной жизни. Прелестный двор был прохладен и радовал глаз, но преступнице не дали там задержаться. Грубо отпихнув некрасивую служанку в плоской шапочке, — старуха от неожиданности выронила тарелку с жареным луком, — Торос протащил дочь через кухню и кладовую ко входу в подвал и втолкнул ее туда.
— Тебе принесут подстилку и еду, — вне себя от ярости проревел он, — но ты не выйдешь отсюда до тех пор, пока я не пойму, заразилась ли ты проклятой болезнью. Если ты заболела, я позову братьев из Сен-Ладра, чтобы они отвели тебя в лепрозорий, где ты просидишь взаперти до тех пор, пока не умрешь!
— А если... я не заразилась? — с трудом выговорила разбитая и наполовину оглушенная девушка.
— Тогда... не знаю! Мне надо подумать... Может быть, я все равно к ним схожу... из предосторожности! Какой мужчина захочет тебя взять после такого безобразия? Уж точно не сын Саркиса, которому я тебя пообещал! Разве что его сейчас нет в городе? По-моему, он должен был поехать в Акру...
Совершенно очевидно, что Торосу, не имевшему сына, мучительно было видеть, как исчезает с его горизонта свадьба, которая соединила бы его лавку с мастерской ювелира Саркиса. Мысли с бешеной скоростью крутились у него в голове, и он прикидывал, что, может быть... не все потеряно, если Ариана не заразилась проказой.
— Вы можете с таким же успехом прямо сейчас отвести меня туда, — устало проговорила девушка. — Если я не могу принадлежать королю, я предпочту сыну Саркиса лепрозорий.
— Принадлежать королю? Дура несчастная! Хоть он и прокаженный, а ты ему ни к чему! Ты теперь даже в шлюхи не годишься и, если бы я не сдерживался...
Он поднял над ней громадный кулак, и Ариана сжалась в комочек, втянув голову в плечи и ожидая удара, который отец, к счастью, так и не нанес. Торос, человек практичный и обладавший торговым чутьем, вовремя сообразил, что, если его дочь не заразилась, глупо было бы загубить едва расцветшую красоту, которая со временем лишь развилась бы. Не один только сын Саркиса, но и другие мужчины давали ему понять, что не прочь заполучить на свое ложе такую прелестную супругу. Пожав плечами, армянин поднялся по ступенькам, запер подвальную дверь и вытащил ключ из замка. Ему в самом деле надо было подумать!
За дверью стояла служанка, которой даже не пришло в голову собрать рассыпавшийся с тарелки лук. Она была слишком стара для того, чтобы по-прежнему бояться хозяина, которого помнила еще в мокрых пеленках, а то, как он обращался с дочерью, ее возмутило, и она набросилась на него:
— Да что она такое сделала, чтобы ты ее бил и запирал, как бешеную?
— Она и в самом деле взбесилась, и я советую тебе оставить ее там, где она сейчас, если не хочешь, чтобы и тебе досталось! Она оскорбила меня, публично себя опозорив.
— Этого не может быть... или она совсем потеряла голову. А может, не она, а ты? Такая кроткая, такая скромная, такая благоразумная девушка! Цветок добродетели.
— Твой цветок добродетели, твоя скромная девушка бросилась под ноги коню, на котором король возвращался с войны, потом преподнесла королю розы... а потом поцеловала его. На глазах у всего Иерусалима! — проскрежетал Торос.
Старуха горестно покачала головой.
— Она давно его любит, — вздохнула служанка, утирая слезу. — С того дня, как он пришел сюда вместе с отцом, которому хотелось подарить молодой жене рубины. Им было тогда лет шесть или семь, и твоя дочь навсегда осталась очарована им. Он был таким красивым мальчиком!
— От его красоты скоро и следа не останется! Несмотря на лечение, проказа свое дело делает. Он пока еще не скрывает лица, но уже не снимает перчаток А эта несчастная закричала, что, если он прокаженный, она тоже хочет заболеть и отдаться ему! Все ее слышали и все видели, как она прильнула к нему и поцеловала короля. О, Бог отцов наших, знал ли хоть один мужчина такой позор! Я уж не говорю о том, кто желал ее, а теперь от нее откажется!
— Если ты говоришь о сыне Саркиса, могу тебя успокоить, — усмехнулась старуха. — Он так ее хочет, что взял бы ее даже завшивевшую, паршивую, в коросте, истекающую кровью и даже прокаженную!
— На ночь — может быть, чтобы утолить желание, по не в жены. Саркис, во всяком случае, ее никогда в свой дом не впустит. А мне так хотелось сделать их сына своим наследником!
— Да она-то его не хотела! На Левона, сына Саркиса, ей и смотреть противно, и я думаю, уж не хотела ли она сделать что-нибудь непоправимое, чтобы избежать замужества, которое только тебя и устраивало. Так что ты теперь намерен делать?
— Думать! — проворчал Торос, явно цеплявшийся за эту единственную возможность. — Ариана просидит в подвале до тех пор, пока я не смогу быть уверен, что она здорова. Потом она, возможно, на некоторое время отправится в монастырь, чтобы все забыли о ее поступке...
— А потом?
— Потом, потом! Я почем знаю! — заорал ювелир. — Я тебе только что сказал, что хочу подумать.
— Хорошо. Понятно. Но что станет с моей голубушкой за то время, пока ты будешь раздумывать? Оттого, что она будет мерзнуть и томиться в подвале, краше она не сделается, хоть прокаженная, хоть нет. Тебе не кажется, что ей было бы лучше находиться в ее комнате?
— Чтобы она весь дома заразила? Я спущу ей туда подстилку, а ты будешь давать еду. И еще все, что надо, чтобы помыться, и чистую одежду тоже. А те вещи, которые соприкасались с прокаженным, подбери вилами и брось в огонь. Все поняла?
— До чего все просто! — проворчала Текла. — Да, конечно, поняла! Бедная девочка!
— Жалеть надо не ее! А меня... и весь этот дом, а то и весь квартал! А ей-то что — у нее любовь! — последние слова Торос произнес подчеркнуто напыщенно.
Он хотел съязвить, но нечаянно сказал правду: Ариана, сидевшая в эту минуту на последней ступеньке лестницы, ведущей в подвал, чувствовала себя совершенно счастливой. Обвив руками колени, она улыбалась с закрытыми глазами и заново проживала то, что в ее представлении было ее звездным часом: она приблизилась к королю, она громко заявила о своей любви, она поцеловала его в губы, и они показались ей такими нежными... Ариана чувствовала себя так, словно отдалась ему на виду у всего города, и сердце ее пело от радости, потому что любовь ее была так велика, так сильна, и так давно она готова была принять самое худшее ради того, чтобы сделаться его служанкой, иметь право ухаживать за ним, заботиться о нем и — почему бы и нет? — умереть вместе с ним. Она не была ни экзальтированной, ни невежественной. Она знала, что такое проказа: когда до нее дошли слухи о страшном несчастье, груз которого Бодуэн был обречен нести до конца своей жизни, девушка настояла на том, чтобы собственными глазами увидеть больных, — но она верила в могущество любви. Потому что в один прекрасный день ее глаза встретились с сияющим небесным взглядом, с неодолимой силой влекшим ее к себе. Она погрузилась в этот взгляд, как уходят в монастырь, да так из него и не вышла...
Шумное появление Теклы, нагруженной матрасом и подушками, которая объявила хозяину, что будет куда лучше, если она сама займется устройством девочки на новом месте, заставило Ариану посторониться. Подушки, выпав из рук старухи, посыпались вниз по ступенькам, и Ариане пришлось встать, чтобы пропустить мимо себя лавину, катившуюся вниз под причитания служанки.
— Твой бессердечный отец решил, что до нового распоряжения ты будешь жить в подвале, сокровище мое! — воскликнула она. — Но я постараюсь, чтобы тебе и здесь было хорошо! У тебя будет освещение и все, что тебе потребуется! Раздевайся!
— Раздеться? Зачем? Я надела лучшее свое платье и не запачкала его.— Твой отец думает иначе! Он хочет, чтобы я забрала эти вещи, подцепив их вилами, а потом сожгла! Так что скидывай все это, а я принесу тебе другую одежду!
— Он так сильно испугался? — печально спросила Ариана. — Неужели я после одного-единственного поцелуя стала прокаженной?
— Я думаю, что ему в первую очередь хочется наказать тебя за то, что ты разрушила его брачные планы.
— Ну и пусть наказывает меня, сколько хочет! Для меня главное — чтобы сын Саркиса навсегда от меня отстал! Меня тошнит при одной мысли о том, что он может до меня дотронуться! От него пахнет козлом, и у него все лицо прыщавое!
— Это все пустяки по сравнению с тем, что выбрала ты. Проказа, цветочек мой, это проклятие: она разрушает тело, и молодой король, которым ты любуешься, скоро станет безобразным и отталкивающим!
— Для меня он всегда будет таким, как в первый день.
— Его лицо станет ужасным.
— Но его глаза останутся прежними, и я хочу утонуть в их небесном сиянии...
— Он может ослепнуть...
— Но я-то не ослепну, и их глубина поможет мне забыть обо всем остальном. Хватит меня уговаривать, Текла! Я люблю его, понимаешь? И единственное мое желание — быть с ним...
— Твой отец этого не допустит! Он продержит тебя взаперти столько времени, сколько потребуется для того, чтобы убедиться, что ты здорова. Если так оно и окажется, ты на некоторое время отправишься в монастырь, чтобы очистить душу... а потом он выдаст тебя замуж за сына Саркиса!
Ариана, которая, усевшись на матрас, вновь погрузилась в свои грезы, мгновенно вскочила:
— Ни за что и никогда! Неужели ты думаешь, что я вытерплю наказание, которому подверг меня отец, только ради того, чтобы оказаться потом в постели с тем, кто мне противен? Если меня ждет такая участь, то мне надо как можно скорее уйти отсюда. Ты должна мне помочь!
— В чем помочь? Поскорее тебя погубить? — грустно спросила старуха. — Выйдя отсюда, ты побежишь во дворец, но тебя и близко не подпустят к молодому королю. И тогда ты, дочь богатого и уважаемого отца, станешь скитаться по городу, выпрашивая подаяние? Тебя выдадут отцу за несколько медных монет, и тогда Торос уж точно запрет тебя в лепрозории. Не рассчитывай, что я помогу тебе себя погубить!
— Что ж, обойдусь без твоей помощи. Исполняй распоряжения твоего хозяина! — резко бросила ей Ариана, повернувшись к служанке спиной.
Текла поняла, что настаивать бесполезно, со вздохом вышла из подвала и вскоре вернулась с охапкой одежды и масляной лампой с тремя рожками. Коротенькие язычки пламени разогнали тьму, и от представшего перед ней зрелища у старухи сжалось сердце: повинуясь отданному ей приказанию, Ариана сбросила платье и сорочку, нагишом растянулась на матрасе и продолжала мечтать, подперев голову руками. Красота этого девичьего тела, позолоченного мягким светом, потрясла служанку. Как ни странно, ей ни на мгновение не удавалось представить себе на этом теле темные пятна проказы, зато она так и видела его беззащитным перед натиском Левона Саркиса в первую брачную ночь. Ей померещились волосатые, взмокшие от похоти руки, — этот парень всегда начинал потеть при виде Арианы, — огромными улитками ползущие по нежной коже и оставляющие на ней липкие следы, и она на мгновение закрыла глаза. А открыв, увидела Ариану в той же позе: девушка даже не пошевелилась и, похоже, не замечала ее присутствия. И тогда Текла сбросила на нее ворох тряпок:
— Одевайся, бесстыдница! Ты... как уличная девка в ожидании клиента!
— Ты велела мне раздеться, я послушалась!
— Ты должна была подождать, пока я вернусь! А если бы вместо меня вошел твой отец?
— Какая разница? Я его дочь. И у меня было вот это одеяло.
Текла не ответила. Девочка была слишком молода и слишком невинна для того, чтобы хоть на миг представить себе, что ее отец тоже мужчина, способный при виде такого зрелища потерять голову и по-скотски наброситься на родную дочь. К тому же Текла знала о его пристрастии к молоденьким девочкам. И о том, что Тороса вовсе не переполняли отцовские чувства. Дочь представляла для него ценный товар, и он наблюдал за ее расцветом, дожидаясь возможности продать ее тому, кто больше заплатит... Конечно, угроза страшной болезни может на время защитить Ариану, но надолго ли?
— Сейчас принесу тебе поесть, — пообещала служанка, — а завтра приду тебя помыть. А сейчас тебе надо хорошенько выспаться. Мы... мы поговорим обо всем этом попозже.
— Зачем, если ты все равно не хочешь мне помочь?
— Мне, как и твоему отцу, надо подумать, но не теряй надежды! Ты прекрасно знаешь, что я никогда и ни в чем тебе не отказывала!
Текла снова поднялась по лестнице, ведущей наверх из подвала, твердо решив сделать все, что в ее силах, ради спасения девочки, которую она называла своим сокровищем.
Вскоре она поняла, что предприятие это будет куда более сложным, чем ей представлялось поначалу, и вытащить Ариану из затруднительного положения — задача непростая. Недоверчивый и подозрительный Торос знал о том, насколько служанка предана его дочери, хотя для него самого слово «нежность» оставалось пустым звуком. Текле было позволено относить узнице то, в чем она нуждалась, лишь под хозяйским надзором. Торос отобрал у нее ключи. Он сам в определенные часы отпирал ей дверь и с верхней ступеньки следил за каждым ее движением, не выпуская из рук палки и готовый при малейшем нарушении его распоряжений ее поколотить. Служанке позволялось лишь приносить еду и через день менять воду, — ювелир настаивал на том, чтобы его дочь мылась! — не обмениваясь при этом с узницей ни единым словом. После того как она все это проделывала, он снова запирал дверь подвала и вешал ключ себе на пояс.
Несчастной старухе приходилось повиноваться, — а ведь раньше она то и дело перечила хозяину! Но на этот раз хозяин не оставил ей выбора, потребовав выполнять его волю беспрекословно и пригрозив поколотить ее палкой и даже выгнать из дома, и пусть еще радуется, что в живых осталась. Так что ей пришлось покориться, подчиниться нехорошему блеску в глазах ювелира, слишком явственно выдававшему, насколько он обозлен, разъярен и унижен. Рано или поздно кому-то придется поплатиться за его гнев, и служанка опасалась, что это выпадет на долю девушки. Стоит только появиться первым признакам проказы, — и Торос, не дав себе труда вести Ариану к собратьям по несчастью, попросту убьет ее и сожжет ее тело. А если она выйдет из заточения невредимой, он отлично сумеет заставить ее исполнить его требования. Вот к чему привели его пресловутые «размышления», которым он так стремился предаться в день, когда его постигло «великое несчастье».
Единственным обстоятельством, хоть немного утешавшим Теклу, было то, что ее голубка, кажется, не слишком страдала оттого, что оказалась в заточении. Похоже, она его даже и не замечала. Она не жаловалась, не сетовала, не возмущалась, неизменно встречала старую служанку улыбкой, а потом закрывала глаза, будто снова погружалась в сон. На самом же деле она не засыпала, но раз за разом заново проживала мгновение поцелуя, и ее охватывала такая радость, на нее снисходил такой покой, что ее нимало не тяготило положение узницы.
Все время, когда она не грезила во сне или наяву, Ариана молилась. Толком и сама не зная, о чем просит. Может быть, о том, чтобы ей прощены были публичное признание и вызванный им скандал, но скорее — о том, чтобы ей даровано было снова увидеть возлюбленного, а если это окажется невозможным, — чтобы ей позволено было закончить под монашеским покрывалом жизнь, лишенную без него смысла. Если не считать Теклы, Бодуэн был единственным любимым ею существом на всем белом свете.
Служанка тоже много молилась, но далеко не так безмятежно. Ее молитвы были беспорядочны, неистовы, лихорадочны, бессвязны. Несчастная уже не знала, к какому святому воззвать, кого просить о помощи в положении, которое представлялось ей безвыходным. Если Ариана выйдет из подвала целой и невредимой, она будет отдана мерзкому Левону и, несомненно, вскоре умрет от горя и разочарования, а может, и от жестокого обращения, потому что поговаривали, что сын Саркиса зол и необуздан. С другой стороны, если проказа не пощадит девушку, Торос ее в живых не оставит. Мучительная дилемма, и при любом исходе сердце ее будет разбито. Разве только...? Теперь старуха день за днем спешила в ближайший собор к ранней мессе, простаивала на коленях все время, пока длилась служба, но больше не смела причащаться из-за страшных мыслей, которые ее посещали и в которых она не могла признаться. Как рассказать на исповеди, что бессонными ночами она обдумывает способ убить Тороса раньше, чем он успеет распорядиться судьбой Арианы? И кто отпустит ей грехи, если она признается, что уже начала приводить свой план в исполнение? Как-то глубокой ночью Текла сходила в еврейский квартал, расположенный в северной части города, чтобы встретиться там с некой Рашелью, известной своим умением изготавливать благовония и мази, предназначенные для исцеления или для поддержания красоты, но умевшей и составлять странные и куда менее безобидные снадобья. Текла отдала ей половину своего состояния — один из двух золотых браслетов, когда-то завещанных ей матерью Арианы, — в обмен на маленькую темную скляночку, оплетенную соломой. Содержимое этой скляночки можно было подмешать в любую пряную или обильно приправленную чесноком, как нравилось Торосу, еду. С тех пор, как у нее появилось это снадобье, старуха почувствовала себя немного спокойнее, хотя от невозможности поговорить с Арианой у нее разрывалось сердце...
Избавление пришло с неожиданной стороны.
Ариана уже недели три прозябала в своем подвале, как вдруг однажды, поздним вечером, когда Торос в своей мастерской изучал партию жемчуга и бирюзы, купленных в тот же день у погонщика верблюдов, пришедшего из Акабы, окованная железом дверь затряслась под ударами. Ювелир замер, охваченный безотчетным страхом, но в дверь застучали снова, еще более нетерпеливо, и властный голос прокричал:
— Открой, ювелир Торос! Именем короля!
Он тут же вскочил, живо ссыпал свои покупки в кожаный мешочек, сунул его в ларец, бросился к двери, мигом отодвинул засовы, потом повернул ключ в замке и склонился перед появившейся на пороге бравой фигурой. И сразу отступил, пропуская в дом второго, почти такого же рослого гостя — нет, гостью. Сложный, тонкий, слегка пьянящий аромат тотчас заполнил комнату. Ее манера держаться была неповторима и, несмотря на покрывало, окутывавшее ее до колен, армянин сразу ее узнал и склонился еще ниже, а гостья тем временем, пройдя мимо него, уселась на предназначенный для посетителей резной стул с красной подушкой. Ее спутник остался за дверью.
Торос уже произносил слова, какими подобает встречать столь высокородную даму:
— Кто я такой, чтобы августейшая матушка моего короля снизошла до моего убогого жилища, когда ей довольно было позвать меня — и я принес бы ей все, что она желает видеть?
Аньес откинула покрывало, открыв белокурую голову, окутанную лазурного цвета кисеей, перехваченной золотым обручем с сапфирами.
— Дело, о котором я пришла с тобой поговорить, торговец, не из обычных, — вздохнула она, играя концом стянувшего ее бедра широкого узорного пояса, украшенного эмалевыми вставками, жемчугом и сапфирами. — Я хочу купить у тебя не драгоценный камень, а нечто, может быть, еще более драгоценное, несмотря на то, что недавно этот товар обесценился...
Как только разговор зашел о сделке, Торос почувствовал себя намного увереннее, хотя вступление показалось ему непонятным. Он так и сказал без обиняков:
— Соблаговолите меня простить, но я не понимаю, о чем вы говорите.
«Королева-мать» улыбнулась.
— А ведь все очень просто: я пришла за твоей дочерью!
— Моей... дочерью?
Когда речь шла о деньгах, толстокожий Торос делался совершенно бесчувственным, но эта женщина сказала, что хочет «купить» Ариану, и гордость, дремлющая в каждом истинном армянине, проснулась, заставив умолкнуть торговый интерес.
— Мы — подданные короля, но не рабы, и моя дочь не продается!
Аньес медленно улыбнулась одними губами.
— Ты можешь отдать мне ее, я не возражаю.
— Ее... отдать? Но зачем?
— Ну, не притворяйся дурачком! Думаю, ты не забыл, что произошло при возвращении армии? Твоя дочь бросилась королю на шею, а потом долго целовала его и губы, объявив, что хочет принадлежать ему. Вот я и пришла за ней. Именно для того, чтобы ее ему отдать!
По спине у Тороса стекла струйка холодного пота, и в то же время слабо теплившаяся надежда когда-нибудь увидеть Левона мужем Арианы начала умирать. Ноги у него ослабели, он опустился на колени, не слишком, впрочем, надеясь смягчить эту женщину: он знал, насколько она безжалостна, — но тело действовало само, пока ум тщетно искал хоть какую-нибудь отговорку. Ничего не придумав, он только и смог, что жалостно пролепетать:
— Это... это невозможно.
— Почему?
— Наш... великий король... он...
— Прокаженный? Твоя дочь знала об этом, когда целовала его, она выкрикнула, что из любви к нему тоже хочет стать прокаженной. Вот я и подумала, что для него это — единственная возможность изведать радости плоти, потому и пришла за ней, чтобы ее ему отдать. Пусть он узнает женщину! — добавила она со слезами в голосе, — кто бы подумал, что она способна так горевать... (И все же она была не из тех особ, кто позволил бы себе открыться торговцу: откашлявшись, она вернулась к обычному своему тону). — А если я сейчас говорила о деньгах, то имела в виду вот что: я дала бы тебе денег, чтобы ты имел возможность выбрать для себя самую красивую из бедных девушек. После чего тебе останется лишь ее обрюхатить, и она подарит тебе новую дочь... а то и лучше: сына! Наследника, которого ты так жаждешь обрести! А теперь приведи сюда эту влюбленную девушку, которая не испугалась проказы! Я хочу ее видеть!
Торос понял ее правильно — это был приказ. Он с трудом поднялся, взглянул на Аньес, покачал головой, потом склонился:
— Если благородная дама соизволит немного подождать, я исполню ее желание...
— Не трать время на то, чтобы ее наряжать! — приказала Аньес. — Я хочу видеть, как она выглядит, едва проснувшись!
Минуту спустя отец привел босую, заспанную Ариану в одной рубашке. Открывшиеся перед ним перспективы слегка приободрили его, он внезапно почувствовал, что еще достаточно молод и способен произвести на свет потомство! Некоторое отношение к этому имело и мгновенно выплывшее из его памяти воспоминание о некоей молоденькой девушке, дочери бедного ткача, жившего у Сионских ворот.
— Благородная дама, вот моя дочь Ариана!
— Вижу. А теперь выйди! Я хочу остаться с ней наедине!
Торос открыл было рот, чтобы возразить, но тут же его и закрыл. Спорить с этой женщиной — только понапрасну время терять... Он вышел на цыпочках, а Ариана, пробудившись окончательно, с восторженным удивлением взирала на прекрасную и роскошно одетую даму, нимало не сомневаясь в том, кто она. Девушка робко опустилась на колени, и Аньес улыбнулась:
— Ты знаешь, кто я?
Ариана, слишком взволнованная для того, чтобы говорить, только ниже наклонила и без того уже опущенную голову.
— Отлично. Я пришла ради тебя, потому что захотела с тобой познакомиться. Встань и посмотри на меня. Значит, это ты любишь короля, моего сына? Отчего ты краснеешь, тебе нечего стыдиться! Любовь — не позор, а лучшее, что только есть на свете!
Ариана быстро вскинула голову и на этот раз осмелилась посмотреть прямо в глаза Аньес:
— Я не стыжусь и я не отрекаюсь ни от одного слова из тех, какие сказала ему, потому что я больше не могла молчать. Во мне так много любви, благородная дама, что мне необходимо было прокричать о ней, чтобы не задохнуться. О, я сознаю, что вела себя дерзко, сознаю, что я его недостойна, потому что он — великий король, а я — никто. Но я мечтаю о том, чтобы служить ему.
— Ты готова отдать ему твое тело?
— Ему принадлежит моя душа! Тело ничего не значит...
— Ничего? Тело — источник сладострастия и самого жгучего наслаждения, но в то же время и жесточайших страданий! Ты не боишься проказы?
— Его — нет. Он — Божий помазанник В тот день Господь Бог возложил на него руку...
— И ты надеешься на чудо, да? Ты на мгновение не способна представить себе, что этот прекрасный юноша может сделаться отталкивающим?
— Для меня он таким не станет никогда.
Мать Бодуэна гибким движением поднялась со стула и, приблизившись к Ариане, пальцем приподняла ее подбородок, чтобы заглянуть девушке в глаза и прочесть в них правду. Ей трудно было поверить в то, что она услышала, хотя она и испытывала безотчетное восхищение. Ее, всегда выбиравшую любовников, сообразуясь лишь с красотой и силой их тел, удивляло, что эта девушка благодаря одной лишь магии любви способна принять неприемлемое...
У нее мелькнуло сомнение. Лицо юной армянки было нежным, словно цветок, и, бесспорно, красивым, но, может быть, все остальное далеко от совершенства? Она дернула за шнурок, стягивавший льняную ткань вокруг стройной шеи, рубашка упала к ногам девушки, и Аньес немного отступила, чтобы получше ее разглядеть. Беззащитная перед ее взглядом Ариана залилась краской, закрыла глаза и поспешно прикрыла грудь руками, но Аньес заставила ее убрать руки, а затем, взяв со стола лампу, подняла ее повыше, чтобы ничто не осталось в тени, и медленно обошла кругом хрупкую дрожащую фигурку, похожую на статуэтку из слоновой кости.
— Ты изумительно сложена, девочка! — воскликнула Аньес наконец и невольно почувствовала укол ностальгической зависти.
В четырнадцать лет, когда она отдавалась впервые, у нее была такая же прелестная и такая же безупречная фигурка. Несмотря на то, что она неустанно о себе заботилась, возраст и многочисленные любовные утехи сказывались на ее теле, она отяжелела, — и все же редкий мужчина мог устоять перед ее чувственной притягательностью. Но вспоминать прежнее было так приятно... Довольная Аньес, завершив свой обход, снова встала лицом к лицу с Арианой.
— Надеюсь, ты девственница?
— О!
Это вырвавшееся у нее почти жалобное восклицание стоило целой речи. И тогда Аньес снова обхватила лицо девушки руками, унизанными кольцами, и легонько поцеловала в дрожащие губы.
— Если моему сыну суждено сорвать всего один цветок, я хочу, чтобы это была ты! Подбери рубашку и иди одеваться. Я забираю тебя с собой.
— Вы забираете меня с собой? — просияв, шепотом повторила Ариана.
— Разумеется! Отныне ты будешь жить во дворце. Поторопись и скажи своему отцу, что я жду его...
Четверть часа спустя Ариана со счастливыми глазами покинула дом Тороса и отправилась в жилище возлюбленного. Единственным, что ее печалило, было огорчение старой Теклы, которую она оставила коленопреклоненной на пороге дома и разрывающейся между радостью оттого, что ее девочка счастлива, и ужасом перед ее неминуемо трагической судьбой. Торос-то мог утешиться полным золота кошельком, который «королева-мать» пренебрежительно кинула на стол...
Однако если Ариана по-детски простодушно надеялась, что ее прямо с утра поведут к Бодуэну, то ей предстояло испытать разочарование. Когда они добрались до дворца, Аньес, которая всю дорогу беседовала с девушкой, выясняя, что она знает и умеет, сдала ее с рук на руки той, что управляла ее «хозяйством» и кого она держала при себе с тех пор, как Куртене нашли прибежище в Антиохии. Жозефа, чьим дальним предком был Дамианос, византийский герцог, правивший в X веке большим городом на реке Оронт, была к этому времени женщиной зрелого возраста, надменной и неласковой, беспрестанно всем напоминающей о своем высоком происхождении, однако беспредельно и рабски преданной Аньес, при этом не питая на ее счет никаких иллюзий. Она держала в ежовых рукавицах небольшую стайку благородных девиц, которые из-за безденежья или чрезмерной практичности родителей вынуждены были занять положение чуть выше, чем у служанок, в ближайшем окружении всемогущей, но всеми осуждаемой Аньес. Дочь богатого торговца вполне могла быть допущена в этот крут, на происхождение не слишком смотрели.
— Вплоть до новых распоряжений она будет жить в моих покоях, — уточнила «королева-мать». — Для начала найди место, где она сможет спать...
— Что она умеет?
— Вышивать — ты ведь знаешь, насколько армянки в этом искусны. Кроме того, она умеет читать и играть на лютне. Как видишь, ее есть чем занять до тех пор, пока... Быстро наклонившись к уху Жозефы, Аньес шепнула ей несколько слов, от которых та вздрогнула.
— И... она согласилась?
— Больше того — это ее самое заветное желание. Но и предпочитаю выждать еще немного перед тем, как ее туда отправить.
— Ждете, что он выздоровеет? — с тонкой и презрительной улыбкой спросила Жозефа.
— Не болтай глупостей! Просто я думаю, что самое подходящее для этого время — после свадьбы Сибиллы.
Вот так Ариана волей-неволей оказалась в этой стайке молоденьких девушек, большей частью — дурнушек, поскольку главным их предназначением было оттенять ослепительную красоту матери короля. Встретили ее недоверчиво и даже испуганно, несмотря на то, что появление юной армянки, нарядной, улыбчивой и хорошей музыкантши, было само по себе немалым развлечением для этих девиц, почти заброшенных своей госпожой, появлявшихся рядом с ней лишь в официальных случаях, почти не участвовавших в ее дневной жизни, — Аньес иногда по целым дням не вставала с постели, — и полностью устраненных из ее жизни ночной, когда она предавалась чересчур пряным удовольствиям. Но появлению Арианы предшествовал слух о ее дерзком поступке: она была той самой девушкой, которая поцеловала прокаженного короля. И, если не одна из них была тайно влюблена в Бодуэна, все же страх перед его болезнью был сильнее. И потому дни, отделявшие ее переезд во дворец от прибытия молодого маркиза де Монферра, Ариана провела в уединении, что вполне ее устраивало. Отложив работу, — она вышивала золотом и мелким жемчугом голубое платье для Сибиллы, — она перебирала струны тара[33] и вполголоса напевала стихи армянского поэта Давида Сасунского[34], так прекрасно писавшего о красоте роз и благоухании жасмина. И не без удовольствия наблюдала за тем, как девицы в другом конце комнаты умолкают и начинают прислушиваться, а некоторые даже подходят поближе, чтобы лучше слышать.
Аньес, при всем ее врожденном эгоизме, хотела навести порядок, но Ариана смиренно попросила ее не вмешиваться. Если ей предстоит жить рядом с королем, весь остальной двор рано или поздно от нее отдалится. Аньес поняла и настаивать не стала. Ей внушала робость эта спокойная решимость, и, как всякая мать, — ведь она любила сына! — она радовалась, что может подарить ему эту надежду на счастье.
В эти дни Ариана часто видела Бодуэна издали, когда тот рано утром, после мессы в часовне, выезжал верхом из крепости с соколом на руке и в сопровождении одного только Тибо, но встретилась она с ним лишь однажды.
Бодуэн, — если оставить в стороне государственные дела, — по собственной воле находился практически в полном уединении. Когда он не заседал в совете или не давал аудиенции, он почти не участвовал в повседневной жизни дворца, появляясь на людях лишь ненадолго и держась поодаль; еще того меньше он был склонен участвовать в развлечениях, если только речь шла не о поединках. Ел он чаще всего в одиночестве, прислуживали ему Тибо и Мариетта, неусыпно о нем заботившаяся: она пробовала каждое поданное ему блюдо и пригубливала вино из каждого кувшина. И все же три человека имели к нему доступ в любое время: канцлер Гийом Тирский — они виделись один-два раза ежедневно! — патриарх Амори Нельский и коннетабль Онфруа де Торон, все трое — люди в годах, опытные и мудрые. Молодой король полагался на них, зная, что никогда не получит от них необдуманного совета, что они искренне к нему привязаны и пренебрегают опасностью заразиться: их сединам уже нечего было бояться. Преданность этих троих совсем юному королю, на которого венец был возложен как рождением, так и несчастьем, была беспредельной. Они восхищались его мужеством, его покорностью воле Божией и сплотились вокруг него, образовав крепкую преграду, о которую разбивались все интриги баронов, куда больше заботившихся о собственном могуществе, чем о благе королевства.
Тем временем Иерусалим готовился к свадьбе принцессы Сибиллы. Все знали, что жених, Гийом де Монферра, зашел на стоянку на Кипре, и волнение достигло предела как в городских лавках и мастерских, так и в караван-сараях, в богатых домах и убогих жилищах, и даже в общественных банях, которыми управляли госпитальеры и где запасались самыми тонкими маслами и мылом, которое, по клятвенным заверениям продавцов, было доставлено из Марселя, Савоны или Венеции. Каждый старался выглядеть как можно лучше, и во дворце — особенно в комнатах дам — работа так и кипела. Невеста так прекрасна, что все наряды и все украшения тоже должны быть непревзойденными. И кругом вились куски шелка, парчи, кисеи, атласа и бархата. Примерялись новые уборы, сверкали богатые вышивки; огранщики и мастера-ювелиры — часто это были одни и те же люди, и Торос был в их числе, — без устали чеканили, вправляли камни в оправы, собирали из золота и драгоценных камней короны, ожерелья, пряжки, браслеты, кольца и серьги. Чудесных украшений было так много, что осень в Святом городе словно превратилась в сказочную цветущую весну — да и как могло быть иначе, ведь каждый понимал, что юная девушка, которую вот-вот выдадут замуж, станет королевой Иерусалима, как только Господь призовет к себе ее несчастного брата.
Однажды вечером, когда девушки суетились вокруг Сибиллы, примеряя ей синее шелковое платье, расшитое мерцающими серебряными нитями, по залам и галереям раскатилось эхо крика герольда:
— Король!
Воцарилась тишина. Ариана, которая вышивала у окна при свете заходящего солнца, выронила работу и поднялась, хотя колени у нее внезапно задрожали. Дверь была совсем рядом, сейчас он пройдет мимо нее!
Однако, когда Бодуэн вошел вместе с Тибо, несшим следом за ним ларец, он увидел лишь темный силуэт на фоне горящего в стрельчатом окне неба. Ариана упала на колени, но головы не склонила: ей хотелось видеть этот гордый профиль, увенчанный золотисто-рыжими волосами, над почти монашеским платьем — так Бодуэн одевался почти всегда, когда не носил доспехов или королевской мантии: простое одеяние из грубой белой шерсти, опоясанное по бедрам и с подвешенным к поясу мечом. И тут она увидела бугорок у него на переносице и поняла, что это означает, но только крепче полюбила его, потому что сердцем почувствовала его страдания.
Тибо-то девушку узнал и удивленно приподнял брони, но ничего не сказал, а Бодуэн уже направился к Сибилле.
— Как вы красивы, сестрица! Счастье вам будет к лицу — ведь я не сомневаюсь, что в этом браке вы будете счастливы. И я надеюсь, что вы не разочаруетесь.
По знаку короля Тибо опустился на одно колено перед Сибиллой, подняв обеими руками ларец. Открыв его, девушка увидела прелестную корону — между прочим, творение Тороса: широкий филигранный золотой обруч с изумрудами и жемчугом, сделанный в виде венка из цветов и листьев.
— О, как красиво! — в восторге закричала она. — Ваше Величество, братец, вы всегда так щедры!
— Вы — моя сестра, и выходите замуж Разве может быть более подходящий случай проявить щедрость?
В порыве радости она потянулась было его поцеловать, но он мягко отстранил ее затянутой в перчатку рукой:
— Нет... Ваше удовольствие — лучшая награда для меня. Не буду вам больше мешать!
Он повернулся к двери, и тут Тибо, наклонившись к сто уху, шепнул:
— Девушка с букетом роз! Она там, у крайнего окна!
Король вздрогнул, но не произнес ни слова. Он молча шел дальше, но взгляд его теперь был прикован к Ариане. Заметив это, она покраснела, а колени ее, когда он приблизился, снова сами собой подогнулись. Когда Бодуэн подошел совсем близко, она, не выдержав его пламенного взгляда, опустила голову.
— Как вы здесь оказались? — ласково спросил король.
— Ваша августейшая и благороднейшая матушка забрала меня у отца, чтобы включить в свою свиту.
— Вот как? Тогда почему же вы сидите в одиночестве в углу? Разве вам не следовало бы присоединиться к остальным?
На этот раз она осмелилась посмотреть королю в глаза.
— Здесь больше света, а я спешу закончить отделку рукавов, — объяснила она, указывая на холмик голубого шелка, выросший у ее ног.
— Света хватит ненадолго, уже смеркается! Я... я очень рад, что вы здесь...
Сказав это, он быстро зашагал прочь, возможно, опасаясь, как бы она не повторила свой безумный поступок, но опасения его были напрасны. Последние его слова наполнили юную армянку такой радостью, что она едва не лишилась чувств, и ей потребовалось некоторое время для того, чтобы подняться на ноги, а потом снова сесть на свой табурет. Ей казалось, что в голосе Бодуэна, странно низком и глубоком для такого молодого человека, слышится ангельское пение... И этот голос волновал ее так, как не мог взволновать больше ни один голос на всем свете.
Она бы почувствовала себя еще более счастливой, если бы узнала, что и Бодуэн взволнован ничуть не меньше. Тибо понял это, когда они вернулись в королевские покои, и Бодуэн вслух подумал:
— Она здесь, во дворце! Как это удивительно! Я думал, что никогда больше ее не увижу, и вот она сидит среди придворных дам моей матушки! Просто поверить невозможно, да?
Король говорил сам с собой, и все же Тибо не постеснялся прервать его монолог.
— Она ведь сказала вам, — ваша матушка послала за ней...
— Нет, она сказала не так. Ее слова все еще звучат у меня в ушах: «Ваша матушка забрала меня у отца...» Моя мать сама ездила за ней в армянский квартал? Тому, кто хорошо ее знает, трудно в это поверить.
— Насколько я разглядел, она — весьма искусная вышивалыцица...
— Среди дам и девиц, которые окружают матушку, вышивальщиц и без нее немало! Тогда зачем ей понадобилась именно она? Постарайся разузнать, Тибо!
Щитоносец поморщился. Ему совершенно не улыбалась мысль о необходимости лезть в окружение «королевы-матери». Тем более что Рено Сидонский, нынешний ее супруг, отбыл в свои владения, чтобы встретиться там с графом Раймундом Триполитанским и имеете с ним с почестями принять маркиза де Монферра. Дело в том, что жених должен был сойти на берег в порту Сидона, и Бодуэн хотел, чтобы в Иерусалим он явился в сопровождении большой и представительной свиты. Вместе с Рено отправились Жослен де Куртене и множество баронов.
Тибо был не настолько самодоволен, чтобы вообразить, будто Аньес в отсутствие супруга станет на него покушаться. К тому же красавец-епископ Кесарийский всегда находился где-то поблизости от нее — должно быть, она постоянно пребывала в состоянии благодати, не зная угрызений совести, ведь Гераклий, похоже, «исповедовал» ее денно и нощно! Но Тибо знал, что эта непредсказуемая женщина способна поддаться минутной прихоти и не желал подвергаться ни малейшей опасности. Самым благоразумным решением было обратиться для начала к Мариетте: королевская кормилица имела доступ в покои Аньес в любое время. Однако надо было что-то ответить Бодуэну
— Я исполню вашу волю, Ваше Величество, но позвольте мне задать вам вопрос.
— Можно подумать, ты нуждаешься в моем позволении!
— Эта девушка... позвольте называть ее по имени — Ариана... мне кажется, она заинтересовала вас.
Задумчивое лицо короля осветилось улыбкой.
— Ее зовут Ариана? Какое красивое имя, и как оно ей подходит! Но, если ты это знал, почему ничего не сказал мне?
— Да потому что вы меня об этом не спрашивали. Я думал, что... что вы ее забыли.
— Разве мог я ее забыть? У ее губ вкус яблок и мяты... но что ты хотел узнать? Ты хотел задать мне какой-то вопрос.
— Вопрос? Простите, Ваше Величество... вылетело из головы.
— Ничего, потом вспомнишь.
Смуглое лицо юноши дышало невинностью и простодушием. На самом деле Бодуэн, не догадываясь об этом, уже ответил на незаданный вопрос, и Тибо понял, что он часто думает о «девушке с букетом роз». Должно быть, думал до тех пор, пока не влюбился в нее. Оставалось понять, хорошая это новость или плохая, но, вспомнив, каким сияющим взглядом смотрела на короля Ариана несколько минут назад, Тибо склонился к первому предположению: даже такой неопытный юноша, как он, без труда догадался бы, что она любит короля всей душой...
Прибытие Гийома де Монферра по прозванию Длинный Меч положило начало пышным празднествам. И радовались все искренне, потому что никто не сомневался: это будет брак по любви, нареченные полюбили друг друга с первого взгляда. Сибилла даже едва не кинулась в порыве благодарности на шею брату, выбравшему для нее такого красивого мужа. Гийому было двадцать семь лет, он был высок ростом и хорошо сложен. Его лицо могло бы послужить моделью для маски римского императора, а черные глаза составляли чудесный контраст со светлыми волосами. Его знали как доблестного рыцаря, искусно орудующего длинным мечом, висевшим у него на боку. Мудрый и рассудительный, молчаливый, но обладающий даром красноречия, он, казалось, соединил в себе все достоинства, необходимые для того, чтобы стать превосходным королем. Сибилла восхищалась им, а Монферра был с первого же мгновения покорен красотой девушки. Словом, все сошлось так, что их свадьба должна была стать настоящим праздником.
В день свадьбы весь Иерусалим благоухал ароматами жареного мяса, пряностей и цветов, рассыпанных на всем пути кортежа, бьющим из фонтанов вином, горячим воском и ладаном. Город, от бедных окраин до вершины башни Давида, где трепетали на легком ветру два соединенных знамени — королевское и маркиза де Монферра, был расцвечен флагами. На улицах пели, танцевали и пировали, а в большом дворцовом зале Героев, сплошь убранном коврами и знаменами, заполненном шумом шелков и сверкающем огнями, новобрачные заняли места на двойном троне, расположенном под большим гербом Иерусалима, и туда устремлялись взгляды благородного собрания — здесь присутствовали самые знатные люди королевства. Сибилла, одетая по обычаю в платье из алого затканного и расшитого золотом атласа, с длинным покрывалом того же цвета на светлых волосах, перехваченным подаренной братом короной, казалась на удивление робкой, но ее глаза из-под опущенных век неотрывно смотрели на мужа, взволнованного не меньше нее. К еде жених и невеста почти не притрагивались, зато ежеминутно касались друг друга руками, и лица их заливались жарким румянцем. Они явно сгорали от нетерпения, им хотелось поскорее остаться наедине и оказаться в приготовленной для них большой кровати, украшенной миртом и усыпанной розовыми лепестками. Гийом много пил, должно быть, стараясь справиться с волнением.
Аньес, сидевшая неподалеку, с легкой улыбкой смотрела на них. Нетрудно было догадаться, что первая брачная ночь пройдет как нельзя лучше, а может быть, и принесет плод. Дата свадьбы была назначена с учетом фаз луны и месячного цикла невесты. Кроме того, «королева-мать» накануне собственноручно выкупала Сибиллу в ванне с дождевой водой, собранной во время последнего ливня, — это должно было способствовать зачатию. Разве не следовало любой ценой обеспечить продолжение династии? Да, очень хорошо, что этот брак заключен, и вид новобрачных, которым не терпелось слиться в объятиях, утешал Аньес, вынужденную сидеть за одним столом со множеством своих врагов. Ведь все они сюда явились — разумеется, за исключением мертвых! Здесь был и князь Антиохии, Боэмунд III Заика, жалкое существо, которым помыкала жена, Оргейез де Аран, которой как нельзя лучше подходило ее имя[35]. Были здесь и два брата д'Ибелин — братья Гуго, ее покойного третьего мужа, Бодуэн де Мирабель и де Рамла и его младший брат Балиан II, сеньор д'Ибелин, — и оба брата ее ненавидели: первый — потому что был влюблен в Сибиллу и ее замужество приводило его в отчаяние, второй — потому что страстно любил соперницу Аньес, молодую вдовствующую королеву Марию Комнин, вдову Амальрика, и хотел на ней жениться. Разумеется, сделать это ему не позволяли. А главное — здесь присутствовал злейший из всех ее врагов — Раймунд Триполитанский, бывший регент, красавец мужчина, высокий и широкоплечий, смуглолицый, с жесткими черными волосами, мечтательными темными глазами и большим носом. Аньес хотела бы затащить его в постель, сделав своей собственностью, но он — и не без причин! — ее остерегался, а кроме того, казалось, был привязан к жене Эшиве, вдове Готье де Сент-Омера, правителя Тивериады и Галилеи; брак с ней дал ему возможность прибавить к графству Триполи еще и это великолепное княжество и сделаться благодаря этому самым крупным сеньором королевства. Он был очень умным и образованным человеком, тонким политиком, но, вероятно, не угодил не только Аньес, но и Господу, поскольку до сих пор утроба его супруги не принесла ему наследника, и он вынужден был, смирившись, усыновить четверых отпрысков Сент-Омера, которым ему придется когда-нибудь отдать Галилею. Наконец, здесь был Рено Сидонский, ее теперешний муж, с которым она почти не виделась, поскольку он предпочитал скрываться, чтобы не испытывать позора быть мужем любовницы Гераклия. Он тоже много пил и ни разу на нее не взглянул. Вскоре, едва протрезвев, он снова уедет в Кесарию или Сидон, свои владения, которыми заботливо управлял. Слава богу, брак Сибиллы убережет девочку от всех этих людей! И потом, рядом с ней теперь ее брат, Жослен, полностью преданный ей и благополучию рода, которое он усердно восстанавливал.
Взгляд «королевы-матери» задержался на последнем лице: это было лицо Рено Шатильонского, и она не знала, к какой категории отнести этого человека, потому что он был настолько же хитер, насколько и она сама. Верная собственному способу оценивать мужчин, а кроме того, желая отведать, каков на вкус этот хищник, она с ним переспала, но он оказался чересчур грубым любовником, не знающим тонкостей интимных игр, обжирающимся в постели так же, как за столом, и неспособным дать утонченной женщине то наслаждение, на какое она вправе была рассчитывать. Тем не менее они расстались на дружеской ноте.
— Найдите мне богатую вдову с хорошими владениями, и я стану вам верным союзником, — бесцеремонно заявил он.
Куда легче было сказать это, чем сделать: такие феоды, как Антиохия, под ногами не валяются, и пока Рено пришлось довольствоваться тем, чтобы руководить обороной Иерусалима, порученной ему королем, что было вполне подходящим для него занятием. Руководителем он был не вполне обычным. Несомненно, он безукоризненно исполнял свой воинский долг, со знанием дела следил за состоянием укреплений, умел отдавать приказы. Солдаты, завороженные масштабами его личности и его легендарной судьбой, его боготворили, но не меньше прославился он и своим распутством, и хорошо был известен городским торговцам, которых более или менее регулярно обирал, пополняя свой неприятно отощавший кошелек.
Тибо тоже смотрел на Рено, но ни малейших сомнений в том, как к нему относиться, не испытывал: этот человек был опасен, и опасен тем более, что дьявол наделил его обаянием, перед которым не могли устоять те, кто был ослеплен его репутацией безрассудного храбреца. Многие им восхищались, и, на беду, среди них был и Бодуэн, оказавшийся в их числе в силу природного закона, согласно которому противоположности притягиваются. Молодой король, знающий, что его пораженное болезнью тело обречено на скорое разрушение, был очарован фантастической жизненной силой Рено, его неизменно прекрасным настроением, его внезапными выходками и его неутолимой жаждой жизни. Он видел в нем героя романа, вождя с зычным голосом, понятия не имея о том, что этот наемник — и конце концов, никем иным он и не был! — в его отсутствие едва скрывал презрение, которое внушала ему болезнь Бодуэна, и надежды на скорый конец короля, в котором он нисколько не сомневался. Но недоверие Тибо сменилось ненавистью, когда он понял, какие замыслы вызревают под львиной гривой: добиться руки маленькой Изабеллы, которую он, Тибо, так любил, и сделаться таким образом иерусалимским принцем. Дальнейшее нетрудно было угадать: при помощи железа или яда, подстроенного несчастного случая или намеренного убийства Рено сметет все препятствия, стоящие между ним и королевской короной. То, что ему было пятьдесят лет, а маленькой принцессе — восемь, нисколько его не смущало: он и не скрывал, что ему нравятся незрелые девочки.
Об этих невероятных планах Тибо узнал накануне свадьбы, когда побывал в монастыре в Вифании, куда повез, как это довольно часто случалось, подарок девочке от ее брата-короля, который тем самым показывал, что не забывает ее и по-прежнему любит. Вчерашний подарок — пряжка с жемчугом и бирюзой — был более ценным, чем обычно: Бодуэну хотелось утешить младшую сестру, вместе с матерью оставшуюся в стороне от праздников по случаю бракосочетания Сибиллы. Но, к его удивлению, — и разочарованию! — Тибо не смог увидеться с Изабеллой: мать Иветта, настоятельница монастыря, отправила девочку под надежной охраной в замок Наблус, к ее матери. Причины такого решения объяснила ему сестра Элизабет, его приемная мать: за два дня до того Рено Шатильонский явился в обитель, объявив, что ему необходимо проверить внешние укрепления монастыря, стоящего вне городских стен. Чтобы не пугать монашек, он приехал верхом и без сопровождения. Пришлось его впустить, тем более что он, по его словам, должен был передать Изабелле известие от короля; ему позволили встретиться с девочкой, разумеется, в присутствии настоятельницы. Выслушав убогое послание, — несколько невнятных ласковых фраз, — та мгновенно поняла, что этот человек солгал, и единственное, чего он хотел, — получше рассмотреть маленькую принцессу.
— Наша мать-настоятельница тотчас решила отправить ее в Наблус, — прибавила Элизабет. — Этот человек разглядывал ее так, будто перед ним дорогой скакун, только что зубы показать не попросил...
— Почему же вы сразу не послали кого-нибудь во дворец, чтобы предупредить Его Величество? Слов не нахожу для такого поведения...
— Мы все это понимаем, но наша матушка сочла, что в первую очередь надо увезти отсюда Изабеллу. Она собиралась написать королю сразу после праздников, которые перевернули город вверх дном. Можешь успокоиться, Тибо: этому мужлану не дотянуться до нашей милой принцессы.
— Как она с ним держалась?
— Она не поверила, что он явился с поручением от короля, и так ему и сказала, а еще добавила, что он слишком уродлив, после чего показала ему язык и покинула зал Капитула.
Тибо тут же почувствовал себя намного лучше, а вернувшись в крепость, доложил о выполнении поручения с таким пылом, что Бодуэн улыбнулся:
— Ну, успокойся! Я хорошо отношусь к Рено, но совершенно не расположен отдавать ему мою маленькую Изабеллу!
— Разве вы не дадите ему понять, что недовольны его поведением? — воскликнул Тибо, прекрасно понимая, что ярость охватила его самого, а вовсе не короля.
— Посмотрим, возможно, потом. Матушка Иветта поступила совершенно правильно, отослав Изабеллу в Наблус, а пока я сделаю вид, будто ничего не знаю. Рено может немедленно попросить ее руки, в этом случае отказ неминуем, а мне нужны такие люди, как он, для обороны королевства...
Добавить к этому было нечего, Тибо пришлось ограничиться предсказуемым ответом: он и не предполагал, что Бодуэн отдаст свою прелестную сестренку этому чудовищу, — но он пообещал себе пристально наблюдать за бывшим правителем Антиохии.
Пиршество тем временем подошло к концу. Настало время отвести новобрачных в супружескую спальню. Аньес взяла дочь за руку, и тут же раздались оглушительные крики:
— Долгой жизни супругам!
Сибилла и Гийом выпили по кубку вина за здоровье гостей, потом дамы и девицы, окружив новобрачную, умели ее из зала, а король и его бароны сопровождали Гийома. Их провожали звуки лютни, флейты и ребека[36]. Под столами валялись несколько упившихся гостей, не выдержавших сражения с винами... там они и пролежат до утра, пока не проспятся... Выходя, Тибо оглянулся и увидел, что Рено Шатильонский тоже остался в пиршественном зале. Грузно навалившись на стол, поставив локти прямо на блюда, он жадными глотками опорожнял чашу, но взгляд его налитых кровью глаз был прикован к пустому трону, с которого только что поднялся Бодуэн... Неподалеку от него старший из братьев д'Ибелин, сорокалетний здоровяк, рыдал, уронив голову на руки, из-под которых расплывалась по столу огромная винная лужа. У него на глазах та, которую он любил, ушла с другим, и Тибо де Куртене посмотрел на него с жалостью.
Спальня была завешана яркими шелковыми коврами, окна и двери ее были украшены гирляндами, сплетенными из жасмина, роз и лилий с опьяняющим ароматом. Огромная белая кровать с шелковыми простынями, усыпанными букетиками лаванды и благоухающих трав, походила в трепещущем свете длинных красных восковых свечей на языческий алтарь. Девушки, окружившие Сибиллу, чтобы раздеть ее и расплести ей косы, краснели, бросив ненароком взгляд на постель.
Сибиллу, облаченную в длинную белую рубашку, настолько тонкую, что сквозь нее просвечивала нежная розовая кожа и обрисовывались прелестные очертания юного тела, отвели на ложе, благословленное патриархом, и она, опираясь на подушки, в ожидании потупила глаза. Вскоре явился Гийом, предшествуемый Бодуэном, который встал у изголовья. Молодой супруг, также облаченный в рубашку, уселся рядом с юной женой, чтобы вместе с ней ответить на приветствия и поздравления подвыпивших придворных. Затем Аньес поднесла новобрачным кубок вина, сваренного с мятой и другими возбуждающими чувственность травами, а девушки тем временем пели и хлопали в ладоши. Наконец все стали расходиться. Бодуэн вышел последним, запер за собой дверь и вручил ключ камергеру, которому предстояло всю ночь оставаться у дверей, оберегая покой супругов.
Когда Бодуэн подошел к Тибо, тот поразился его бледности, а заметив, что руки у него дрожат, забеспокоился:
— Ваше Величество, что с вами? Вам нездоровится?
— Кажется, да, немного, — прошептал Бодуэн с улыбкой до того печальной, что лучше бы уж он заплакал. — Эта свадьба меня утешает, теперь я спокоен за будущее королевства, но при виде этого счастья, которое сам же и призывал, я невольно подумал о том, что и сам хотел бы жениться, заключить в объятия нежную девушку, чья плоть расцветала бы' до тех пор, пока не принесет плоды, похожие на нас. Но мне предначертано обвенчаться со смертью!
Несчастный юноша впервые позволил себе заговорить вслух о страданиях, которые обычно так хорошо умел скрывать, и Тибо был потрясен до глубины души. Он мог бы сказать, что есть девушки куда более нежные, чем надменная Сибилла, что Гийом будет, возможно, не так сильно счастлив, как ему желают, но шутки, за которыми иногда укрывался Бодуэн, в это тягостное мгновение были бы неуместны. Не зная, что ответить, Тибо только ласково обнял друга за плечи, но потом все же нашелся:
— А может быть, это всего лишь испытание? Господь сделал вас королем и хочет, чтобы вы достигли величия. Может быть, Он послал его для того, чтобы закалить вашу душу, и исцелит вас, когда ему будет угодно? На земле, по которой мы ходим, совершались разные чудеса. Не надо отчаиваться!
По мере того как Тибо говорил, горестное лицо Бодуэна постепенно разглаживалось, и, наконец, вымученная улыбка сменилась радостной:
— Я бы и так никогда не разуверился в Божием милосердии, но благодарю тебя за то, что ты мне о нем напомнил. Пойдем помолимся вместе!
Целый час прокаженный король, вытянувшись во весь рост и раскинув руки крестом, как в ночь, предшествовавшую его коронации, пролежал в темной часовне, где теплилась лишь лампадка у дарохранительницы, не столько молясь, сколько отдавая себя на волю Божию. Тибо это понял, а сам, стоя позади него на коленях, со слезами на глазах беззвучно взывал к небу, просил, чтобы чаша ужасного мученичества миновала его короля. Шум ликующего города и дворца, занятого прославлением плотских радостей, угасал, натолкнувшись на толстые каменные стены, и минуты, проведенные в уединении этого зала, принесли обоим умиротворение. Молодые люди вернулись в королевские покои с легкой душой, вновь обретя уверенность в себе.
Перед дверью королевской спальни они увидели Мариетту. Она загородила дорогу Тибо: король должен войти один, потому что его ждут.
— В такой поздний час? — нахмурился Бодуэн. — Кто там?
— Кто-то, до кого нет никакого дела королевству, — пожав плечами, ответила она. — Как, впрочем, и любопытным молодым щитоносцам.
— Я ни днем, ни ночью не расстаюсь с королем! — возразил Тибо и попытался отодвинуть толстуху, но она уперлась и не сдвинулась с места.
Бодуэн тем временем успел войти, и тогда Мариетта успокоила Тибо:
— Ну, идите же! Уверяю вас, опасаться нечего. Совсем наоборот!
Тем временем глазам Бодуэна предстало зрелище настолько невероятное, что на мгновение ему показалось, будто он вновь оказался в спальне новобрачных. Как и там, в его опочивальне тоже находилась освещенная огоньками красных свечей девушка в белой рубашке, сидящая в постели, усыпанной лавандой и розовыми лепестками. Опустив глаза и разрумянившись от волнения, она прикрывала скрещенными ладошками грудь, просвечивающую под тонкой тканью. Только цвет ее волос был другим: у этой девушки они были темнее ночи, и еще одно отличие — они свободно ниспадали на нежные плечи, а у Сибиллы были перевиты жемчугом. Никогда Бодуэну не доводилось видеть более прелестного создания...
На мгновение у него перехватило дыхание, но он быстро справился с собой и, не в силах оторвать глаз от чудесного видения, присел на край постели.
— Зачем вы сюда пришли? — прошептал он.
Не смея на него взглянуть и покраснев еще сильнее, она дрожащим голосом проговорила:
— Чтобы доставить вам удовольствие, господин мой и король. Ваша благороднейшая матушка все приготовила сама, чтобы в эту ночь, принадлежащую принцессе, вам, как и ей, была подарена любовь.
— Моя... матушка? Как она посмела от вас этого потребовать?
Ариана внезапно вскинула на него глаза, и молодой король увидел, что они сверкают подобно двум черным бриллиантам:
— Потребовать? О, нет, мой прекрасный повелитель, если бы она меня не привела, я сама пришла бы сюда! Вы ведь знаете, что я люблю вас! Или... может быть, вы забыли об этом?
— Нет... конечно, нет! Как... я мог бы забыть об этом? Поцелуй, который вы мне подарили, наполняет радостью мои дни... и терзаниями мои ночи.
— Так верните его мне... или позвольте подарить вам и другие! Много других поцелуев!
Она оторвалась от подушек и, скользнув по шелковым простыням, придвинулась к нему совсем близко. У самых его губ было очаровательное, сияющее радостью лицо, а шею обвили нежные, прохладные, благоухающие руки. Они наклонилась еще ближе, их губы соединились, слились, и страсть захлестнула их. Бодуэн почувствовал ладонями тепло готового отдаться ему тела, ощутил, как в грудь ему упираются маленькие твердые круглые грудки, и взыгравшее в его чреслах жгучее желание погасило и его разум, и его волю. Однако, заметив, что пальцы Арианы раздвигают его одежду, добираясь до кожи, он попытался отстраниться.
— Нет... нет, я не могу...
— А я хочу этого! Я люблю тебя! Ты представить себе не можешь, как я тебя люблю! Я всегда принадлежала тебе и жила лишь ради этого мгновения. Не губи его! Я так счастлива...
Он тоже был счастлив. Несказанно счастлив. Ариана, с врожденным умением, какое дарует любовь под небом Востока, опутывала его тонкой сетью ласк и поцелуев. Тонкой, но лишившей его всякой способности сопротивляться, — и он сдался. И теперь уже он вел игру, он подчинил ее себе и в конце концов овладел ею, задохнувшись от счастья и с такой яростью, что девушка вскрикнула от боли, когда он лишил ее невинности. Этот крик отрезвил Бодуэна и вернул ему способность управлять собой. Он со стоном оторвался от девушки, слез с постели и не столько дошел, сколько доплелся до галереи, а там, ухватившись за столб, стал ждать, пока уймется сердце. Голова его гудела словно большой колокол в соборе, и сквозь этот гул он едва расслышал жалобный зов Арианы:
— Вернись, милый мой повелитель!
— Нет! Нет, я не должен был этого делать! Никогда! Как я мог забыть, кто я такой... и кто ты?
Она уже подбежала к нему и скользнула в его объятия, и он не нашел в себе сил ее оттолкнуть.
— Кто я? Твоя собственность, твоя служанка, твоя рабыня, но прежде всего — та, что будет любить тебя до тех пор, пока жива, пока не перестанет дышать...
— Именно о твоей жизни я как раз и думаю! Ведь сам-то я несу в себе смерть... Ужасную, отвратительную смерть, — а ты так прекрасна, так чиста, так молода!
— Не все ли равно! Так или иначе, когда-нибудь и я тоже умру! Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь...
Он вздрогнул, изумленный последними ее словами:
— Ты знаешь «Песнь Песней»? В это невозможно поверить.
— Почему? Это самая прекрасная поэма о любви, а девушки моего народа куда более просвещенные, чем ты думаешь...
Теперь она смеялась, и этот смех его обезоружил, но, когда она снова потянула его к постели, он стал упираться:
— Не надо! Потом меня совесть истерзает!
— Значит, ты меня не любишь! — едва не плача, жалобно проговорила Ариана.
— Все ровно наоборот: именно потому, что я тебя люблю и хочу тебя уберечь.
Он обхватил ее лицо ладонями и наклонился, почти коснувшись ее губ.
— О да, я люблю тебя! С того дня, как ты подарила мне розы, ты во мне словно тихий свет... и мучительное сожаление! Если бы я был здоровым, я сделал бы тебя королевой...
— Нет, ты не смог бы, потому что я слишком низкого происхождения, но не надо об этом сожалеть, потому что мы все-таки соединились. Прими то, что судьба... и твоя благородная матушка нам подарили! Быть рядом с тобой, в тени, но совсем рядом — вот и все, чего я желаю. Во всем остальном я полагаюсь на всемогущего Господа. И на любовь. Ей случается творить чудеса... Чары снова подействовали. Так сладко было слушать этот голос, а еще слаще были слова, произносимые им: они, словно бальзам, ублажали измученную душу молодого короля. Зачем отказываться снова и снова? Внезапно он почувствовал, что устал бороться с самим собой.
— Как отвергнуть то, чего я жажду больше всего на свете? — прошептал он, уткнувшись лицом в ее волосы, и, замирая от счастья, почувствовал, что она теснее прижалась к нему.
Они, может быть, вернулись бы в постель с запятнанной кровью простыней, но тут загрохотали двери, поворачиваясь на бронзовых петлях, послышались военные команды и топот копыт. Потом кто-то проревел:
— Послание из Византии! Для короля!
Бодуэн поспешно наклонился за упавшей на плитки пола рубашкой Арианы, потом схватил лежавший натабурете плащ, помог ей в него завернуться, наскоро поцеловал и кликнул Мариетту, чтобы та проводила Ариану в покои матери. Но кормилицы на месте не оказалось.
— Она пошла на кухню, ей там что-то понадобилось, — объяснил Тибо, который караулил у дверей, растянувшись на лавке. — Хотите, я схожу за ней?
— Нет, — отказалась Ариана. — Я прекрасно могу дойти и одна! Не так уж здесь далеко!
И она легкой тенью метнулась к винтовой каменной лестнице, а Бодуэн быстро вернулся в спальню, чтобы переодеться и принять императорского посланца. Тибо за ним не последовал: его охватило недоброе предчувствие, когда юная армянка ветерком просквозила мимо него: он смутно ощутил угрозу, и потому, после секундного колебания, крикнул своему господину:
— Я пойду следом за ней. Сегодня ночью по всему дворцу шатается немало пьяниц.
Он сбежал по лестнице, пересек пустой двор, вошел под низкий свод и снова ступил на лестницу, на этот раз более узкую. Услышав крики, взлетел наверх, перепрыгивая через ступени, ворвался в коридор, освещенный двумя факелами, вставленными в торчащие из камней стен железные крючья, — и увидел, что случилось именно то, чего он опасался. Это был крик Арианы — тогда она еще могла кричать, а теперь лишь стонала в руках человека, который грубо ее схватил и насиловал. Он содрал с нее плащ, но со своего места Тибо видел только раскинутые в стороны голые ноги, торчавшие из-под тяжелого, ходуном ходившего тела. Мгновенно разъярившись, он набросился на негодяя, схватил его за ворот, поблескивавший в темноте золотым шитьем, оторвал от несчастной девушки и с такой силой отшвырнул — сила его от ярости удвоилась! — что тот, ударившись о стену, рухнул без чувств. Он упал как раз под одним из факелов, и Тибо без труда его узнал: перед ним лежал Жослен де Куртене, его отец...
Он почти не удивился этому. С первой минуты, с первого взгляда на него в день, когда он прибыл в город вместе с Рено Шатильонским, Тибо не испытывал к нему никаких родственных чувств. Единственное, что зародилось в его душе в тот момент, — твердая уверенность в том, что с этим человеком ему всегда придется оставаться начеку, и никаких близких отношений между ними никогда не сложится. Даже жалкое состояние, в котором находился тогда Куртене, его не тронуло, потому что Тибо, несмотря на свою молодость, умел смотреть вглубь вещей. Жослен де Куртене, на первый взгляд любезный и вместе с тем надменный, а на деле — чересчур гибкий, чересчур скользкий и чересчур верткий, в противоположность Раймунду Триполитанскому, никакого урока из долгих лет заточения не вынес. Он вернулся с еще сильнее разгоревшимся желанием наслаждаться жизнью и пользоваться теми привилегиями, на какие его титул графа Эдессы и Тюрбесселя давал ему прав не больше, чем его товарищу по заключению — титул князя Антиохии. Ему повезло — сестру по возвращении он застал в роли матери короля, которому нетрудно было предсказать недолгую жизнь. Короля, которого он с первой минуты презирал и боялся, но скрывал свои чувства под видом благожелательности. Сделавшись после своего возвращения сенешалем[37], он вытребовал себе дом в городе и средства на роскошную жизнь, по которой так соскучился. Теперь он проводил долгие часы за столом, не менее долгие — в постели с красивыми девушками или юношами, а остальное время разгуливал по дворцу, неизменно пышно наряженный в одежды из драгоценных тканей, расшитых золотом и серебром, под которыми уже заметно начинал круглиться животик.
Со своей стороны, Жослен, оказавшись лицом к лицу с брошенным им сыном, чрезмерной радости не выказал, а если и обнял его, — хотя и без лишнего пыла, — то сделал это исключительно для публики, поскольку взгляды толпы были устремлены на него. Его же собственные глаза, бледно-голубые и удлиненные, как у сестры, оставались холодными, как лед. С тех пор он и трех раз с ним не заговорил, да и то всякий раз отпускал неприятные замечания.
В ту ночь Тибо, охваченному ненавистью и омерзением, пришлось воззвать к собственному рассудку и напомнить себе о своих рыцарских обетах, не то он зарезал бы как свинью этого толстяка, порочившего имя, которое носили они оба. Впрочем, он и не поинтересовался тем, сильно ли тот поранился, ударившись о стену, он беспокоился лишь об Ариане, которая осталась лежать на полу нагая и бесчувственная, раскинув ноги и руки в той самой позе, к которой принудил ее обидчик; но, склонившись над ней, Тибо увидел, что ее глаза широко раскрыты и смотрят с беспредельным отчаянием, а по щекам струятся слезы.
Он торопливо прикрыл ее лохмотьями изодранной рубашки, подобрал плащ и завернул в него девушку. Она покорилась, как маленький ребенок, но, когда Тибо хотел ее приподнять, застонала от боли и снова откинулась на спину. Юноша забеспокоился: а вдруг он не сможет поднять с пола это неподвижное тело? Но ведь Ариане надо было помочь, и сделать это могли только женщины или врач. Он снова наклонился над ней, но, услышав за спиной быстрые шаги, поднял голову, к величайшему своему облегчению узнал в приближавшейся женщине Мариетту и побежал ей навстречу. Кормилице Бодуэна не потребовалось долгих объяснений. Она тотчас вспылила:
— Вы хотите отнести ее к госпоже Аньес, чтобы над ней насмехались все эти девицы?
— А куда же еще?
— Ко мне! Берите ее за плечи, а я возьму за ноги...
Из-за болезни Бодуэна и благодаря своему положению бывшей кормилицы Мариетта располагала маленькой комнаткой, втиснутой между королевской спальней и наружной стеной, где хранились лечебные снадобья. Там же стоял сундук, горой лежали матрасы и подушки, в углу — таз с кувшином. В эту каморку можно было попасть прямо с лестницы. Ариану уложили, после чего Мариетта выставила Тибо за дверь.
— А теперь идите по своим делам! Я знаю, как за ней ухаживать. Она не первая: через мои руки прошла не одна изнасилованная девушка.
— Но она без сознания! Вы уверены, что ее положение не опасно? Я быстро подоспел, у этого сукина сына было немного времени...
— Не так много времени надо, чтобы силой взять девушку, если перед тем оглушить ее ударом кулака! Не волнуйся! Тело ее исцелится скоро, правда, душевные раны будут заживать намного дольше. Бедняжка! Этот негодяй добился своего, получил, что хотел!
— Как это — что хотел? Разве он...
— Я говорю то, что есть: с первого дня, как она здесь появилась, он крутился около нее. Госпожа Аньес прекрасно об этом знает, она ему уже выговаривала. Ей хотелось, чтобы малышка пришла к королю девственницей. Он, наверное, ее выслеживал, подстерегал.
— Я думал, он боится проказы?
— Он, наверное, пьян, от него так и несет винищем! Ну, все, уходите живее, не мешайте мне!
Перед тем как вернуться к Бодуэну, занятому византийским посланием, Тибо заглянул в сводчатый коридор, намереваясь отбить у Куртене всякую охоту делать новые попытки. У него не было ни малейших иллюзий насчет того, что это за человек, но ему тошно делалось при мысли о том, что ему дал жизнь такой мерзавец. Если бы они встретились, королевскому сенешалю не поздоровилось бы, потому что юноша был в такой ярости, что мог и убить. Но Тибо его уже не застал. Только небольшое пятно крови на стене свидетельствовало о том, что недавно он побывал здесь.
На следующий день, проводив молодых супругов, которые отправились в свои аскалонские владения, где намеревались провести медовый месяц, король, воспользовавшись тем, что все его бароны находились в Иерусалиме, созвал расширенный совет. Поводом для собрания, проходившего в зале, где стоял высокий отделанный золотом и слоновой костью и украшенный гербом Арденн-Анжуйской династии бронзовый трон под синим с золотом балдахином, стали пришедшие ночью известия. Знамена и гербы самых знатных людей королевства образовали вдоль всех стен подобие яркой шелестящей шпалеры; у каждого из баронов — и среди них было немало женщин! — было свое кресло с высокой спинкой, над которым был укреплен украшенный гербом щит. Здесь ничто не напоминало изнеженную восточную обстановку, смягченную коврами и дорогими тканями: просторный зал с каменными стенами выглядел строго, но внушительно и очень благородно. Ожидали появления византийских послов, прибывших на трех военных галерах, которые стояли теперь на якоре в порту Акры. Именно это известие и принес ночной гонец, а пока что король в синем с золотом облачении и с короной на голове обсуждал различные вопросы со стоявшим рядом с ним Гийомом Тирским.
— Ваше Величество, возлюбленный король наш!
Та, что выступила сейчас вперед и чей звонкий и ясный голос раздался под сводами зала, была, должно быть, в то время самой могущественной женщиной во всем королевстве франков, поскольку она одна правила огромными владениями, лежавшими по ту сторону Иордана, простиравшимися от Иерихона до Красного моря и включавшими в себя щедрые земли Моава, где росли виноград, оливы, злаки и сахарный тростник и пролегали большие караванные пути, которые вели в Аравию или к богатым берегам Персидского залива[38]. Неприступные крепости — Монреаль и Моавский Крак[39] — служили им неусыпной и надежной охраной и были так прославлены, что эту женщину прозвали «Госпожой Крака».
На самом деле ее звали Стефания де Милли, и она была дочерью Филиппа де Милли, сеньора Трансиордании, в 1167 году, после смерти жены, вступившего в ряды тамплиеров. Стефании едва исполнилось тридцать лет, но она успела уже дважды овдоветь. Первым ее мужем был Онфруа III де Торон, сын старого коннетабля; от него у нее был сын лет двенадцати, которого звали Онфруа, как его отца и деда, и дочь Изабелла, годом раньше ставшая армянской царицей. Во второй раз она вышла замуж, — такую огромную страну все-таки должен был возглавлять закаленный воин, — за сенешаля Милона де Планси, родом из Шампани. Это был упрямый, злобный, желчный и тщеславный человек, который обременял ее всего лишь два года: за то, что попытался захватить регентство, когда Бодуэн был еще несовершеннолетним, он был зарезан на улице в Акре декабрьской ночью 1174 года. С тех пор Стефания умно и уверенно правила своими владениями: брак ее дочери с Рупеном IIIАрмянским служил тому доказательством.
Накануне она стала одним из лучших украшений — ибо красота ее была по-прежнему ослепительна — свадьбы Сибиллы. Она была не очень высокого роста, но казалась выше из-за своей горделивой и надменной осанки. Безупречная лепка ее лица с изящным орлиным носом позволяла ей с годами оставаться все такой же прекрасной. Большие темные глаза смотрели прямо, ее чувственно очерченные губы показывали, что эта холодная и высокомерная женщина способна воспламениться. Другая ее особенность: она была, кажется, единственной подругой Аньес, с которой у нее неизменно сохранялись превосходные отношения.
И вот сейчас она с полного одобрения «королевы-матери» покинула свое место и с величественной грацией двинулась к трону, а за ней заструилось длинное лиловое покрывало, окутывавшее ее голову и грудь и перехваченное надо лбом обручем из жемчуга и аметистов. Когда она остановилась перед королем, Бодуэн улыбнулся ей, любезно поклонился и спросил:
— Чего хочет от нас благородная госпожа Трансиордании, наша верноподданная и наша верная подруга?
— Чтобы король сделал еще более тесными узы, соединяющие меня и мою семью с его королевством. В этом дворце еще не затихли отзвуки вчерашнего праздника. Большого и прекрасного праздника, скрепившего союз двух родов любовью молодых! И тогда я подумала о другом празднике, который тоже может пойти королевству на пользу.
— Что вы имеете в виду?
— Еще одну свадьбу. Ваше Величество, я пришла сюда просить для моего сына, Онфруа IV де Торона, которому я отдам все мои владения, руки вашей младшей сестры Изабеллы, чтобы они вместе, когда настанет время, подарили королевству могучих защитников, без которых оно не сможет обойтись.
Тибо, стоявший у трона, чуть отступив назад, сжал кулаки. Ему показалось, что будущее его принцессы занимает слишком многих. Сначала ее пытался заграбастать грубый солдафон, а теперь к ней тянет руки эта ведьма? Нетрудно догадаться, почему! Женить своего отпрыска на той, что следом за Сибиллой может претендовать на трон, для нее было бы делом очень выгодным, ведь таким образом ее сын мог стать королем. Но он не успел довести до конца ход своих рассуждений. Гийом Тирский, со своей обычной улыбкой, вмешался в разговор:
— Прекрасная и благородная мысль, Ваше Величество, но вам следовало бы обратиться к ней... несколькими годами позже. Принцессе Изабелле не исполнилось и девяти лет, а претенденту на ее руку, если не ошибаюсь, нет еще двенадцати?
Стефания де Милли смерила наглеца взглядом.
— В королевских семьях обручение совершается рано, и невеста затем воспитывается рядом с тем, чьей женой она станет, когда наступит надлежащее время.
Тибо вздрогнул. Он знал, что Госпожа Крака ненавидит Марию Комнин по той убедительной причине, что после того, как Амальрик I развелся с Аньес де Куртене, она надеялась стать женой короля, а стало быть — и королевой Иерусалима. Разве могла дочь «гречанки», как та с презрением называла Марию, рассчитывать на ее любовь? При мысли, что Бодуэн может согласиться на этот брак и отправить свою нежную сестренку провести отроческие годы за грозными стенами Моавского Крака, ему стало страшно. Король пока хранил молчание, зато канцлер еще не все высказал. Он повернулся к даме, вытянувшейся перед ним с видом изготовившейся к нападению кобры, с самой благодушной улыбкой.
— Король сейчас не может дать вам ответ, благородная Стефания. Мы собрались здесь, чтобы встретить послов басилевса[40]. Вдовствующая королева Мария доводится ему племянницей, и император может иметь свои виды на ее дочь. Мы не можем обещать вам руку маленькой Изабеллы без его согласия...
На это ответить было нечего: Стефания проиграла, и Бодуэн легкой улыбкой поблагодарил бывшего наставника. Однако рядом с Госпожой Крака, которая уже собиралась вернуться на свое место, внезапно вырос бросившийся ей на подмогу Рено Шатильонский. Он подал ей руку, но вместо того, чтобы проводить ее к креслу, решительно повернулся к королю:
— Ваше Величество, — выкрикнул он так громко, что, должно быть, его голос услышали и на парадном дворе, — государю Иерусалимского королевства франков нет надобности спрашивать разрешения грека на то, чтобы выдать замуж младшую сестру. Достаточно и того, что в ее жилах течет доля этой проклятой крови. Дайте ей в мужья нашего принца, и ее дети не унаследуют лукавый византийский ум. Сеньория Трансиордания стоит королевства. Пусть она достанется самому достойному. А вы что думаете на этот счет? — прибавил он, обернувшись к прочим баронам.
Со всех сторон раздались одобрительные возгласы, и на его лице появилось торжествующее выражение. Раймунд Триполитанский, которого почти никто не поддержал, возвысил голос:
— Господин Рено, уж не забыли ли вы, где находитесь? Ни для кого не секрет, что вы ненавидите императора с того дня, как он после ваших кровавых подвигов на Кипре подверг вас унижению, заставив вымаливать у него прощение, стоя на коленях, с обнаженными руками и держа меч за острие. Тогда вы были князем Антиохии, но теперь вы — то, чем угодно будет сделать вас королю...
И тут раздался голос короля:
— Всем здесь известны ваша мудрость и ваша преданность королевству, милый кузен, и я первый выскажу вам бесконечную признательность за это. Однако они не должны заставить вас забывать о милосердии к ближнему. Что касается вас, мессир Рено, все присутствующие здесь помнят, каким прекрасным воином вы были, и все так же, как и я, желают, чтобы этот меч, который слишком долго был обречен на бездействие, снова засверкал под солнцем в сражениях; но в том, что касается политики, — сделайте милость, предоставьте это мне. Мы выслушаем византийских послов. А вас, прекрасная дама, я буду счастлив видеть снова!
Добавить к этому было нечего. Все это поняли, и Гийом Тирский с трудом скрыл довольную улыбку, с радостью убедившись в том, что его бывший ученик, несмотря на свой юный возраст, мог проявить и твердость, и показать себя искусным дипломатом. Теперь Госпожа Крака, наконец, двинулась к своему креслу. Рено гордо вел ее, не сводя с нее пылкого взгляда. И она внезапно оказалась во власти этого взгляда. Как только он приблизился к Стефании, как только она почувствовала под своими пальцами твердые кости и мышцы этого огромного, крепкого, словно камень, кулака, ею овладело странное волнение. Скоро она расстанется с этим человеком, отдалится от него, вернется в свою сказочную страну с ее слишком большими и слишком пустыми замками — и уже сейчас она ощущала нечто, напоминавшее тоску. Могучая фигура Рено заставила ее забыть обо всем, даже о сделанном ею предложении, заставила отвлечься от ненависти к Марии Комнин, — все это уступило место весьма соблазнительной мысли. К чему ей сейчас искать жену для сына, когда она сама чувствует себя еще такой молодой, когда ее чрево еще вполне способно вынашивать плоды любви? Сама того не зная, она повторяла тот путь, которым, если говорить о чувствах, прошла Констанция Антиохийская: пренебрегая ухаживаниями огромного количества баронов, она остановила свой выбор на наемнике, странствующем рыцаре, сумевшем, однако, пробудить в ней все муки и наслаждения страсти...
Рено хорошо знал женщин и не мог не заметить, какое впечатление произвел на Стефанию. Его недавний поступок был продиктован необдуманным порывом, желанием нанести врагу оскорбление через посредника, но теперь он сообразил, что объявить себя рыцарем этой дамы — самый умный поступок, какой он совершил со времен своего антиохийского подвига. Она была красивой и желанной... а еще более желанными были ее бескрайние владения и принадлежавшие ей неприступные крепости. Ему страшно захотелось ей понравиться, соблазнить ее и, если удастся, стать ее супругом. И потому, проводив даму к креслу, он решился на один из тех нежных и галантных жестов, какие всегда оказывали неотразимое воздействие. Подняв руку Стефании к своим губам, он коснулся ее легким поцелуем, а потом, опустившись на колено, произнес:
— Прекрасная дама, окажите мне милость, позволив носить ваши цвета, и никогда, клянусь вам, у вас не будет поклонника, более достойного этой чести. До последнего вздоха я буду защищать вас где угодно и от кого угодно, кто бы ни бросил мне вызов.
Эту смелую выходку встретили не только одобрительными, но и насмешливыми перешептываниями. Однако лицо Стефании де Милли, омрачившееся после королевского отказа, просияло теперь такой радостью, что Гийом Тирский отказался от намерения напомнить Рено о его долге перед королем; убедившись, что все закончилось лучше, чем он опасался, он решил позже понаблюдать за этой парочкой. Но тут трубы с дворцовых стен возвестили о прибытии византийских послов, и все приготовились к встрече.
На самом деле, если некоторое время назад и заговорили о судьбе маленькой Изабеллы, но никаких определенных предложений сделано не было и никаких документов никто не подписывал. Протосеваст Андроник Ангел, возглавлявший делегацию, всего лишь хотел узнать, как Бодуэн IV относится к заключенным в Константинополе между его отцом Амальриком I и императором Мануилом соглашениям, предметом которых было совместное вторжение в Египет для того, чтобы попытаться подорвать, пока не поздно, растущее могущество Саладина.
Молодой король принял знатного посла с большим почетом. Он слишком хорошо понимал, какие личные и семейные отношения связывали его отца с басилевсом, и хотел сохранить их неизменными. Византия была лучшим и самым могущественным союзником франкского королевства, и потому он высказал свои намерения, не оставляя места для малейших сомнений. Однако с Турхан-шахом было подписано перемирие, и Иерусалим был заинтересован в том, чтобы оно продлилось еще какое-то время, чтобы как следует подготовиться к предстоящему нелегкому походу, для которого требовалась большая, хорошо подготовленная армия. Лучше всего было бы дождаться новых отрядов крестоносцев, которые непременно должны были прибыть к Пасхе. А сейчас следовало убедиться, что прежние соглашения остаются в силе; после чего можно было весело пировать, поднимая кубки во славу тех, кому предстояло победить Каирского лиса.
Король участвовал в общем веселье, но лишь для вида. Одному Богу было ведомо, будет ли он среди тех, кто избавит королевство от такой серьезной угрозы: ведь он не обманывался насчет врага и лишь надеялся, что тот не разорвет первым ненадежное перемирие. До тех пор, пока Алеппо может ему противостоять, Саладину есть чем заняться, не скоро он еще завладеет всей Сирией, и Иерусалим может жить спокойно. С другой стороны, Бодуэну не хотелось первым нарушать столь драгоценное перемирие, и нетерпение императора, хоть он этого и не показывал, было ему неприятно. Однако Гийома Тирского ему было не провести: он читал в уме и сердце ученика, словно в открытой книге.
— Вы правильно поступили, Ваше Величество, что не стали торопить события. Войска басилевса только что были жестоко разгромлены в Анатолии, и единственная его мечта — месть. Но для того, чтобы напасть на Египет, его судам требуются наши порты и наша поддержка, хотя и людей, и ресурсов у него больше, чем у нас. Но сейчас победа осталась за нами, и ваши бароны, как и ваши воины, хотели бы без помех ею насладиться. Собирать в этой ситуации войска было бы губительно.
— Я и сам это знаю! Единственное, чего я опасаюсь: как бы протосеваст не обосновался здесь надолго, не вздумал бы ждать здесь весны, прибытия войск из Европы и главных сил византийского флота... В этом случае придется двигаться к Каиру.
— Не уверен. У него всего три галеры, и он, несомненно, предпочтет вернуться домой и перезимовать там. Если потребуется, мы можем ему предложить этот вариант... деликатно. А пока он хочет засвидетельствовать свое почтение вдовствующей королеве, своей кузине.
— Это вполне понятно. В таком случае я пошлю Тибо предупредить мою мачеху.
— Зачем посылать Тибо, когда можно было бы отправить письмо с гонцом? — удивился Гийом, лучше чем кто бы то ни было знавший, что бастард не любит разлучаться с Бодуэном.
— На то у меня есть очень веская причина, друг мой. Вы ведь не могли не заметить, что сенешаль отсутствовал на приеме?
— В самом деле. Мне сказали, что он болен. И меня это сильно удивило: он так любит быть на виду, что должно быть, болен довольно серьезно, если упустил такую возможность.
— Прошлой ночью он весьма неудачно ударился о стену. У него на голове огромная шишка, и щека разодрана. Опасности для жизни ни малейшей, но выглядит ужасно...
— Он до такой степени напился? — смеясь, спросил канцлер.
— Нет. На самом деле это Тибо его так отделал, оторвав от девушки, которую этот мерзавец пытался изнасиловать.
Гийом, вскинув брови, всмотрелся во внезапно побледневшее от гнева лицо короля и, немного помолчав, проговорил:
— Изнасиловать девушку? Надеюсь, речь идет не о той молоденькой армянке, которую подарила вам ваша матушка?
Бодуэн, только что смертельно бледный, густо побагровел.
— Вам это известно?
— Если я хочу хорошо вам служить, Ваше Величество, мне необходимо знать обо всем, что происходит во дворце. Я видел, что сегодня ночью ее привели к вам, и что она была совершенно счастлива, потому что любит вас сильно и искренне. Я надеялся, что и вы будете счастливы.
Он говорил мягко и ласково, однако Бодуэн повернулся к нему спиной — не хотел, чтобы бывший наставник заметил, что глаза у него полны слез.
— Я и был счастлив, — прошептал он. — Я испытал огромную радость, потому что на мгновение забыл, кто я такой и какой недуг меня гложет. Но, когда я ею овладел, ее крик отрезвил меня... вернул к ужасной действительности. Мое проклятое семя в нее не излилось, и я благодарю за это Господа. Господа, который не уберег меня от искушения!
— Не обвиняйте его! Он не осуждает подаренную вам любовь! Каждый волен распоряжаться своим телом, и эта девушка отдалась вам, полностью сознавая то, что делает. Но что же произошло потом?
— Прибыл гонец от византийцев, и я отослал ее к моей матери. Она не хотела, чтобы ее провожали, но Тибо забеспокоился, побежал ее догонять... а что было потом — вы уже знаете.
— Сенешаль узнал нападавшего?
— Тибо думает, что нет. Там было темно, и все произошло очень быстро.
— И вы отправили девушку к вашей матушке? В том состоянии, в каком она, наверное, была, это не слишком...
— Мариетта забрала ее к себе, она и сейчас там. Я поблагодарил матушку и сказал, что оставлю ее у себя, но на самом деле намерен поступить с ней иначе. Ей надо уехать, вот потому я сегодня же вечером и посылаю Тибо в Наблус: он отвезет Ариану к моей мачехе. Мария немного безрассудна, но она — сама доброта, и дом у нее чудесный. Ариане там будет хорошо... а я смогу успокоиться. Здесь, среди этих злобных женщин, рядом с мерзким Куртене, который, скорее всего, продолжит ее добиваться или постарается как-нибудь отомстить, девушка уже не будет в безопасности. Сколько же в людях грязи и мерзости! — Продолжая говорить, Бодуэн приблизился к резному кедровому ларю, на котором лежали его меч и кинжал. Взяв кинжал, он выхватил его из ножен и с последними словами яростно всадил в драгоценную крышку, а потом выдернул и уставился на блестящее лезвие с таким видом, словно искал, куда бы его еще вонзить. Гийом Тирский, испуганный выражением отчаяния на его лице, бросился к королю и осторожно отнял у юноши оружие.
— Нет. Это ничего не решит, а вы погубите свою душу! Сын мой... вы уже так ее любите, эту девочку?
— Вы ведь знаете меня лучше, чем мой духовник, правда? — С горечью проговорил король. — Да, я люблю ее! И вот теперь, когда я хотел бы, чтобы она была моей безраздельно, я должен оторвать ее от себя, отослать как можно дальше!
— Это и есть истинная любовь: желать другому добра даже в ущерб себе. Наблус не так далеко! Всего каких-то пятнадцать лье!
— Для меня они должны превратиться в океан. Если я больше ее не увижу, может быть, мне удастся ее забыть...
Гийом лишь молча покачал головой: он слишком хорошо знал Бодуэна, чтобы допускать такую возможность, но благоразумие подсказывало поддержать короля в его решении. В эту минуту вернулся Тибо — он побывал у Мариетты и узнал, как чувствует себя Ариана. Его улыбка стала ответом на вопросительный взгляд Бодуэна.
— Она чувствует себя куда лучше, чем мы смели надеяться. Мариетта прекрасно за ней ухаживала. К тому же, она очень хочет вас видеть, но не решается попросить об этом. Теперь, когда ее честь поругана этим негодяем, она сгорает от стыда.
— Она в состоянии путешествовать?
— Путешествовать? Но куда ей надо ехать?
— В Наблус, и ты отвезешь ее туда сегодня же вечером! Я не хочу, чтобы она оставалась здесь и подвергалась... всякого рода унижениям!
— Она ни за что на это не согласится, — возразил Тибо, предвидя ответ молодой армянки. — Кроме того, она никогда не ездила верхом...
— Это приказ! Что касается верховой езды... Возьми мула... осла... носилки, что угодно. Но завтра утром она должна быть далеко отсюда. Вели Мариетте все приготовить! А я сейчас напишу Марии...
Тибо, повернувшись на мгновение к Гийому Тирскому, с улыбкой смотревшему на него, состроил забавную гримасу — и отправился выполнять королевское поручение. Он по опыту знал, что когда король начинает говорить с определенной интонацией, спорить с ним — только понапрасну терять время. Но вскоре он вернулся, взволнованный и растроганный.
— Ваше Величество, вы должны с ней встретиться, хотя бы на минутку! — сказал он. — Она плачет, уверенная, что вы отсылаете ее подальше от себя, потому что она вам противна.
— Она мне противна? Клянусь всеми святыми рая, вот уж точно — все перевернуто с ног на голову! Ну, хорошо: приведи ее!
Еще мгновение — и Ариана стояла перед королем, похожая на статую, символизирующую безутешное горе. Бодуэн не удержался от смеха, и она окончательно расстроилась и обиделась.
— Ваше Величество, вы меня прогоняете, доводя этим до отчаяния, — и вам смешно?
— Да, потому что у вас нет никаких причин для того, чтобы так печалиться. Я вовсе не прогоняю вас — я отправляю вас в безопасное место, чтобы уберечь от негодяя, который надругался над вами... и который снова примется за свое, если вас отсюда не увезти. В Наблусе вам будет хорошо. Королева Мария очень добрая, а моя сестренка — прелестная девочка... Кроме того, сенешаль никогда там не показывается.
— А я думала, что...
— Я знаю, что вы думали, но вы сильно заблуждались. Вы бесконечно дороги мне... и любимы.
Ариана молитвенно сложила руки, и в ее покрасневших от слез глазах засветился огонек надежды:
— О, если это так, оставьте меня при себе! Без вас мне жизнь не мила, я живу только вами и ради вас. Прекрасный мой повелитель, поймете ли вы когда-нибудь, как сильно я люблю вас?
Она упала перед королем на колени и простерла к нему руки. Он взял ее за ладони, поднял и на мгновение прижал к себе.
— Возможно, я понимаю это лучше, чем вам представляется, — очень нежно проговорил Бодуэн. — Вы сделали мне самый чудесный подарок, какой только возможен, и мысль о том, что вы меня любите, будет освещать мой безрадостный путь. А теперь повинуйтесь мне — уезжайте! Не терзайте меня еще сильнее! Господь свидетель, я не хотел бы с вами разлучаться никогда!
Он коснулся губами пальцев девушки и выпустил ее руки.
— Уведи ее, Тибо! И береги, как зеницу ока. Вот здесь письмо для королевы Марии. Возьми его — и не забудь об охране!
— Это ни к чему. Лучше бы нам пробраться незамеченными, а дороги сейчас спокойные.
Он уже собрался увести девушку. На этот раз она шла покорно и молча, но из ее глаз снова заструились слезы.
— Постой! — проговорил Бодуэн.
Взяв стоявший у изголовья маленький ларчик, украшенный синими эмалевыми вставками, король открыл его, достал кольцо, в которое была вправлена великолепная бирюза, и надел его Ариане на безымянный палец.
— Я всегда очень дорожил этим кольцом. Отец подарил его, когда мне исполнилось десять лет. Он говорил, что оно даст мне безмятежное спокойствие и защиту небес. Я не могу больше его надевать, как, собственно, и никакое другое, — добавил он, глядя на свои начавшие утолщаться пальцы. — Но ты, нежная моя Ариана, сохрани его на память обо мне.
Она тотчас поднесла его к губам, потом умоляющим голосом спросила:
— Я ведь еще увижу вас, правда?
— Если Богу будет угодно! Но если он этого не захочет, знай, что я всегда буду любить только тебя!
Часом позже Тибо и Ариана выехали из Иерусалима через ворота Давида — с этой стороны можно было покинуть крепость, не пересекая весь город, а затем двинулись на север и свернули на дорогу, ведущую в Наблус.
Зеленая долина Наблуса, лежащая у подножия Самарийских гор — древнее место Сихем, — была одним из тех благословенных уголков, где красота пейзажа гармонично соединяется с щедростью природы, и между синим небом и светлой землей появляется зеленая чаша, теплый и спокойный оазис, где путнику хочется остановиться и где душа ищет отдыха. Смоковницы, оливы, лавры, лимонные и апельсиновые деревья в изобилии росли вокруг белых домов с террасами или куполами, стоящих в подвижной тени пальм.
Жилище вдовствующей королевы Иерусалима возвышалось над городом: ее дворец был расположен там, где начинались склоны горы Гаризим, некогда центрагностической и аскетической религии самаритян. В прошлом веке, после взятия Иерусалима, Танкред де Отвиль, которому предстояло впоследствии стать князем Антиохии, выстроил там замок на сицилийский лад: наполовину укрепление, наполовину дворец, — и второе его назначение возобладало над первым, когда король Амальрик подарил Наблус молодой жене. Он перенес туда часть сокровищ, составлявших сказочно богатое приданое византийской принцессы. Это был весьма благоразумный шаг, поскольку Аньес, вернувшаяся в Иерусалим после его кончины и первым делом поспешившая изгнать из города ту, которая теперь носила корону, такую желанную для вдовы, все же не посмела потребовать, чтобы разграбили владения Марии, прекрасно зная, что Бодуэн и Раймунд Триполитанский, в то время регент королевства, решительно этому воспротивятся.
И потому, когда после двух дней путешествия, во время которого ее спутник, как мог, оберегал ее, Ариана приблизилась к замку бывшей государыни, ей почудилось, будто она оказалась в раю. Покои Марии во дворце выглядели роскошно благодаря восточному изобилию ковров, драпировок и подушек. Но здесь во всем — в мраморных плитках пола, изображавшего усыпанный цветами луг, в настенных мозаиках, на которых длиннокрылые ангелы взирали на Богоматерь в лазурно-золотых одеждах, с отсутствующим взглядом представляющую для поклонения торжественно благословляющего Младенца Иисуса, в порфировых колоннах, поддерживающих усыпанный звездами свод, соединявшийся с портиком, за которым виднелся сад с лавровыми и апельсиновыми деревьями, где пел фонтан, — во всем этом было сосредоточено поистине византийское великолепие. И сама королева Мария словно сошла с одной из этих мозаик. По византийскому обычаю она была одета в длинное и роскошное темно-пурпурное платье с богатым золотым шитьем и высоким, закрывавшим шею воротом, с просторными рукавами на подкладке из золотой парчи, ниспадавшими до земли, но соскальзывавшими к плечу, когда она поднимала унизанную тяжелыми браслетами руку. Голову охватывал обруч с жемчугом и аметистами, такими же, какие украшали ее пектораль. Две длинные гладкие черные пряди обрамляли лицо с удивительно правильными чертами, разглядеть которые было возможно, лишь оторвавшись от завораживающего созерцания огромных темных иконописных, но при этом ярко блестевших глаз.
Однако на этом вся ее величественность и заканчивалась. Двадцатишестилетняя племянница басилевса была полной жизненных сил молодой женщиной. Когда пухлая дама, чьим заботам поручил Тибо и его спутницу суровый пожилой камергер, привела их к ней, Мария играла с бело-рыжей собачкой — та, захлебываясь от восторга, кидалась за палочкой, которую бросала ей хозяйка. Встречая гостей, королева приняла подобающий вид, но было совершенно ясно, что она рада их появлению, как радуется всякой весточке из Иерусалима, потому что в этой прекрасной стране и в этом роскошном жилище Мария Комнин отчаянно скучала. Как истинная гречанка, она любила музыку, танцы, праздники, поэзию и молодость — все то, чего лишало ее положение вдовствующей королевы и что заменил собой суровый церемониал, где самое большое место было отведено молитвам и религиозным обрядам.
Королева, усевшаяся на высокое кресло из слоновой кости, встретила их с тем большей радостью, что хорошо знала Тибо.
— Господин де Куртене! — воскликнула она. — Чему я обязана радостью видеть у себя верного и неразлучного спутника нашего государя Бодуэна, храни его Господь?
— Письму, собственноручно им написанному.
Юноша опустился на колени (Ариана тотчас последовала его примеру) и протянул ей послание, запечатанное малой личной печатью, которое бдительная дама, приведшая их, а теперь стоявшая на страже возле кресла, потянулась было перехватить, — правда, нерешительно, — но Мария ее опередила:
— Евфимия, это послание от самого короля, и предназначено оно мне! И не делайте такое лицо! Вы прекрасно знаете, что мой пасынок не снимает перчаток.
Сломав восковую печать, она развернула пергамент и, пробежав его глазами, опустила на колени.
— Поднимитесь оба! Евфимия, король поручает нашим заботам эту девушку, желая уберечь ее от домогательств одного из высокопоставленных придворных. Он говорит, что она недолгое время пробыла при его матери, что она хорошо играет на лютне и изумительно вышивает...
— И вы считаете, что недолгое пребывание в окружении этой женщины делает ее достойной служить такой знатной госпоже, как вы? — возмутилась дама. — Король, должно быть, потерял рассудок. Нам не нужны подобные девицы!
— Успокойся, Евфимия! Успокойся и помолчи! Его Величество пишет также, что она ему очень дорога и что нигде она не будет в такой безопасности, как в моем доме. Стало быть, ты из армянского квартала, и ты — единственная дочь Тороса, богатого ювелира. Сколько тебе лет?
— Пятнадцать, госпожа королева, на Святого Иакова исполнилось.
Несмотря на ободряющую улыбку Тибо, Ариана понимала, что ее снова экзаменуют, и чувствовала себя неловко. Она знала, что король в своем письме умолчал о том, что она считала своим позором, ограничившись сообщением, что сенешаль преследует ее настойчивыми ухаживаниями; однако ей казалось, что большие темные глаза королевы видят ее душу до самого дна... Королева тем временем протянула ей руку, сказала какие-то приветственные слова и добавила, что Ариана будет приставлена к ее дочери Изабелле — и тут девочка внезапно вбежала из сада, подхватив обеими руками и задрав до колен, чтобы легче было двигаться, синее платье, уменьшенную копию материнского, что выглядело довольно забавно, поскольку одежда была из жесткой ткани. Толстуха Евфимия встретила ее возмущенным криком:
— Немедленно опустите юбку! Здесь мужчина!
Сердце этого мужчины замерло, когда он увидел ту, о ком ни на мгновение не переставал думать. Со времени их последней встречи прошло уже несколько месяцев, а Изабелла, хотя еще и не вступила в отроческий возраст, — правда, на Востоке девочки развиваются быстрее, — была уже настолько обворожительна, что всякий, видевший ее, не мог удержаться, чтобы не представить себе, какой она станет через несколько лет, когда ее пока что хрупкие руки и ноги округлятся, а ее повадки резвого жеребенка станут мягче и женственнее. Ей удалось почти невозможное — походить одновременно и на мать, от которой она унаследовала тонкие черты лица, короткий прямой нос и уже сочные губы, и на брата, Бодуэна, с которым ее роднили гордая осанка, высокий рост, — он достался ей от Плантагенетов, девочка почти догнала Марию, — а главное — удлиненные сияющие небесные глаза, окаймленные темными и неправдоподобно длинными ресницами. Что же касается ее волос оттенка зрелого каштана с золотым отливом, — она носила волосы свободно распущенными по спине, и каждому позволено было ими любоваться, — таких не было ни у кого в семье, разве что у бабушки с отцовской стороны, королевы Мелисенды, одной из самых ослепительных красавиц своего времени. Изабелла обещала стать такой же прекрасной.
Однако выговор Евфимии подействовал: Изабелла выпустила юбки из рук, отчаянно покраснела и подошла поцеловать материнскую руку, прошептав в свое оправдание, что она заметила прибывших и поспешила узнать новости; но в ту же минуту она узнала щитоносца своего брата и, не в силах долее сдерживаться, бросилась к нему, почти дословно повторив то, что сказала мать:
— Мессир Тибо! Какая радость! Я уже начинала думать, что вы меня забыли!
— Это совершенно невозможно, и не моя вина, если вас отослали сюда из монастыря.
— Похоже, это было продиктовано благоразумием, — со вздохом ответила Изабелла, — но я покинула его не без сожалений. Мы здесь ведем, — добавила она, понизив голос, — еще более монашескую жизнь, чем у преподобной матушки Иветты... и еще более скучную! А это кто такая? — спросила она, встряхнув тяжелое платье и поворачиваясь к Ариане.
Мать объяснила ей, что это за девушка. Изабелла приблизилась к гостье и, нахмурившись, обошла ее вокруг, пристально разглядывая.
— Если мой брат ее любит, чего же он опасается? Если не ошибаюсь, он — король?— Вы слишком молоды и не знаете, какие опасности таит в себе жизнь при дворе, — твердо ответила королева. — К тому же у короля хватает других забот, ему некогда присматривать за молодыми особами...
— А вы, матушка, уверены в том, что она бежит не от него? Если она любит короля, то, должно быть, боится его болезни, потому что она, как все остальные, неспособна понять, какой он прекрасный человек...
— О да, я люблю его! Господь свидетель — я люблю его больше всего на свете!
Отчаянный крик Арианы настолько поразил Изабеллу, что девочка окаменела. Она замерла, а молодая армянка, рыдая, упала на колени и сквозь всхлипывания пролепетала, что хочет вернуться к королю. Но никто из стоявших рядом с ней не успел вмешаться, — Изабелла, внезапно стряхнув оцепенение, опустилась на колени рядом с девушкой, не решаясь к ней прикоснуться, и звонким, ясным голосом проговорила:
— Простите меня! Поймите, он — мой любимый брат, и я страдаю вместе с ним. Наверное, я немного... ревную. Дадите мне руку?
Ариана подняла голову, посмотрела на маленькую принцессу, стоявшую на коленях напротив нее, и робко протянула свою руку. Изабелла положила поверх нее свою, крепко сжала, и, не выпуская ладошки Арианы, помогла ей подняться.
— Я хотела приставить ее к вам, — помолчав, сказала Мария. — Судя по тому, что я наблюдаю, вы ничего не имеете против?
— Нет. Больше того — я прошу вас об этом! Я отведу ее к себе. Вы тоже с нами пойдете, мессир Тибо?
— Я очень надеюсь снова увидеть вас перед отъездом, но, если королева позволит, мне надо с ней поговорить, — ответил он и со вздохом проводил глазами дне стройные фигурки, которые удалялись, прижавшись одна к другой, словно были знакомы целую вечность.
Когда они скрылись из виду, Мария Комнин поднялась и, повернувшись к камеристке, приказала:
— Идите за ними, Евфимия, и устройте получше эту девушку! А мы с вами, друг Тибо, пойдем подышим воздухом под пальмами. Мне кажется, теперь я смогу выслушать прочие новости, которые вы привезли, спокойнее. Особенно если они неприятные...
— Не все, благородная королева! Незадолго до моего отъезда в Иерусалим прибыл посол от басилевса. Речь идет об Андронике Ангеле, кажется, вашем родственнике; он объявил о своем намерении в ближайшее время явиться сюда, чтобы засвидетельствовать вам свое почтение.
— Я его недолюбливаю. Если, по-вашему, это хорошая новость...
— Я на это рассчитывал, и очень огорчен тем, что это не так, потому что сильно опасаюсь, что продолжение моей речи понравится вам еще меньше.
— На все воля Господня...
Она осенила себя широким крестным знамением, сложила ладони и принялась молиться на ходу, направляясь к выложенной синей мозаикой чаше фонтана, журчавшего посреди круглой площадки, затененной ветвями финиковых пальм. По краю ее располагалась круглая скамья, на которую Мария и села; от зарослей мирта и жасмина в воздухе разливалось благоухание.
— Ну, говорите, что у вас за новость! — вздохнула она, в последний раз перекрестившись.
Тибо коротко и быстро рассказал о почти торжественном выступлении Госпожи Крака на собрании баронов и о том, как настойчиво добивалась она руки Изабеллы для своего сына Онфруа, но даже договорить не успел: едва он произнес слово «брак», как Мария вскочила, пылая гневом и возмущением.
— Никогда! Отдать мою дочь этой женщине? Никогда, слышите? Ничего, кроме злобных выходок и унижений, от нее не дождешься!
— Король не более благосклонно, чем вы, смотрит на это предложение, но госпожа Стефания упряма, она так просто не отступится, разве что протосеваст попросит руки Изабеллы для кого-нибудь из представителей императорской семьи. Возможно, именно это и входит в его намерения...
— Меня и это не устраивает. Я намерена оставить дочь при себе, и королю, моему пасынку, придется считаться с моими желаниями. Кроме того, я не забываю о том, что болезнь, которой он страдает, должно быть, через несколько лет сведет его в могилу, а моя дочь после его смерти станет королевой Иерусалима.
— Я больше всех был бы этому рад, потому что это хоть как-то смягчило бы горе от потери моего дорогого господина, но... есть еще и принцесса Сибилла, которая только что вышла замуж, и она старше.
— Дочь этой потаскухи? Да никогда бароны на это не согласятся! В жилах Изабеллы течет только королевская кровь, и в свое время об этой разнице вспомнят. Передайте королю, что принцесса, его сестра, не поедет в Византию и не станет женой одного из многочисленных родственников императора, я ее не отдам в заложницы Госпоже Крака. А теперь пойдемте помолимся! Я слышу, как ударили в симандры[41], — нас зовут на вечернюю службу.
Ничего другого не оставалось, как последовать за ней. Тибо только вздохнул. Он был добрым христианином, преисполненным смиренной любовью к распятому Спасителю, но, если он молился каждый день, как и полагалось истинному рыцарю, он все же не видел пользы в том, чтобы половину своего времени проводить коленопреклоненным на земле или камнях, как делают монахи. Изабелла верно заметила, что этот дворец удивительно напоминает монастырь. Тибо сейчас куда охотнее перекусил бы, а потом прилег где-нибудь в тихом уголке, чтобы отдохнуть и восстановить силы, — этот путь, который пришлось проделать слишком медленно ради удобства девушки, утомил его больше любой стремительной скачки. Однако он покорно провел целый час в дыму ладана и свечей, его утешало присутствие Изабеллы, которая улыбалась и подмигивала ему, ерзая на своей тонкой, как лепешка, шелковой подушке.
После окончания службы он уже собирался уйти в небольшой замок, расположенный у входа в крепость, — там жила стража и останавливались посетители мужского пола, — единственными мужчинами, кому дозволялось жить во дворце вдовствующей королевы, были священники и монахи, — но его нагнала и остановила Изабелла.
— Когда вы уезжаете, мессир Тибо? — слегка задыхаясь от бега, спросила она. — Надеюсь, не сегодня вечером?
— Нет, завтра утром, как только откроют ворота. Стало быть, больше мы не увидимся, — сказал он грустно, и его огорчение не укрылось от внимания девочки.
— А когда приедете снова?
— Боюсь, не скоро. Мне нечего здесь делать.
— А повидать меня? Разве это не важное дело?
Он был слишком молод для того, чтобы научиться скрывать душевные порывы, и потому выпалил:
— Очень важное! Если бы это зависело только от меня, принцесса, я хотел бы видеть вас все время!
От того, какой улыбкой одарила его принцесса, и от того, как засияло ее прелестное лицо, сердце юноши забилось еще быстрее.
— Так сделайте то, что для этого требуется: скажите моему брату, королю, что я люблю его... и что смертельно здесь скучаю! Мне бы так хотелось вернуться в Иерусалим!
Умоляюще глядя на Тибо, она вцепилась в его руку, и он не отказал себе в наслаждении накрыть ладонью обе ее маленькие ручки, нежные и теплые, как птичье оперение.
— Вы бы скучали еще больше, если бы пришлось отдать вас одному из тех, кто уже сейчас домогается вашей руки, потому что в этом браке вы не нашли бы ни радости, ни счастья.
— А кто-то уже просит моей руки? И кто же?
— Вы прекрасно это знаете. Тот самый старый наемник Рено Шатильонский, из-за которого матушка Иветта отослала вас из монастыря. Есть еще и госпожа Стефания де Милли, которая хотела бы видеть вас женой своего сына... И это не сделало бы вас счастливой, потому что вам пришлось бы отправиться жить на границу королевства и пустыни, в грозный Моавский Крак Иерусалим показался бы вам оттуда еще более далеким...
— Я знаю, что она ненавидит мою мать, что моя мать ненавидит ее, и ни за что не хотела бы стать ее дочерью. Но, если меня и в самом деле необходимо выдать замуж, почему бы моему брату, королю, не выдать меня за какого-нибудь рыцаря, завоевавшего его уважение и любовь?
— За кого, например?
— Почему бы не за вас? Мне кажется... я бы очень хотела стать вашей женой... Тибо.
Ему пришлось на мгновение прикрыть глаза, так ослепил его блеск синих глаз этой девочки. И пришлось сделать над собой усилие, чтобы проговорить:
— Вы — принцесса... а я — всего-навсего бастард...
— Однако из очень знатного рода, а благодаря браку со мной возвыситесь еще больше. Кроме того... мне вспоминается, что однажды, когда вы вместе с моим братом уезжали из монастыря, я услышала, как он сказал вам... уж не знаю, о чем был разговор, вы оба в это время садились в седло: «Ну, не скромничай! Я сделаю тебя принцем, и ты получишь мою сестру»... а потом еще добавил: «Я прекрасно знаю, что ты ее любишь...» Тибо! Это правда, что вы меня любите?
Тибо, окончательно смешавшись, не решался взглянуть на Изабеллу. То, что с ним произошло, было слишком прекрасно, слишком невероятно, а главное — слишком внезапно, он едва осмеливался в это поверить.
— Вас так легко любить, госпожа моя! Для меня самое главное не это, а...
— ...может быть, узнать, люблю ли вас я?
На этот раз он посмотрел прямо в искушавшие его прекрасные синие глаза.
— Может быть, — ответил он голосом до того сдавленным, что она расхохоталась, а он тут же оробел. — Но все же было бы жестоко превращать это в игру, госпожа моя...
— В игру? Я в жизни не была так серьезна, и сейчас дам вам ответ. Только наклонитесь немного — очень уж вы высоки ростом!
Он сделал то, о чем она просила. И тогда девочка обвила руками его шею, царапнув жесткой вышивкой на рукавах, но он и не почувствовал боли, потому что Изабелла припала губами к его губам, успев перед тем шепнуть:
— И перестаньте, когда мы одни, называть меня госпожой!
Поцелуй, который она ему подарила, его потряс, хотя был неумелым, и даже неловким: ведь это был первый поцелуй, но, если бы сейчас его целовали искушенные гурии магометанского рая, их ласки опьянили бы его не сильнее. Он был счастлив оттого, что до этого чудесного мгновения сберег себя в чистоте. Дело в том, что, с отроческих лет лелея в себе эту любовь, он никогда не отзывался ни на тонкие заигрывания придворных особ, пленявшихся его величественной осанкой и контрастом между стальным холодным взглядом и чарующей улыбкой, — вспомнить хотя бы Аньес! — ни на более откровенные и грубые приставания беспутных девиц, случайно попадавшихся ему на пути в переулках Иерусалима. Чистым он был в тот час, когда Бодуэн, прикоснувшись к нему мечом, посвятил его в рыцари, чистым оставался и до этой минуты, когда Изабелла подарила ему свое сердце...
Однако поцелуй мгновенно его воспламенил. Он крепко обнял любимую, стремясь почувствовать ее тело, прильнувшее к нему... и осознал, что это невозможно: платье, сплошь покрытое вышивками и драгоценными камнями, превратилось в надежный щит. Изабелла засмеялась:
— Потише, мессир! Помолвка — еще не свадьба, и вы только что могли убедиться в том, что византийская мода способствует тому, чтобы дожить до нее девственницей!
— Стало быть, мы помолвлены?
— Мне казалось, я вам об этом уже сказала? А для того чтобы окончательно в этом убедиться, возьмите нот это кольцо и сохраните его до того дня, когда взамен дадите мне другое.
Она сняла одно из своих колец — обруч из мелкого жемчуга и бирюзы — и попыталась надеть его на палец Тибо, но и здесь перед ними оказалось непреодолимое препятствие: ни один из пальцев Тибо, даже мизинец, не был достаточно тонок для того, чтобы кольцо на него налезло. Тогда он взял кольцо из рук Изабеллы и благоговейно поднес его к губам:
— Я буду носить его у сердца, на цепочке. Благодарю вас, милая... Изабелла!
Она снова поцеловала его в губы, а потом убежала так же поспешно, как и прибежала. До Тибо донеслись се последние слова:
— Все-таки не забудьте сказать королю, моему брату, что я здесь скучаю!
Вслед за этим до его ушей тотчас донесся ворчливый голос, звавший принцессу, и Тибо, крепко сжав кольцо в ладони, двинулся дальше, к крепостной стене, над которой горел такой великолепный, такой золотой, такой торжествующий закат, что влюбленный юноша не мог не увидеть в этом чудесное предзнаменование. Жених! Он стал женихом Изабеллы, и, пусть ни один священник не благословил подаренного ему кольца, пусть король еще не дал своего согласия, кольцо это навсегда останется для него залогом самого крепкого обещания, самой нерушимой клятвы.
Он уже вошел в караульное помещение и собирался подняться по лестнице, ведущей в большой зал, когда двойная решетка ворот поднялась, и в крепость въехал рыцарь в сопровождении щитоносца и еще четырех всадников. Его великолепный герб потускнел от дорожной пыли, однако Тибо и не требовалось разглядывать знаки, вышитые на одежде новоприбывшего или нарисованные на его щите, он и без того узнал рыцаря: ястребиный профиль, обрамленный стальным наголовником кольчуги, принадлежал одному из самых надежных столпов королевства и в то же время одному из самых могущественных баронов — Балиану д'Ибелину бывшему деверю и заклятому врагу «королевы-матери». Зачем он сюда прискакал?
Балиан явно задавал себе тот же вопрос насчет него самого, поскольку и он узнал бастарда де Куртене, однако он был слишком хорошо воспитан для того, чтобы произнести его вслух, а потому Тибо поспешил ответить ему на этот незаданный вопрос.
— Я здесь по поручению короля, господин граф, — с улыбкой сказал он. — Своего рода чрезвычайный посланник, но без лишней огласки.
— Только этим и можно объяснить, что вы оказались здесь без свиты, — любезно ответил Ибелин. — Это делает честь вашей храбрости, ведь вы еще очень молоды, но всем известно, с каким уважением — и заслуженным уважением! — относится к вам Его Величество! Что касается меня, я — свой собственный посланник, — добавил он более серьезным тоном. — Мне случается приезжать в Наблус для того, чтобы королева
Мария всегда знала, что делается при дворе. Вам известно, что ее друзей там не жалуют...
— Вы выполняете роль связного? — широко улыбнулся Тибо.
— В некотором роде. Я сделался ее глазами и ушами, чтобы избавить ее от всех унижений, каким хотела бы подвергнуть ее госпожа Аньес.
Тибо подумал, что Балиан явился сообщить ей о просьбе Госпожи Крака и решил не говорить о том, что она об этом уже узнала. Балиан д'Ибелин был человеком сдержанным и даже, пожалуй, строгим и серьезным. Однако в это мгновение он весь лучился непривычной радостью, и бастард не захотел лишать его удовольствия. Он любезно поклонился графу и предоставил ему продолжать путь к жилищу королевы.
Не увидев его за ужином, Тибо удивился, но подумал, что Балиану так много надо было сказать королеве Марии, что она все еще не отпустила его, или что он не голоден, чего никак нельзя было сказать о самом Тибо. В самом деле, юноша успел уже прославиться своим легендарным аппетитом, а также тем, что, как ни любил поесть, нисколько не прибавлял в весе. Правда, он еще не перестал расти!
За столом капитана, коменданта крепости, он весело уплетал за обе щеки, а пил, по обыкновению своему, умеренно; после ужина ему захотелось немного пройтись.
Осенняя ночь была прекрасной, ясной и даже светлой, сады благоухали миртом и апельсинами. Удостоверившись, что прогуливаться здесь не запрещено при условии, что не будешь приближаться к замку, он свернул в аллею из высоких лавровых деревьев, поднимавшуюся по склону горы Гаризим, и направился к маленькой молельне, укрывшейся в кружке черных кипарисов, которые словно бы безмолвно охраняли изящное строение.
Он приближался к часовне неспешными шагами, машинально стараясь ступать бесшумно, чтобы не нарушать покоя этой прекрасной ночи, вдыхая ласковый воздух и любуясь красотой лежавшей внизу спящей долины, где так явственно раскрывалось все великолепие творения Божия. Он снова достал подаренное Изабеллой кольцо и, держа его в руке, время от времени подносил к губам и нежно целовал.
Когда он приблизился к высоким кипарисам, ему внезапно захотелось войти в молельню, чтобы поблагодарить Господа за великое счастье, дарованное ему в этот день. Дверь была приоткрыта, и он уже хотел войти, когда до него донесся женский голос.
— Разве мы недостаточно долго ждали, милый друг? — говорила невидимая дама. — Три года прошло с тех пор, как я овдовела, время уходит, а вместе с ним увядает и красота. Почему бы не позволить цветку нашей любви цвести у всех на виду? Король вас любит, и я знаю, что он желает мне счастья.
— Больше всего на свете мне хотелось бы открыть всем, какую радость вы мне дарите. Король и в самом деле охотно отдал бы вас за меня замуж, но рядом с ним есть женщина, которую наше счастье приводит в ярость, и, к сожалению, женщина эта весьма могущественна. Дьявол на ее стороне, а король, что вполне естественно, любит свою мать. В Иерусалиме вы не будете в безопасности. И еще больший риск грозит вашей дочери, маленькой Изабелле, о которой сейчас много говорят. О, любовь моя, если бы вы знали, как мне мучительно вот так призывать к благоразумию, когда душа моя полна вами...
Внезапно наступила тишина, затем ее нарушил издох. Тибо прирос к земле и не смел пошевелиться, как ни хотелось ему уйти, — он ведь сознавал, что подслушивает. Все же он решился покинуть это место и с бесконечными предосторожностями удалился, сумев сделать это бесшумно. Его не слишком обрадовала тайна, свидетелем которой он невольно стал. Его нисколько не огорчило бы то, что королева Мария и Балиан д'Ибелин любят друг друга, — и он даже обрадовался бы, узнав, что у нее есть такой надежный защитник! — если бы не притязания, объектом которых была Изабелла. Как знать, — а вдруг Мария ради того, чтобы быть счастливой, не скрываясь и не таясь, согласится выдать дочь за одного из претендентов, пребывающих сейчас в милости?
Надежды короля и Гийома Тирского не сбылись, — возвратившись из Наблуса, протосеваст объявил, что желает продлить свое пребывание в Святой земле. Как он с любезной улыбкой объяснил им обоим, погода в Средиземноморье начала портиться, — что было чистейшей правдой! — а кроме того, он не видел никакого смысла в том, чтобы отправлять свои галеры назад в Византию, а потом заставлять их совершать обратный переход ранней весной, когда так просто — раз уж они пришли к соглашению насчет египетского похода — спокойно дождаться здесь прибытия военного флота.» Таким образом у него будет время для того, чтобы привести суда в порядок и улучшить их вооружение. К тому же он, желая упрочить связи вдовствующей королевы с ее родной страной, собирался еще несколько раз ее навестить. Для начала — на Рождество, которое она предложила протосевасту провести у нее.
— В чем они неподражаемы, эти византийцы, — у них никогда ничего не бывает просто, наверняка! — вздохнул Гийом Тирский как-то вечером, играя с королем в шахматы. — Сегодня они говорят «белое», завтра — «черное», и еще умудряются при этом доказывать вам, что повинуются строжайшей логике.
— Вас так заботят эти три судна, стоящие в порту Акры? — спросил Бодуэн, делая ход пешкой и ставя тем самым ферзя противника под удар своего слона.
— Не слишком, хотя редко бывает, чтобы греческие моряки, без дела шатающиеся в порту, не нарушали спокойствия. Но меня куда больше беспокоит усердие, с которым протосеваст обхаживает вдовствующую королеву. Он три четверти своего времени проводит в Наблусе.
— А чего вы опасаетесь? Что он похитит ее, как «кузен» Андроник — тетю Феодору, вдову короля Бодуэна III, и запятнает ее репутацию?
— Нет. Королева Мария слишком благоразумна для этого. Кроме того, она любит другого. Нет, я опасаюсь серьезной ссоры между ним и сеньором д'Ибелином, который до беспамятства в нее влюблен...
Тибо от неожиданности выронил меч, рукоять которого начищал, и игроки обернулись на громкий звон оружия, упавшего на каменные плиты.
— А вам откуда это известно? — вытаращив глаза, спросил он.
— Получается, и ты тоже об этом знаешь? — не меньше него самого удивился Бодуэн. — И ничего не сказал мне?
— Ваше Величество, — ничуть не смутившись, ответил бастард. — Если рыцарю случается нечаянно узнать тайну другого рыцаря, честь велит ему сохранять эту тайну и никому... даже королю не рассказывать о том, что он узнал. Я действительно в ту ночь, которую провел в наблусском замке, нечаянно подслушал... разговор. А удивило меня то, что и господин Гийом, который никуда отсюда не выезжал, знает об этом...
— Друг мой, — откликнулся тот. — У меня, как и у всех прочих людей, есть глаза и уши, но в дополнение к ним — этим я обязан своей должности — я располагаю еще несколькими парами глаз в самых разных местах. И я должен признаться королю в том, что именно скандальная история королевы Феодоры навела меня на мысль о том, что следует присматривать за вдовствующей королевой...
— И вы ничего мне об этом не сказали? — недовольно проговорил король.
— Не сказал, потому что эта любовь никакой опасности для государства не представляет. Совсем наоборот: мне не надо объяснять вам, Ваше Величество, что Ибелины — род славный и знатный, и что хотя сеньор Балиан и младший сын в семье, однако в удел ему достались обширные владения, и он вполне достоин руки вдовствующей королевы. К тому же он — ваш верный друг и преданный слуга. Мне совершенно не хочется, чтобы бесшумный греческий кинжал или исподтишка пущенная стрела лишили нас такого человека.
— Так, может быть, поженим их? По крайней мере, тогда Изабелла вместе с матерью вернется в Иерусалим, — произнес Бодуэн, с едва заметной улыбкой взглянув на Тибо.
— Ваше Величество! Я-то думал, что научил вас смотреть вглубь вещей и событий! Как ваша матушка посмотрит на то, что ее вечная соперница станет ее невесткой?
— После того как она вышла замуж за Рено Сидонского, невестками они уже не будут.
— О, Рено ее совершенно не беспокоит. Он не покидает свой город и...
— Избавьте меня от дальнейших подробностей! — внезапно нахмурившись, прервал его Бодуэн. — Если вы хотели сказать, что и этот супруг, как и прочие, сбежал из-за ее беспутства — напоминать мне об этом совершенно ни к чему. Это моя мать! И я ее люблю!
Гийом тотчас вскочил со стула, подошел к молодому королю, обнял его за плечи и почувствовал, как тот дрожит.
— Она тоже вас любит! Успокойтесь, дорогое мое дитя! Я совсем не хотел вас обидеть, Боже сохрани! Просто когда две женщины так ненавидят друг друга, для спокойствия королевства лучше, чтобы они находились в разных концах страны.
Бодуэн сделал несколько глубоких вдохов, постарался взять себя в руки и, хотя и с трудом, но сумел успокоиться и даже улыбнуться.
— Вы правы. Я и это тоже знаю... но что вы мне посоветуете?
— Поговорите с Балианом! Откровенно! Скажите ему, что я узнал его тайну и что вы ничего не имеете против его женитьбы на вашей мачехе, только не в самое ближайшее время, и попросите его как об услуге о том, чтобы он избегал встреч с протосевастом, которого ему вовсе не надо опасаться... и который с наступлением весны покинет нас, словно зимние дожди.
— Так я и поступлю! — вздохнул Бодуэн, немного подумав. — Может быть, продолжим нашу партию? — добавил он, учтивым жестом указав на опустевшее кресло по другую сторону шахматной доски с клетками из черного дерева и слоновой кости...
Влюбленного убедить нелегко, однако Балиан любил своего короля и, положившись на данное Бодуэном слово, согласился по возможности избегать встреч с византийцем. В то же время он сблизился с Тибо, и с каждой неделей и каждым месяцем дружба, завязавшаяся между ними, становилась все крепче, несмотря нато, что его разделял с юношей добрый десяток лет. Бодуэн очень этому радовался. Во-первых, потому что Ибелины всегда были близки к нему, а во-вторых, потому что его огорчала та изоляция, в какой по большей части пребывал при дворе его щитоносец, постоянно находившийся с ним в отношениях слишком тесных для того, чтобы окружающие не начали опасаться: уж не таится ли под кольчугой, которую Тибо носит так часто, страшная болезнь? Тибо же носил кольчугу, потому что всегда хотел быть готовым встретить удар, который преступная рука могла попытаться нанести его королю.
Прошла зима, зябкая, с пронизывающим ветром, беспокойная. В Рождественскую ночь на Святую землю обрушилась настоящая снежная буря, метель замела купола и колокольни Иерусалима, превратив городской пейзаж в уменьшенную копию горного — к величайшей радости городских детишек, для которых наступило настоящее раздолье: играть в снежки им приходилось нечасто. Что ж, хотя бы кто-то чувствовал себя счастливым! А во дворце тем временем нарастала тревога: караван, посланный в Африку за семечками анкобы, из которых изготавливали необходимый прокаженному бальзам, так и не вернулся. Осенью Гийом Тирский отправил следом за ним второй, чтобы попытаться отыскать следы первого и, если потребуется, выполнить поручение вместо него, а тем временем лекарство в последней склянке почти закончилось. «Королева-мать» была очень огорчена этим обстоятельством, и ее чувства были понятны всякому, но ее нескрываемо мрачное настроение вызвано было не одними лишь материнскими заботами: ее молодой супруг теперь вообще не покидал свой город Сидон, куда она упрямо отказывалась перебраться, как он на этом ни настаивал. Кроме того, она обнаружила, что красавец Гераклий — никогда не посещавший свою кесарийскую епархию — ей изменяет; изменяет потихоньку и, скорее всего, лишь время от времени, но все же изменяет с резвой женушкой галантерейщика из Наблуса — города, который Аньес, если бы ей дали волю, разрушила бы до основания, стерла бы с лица земли! — приезжавшей погостить к сестре в Вифанию, когда торговец отправлялся в Акру, чтобы пополнить запасы товара на складах крупного порта. Красотку звали Пак де Ривери, она была и в самом деле ослепительно красива и очень чувственна, а кроме того, со свойственным двадцатилетним легкомыслием любила наряжаться и украшать себя куда роскошнее, чем полагалась ей по ее положению в обществе, и разгуливала по Иерусалиму в таких нарядах и уборах, что Аньес выходила из себя, а Гераклию становилось неловко... Из-за этого происходили шумные ссоры, доставлявшие немалое удовольствие зевакам и сплетницам, но приводившие в негодование окружение короля. Желая положить конец всему этому безобразию, король велел передать галантерейщику, чтобы тот не выпускал жену из своего наблусского дома, а когда ему надо ехать в Акру по делам — брал ее с собой. В то же время патриарх Амори Нельский дал Гераклию понять, что, если отношения будут продолжаться, это может иметь самые тяжелые последствия для его церковной карьеры. Бывший монах, слишком хитрый для того, чтобы упираться и ссориться с такой коалицией, принял это к сведению, еще сильнее возненавидел патриарха, но вернулся в постель Аньес, а во дворце снова воцарилось спокойствие.
Но ненадолго. В начале весны, которая в тот год была очень сырой и дождливой, от принцессы Сибиллы прибыл гонец. Упав королю в ноги, он сообщил ужасную новость: Гийом де Монферра умирает, сраженный болезнью, которой врачи толком не могут определить. В письме от безутешной молодой жены говорилось, что его могли отравить...
Бодуэн не колебался ни мгновения: он объявил, что отправляется в Аскалон, и послал за своим лекарем, Жоадом бен Эзрой, решив взять его с собой. Разумеется, его решению дружно воспротивились, и общее недовольство высказал на этот раз Гийом Тирский.
— Ваше Величество, вы без нужды подвергаете себя опасности! Аскалонские врачи ничем не хуже вашего, и я совершенно уверен, что графа превосходно лечат и за ним прекрасно ухаживают. Вы должны заботиться о собственном здоровье!
— Мое здоровье? Что, по-вашему, может быть хуже, чем проказа? Гийом — мой брат по духу и по душе. Я сам выбрал его, чтобы оставить ему королевство. Я хочу, — он с нажимом произнес это слово, — поехать к нему и оказать всяческую помощь, какая только возможна. Ему и моей сестре, которая сейчас в полном отчаянии. Если его отравили, я прикажу начать расследование, чтобы наказать виновного, а если это обычная болезнь, — мы будем всеми средствами с ней бороться и обращать наши молитвы к Господу. И, в первую очередь, я стану молиться о том, чтобы Господь сохранил для моего королевства ту великую надежду, воплощением которой стал Гийом. Я поеду верхом и с небольшой свитой — большая помешала бы мне двигаться быстро. Я хочу выехать через час!
Бодуэн любил Аскалон, свой родной город, и пусть воспоминания раннего детства со временем стали немного расплывчатыми, но всякий раз, когда он туда возвращался, и при жизни отца, и позже, он испытывал радостное чувство при виде огромного кургана, увенчанного белыми стенами. Город спускался с него к порту и синему морю, вода в котором в этом мягком климате круглый год была одинаково теплой. Кедры и пальмы укрывали весь город прохладной тенью, и казалось, что крепостные стены заключают в себе столько же садов, сколько и домов. Кроме того, на склонах этого холма в виде перевернутой чаши, сложенного из остатков городов, которые сменяли друг друга на этом месте, иногда попадались развалины, казавшиеся ему трогательными. Ему нравилось, глядя на эти следы истории, представлять себе ушедшие цивилизации, унесшие с собой свою тайну. Это было идеальное место для медового месяца. Бодуэн и представить себе не мог, что Сибилла, графиня Аскалона и Яффы, могла переживать здесь такой ужас. Графский дворец, некогда выстроенный Фатимидами, у которых город был отнят в 1153 году, был полон света, создан для роскошной жизни и пленял красотой, свойственной богатым восточным жилищам; но когда король и его свита туда вошли, им показалось, будто свет покинул это помещение, и даже аромат цветов исчез, заглушённый тяжелым запахом испражнений, который не могли развеять дымившиеся кадильницы.
В спальне Гийома запах был попросту нестерпимым. Врачи в черных одеждах хлопотали вокруг ложа, на котором покоился больной, а служанки как раз вытаскивали из-под него грязные простыни и меняли их на свежие. Все говорили одновременно и обильно жестикулировали, как это свойственно жителям Средиземноморья. А среди этого гвалта лежал несчастный Гийом, совершенно обессилевший и пожелтевший, как лимон; казалось, его истощенное тело плавает внутри кожи, прежние крепкие мышцы словно растаяли.— Король!
Это слово, которое Тибо выкрикнул во всю мощь глотки, упало, словно камень в лягушачье болото. Люди в черных одеждах бросились врассыпную, и Бодуэн, не удостоив их даже взглядом, направился к постели и наклонился над больным.
— Брат мой, — тихо и ласково сказал он, беря его руку в свои, обтянутые перчатками, — видно, что вам совсем плохо. Что с вами?
Несмотря на свое жалкое положение, Гийом попытался улыбнуться.
— Мне кажется, у меня внутренности гниют... я, не переставая, опорожняюсь...
Один из лекарей нашел в себе смелость приблизиться, снизу вверх вглядываясь в лицо юноши, о котором говорили, что он прокаженный... и должно быть, это было правдой, если судить по вздувшимся надбровным дугам, где кожа стала чешуйчатой.
— У него непрекращающийся понос, Ваше Величество, но в городе есть и другие случаи заболевания. Господин граф, должно быть, выпил грязной воды...
— А графиня, моя сестра? Она не заразилась?
— Нет, слава богу! Она больше не входит в эту комнату с тех пор как... с тех пор...
Он подыскивал слово для обозначения длительности отсутствия Сибиллы, но король, с жалостью глядевший на лицо зятя, увидел, что по его щекам внезапно потекли слезы, и все понял сам:
— Уже давно, верно? С начала болезни?
— Мы... мы сами ей настоятельно это посоветовали! Молодая графиня должна заботиться о ребенке, которого она носит, — затараторил врач, вдруг сделавшийся словоохотливым и явно напуганный резким и повелительным тоном короля.
Но тот, жестом приказав ему замолчать, только пожал плечами.
— Такого рода болезнью нельзя заразиться, — сказал он, обтирая вспотевший лоб больного и произнося слова ободрения и любви.
Поведение Сибиллы его нисколько не удивляло. Его привязанность к сестре — как и любовь к матери — были лишены иллюзий. Он знал, что Сибилла — пустая и легкомысленная, жаждущая наслаждений и беспредельно эгоистичная. Ребенок, которого она носила, служил для нее идеальным оправданием, но даже и без него она при появлении первых же симптомов болезни отдалилась бы от Гийома. Она слишком дорожила своей красотой!
Тем временем Жоад бен Эзра, личный врач Бодуэна, наклонился над больным, чтобы его осмотреть. Молодой король доверял ему полностью, потому что этот еврей, изгнанный из Испании солдатами Юсуфа Аль-Мохада, был, как и Маймонид, с которым он вместе учился, человеком мудрым и знающим. Жоад, седой, коротконогий, с круглым аккуратным животиком, с густыми бровями и подстриженной бородой, говорил мало и медленно. Остальные врачи даже и не пытались к нему присоединиться, он же, закончив осмотр, выпрямился и проговорил.
— Здесь есть что-то еще...
— Что ты хочешь этим сказать?
— Дизентерия не дает такого сильного жара, таких кровотечений и красных пятен, какие я обнаружил у него на теле.
Король испуганно взглянул на врача, и Жоад бен Эзра мгновенно понял, какая ужасная мысль мелькнула у него в голове. Стараясь успокоить Бодуэна, он положил руку ему на плечо:— Нет. Этого у него нет. Если вода действительно заражена и если есть другие больные, возможно, у него то, что по-гречески называется ?????[42]. В таком случае графиня правильно делает, что не заходит сюда. И тебе следовало бы поступить так же! Но это может быть... и яд! — добавил он так тихо, что услышал его один только Бодуэн.
У короля засверкали глаза.
— Кто мог осмелиться? И зачем?
— Ты хочешь сделать его своим наследником. Это наводит на размышления, но я хотел бы осмотреть других больных. Не приближайся к нему! А пока что я пропишу ему тамариндовый[43]> отвар, — решил врач, после чего потребовал немедленно принести ему все необходимое для того, чтобы вымыть руки.
Бодуэн нашел сестру на высокой террасе, соединенной портиком с комнатой, в которую она перебралась. По-восточному раскинувшись на подушках, она смотрела на море и поедала сладости с подноса, стоящего рядом с ней. То, что она беременна, было заметно скорее по ее красивому осунувшемуся лицу с кругами под глазами, чем по фигуре, закутанной в стеганую синюю шелковую далматику, защищавшую ее от холодного воздуха. Появление брата ее явно нисколько не обрадовало, и она дала ему это почувствовать:
— Бога ради, Ваше Величество, брат мой, что вы здесь делаете? Вы находите, что нам мало своих болезней, и хотите добавить к ним ваши? Пожалуйста, не подходите ко мне!
— Не беспокойтесь, у меня и не было такого намерения! Я хочу всего лишь узнать, как вы себя чувствуете.
Сибилла махнула рукой, отсылая двух служанок, стоявших в нескольких шагах от нее и готовых исполнить малейшее ее желание.
— Как, по-вашему, я могу себя чувствовать, когда мой муж превратился в поток мерзкой зловонной жижи, а сама я ношу в себе эту тяжесть, от которой меня тошнит? Плохо я себя чувствую! Вот как! И даже очень плохо!
Бодуэн нахмурился.
— Пора бы вам вспомнить о том, кто вы такая, сестрица. Не так уж давно вы благодарили меня за то, что я выдал вас замуж за этот зловонный поток, который вы тогда, по вашим словам, обожали! Что касается тяжести, от которой вас тошнит, это — тот или та, кому когда-нибудь предстоит носить иерусалимскую корону.
— Как вы со мной разговариваете! А мне сейчас так необходимо утешение...
— Если бы вы чуть поменьше думали о себе и чуть побольше о других, вы не так сильно нуждались бы в утешении! И все же не покидайте больше этих покоев: возможно, речь идет не просто о поносе.
Сказав это, прокаженный король вернулся к прекрасному умирающему рыцарю, которого считал братом и от которого, лишенный возможности иметь потомство, ждал наследника. Но четыре дня спустя Гийом де Монферра испустил последний вздох и, пока его тело наспех укладывали в гроб и относили в склеп, где оно должно было покоиться до тех пор, пока его не отправят в Иерусалим, болезнь, которую ни одному врачу так и не удалось распознать, напала на Бодуэна. Он слег и постель, пылая жаром и истекая зловонной жижей, но на этот раз вокруг него не собрался консилиум врачей в черном, и Жоаду бен Эзре не пришлось отстаивать свои права королевского лекаря: убежденные в том, что проказа вместе с загадочной болезнью вскоре прикончит короля, местные лекари сбежали, заявив, что должны спешить к другим больным, которых в городе немало. Тибо и Жоад остались одни на поле битвы с болезнью и устремились в эту битву с твердым намерением ее выиграть, а в городе тем временем на всякий случай начали молиться об умирающем. Но этим двоим молиться было некогда, разве что по ночам, когда больному, одурманенному настоем опия, удавалось ненадолго заснуть. Они поочередно меняли белье, промокшее от пота и запачканное гноем и сукровицей, поили его приготовленными врачом отварами из тамаринда и сколопендр, приправленных медом и корицей или вином с пряностями. Благоухание ладана, который воскуряли, чтобы заглушить все прочие запахи и отогнать злого духа, смешивалось с благоуханием мирры — той, что принесли Младенцу волхвы вифлеемской ночью. И никогда ни один больной не покорялся так безропотно лечившим его и ходившим за ним. Ни разу король не пожаловался и не застонал, разговаривал кротко, но чувствовалось, что сам он тоже сражается с болезнью. Владевшая им мысль отразилась в одной-единственной фразе:
— Мне надо выздороветь, потому что я еще не закончил свои дела, но да свершится воля Божия!
Битва длилась три бесконечно долгих недели, но в конце концов болезнь оставила измученное тело, как волна отступает от берега, на который только что яростно обрушивалась. Жар спал, и все прошло... Но увы! Оба верных друга Бодуэна с безмолвной скорбью наблюдали, как распространяется по телу короля проказа. Теперь плотные, красновато-коричневые уплотнения появились на ноздрях, на висках и на конечностях, а по всему телу расползались плоские пятна. Все, что Тибо и Жоад сейчас могли сделать для больного, — это помочь ему восстановить утраченные силы, то есть кормить его полезной, укрепляющей и освежающей пищей.
Но, наконец, настал тот день, когда Бодуэн сумел встать с постели, пройтись по комнате, после чего объявил, что больше не следует о нем молиться, а нужно возблагодарить Всемогущего Господа, позволившего ему еще некоторое время продолжать свое дело. Ни разу за все это время Сибилла и близко не подошла к комнате больного, известия о нем она получала через одну из своих служанок, которую посылала к Тибо, требуя, чтобы та разговаривала с ним через дверь, потому что и королевского щитоносца она к себе не подпускала. Она носила ребенка, и желание его оберегать было вполне естественным, вот только до Бодуэна через слуг, занимавшихся уборкой, дошли дворцовые слухи: молодая вдова прекрасно себя чувствует, ее перестало тошнить, и теперь ей не терпится покинуть Аскалон. Она хотела, чтобы тело Гийома поскорее перевезли в Иерусалим, где его должны были похоронить, а после погребения, до начала жары, она собиралась уехать в Яффу и поселиться в маленьком дворце, тоже стоявшем на берегу моря, где ничто не напоминало бы ей о тягостных днях, проведенных в Аскалоне. Для ее эгоистичной натуры такое отношение к чужому горю или страданиям было вполне естественным, и Тибо, хорошо ее знавший, ничуть не сомневался в том, что, как только ребенок появится на свет, Сибилла начнет требовать, чтобы ей нашли нового мужа, такого же красивого и такого же неутомимого в любовных утехах, каким был уже, должно быть, позабытый ею несчастный Гийом. И она не успокоится, пока своего не добьется. Подобно госпоже Природе и госпоже Аньес, Сибилла не терпела пустоты...
Бодуэн постепенно выздоравливал, его истерзанное тело день ото дня становилось сильнее, а тем временем ворот Аскалона, закрытых по приказу короля для того, чтобы избежать распространения эпидемии, — после Гийома де Монферра умерли еще многие, — достигли две вести. Во-первых, византийский военный флот только что присоединился в порту Акры к судам протосеваста, и флот был немалый: несколько десятков дромонов, огромных боевых кораблей, перевозивших не только войска, но и тяжелые осадные машины, катапульты и железные трубки, изрыгавшие греческий огонь[44], грозное оружие, чье пламя способно было запалить любую цель и не гасло даже в воде (оно могло скользить по волнам). Кроме того, в состав флотилии входили и быстрые галеры, и суда, предназначенные для высадки войск: задний борт у них откидывался, опускаясь на берег и выпуская прибывших на корабле людей. Судами командовали первые люди империи, не скрывавшие своего нетерпения: им хотелось как можно скорее соединить свои силы с войсками, обещанными некогда королем Амальриком, и напасть на Саладина на египетской земле. А пока что вся эта толпа, пользуясь долгим отсутствием короля, создавала в порту Акры суету и беспорядок.
Вторая новость, хотя и менее значительная, тоже была связана с отсутствием государя: Стефания де Милли, Госпожа Крака, только что обвенчалась с Рено Шатильонским.
— Без моего согласия! — проворчал Бодуэн. — Что, эти люди считают меня уже умершим, если ведут себя так, словно меня не существует? Надо возвращаться в Иерусалим. И как можно скорее!
— Вы еще слабы, Ваше Величество! — возразил Жоад бен Эзра. — Согласитесь, по крайней мере, проделать этот путь на носилках!
— Как женщина, к примеру, как моя сестра, которая должна будет сопровождать тело своего супруга? Никогда! Особенно при таких обстоятельствах! Я поеду верхом!
Тотчас был отдан приказ готовиться к отъезду. Король лично будет сопровождать останки зятя до соседствовавшей с храмом Гроба Господня часовни госпитальеров, где Гийом Тирский отслужит заупокойную мессу, и где умершему предстояло навеки упокоиться вместе со своим бесполезным теперь длинным мечом.
Утром в день отъезда Бодуэн впервые попросил дать ему зеркало. Уже облаченный в длинный плащ, украшенный гербом, поверх кольчуги, он стоял у окна, озаренный ясным утренним светом. Не оборачиваясь, король протянул руку, чтобы ему подали зеркало, и посмотрел на свое отражение. Рука его не дрогнула, и высокая фигура не шелохнулась. В течение бесконечно долгой минуты, пока он разглядывал свое отражение, не слышно было даже его дыхания. Наконец он вернул зеркало Тибо и приказал:
— Принеси мне покрывало!
— Покрывало?
— Да, неужели так трудно понять? Достаточно будет и кисейного... пока что. Но только белое!
Вскоре Тибо неохотно принес то, что требовалось королю: один из тех прозрачных шарфов, какими дамы окутывают голову и плечи. Бодуэн, взяв кусок ткани, который оказался слишком длинным, мечом разрезал его надвое, закутал голову одной половинкой и велел надеть сверху шлем с короной и без забрала, который носил, когда не участвовал в сражениях.
— Вскоре, — произнес он, и голос его был ровным и спокойным, как озерная гладь, — на мое лицо невозможно будет смотреть. Лучше, чтобы у меня лица не оставалось вовсе. На меня может смотреть только Мариетта! Я не уверен, что моя мать смогла бы вынести это зрелище, ведь для нее красота — единственный смысл существования!
— Но я ведь — не она! Я-то люблю вас, я преклоняюсь перед вами! — воскликнул Тибо, внезапно рассердившись. — Меня ваше лицо не пугает!
— Пока что нет, потому что ты к нему привык, но потом это непременно случится.
— Никогда! Представьте, что мое лицо оказалось бы изуродованным во время битвы: разве вы прогнали бы меня?
— Ты прекрасно знаешь, что нет.
— Так почему вы отталкиваете меня теперь? Ведь не позволять мне больше видеть ваше лицо — все равно что оттолкнуть или прогнать. Как я теперь смогу за вами ухаживать? Как буду вам служить? За что такая немилость?
— Не задавай глупых вопросов! Ты только что день за днем сражался, спасая мою убогую жизнь. Я благодарю тебя от имени моего королевства... и тебя благодарю, Жоад бен Эзра, — добавил он, повернувшись к врачу, который наблюдал за ними, скрестив руки на груди и теребя кончик бороды. — Я отплачу тебе за труды.
— Вы отплатите мне сторицей, если позволите и дальше себя лечить. Больше мне ничего не надо. Я не то чтобы равнодушен к земным благам, но я прежде всего врач, Ваше Величество, и вы представляете собой самый удивительный случай за всю мою карьеру, — ответил он, лукаво блеснув глазами. — И я прошу вас не скрывать своего лица и от меня, потому что я намерен упорно и неотступно сражаться с болезнью, если на то будет воля Всевышнего...
Бодуэн немного помолчал, давая себе время оценить по достоинству преданность, в которой, конечно, никогда бы не усомнился, если бы не потрясение, испытанное им, когда он увидел в зеркале свое лицо, изуродованное болезнью. Возможно, в глубине души он не верил, что это когда-нибудь случится, и его решение отныне прятать лицо под покрывалом было продиктовано не столько потребностью скрывать следы разрушений, произведенных проказой, сколько желанием утаить от окружающих собственное отчаяние.
— Спасибо! — сказал он наконец и направился к лестнице.
Когда он показался в залитом солнцем дворе, мужчин в доспехах, выстроившихся рядом с черной повозкой, на которой лежало тело покойного, пробрала дрожь. Вид легкой белоснежной ткани, трепещущей в раме стального шлема, перехваченного золотым обручем, и превращавшей лицо в клок тумана, потряс их до глубины души. Некоторые стали креститься, поняв, что это означает. Не обращая внимания на боль, внезапно пронзившую бедро, Бодуэн сел верхом на Султана, заставил его развернуться и даже встать на дыбы, а затем успокоил, потрепав по гладкой шее. Выхватив меч и взмахнув им, он звучным, низким голосом произнес:
— Я по-прежнему ваш король! И хотя вы больше не увидите моего лица, знайте, что пока у меня останутся хоть какие-то силы, я буду, как и раньше, вести вас в бой и защищать эту корону, доставшуюся мне от моих предков, а главное — нашу Святую землю, где пролилась кровь Христа. И с вашей помощью мы снова победим неверных!
Ему ответили громовыми возгласами, и над рядами заплясали флаги и хоругви. Пришпорив коня, Бодуэн выехал вперед и во главе процессии двинулся через весь город к дороге, ведущей в Иерусалим. Он продолжал держать меч в руке, и лучи солнца, отражавшиеся и от сверкающего лезвия, и от золотых листьев короны, окружали его таким слепящим сиянием, что простые люди, думая, будто им явился сам Святой Георгий, при его приближении падали на колени в дорожную пыль. Бодуэн их не видел, он не сводил взгляда со сверкающего на куполе церкви золоченого креста, горевшего в утреннем свете. И чувствовал, что все еще остается связующим звеном между этой робкой толпой и ясным небом и что должен до последних пределов возможного удерживать эту связь. Может быть, он стал искупительной жертвой, необходимой для спасения этого народа, бессильного, как и он сам, перед искушениями века, но, как бы там ни было, с этой минуты он принял свою судьбу...
Внезапно, уже выезжая за городские ворота, он услышал слова какой-то женщины:
— А это и вправду он или это уже его призрак? Я его боюсь.
— Если и сарацины его испугаются, — ответил мужской голос, — будет совсем неплохо...
Тибо, ехавший следом за ним, тоже услышал эти слова и испытал не только облегчение, но едва ли не радость. Возможно, это был ответ на тоску, от которой у него все внутри сжималось с той минуты, как лицо его короля скрылось под белой кисеей. Ткань, окутавшая короля туманной дымкой, может сделать его легендой еще при жизни, — так рождаются тайны. Вместо того чтобы пугать народ своим безобразным обликом, царственный рыцарь под белым покрывалом будет притягивать взгляды людей, жаждущих чуда, или наводить на них ужас. В любом случае, это придаст Бодуэну новые силы... На протяжении всего пути длиной в восемнадцать лье, отделявших Аскалон от Иерусалима, и пройденного медленным шагом, подчинявшимся движению катафалка и носилок, на которых передвигалась молодая вдова, происходило одно и то же: все падали на колени, когда мимо них провозили усопшего в сопровождении рыцаря без лица, со сверкающим оружием, при виде которого невольно думалось, что, может, это уже никакой не прокаженный король, а один из архангелов, спустившийся с небес.
У ворот Святого города их встретил Истинный Крест[45], высочайший символ королевства, источенный временем, оправленный в золото и украшенный драгоценными камнями; как в дни битв, его окружали рыцари-храмовники, впереди вырисовывалась грузная фигура Великого Магистра Одона де Сент-Амана, о котором ненавидевший его Гийом Тирский говорил, что тот не боится ни Бога, ни людей и пышет ненавистью, как дракон огнем. Подошли также и брат Жубер и его рыцари-госпитальеры, вернее — рыцари Суверенного военного странноприимного Ордена Святого Иоанна, чьи черные одежды, пересеченные белым крестом, так сильно контрастировали с белыми с красным крестом одеяниями тамплиеров. Они должны были забрать тело, поскольку Гийом де Монферра не был королем и не мог покоиться в королевской гробнице на Голгофе. Местом его упокоения должна была стать часовня госпитальеров. Следом шли патриарх и канцлер, но они встречали короля, а не его зятя.
При виде Бодуэна IV, прямо и неподвижно сидящего в седле, на лицах присутствующих отразилось изумление, но лицо Гийома Тирского исказилось от боли, ибо он понял, какие муки будет отныне скрывать маска из белой кисеи.
Мать тоже это поняла, когда вышла на порог поздороваться с сыном и встретить дочь, чье тело так изменила беременность. Сибилла тоже была под покрывалом, но под ее покрывалом, небесно-голубым и окутавшим ее с головы до пят, таилась надежда. При виде Бодуэна по прекрасному лицу Аньес тихо заструились слезы: и она тоже долго верила, что чудо может совершиться... Действительно верила! Верила изо всех сил, дремавших в глубине ее души, с давних пор развращенной осознанием собственной красоты и возможных наслаждений, какие она могла из этого извлечь. Разве они жили не на той самой земле, где совершалось невозможное? Почему же воды Иордана, исцелившие стольких прокаженных, оказались бессильны избавить ее сына от этого ужаса? Она знала, о чем шепчутся и во дворце, и в городе: сын расплачивается за беспутное поведение матери; но гордость заставляла ее отказывать этим людям в праве ее судить, как отказывалась она излить в ухо священника — настоящего священника! — сладкие грехи плоти, о которых ни на мгновение не пожалела. Просить прощения, даже и у Господа, для нее было невозможным!
Однако сына она любила и, увидев его с закрытым лицом, совершила, повинуясь внезапному порыву, поступок, на который ни один человек не счел бы ее способной. Когда Бодуэн спешился — не так проворно и не так легко, как прежде, — она бросилась к нему, обняла его, прижала к себе и, приподняв кисейную маску, коснулась губами его лица.
— Возлюбленный сын мой! Вы живы, и мы должны возблагодарить за это Господа Бога!
Потрясенный этим мимолетным проявлением чистой любви, он в ответ обнял ее, откинув голову назад.
— Матушка, — с бесконечной нежностью проговорил он, — молиться надо о младенце, который вскоре появится на свет! Он будет нуждаться в вашей силе еще больше, чем в матери, вовсе лишенной сил! Берегите его!
Он двинулся дальше, опираясь на плечо Тибо. И тогда щитоносец заметил двух мужчин, стоявших позади Аньес: Бодуэн от волнения, должно быть, не обратил на них внимания. Жослен де Куртене и Гераклий проводили короля глазами. Странно похожими взглядами, которые очень не понравились бастарду: в их сузившихся зрачках горела необъяснимая ненависть — она могла родиться разве что из разочарования, охватившего обоих, когда они увидели, что король, побывав на пороге смерти, вернулся живым. И он подумал, что сейчас надо остерегаться провокаций больше обыкновенного...
При виде того, кого ей так нравилось называть своим малышом, Мариетта не произнесла ни слова, но, когда Бодуэн снял шлем и покрывало, Тибо увидел, как она побледнела, и во взгляде, которым она с ним обменялась, он прочел нестерпимую боль. Сам же Бодуэн ничего не заметил — слишком устал. Два дня медленной езды утомили его больше, чем любое сражение. Возможно, дело было еще и в том, что он осознал, до какой степени ослабел, и снова начал тревожиться за судьбу королевства. Он сказал об этом вслух и без обиняков:
— Мне ни за что не продержаться до тех пор, пока ребенок достигнет возраста, когда он сможет править. Со смертью Монферра рухнуло все. Кто сможет управлять после меня до тех пор, пока наследник достигнет совершеннолетия? Если вообще родится мальчик! И потом, маленький ребенок — это такое хрупкое существо! Может быть, надо уговорить Сибиллу снова выйти замуж? Но за какого принца теперь ее выдать?
— Почему непременно за принца? — спросил Гийом Тирский, вошедший, по своему обыкновению, без доклада. — До рождения ребенка осталось совсем немного, и, если он окажется жизнеспособным, совершенно ни к чему звать сюда какого-нибудь королевского сына или племянника. Вполне подойдет какой-нибудь из наших знатных сеньоров, храбрый, умный и верный.
— О ком вы думаете?
— О Бодуэне де Рамла, старшем из братьев Ибелин. Он сходит с ума от любви к принцессе, изнывает от страсти к ней, ее замужество довело его до отчаяния, но это человек достойный и, вне всякого сомнения, преданный вам.
— Почему бы и нет? Если он нравится моей сестре...
— До приезда Монферра он был ей далеко не противен.
— Возможно, это верное решение... хотя мы не знаем, справится ли он. Но, если времени мне будет отпущено слишком мало, вы можете, как в годы моего несовершеннолетия, назначить регента. Мой кузен Раймунд прекрасно справлялся с этой задачей, и он еще достаточно молод... А поскольку он, кажется, неспособен произвести на свет потомство, он не сможет рассчитывать на то, чтобы стать родоначальником собственной династии, которая сменила бы нашу...
— Отсутствие потомства не мешает вынашивать честолюбивые замыслы. Кроме того, вы прекрасно знаете, что собрание баронов не смирится с его регентством! Но в любом случае, — очень мягко прибавил канцлер, — у нас вполне достаточно времени для того, чтобы взвесить все «за» и «против». Как вы себя чувствуете, Ваше Величество?
— Я очень устал, но это вполне объяснимо: я еще не совсем выздоровел. Немного отдохну, и тогда мои силы, надеюсь, полностью восстановятся. А теперь давайте поговорим о том, что произошло за время моего отсутствия. Что византийцы?
— Как только вы позволите, они явятся вас приветствовать.
— Завтра! Или лучше послезавтра. Они вполне могут подождать еще сутки. Мне надо уладить другое: этот брак, заключенный без королевского позволения. Тибо, — добавил он, повернувшись к своему щитоносцу, — приведи ко мне мессира Рено.
— Никуда не ходите, Тибо, — вмешался Гийом. — Его уже здесь нет!
— Уже нет? — загремел Бодуэн, у которого от ярости сразу прибавилось сил. — Это похоже на отступничество, я считал его неспособным на такую низость. И кто же здесь распоряжается?
— Балиан д'Ибелин. Между прочим, он прекрасно справляется с этим, поскольку не менее отважен, чем Рено, но более хладнокровен. Что же касается Рено, он побывал у меня перед тем, как отправиться в Моав со своей супругой, то есть неделю назад...
— Он посмел это сделать? И вы не бросили его в темницу?
— Нет, Ваше Величество, и я думаю, вы меня поймете. Прибытие византийского флота заставило его призадуматься. Если, как мы предполагали, войска двинутся морем в сторону Египта, Саладин может заключить из этого, что огромная территория Трансиордании останется без защитника, и, не переставая отражать ваше наступление, послать войска через Красное море с тем, чтобы захватить эти обширные владения, ключевую позицию королевства на юге. Конечно, он заслуживает наказания, но...
— А он не так уж глупо рассудил! И потом, никто здесь не рассчитывал снова увидеть меня живым, верно? Забудем об этом! Есть другие новости?
— Да, Ваше Величество, и важные: Филипп Эльзасский, граф Фландрии, только что прибыл в Кесарию с большой армией. Признаюсь, меня это очень радует: я не перестаю рассылать по всей Европе письма, обращаюсь к королям и князьям, прошу их вспомнить о Святой земле, прислать нам войска, и...
— Господи, да что же вы раньше-то об этом не сказали? Это самая лучшая новость, какая только может быть! Вот оно, спасение, посланное нам небесами в ответ на мои молитвы. Граф Фландрский — не король, но он — один из высших сеньоров христианского мира и ближайший наш кровный родственник, а кроме того, его сближает с нами любовь к Святой земле, ведь его отец, граф Тьерри, четырежды приезжал сюда молиться и сражаться. И женился он на Сибилле Анжуйской, дочери моего деда Фулька от его первой жены. Если Филипп также отважен, как его отец, не надо искать другого военачальника, который возглавил бы поход франков в Египет на византийских судах! А я тем временем подготовлю надежную оборону, и когда Саладин, изгнанный из своего тучного Египта, отправится в Сирию заново собирать войска в надежде напасть на нас с тыла, мы будем готовы его встретить! Мой отец был прав: до тех пор, пока султан станет удерживать Египет, королевству нечего рассчитывать на долгий и прочный мир!
При виде того, какой радостью сияет это уже так жестоко изуродованное болезнью лицо, у обоих слушавших его сжалось сердце, но канцлер-архиепископ в душе возблагодарил Господа: Бодуэна не покинула вера в величие его короны. Несмотря на то, что его страдания внезапно сделались особенно тяжкими, он оставался королем, хранил надежду и не отказывался от великих замыслов. Он понял, что Саладин, несмотря на перемирие, не будет до бесконечности сидеть, затаившись в своем каирском дворце, и что единственный способ помешать ему снова наложить лапу на Иерусалимское королевство — это вынудить его защищаться. Но покинуть пост бдительного стража королевства было невозможно. Прибытие Филиппа Эльзасского освобождало его от необходимости отправляться в поход, пусть даже в глубине души он и сожалел о том, что другой, а не он сам, будет увенчан лаврами победителя.
Гийом Тирский, способный читать мысли бывшего ученика, невольно улыбнулся:
— Не уноситесь в мечтах слишком далеко, Ваше Величество! Ваш герой восемнадцать лет женат на Изабелле де Вермандуа!
— Я об этом и не думал. Как бы там ни было, вдова не может снова выйти замуж раньше, чем минет год, а паломничество нашего родственника, возможно, так долго и не продлится. Но это не мешает нам возблагодарить Господа за то, что он послал нам его!
Бодуэн вскоре осознал, что немного поспешил возносить хвалы. Не то чтобы граф Фландрский ему с первого взгляда не понравился. Этот крупный феодал, крепкий сорокалетний мужчина, образованный человек и любитель поэзии, славился еще и как великолепный управляющий. Умел он быть и первопроходцем: по его распоряжению в его владениях проводилось осушение болот Аа между Ваттеном и Бурбургом, он руководил благоустройством городов Камбре и Лилль. Так что можно было и призадуматься, отчего это он покинул свои богатые земли и повел такое большое войско в долгий и трудный поход под видом паломничества. Возможно, он захотел последовать примеру отца, графа Тьерри, четырежды сюда приходившего и проявившего такое благочестие, что тогдашний патриарх вручил ему сосуд с несколькими каплями крови Христа, собранной на Голгофе Иосифом Аримафейским. Этот сосуд стал предметом поклонения, когда его доставили в Брюгге[46]. А может быть, он надеялся вымолить у небес наследника, которого за восемнадцать лет брака не сумела принести ему супруга, Изабелла де Вермандуа? Мудрый и прозорливый Гийом, давно наблюдавший за людьми, не мог в это поверить. Приветливое лицо графа, его прекрасные манеры и румянец кутилы на свежем лице не мешали заметить холодный, как камень, взгляд серо-синих глаз и хищную челюсть... Но Бодуэн был слишком молод для того, чтобы обращать внимание на такие мелочи. Он великолепно и сердечно принял родственника в присутствии всех своих баронов и византийских послов. Со свойственной его летам восторженностью он не утаил от гостя, что видит в нем человека, ниспосланного провидением, благодаря которому — в той же мере, в какой и благодаря императору, — захватнические поползновения Саладина могут быть пресечены, и франкское королевство сможет отвоевать отнятые у них земли графств Эдессы и Тюрбесселя. Кроме того, в случае, если смерть заберет его, Бодуэна, раньше, чем он рассчитывает, разве не станет Филипп Эльзасский, с его выдающимися достоинствами, лучшим регентом, какого только можно пожелать?
Увы, это предложение, рожденное таким полным самозабвением и такой безграничной заботой о благе королевства, не нашло у графа того отклика, на какой надеялся король. Глядя в это скрытое покрывалом лицо под золотой короной, должно быть, пробудившее у него неприятные воспоминания, — ведь его шурин, Рауль де Вермандуа, двенадцать лет тому назад умер от проказы, — он решительно отказал, что было не только не по-христиански, но даже и несколько оскорбительно: он явился ко двору не для того, чтобы давать обещания и брать на себя обязательства, он не намерен и оставаться здесь дольше, чем предполагал. Что же касается регентства — король может возложить его на кого ему будет угодно.
Бодуэн, проявив бесконечное терпение, не ответил наглецу так, как он того заслуживал, но поручил баронам, — которым граф совершенно не понравился, — уговорить его, по крайней мере, послужить своим мечом Кресту, отправиться воевать с Саладином и победить этого заклятого врага иерусалимской короны; регентство же в случае внезапной кончины короля может быть в его отсутствие доверено надежному воину — Рено Шатильонскому.
Новое предложение оказалось еще более неудачным. Филипп для начала заявил баронам, что и слышать не желает о сеньоре Крака, — и последний, примчавшийся по такому случаю, едва не удавил его за эти слова! Что же касается Египта, — если он туда и отправится, то только для того, чтобы самому стать там королем. Кроме этого, в ходе разговора граф Фландрский имел наглость заявить, что, если уж речь зашла о будущем королевства, он не видит, почему бы любую из сестер короля не выдать замуж за сына одного из его вассалов, Робера де Бетюна, мелкого сеньора из Артуа, которого он прихватил с собой в это путешествие.
«Выслушав эти слова, — написал впоследствии Гийом Тирский, — мы с изумлением осознали, насколько коварен этот человек и насколько бесчестны его замыслы. Король так благосклонно его принял, — он же забыл о том, как подобает вести себя гостю, насмеялся над законами наследования и начал плести интриги с тем, чтобы лишить Его Величество престола».
Тогда Бодуэн написал ему очень резкое письмо, призывая соблюдать приличия: принцесса не может снова выйти замуж раньше, чем через год, а Гийом де Монферра умер всего три месяца назад. Помимо этого, руку дочери короля и племянницы императора, — если говорить об Изабелле, — нельзя отдать первому встречному. Поняв, что зашел слишком далеко, Филипп попросил, чтобы ему поручили выбрать кого-нибудь вполне достойного, но имени не назвал. В этом бароны ему решительно отказали.
Византийцы тем временем начали терять терпение. Им нужны были войска графа Фландрского, и последние распоряжения императора состояли в том, чтобы ни в коем случае не принуждать иерусалимского короля отказываться от собственных войск для того, чтобы сопровождать другие. Андроник Ангел и Иоанн Дука в подтверждение своих полномочий показали ему золотую императорскую буллу, и тогда непредсказуемый Филипп нашел другую отговорку: он не хотел, чтобы он и его войска подвергались опасности «умереть с голоду», он лично всегда ведет своих людей только туда, где царит изобилие: «они не смогут терпеть лишения». Зато он охотно поможет им служить Христу в каком-нибудь безопасном месте.
Дальнейшее нетрудно было предвидеть: его в один голос обвинили в трусости, а он разгневался, — что и понятно, ведь дойди о нем такой слух из Святой земли, и весь христианский мир на него ополчится. Тогда он решил, что выполнит все обряды паломничества, после чего подумает, где именно мог бы проявить отвагу.
Эта комедия продолжалась всего-то две недели, но Бодуэна она так истерзала, что он снова слег. Византийские послы, преисполненные сострадания и восхищения его мужеством, предложили на несколько месяцев отложить египетский поход. Тогда же они известили короля о том, что граф Фландрский только что покинул Иерусалим и отправился в Наблус и что это сильно их встревожило. Бодуэн тотчас призвал к себе Гийома Тирского:
— Что ему там делать? Не сумев заполучить мою сестру Сибиллу, он рассчитывает взять в заложницы мою сестру Изабеллу, чтобы выдать ее замуж за кого ему хочется и таким образом приблизиться к императору?
— Вполне возможно. Теперь мы достаточно хорошо его знаем, чтобы понять, что от него можно ожидать чего угодно.
— И что вы мне посоветуете, друг мой? Темные глаза канцлера лукаво заблестели.
— Мой совет будет кратким, Ваше Величество, он заключается в одном имени: Ибелин!
— Вы хотите, чтобы я разрешил королеве Марии выйти замуж за Балиана? Я правильно понял?
— Совершенно верно, и я думаю, что надо поторопиться и немедленно написать ей об этом. Позвать вашего секретаря? Разумеется, если вы согласны.
— Что за вопрос! Это замечательная мысль, лучше не придумаешь... Наследство, доставшееся ей от мужа, превратится в приданое, а Балиан сумеет защитить ее владения от любого вторжения. Я пошлю к ней...
— Позвольте дать вам еще один совет, Ваше Величество: пошлите к ней самого Балиана с его людьми. Он доберется быстрее любого другого, потому что любовь подгоняет, как хороший хлыст.
— Ты поедешь с ним, Тибо! — обернувшись к своему щитоносцу, произнес король. — С моим знаменем и моим щитом, чтобы все знали, что я желаю этого брака. Иди, собирайся! А потом я передам тебе подарок для невесты! И пусть свадьбу сыграют немедленно!
Юноша не заставил просить себя дважды — и часом позже уже скакал рядом с сияющим от счастья и гордости Балианом д'Ибелином. Он тоже чувствовал себя совершенно счастливым при мысли о том, что вскоре увидит Изабеллу, от которой у него вот уже год как не было никаких известий. Вспомнил он и Ариану — интересно, подумал он, по-прежнему ли она там, рядом со своей принцессой? Он долго опасался, как бы она не совершила из-за своей великой любви к Бодуэну какого-нибудь безрассудного поступка. Она так надеялась, что ей позволят жить в его тени, что она больше никогда с ним не расстанется, — пребывание в Наблусе должно было казаться ей жестоким изгнанием, ссылкой... Как бы там ни было, вряд ли она вернулась в Иерусалим, Тибо осведомлялся о том, что происходит в доме ее отца. Торос теперь был счастливым супругом совсем юной женщины, которую он осыпал драгоценностями, и, похоже, забыл даже самое имя собственной дочери.
Королевский щитоносец вскоре получил ответ на свои вопросы: когда он следом за Балианом вошел в парадный зал, где среди всех своих домочадцев сидела вдовствующая королева, он тотчас увидел Ариану в первом ряду женщин, собравшихся вокруг небольшого серебряного, украшенного эмалью трона, на котором восседала Мария Комнин. Изабелла устроилась на квадратной бархатной подушке у ног матери, они с Тибо одновременно друг другу улыбнулись, и ему пришлось сдержать непомерную радость, чтобы не нарушить торжественности минуты... И в самом деле, пока Мария читала письмо от пасынка, в зале царила глубокая тишина.
Закончив читать, Мария встала и, держась очень прямо в своем лиловом, шитом жемчугом платье, подошла к Балиану, а тот опустился на колени и с сияющей улыбкой протянул ей обе руки.
— Вот вам моя рука, мессир Балиан, и мое слово, и мое сердце! Наш возлюбленный король не только соблаговолил дать свое согласие на наш брак, но и велит нам сыграть свадьбу немедленно. Отныне вы — хозяин здешних мест!
Он поднялся с колен, поцеловал ее в губы, и они вдвоем отправились в часовню, чтобы возблагодарить Господа за дарованное им счастье и помолиться о короле. Приготовления к брачному обряду должны были начаться сразу же, и начаться одновременно во дворце и в городе, поскольку о событии следовало возвестить на улицах, чтобы каждый мог принять участие в празднике. Весь Наблус будет с радостью готовиться к торжеству, — ведь все население города не может не ликовать от того, что греческая принцесса, владычица этих мест, упрочит свои связи с королевством, став женой одного из самых знатных и самых отважных его баронов.
Не радовался один только Филипп Эльзасский. Он надеялся уговорить Марию выйти замуж за одного из его людей, чтобы установить с Византией новые связи независимо от тех, которые издавна соединяли ее с франкским королевством. Что же касается юной Изабеллы, — ее мать во время достаточно напряженного разговора, который между ними состоялся, объявила, что рука ее дочери только что была обещана сыну басилевса; это было бесстыдной ложью, но ничего другого ей в ту минуту в голову не пришло; впрочем, этот грех ей был легко отпущен.
И потому, когда последний отправленный в Иерусалим гонец, Робер де Бетюн, вернулся с известием, что Дука и Ангел готовы изменить свои планы и подождать, если только он клятвенно пообещает отправиться вместе с ними в Египет, или же, если ему помешает болезнь, отпустить с ними своих людей, он ответил твердым и окончательным отказом. Он будет воевать против ислама вместе с тем, с кем ему заблагорассудится, и тогда, когда ему будет угодно!
Тем временем Тибо встретился с Изабеллой в саду, под теми самыми кипарисами, что некогда были свидетелями их помолвки. Она повзрослела и стала еще очаровательнее, чем в день, когда подарила ему первый поцелуй. Природа уже избавила ее от подростковой угловатости и неловкости: она стала нежной и хрупкой, но заговорила девушка с ним весьма решительно:
— Ну так что же, мессир Тибо, случилось с вашим обещанием помочь нам вернуться в Иерусалим? Теперь вы, как я вижу, выдаете замуж мою мать за сеньора д'Ибелина, и мне кажется, он сюда приехал с тем, чтобы здесь и остаться?
— Мне кажется, я ничего такого не обещал! — возмутился юноша. — Я только сказал, что был бы беспредельно рад видеть вас рядом с братом. Что же касается замужества королевы, то здесь я только исполнитель королевской воли. Впрочем, вполне возможно, вы здесь и не останетесь, возможно, вы уедете в Ибелин.
— Я понятия не имею о том, где это. Наверное, какая-нибудь дыра, затерянная в глуши? Такая, что я даже о Наблусе пожалею?
Затем, немного успокоившись и сменив тон, она спросила:
— Как он себя чувствует?
— Кто?
— Не притворяйтесь дураком! Разумеется, мой милый Бодуэн!
Ее голос дрожал от тревоги, прекрасные глаза молили дать ответ, который успокоил бы ее, но Тибо, отведя глаза, произнес:
— Не сказать, чтобы хорошо! Болезнь, которой он заразился в Аскалоне от покойного маркиза де Монферра, едва не погубила его, но не убила проказу, которая терзает его теперь сильнее прежнего. Затронуты не только кисти рук и ступни, но и лицо, которое он прячет под белым покрывалом.
— Боже мой!
На вырвавшийся у Изабеллы горестный крик эхом отозвался другой, затем послышались раздирающие душу рыдания, — они доносились откуда-то из-за кустов. Тибо, а следом за ним и принцесса, пробрались через кустарник и увидели Ариану. Девушка, опустившись на колени, припала головой к усыпанной песком дорожке и горько плакала, закрыв лицо судорожно сжатыми руками: живая и жалкая картина отчаяния. Изабелла тотчас упала на песок рядом с ней, обняла ее, стала успокаивать, и тут же, вскинув голову, обернулась к Тибо:
— Матерь Божия, она была здесь и все слышала! Вы себе и представить не можете, Тибо, как она его любит!
— Знаю... может быть, знаю даже лучше, чем вы, но нисколько не сожалею о том, что теперь ей стало известно, как обстоит дело. Как бы там ни было, мне все равно пришлось бы ей об этом сказать, а сейчас вы, по крайней мере, рядом с ней и можете хоть как-то смягчить удар. Нет, я не жалею о том, что она все слышала.
Они долго молчали. Изабелла тихонько поглаживала Ариану по голове, с которой свалилась шапочка вместе с покрывалом. Принцесса тоже плакала, Тибо горестно смотрел на обеих. Наконец, Изабелла проговорила:
— Знаете, я очень ее люблю. Сначала я ее не любила, потому что считала ее вашей возлюбленной, несмотря на...
— На то, в чем я вам признался, несмотря на это кольцо, которое я все еще ношу на шее? О, Изабелла!
— Я думала, она раньше была вашей возлюбленной, и вы из рыцарских чувств хотите ее защитить, но однажды ночью я услышала, как Ариана плачет, и она обо всем мне рассказала. И тогда она стала дорога мне, как сестра, потому что всем своим существом принадлежит моему брату.
И тут послышался жалобный, молящий голос Арианы:
— Мессир, отвезите меня к нему! Если он так жестоко страдает, ему как никогда необходимо знать, что его любят...
— Мариетта выхаживает его лучше родной матери, и я тоже всегда рядом с ним. Мы его любим, и она, и я. Я понимаю, как он в этом нуждается, потому что у нас больше не осталось ни масла, ни семечек, из которых
делали лекарство, замедляющее развитие болезни. Как видите, я все вам рассказал.
— Если так вы стараетесь ее отговорить, то выбрали не лучший способ! — резко проговорила Изабелла.
И в самом деле — Ариана вскочила, явно готовая ринуться в бой:
— Тогда мне обязательно надо туда поехать! У нас, армян, есть свои снадобья, известные только в наших горах. Может быть, стоит попробовать...
— Нет, — отрезал Тибо, решив, что разговор слишком затянулся и пора его заканчивать. — Нет, вы не будете за ним ухаживать, потому что он никогда на это не согласится. Именно вам он этого не позволит ни за что! Я ведь сказал, что он прячет лицо под покрывалом, — неужели вы думаете, что он позволит вам заглянуть под него? Одна только чудотворная рука Христа могла бы стереть следы болезни, но вы — не Христос. Вы можете лишь усугубить его страдания!
— Неужели вам непременно надо разговаривать так грубо? — в негодовании воскликнула принцесса. — Неужели в вас нет ни капли жалости?
— Есть, конечно же! Но ваш брат слишком благороден для того, чтобы принять сочувствие или умиление в то самое время, когда он собирает все силы для того, чтобы продолжить свою королевскую миссию. И знаете, почему от этой девушки он еще менее склонен принять сострадание и жалость, чем от кого-либо другого?
— Почему?
— Потому что он тоже ее любит! Так что оставайтесь здесь, Ариана, — добавил он, повернувшись к девушке, которая слушала его, не проронив ни слова. — Вам придется повиноваться, потому что такова его воля! И я, Тибо де Куртене, никогда не стану помогать вам нарушать ее!
— Даже если об этом попрошу вас я? — прошептала Изабелла.
Он успел поклониться и уже собирался уйти, но эти слова пронзили его, будто стрелой. Он остановился, вернулся к Изабелле, опустился перед ней на колени, склонившись, приподнял край ее зеленого парчового платья, негнущегося от густой вышивки, — золотые нити образовывали цветы, серединки которых были украшены мелкими драгоценными камешками, — и поднес его к губам.
— Я навсегда останусь вашим рыцарем, прекрасная дама, и ваши желания для меня так же священны, как Божии заповеди... если только ваши желания не противоречат приказаниям моего господина и короля. Сейчас, в том состоянии, до какого он дошел, он не заботится более ни о чем, кроме славы Божией и спасении королевства. Для того чтобы делать свое дело, ему необходимы все силы, какие у него еще остались. Так не лишайте же его этих последних сил!
Принцесса несколько секунд внимательно смотрела на юношу, почти распростертого у ее ног. Если бы он сейчас поднял голову, то увидел бы слезы, катящиеся по ее щекам. Наконец, она подняла руку и коснулась его плеча:
— Друг мой, не дай Бог мне пожелать добавить к его страданиям новые. Скажите ему, что его воля будет исполнена, пусть только он не забывает, что я — его нежная и преданная сестра... и что рядом со мной — всецело принадлежащее ему сердце!
— А долго ли вы сумеете хранить для меня собственное сердце? Ведь может случиться, что мне теперь не скоро выпадет счастье увидеть вас.
— Тибо, я никогда не забираю того, что отдала! И я умею ждать... надеюсь, вы тоже?
Не дожидаясь ответа, она наклонилась к нему и поцеловала в губы, а затем, схватив за руку полностью ушедшую в собственные размышления Ариану, побежала в сторону дворца, увлекая девушку за собой. И только теперь он поднялся с колен.
— Навсегда, Изабелла! — крикнул он, и ветер донес его слова до девичьего слуха. — Я навсегда принадлежу вам!
Несколько дней спустя брак Марии Комнин и Балиана д'Ибелина был должным образом благословлен и освящен. На следующее утро Тибо покинул Наблус, едва открыли городские ворота, едва первые солнечные лучи коснулись вершины горы Гаризим. В городе снова воцарилось спокойствие: Филипп Эльзасский и его люди уехали вскоре после прибытия «жениха»; они направились на север...
Конь одного из всадников его свиты потерял подкову, и Тибо остановился в городке под названием Белин, чтобы подковать коня. Пока его люди искали кузнеца, бастард подошел к фонтану, укрывшемуся в тени двух сикомор посреди красивой площади... Там какой-то человек, сидя на камне, жевал краюху хлеба с красным луком, ломтики которого он отрезал от крупной луковицы, придерживая ее большим пальцем и ножом почти таким же длинным, как римский меч. Управлялся он с ним на удивление ловко, а, отрезав очередной ломтик, потом медленно жевал хлеб с луком, как человек, понимающий ценность еды. Тибо приблизился к нему, зачарованный и обликом незнакомца, и его манерой есть. Надо сказать, он и впрямь выглядел живописно. Буйная грива рыжих волос и такая же рыжая борода, над которой торчал облупившийся на солнце нос; широкие ладони и толстые пальцы делали его похожим на крестьянина; у него и лицо было по-крестьянски спокойное, даже чуть туповатое — словом, у Тибо и сомнений бы никаких не возникло в социальной принадлежности мужчины, если бы на незнакомце не было кольчуги с наголовником и если бы к дереву, в тени которого стоял могучий конь, не был подвешен удлиненный миндалевидный щит с тремя огромными зелеными трилистниками на лазурном фоне. Оставалось лишь выяснить, откуда прибыл этот одинокий рыцарь и куда он направляется, потому что юноша не помнил, чтобы когда-нибудь видел его прежде.
Учтиво поздоровавшись с ним и извинившись за то, что, хотя и желая оказать ему какую-нибудь услугу, помешал его трапезе, Тибо, заметив, что голубые глаза неизвестного вопросительно на него смотрят, представился:
— Мое имя Тибо де Куртене, и мне выпала великая честь быть щитоносцем Его Величества Бодуэна, четвертого из носивших это имя, милостью Божией короля Иерусалима.
— Прокаженного?
— Да, прокаженного, но душа у него куда более благородная и отважная, чем у многих здоровых! — парировал Тибо, чувствуя, что начинает закипать.
Собеседника это нисколько не тронуло.
— Я сказал это вовсе не для того, чтобы его унизить, а просто потому, чтобы не вышло ошибки, — объяснил тот, вытряхивая крошки из бороды и распрямляясь во весь рост, отчего Тибо показалось, будто сам он как-то съежился. — Я — Адам Пелликорн, сеньор Дюри из Вермандуа, — объявил он.
— Вермандуа? Вы, стало быть, из людей графа Фландрского?
— Раньше был!
— Раньше? Что вы хотите этим сказать?
— Хочу сказать, что перестал принадлежать к их числу, потому что не желаю больше быть среди них.
— В самом деле? А как же феодальная клятва верности?
— Клятву я приносил не ему, а монсеньору Родольфу, графу де Вермандуа, его тестю, которого уже нет с нами... а прежде всего — Господу Богу! Своими мечом и копьем я служу Царю-Христу, а не какому-то там графу Триполитанскому или князю Антиохийскому, жаждущим отнять у сарацин земли, которые те у них отобрали!
Затем Адам объяснил, что Филипп Эльзасский два дня назад отбыл в Тивериаду в замок графини Триполитанской, где его уже ждали. И отбыл туда со всеми своими людьми, к которым присоединились многие бароны королевства, а также воины, сотня тамплиеров и еще того больше госпитальеров — последние близки к графу Триполитанскому, охотно использовавшему их мощную крепость Калаат-эль-Хосн (Крак де Шевалье) как отправную точку для своих походов. Князь Антиохии, Боэмунд III, должен был отправиться с ними, чтобы все эти люди помогли ему отвоевать Аранк, феод его жены. Что касается Раймунда Триполитанского, он желал снова прибрать к рукам всю долину Оронта.
— Ну, а я, — заключил рыцарь Пелликорн, — прибыл сюда, чтобы помолиться у Гроба Господня, попросить, чтобы мне были прощены мои грехи, а очистив совесть от грехов, защищать Святой город и все франкское королевство. Так что я возвращаюсь в Иерусалим!
Но Тибо уже не слушал его, он пытался осознать невероятные сведения, которые только что простодушно выложил ему исполин. Не может быть, чтобы все эти люди, составляющие значительную часть войск, которыми располагал король в мирное время, и еще более необходимых ему во время войны, отправились в Сирию на поиски приключений и ради личной выгоды знатных сеньоров, причем один из этих последних, похоже, напрочь забыл, что не так давно был регентом королевства. Бодуэн не мог дать на это согласия, это было бы равносильно самоубийству... разве что он и впрямь при смерти!
При мысли об этом у Тибо перехватило горло, но он мгновенно опомнился:
— Вы хотите служить королевству? Тогда следуйте за мной, не мешкая! Нам нельзя медлить ни минуты!
— Куда мы идем?
— К королю! Что-то мне подсказывает, что ему нужна помощь.
И он бросился к своей свите, крича на ходу: «По коням!» — да так, что легкие едва не лопнули. Оставшийся до Иерусалима путь — примерно полтора лье — они промчались с бешеной скоростью. Адам Пелликорн, ни о чем больше не расспрашивая, последовал за ним: он был человеком скорее медлительным, однако любил тех, кто умеет быстро принимать решения, и этот юноша ему понравился.
Добравшись до крепостной стены, Тибо перевел дух: в городе, похоже, все спокойно. Никаких признаков траура не заметно, а над башней Давида тихонько колышется под осенним ветром королевское знамя. Стало быть, Бодуэн все еще жив. Так же спокойно было и в тесных переулках; ни одна церковь и ни один монастырь не распахнули двери настежь, не было слышно гула традиционных общих молитв, которые обычно читают, когда государь находится при смерти. Куда ни глянь — люди мирно занимались своими делами.
Раскаты громкого голоса донеслись до него в ту минуту, когда он, в сопровождении только что завербованного сторонника, твердо решившего ни на шаг от него не отступать, уже собирался подняться в королевские покои. Ему не составило ни малейшего труда догадаться, кому принадлежит этот низкий и вместе с тем визгливый голос: Жослену де Куртене! Похоже, он охвачен сильным гневом. К тому же, кажется, не вполне трезв: ту малость храбрости, на какую он вообще был способен, сенешаль добывал из «божественной бутылки».
— Вы предали нас! — ревел он. — Вы предали... всю... семью! Неужели так трудно было... хоть сколько-то... посчитаться с желаниями... графа Фландрского, который... ик!.. жив и здоров, когда сами вы... одной ногой в могиле! Вы не могли ему велеть... пойти и отобрать мои графства вместо того, чтобы позволить ему... снюхаться с... Три... Триполи?.. Что скажете, мой... гнилой пле... племянничек?.. Но это ведь можно... уладить, а?
Тибо взлетел по ступенькам наверх и молнией ворвался в комнату Бодуэна. От зрелища, свидетелем которого он стал, у него волосы встали дыбом: самого короля он не увидел, из-под белого монашеского одеяния торчали только его ступни, а сам он полностью был заслонен красно-золотой тушей сенешаля, приставившего ему к горлу кинжал. И тогда ярость, тлевшая с той ночи, когда он стал свидетелем изнасилования, вспыхнула в щитоносце, как будто ни на мгновение и не угасала. Он рванулся вперед и попытался схватить негодяя за ворот его просторного одеяния, но тот за прошедшее время растолстел, да к тому же свободной рукой крепко держался за тяжелое кресло из черного дерева. Тибо не смог зацепиться за шелковую ткань и поскользнулся. Увидев это, Адам Пелликорн, не задавая лишних вопросов, пришел на помощь: одна из его широких ладоней обрушилась на шею Куртене, а другой он ухватил его за пояс и оторвал от пола так легко, как поднял бы свернутый ковер, а затем отступил на три шага, бросил ношу к королевским ногам, — и сенешаль распластался на полу огромной раздавленной клубничиной.
— Так с государем не разговаривают, — спокойно пояснил исполин. — Кто этот мерзавец?
— Королевский сенешаль, — так же спокойно ответил Бодуэн, который и пальцем не шевельнул, чтобы себя защитить. — А сами вы кто, мой спаситель?
Вместо него на вопрос короля ответил Тибо. Адам ограничился тем, что опустился на колени, пораженный видом этой высокой фигуры в белой одежде, белых перчатках и под белым покрывалом, сидевшей в высоком черном кресле. Он лишился дара речи, но ничуть не испугался: в ясных глазах пикардийского рыцаря читалось лишь почти религиозное благоговение. Тем временем Куртене пришел в себя, попытался встать, запутался в подобии схваченной на плече драгоценной застежкой римской тоги, в которую был облачен, и тут вино, которое переполняло его, разом поднялось к горлу, и его вырвало. Заканчивая излагать причины, которые привели солдата фламандской армии в Иерусалим, Тибо помог Куртене встать на ноги, но тот, едва распрямившись, тотчас его оттолкнул, и налитые кровью глаза снова вспыхнули ненавистью.
— Ты не в первый раз на меня нападаешь, да, мерзкий ублюдок? На этот раз я узнал твои повадки, но этот раз был последним! Я отрекаюсь от тебя! Я тебе больше не отец...
— Вы никогда им и не были! А я никогда не буду сыном цареубийцы, который заслуживает того, чтобы его четвертовали.
— Загордился, да? Пока этот огрызок жив, чувствуешь себя сильным? Но не все и не всегда будет по-твоему, ничтожество, и когда-нибудь...
— Довольно! — прогремел Бодуэн и добавил, еще больше возвысив голос: — Стража! Ко мне!
Вошли двое часовых и, опираясь на пики, стали ждать приказания, которое было отдано незамедлительно:
— Отведите сенешаля в его дом и сторожите его там до тех пор, пока бы будем считать нужным!
Жослен де Куртене чувствовал себя слишком плохо для того, чтобы оказывать хоть какое-то сопротивление: он позволил себя увести и лишь в отчаянии плюнул на пол. Тибо тем временем запротестовал:
— В его дом — после того, как он попытался вас убить? Да его в каменный мешок надо бросить!
— Он пьян, — пожав плечами, вздохнул Бодуэн. — И потом, моя мать никогда на это не согласится, она все равно сделала бы все для того, чтобы его выпустили. Но ты остерегайся! Мои дни сочтены, и тебе это известно; в скором времени я действительно стану тем, чем он меня назвал: огрызком... А вам, мессир Адам, желающий сражаться за Иерусалим, спасибо! Я вам обязан жизнью, так скажите мне, как вас отблагодарить.
— Позвольте мне остаться рядом с вами, Ваше Величество, — широко улыбнувшись, ответил рыцарь. — Для меня было бы величайшей милостью позволение использовать мою силу для того, чтобы служить вам. А когда... если, не дай Бог, случится то, о чем вы только что упомянули, я смогу помочь ему уберечься, — добавил он, указав на Тибо. — Господин сенешаль и вправду очень неприятный человек!
— Милость — позволение остаться рядом со мной? Вы в этом уверены?
Бодуэн стремительным движением сдернул белую кисею, открыв свое лицо — «львиную маску», на которой все еще светились небесного цвета глаза. Адам Пелликорн даже не моргнул, только вздохнул, пожал плечами и снова опустился на колени.
— В молодости я служил графу Раулю де Вермандуа. Он выглядел куда хуже, но я его любил. Прошу вас, оставьте меня у себя!
Вот так Адам Пелликорн из Дюри в Вермандуа поступил на службу к прокаженному королю.
Как объяснил Гийом Тирский, происшествие было очень простым и при этом позорным: рассчитывая на то, что Бодуэн, у которого опять случился приступ дизентерии, сильно ослабел, граф Фландрский, очень довольный тем, что ему удалось в течение двух недель водить за нос короля и императорских гонцов, доведя последних до отчаяния, преспокойно сманил большую часть королевских войск и отправил их гарцевать у стен Аранка и на Оронте, надеясь этим заслужить признательность Боэмунда Антиохийского и Раймунда Триполитанского, привязать их к себе, а затем устранить больного короля и прибрать к рукам его корону. Особенно негодовал канцлер на второго из них, поскольку насчет истинных достоинств графа Фландрского он никогда и не обольщался. Раймунд Триполитанский, которого он до тех пор считал мудрым человеком и настоящим государственным деятелем и которого очень любил, не имел права до такой степени забывать о своем долге перед государством, чьим регентом он был до совершеннолетия короля. Может быть, он и сам, как и фламандец, вообразил, будто Бодуэн при смерти, а как только король умрет, его корону нетрудно будет подобрать?
Один лишь Рено Шатильонский, ненавидевший Филиппа Эльзасского почти так же, как Раймунда, присоединился к старейшим из баронов и дал ему от ворот поворот: его средиземноморскому княжеству незачем было впутываться в эту историю, оно ничего от этого не выигрывало. Кроме того, те несколько эмиров, с которыми граф намерен был сражаться, его нисколько не интересовали, только Саладин достоин его внимания, а поскольку из-за недобросовестного поведения фламандца поход в Египет провалился, он намеревался возвратиться к себе домой и присматривать за караванными, путями в пустыне, а также за побережьем Красного моря.
— Если я потребуюсь королевству, — объявил он королю, — разложите большой костер на башне Давида. Я увижу его из Керака!
Бодуэн был ему за это признателен и не удивился такому поступку: желание выступить одному против всех было вполне в духе нового сеньора Моава.
Тем временем, пока вокруг укреплений Аранка развевались стяги и хоругви и сверкала сталь мечей, шпионы и почтовые голуби[47] султана трудились, не зная передышки. До Саладина в его каирском дворце вскоре дошли вести о том, что граф Фландрский, нарушив перемирие, совершил с армией франков набег на плодородные равнины в северной части Сирии. Ему не пришлось собирать войска: он занимался этим давно, еще с тех пор, как в Акру прибыли первые византийские суда. И в середине 1177 года, как гром с ясного неба, на Иерусалим обрушилась новость: Саладин вошел в Палестину и продвигается вдоль берега Средиземного моря, захватывая, разрушая и сжигая по пути к Иерусалиму богатые прибрежные города.
К счастью, Бодуэну стало лучше. Даже проказа, похоже, на время утихла. Но положение оставалось тяжелым. Весть о нашествии дошла одновременно до дворца и до магистра тамплиеров, Одона де Сент-Амана, который с тех пор, как возглавил Орден, считал, что подчиняется одному лишь Папе Римскому, а короля как будто не замечал. Он собрал горстку оставшихся у него рыцарей и поскакал в сторону Газы. Эта крепость традиционно состояла в ведении тамплиеров, которые и содержали ее гарнизон. Магистр не без оснований предполагал, что Газа станет первой мишенью Саладина, и намеревался ее защищать, и все же, перед тем как отбыть, он мог бы, по крайней мере, предупредить об этом Бодуэна.
Другая проблема — состояние здоровья коннетабля. Возглавлявший войска доблестный старик Онфруа де Торон совершил весьма неосторожный поступок: годом раньше он вступил в повторный брак, женившись на Филиппе, самой младшей из сестер Боэмунда Антиохийского, которая в то время едва оправилась от любовного приключения с любвеобильным Андроником Комнином и чахла от тоски. Некоторые излишества, последствия вступления в брак со слишком молодой особой, в соединении с печалью, вызванной тем, что любимая у него на глазах сохнет по другому, потихоньку сводили военачальника в могилу. Но Бодуэн с четырнадцати лет умел вести войска в сражения, и он без колебаний собрал всех рыцарей — от двух до трех сотен! — и отправился к Гробу Господню за Истинным Крестом, который предстояло нести вифлеемскому епископу Обберу. Он воззвал к Господу, прося у него помощи и защиты, велел разложить огонь на башне Давида, под громкие причитания женщин вскочил в седло и направился со своим небольшим отрядом к берегу, поскольку, если верить дошедшим известиям, Саладин надвигался оттуда.
Король, подгоняемый настойчивым желанием его опередить, проскакал без передышки до ворот Аскалона, которые распахнули перед ним с облегчением. Бодуэн знал, что Аскалон расположен на перекрестке дорог; Господь позволил ему добраться туда раньше Саладина. Город был уже готов к обороне, и король решил, что у него есть немного времени — столько, сколько потребуется султану на осаду Газы. Оставшись в руках тамплиеров, в чьей доблести еще никто ни разу не усомнился, город сможет обороняться и продержится до прихода подкрепления, на которое так рассчитывали. Еще до того, как покинуть Иерусалим, король созвал ополчение: все мужчины, умеющие обращаться с оружием, должны были присоединиться к его войску. Он не сомневался в том, что его поддержат, и в самом деле — городское ополчение, рыцари, добровольцы и даже простые мирные горожане со всех концов королевства тронулись в путь...
Вот только Саладин был непредсказуем, он ни с кем не делился своими решениями, что сильно затрудняло работу франкских шпионов. Его целью был Иерусалим, и он не намеревался останавливаться в пути чаще, чем того потребует крайняя необходимость, а потому пренебрег Дароном и Газой, и ошеломленный Одон де Сент-Аман наблюдал, как прямо перед ним, не удостоив его и взглядом, катится лавина всадников Аллаха. Но путь от Газы до Аскалона не занимает и двух часов...
Утром Бодуэн, который часть ночи потратил на инспекцию городских укреплений и городских запасов, еще раз обошел крепостные стены в сопровождении Тибо, Адама и Рено Сидонского, доблестного супруга Аньес, так редко видевшего жену. Погода стояла прохладная, ветер с моря гнал по небу тучи. Опершись на зубец стены, король снял наголовник кольчуги и, повернувшись лицом к полям, на мгновение откинул покрывало и подставил лицо ветру. Он стоял спиной к троим спутникам, и один лишь Бог мог видеть его изуродованное лицо. Еще немного — и он сможет отдохнуть... но его надеждам не суждено было сбыться: Рено Сидонский закричал:
— Ваше Величество! Посмотрите! Они идут сюда!
С южной стороны горизонт заволокла быстро приближавшаяся туча пыли, пронизанная вспышками. От топота копыт бешено скакавших коней по земле словно катились раскаты грома, а все вместе было похоже на донную волну, на девятый вал железа под зелеными знаменами Пророка и черными флагами, которые халиф из далекого Багдада, повелитель верующих[48], традиционно посылал прославленным военачальникам, способным высоко поднять меч ислама. Впереди всадников бежали крестьяне, еще не успевшие найти укрытие за стенами Аскалона. Были слышны их крики, они падали под ударами кривых турецких сабель, и вскоре огромная волна ударилась о стены, а подожженные противником деревни скрылись в дыму.
Бодуэн опустил белое покрывало, поднял наголовник, надел на голову лежавший рядом с ним на зубце шлем. Теперь, отдав приближенным приказы, он остался один. Его высокая прямая фигура отчетливо вырисовывалась на фоне синего неба. Вот тогда он и увидел, как Саладин направляется к подножию крепостной стены. Его мамелюкская охрана[49] в наброшенных поверх стальных кольчуг шелковых шафрановых туниках — того же оттенка, что и знамя, которое нес один из них, — привлекала к нему внимание, но Бодуэн и без этого узнал бы его. Он знал, как выглядит этот тридцатидевятилетний — более чем вдвое старше его самого, семнадцатилетнего юноши! — курд со смуглым лицом, темными, глубоко посаженными глазами и длинной темной раздвоенной бородой, соединявшейся с закругленными книзу усами. Его круглый шлем с шипом был обмотан тюрбаном — белым, как арабский скакун под Саладином. Поверх одежды и кольчуги он носил подобие кирасы из плотной темной простеганной ткани, — эти доспехи он не снимал ни днем ни ночью.
Несколько мгновений они смотрели друг на друга; султан старался проникнуть взглядом под белую кисею, скрывавшую лицо прокаженного. И тут Тибо, снова поднявшись на стену и увидев, что король стоит один против этого людского моря, выхватил у одного из воинов лук и хотел было встать рядом, но Бодуэн властным жестом приказал ему отойти. Затем, не сводя глаз с Саладина, он поднял руку, пальцем указывая на небо, словно взывал к Божию правосудию. И тогда султан широким движением указал на свои войска, улыбнулся, развернул коня и поскакал к небольшому пригорку, где уже устанавливали его шатер.
То, что последовало дальше, было ужасно. Королевские ополченцы, не сознавая, что враг оказался куда ближе, чем они рассчитывали, подходили небольшими группами, и с ними быстро расправлялись намного превосходящие числом силы противника. Бодуэн видел с крепостной стены, как их связывали и гнали, будто скот. Не в силах смотреть на это невыносимое зрелище и в надежде их освободить Бодуэн попытался совершить вылазку с сотней всадников, но, как ни были они отважны, — глиняный горшок столкнулся с чугунным, и, чтобы не погибнуть без всякой пользы для пленных, ему пришлось с наступлением темноты вернуться в город.
Если в эту ночь Бодуэну удалось заснуть, то лишь потому, что его сломила усталость, да и отдал он сну всего-навсего три часа. Обостренная восприимчивость подсказывала ему, что и Саладин не спит в своем большом желтом шатре, но султан своей бессонницей был обязан предвкушению близкой победы. Вскоре, может быть уже завтра, он войдет в Иерусалим, а несчастный король останется запертым в Аскалоне, где султан оставит ровно столько людей, чтобы его оттуда не выпустить. Уже сейчас, даже до того, как начать осаду маленького города, он выслал вперед большую часть своего передового отряда под командованием армянского ренегата по имени Ивелен, который должен был расчищать ему дорогу, жечь и убивать все и всех подряд на своем пути. Теперь Саладину остается только протянуть руку, и франкское королевство упадет в нее, подобно спелому плоду. И потому, когда он на рассвете вышел из шатра, чтобы преклонить колени на шелковом коврике и помолиться, повернувшись лицом к Мекке, решение было уже принято. Он выйдет сегодня же и продолжит свой путь. Аллах — трижды будь благословенно имя его! — уже даровал ему победу. Остается лишь снискать ее лавры на гробнице Христа.
Однако, глядя на огромную толпу, он сообразил, что многочисленные пленные, захваченные им накануне, помешают его победному маршу. Их и в самом деле насчитывались сотни. И тогда он приказал:
— Убейте их всех!
Одного за другим этих несчастных подводили к городским стенам — но вне досягаемости для стрел! — и головы их падали под кривыми саблями палачей, и кровь лилась на выжженную землю, а Бодуэн на своей башне, стоя среди бессильных помешать этому злодеянию солдат, плакал от боли и негодования при виде этого преступления, нарушавшего все законы рыцарства и даже войны, и все же совершавшегося по приказу человека, считавшего себя великим и благородным героем, но на самом деле — жестоким и равнодушным к человеческой жизни. Пощадил он лишь горстку жителей Иерусалима, за которых рассчитывал получить богатый выкуп, — он решил забрать их с собой и велел привязать на спины верблюдам. После чего, насмешливо махнув рукой на прощанье в сторону города, Саладин сел на коня, чтобы продолжить свой победный путь к северу. Он полностью полагался на таланты Ивелена. К этому времени тот уже должен был сжечь Рамлу, Лидду и Арсуф, чтобы расчистить своему господину путь к столице. Но никогда не следует недооценивать врага, а султану, должно быть, ударил в голову хмель победы: ведь Бодуэн, пока падали головы пленных, не бездействовал. В Газу, к магистру тамплиеров, полетел гонец с приказанием вернуться; затем, глядя вслед отъезжающему султану, Бодуэн созвал своих рыцарей:
— Саладин до такой степени нас презирает, что нисколько не остерегается, раз так распылил свои войска. Рядом с ним остались только мамелюки и несколько легких отрядов. Если нам, с Божьей помощью, удастся выбраться отсюда и застигнуть его врасплох, мы, может быть, и сумеем его победить. А потом нам нетрудно будет истребить отрады, разоряющие наши земли. Что касается меня, я предпочитаю славно погибнуть с мечом в руке, но не позволить этому демону, сколько бы воинов у него ни было, уничтожить мое королевство! Монсеньор Обер, — прибавил он, обращаясь к епископу Вифлеемскому, — пошлите за Святым Крестом!
Когда крест принесли, все опустились перед ним на колени, моля Вседержителя помочь королевству, оказавшемуся в бедственном положении, и придать сил его защитникам. Затем епископ благословил собравшихся, а король поцеловал подножие креста, и все почувствовали прилив сил и надежды. В минуту крайней опасности к ним вернулись вся вера их отцов и жгучее желание принести себя в жертву во славу Божию и ради спасения Святой земли.
Бодуэн снова прокричал: «По коням!» — и они направились к Яффским воротам — тем, за которыми лежал путь, ведущий на побережье. Они так яростно вылетели из ворот, что буквально размели, как солому, несколько отрядов, оставленных Саладином, словно по недосмотру; впрочем, воины султана отяжелели от обжорства и пресытились добычей. Теперь и войско Бодуэна направилось к северу, но по другой дороге, параллельной той, по которой двинулся султан. Встречая на своем пути лишь следы разорения, оставленные свирепствовавшими в этих местах людьми Ивелена, король проехал через Ибелин, куда из Наблуса спешно возвращался Балиан, и через сожженную Рамлу, где благодаря ее сеньору, Бодуэну робкому вздыхателю Сибиллы, все население спаслось, укрывшись в замке
Мирабель и на крыше собора. Затем маленький отряд свернул к Иерусалиму, чтобы перерезать путь Саладину в Иудейских горах. Там к ним и присоединились тамплиеры Одона де Сент-Амана, который на этот раз повиновался королю. Их была всего лишь горстка, но и это было уже лучше, чем ничего. А главное — вскоре появился еще один небольшой отрад, и вел его Рено Шатильонский.
— Я здесь, мой король! — крикнул он, не слезая с коня. — Слава Богу, вы живы! Вдвоем мы заставим Саладина поплатиться за все, что он натворил в нашей стране!
Он торопливо спешился и направился к Бодуэну, который последовал его примеру и двинулся ему навстречу. Рено опустился перед ним на колени, потом они обнялись.
— Я всегда знал, мессир Рено, — произнес король, — что в минуту опасности смогу положиться на вашу отвагу и вашу верность.
Была пятница — священный день для мусульман; у христиан же этот день — 25 ноября — был днем памяти святой Екатерины. Около часа пополудни, в двух лье от Рамлы, король и его люди увидели выступающие из легкой дымки знамена султана, сумевшего объединить свои разбросанные войска. Когда Бодуэн со своим отрядом его атаковал, Саладин свернул в пересохшее русло реки. Внезапность нападения сыграла свою роль в полной мере, султан и представить себе не мог, что несчастный иерусалимский король, запертый, как он считал, в Аскалоне, и глядящий из-за стен на отрезанные головы своих подданных, окажется здесь, с мечом в руке, во главе разбушевавшейся орды. Гордые мамелюки не устояли перед неистовым натиском и почти все были истреблены Бодуэном и Рено, прокладывавшими себе дорогу среди них. «Ни Роланд, ни Оливье не совершили в Ронсево столько подвигов, сколько совершил в Рамле в тот день Бодуэн с Божией помощью и с помощью святого Георгия, который участвовал в этой битве», — напишет позже Гийом Тирский. Король, в золотой короне и пыльных доспехах, и впрямь казался вездесущим и возбуждал храбрость в своих воинах, — если, конечно, допустить, что они в этом нуждались. Его рука казалась настолько неутомимой, что многие уверяли, будто под белым покрывалом прокаженного на самом деле бился с врагом святой Георгий. Рядом с ним, стараясь его прикрыть, сражались Тибо и Адам, охваченные радостью от предвкушения победы. Что же касается Рено Шатильонского, — он дрался словно дьявол, проявляя героизм, которым невозможно было не восхищаться. Наконец-то он смог отомстить за те шестнадцать лет, которые томился в алеппской темнице, и головы так и летели из-под его меча.
Кровь ручьями лилась по полям. Маленький отряд в пятьсот человек, ведомый сияющим образом Истинного Креста, тараном врезался в мусульманское войско, — а тут и ветер перешел на сторону войска Бодуэна: принялся дуть христианам в спину и погнал тучи песка, которые ускорили разгром мусульман. Ибо это действительно был разгром — да еще какой! Грозная махина армии султана рассыпалась, была разбита храбрым маленьким войском Бодуэна. И сам Саладин внезапно оказался в одиночестве...
И тогда он увидел, что прямо на него несется, выставив вперед копье, вражеский всадник, за ним следуют еще двое, но на шлеме первого сияет корона. И тогда он понял, от чьей руки падет, — надеяться ему было не на что, потому что он был безоружен. Он ждал. Заметив это, Бодуэн отбросил копье и выхватил меч, затем успокоил коня и подъехал ближе к тому, кто бросил ему столь жестокий вызов. С минуту они, как незадолго перед тем в Аскалоне, смотрели друг на друга с почти осязаемым напряжением, и Саладин смог разглядеть открытое изуродованное лицо прокаженного короля и его сверкающие глаза, разделенные железным «носом» шлема...
— Дайте ему меч! — приказал Бодуэн. — Я не стану убивать безоружного человека!
— Ваше Величество, это безумие! — попытался отговорить его Адам.
— Я так хочу!
В оружии здесь, на поле боя, недостатка не было. Тибо уже наклонился, чтобы подобрать какой-нибудь меч, когда несколько мамелюков, несмотря на панику заметивших отсутствие господина, сломя голову примчались обратно, и трое христиан едва успели встать в оборонительную позицию в ожидании удара, которого так и не последовало. Всадники в желтом ограничились тем, что окружили своего повелителя и увлекли его за собой, подгоняемые ветром, который дул им в спину, в сторону их страны. Бодуэн не шелохнулся.
— Ваше Величество, почему вы его не убили? — возмутился Адам Пелликорн.
— Он же вам сказал, — проворчал Тибо. — Рыцарь не убивает врага, когда тот не может защищаться, а король — величайший рыцарь из всех!
Впоследствии стало известно, что Саладин с остатками своей армии, сотней воинов, забрался в синайскую глушь. Без запасов еды, без проводников, без корма для лошадей он углубился в пески, проливными дождями превращенные в болота. В довершение всех несчастий на них напали грабители-бедуины, и после долгого и мучительного пути, который стал для него настоящей пыткой, султан почти в одиночестве и пеший кое-как 8 декабря добрался до Каира. И очень вовремя, потому что ограбленные им сторонники Фатимидов уже делили между собой его имущество.
Пока Бодуэн совершал подвиги, славные войска графа Фландрского, графа Триполитанского и князя Антиохийского, осаждавшие Аранк, выставили себя, можно сказать, на посмешище. Эта крепость, расположенная на равном расстоянии от Алеппо и Антиохии, побыв приданым княгини Антиохийской, досталась аль-Адилю, злополучному сыну Нуреддина, которого франкское королевство старалось защитить от Саладина. Он отправил туда своего армянского визиря, но сделал это напрасно, поскольку человек, о котором идет речь, больше всего желал оставить ее себе. И потому, когда христиане подошли к крепостным стенам, справедливо ссылаясь на давние соглашения, он рассмеялся им в лицо и отказался открыть ворота, но позволил начать осаду, не слишком сопротивляясь. Впрочем, странная это была осада, во время которой осаждавшие вели веселую жизнь в своем лагере, словно прибыли сюда на отдых: играли в кости или в бабки, кутили, поскольку местность была богатая, а то и отправлялись в Антиохию, чтобы понежиться в бане и попировать в ожидании, пока визирь соблаговолит сделаться более сговорчивым. Тем временем из Алеппо на помощь осажденным прибыл аль-Адиль собственной персоной, но ворота оказались заперты. И положение двух групп осаждавших стало довольно забавным: они гарцевали, учтиво здороваясь друг с другом на расстоянии, а жители Аранка, у которых припасы подходили к концу, смотрели на них голодными глазами, не зная уже, какому святому молиться, и не понимая, кто чей враг.
В конце концов было решено начать переговоры между осаждавшими. Сын Нуреддина тайно послал к графу Триполитанскому делегацию с такими щедрыми дарами, что Раймунд, сообразив, что в конце концов с Аранком должен разбираться Боэмунд, а не он, решил уйти, велел сворачивать шатры и спокойно вернулся в Триполи, утратив к долине Оронта всякий интерес.
При таких обстоятельствах Филипп Эльзасский, догадавшись о том, что произошло, дал понять аль-Адилю, что и он тоже не прочь получить кое-какое вознаграждение; после того как желание его было удовлетворено, он отступил и вернулся в Акру, откуда не замедлил отплыть в Европу. Оставшись в полном одиночестве, Боэмунд III, разумеется, настаивать не стал и отправился в свой славный город Антиохию, где единственной подстерегавшей его неприятностью был гнев женщины, к которой он был совершенно равнодушен, поскольку уже попал под действие чар госпожи де Бюрзе, прелестной и опасной плутовки, не всегда его радовавшей... но это уже другая история.
На поле боя, на котором никакого боя не происходило, остался один аль-Адиль. На этот раз ему с легкостью удалось войти в крепость: ворота охотно открыл голодный горожанин, не понимавший, с какой стати он должен умирать за визиря. Последнему отрубили голову, вместе с ней упали еще несколько голов, затем все улеглось и пошло по-прежнему. Тамплиеры, разочарованные и разъяренные, убрались восвояси...Однако Иерусалим успел изведать страх. Над городом, сея панику, ветром пронеслись страшные вести. Говорили, будто Саладин приближается со скоростью урагана, истребляя все на своем пути. С крепостной стены был виден дым горящих деревень, это подкрепляло страшную уверенность, и, пока часть горожан заполняла церкви, другая, — и куда более значительная, — бросилась в цитадель, под прикрытие высокой и могучей башни Давида, окруженной крепкими и надежными стенами, сложенными из огромных камней, а за этими стенами хранились запасы воды и зерна, необходимые на случай осады. Вокруг королевского дворца, где Аньес старалась держаться и как можно лучше сыграть роль «королевы-матери», в которой ей прежде отказывали, столпились женщины, дети и старики с узлами, в которые они увязали самое ценное, что у них было. Мать короля изо всех сил старалась навести во всем этом хоть какой-то порядок, таская повсюду за собой ничего не понимающего Гераклия, которому сейчас больше всего на свете хотелось оказаться в своей кесарийской епархии, потому что Кесария — порт, а из порта всегда можно сбежать по морю. Аньес его вразумила и заставила более или менее осознать его роль пастыря душ, если не тел. Тело могло его заинтересовать лишь в том случае, если принадлежало какой-нибудь хорошенькой девице, но, когда в глазах любовницы загорался хорошо ему знакомый недобрый огонек, Гераклий предпочитал на своем не настаивать.
Когда поднялся переполох, Балиан с женой, принцесса Изабелла и Ариана находились в Ибелине. Свежеиспеченный муж едва успел отправить женщин в Иерусалим с небольшой охраной, которой командовал Эрнуль де Жибле, служивший ему и щитоносцем, и секретарем. Это был очень умный и очень наблюдательный юноша, хорошо разбиравшийся в людях и событиях; он прошел школу Гийома Тирского и мечтал когда-нибудь стать его преемником в великом труде летописца, некогда начатом при короле Амальрике. Небольшой отряд добрался до города за несколько минут до того, как все семь городских ворот наглухо закрылись в ожидании штурма.
Как и у многих знатных семей, у Ибелинов в столице был собственный дом. Это было крепкое строение, у которого на улицу выходили всего лишь несколько квадратных зарешеченных окон, а окованная железом дверь под стрельчатым сводом вела в сад, где вились кирказоны и ломоносы. Оттуда было рукой подать до главного дома Ордена госпитальеров на углу улицы Патриарха. Посоветовавшись с Эрнулем, молодая госпожа д'Ибелин решила остаться там, несмотря на то, что все прочие обитатели дома устремились к цитадели. Для бывшей королевы цитадель была настолько же недоступна, как если бы находилась на расстоянии в несколько сотен лье, и при этом опаснее гнезда скорпионов, поскольку там царствовала Аньес, ее заклятый враг.
— Если султан захватит город, — философски заметила она, — нас убьют чуть раньше, только и всего, потому что от него нечего ждать ни жалости, ни пощады.
— Вам не смерти следует опасаться, госпожа, — заметил Эрнуль, занятый в эту минуту проверкой надежности внешних решеток, — вам надо опасаться, как бы вас не угнали в рабство. Вы высокородная дама и при этом очень красивы, как, впрочем, и наша принцесса, и ее камеристка. Мусульманские правители не убивают прекрасных дам: они приводят их в свои дворцы, чтобы те их ублажали, или отдают своим самым доблестным воинам.— В таком случае, мессир Эрнуль, вам придется нас убить — смерть куда лучше такой позорной участи! Как после этого смотреть в глаза мужу, если, конечно, нам суждено будет встретиться?
— Так я и сделаю, госпожа, но только в случае крайней необходимости и поневоле...
Ариана, как и Изабелла, не могла всерьез думать о том, что вернулась в Иерусалим для того, чтобы умереть. Обе они так жаждали этого возвращения, что и представить себе такое было невозможно, мысль о кончине кажется странной и чуждой, когда сердце переполнено любовью. Укрыться за стенами Святого города было все равно, что укрыться в объятиях своего короля, и только о нем сейчас думала молодая армянка, только за него молилась, просила, чтобы ей дано было снова увидеть его живым. Эта упорная надежда еще больше сближала ее с Изабеллой, поскольку принцессе, несмотря на ее молодость, стойкость духа и любовь тоже не позволяли смириться с тем, что мечты ее рассеются без следа. И потому она два раза в день вместе с Арианой и матерью проделывала недолгий путь до Гроба Господня, чтобы там, вместе с другими женщинами преклонив колени на каменной паперти, молить Бога защитить ее брата и того человека, который неусыпно охранял его день и ночь: светлоглазого юношу по имени Тибо!
В один из таких часов тревожного ожидания, когда противоречивые известия сквозняками проносились по городу, Ариана нашла свою старую Теклу. Однажды утром, у храма Гроба Господня, когда патриарх вынес монстранц[50] для поклонения небольшой толпе, собравшейся на площади, она внезапно ее узнала, хотя и не сразу поверила своим глазам: эта истощенная старуха в убогом платье, закутанная в дырявый кусок серого полотна, плохо защищавший от утреннего холода, — ведь приближалась зима, а в Иудейских горах нередко выпадает снег, — не могла быть ею! И все же это была Текла! Впалые щеки, серая кожа, покрасневшие от слез глаза... Ариана опустилась рядом с ней на колени.
— Что с тобой случилось, Текла, как ты дошла до такого состояния? — прошептала она, поглаживая руки старухи, которые та сцепила перед лицом. — Мой отец...
Измученное лицо старухи просияло:
— О, Господи! Маленькая моя! Где ты пропадала все это время?
— Сначала я была во дворце, потом в Наблусе у вдовствующей королевы. Теперь я в ее свите... вернее, в свите принцессы Изабеллы...
— Да как же так? Ведь тебя забрала эта... ну, то есть «королева-мать»? Они же друг дружку ненавидят!
— Я тебе потом все объясню, сначала ты мне ответь: что случилось с моим отцом, почему ты оказалась здесь, одетая как нищенка?
— О, с твоим отцом ничего не случилось, разве что завел себе совсем молоденькую женушку, и она явилась к нам со своей родственницей, которая состоит при ней с детства. Жена у него — дурочка, радуется, что обзавелась богатым мужем, который дарит ей платья и драгоценности, а вот кузина-то знает, чего хочет. А хочет она прибрать к рукам богатство твоего отца. Я ей мешала, вот они и подстроила все так, чтобы обвинить меня в краже, и... и твой отец выгнал меня из дома, — добавила она, не удержавшись от слез. — С тех пор я побираюсь около монастырей и сплю, где придется. В мои годы это нелегко...
— Но, в конце концов, тебя же все знают в армянском квартале! И никто тебе не помог?
— Нет. Люди обычно охотно верят плохим слухам. Когда меня выгнали из дома, — а это было среди бела дня, — все очень громко кричали, обвиняя меня в воровстве... и это еще не самое худшее! Поскольку в ту памятную ночь никто не видел, как ты ушла, эта женщина наплела, будто я отвела тебя во дворец и продала Его Величеству, чтобы он тобой потешился. Так что, когда я покинула дом твоего отца, в меня кидали камнями, а потом я укрывалась где придется. Не думай, будто я тебя не искала, — искала, но никто не мог мне сказать, где ты и что с тобой стало.
— Как видишь, у меня все хорошо! А насчет того, что я была продана, это правда, только продавцом был мой отец. Госпожа Аньес не стала от меня скрывать, на каких условиях меня с ней отпустили, — презрительно добавила девушка. — Но сейчас ты пойдешь со мной. Королева Мария — само великодушие, а наша маленькая принцесса — настоящий ангел. Мы больше не расстанемся.
И Ариана увела плачущую от счастья Теклу в дом Ибелина, где той и впрямь без труда нашлось место среди многочисленной челяди — с благословения толстухи Евфимии, которая полюбила Ариану, а кроме того, была довольна тем, что у нее появилась такая надежная помощница, чтобы присматривать за непредсказуемой Изабеллой. Да к тому же еще в тот вечер пришла радостная весть: Бог и на этот раз благословил войска молодого короля. В Монжизаре он с небольшим отрядом, насчитывавшим меньше чем тысячу человек, разгромил большую армию Саладина. Побежденный султан обратился в бегство, и вот уже на глазах рождалась легенда, а крылья народной любви подхватывали ее и разносили повсюду. Рассказывали, будто от королевской руки пали многие сотни сарацин, будто сам святой Георгий в сияющих доспехах показался рядом с королем и бился с ним бок о бок. Во всех домах города, избавленного от страха, плакали от счастья.
И потому, когда трубы со стен Иерусалима возвестили о возвращении короля, поднялся неописуемый восторг, неудержимый, еще более неистовый, чем тот, каким встретили короля после его возвращения из Сирии. К небу поднялся оглушительный шум. Каждый старался подойти поближе, коснуться королевской ноги или стремени, или хотя бы погладить Султана. Никого не пугала проказа: меч короля был мечом Всевышнего, а белое покрывало в раме стального шлема добавляло таинственности, столь милой народному воображению. Некоторые даже полагали, будто Бодуэн был живым взят на небо, а под непроницаемой кисеей скрывается, подобно гостии в дарохранительнице, сам святой Георгий. И, когда король вслед за Истинным Крестом, который возвращался в храм, двигался к Гробу Господню, его конь ступал по ковру из пальмовых и лавровых ветвей, которыми устилали его путь. Колокола под содранными до крови руками звонарей звонили ликующе и торжественно...
Ариана, закутанная в длинную накидку с капюшоном, — стоял конец ноября и было очень холодно! — ждала его на месте их первой встречи. Подъемный мост был опущен, решетки подняты, цитадель, распахнутая настежь, выплеснула наружу толпу, укрывавшуюся до тех пор в ее лоне. Стража пыталась сдержать огромную толпу, но остановить людской поток было невозможно, и, когда король показался, все хлынули ему навстречу. Ариану подхватила человеческая волна, ее едва не затоптали, и все же она, сама не понимая как, сумела пробраться в первый ряд. Девушка высунула из-под накидки руку с маленьким букетиком: всего три розы, чуть увядшие, но по-прежнему прекрасные, — все, что она отыскала в саду! — и протянула цветы Бодуэну.
Он вздрогнул, повернул голову, отыскивая знакомое лицо, зажал цветы в железной рукавице, поднес их к своим невидимым губам, затем уронил на землю и продолжил путь... Ариана полными слез глазами смотрела ему вслед. Сердце у нее мучительно сжалось — она заметила, что покрывало почти отвесно спускается со лба Бодуэна, гордая линия носа сохранилась, должно быть, лишь в ее воспоминаниях...
Сотрясаясь от рыданий, она вернулась к Изабелле и Евфимии, которых так и не смогла убедить отпустить ее одну, и упала в объятия принцессы. Изабелла тоже плакала, но это были слезы радости и гордости. Принцесса наслаждалась триумфом любимого брата.
— Как гордо и великолепно он выглядит! — воскликнула она. — Нет второго такого героя! И народ, который так шумно его приветствует, не ошибается! Своей отвагой он добыл великую победу, Господь благословил его...
— ...но не исцелил! Вы видели?
— Что?
— Его... его лицо! Должно быть, он очень несчастен!
— Несчастен? В минуту, когда весь его народ упал перед ним на колени? Что же до этого покрывала... — голос Изабеллы внезапно охрип, — если он решил его носить, то лишь для того, чтобы сохранить свой царственный облик... и незачем вам и пытаться себе представить, что там, под этим покрывалом! — прибавила она, внезапно рассердившись. — Делать это — все равно что... все равно что оскорбить его!
— Мне — его оскорбить? Да разве вы не знаете, как я его люблю? Я мучаюсь от мысли о том, как он страдает. Как бы я хотела, чтобы он позволил мне разделить его боль! А он, — вы же видели, — бросил мои розы...
— Но прежде их поцеловал! Это означает, что он тоже любит вас, но не позволяет себе заходить дальше. Вы носите его кольцо — постарайтесь довольствоваться этим! Не терзайте его еще больше, пытаясь коснуться его ран.
Добавить к этому было нечего. И прежде бывали такие дни, когда ее поражала глубина суждений этой девочки, она знала, что слышит голос разума. Но что такое разум, когда сердце переполнено любовью...
Она и не догадывалась, что подруга способна читать ее мысли по глазам, но осознала это, когда Изабелла, немного помолчав, проговорила:
— Неужели вы думаете, что мне, его любящей сестре, не хочется к нему подойти? А ведь я не имею права даже переступить порог его дворца, потому что там правит его мать, и ненависть ее не унимается, так что меня выставили бы за дверь без всяких церемоний.
— Разве вы не можете... попросить короля об аудиенции?
— И отправиться туда официально, со всей свитой... стало быть, и с вами? — улыбнувшись, спросила Изабелла. — Может быть, я так и сделаю... только попозже, не теперь: надо дать госпоже Аньес время упиться славой сына. Некоторое время она ни шаг его не будет отпускать от себя. Потерпите, а там будет видно...
И, взяв камеристку под руку, она повела ее к дому. А Бодуэн уже был во дворце. Толпа рассеялась, все отправились пить за здоровье победителя... и в честь возвращения огромных богатств, которые успел награбить Саладин.
Ослепительная победа позволяла предположить, что король сможет немного отдохнуть после тяжелых трудов, которыми подверг свое и без того измученное тело, но его близкие прекрасно знали, что он этого не сделает. Или, по крайней мере, не сделает всего, что следовало бы. Едва вернувшись в столицу, он согласился заключить с Саладином перемирие, о котором тот просил, и подписал договор. Таким образом, королевство вступало в мирный период, которому, возможно, предстояло продлиться достаточно долго. За это время можно было бы осуществить многое из задуманного, поскольку Саладин, только что потерпевший сокрушительное поражение и стремящийся исправить положение в Египте, вряд ли захотел бы в ближайшее время снова ввязываться в войну. Бодуэн, которого неотступно терзали мысли о смерти, стремился сделать так, чтобы оставить королевство в наилучшем, какое только возможно, состоянии маленькому принцу, которого только что произвела на свет Сибилла. Поэтому он без устали занимался обороной.
Первой его заботой стали стены Иерусалима. Их давно пора было укрепить — если башня Давида и крепкая цитадель при ней были неприступны, то старые стены, столетие тому назад восстановленные Готфридом Бульонским, требовали серьезного ремонта.
Кроме того, Бодуэн, как и его предшественники на престоле, считал, что неусыпной заботы требует внушительная цепь крепостей, построенных со времен завоевания и охранявших не только границы королевства, но и скрещения главных дорог. Со стороны Египта, то есть на юге, — это Дарон, Газа, Аскалон, Бланшгард, Хеброн и Курмуль. На юго-востоке, если двигаться от Красного моря, — Акаба, долина Моисея, Монреаль, Тафила и Крак Моавский, напротив города Керака, теперь ревностно охраняемые Рено Шатильонским, как в других местах — другие крепости другими баронами, которым поручена была забота об этих владениях. Тамплиеры и госпитальеры отвечали за крепости, состоявшие в их ведении. Однако некоторые из этих удивительных сооружений, демонстрирующих в Палестине искусство и мощь франкских строителей, были захвачены врагом: например, Панеас или Бейтин. Дороги, ведущие от долины Иордана к морю, тоже требовали надежной охраны. Конечно, на севере возвышался Торон, укрепленный замок старого коннетабля, а на юге — Сафед, принадлежавший тамплиерам, — и эти две крепости были великолепны. Однако Бодуэн решил еще более укрепить свои позиции, построив новую крепость на холме Хунин напротив Панеаса, и поручил заниматься работами коннетаблю, который к этому времени оправился от тяжелой болезни. Там выросла крепость Шатонеф. На юге, чтобы надежнее защитить переправу через Иордан, он приказал построить новую крепость под названием Брод Иакова, возведением которой очень много занимался сам, хотя она предназначалась тамплиерам, которые, таким образом, получали возможность контролировать весь путь от Дамаска до Акры. Он даже сам туда отправился, чтобы наблюдать за ходом работ.
Тем временем Гийом Тирский путешествовал. На закате своих дней Папа Александр III созвал собор, на котором должны были присутствовать епископы христианского мира. Одним из первых был призван Гийом, архиепископ Тирский и канцлер королевства, который и возглавил делегацию. Осенью 1178 года он отплыл вместе с Обером Вифлеемским, Раулем Севастийским, Жосом Акрским, Роменом Триполитанским, Рено Сионским и приором храма Гроба Господня, представлявшим патриарха Амори, который был слишком стар для того, чтобы отправиться в такое нелегкое путешествие. Не без тайного ликования он взял с собой и злого гения Аньес: не пора ли было Гераклию всерьез отнестись к своей роли епископа Кесарийского? Красавец-прелат отправился в путь неохотно, но избежать этой миссии и в самом деле было невозможно. Гийом Тирский, со своей стороны, очень надеялся добиться для милого ему королевства серьезных преимуществ и обязательства знатных сеньоров сражаться за гробницу Христа. Кроме того, король облек епископа Акры, Жоса, особенным поручением: ему следовало отправиться в Бургундию и предложить герцогу Гуго III руку принцессы Сибиллы, вдовы маркиза де Монферра. В самом деле, молодая вдова, как и ее мать, нуждалась в том, чтобы у нее вновь появился спутник жизни. Она заигрывала с Бодуэном де Рамла, но, несмотря на страсть, которой тот не скрывал, он казался ей скучноватым, и, пожалуй, уже недостаточно молодым, а главное — она слишком давно его знала. Потому-то ее брат и решил послать за чужестранцем.
Жизнь в королевстве текла мирно, и Ариане пришлось смириться с возвращением в Наблус вместе с другими камеристками королевы Марии и ее дочери.
Так прошло много месяцев.
Жоад бен Эзра бессильно развел руками: — У меня совсем ничего не осталось! Запасы иссякли, и поскольку никто из тех, кого мы посылали за целебными семечками, которые мне необходимы, так и не вернулся, я ничего не могу поделать.
Нахмурившись и запустив руку в черную бороду, он расхаживал взад-вперед по прохладному залу, в котором принимал гостя. Снаружи стояла июльская жара, тяжкий зной навалился на иерусалимские террасы всем весом слепящих лучей, и на улицах еврейского квартала, защищенных от палящего солнца тростниковыми решетками, едва ли не в каждом тенистом уголке лежал и спал, свернувшись клубочком, какой-нибудь человек. В этот полуденный час город затих: прекратилась всякая работа, а мастерские и лавки закрылись для посетителей. Но в доме бен Эзры, выходившем на улицу глухой стеной, с надежно хранившими прохладу лавровыми деревьями и старой смоковницей во внутреннем дворике, было приятно находиться. А еще лучше — в зале с толстыми стенами, как и во многих домах старого города, сложенными во времена Ирода. Тибо, прибывший в королевский город накануне, выбрал для визита к врачу-еврею именно этот час, когда улицы были почти пустынными. Покинув дворец, — впрочем, сейчас опустевший, поскольку Аньес решила провести лето вместе с дочерью и внуком в Яффе, подышать морским воздухом, — он перебрался на старый «постоялый двор царя Давида», самый древний и самый лучший в городе. Вечером, когда станет немного прохладнее, он уедет.
Врач остановился рядом с юношей и налил ему еще один кубок холодного ливанского вина, зная, что тот большой любитель этого напитка.
— Как далеко зашла болезнь?
— Она развивается с ужасающей быстротой. Лицо стало неузнаваемым, оно потемнело и вздулось вокруг носа, от которого ничего не осталось. Борода перестала расти, брови выпали. Только волосы растут на удивление быстро, я не успеваю их подстригать. Разумеется, глаза остались прежними, похожими на ясное небо, и в них по-прежнему отражаются непреклонная воля и ум.
— Увы, может случиться так, что он ослепнет. А конечности?
— Он уже потерял два пальца на руках и четыре на ногах. Темное пятно расползлось по всему телу. Кожа стала толстой и шелушится. Вы говорите, он может... потерять зрение?
— Это возможно и даже, скорее всего, так и будет, если в самое ближайшее время не раздобыть семечек анкобы. Он все еще ездит верхом?
— Вы достаточно хорошо его знаете, чтобы понимать: в тот проклятый день, когда он не сможет держаться в седле, смерть не замедлит явиться за ним. Он вел армию во время всей этой кампании, которая по вине магистра Ордена тамплиеров стала такой неудачной, хотя король и одержал очередную победу.
И в самом деле, после полутора лет перемирия война вспыхнула снова. Саладин, вернувшийся в Дамаск, был очень недоволен строительством Шатонефа, а еще больше ему не нравилась образцовая крепость Шатле у Брода Иакова. Всю зиму на его сирийских землях свирепствовал голод, и потому он волком принюхивался к богатым галилейским холмам. Но ему необходим был предлог, поскольку он, как честный человек, не мог по собственной воле нарушить перемирие. Так вот, он покинул Дамаск, подобрался поближе к Панеасу, который был в то время в руках его племянника, Фарух-шаха, и стал ждать дальнейшего развития событий. Подходящий предлог вскоре нашелся: он отправил стадо с пастухами-бедуинами пастись вблизи Шатонефа, охраняемого коннетаблем Онфруа де Тороном, который не устоял перед искушением и захотел подкормить своих людей. Бодуэн тогда вместе с несколькими рыцарями находился в крепости. Несмотря на королевский запрет, его люди решили присоединиться к старому воину и, когда маленький отряд вступил в ущелье меж двух холмов, Фарух-шах напал на них. Завязался жестокий бой. Во франков, атакованных со всех сторон, летели стрелы. Они сражались яростно, но превосходство врага было очевидным, и многие из них в тот день остались лежать на поле брани. Сам Бодуэн был ранен. Заметив это, коннетабль бросился вперед и закрыл его собой, чтобы дать королю возможность собраться с силами. И тогда мусульмане яростно обрушились на того, чей огромный меч с эмблемой Христа уже стал легендарным: одна стрела срезала ему кончик носа, вошла в рот и вышла из подбородка, другая пробила ступню, третья — колено, да к тому же его ранили в бок и перебили ребра. Но Бодуэн тем временем успел выдернуть стрелу, впившуюся ему в плечо, собрал нескольких рыцарей и сумел доставить героического старика в Шатонеф, где он через несколько дней скончался. Его отвезли в родной город Торон и похоронили в церкви Святой Марии. Бодуэн, присутствовавший на погребении, не мог скрыть своего горя. Он искренне любил старого воина, при трех королях с честью носившего меч коннетабля. Но Саладин все еще помнил монжизарский позор, ему необходимо было смыть это пятно христианской кровью. В мае он начал осаду Шатонефа, но один из его любимых эмиров был убит стрелой, попавшей в глаз, и осаждавшие крепость воины впали в уныние и отступили. Гнев Саладина был страшен. Он разбил шатер на холме Тель аль-Кади неподалеку от Панеаса и оттуда послал многочисленные войска, чтобы разграбить долину Сидона и разорить все на своем пути. Грабеж продолжался несколько недель. Север королевства постигла та же участь, что и юг до Монжизара. Король собирал армию из замка Торон, где все еще находился. Раймунд Триполитанский и магистр Ордена тамплиеров Одон де Сент-Аман откликнулись на его призыв, и войска двинулись к Панеасу. С холма долина была видна, как на ладони: Фарух-шах уже принялся за дело — грабил, жег, разорял и истреблял. Виден был и лагерь султана, он выглядел мирным и спокойным. И тогда Бодуэн бросился на защиту своих разоренных полей. Он с быстротой молнии налетел на Фарух-шаха с войском всего-то в шестьсот человек и наголову разбил его армию — надо сказать, отягощенную караваном, нагруженным награбленной добычей. Победа была полной и сокрушительной. Но, пока он бился с врагом, Одон де Сент-Аман и Раймунд Триполитанский вместо того, чтобы его поддержать, решили напасть на лагерь Саладина, полагая захватить его без всякого труда. На равнине Мардж-Аюн они встретились не только с самим Саладином, но и с теми, кто сумел ускользнуть от Бодуэна, — и великолепная утренняя победа обернулась катастрофой. Поспешивший на выручку Бодуэн и присоединившийся со своим войском к королевской армии Рено Сидонский смогли лишь спасти небольшие остатки армии. Поле битвы было завалено мертвыми телами, а султан уводил с собой огромную толпу пленных, в числе которых были и Одон де Сент-Аман, и Бодуэн де Рамла, воздыхатель Сибиллы. Король с остатками своего войска добрался до Тивериады, а граф Триполитанский со своими людьми тем временем дошел до побережья и укрылся в Тире.
— Вот как обстоят дела, — вздохнул Тибо, завершив свой рассказ. — Душевные страдания короля еще более мучительны, чем телесные. Кажется, никогда еще ни один человек не произносил «Да свершится воля Твоя!» с большей верой и большим самозабвением. До сих пор он знал только победы, и думал, — я только предполагаю, что он так думал, сам он ни слова не сказал! — что, смирившись с выпавшей на его долю ужасной судьбой, платит такой ценой за благо своих подданных. Однако на другой же день часть его королевства оказалась разоренной, Саладин празднует победу, а его собственные физические силы истощаются. Однако он — поверьте мне, Жоад! — готов ради спасения своего народа вытерпеть еще более жестокие муки. Он молится! Распростершись перед распятием, король молится, он взывает к небу, и этот беззвучный крик раздирает душу больше, чем слезы...
— Но я бессилен что-либо сделать! — возмутился врач, снова начав метаться по комнате. — Во всяком случае, я мало чем могу помочь с тех пор, как закончилось основное лекарство. Как вы его лечите?
— Мариетта, которая ни на шаг от него не отходит, моет его с настойкой лаванды и ее же дает ему пить, а кроме того, поит оливковым маслом, им же смазывает кожу. Еще она использует для лечения отвар тимьяна. Пока он сражается, она собирает растения с приятным запахом, а потом жжет их вместе с ароматическими смолами бальзамического тополя... Дело в том, что теперь, как ни печально, из-за болезни от него исходит запах... Простите меня, господин Жоад, я вовсе не хотел бы подвергать сомнению вашу великую ученость, но сейчас я намерен отыскать вашего единоверца, того самого Маймонида. Может быть, за это время он нашел какое-то новое средство? Если он еще жив, думаю, он сейчас в Каире? И я готов...
— Вам не придется отправляться в такой далекий путь! Маймонид сейчас стал личным врачом Саладина, без которого тот не может обойтись. Так что, где султан — там и он... Но, если только у него самого нет семечек анкобы, я не понимаю, зачем бы ему возить с собой среди прочих снадобий лекарства, исцеляющие от проказы...
— Может быть, проще всего спросить об этом у него самого? — с этими словами Тибо поднялся с места, собираясь откланяться.
И в глазах его горела такая решимость, что Жоад испугался.
— Если вы намерены отправиться в лагерь Саладина, то понапрасну совершите безрассудный поступок. Вместо врача вы встретитесь с палачом. Куда проще было бы пробраться в многолюдный Каир, где легко затеряться в толпе. Но добраться до Маймонида в лагере — об этом нечего и думать. У вас ничего не выйдет, а вашу голову отправят королю с помощью катапульты.
— Саладин пока еще не осаждает Тивериаду! — яростно выкрикнул Тибо. — А я готов стучаться и во врата преисподней, чтобы просить Господа нам помочь!
— Это безумие! Вы готовы лишить Его Величество самого верного его друга, того, что поклялся никогда его не покидать? Кстати, мне и сейчас странно видеть вас здесь, вдали от него. Кто ему служит?
— Другой его щитоносец, рыцарь Пелликорн. Он обладает недюжинной силой, а на его верность всегда можно положиться... как и на его дружбу, способную выдержать любые испытания! Спасибо за то, что выслушали меня, господин Жоад!
Выбравшись за пределы еврейского квартала, юноша подождал, пока спадет жара, и с наступлением сумерек двинулся в сторону Тивериады. На сердце у него лежал камень, но решимость не ослабела.
В окрестностях Тивериады трудно было поверить, что всего в каких-то семи лье оттуда война опалила землю огнем и яростью, погубила множество людей, истребляя все на своем пути. Озеро с лазурно-изумрудной водой в оправе из пышной растительности, среди которой подобно жемчужинам были рассыпаны маленькие городки, дышало покоем и безмятежностью. В чистой воде, некогда омывавшей ноги Христа, казалось, навек отразился Его взгляд, и привязанные к кольям лодчонки рыбаков будто бы все еще ждали переполненных рыбой сетей апостола Петра и появления Того, чей голос усмирял бури и потрясал человеческие души... Здесь, на земле Галилеи, до скончания веков будет звучать эхо несравненных слов Нагорной проповеди.
Древнее основание княжеского замка погрузилось в воды озера и во тьму веков. Эта земля помнила стражу Ирода Антипы, римских легионеров, византийских стратиотов[51], сарацин Магомета и франкских воинов, явившихся со всех концов Европы.
Тивериада, обычно тихая и спокойная, в момент возвращения Тибо гудела потревоженным ульем, и на всех лицах читалась отчаянная скорбь, какую порождает бессилие. Уже у самого замка старый и кривой солдат, из единственного глаза которого текли слезы, объяснил ему:
— Шатле горит! Оттуда, сверху, видны пламя и дым, — сказал он, показав рукой на гребень крепостной стены.
— Ты знаешь, где сейчас король?
— Похоже, что там, наверху! Он плачет, как и я.
Бодуэн и в самом деле был там. Но, взобравшись по лестнице, которая вела на дозорный путь, Тибо поначалу увидел лишь мощную фигуру Адама Пелликорна. Закованный в броню с головы до пят, он стоял, расставив ноги и положив руки в латных рукавицах на воткнутый в щель тяжелый двуручный меч, с которым он умел управляться как никто другой, и полностью закрывал собой короля в его белом монашеском одеянии. Король сидел, прислонившись к выступу между двумя амбразурами и повернувшись лицом к западу, и каждая клеточка его тела безмолвно кричала от боли. Когда щитоносец приблизился к нему, Бодуэн, не поворачивая головы, протянул руку.
— Смотри! Саладин расправился с моим замком. Это горит Брод Иакова!
На горизонте, в наступающих сумерках, темнел огромный столб дыма, пронизанный красными всполохами. Несмотря на довольно большое расстояние[52], зрелище походило на пасть ада, внезапно разверзшуюся в глубине долины. Пожар полыхал с такой неистовой силой, что троим стоявшим на стене мужчинам казалось, будто они чувствуют его жар и зловоние обугленных тел. А там, на месте, должно быть, настоящее пекло, все выжжено на много лье вокруг.
— Как это могло случиться? — Тибо не поверил своим глазам. — Он ведь был сложен из огромных камней, обтесанных так безупречно, что они смыкались без единой щелочки между ними. Вы заплатили за каждый по четыре золотых динара. И это могло загореться?
— Там произошел чудовищной силы взрыв, — объяснил приблизившийся тем временем Адам. — Подрывникам Саладина, должно быть, удалось забраться глубоко под стены и заложить огромный заряд. А скорее всего, даже и не один. Из защитников крепости, видно, в живых не осталось никого. Это не человек, а дьявол!
— А я — всего лишь оставленный небесами несчастный король! Теперь ему открыта дорога на Акру. И я никак не могу ему помешать, не могу его остановить. И все же я должен спасти то, что еще можно спасти!
— Торопиться некуда, Ваше Величество, — умиротворяющим тоном проговорил Адам. — Султан не двинется по прибрежной дороге, оставив за спиной владения графа Триполитанского и князя Антиохийского. Кроме того, как я слышал, у него в лагере началась чума. Возможно, теперь, после сожжения Шатле, он на время успокоится. Должно быть, перемирие ему сейчас требуется не меньше, чем нам...
— Он — победитель, и ни за что не попросит перемирия! — с горечью ответил Бодуэн. — Стало быть, заняться этим придется мне, и я сделаю это из любви к Богу и к моему народу, на чью долю и без того уже выпало слишком много страданий!
— В таком случае, Ваше Величество, если вы отправите послов, я попрошу вас послать вместе с ними и меня, — сказал Тибо.— Тебя? Ты снова хочешь меня покинуть? Но ведь ты прекрасно знаешь, как я нуждаюсь в тебе.
— Да, но еще больше вы нуждаетесь в том, чтобы вас хорошо лечили. Я хочу повидаться с Маймонидом. Мне известно, что сейчас он придворный лекарь Саладина.
— Вот как? Это означает, что Жоад больше ничем не может мне помочь? — до странности спокойным голосом произнес Бодуэн.
— Это означает, что у него нет необходимых для этого препаратов, а у Маймонида они, возможно, найдутся...
— Я сам могу туда отправиться, — предложил Адам.
В это мгновенье Бодуэн попытался встать, но силы ему изменили, и он, застонав от боли и гнева, упал на колени. Увидев это, Адам отпустил меч, который с колокольным звоном упал на камни, бросился к королю, легко, словно перышко, подхватил его на руки и произнес:
— Вам лучше снова лечь в постель, Ваше Величество! У вас сильный жар...
— У меня теперь все время жар. Мне кажется, что я горю в огне.
Великан понес короля вниз по лестнице, а перепуганный Тибо последовал за ними.
— Вы будете здесь полезнее, чем я, — заметил он. — И я не думаю, что мне стоит дожидаться посольства. Сегодня же вечером я отправлюсь в лагерь Саладина...
Бодуэн попытался его отговорить:
— Ты не найдешь его там. Судя по тому, что я узнал, он должен двигаться к Дамаску.
— Значит, я отправлюсь в Дамаск.
— Только прежде выслушаешь меня, потому что я могу тебе помочь... Господь свидетель, я никогда не позволил бы тебе подвергаться такой опасности, если бы чувствовал себя не так плохо, но мне надо еще пожить, и при этом быть на ногах! Так что, если этот Маймонид может помочь мне...
На следующее утро Тибо выехал из Тивериады со слезами на глазах, но они высохли от ветра и от непреклонного желания добыть лекарство, которое позволит героическому молодому королю продержаться еще какое-то время.
На третий день узкая тропинка, которая вилась между холмами, внезапно превратилась в широкую дорогу и стала подниматься на каменистую кручу. И всадник увидел с высоты цветущую равнину, полную садов и лесов, чередовавшихся с четко выделявшимися квадратами полей, и большой город, прильнувший к рыжим склонам Антиливана. Перед ним был Дамаск, великий белый город.
Он на мгновение остановился, чтобы полюбоваться священным городом с двумя с половиной сотнями мечетей, оазисом, о котором арабские поэты говорили, что он — один из четырех прекраснейших городов, омываемых светлыми водами Барады, «золотой реки», питавшей своими неутомимыми струями бани, фонтаны, храмы и сады; местом, откуда трогались в путь через пустыню караваны; наконец, городом знаний, который Саладин особенно любил посещать, чтобы учиться в тени сикоморы.
Под бледным зимним солнцем яркие краски мозаики на куполе большой мечети Омейядов[53] отливали шелковым блеском и, если бы не было крепостных стен с их притуплёнными зубцами, пленительная картина была по-настоящему райской, но сколько же под этими деревьями и близ этих журчащих вод таилось ловушек, сколько ползучих тварей!
Оторвавшись от созерцания, Тибо подумал, что и он сам — одно из таких подземных существ, которых каждый день на закате или на рассвете ворота выпускают из Дамаска или впускают в город, и что для него это нечто совершенно новое. До сих пор, если он выполнял какое-нибудь поручение короля, то делал это с открытым лицом, под своим именем и со своим гербом, которым гордился, но на этот раз он счел нужным утаить свое имя. Тибо де Куртене исчез, пропал неведомо куда, а вместо него появился Бекир Хамас, сын бейрутского торговца, который направлялся в Дамаск, чтобы купить там несколько красивых вещиц, которые городские мастера изготавливают с непревзойденным умением, украшая их золотыми или серебряными нитями и изысканными рисунками. Ведь даже во время военных действий на левантийских землях, где ценность вещей зачастую была важнее религиозных и даже расовых различий, торговля никогда не утрачивала своего значения.
Откровенно говоря, Тибо толком не знал и того, кем был на самом деле этот Адам Пелликорн, ставший его ближайшим другом и сменивший его у постели бесчувственного Бодуэна, над которым хлопотала Мариетта. Адам совершенно спокойно дал ему точнейшие указания, объяснил, как он должен действовать, чтобы выполнить поручение и остаться в живых.
— Я бы предпочел сам туда отправиться вместо вас, но вам легче, чем мне, выдать себя за мусульманина. Внешность более подходящая! Кроме того, вы говорите на их языке. Так вот, вы остановитесь в Аль-Кунейтре...
— Да откуда же вы все это знаете, вы ведь совсем недавно приплыли сюда вместе с людьми графа Фландрского?
— Давайте отложим объяснения на потом! Пока вам достаточно знать, что это не первое мое паломничество. Я уже побывал здесь десять лет назад... и знаю эти края почти так же хорошо, как вы, — закончил он с чудесной улыбкой, которая так к нему располагала.
Однако Тибо этим не удовольствовался. Он почувствовал себя обманутым, о чем и заявил без околичностей:
— Вы — рыцарь, и все же солгали мне? Вы согласились, чтобы я привел вас к королю...
— Я в любом случае явился бы к нему, и хочу вам напомнить, что я не был с вами знаком, хотя вы уже стали мне симпатичны.
В эту минуту послышался голос Бодуэна.
— Тибо, я все о нем знаю, и ты можешь полностью ему доверять, как доверяю ему я. А если я оставил тебя в неведении, то лишь потому, что достойный этого звания король не может быть всегда откровенным даже с теми, кого любит...
Пришлось Тибо смириться и с этим. Юноша тронулся в путь озадаченный, сгорая от любопытства, но все же успокоившись: слово его короля было для него таким же истинным, как тексты Священного Писания. В Аль-Кунейтре, после того, как он передал записку от Адама, ему не стали задавать никаких вопросов, и все прошло как по маслу; единственное, что он услышал, — новые точнейшие указания, на этот раз — насчет того, как ему следует себя вести, когда он окажется в Дамаске. Ну вот, теперь он оказался в городе.
Он вошел в монументальные ворота, охраняемые людьми с жестокими глазами, в круглых шлемах с длинными шипами; стражники равнодушно глядели на обычную для рыночных дней толчею, считая, что для острастки вполне достаточно двух торчащих над крепостной стеной свежесрубленных голов. Ряженый торговец, ведя своего мула на поводу и в точности выполняя полученные указания, двинулся вдоль Торы, одного из рукавов Барады, мимо окруженных садами тихих домов, спокойно глядевших на реку из-за частых деревянных оконных решеток Пройдя еще немного, Тибо остановился перед низкой дверью, выкрашенной в зеленый цвет, постучал в нее палкой три раза с расстановкой и стал ждать. Довольно скоро послышались шаркающие по плиткам пола шаги, затем, открылось вырезанное в створке окошко, в нем показалось заросшее белой бородой морщинистое лицо.
— Лишь молчание могущественно... — прошептал путник.
Старик по ту сторону окошка кашлянул, затем, открыв дверь, закончил:
— ...все остальное — лишь слабость! Входи, будь желанным гостем!
Следом за ним Тибо вошел в маленькую комнату на первом этаже — с глиняным полом и белыми стенами, украшенными узкими коврами. Купол над ней опирался на ярко раскрашенные балки, а в центре его было отверстие, предназначенное для выхода дыма, поднимавшегося от полной горящих углей жаровни, стоявшей точно под куполом в квадратной выемке. Вокруг были разложены плоские подушки, на которых можно было удобно устроиться и погреться. В углу стоял большой железный кованый сундук, сквозь решетки просвечивали желтые переплеты хранящихся в нем книг.
Теперь, при свете очага, Тибо сумел получше рассмотреть человека, который его впустил: это был мужчина преклонных лет, в тюрбане, сухой и согбенный.
Перед тем как предложить гостю сесть, он недоверчиво его оглядел.
— Давно мне не приходилось слышать этих слов, — вздохнул он, — между тем ты очень молод. Кто ты такой?
— Скажи мне прежде, тот ли ты человек, которого я ищу. Ты — переписчик Рахим?
— ...бывший секретарь великого султана Нуреддина, да благословит его Аллах сотню раз! Ты прибыл от его сына, несчастного Малика аль-Адиля, от которого у меня нет никаких известий?
— У меня их тоже нет, я знаю только, что он, заточенный в неприступной крепости Алеппо, все еще не отдал Саладину остатков своего наследства.
— Курдский шакал в конце концов его убьет. Он только что вернулся в Дамаск, разгромив христианского короля, последнего союзника моего несчастного хозяина. Уничтожив прокаженного, он захватит королевство франков, а аль-Адиля утопят...
— Вот для того, чтобы Бодуэн еще мог сражаться, я и пришел.
— Ты франк?
— Да, я — его щитоносец, Тибо де Куртене, и я хочу видеть врача Маймонида. Можешь ли ты помочь мне его найти?
— Я могу помочь тебе проникнуть во дворец, ибо подозрение еще не коснулось меня своим черным крылом, но потом...
Тибо понял: дальше ему предстоит действовать на вражеской территории в одиночку. Но в своем стремлении помочь Бодуэну нести его непомерно тяжкий крест он чувствовал себя готовым вытерпеть все, даже погибнуть под пытками, — а враги знали в них толк. Тем временем старик хлопнул в ладоши, и в ответ на его зов явился молодой слуга с большим подносом, нагруженным лепешками, миндальным печеньем, виноградом и ломтями вяленой дыни. Тогда старик предложил Тибо подкрепиться, прежде вымыв руки, и тот же мальчик-слуга принес таз и медный поднос и стал лить воду на их протянутые над тазом руки. Затем они вытерлись тонким полотенцем, поели, как положено, в молчании... После этого старик уложил гостя спать.
Вечером, когда давно уже отзвучали крики муэдзинов, с минаретов призывавших правоверных к молитве, Рахим завернулся в плащ и пошел будить гостя. Ночь была холодная, и на темных улицах, которыми они шли, народу заметно поубавилось. Только огромный рынок с узкими сводчатыми проходами выглядел более или менее оживленным, но старик и юноша обошли его стороной и направились к бывшему дворцу Нуреддина, над которым реяло теперь желтое знамя Саладина. Дворец, выстроенный столько же для защиты, сколько для наслаждений утонченного человека, представлял собой удивительное соединение бастионов, куполов и садов, нечто вроде города в миниатюре, по которому перемещались чиновники, воины, слуги и рабы с кандалами на ногах... Личный врач султана, не будучи мусульманином, жил в отдельном домике, стоявшем в саду дворца. От улицы его отделяла лишь ограда с низкой дверцей, перед которой нередко собиралась толпа больных, жаждущих исцеления от человека, о котором говорили, что он творит чудеса. Дело в том, что Саладин не имел ничего против того, чтобы его врач давал советы и лечил даже и самого незначительного из его подданных, поэтому у ограды всегда толкались люди, и стражам, как правило, приходилось наводить порядок. Но теперь, в этот поздний час, здесь никого не было: призыв к вечерней молитве заставил каждого отправиться исполнять свой религиозный долг.
— Внутри есть сторож, — объяснил старый переписчик, — но тебя проведут к еврейскому врачу, если скажешь, что принес послание от Бак Якуба, его бейрутского собрата.
— Письмо? А если меня попросят его показать? У меня же его нет.
— Не беспокойся, есть. Пока ты спал, я сам его написал на иврите и спрятал в твоем плаще.
— И что в нем написано?
— Что Бар Якуб ему кланяется, и что ты очень нуждаешься в его помощи. Будь уверен: тебя отведут к еврейскому врачу. А теперь я тебя оставлю, я ведь предупреждал тебя, что моя роль на этом заканчивается! Я должен беречь себя, потому что еще могу оказаться полезен моему господину аль-Адилю, да пребудут с ним сто тысяч благословений...
— Ты меня не подождешь? Я же никогда не смогу найти твоего дома... и своего мула. Как же я вернусь обратно?
— Если ты вообще вернешься! В таком случае иди в караван-сарай, расположенный около тех ворот, через которые ты вошел в Дамаск Его держит мой родственник, Абу-Яя. Ты назовешься торговцем, и он вернет тебе мула. Не забудь купить то, за чем ты якобы прибыл! А если не вернешься, твой мул достанется мне!
На этом ободряющее напутствие закончилось, и высокая согбенная фигура растворилась в темноте с быстротой, говорившей о том, как ему не терпится скрыться, удалиться со сцены, — у Тибо от этого остался довольно-таки неприятный осадок Не то чтобы он боялся предательства — ведь ему достаточно было заговорить, чтобы навлечь на этого человека неприятности не менее серьезные, чем те, что угрожали ему самому; но, если он брал пример с тех сообщников, которых держали христиане в странах ислама, радоваться было нечему. Тем не менее приходилось довольствоваться тем, что есть, и Тибо, собрав всю смелость, обратился с пылкой молитвой к своему святому покровителю, а потом направился к низкой дверце и постучался.
К его удивлению, все прошло куда легче, чем он опасался, и вскоре, после краткого обмена вопросами и ответами, он уже следом за одним из тех людей, которые встретили его в маленьком караульном помещении, шел вдоль аркад крытой галереи, обрамлявшей двор, в середине которого рос, широко раскинув темные ветви, большой кедр. Проводник постучал кулаком в искусно отделанную дверь; когда дверь открылась, Тибо увидел человека в серой одежде, что-то пишущего на пергаменте при свете стоящей рядом с ним серебряной лампы, и без колебаний — ведь десять лет назад еврейский врач осматривал Бодуэна — узнал высокий лоб, на который была надвинута прикрывающая лысину черная ермолка, жесткие волосы по бокам этой лысины, длинный чуткий нос и глубокие темные глаза под нависшими кустистыми бровями. Это и в самом деле был Моисей Маймонид, и юноша вздохнул с облегчением.
Врач тем временем взял послание, протянутое ему стражником, отослал последнего жестом, прочел письмо, бросил на стол, встал и принялся разглядывать посетителя.
— Значит, как мне пишут, ты болен? Ты не похож на больного.
— Нет, болен не я. Другой человек страдает душой, может быть, еще сильнее, чем телом.
— Выскажись яснее! И прежде всего кто ты такой?
Во всяком случае, не еврей... и не араб, несмотря на твою одежду...
— Я франк! Мое имя — Тибо де Куртене, и я щитоносец иерусалимского короля.
Взгляд кордовца на мгновение блеснул.
— Прокаженного! Ему, должно быть, очень плохо, раз ты решился войти в дом его заклятого врага. Лекарство перестало действовать?
— Лекарства больше не осталось, и ни один из караванов, посланных в Африку за целебным растением, не вернулся. И теперь болезнь быстро развивается.
— Глядя на него, никогда не скажешь!
Насмешливый голос доносился с порога, но Тибо не понадобилось оборачиваться, чтобы догадаться, кому он принадлежит: достаточно было увидеть, в каком глубоком поклоне склонился Маймонид. Живо обернувшись на голос, он и в самом деле узнал Саладина.
От удивления у него перехватило горло, и он лишился дара речи, так что поклонился молча. Султан двинулся вперед, отбрасывая на охру стены тень, несоразмерную с его истинным ростом, который был не очень велик, хотя белый тюрбан зрительно делал его выше. Саладин уселся на покрытый ковром диван, стоявший в глубине заставленной сундуками с книгами комнаты... На нем было одеяние из темной ткани с золотыми нитями, в разрезе которого видны были ноги в мягких сапогах. Султан недобрым взглядом изучал юношу.
— Кого ты надеешься обмануть, неверный, кому ты, пес, надеешься внушить, будто твой господин настолько болен, что послал тебя упрашивать о помощи моего личного врача? Уж меня-то ты точно не проведешь: совсем недавно я видел, как он сражается. Так зачем же ты сюда явился? Чего тебе надо?— Ничего, кроме того, о чем я уже сказал! — заверил его Тибо, от злости вновь обретя способность говорить. — Рыцарь не умеет лгать, и я никогда не лгу. Равно как никогда и никого ни о чем не упрашиваю. Что же касается моего короля, — когда настает час битвы, его отвага и вера в Бога превозмогают телесные страдания, хотя для него мучительна тяжесть доспехов... Ты здоров, тебе этого не понять.
— Зато я прекрасно понимаю, что помогать и делать так, чтобы он чувствовал себя лучше, не в моих интересах. А если его Бог позволяет ему так себя превозмогать, — я признаю, что сражается он храбро! — никакой другой помощи ему вовсе не требуется! Тебе следовало бы помолиться за него и этим ограничиться... Но я невольно сопоставляю твое появление с тем обстоятельством, что на сегодняшний день победитель — я, и что я разрушил прекрасный замок, который этот «больной» позволил себе выстроить, несмотря на заключенное перемирие...
— Условия перемирия не запрещают возводить замки в преддверии будущего.
— Я смотрю на дело иначе. А что касается тебя, интуиция подсказывает мне, что, если ты и в самом деле никогда не врешь, как уверяешь, несомненно, есть немало такого, о чем ты мог бы мне рассказать. Например, я хотел бы знать, как ты сюда попал?
— Переодетым, как видишь...
— Это-то я вижу, но ты не мог пробраться сюда без чьей-то помощи. Вот я и хочу знать, кто тебе помог. Так что...
Он быстро похлопал в ладоши, тут же появились два стражника и схватили возмущенного и разъяренного Тибо. Маймонид попытался вмешаться:
— Несравненный господин, ты всегда действуешь мудро, но в данном случае мне становится неловко. Врач, выдавший того, кто, рискуя собственной жизнью, пришел за лекарством для больного брата, — человек подлый и бесчестный! Прошу тебя, заставь свой гнев умолкнуть и отпусти его к господину, потому что тот, несомненно, очень, очень сильно болен...
— Что ж, тем лучше! Лучший враг — это мертвый враг. А ты вовсе никого не выдавал. Я сам без предупреждения явился в твой дом. Так что можешь успокоиться!
— Не могу! Этот юноша пришел ко мне, не скрывая ни своего имени, ни своего звания. Он не пытался меня обмануть...
Дальнейшего разговора Тибо уже не услышал, — стражники довольно грубо потащили его через какие-то сады и дворы, становившиеся все менее и менее роскошными, и, наконец, привели к высокой сумрачной башне, стоявшей, должно быть, на границе дворца и города. Его заставили спуститься на два этажа по крутой и скользкой лестнице, а потом втолкнули в темную камеру и оставили там, не дав себе труда заковать его в цепи. Когда рассвело, он понял почему кроме низкой и хорошо защищенной двери здесь не было никаких других отверстий, если не считать вырубленной в огромных камнях узкой щели, в какую не смог бы протиснуться и худосочный ребенок, — да и в нее были крест-накрест вставлены перекладины. И о нем позабыли...
По крайней мере, так ему показалось, потому что дни и ночи сменяли друг друга, но он не видел ни единого человека, кроме тюремщика-суданца, черного, как зимняя ночь, с исполинскими мускулами. Этот сторож раз в день приносил ему плошку с кашей из репы и турецкого гороха, черствый кусок хлеба и кувшинчик воды. Тюремщик, возможно, был немым, потому что ни разу не ответил ни на один вопрос из тех, какие задавал ему узник на всех известных ему языках. Похоже было, будто он их и не слышал.
Кроме того, поначалу дверь иногда с грохотом распахивалась посреди ночи, и узник, спавший на вырубленной в камне скамье, просыпался. Сердце у него отчаянно колотилось: он думал, что за ним пришли для того, чтобы увести на пытки, которыми грозил ему султан. Но ничего такого не происходило: входил вооруженный человек с факелом, придвигал ему этот факел к самому лицу, некоторое время, усмехаясь, смотрел на него, потом уходил, а Тибо с облегчением, которого стыдился, снова падал на свое холодное жесткое ложе. Но через некоторое время он не видел уже никого, кроме тюремщика, и понемногу начал впадать в уныние, а когда думал о Бодуэне, им овладевало отчаяние. Мало того, что проказа не дает ему передышки, — к жестоким мучениям гниющего заживо добавится горе потери, ведь он утратит того, к кому относился как к брату. Кроме того, Тибо явственно чувствовал, что с каждым днем, который он проводит в замкнутом пространстве, питаясь тухлятиной, силы его покидают, хотя он и принуждал себя есть, и старался как можно больше двигаться в отведенном ему тесном помещении. Нередко он впадал в бессильную ярость: он ненавидел Саладина, хотя льстецы в один голос уверяли, что у того рыцарская душа. Он, пребывая в своем дамасском дворце, должно быть, наслаждался, представляя себе агонию противника, которого, по его словам, уважал. О, если бы снова ощутить в руке привычную тяжесть меча, увидеть ослепительное сияние солнца и умереть на поле боя вместо того, чтобы медленно гибнуть в темнице, где его, может быть, скоро и кормить перестанут, и дверь больше никогда не откроется... А может, его замуруют в этой могиле, отравленной миазмами его собственных испражнений? Несчастный полностью утратил представление о времени.
Но вот однажды вечером, едва он успел пристроить свое изболевшееся тело на каменной скамье в поисках сна, все меньше и меньше восстанавливавшего его силы, в камеру вошел черный тюремщик, положил ему на плечо тяжелую руку, без труда, как ребенка, поднял его на ноги, а затем указал на дверь, за которой поблескивали кривые сабли двух стражников. Он шагнул за порог, и они частично проделали в обратном направлении путь, которым он прошел... сколько же времени назад это было?
Его привели в большой зал судебных заседаний, как ему показалось — заполненный толпой, над которой, словно барашки волн, пенились разноцветные тюрбаны. В самой глубине этого зала располагалось устланное ковром возвышение, и там, на чем-то вроде золотого подноса на очень коротких ножках с невысокой оградкой, восседал Саладин. Под его скрещенными ногами виднелась лежавшая на этом троне большая подушка из темного бархата. Султан был облачен в роскошное одеяние из пурпурной парчи с более темными завитками, рукава которого в верхней части были перехвачены двумя широкими полосами золотого шитья; однако полное румяное лицо его с висячими усами, подчеркивающими презрительную складку рта, казалось под черным тюрбаном, украшенным сверкающими камнями, еще более мрачным. В огнях огромных светильников под потолком и стоявших перед помостом стеклянных с золотой филигранью фонариков он блистал, словно какое-нибудь божество.
Стража бросила Тибо к его ногам, заставив опуститься на колени и уткнуться лицом в мраморные, не покрытые ковром плиты свободного пространства перед троном. Несмотря на слабость, Тибо не мог стерпеть такого недостойного обращения и встал, утирая рукавом кровь, льющуюся из разбитого носа. Только теперь он увидел, что неподалеку от него стоит другой узник, высокий мужчина с седыми волосами и бородой и высокомерным взглядом, и без труда узнал его, хотя на нем и не было уже белой мантии с красным крестом: это был Одон де Сент-Аман, магистр Ордена тамплиеров. И Тибо стало стыдно, потому что Сент-Аман, который пробыл в плену куда дольше, чем он, и был закован в цепи, выглядел намного лучше. Но, может быть, его и содержали в лучших условиях? Впрочем, он не успел на этом сосредоточиться, потому что султан заговорил с тамплиером:
— Обдумал ли ты то, что предложил тебе мой визирь?
— Я не помню, чтобы он мне что бы то ни было предлагал. Но ты мне ответишь! Что ты сделал с моими братьями?
— Твои братья — худшие враги Пророка — сто раз будет благословенно его имя! — и ты прекрасно знаешь, что я не люблю набивать ими свои тюрьмы: они мертвы. Но ты — их господин — представляешь собой большую ценность...
— Не большую, чем они. Все мы — бедные рыцари Христа.
— Да будет тебе! Твой Орден — самый богатый из всех. Он богаче многих королей. Так что я подумываю потребовать за тебя выкуп. Скажем...
— Не трудись подсчитывать! Тамплиер, кем бы он ни был, магистром или низшим из братьев, может отдать в качестве выкупа только свой нож и свой пояс.
Таково правило. Ты можешь потребовать выкуп, но все равно ничего не получишь, а своих посланцев больше не увидишь.
Темные глаза Саладина полыхнули гневом, но он полностью владел собой и впадал в ярость только тогда, когда сам хотел этого.
— Взгляни-ка на рыцаря, которого только что сюда привели! Ты его знаешь?
Тамплиер пожал плечами.
— Разумеется. Это — королевская тень, бастард де Куртене. Но я не могу понять, как он здесь оказался. Ты не мог взять его в плен во время боя, потому что он никогда не отходит от короля ни на шаг.
— Он явился сюда сам и сам виноват в том, что его схватили. Он пришел просить у моего врача лекарство, в котором нуждается его господин.
— Что, караваны не возвращаются? — с жестоким смешком спросил старик. — Впрочем, я и сам знаю это лучше кого бы то ни было, поскольку делаю все для того, чтобы они не вернулись... Да успокойся ты, сосунок! — добавил он, заметив, что Тибо разъярился настолько, что стражники удерживали его с большим трудом. — Я не желаю зла этому несчастному, потому что его мужество невольно вызывает восхищение. Он — настоящий герой, но Ордену тамплиеров, никаких королей не признающему, ни к чему умирающий герой на иерусалимском троне. Только нашему Ордену должны быть доверены Гроб Господень и город, им освященный!
— После смерти Бодуэна престол перейдет к его наследнику!
— Младенцу нескольких месяцев от роду. Он, может, еще и не выживет? А что касается женщин, то они испорчены до мозга костей, и было бы величайшим позором, если бы корона досталась одной из них. Господь этого не допустит! Один лишь Орден тамплиеров может и должен царствовать!
Саладин внезапно повысил голос:
— Подойдите поближе, мессир Пливани, посланец графа Триполитанского! Похоже, Раймунд, исполненный мудрости человек и государственный деятель, разделяет мнение Великого магистра, только рассуждает при этом совсем по-другому.
К трону неуверенно приблизился богато одетый и хорошо сложенный человек лет сорока — процветающий пизанский торговец, отец которого много лет назад обосновался в Триполи; Раймунд весьма ценил его советы... Увидев его, Сент-Аман злобно и безудержно расхохотался:
— Ни для кого не секрет, что Раймунд хочет взойти на престол, он так надеялся, что его регентство закончится коронованием. Ради того, чтобы стать регентом, он велел убить Милона де Планси, который занимал это место до него. Точно так же, как всякому известно и то, как высоко он ценит этого купца, — настолько высоко, что отдал ему в жены благородную девицу, на которой сенешаль Ордена тамплиеров, брат Жерар де Ридфор, хотел жениться, когда прибыл в Святую землю искать счастья. Красавица была в него влюблена, но этот... торговец, — прошипел Сент-Аман, — сделал весьма заманчивое предложение: он готов был купить девушку на вес золота... и Люси де Ботрон стала сеньорой Пливани! Незачем и спрашивать, с какой целью ее супруг явился в Дамаск! Ради того, чтобы стать королем, Раймунд вступил бы в союз и с мессиром Сатаной!
Теперь, в свой черед, расхохотался Саладин:
— Клянусь бородой Пророка, — будь он благословен во веки веков! — все это очень забавно. Теперь уходите, мессир Пливани, с вами мы увидимся позже, а сейчас мне надо покончить с магистром Ордена тамплиеров. В последний раз спрашиваю тебя, Одон де Сент-Аман: назовешь ли ты сумму твоего выкупа?
— Я уже назвал: нож, которого у меня уже нет, и вот этот пояс.
— Если ты откажешься, умрешь под пытками.
Старик выпрямился во весь рост с презрительной улыбкой на губах:
— Умру я в любом случае. Так что поступай, как знаешь! Я — Божий человек, к Богу я и вернусь, а каким путем — значения не имеет!
Все совершилось быстро и ужасно. По знаку султана двое его людей схватили тамплиера, — а тот и не думал отбиваться. Они обнажили его покрытый шрамами торс и заставили опуститься на колени. Он уже погрузился в молитву. Тогда к нему сзади приблизился палач, вооруженный кривой турецкой саблей с широким лезвием. Первым ударом палач нанес ему глубокую рану на шее. Магистр, не издав не единого стона, упал лицом вперед, и по белому мрамору пола заструилась кровь. Вторым ударом палач отделил голову, которая подкатилась к ногам Тибо. Юноша позеленел. Не сводя глаз с султана, он широко осенил себя крестным знамением. Тибо ждал, что и его постигнет та же участь, но Саладин знаком приказал его увести.
И время возобновило свое течение, до того унылое и монотонное, что узнику уже совсем не удавалось его считать. Дни и ночи беспрестанно сменяли друг друга, совершенно одинаковые и размеренные лишь звуками тюрьмы и меняющейся яркостью света, с трудом проникавшего в узкую щель. Темница оставалась все такой же убогой, однако Тибо показалось, что кормить его стали чуть получше. О, совсем ненамного, но все же хлеб, который ему бросали, был менее заплесневелым, а похлебка — не такой жидкой. В ней иногда попадались кусочки мяса, настоящие кусочки, а не волокна; Тибо дошел до такого истощения, что почувствовал и такую разницу, поскольку слабость чуть-чуть уменьшилась. Время от времени — и всегда по ночам — дверь его камеры с грохотом распахивалась, появлялся тюремщик и вставал так, чтобы хорошо были видны оставшиеся снаружи вооруженные стражники. И тогда сердце узника на мгновение переставало биться, ему представлялось, что за ним пришли, чтобы увести если и не на пытки, — должно быть, Саладина перестали интересовать ответы на те вопросы, которые он собирался ему задать, — то, во всяком случае, на казнь. Смерти он не боялся и иногда даже желал ее; единственное, о чем он молился, — чтобы она была не слишком мучительной, и он смог бы встретить ее с достоинством, подобающим франкскому рыцарю. Но дверь неизменно закрывалась, и Тибо снова валился на свое каменное ложе, испытывая при этом нечто, напоминавшее сожаление. Любая участь была бы лучше, чем оставаться запертым на дне этой ямы!
Наконец, однажды ночью, Тибо вывели из камеры и погнали по скользкой лестнице вверх. Он шел, выпрямившись, между двумя стражниками и молча молился, готовый вытерпеть любые пытки. Его привели в странное место: маленькую комнату без окон, освещенную свисавшей с потолка медной лампой. Стены и пол этой комнаты были покрыты темно-красным ковром, на котором были заметны еще более темные пятна. Там его и оставили, предупредив, что он должен приготовиться к смерти...
Комната выглядела зловеще, и еще более зловещими были пятна крови — ничем другим это быть не могло, — но Тибо, после всего, что ему пришлось вынести, дошел до предела, и сил у него уже не оставалось, зато воображение подсказывало ему, что это место предназначалось явно не для сна, разве что вечного. Но он до того устал, до того был переполнен ужасом и отчаянием, что чувствовал только одно, — ковер с пятнами кропи под его босыми ступнями казался мягким. Он потрогал его рукой — и впрямь мягкий и пушистый, куда приятнее, чем холодный камень, на котором он спал. Тибо опустился на колени, потом растянулся во весь рост и провалился в глубокий сон, какого не знал уже давно. Сейчас ему было совершенно безразлично, что с ним сделают, единственное, чего ему хотелось, — уснуть, забыться; и пусть бы его даже убили, — лишь бы перейти из жизни в небытие, не просыпаясь.
А когда он, несколько часов спустя, вновь открыл глаза, ему показалось, что он и в самом деле оказался в раю... Тибо лежал на диване, покрытом шелковым ковром, с шелковыми подушками, в галерее с большими арочными окнами, выходившими в яблоневый сад, напоминавший фруктовый сад замка. В то же мгновение его ноздрей коснулось восхитительное благоухание — и благоухание совершенно земное, божественный запах жареного барашка с зеленью, напомнивший ему, что он по-прежнему испытывает мучительный голод. Тибо приподнялся на локте: и в самом деле, рядом с ним на низком столике стояло большое медное блюдо, уставленное разнообразными яствами, среди прочего — и тем, что издавало этот чудесный аромат. Нот только по другую сторону от столика, на почти таком же диване, на каком лежал он сам, сидел Саладин и пристально смотрел на него, отчего у Тибо мгновенно пропал аппетит.
— Так я, значит, не умер? — разочарованно протянул он.— Да нет же. Ты пока поешь! А потом поговорим.
К нему приблизился раб с чашей, кувшином и полотенцем — для омовения рук. Тибо подчинился, проделал положенный ритуал, а потом набросился на соблазнительную еду с такой жадностью, что султан попробовал его остановить:
— Не так быстро и не слишком много! После длительной голодовки не следует торопиться.
Тибо старался умерить свой аппетит, но на столе было слишком много вкусной еды, и он опустошил почти все тарелки, после чего опорожнил стоявший тут же кувшин с вином. Покончив с пиршеством, он, вспомнив преподанные ему Гийомом Тирским уроки восточной вежливости, шумно рыгнул, и это, похоже, привело хозяина дома в восторг.
— И долго я голодал? — спросил Тибо.
— Если считать по-вашему, — почти двенадцать месяцев. Как видишь, скоро весна.
Вспомнив о кровавом убийстве тамплиера, Тибо невольно поежился и задал следующий вопрос:
— Почему ты меня пощадил?
— Потому что меня восхищает мужество. Я не без колебаний решился провести это испытание, но человек, который способен спать в комнате с коврами настолько спокойным сном, что его не могут потревожить даже приближение и рычание моей любимой пантеры — бесспорно, храбрый человек!
— Моя заслуга невелика, — пренебрежительно заметил юноша. — Я уже много месяцев почти не спал, и устал до изнеможения! Я бы уснул и на пороге ада.
— Нет. Когда человеком владеет страх, он его подавляет, и его тело начинает источать мерзкий запах, я умею его распознавать. Завтра я тебя отпущу.
Тибо поднял на султана полный тревоги взгляд.
— Это означает... что мой король умер... или при смерти?
— Нет. Он все еще жив, и ты отвезешь ему то, за чем приехал. Маймонид получил приказ приготовить бальзам.
— Значит, у него есть все, что для этого требуется?
Живой и быстрый взгляд Саладина на мгновение затуманила горестная мысль.
— Да, в Египте куда легче это раздобыть, и потом, видишь ли, ни одна семья, даже семья правителя, не может уберечься от этой болезни, — вздохнул он, не вдаваясь в подробности, а Тибо не стал его расспрашивать, поскольку он уже заговорил снова: — Так вот, ты уедешь завтра. Перемирие заключено, и я, со своей стороны, намерен его соблюдать: Египет нуждается во мне, и я собираюсь туда вернуться. Но я бы хотел, чтобы ты... оказал мне одну услугу.
— Услугу? Я — тебе? Я служу только двум господам: Богу и моему королю!
— Одно другому не мешает. Если ты сумеешь примести мне то, что я разыскиваю уже много лет, и, разумеется, если твои сограждане будут сидеть тихо и не нарушат перемирия, я позволю твоему королю спокойно править и спокойно умереть. А может быть, позволю и вырасти ребенку его сестры.
— Чего ты хочешь?
— Чтобы ты нашел для меня Печать Пророка — будь навеки благословенно его имя! Не смотри на меня так растерянно, сейчас я все объясню! В сороковом году хиджры[54] умер Отман ибн Аффан, третий халиф после Омара и Магомета — будь благословенно его имя во
веки веков! Он родился в Мекке, был первым значительным человеком в этом городе, обращенным в ислам, и принадлежал к могущественному роду Омейядов. Он поочередно женился на двух дочерях Пророка — будь благословенно его священное имя!
Затем султан рассказал, каким образом Отмана, предпочтя его Али, другому зятю Пророка, избрали преемником великого халифа Омара, который, победив персов и византийцев, завоевал Месопотамию, Сирию, Палестину и Египет, обратил свою империю в ислам, а потом был убит в мединской мечети рабом-персом по имени Фируз. Его преемник, Отман, сделался мишенью для нападок и обвинений Айши, жены Али и дочери Абу-Бакра, ближайшего сподвижника Пророка. Она утверждала, что он покровительствует своим людям и оставил себе часть огромной добычи, захваченной в Персии, в Африке и в Малой Азии. В конце концов она подослала к нему убийцу, одного из своих подручных. Главной бедой для Отмана — именно потому он и не смог ответить обвинителям — стала утрата кольца, Печати Мухаммеда, полученной от архангела Гавриила во время одного из его ночных посещений.
— Ее у него украли? — спросил Тибо.
— Нет. Перед смертью он собрал достаточно сил, чтобы передать кольцо одному из своих людей, а тот уронил его в колодец...
— В колодец? Почему же он не велел его достать?
Высокомерное лицо султана озарила сдержанная улыбка, совершенно его изменившая и сделавшая на удивление приятным.
— Трудно бывает отдать иной приказ, и еще труднее бывает его исполнить, если дело происходит во время боя. Убийство, должно быть, совершилось вскоре после того, и он не успел вернуться на то место с достаточным количеством рабов, которых можно было бы заставить спуститься в колодец.
— Но успел ли он, по крайней мере, сказать, где находится этот колодец? Ведь территория его империи была огромна. Он может находиться в...
— Он в Иерусалиме. Это все, что Отман успел сказать тому, кому доверился в надежде, что этот человек когда-нибудь сможет передать это его сыну. Тот вскоре покинул Медину и добрался до берегов Тигра, до Такрита, где я появился на свет. Он — один из моих предков, и секрет, ставший легендой, передавался в нашем роду от отца к сыну. Но мой отец не жаждал могущества. Перебравшись в Багдад, он поступил на службу к халифу, а впоследствии стал наместником в Баальбеке, где основал суфийский монастырь — суфии, эти набожные мусульмане, отстаивают аскетические принципы ислама. Вот потому я, воспитанник этой школы, стремлюсь к тому же идеалу совершенствования человеческой души...
— Отчего же ты не стал имамом, а предпочел быть султаном? — усмехнулся Тибо.
— Я куда лучше смогу проповедовать суфизм, находясь на высоком посту повелителя верующих. Но сейчас этот пост занят человеком, который больше заботится о своих садах и поэтах, чем о славе ислама. Вот потому я и хочу стать халифом! Поэтому мне и понадобилось это кольцо. Принеси мне его, — и для франкского королевства надолго наступят мирные времена, как было до того, как Сельджукиды[55] в 1071 году разгромили византийцев и завладели Иерусалимом.
— И ты дашь клятву, что, если получишь это кольцо, никогда больше не будешь пытаться снова захватить город Царя Христа?
— Никогда? Конечно, только запомни: рано или поздно Иерусалим все равно будет нам возвращен, ибо Пророк — сто раз будь благословенно имя его! — написал: «Слава тому, кто пошлет ночью в путь своего слугу из священной Мечети в очень далекую Мечеть, чьи стены мы благословили». Очень далекая Мечеть — Аль Акса! — та, которую выстроил некогда халиф Омар и которую первый король-крестоносец превратил в свой дворец, а потом ею завладели тамплиеры и устроили там конюшню! — закончил Саладин с внезапным гневным презрением. — Если ты не принесешь мне кольца с подписью Мухаммеда, я снова возьму Иерусалим!
Тибо печально усмехнулся.
— Почему бы тебе прямо сейчас не двинуть к нему свои войска? Тебе известно, сколько колодцев в Иерусалиме? А о некоторых из них говорят, будто они бездонны. Может быть, побросав в эти колодцы сотни рабов, ты и смог бы заполучить свою Печать, но я один...
— Быстро ты падаешь духом! А ведь ты молод, и мое предложение должно было бы раззадорить тебя...
— Я не сказал, что отказываюсь от твоего предложения, и я действительно сделаю все, чтобы найти Печать, хотя это и кажется мне невозможным. Как знать, может быть, с Божией помощью мне это удастся? Как оно выглядит, это кольцо? Я предполагаю, оно из золота?
— Твое предположение неверно, — презрительно ответил Саладин. — То, что идет от Аллаха — Великого, Милосердного, Всемогущего, да будет его имя почитаемо до конца времен! — не может быть обычной вещью, такой, как у земных царей: кольцо это вырезано из цельного изумруда, и небесный огонь запечатлел на нем Имя. Весь исламский мир — сунниты, шииты и все прочие — не может не склониться перед тем, кто его носит. И я хочу быть этим человеком, потому что тогда никто, от границ Персии и до Магриба, больше не оспорит моей власти!
Продолжая говорить, Саладин распрямился, и его взгляд, обратившись за пределы дворца и за стены Дамаска, полетел далеко-далеко, через моря, горы и пустыни и устремился к сияющему торжеству, которое он уже предвкушал. Тибо молчал, не желая разрушать его грезы. Однако султан и сам вскоре очнулся и снова заговорил самым естественным тоном.
— Так вот, завтра ты отсюда уедешь, — снова повторил он. — Ты получишь лекарство, и еще одно средство... на случай, если болезнь зашла слишком далеко. Смерть от проказы ужасна, я видел это собственными глазами. И потому Маймонид даст тебе опийную настойку, которая смягчит предсмертные муки.
— Благодарю тебя за щедрость и великодушие, но я знаю моего короля: он не согласится усмирять свои страдания на том самом месте, где Христос претерпел искупительные страсти...
— И все же ты его возьмешь... Ах да, чуть не забыл: в Иерусалиме беспокоятся о судьбе сеньора Рамла, Бодуэна д'Ибелина, который был моим пленником. Я назначил за него выкуп: двести тысяч динаров...
Тибо был ошеломлен такой непомерной суммой.
— Ибелины богаты, но таких денег они никогда не смогут заплатить! Это королевский выкуп.
— Вот потому я и обходился с ним, как с королем, — насмешливо ответил Саладин. — Он сам торопил меня назвать сумму выкупа, чтобы вернуться и жениться на принцессе Сибилле, которая вроде бы его ждет. Я и назвал, — вздохнул он, не глядя на собеседника, который все не мог понять, как может Саладин, после того как парил в облаках своих имперских грез, торговаться, словно продавец ковров на восточном базаре.
— То есть, выходит, что он все еще здесь?
— Нет. Взяв с него слово вернуться, если ничего не получится, я отпустил его в Византию, к басилевсу, готовому, по его словам, заплатить за него выкуп... Однако, признаюсь, он разжег мое любопытство, и мне захотелось когда-нибудь познакомиться с этой дамой, которая, очевидно, настолько красива, что мужчина решился на подобные безумства! Она ведь, кажется, твоя родственница?
— Да, и она в самом деле очень красива. Вот только сердца у нее нет, и я боюсь, что Рамла это скоро заметит...
— Тот, кто позволяет женщине управлять собой, кто дает ей власть над своими мыслями и поступками, недостоин быть мужчиной... более того, он недостоин стать королем! Отдохни еще немного, ведь завтра тебе предстоит долгий путь, — добавил Саладин.
Встав, он на мгновение положил руку на плечо своего недавнего узника, и тот удивился:
— Ты теперь обращаешься со мной почти по-дружески. Почему?
— Потому что я оценил тебя по достоинству.
— И ты надеешься, что я принесу тебе кольцо! Откровенно говоря, надо быть сумасшедшим, чтобы согласиться на такое предложение!
— Нет, для этого надо любить своего господина больше, чем себя самого. Твой король должен быть счастлив, имея такого слугу, как ты. Пусть он соблюдает перемирие, и оно продлится столько же, сколько его жизнь!
За последним поворотом дороги взгляду Тибо открылся Иерусалим, и, увидев этот город снова, он понял, что будет любить его до последнего вздоха, до тех пор, пока в его жилах останется хоть капля крови. Город, воздвигнутый на высокогорном плато между небом и глубокими ложбинами Гиннома, в которые прочно вросли его обновленные крепостные стены, выложенные циклопической кладкой[56], напоминал в чистом и прозрачном свете, какого не встретишь больше нигде, исполинский золотой шар. После тяжелого пути по суровым горам Иудеи перед путником словно раскрывался ларец с ослепительно прекрасными драгоценностями, сокровищница, полная колоколен, башен, террас и куполов. Слева сиял синий купол Храма, который во времена турецкого завоевания назывался мечетью Омара, справа — сверкал золотой купол Анастасиса, а за базиликой Гроба Господня высилась мощная башня Давида, грандиозный донжон, над которым вольно реяло королевское знамя, и при виде его Тибо улыбнулся: благодарение Богу он все еще здесь, он все еще жив! Под лучами жаркого солнца все это блестело, сверкало, мерцало наподобие гигантской короны, сотворенной во славу Царя Христа, и Тибо, чья душа преисполнилась восторга, спешился и преклонил колени на камнях дороги, благодаря Того, кем было создано все вокруг. Стояли теплые светлые дни, погода была живительной и утешительной, как надежда, а этот город был городом Воскрешения. Почему бы ему не стать и городом исцеления безнадежного больного?
Тибо так счастлив оттого, что привез редкое лекарство, что готов был поверить в любое чудо, ему казалось, что возможно все. Тем временем его конь прокладывал себе путь по людным улицам города, и Тибо снова видел Иерусалим, точно таким же, каким знал его всегда, с его пестрой толпой, говорливой или монотонно бормочущей в соответствии с ежедневными уставными часами молитв или праздниками более или менее значительных святых, которые отмечались в тот или иной день. Одних почитали только в каком-нибудь из кварталов, других — во всем городе. Но и сам Тибо, вернувшийся после долгой отлучки, не остался незамеченным: слишком давно в городе знали королевского щитоносца и друга детства Бодуэна, и его имя неслось впереди него по улицам и площадям:
— Бастард де Куртене! Он вернулся! Его не убили!
Тибо окликали, угощали фруктами и сладостями, какая-то хорошенькая женщина бросила ему цветок, — и он благодарил ее улыбкой, но продолжал свой путь, не останавливаясь. Тем временем слухи о его возвращении достигли цитадели, и опускная решетка ворот поднялась перед ним прежде, чем он назвался. Когда Тибо оказался во дворе, его тотчас окружили, тесня со всех сторон: каждому хотелось разузнать хоть что-нибудь, чтобы было о чем рассказать в тавернах нижнего города, — и никому не приходило в голову принести ему воды или спросить, как он себя чувствует, — но Тибо никому не отвечал: прежде всего он должен был отчитаться перед королем.
— Король, — сказал кто-то, — выходит из своей спальни только чтобы заседать в Совете или помолиться в часовне.
— Ему так плохо? Тогда отчего же слышны эти звуки — пение, скрипки, праздничный шум?
— Это все «королева-мать»! Она устраивает бал в честь графа Генриха Шампанского и принца де Куртене, которые недавно к нам вернулись...
— Вместе со мной! — громовым голосом прокричал Гийом Тирский, подхватив обеими руками полы своего священнического одеяния, чтобы бежать быстрее. — Что же вы его тут держите, безмозглые, любопытные дураки? Убирайтесь отсюда! Скройтесь с глаз!
Когда он добежал до Тибо, стража и слуги уже разошлись. С минуту Гийом смотрел на него, не зная, радоваться или плакать, а потом из его сияющих радостью глаз брызнули слезы, и он крепко обнял чудесным образом возвращенного ученика.
— Хвала Господу, Тибо, наконец-то ты вернулся! Но где ты пропадал? Что с тобой случилось?
— Я был пленником Саладина. В Дамаске. Разве вы не знали? Правда, поскольку меня взяли в плен не в бою, то и выкупа за меня не просили.
— Больше того — то, что ты в плену, держали в тайне. В противоположность тому, как делается обычно, Дамаск даже на наши вопросы не отвечал, хотя мы не раз справлялись о тебе. Но иди же скорее к королю! Господи, как же он обрадуется!
— Тем более что я наконец-то привез анкобу! В каком он сейчас состоянии?
— Не знаю, в каком состоянии ты его оставил, уезжая, но я, увидев его после своего возвращения с Запада, был потрясен. Мариетта утверждает, что внешних признаков болезни стало ненамного больше. Она никогда не сомневалась, что ты вернешься, и проказа, по ее словам, утихла, дожидаясь, пока ты привезешь средство против нее. Однако жар у него бывает часто.
— А кто такой этот граф Шампанский? Что это за принц де Куртене, ради которого так стараются музыканты?
— Это крестоносцы, которые прибыли сюда, чтобы обеспечить себе местечко в раю, совершив сорокадневное паломничество и надеясь истребить какое-то количество неверных. Перемирие их разочаровало. Первый из них — Генрих Щедрый, родственник французского короля Людовика VIII, человек весьма достойный. Второй, Куртене, не связан с тобой никаким кровным родством: это младший сын Людовика VI Толстого, а если он носит то же имя, что и ты, то только потому, что женился на последней и очень богатой наследнице феода, которую сделал принцессой, получив взамен ее имя и герб. Это мрачный, жестокий и высокомерный человек, но твой отец, сенешаль, очень его ценит, они отлично ладят — а как же, рыбак рыбака видит издалека... Когда они стали подниматься по лестнице, ведущей в покои Бодуэна, Тибо с удивлением услышал звуки лютни и поющий женский голос, удивительно нежный и мягкий. Прочитав в его глазах немой вопрос, канцлер улыбнулся:
— Сам увидишь, здесь произошли заметные перемены. Некоторые явно неприятные и даже мерзкие, но... эту как раз можно было бы считать своего рода утешением, посланным Господом по заступничеству Пресвятой Девы.
В самом деле, сцена, которая открылась взгляду юноши, когда слуга распахнул дверь, неожиданно оказалась пленительной и немного нереальной. Ощущение иллюзорности еще усиливало благоухание легкого дымка, поднимавшегося от стоявшей на полу курительной плошки. Бодуэн в своем белом монашеском одеянии сидел, прислонив окутанную покрывалом голову к спинке высокого кресла, руки в перчатках спокойно лежали на коленях, и прелестная фигурка музыкантши, одетой в атласное платье радостного алого цвета и устроившейся на подушке, соседней с той, на которой покоились забинтованные ноги прокаженного, составляла с этой белой тенью эффектный контраст. Картина была странной, но завораживающе красивой, и вся была пронизана любовью, которую источал голос Арианы, которая сияла в ее глазах... У ног этого заживо разлагающегося человека она напоминала Магдалину у подножия Креста: телесная немощь исчезала в ослепительном сиянии воспоминаний, она не видела того, что было у нее перед глазами.
Увидев входящих, она радостно вскрикнула:
— Мессир Тибо! Посмотрите, мой дорогой господин, он к вам вернулся!
Бодуэн сделал усилие, пытаясь подняться, нашарил костыль, но Тибо уже упал к его ногам, стараясь разглядеть скрытое под белой тканью лицо, — однако покрывало теперь было более плотным. Бодуэн тем временем наклонился и порывисто обнял за плечи друга, вернувшегося издалека.
— Благословен Господь, позволивший мне снова тебя увидеть! Я уже считал тебя умершим, — воскликнул он, и в голосе его слышались слезы.— Однако я здесь, мой король, и готов снова вам служить! И я привез анкобу...
— В самом деле? Боюсь, друг мой, что теперь уже слишком поздно, я так устал...
— Слишком поздно никогда не бывает. И вы так прекрасно умеете сражаться! Мы вместе продолжим эту битву.
Это не было предложением, и еще того менее — вопросом, это было утверждением. Тибо вновь почувствовал себя старшим братом, каким он был когда-то для десятилетнего мальчика, оглушенного известием о своей болезни. Оглядевшись вокруг в поисках поддержки, он остановил взгляд на Ариане, отошедшей в сторонку.
— Как вы здесь оказались? — вопрос сам собой сорвался с его губ. — А где Изабелла... я хочу сказать, принцесса, чьей камеристкой вы были? — тотчас поправился он.
— Не упрекай ее ни в чем, — вмешался Бодуэн. — Если кто и заслуживает упреков, то только я один: у меня недостало сил ее отослать, когда она вернулась во дворец. Тебя рядом не было, и никто не мог мне обещать, что когда-нибудь ты вернешься. Она молила, упрашивала... а мне так необходима была хоть капля нежности! И я позволил ей остаться при одном условии: она никогда не увидит меня с открытым лицом. Она живет вместе с Мариеттой и выходит, когда я ее об этом прошу. Я и сейчас попрошу ее об этом.
Он повернул голову к девушке, та с улыбкой наклонилась, поцеловала его руку в перчатке и вышла. Проводив ее глазами, больной вздохнул:
— Ты должен презирать меня, но, видишь ли, когда доходишь до такого состояния, до какого дошел я, удивительно слышать из уст такой красивой девушки, что она меня любит. Моя мать тоже это говорит, но я не люблю мою мать так, как люблю Ариану... Она поет, разговаривает со мной... и болезнь затихает.
— Но — простите меня! — разве не мучительна вам... вашей плоти... эта близость, которой прежде вы так опасались?
— Да, но Господь в великой милости своей угасил во мне желание. Я узнал, что существует другой род любви: когда можешь всю жизнь провести рядом с любимой, глядя на нее и слушая ее голос, и не просить ни о чем, кроме того, чтобы она была рядом. Мне кажется, она чувствует то же самое. То, что ей пришлось однажды ночью вытерпеть в этом дворце, оставило у нее глубокое отвращение к плотским утехам.
— И слава богу! — мягко проговорил Тибо. — Но вы только что упомянули о той ночи, когда она оказалась в такой серьезной опасности, что вы тотчас ее отослали. Этой опасности больше не существует?
— Нет. Моя мать меня в этом заверила. Она снова взяла Ариану под свое покровительство.
— Ваша... мать?
От изумления у Тибо пропал голос, и Гийом Тирский воспользовался этим, чтобы вмешаться в разговор.
— Дай королю немного отдохнуть! — посоветовал он. — Я сам тебе все объясню. В этом дворце, да и во всем Иерусалимском королевстве, многое изменилось... Как, впрочем, и во всем остальном мире, где за это время один за другим умерли французский король Людовик VII, наш друг басилевс Мануил и Папа Александр III.
Это было самое малое, что можно было сказать, Тибо вскоре и сам с печалью увидел, какие разрушения за год его отсутствия произошли в привычной ему картине. Иерусалим был все так же прекрасен, но теперь он напоминал великолепный плод, у которого под кожицей ползают черви, питающиеся его мякотью и тучнеющие до тех пор, пока он не сгниет. Самым ярким символом этого был Гераклий, который вернулся с Собора преисполненный собственной значительности и наконец-то сумел добиться того, о чем давно мечтал: патриаршего престола, освободившегося после смерти Амори Нельского. Несмотря на ожесточенное сопротивление Гийома Тирского, — сопротивление, которого тот ему так никогда и не простит, — Гераклий получил это место без особого труда, поскольку на его стороне выступила мать короля. Конечно, Аньес, несмотря на то, что начала стареть, завела себе нового любовника, но и к Гераклию она сохранила довольно пылкую нежность, и потому взяла на себя труд осаждать бесконечными просьбами Бодуэна, у которого в то время началось жестокое обострение болезни. Она ухаживала за ним с поистине материнской заботой, и король, на время снова ставший несчастным ребенком, которого холит и лелеет нежная мать, дал согласие на совершенно возмутительное избрание, с которым каноники храма Гроба Господня вынуждены были согласиться: с одной стороны, их принуждал к этому приказ короля, с другой — давление при помощи оружия, которое оказывал на них в момент выборов Жослен де Куртене. Не говоря уж о том, что некоторые из них были подкуплены...
С тех пор Гераклий поражал город роскошью и разгулом. Его любовница, Пак де Ривери, усердно ему в этом помогала и подолгу гостила в патриаршем дворце.
Аньес, со своей стороны, ничего против этого не имела: она была поглощена своей новой любовью, которая, как впоследствии выяснится, оказалась для королевства гибельной. Впрочем, не впрямую; счастливый избранник был — разумеется! — очень красивым мужчиной, отважным как на поле боя, так и в любовных забавах, и к тому же довольно умным. Его звали Амори де Лузиньян, он принадлежал к старинному пуатевинскому роду, который, как говорили, вел свое происхождение от феи Мелюзины[57]. Несколько лет назад он прибыл в Святую землю, чтобы совершить паломничество с оружием в руках, и женился здесь на дочери от первого брака Бодуэна де Рамла, вечного воздыхателя Сибиллы.
Он не занимался кознями, как Гераклий или Жослен де Куртене. Как и сам король, он более всего был озабочен преемником — ведь он мог потребоваться в самое ближайшее время, и вполне могло случиться, что им станет младенец, еще находящийся на руках у нянек. Для того чтобы ребенок мог спокойно расти, ему необходим был защитник, а стало быть, — нужно найти для Сибиллы супруга, который сумел бы ей понравиться и, разумеется, был бы при этом и доблестным рыцарем... Пусть даже он не будет особенно умен, — найдется способ восполнить этот недостаток.
Найти мужа — вдова Гийома де Монферра только о том и мечтала. Отсутствие «жениха» слишком, на ее взгляд, затянулось, и она обрадовалась появлению в ее жизни младшего брата Амори: Ги де Лузиньян, несомненно, один из самых прекрасных юношей на свете, только что по приглашению старшего брата прибыл в Иерусалим. Пылкая молодая вдова страстно в него влюбилась и незамедлительно пала в его объятия. Сделав его своим любовником, она во всеуслышание объявила, что намерена выйти за него замуж и в случае, если вдруг ее маленький сын умрет, она, как вменяет ей в обязанность закон о наследовании, наденет корону на своего возлюбленного.
Амори, несколько удивленный успехом своего предприятия, — не рассчитывал, что дело зайдет так далеко, и думал, что большее, на что может рассчитывать его брат, — это стать заботливым отчимом малолетнему государю, не мог удержаться от смеха:
— Если Ги сделается королем, я в таком случае должен стать богом! — сказал он канцлеру, с которым, оценив его по достоинству, поддерживал неплохие отношения. — Но, надеюсь, с Божьей помощью ребенок выживет, и до этого дело не дойдет!
Как бы там ни было, их обвенчали, и назад пути уже не было. В тот же день Ги де Лузиньян получил графства Яффы и Аскалона, и чета новобрачных отправилась проводить знойный медовый месяц в Яффском дворце под пальмами.
Гийом Тирский не решился высказать Бодуэну свое мнение об этом браке, как раньше не осмелился попрекнуть его избранием Гераклия. Его куда больше тревожило другое: Бодуэн, опять же под воздействием Аньес, которая неделю за неделей умело вкладывала в голову своего сына нужные ей мысли, возненавидел Раймунда Триполитанского, который, по словам этой дамы, с нетерпением дожидался его смерти, чтобы тотчас устремиться в Иерусалим и завладеть короной.
— Графу Раймунду, прибывшему на свадьбу, было приказано немедленно отправиться восвояси. Взбешенный, — что вполне понятно, — он заперся в своем замке в Тивериаде и, признаюсь, меня это мучает, — со вздохом признался Гийом Тирский. — Самое печальное, что по одному этому видно, каким огромным влиянием на Его Величество теперь обладает госпожа Аньес.
Она не устает твердить, что Раймунд связался с Саладином и — будем называть вещи своими именами — что он предатель. Однако твое возвращение вселяет в меня некоторую надежду...
— Возможно, ненависть делает госпожу Аньес ясновидящей: знаете ли вы, с какими почестями принимали и Дамаске, у султана, одного из его приближенных, синьора Пливани? Я видел это собственными глазами.
— Ах вот что! — отозвался явно раздосадованный архиепископ. — И ты заключил из этого, что он использует перемирие для улаживания собственных дел и старается снискать расположение Саладина?
— А вы что подумали бы на моем месте? Это было в тот самый день, когда магистру тамплиеров отрубили голову. Кстати, кто занял его место?
— Арно де Торрож, человек немолодой и благоразумный, с ним нам не придется опасаться припадков ярости, к каким был склонен Одон де Сент-Аман, прими Господь его душу! Даже стычки с госпитальерами, которые случались почти ежедневно, и те прекратились, что уже отрадно. Вот видишь, хорошенько поискав, я все же сумел найти одну хорошую новость, — произнес он, намереваясь удалиться в часовню, но Тибо его не отпустил.
— Прошу вас, монсеньор, погодите еще минутку! Вы ведь обещали рассказать мне, каким образом Ариана оказалась теперь у короля, да еще с благословения госпожи Аньес.
— Да здесь и рассказывать-то почти нечего. Насколько мне известно, однажды вечером, вскоре после того, как отпраздновали свадьбу, она явилась во дворец и направилась прямиком к матери короля. Я не знаю, о чем они говорили, но Аньес сама привела Ариану в покои Его Величества, и ты собственными глазами видел, как сейчас обстоят дела...
— Да-да, конечно! Но почему она покинула принцессу Изабеллу? Да еще ради того, чтобы вернуться в дом ее врага? Не понимаю, как такое могло случиться...
— Об этом, мальчик мой, надо спросить у нее самой, я об этом не имею ни малейшего представления!
Гийом Тирский вдруг заторопился, и это обстоятельство навело Тибо на мысль о том, что, возможно, священнослужитель решил прибегнуть к искусству, полезному для дипломатов, но осуждаемому моралью, — ко лжи. Ему очень хотелось расспросить Гийома Тирского обо всем поподробнее, но он знал, что если архиепископ-канцлер решил о чем-то умолчать, то и под пытками ни о чем не расскажет. Оставалось понять, почему он лжет, и Тибо решил, последовав его совету, расспросить обо всем девушку. Он нашел ее на заднем дворе: Ариана помогала Мариетте развешивать только что выстиранное белье.
Она встретила его, как всегда, приветливо, с той счастливой улыбкой, которая, похоже, не сходила теперь с ее лица, но когда он — очень осторожно! — задал вопрос о ее возвращении, Ариана отвела глаза и наклонилась к корзине с бельем.
— Все получилось очень просто, — пожав плечами, сказала девушка. — Я больше не могла жить вдали от него, потому и покинула Наблус...
— И никто вас не удерживал?
— Никто. А почему кто-то стал бы это делать?
Теперь она держалась так же неестественно, как и канцлер, и Тибо потерял терпение.
— Я думал, мы — друзья, — произнес он с горечью, к которой примешивался гнев, — а вы обращаетесь со мной, как с едва знакомым и назойливым человеком. Я целый год ничего ни о ком не знал и, наверное, имею право узнать чуть побольше. Между вами и королевой Марией что-то произошло?
— Ровным счетом ничего. А что, по-вашему, могло произойти? Я вам уже сказала: я вернулась, чтобы быть рядом с моим королем. Я знала, что ему становится все хуже, и мне непереносимо было находиться от него вдалеке.
— И вы сочли, что можно отправиться к госпоже Аньес прямо от ненавидящей ее женщины, которая вас приютила? Вы не находите такое поведение недостойным?
Ариана сильно покраснела и уставилась на него заблестевшими от слез глазами:
— Я не смогла бы вернуться во дворец без госпожи Аньес. В конце концов, именно она забрала меня из дома моего отца! Кроме того, за год многое изменилось, и — не знаю, поверите ли вы мне, но и королева, и принцесса расстались со мной без сожалений! А теперь оставьте меня и не мучайте короля расспросами, он и без того несчастен! Удовольствуйтесь тем, что займете подле него прежнее место. И помните, что он тяжело болен и, несомненно, сражаться больше не сможет!
— Приказывать мне может только он! — в ярости выкрикнул Тибо. — А что касается места, — вам тоже следовало бы оставаться на своем! Насколько мне известно, он на вас не женился?
Эти жестокие слова произносить было ни к чему, и Тибо тотчас пожалел о сказанном. Но он был слишком горд для того, чтобы просить прощения, да к тому же еще, несмотря на то, что минутой раньше сказала ему Ариана, у него было тягостное ощущение, что он уже не может занять свое прежнее место. Все стало иначе — не так, когда он и Мариетта были единственными близкими Бодуэну людьми. Конечно, никто — и в особенности король — не пытался отнять у него привилегию ночевать в королевской спальне, но Тибо вскоре заметил, что теперь там царили женщины. Он убедился в этом на следующий же день после своего возвращения. Помимо Жоада бен Эзры, который тотчас явился, чтобы назначить новое лечение с учетом нынешнего состояния больного, вокруг короля, сменяя одна другую, хлопотали четыре женщины: при нем, разумеется, оставались Мариетта и Ариана, но к ним присоединилась и Текла, армянская служанка, с которой Тибо не был знаком, а главное — госпожа Аньес, которая приходила несколько раз в день и окружала сына безмерной нежностью. Бодуэн черпал в этих потоках нежности поддержку, не сознавая, что мать бессовестно пользуется его беспомощным состоянием для того, чтобы делать политические ходы и добиваться выгод и преимуществ для своих приближенных, одновременно стараясь исподтишка устранить тех, кто мог бы, когда смерть сделает свое дело, воспротивиться ее власти. Она, вместе со своим братом-сенешалем, во время тяжелого приступа болезни, когда Бодуэн едва сознавал, что происходит вокруг него, и потому допустил возмутительное избрание Гераклия, попросила Адама Пелликорна поискать себе другое жилье — под тем предлогом, что ночью рядом с королем должны оставаться лишь надежные люди, а он, прежде служивший в войсках графа Фландрского, не мог считаться таковым. А когда король, немного оправившись, осведомился о нем, ему ответили, что Адам уехал, и никому не известно, что с ним сталось... Король без раздумий в это поверил.
— Я огорчился тогда, — вздохнул Бодуэн, — потому что это ты привел его ко мне и потому что он мне доверился, но меня это не удивило. Он прибыл в Святую землю с высокой миссией, и, наверное, ради исполнения этой миссии он и уехал.
— А вы можете рассказать мне, что это была за миссия?
— Я не имею права рассказывать тебе об этом, Тибо, ты должен понять. Он один...
— И все же, когда я уезжал, он сказал, что все мне объяснит. Может быть, когда-нибудь он еще вернется?
Тибо не очень в это верил. Его дружеское расположение к человеку, который был десятью годами старше, зародилось внезапно и просто, и он никогда бы не подумал, что такой веселый товарищ может скрывать тайну настолько важную, чтобы не разделить ее с ним, несмотря на то, что королю он открылся. С одной стороны, это было хорошо, поскольку он признал Бодуэна своим сюзереном, но с другой — юноша не мог отделаться от мысли о том, что истинная дружба, то братство, которое складывается в битвах, когда смерть близка, создает особые связи, самой прочной из которых должно быть доверие. Впрочем, Адам мог счесть его слишком молодым для того, чтобы все ему рассказать. Сам он, во всяком случае, точно знал, что без раздумий и даже с радостью разделил бы с Адамом тайну, тяготившую его с той минуты, как Саладин высказал ему свое странное требование: найти затерянную в одном из колодцев Иерусалима Печать Мухаммеда, — хотя Бодуэну, разумеется, он ни словом об этом не обмолвился. Ему казалось, что здравый смысл, коим в высшей степени был наделен пикардийский рыцарь, помог бы ему решить: стоит ли это дело того, чтобы им заниматься, или — что казалось наиболее вероятным, — следует причислить его к разряду тех неисполнимых поручений, приправленных изрядной долей насмешки, какие дают правители, прекрасно зная, что их требование исполнено не будет, а стало быть, ничто не помешает осуществиться их замыслам. И в самом деле, Саладин дал ему понять, что рано или поздно завладеет Иерусалимом, и остановить его не сможет никто.
Так что исчезновение Адама лишь сгущало эту новую, душную и мутную, атмосферу, в которой Тибо передвигался практически вслепую. Конечно же, душа Бодуэна не изменилась. Напротив, он выказывал своему щитоносцу трогательную признательность за лекарство, за которое теперь так ухватился и которое, против всех ожиданий, начало действовать: жар уменьшался, силы возвращались. Это позволило юному герою снова появляться на заседаниях Совета, утверждать свою волю, словом, царствовать, но ему все-таки требовались долгие часы отдыха между делами. Только теперь он уже не охотился и не скакал верхом по холмам, и если Султан не слишком скучал в конюшне, то лишь потому, что Роже Ле Дрю, старший конюх, по приказу короля до возвращения Тибо особенно заботился о коне и следил за тем, чтобы тот не застаивался. Теперь, по просьбе Бодуэна, его сменил Тибо, и ежедневные встречи с прекрасным скакуном помогали ему унять мучительную тревогу. Так было до того утра, когда Жослен де Куртене вошел в конюшню в то время, как Роже седлал Султана для Тибо, и направился к ним тяжелой походкой, которая появилась у него в последние несколько месяцев. Даже не взглянув на сына, он обратился к старшему конюху своим обычным высокомерным тоном:
— А, я вижу, ты Султана седлаешь! Очень удачно, я как раз пришел за ним.
Тибо немедленно вмешался, с величайшим удовольствием отметив при этом, что за год своего плена подрос и сделался выше сенешаля:
— Никто не имеет права прикасаться к королевскому боевому коню... если сам король не прикажет, а меня сильно удивило бы, если бы он отдал такое распоряжение!
— Почему бы и нет? Я ведь его дядя, и в то же время — сенешаль этого королевства. Ну-ка посторонись!
— Об этом не может быть и речи. Именно мне Его Величество поручил Султана, чтобы немного освободить Ле Дрю. К тому же вы не можете ездить на нем: вы слишком тяжелы для этого коня, ему вас не вынести! Он сбросит вас на землю.
Тибо умолчал о том, что Жослен, на его взгляд, был в плохом состоянии: кожа пожелтела, уплотнилась, глаза палились кровью, он вряд ли смог бы справиться с норовистым Султаном.
— Я и сейчас езжу верхом лучше, чем когда-нибудь сможешь это делать ты, молокосос, — недобро ухмыльнувшись, ответил тот. — Впрочем, я сам и не собираюсь па него садиться, ездить на Султане будет мой новый щитоносец Жеро де Юле, а он отличный наездник!
— О да, с его девичьим личиком и глазами газели, — усмехнулся Тибо, уже разглядевший за спиной у Сенешаля прелестного мальчика. — Как бы там ни было, даже если он ездит верхом как сам святой Георгий, к королевскому коню ни он, ни вы не притронетесь!
— Болван! Лучше бы тебе со мной не ссориться. Твой король долго не протянет, а когда он умрет, тебе потребуется мое покровительство.
— Я не нуждаюсь в вашем покровительстве ни теперь, ни в будущем! Я всегда рассчитываю только на свой меч. Что же касается состояния здоровья Его Величества Бодуэна, — готов биться об заклад, что вскоре он снова оседлает Султана!— Сядет в седло? Без рук, без ног — говорят, у него ни кистей, ни ступней не осталось? Ну да, ты всегда был мечтателем.
— Я — мечтатель?
— Ну конечно. Разве ты не мечтал сделаться принцем, женившись на младшей сестре своего господина? Я даже слышал, будто он обещал отдать ее за тебя.
Тибо пожал плечами.
— Не знаю, мессир, у кого вы добываете эти сведения, но, если вы за них платите, знайте, что вас обворовывают. Никогда Его Величество ничего подобного мне не обещал.
— Что ж, тем лучше. В таком случае тебя не огорчит ее предстоящее замужество. За время твоего отсутствия немало воды утекло, и сердце прелестной Изабеллы высказалось так... как пожелали мы с госпожой Аньес.
— Вы говорите загадками. За кого она должна выйти замуж и когда?
— Когда? Не сию минуту — надо еще уговорить бывшую королеву, а также короля, но он ничему помешать не сможет...
— Скажете вы мне, наконец, за кого ее собираются выдать замуж? — проговорил юноша, стараясь сохранить бесстрастное выражение лица и скрыть поднимавшуюся в душе бурю.
— За молодого Онфруа де Торона, сына госпожи Стефании Шатильонской. Она познакомилась с ним на свадьбе Сибиллы и Лузиньяна.
— Вы никогда не заставите меня поверить, что ее привезла туда королева Мария.
— Нет, не она, это сделал ее супруг, Балиан д'Ибелин, получивший приказ... от короля! Госпожа Аньес сочла несправедливым, что несчастная девочка остается вдали от двора, и хотела доставить удовольствие госпоже Стефании, своей подруге. Должен сказать, королевского приказания было нелегко добиться, но Бодуэн в то время был так болен, что со свадьбой пришлось поторопиться из опасений, как бы ее не пришлось отложить из-за траура. Прелестная Изабелла приехала, посмотрела на Онфруа, он увидел ее, — и любовь довершила дело. Они друг от друга без ума. Надо сказать, более красивую пару трудно себе представить, так не хотелось их разлучать. Она подождет согласия матери в монастыре в Вифании, а это случится довольно скоро. Жених же отправился в Крак учиться рыцарским искусствам у отчима. Правда, не знаю, так ли уж он в этом нуждается, потому что он красив, как греческий бог... Откровенно говоря, он немного похож на тебя... И даже очень похож, потому что, по-моему, он слабоумный.
— Но я не слабоумный! — в бешенстве выкрикнул Тибо. — И Изабелла не смогла бы полюбить такого человека.
— Тем не менее именно это и случилось. Все, на что способен Онфруа, это пощипывать струны и мурлыкать любовные песенки, но, боюсь, с мечом он управляется хуже, чем с лирой. Очаровательный трусишка!
— Трусишка? Внук коннетабля, такого мужественного человека? — презрительно уронил Тибо. — Мне трудно в это поверить! А что говорит Рено Шатильонский?
— Он старается быть обходительным с супругой, поскольку феод ему достался благодаря ей, к тому же любовь Онфруа к Изабелле на руку его политическим интересам... и нашим тоже; таким образом, все преемники этого несчастного прокаженного теперь у нас в руках. Ну так что — уступаешь ты мне этого коня?
Тибо хоте было повторить, что об этом и речи быть не может, но Роже Ле Дрю его опередил.— При всем моем уважении к господину сенешалю, — сказал он, — я никогда не позволю, чтобы кто-то брал одного из коней Его Величества, и так будет до тех пор, пока жив наш король. И уж тем более — чтобы кто-то брал Султана!
— Ладно тебе! Чуть раньше, чуть позже... Я подожду. Я всегда умел ждать!
И его мрачный смех раскатился и затих под высокими сводами просторной конюшни.
Три минуты спустя Тибо оседлал Султана и пустился скакать галопом по дороге, ведущей в Вифанию. Если Изабелла разлюбила его и теперь любит другого, пусть скажет об этом сама. Он слишком хорошо знал, насколько коварен его отец, чтобы полностью и безоговорочно поверить его словам. Казалось, человек, когда-то давший ему жизнь, теперь поставил перед собой задачу отравлять ему эту жизнь. И удавалось это ему как нельзя лучше, потому что в груди Тибо, когда он соскочил с коня у монастырских ворот и яростно дернул веревку колокола у входа, кипела неукротимая ярость. И все же эта ярость утихла, когда его провели в окруженный прохладной внутренней галереей сад с пряными травами, над которыми высились черные кипарисы. Здесь царил такой покой, что всякий гнев, даже не находящий исхода, казался святотатством, и Тибо почувствовал, как боль покидает его.
Но навстречу ему вышла вовсе не Изабелла, а сама настоятельница, он издали увидел ее белое платье и черное покрывало, задевавшие верхушки тимьяна, лаванды и майорана. Большой золотой наперсный крест свидетельствовал о ее сане. Тибо почти не удивился, узнав обрамленные строгим белым апостольником черты лица вовсе не матушки Иветты, а Элизабет де Куртене, его приемной матери. В порыве нежности он готов был кинуться к ней, но она выглядела в своей ноной роли настолько величественной, что он опустился на колени и склонил голову.
— Преподобная мать!
Она быстрым движением заставила его подняться и на мгновение прижала к себе.
— Сын мой! Господь позволил мне снова тебя увидеть, и я не устану благодарить Его и не перестану молить о прощении за то, что поспешила тебя оплакать. Как ты живешь? Ты еще больше вырос... и повзрослел. Очень тяжко было в плену?
— Все это пустяки по сравнению с тем, что я застал здесь: мой король оказался в окружении людей, которые уже теперь делят между собой его наследство... и к этому добавилось то, что мне рассказали про Изабеллу! Простите меня, матушка, сначала я должен был спросить у вас, но...
— ...но ты хотел ее увидеть? Но это невозможно... потому что она не хочет видеть тебя.
— Почему?
— Думаю, ей стыдно.
— Чего ей стыдиться? Этой новой любви, которой она, как говорят, одержима и которая заставила ее меня отвергнуть? Значит, это правда?
— Кто тебе об этом рассказал?
— Мой... то есть сенешаль! И с такой злобной радостью!
— Тебе больше не хочется называть его отцом? Признаюсь, мне и самой трудно называть его братом, как и мать короля — сестрой. Род Куртене когда-то был таким значительным, благородным, а теперь... Почему должно было случиться так, что самый, может быть, великий и, несомненно, самый чистый из всех поражен ужаснейшей из болезней? Пути Господни иногда и впрямь неисповедимы...
— Матушка, умоляю вас, забудьте на минутку о короле и расскажите мне об Изабелле!
— Что я могу тебе рассказать? Что она сожалеет о том, что не смогла удержаться, увидев этого юношу? Тебя это не утешит. Не утешит тебя и то, что она молит тебя о прощении. Она так молода! И была еще моложе, когда дала тебе слово. Это была детская любовь, не устоявшая перед временем, такое часто случается...
— Но не всегда, матушка, не всегда! Я знаю, что моя любовь не угаснет, что я буду любить ее до последнего вздоха... Но я больше не имею права хранить вот это...
Он резким движением сдернул с шеи тонкую цепочку, на которой висело подаренное Изабеллой кольцо, и вложил цепочку с кольцом в руку Элизабет.
— Я возвращаю ей слово вместе с этим кольцом. Только попросите ее не отдавать его... другому!
Он снова опустился на колени, приподнял край белого платья своей приемной матери, коснулся его губами, потом вскочил и убежал. Настоятельница проводила его печальным взглядом. Она считала эту детскую любовь непрочной, и только теперь поняла, как глубоко она может ранить взрослого мужчину.
Выйдя за ворота монастыря, Тибо спустился к Кедрону и, привязав к стволу ивы Султана, сам присел рядом. Он любил этот уголок и часто приходил сюда ради простого удовольствия наблюдать за бегущей водой. Впрочем, иногда он окунался в реку с блаженным чувством: ему казалось, что вода не только смывает с тела грязь и пыль, но и очищает душу. Однако сегодня, в этот горестный день, вода не могла угасить горевший в его отравленной душе огонь гнева, горя и ревности. И тогда он впервые в жизни заплакал...
Новость ворвалась ураганом: Рено Шатильонский, несмотря на перемирие, только что начал приводить в исполнение план, который долго вынашивал, мечтая, наконец, отомстить за шестнадцать лет плена, проведенных в темнице Алеппо: собрав войска, он вошел в Аравию и направился к Хиджазу, намереваясь захватить Мекку. В его планы входило уничтожить святые места ислама, разрушить Каабу, черный камень, к которому каждый год стекались паломники, напоить своего коня в мечети Аль-Харам в Медине[58], где жил, молился и учил Пророк Он следовал путем паломников, которые через Петру, Хизму и пустыню Нефуд шли к оазису Тейма, самому цветущему из всех, — его называли «преддверием Мекки».
Он почти добрался до цели, когда до него дошли дурные вести. Вернувшись в Каир, Саладин с ужасом узнал о намерениях Рено, и его почтовые голуби отправились в путь, неся его племяннику Фарух-шаху, правителю Дамаска, приказание немедленно выступить в поход на земли неуемного сеньора, лежавшие к востоку от Мертвого моря. Узнав о разорении своих земель, Рено пришел в ярость, отказался от прежних намерений и повернул назад, чтобы защитить свои владения. Он не застал там Фарух-шаха, — тот уже отступил в мусульманские земли, — но встретил неподалеку от Керака один из тех больших караванов, которые обычно посылали из Дамаска в Египет: на сотни метров растягивались эти роскошные вереницы людей и вьючных животных, несущих на себе ковры, благовония, ткани и пряности. Рено, нарушив все законы и соглашения, напал на караван, убил всех, кто ему сопротивлялся, обратил в рабство женщин и детей и забрал себе весь груз, который стоил целое состояние — около двухсот тысяч золотых византинов.
Саладин на этот раз набрался терпения и отправил к Бодуэну послов, требуя справедливости, а тот решительно, как действовал обычно при решении военно-политических вопросов, потребовал, чтобы Рено, исполняя данное Саладину слово, вернул награбленное имущество и отпустил пленных.
Рено с дерзостью, присущей человеку, чрезмерно уверенному в себе, ответил, что не подчинится королевскому приказу, а если король хочет, чтобы он вернул все захваченное, так пусть сам Саладин придет и заберет.
Саладин в ответ выступил из Каира и вторгся в Трансиорданию. Увидев перед собой желтые флаги, Рено понял, что зашел слишком далеко и проиграл. И тогда, поднявшись на донжон Крака, он приказал разложить там большой костер и поддерживать огонь днем и ночью...
Часовые на крепостных стенах Иерусалима заметили этот огонь и сообщили о нем королю. Бодуэн ни минуты не колебался: его звали на помощь, так же, как делал он сам, когда зажег огонь на башне Давида перед Монжизаром. Король призвал к себе Амори де Лузиньяна и приказал ему собрать все войска, какими он сейчас располагает.
— Я пойду вместе с вами во главе армии!
— Ваше Величество, это невозможно, — возразил ему коннетабль. — Или вы мне не доверяете?
— Я вам доверяю целиком и полностью, но мессир Рено однажды помог мне спасти это королевство, и я не могу его покинуть в беде, даже если он сам виноват в сложившейся ситуации. Не беспокойтесь, мне сейчас лучше. Я должен туда отправиться. Однако, чтобы вы не тревожились, я проделаю весь путь на носилках и сяду на коня только тогда, когда покажется враг!
Отговорить его от этого решения было невозможно. Передав бразды правления Иерусалимом своему зятю, Ги де Лузиньяну, и поручив ему охранять город на время своего отсутствия, он устроился в носилках, закрепленных на сильных лошадях. Тибо скакал следом, ведя Султана в поводу, одновременно радуясь тому, что лекарство Маймонида помогло Бодуэну, и тревожась: сможет ли король удержаться в седле? На этот вопрос, который он не решался задать прямо, Бодуэн ответил так
— Все очень просто: ты меня привяжешь. Я велел изготовить для меня седло, более высокое, чем обычно, и снабженное крепкими кожаными ремнями, чтобы они прочно меня удерживали.
— Но как вы будете сражаться?
— На левой руке пальцев у меня не осталось, но щит я еще держать могу. А правая, благодарение Господу, еще может управляться с мечом.
— Ваше Величество, это безумие!
— Ты так думаешь? Ты помог мне вернуть силы, и я обязан отдать эти силы служению Богу и королевству, и моим солдатам тоже. Пока дышу, я постараюсь сам вести войска. Может быть, Господь дарует мне счастье умереть в седле, пронзенным стрелой или копьем. Это, видишь ли, единственное, о чем я теперь мечтаю, потому что мне страшно думать о том, как я буду догнивать в своей постели.
Однако на этот раз Бодуэн с врагом не встретился. Саладин отказался от боя и повернул к Дамаску, намереваясь воспользоваться перемещениями армии франков для того, чтобы напасть на Галилею. Он перешел Иордан, захватил Бейсан и начал осаду укрепленного замка Бельвуар, преграждавшего дорогу к Назарету. Но Бодуэн уже развернулся и двинулся к нему.
Именно у стен Бельвуара король-рыцарь под восторженные крики солдат появился перед войсками. На нем снова была кольчуга, на голове — шлем, защищенный от палящих лучей солнца белой куфией, позаимствованной у мусульманских воинов. И снова произошло чудо: Саладин, побежденный неистовством этих людей, воспламенившихся от храбрости Бодуэна и убежденных в том, что их ведет вперед сам святой Георгий в облике этого героического прокаженного, понапрасну потерял день и снова перешел Иордан — только в обратном направлении.
Однако не все еще было сказано, и султан уже решился на дерзкий ход: он вознамерился овладеть Бейрутом и таким образом отрезать Иерусалим от графства Триполи. И пока египетский флот приближался со всей скоростью, на какую были способны его галеры, он прошел через Ливан.
Бодуэн, что-то заподозривший, не спешил возвращаться в Иерусалим, он ждал в своем просторном красно-золотом шатре, ярким роскошным цветком распустившимся посреди его лагеря...
Только полностью удостоверившись в том, какую цель преследовал его враг, он тронулся с места и со своей конницей во весь опор поскакал к Бейруту, приказав всем христианским судам двигаться к оказавшемуся под угрозой городу. Натиск его был так стремителен, что Саладин снова отступил, но, отступая, он разорял на своем пути все. Бодуэн же победителем вошел в Бейрут, жители которого, надо сказать, стойко защищали город. Он даже нашел в себе силы преследовать Саладина, который снова обрушился на Алеппо и Мосул, последние из сирийских городов, упорствовавшие в своем желании хранить верность потомкам Нуреддина. Прежние договоры между ними и королевством франков так и не были отменены, Бодуэн твердо решил и на этот раз выполнить свои обязательства и снова заставил султана отдать добычу. После этого Саладин затворился в Дамаске, и прокаженный король, чувствуя себя почти счастливым, — ведь Господь и на этот раз благословил его оружие, — прибыл в Тир, чтобы отпраздновать Рождество у своего бывшего наставника, который каждый год в эту пору на время оставлял свою должность канцлера и оставался лишь архиепископом древнего финикийского города. Но вместо того, чтобы провести праздник, как он надеялся, в окружении своих храбрых рыцарей, закалить душу и обрести силы для того, чтобы довести до конца свою битву, он получил настолько жестокий и настолько неожиданный удар, что едва снова не свалился в лихорадке.
Войдя за крепостные стены большого порта пурпура и кедра, уединенно расположенного на полуострове, и приняв приветствия толпы, — как ему показалось, менее пылкие, чем обычно, — он направился к собору, и котором его отец некогда обвенчался с Марией Комнин, ожидая, что на пороге и во главе духовенства его с сияющей улыбкой на лице и распростертыми объятиями встретит дорогой Гийом; однако он увидел перед собой лишь горстку священников с растерянными лицами и бегающими глазами, неловко жмущихся в своих золотых и серебряных облачениях. Они все же пригласили его войти в церковь и прослушать мессу, но король отказался.
— А где монсеньор Гийом? Где ваш архиепископ? — спросил король таким суровым голосом, что они растерялись еще сильнее. — Уж не болен ли он?
Вперед выступил архидиакон.— Нет, он не болен, но... ему помешали обстоятельства. Он со вчерашнего дня не покидает архиепископского дворца. Во всяком случае, пока...
— Стало быть, он должен его покинуть?
— Придется, благородный король, придется ему это сделать...
— Но почему, скажите на милость? Совершенно стушевавшийся архидиакон был не в
состоянии вымолвить ни слова и только молча смотрел на призрака в короне, которого переносили с места на место на чем-то вроде стула с высокой спинкой, укрепленного на носилках. В конце концов, собравшись с силами, он пролепетал:
— Вчера вечером... пришла булла об отлучении от церкви. С тех пор... мы больше не видели...
Он не смог больше и слова сказать, но это уже не имело значения, поскольку его голос затерялся в негодующем ропоте окружавших короля рыцарей. Тот велел им замолчать и переспросил:
— Булла об отлучении от церкви? Но новый Папа еще не избран, а если избран, ему, должно быть, есть чем заняться, помимо того, чтобы вершить подобную несправедливость! Не говоря уж о том, что он не успел бы сюда добраться.
— От имени Папы это сделал Его Святейшество патриарх!
— Гераклий? Но по какому праву? И кем он себя вообразил? Эй, вы там, несите меня во дворец! Хочу поговорить с Его Высокопреосвященством Гийомом, — добавил Бодуэн, делая акцент на титуле...
Дворец выглядел пустым, холодным, угрюмым, покинутым всеми — как и подобает жилищу, подвергнутому анафеме. Гийома в конце концов отыскали в часовне. Облаченный в свою монашескую рясу, он лежал ничком на полу, раскинув руки, перед алтарем с пустой дарохранительницей, с погашенными и опрокинутыми свечами, настолько придавленный тяжестью ужасного обвинения, что казалось, будто он сросся с черными мраморными плитами. В своем чудовищном одиночестве он и на живого человека не походил.
— Господь Всемогущий! — еле сдерживая рыдания, вскричал Бодуэн. — Вы все оставайтесь снаружи! Я один! Я один! Помоги мне, Тибо! Дай руку! Где мой костыль...
Щитоносец снял его со стула. Мышцы Бодуэна настолько истаяли, что он мог бы и в одиночку его донести, но король схватил костыль здоровой рукой, заковылял к безжизненному телу и рухнул рядом с ним, — а Тибо в это время уже поднимал Гийома: тот просто уснул, раздавленный горем и усталостью после того, как провел ночь распростертым перед Богом, с которым его разлучили. Еще мгновение — и оба уже плакали, слившись в объятиях так крепко, что было очевидно, какие нерушимые узы связывали их эти долгие годы.
— Простите, простите меня, — молил Бодуэн, — простите, дорогой мой учитель, мой старый друг, я своей преступной слабостью позволил этому чудовищу, этому недостойному священнику, этому блудодею добиться власти, которая дала ему возможность вас сокрушить!
— Это не ваша вина, дитя мое... а тех, кто посмел воспользоваться вашей болезнью. Гераклий ненавидит меня за то, что я противился его избранию. Он просто-напросто мстит.
— Служитель церкви не может мстить, — вмешался Тибо, — но он никогда и не был истинным служителем церкви. В чем он вас обвиняет, монсеньор? Ведь, в конце концов, нельзя предать анафеме, не назвав причины?
— Я посягнул на его честь, восстав против него, я оскорбил его... публично оскорбил, обвинив в том, что он содействовал похищению принцессы Изабеллы из монастыря в Вифании.
— Изабеллы? Ее похитили, и прямо у ворот Иерусалима? — воскликнул Бодуэн. — Кто это сделал?
— Горстка людей, которыми командовал лично Рено Шатильонский. Не тревожьтесь, с монахинями не обращались грубо, и монастырь не пострадал. На самом деле, Ваше Величество, ваша сестра не слишком противилась похищению, — с горечью добавил Гийом, — и я совершенно напрасно вмешался в то, что счел надругательством над нашей матерью Церковью, но что на самом деле было всего-навсего любовным приключением.
— Ворваться силой в монастырь — всегда святотатство, и если Гераклий допустил и оправдал такое, так не вас, а его следовало отлучить от церкви! Ему придется мне за это ответить! И вы в любом случае остаетесь канцлером королевства.
Поднявшись с пола, Гийом Тирский помог Тибо поставить короля на ноги; они вдвоем поддерживали его за плечи с обеих сторон.
— Вы прекрасно знаете, что это невозможно, дорогой мой! Иерусалимское королевство отличается от всех прочих, и у патриарха там больше власти, чем у короля, потому что он — представитель Бога, истинного государя нашей священной земли. Мне остается лишь удалиться в пустыню и каяться, пока Всевышний мне это позволит.
— Нет. Я этого не допущу! Это несправедливо!
— И все же придется с этим смириться, — с печальной улыбкой возразил Гийом. — Патриарх вполне способен отлучить от церкви и вас!
В это мгновение от группы оставшихся у входа в часовню баронов отделился высокий тамплиер внушительного вида. Он направился к троим мужчинам, стоявшим почти в обнимку. Это был Жак де Майи, маршал Ордена, командовавший большим отрядом рыцарей, сержантов и туркополов[59] и принимавший участие во всех королевских походах. Чистота его веры и его верность могли сравниться лишь с его же отвагой, ставшей легендарной даже среди врагов, несмотря на то, что ему было всего тридцать лет. Он преклонил колени перед Бодуэном.
— С вашего позволения, Ваше Величество, я хотел бы высказаться от имени всего Ордена, а также от имени магистра, поскольку я не сомневаюсь в том, что он скажет.
— Говорите, маршал, и будьте благословенны, если сможете помочь нам в столь непростом для нас деле.
— Рыцари нашего Ордена, не принимавшие участия в избрании патриарха и подчиняющиеся лишь нашему Святому Отцу Папе, воспринимают возвышение дурного священника, исполненного пороков и порицаемого всяким честным человеком, как пятно на ризах Христа. Однако мы не имеем власти отменить анафему, произнесенную действующим патриархом. Такой властью обладает лишь Папа.
— Я с этим согласен, — произнес Бодуэн. — И сейчас же пошлю гонца к Его Святейшеству.
— Гонца, который будет убит, не успев отплыть? Простите меня, Ваше Величество, но есть лучший способ. Новый Папа, Луций II, которого римская община по-прежнему не пускает на свои земли, только что объявил, что созывает собор, который должен состояться в Вероне, где он прежде был архиепископом. Наш магистр, Арно де Торрож, через несколько дней отправится туда. От его имени я предлагаю Его Высокопреосвященству Гийому сопровождать его и самому передать ваше послание. На принадлежащем Ордену судне и под его защитой он благополучно доберется до цели. И это, я думаю, будет более полезным деянием во славу Божию, чем удалиться в пустыню.
Изуродованная рука прокаженного, уже снова сидевшего на носилках, дрожала от волнения; то же волнение выдавал и его дребезжащий голос, когда он произнес:
— Будьте благословенны, господин маршал, и Орден ваш вместе с вами: вы сняли тяжкий груз с моей души, вернув надежду тому, кого я всегда почитал как отца. Разлука будет менее жестокой. Вернувшись в Иерусалим, я сам провожу его на корабль...
Двумя неделями позже Бодуэн и его бароны в порту Акры наблюдали, как галера магистра Ордена стронулась с места, повинуясь длинным веслам, которые придавали ей сходство с опустившимся на синюю воду моря исполинским насекомым. Затем, когда судно миновало большой мол, на мачте взвился парус с тамплиерским крестом, но теперь уже было не различить монашеской рясы Гийома Тирского, рядом с которым высилась воинственная и надежная фигура старого магистра в белом плаще. Прокаженный король всхлипнул под покрывалом, которое теперь окутывало его целиком, и с которым уже он не расставался, но и все его окружавшие, сеньоры Белина, Арсуфа, Ашхода, Эйн Геди и прочие, не скрывали волнения. Тибо, не сдерживаясь, плакал — должно быть, столько же о том, кто только что отплыл, сколько о той, что позволила себя похитить. Даже сам коннетабль, Амори де Лузиньян, яростно жевал ус. В душе он был приверженцем правительства и Гераклия ненавидел — не столько за то, что тот оставался фаворитом стареющей любовницы, успевшей ему прискучить, сколько за то, что грязь его неизменно возмутительного образа жизни продолжала пятнать Гроб Господень.
— Ваше Величество, нельзя ли воспрепятствовать тому, чтобы этот человек приносил вред? — спросил он. — Он открыто живет в патриаршем дворце со своей любовницей, этой самой Пак де Ривери, которую народ прозвал патриаршихой!
— Он был избран, — вздохнул Бодуэн, — и я к этому причастен. В городе он больше король, чем я, и, если я его задену, ему дана власть предать анафеме даже и меня самого... А теперь давайте вернемся! Корабль уже далеко...
И в самом деле, на мерцающем горизонте не было видно уже ничего, кроме крохотной белой точки, еще мгновение — и она скрылась за горизонтом. Королевство потеряло мудрейшего из своих советников, и Бодуэн понимал, что больше его не увидит, поскольку чувствовал, что его бедное тело долго не протянет, и смерть близка...
К несчастью, при наличии такого сильного противника, как Саладин, Бодуэну надо было еще какое-то время продержаться в седле. Следующей весной пали Мосул, и, главное, неприступный Алеппо; виной тому были неспособность и неумелость правителей, должно быть, слишком рассчитывавших на помощь франкского короля, столько раз их выручавшего. Теперь вся мусульманская Сирия принадлежала египетскому султану и тот явился в Дамаск праздновать победу. Великий белый город шумно радовался.
Гордость Бодуэна не могла с этим смириться, и он снова приказал собрать войска и направился к источникам Сефории — там, в Галилее, к северу от Назарета по Тивериадской дороге, традиционно собирались армии различных христианских баронов. За много веков до того там стоял дом Захарии и Елизаветы, где увидел свет Иоанн Креститель и где Мария провела три месяца своей чудесной беременности. Место это было священным для всякого крещеного человека. И все же именно здесь проказа сразила молодого короля...
Это случилось ярким, сияющим утром, когда холмы Галилеи и склоны горы Хермон только начали покрываться молодой травкой и полевыми цветами. Бодуэн пылал в жару и все же не желал сдаваться болезни, он хотел хотя бы еще раз показаться перед своими воинами, своими боевыми товарищами. Но однажды, когда его сажали в седло, он вдруг вскрикнул, захрипел... и упал наземь, под копыта Султану. Короля раздели — и с ужасом обнаружили, что его нога отвалилась ниже колена...
В первую минуту всем показалось, что конец близок. Припадок болезни был самым сильным из всех, какие несчастному довелось пережить до этого дня. Его перенесли в замок в Назарете, и состояние больного было настолько тяжелым, что к его ложу поспешили Аньес, Сибилла и ее супруг. Пока король был в сознании, надо было добиться от него, чтобы он назначил регента на то время, пока маленький Бодуэн достигнет совершеннолетия. Сибилла, уже видевшая себя королевой-матерью, проявила неожиданное красноречие. Воспользовавшись отсутствием деверя, вместе с армией оставшегося у источников Сефории, она сумела убедить больного в том, что ее муж, от которого сама она была без ума, обладает огромными достоинствами. Бодуэн, плохо знавший Ги де Лузиньяна и почти не понимавший, что происходит вокруг него, согласился отдать должность регента этому простачку, которого природа одарила необыкновенной красотой. На первый взгляд, ничего особенного в этом не было, поскольку одновременно с этим решением умирающий принял и другое: приобщить к трону, как это обычно и делалось, маленького Бодуэна, которому предстояло со временем стать его преемником. Добившись этого и воспользовавшись незначительным улучшением в состоянии здоровья своего сына, Аньес приказала, чтобы ее сына перевезли в его иерусалимский дворец, новому регенту же тем временем предстояло присоединиться к коннетаблю и вместе с ним возглавить армию. Тот, едва увидев этого высокомерного и тщеславного красавчика, не стал скрывать своих мыслей:
— Если ему вздумается командовать войсками, мы погибли, — вздохнул он. — Храни Господь наше королевство!
Будущее вскоре показало, насколько он был прав.
Иерусалим был наполнен гулом общих молитв. Патриарх, донельзя обрадованный тем, что обстоятельства позволили ему избежать открытого столкновения с королем, служил молебны, должно быть, своим лицемерием вызывавшие у Господа лишь отвращение, а Бодуэн в своих покоях, возвышавшихся над двором со смоковницей, нечеловеческим усилием воли снова преодолел снедавшую его болезнь. Лихорадка отступила, жар спал, к нему полностью вернулись сознание и ясность ума; этого почти что чуда добились неустанно сменявшие друг друга у его изголовья Тибо, Мариетта, Ариана, Жоад бен Эзра и даже Аньес, сквозь эгоизм которой пробивалась подлинная скорбь. Но какой ценой они этого добились! Король, который теперь уже не мог покинуть своего ложа, почти слепой и с культями вместо рук и ног, распространял трупный запах, который старались заглушить при помощи бальзамов, ароматных настоев и курильниц со всеми благовониями Аравии.
— Глядя на то, что мы видим перед собой, я спрашиваю себя: не напрасно ли мы так отчаянно сражались, отнимая его у смерти, — как-то вечером сказал Ариане Тибо, нередко вспоминавший о том лекарстве, которое дал ему Маймонид, когда он покидал Дамаск. — Безболезненная кончина стала бы для него благодеянием...
— Возможно, но он ее не желает, потому что знает: королевство еще нуждается в нем. И я тоже...
— И вы тоже? — проворчал Тибо. — Неужели вы осмелитесь сказать мне, что по-прежнему любите его, доведенного до состояния живого трупа?
— Я никогда не перестану его любить, потому что моя душа узнала его душу, потому что мы изначально были друг другу предназначены, и в вечности, где я когда-нибудь к нему присоединюсь, мы будем вместе. Вот это и есть любовь. Та любовь, какой ждет от нас Господь.
Он взглянул на нее с восхищением, к которому примешивалась горькая зависть. Дал бы Бог, чтобы Изабелла так любила его! Все то время, пока его господин требовал неусыпных забот, ему удавалось отгонять от себя ее образ, но теперь он вернулся с новой силой и отравлял его сны. Чем он обладал, этот незнакомый мальчик? Что в нем было такого, чего недоставало ему самому, и почему она все разрушила, все бросила, все предала — вплоть до того, что позволила вооруженным людям ворваться в ее любимый монастырь, чтобы дать увезти себя на край моавской пустыни и жить этой новой любовью? Ответа на этот вопрос у него не было. Однако он должен был получить ответ и как можно скорее.
А неисправимый Рено Шатильонский не сидел сложа руки. Ему было поручено охранять границы королевства, и он не участвовал в последних военных операциях на севере, но это вовсе не означало, что он пребывал в бездействии. Совсем наоборот: он попросту вернулся к своим прежним планам, касавшимся священных городов ислама — Мекки и Медины; только на этот раз он намеревался отрезать паломникам пути как на суше, так и на море. Для этого он собирался привести в исполнение замысел совершенно безумный: завладеть телом Пророка, положить его в ящик и привезти в Керак, где мусульмане могли бы быть допущены к нему, и им дозволено было бы поклоняться святыне за немалую плату, что обеспечило бы сеньору Трансиордании сказочные доходы.
Ради того чтобы получить контроль над морем, Рено решил подготовить суда, разобранные на части, и перевезти их на верблюдах в Акабу, где они снова были бы собраны и спущены на воду. Суда направились через Красное море к берегам Египта и к Хиджазу. Они нападали на мусульманские корабли, разоряли порты, препятствовали продвижению караванов и мешали всякой торговле кроме той, какая велась к выгоде Рено и должна была обеспечить празднествам по случаю свадьбы его пасынка, Онфруа де Торона, и принцессы Изабеллы неслыханную роскошь и ослепительный блеск...
Безумное предприятие, разумеется, провалилось, и шум поднялся совсем не такой, какого ожидал Рено...Венчающий плато огромный и грозный Моавский Крак, построенный за сорок лет до того на суровых черно-красных вулканических скалах, был одним из самых надежных оплотов Святой земли, а с тех пор как в крепости хозяйничал Рено, она представляла собой постоянную угрозу для караванных путей, пролегавших между Красным и Средиземным морями. Главенствовала в ней исполинская квадратная башня, пробитая всего-навсего несколькими бойницами для стрельбы из лука. Она высилась над долиной огромной скалой, своеобразным шипом, угрожающе нацеленным в синеву неба, а над ней реяло море знамен. От башни расходились в стороны мощные стены с встроенными в них другими башнями, заключавшими внутри себя жизненно важные части замка: большой водоем, безмятежно отражавший небо, конюшни, главный и задний дворы, парадные залы, где в этот день готовились к сказочному пиршеству, на которое вот-вот должны были прибыть знатные гости, многие — из дальних мест и даже из самого Иерусалима. Готовился пышный праздник, и в замке все было вверх дном. Носились взад-вперед слуги, музыканты настраивали инструменты, а гигантская кухня гудела потревоженным ульем.
На женской половине Изабеллу, отданную в руки камеристок и придворных дам, только что облачили в роскошное платье из парчи кораллового цвета, затканной золотом, которое ей предстояло снять только вечером, чтобы взойти на супружеское ложе. Этим будет отмечен переход от беззаботных дней детства к обязанностям замужней женщины, но главное — от уединенных мечтаний к плотской реальности любви. Реальности, которую она призывала всем своим пятнадцатилетним телом, поскольку узнать все любовные тайны ей предстояло с тем, кого избрало ее сердце, с прекраснейшим на свете рыцарем. Она чувствовала, что и сама очень хороша, во всем его достойна, и убиравшие ее к свадьбе девушки наперебой расхваливали будущую чету новобрачных и красоту детей, которые у них родятся.
Она полюбила Онфруа с первого взгляда. Взгляда, впрочем, чуть удивленного сходством рыцаря с Тибо де Куртене, которого она, как ей казалось, любила так сильно. Как и Тибо, он был темноволосым и сероглазым, но в этих серых глазах — правда, Онфруа был моложе, ему едва исполнилось семнадцать — светилась лишь радость жизни, ласковая кротость, тогда как глаза бастарда сурово отливали сталью. Потом Онфруа с ней заговорил, и речи его были пленительны, он пел ей чудесные любовные стихи, а когда она подарила ему первый поцелуй, губы его оказались шелковистыми и нежными, они круглились, словно лепесток розы. Она не понимала, каким образом вдруг перестала любить Тибо и так неожиданно всю себя посвятила Онфруа, вызвав гнев матери и огорчив Балиана, своего отчима, благородного и доблестного рыцаря, ставшего ей настоящим отцом. Огорчилась и Ариана, не понимавшая, как можно с такой легкостью полюбить другого, потому она ее и покинула — и еще потому, что Изабелла, встретив Онфруа, отдалилась от своего брата-короля и перешла в стан его прирожденных врагов.
Девушка иногда еще вспоминала Тибо, но она так давно его не видела, что лицо королевского щитоносца в конце концов почти стерлось из ее памяти. Говоря откровенно, это забвение было довольно приятным, и именно для того, чтобы его сберечь, она и отказалась встретиться с Тибо в монастыре, и даже не попыталась его увидеть, потому что, каким бы странным это ни показалось, в ее представлении это означало бы неверность по отношению к Онфруа. Да, надо признать, что не напрасно она наполовину была византийкой...
Теперь придворные девушки украшали ее великолепными драгоценностями, убирали ее длинные, темные с золотистыми отблесками волосы под красное покрывало, спускавшееся ей на грудь, и закрепляли его широким золотым обручем, в который были вправлены жемчужины, бриллианты и рубины... но веселый девичий щебет разом оборвался — на донжоне раздался крик, вырвавшийся из самой мощной во всем замке глотки:
— Тревога! Тревога! Враги!
Как ни печально, но это была правда. Мусульманские воины под желто-черными знаменами мчались к замку и городу Кераку, с которым он был соединен переброшенным через ров мостом из двух пролетов. Саладин был сыт по горло разбоем Рено и двигался к крепости с войском и осадными машинами.
В Краке поднялся переполох, все будто с ума сошли, потеряв голову. Лишь один-единственный местный сеньор, изучив положение, принялся отдавать приказания: прежде всего следовало разрушить связь между замком и городом, на который должен был прийтись первый удар, затем — накрепко запереть Крак и запретить открывать ворота горожанам, если они попытаются укрыться в крепости.
— Это даст нам время, чтобы лучше подготовиться, — заключил он, — а пока мы как ни в чем не бывало отпразднуем свадьбу. Слава Богу, у нас достаточно запасов продовольствия, мы сможем продержаться довольно долго.
— В обычное время, может быть, и продержались бы, — возразила ему жена, — но сейчас у нас много гостей...
— Которые вместе с нами будут защищать крепость, — ведь и речи не может быть о том, чтобы выставить их за ворота. Что же касается свадьбы вашего сына, — уже все подготовлено, и я не вижу никаких причин ее откладывать. Пусть процессия выстраивается и начинает двигаться к часовне!
— Милый мой, знаете ли вы, какая лавина к нам несется? Не скрою от вас, что я встревожена...
— Напрасно вы тревожитесь, этот замок — невероятно прочный, он способен выдержать любой штурм. К тому же мы позовем на помощь.
— Кого? Король, можно сказать, уже умер!
— Если он сам будет не в состоянии прийти нам на помощь, то обязательно пришлет кого-нибудь! Он дал мне слово. Кроме того, у меня есть друзья в Иерусалиме. Я велю разложить на донжоне большой костер.
И пышная свадьба развернулась вовсю, хотя гости были все же порядком обеспокоены. Пока капеллан произносил над соединенными руками жениха и невесты сакраментальные слова, Изабелла чувствовала, как ее радость постепенно тускнеет: хор голосов, славящих Господа, не мог заглушить ужасных звуков, доносившихся из предместий, где мамелюки убивали всех, кто не успел убежать или не смог найти укрытие в городе. Онфруа же все это ничуть не беспокоило, — если бы даже разверзлись ворота ада, он был бы все так же безоблачно счастлив и не перестал бы улыбаться той, что в эти мгновения становилась его супругой.
Однако пир получился не очень-то веселым. Все собравшиеся были обеспокоены тем, смогут ли выдержать многочисленные вражеские атаки стены замка, защитят ли они их от мусульман. Печалились, главным образом, женщины, среди мужчин были и такие, кто предпочел бы сражение, но хозяин замка всех успокоил: с теми запасами, которые у них есть, они смогут продержаться в осаде не один месяц.
Тем временем госпоже Стефании пришли в голову кое-какие мысли, и она осуществила задуманное, не спрашивая на то согласия мужа: приказала нескольким слугам сложить в корзины еду и вино со свадебного стола и отправила все это Саладину с письмом, в котором приветствовала его и напоминала ему о тех временах, когда он, простой воин, оказался пленником в Краке Моавском. С ним тогда обращались не так уж плохо, поскольку христиане и мусульмане тогда были друг с другом весьма любезны; Стефания напомнила ему и о том, как он носил на руках маленькую девочку, какой она была в те давние годы. В память о прошлом она просила его не портить свадьбу ее сына с дочерью короля.
— Знаешь ли ты, в какой части замка находятся спальня и прочие покои, отведенные новобрачным? — спросил султан у старшего из слуг.
Тот указал на помещения, расположенные ближе всего к часовне.
— Скажи благородной даме, что в память о прошлом, о котором мне вспоминать по-прежнему приятно, ее сын сможет мирно провести свою первую брачную ночь: мои камнеметы и мои катапульты не станут стрелять по этой башне!
Ночь и в самом деле прошла так спокойно, словно никакие войска и не окружали крепость, но когда рассвело, Саладин, помолившись и обратясь лицом к восходящему солнцу у входа в свой большой желтый шатер, приказал штурмовать Крак. Восемь мощных катапульт начали забрасывать крепость огромными глыбами, лучники в то же время выпустили такую тучу стрел, что оборонявшимся почти невозможно было высунуться между зубцами, чтобы ответить противникам.
Так прошло несколько дней, и толпа гостей в праздничных нарядах приуныла: на следующий же день после свадьбы их стали кормить довольно скудно, объясняя это тем, что надо беречь запасы продовольствия. Тем же, кто возмущался, отвечали, что им следует почитать за счастье, что их не выгнали из города, хотя могли бы: зачем кормить столько лишних ртов. И тут Изабелла поняла, что ее супруг, который оказался превосходным любовником и с которым она прожила волшебные часы первой брачной ночи, вовсе не горел желанием присоединиться к оборонявшим замок.
— Прежде всего я должен защищать вас, моя нежная королева, а для этого мне следует оставаться рядом с вами.
Новые ласки быстро заставили Изабеллу обо всем позабыть, и все же сестре прокаженного героя не раз приходил в голову вопрос: а смог бы ее брат... или другой человек до такой степени забыть о том, что место рыцаря, когда замку грозит опасность, — не в спальне жены, хотя бы она и стала его женой совсем недавно... Но Онфруа был так хорош собой и так чудесно умел говорить о любви!
Тем временем часовые в Иерусалиме заметили призыв на помощь, посланный из Крака. Для того чтобы решить, что следует предпринять, собрался Совет, но король, несмотря на физическую слабость, и не думал никому передавать бразды правления и уж точно не желал уступать своего места юному зятю, чью нерешительность и полнейшую неспособность руководить он уже успел оценить. Совет осознал это, когда в Рыцарском зале появились носилки, на которых Бодуэн перемещался по городу и по дворцу. Это производило сильное впечатление: носильщиками было два черных исполина, и черным же было покрывало, окутывавшее прокаженного, превращая его в подобие надгробной статуи. Разговор был недолгим:
— Я приказал зажечь костер на башне Давида. Таким образом, в Краке будут знать, что мы идем на помощь.
— Но, Ваше Величество, — попытался вмешаться Гераклий, — мы как раз обсуждали...
Черная статуя повернулась к нему:
— Кто тут смеет говорить про обсуждения, когда я сказал: «Я приказал»? Как только соберем людей, сразу выступим.
Патриарх ухмыльнулся: ему нечего было опасаться, поскольку говорили, что король почти совсем ослеп.
— Только не вы, Ваше Величество. В таком состоянии...
В следующее мгновение он попятился, как будто в него попал снаряд: тяжесть презрения, прозвучавшего в голосе короля, обрушилась на него не хуже удара кулака.
— В каком бы состоянии я ни был, я еще могу, с Божьей помощью, вести людей в бой. Что касается вас, Гераклий, займитесь на этот раз своим делом! Молитесь, если вы на это еще способны!
— Но, Ваше Величество...
— Я все сказал! Господа, — добавил он, обращаясь к остальным членам Совета, — Рено Шатильонский пришел на помощь королевству накануне Монжизара, когда я позвал его, разложив на башне костер, и я поклялся отплатить ему тем же, если ему будет угрожать опасность, что бы он ни сделал. Это дело чести, — пусть даже патриарху и неизвестно значение этого слова!
Назавтра армия, во главе которой двигались носилки с больным, ненадолго остановившись в Сегоре на берегу Мертвого моря, чтобы напоить коней и дать отдохнуть пехоте, затем продолжила путь к Моаву, некогда столь богатому сахарным тростником, фруктами и прежде всего злаками, но теперь же разоренному, с мрачными следами набегов. Бодуэна трепала лихорадка, но он не останавливался; с одной стороны от него шел Тибо, с другой — Балиан д'Ибелин, фанатично преданный тому, в ком видел святого и мученика. Наконец показались черные стены Крака, но... желтого шатра Саладина рядом с ними уже не было, и плотное облако пыли, застилавшее горизонт с севера, указывало на то, что осаждавшие снялись с места и бежали. Узнав о том, что против него выступил в поход прокаженный король, Саладин впал в сумрачную задумчивость: этот молодой человек, которого давно называли умирающим, казалось, обладал сверхчеловеческой силой, поэтому страшил и тревожил его, и султан решил, что отомстит разбойнику из Крака в другой раз... Это не помешало Саладину, вернувшись в Дамаск, принять подарок, присланный ему в знак уважения новым халифом.
А Бодуэна в Кераке встретили торжественно и восторженно. Жители города целовали следы коней, которые везли его носилки. Покрывало он снова сменил на белое, чтобы не пугать людей. Рено Шатильонский и госпожа Стефания встретили его коленопреклоненными, она — со слезами благодарности, на которые он ответил обычной своей добротой и которые помогли ее супругу избежать вполне заслуженного им гнева. Затем Изабелла, которую вел за руку супруг, в свой черед, вышла навстречу брату, которого не видела несколько лет. Она тоже преклонила колени перед задрапированным белой тканью странным сооружением, откуда, словно из нового Ковчега Завета, плыл дым ладана и мирры. И оттуда же до нее долетел бесконечно ласковый и теплый голос:
— Если вы счастливы, Изабелла, мне нечего вам прощать. Вы всегда были моей любимой младшей сестрой, и мне жаль, что я не могу обнять вас. Но, хоть это и невозможно, будьте все же уверены, что ваше счастье значит для меня куда больше, чем требования политики. Я только надеялся, что счастье вы найдете с другим избранником...
Молодая женщина слушала его, опустив голову, с глазами, полными слез. Потом она подняла голову и встретилась взглядом с Тибо. Он показался ей настолько изменившимся, что она едва не вскрикнула от изумления. Молодой рыцарь в ее воспоминаниях еще хранил следы отрочества, но сейчас перед ней стоял взрослый мужчина, на долю которого выпало немало страданий. Он стал еще выше ростом; его гордое лицо, выдубленное солнцем сражений, стало мужественным, черты стали резче. Сила отчаяния, с которой он смотрел на Изабеллу, придавала ему грозную красоту, и она не могла отвести взгляда от этих серых глаз, которые помнила такими нежными, но теперь ставших суровыми, словно камень...
Сама для себя она оправдывала перемену в своих чувствах тем сходством, которое находила между Онфруа и Тибо, но если это сходство и существовало, то скорее в ее воображении. Снова взглянув на супруга, она поразилась тому, каким слащавым он теперь показался ей, когда, в свою очередь, обратился со словами благодарности к царственному шурину. Конечно, он был еще очень молод, так же молод, как Тибо в прежние времена, но она чувствовала, что, сколько бы лет ни прошло, они никогда не сделают его похожим на этого великолепного и молчаливого рыцаря, которым она пренебрегла с такой легкостью. И тогда, не в силах дольше выносить эту пытку его присутствия, пробудившего в ней столь мучительные сожаления, Изабелла разрыдалась и убежала в замок. Онфруа поспешил за ней следом, источая потоки нежных слов и утешений, неловких уже потому, что он не понимал причины ее горя, приписывая его состоянию Бодуэна; однако, подойдя к двери спальни, он нашел ее запертой.
— Оставьте меня, прошу вас! — в ответ на его мольбы со слезами отвечала жена. — Простите меня, но мне сейчас в самом деле надо побыть одной.
Молодой супруг, пожав плечами, смирился и с недовольным видом отправился праздновать с теми, кто, прибыв на свадьбу, оказался узником в осажденном замке и рисковал собственной головой. Гости пили, произносили речи и пели веселые песни, но каждому не терпелось поскорее вернуться домой!
В пристроенной к храму Гроба Господня погребальной часовне иерусалимских королей разрушенное тело Бодуэна IV только что накрыли мраморной плитой под строгое пение священников и рыдания молящихся женщин, среди дыма от ладана, густыми клубами поднимавшегося от стоявших прямо на полу четырех бронзовых курильниц. Затем все смолкло, и присутствующие начали расходиться: первым покинул усыпальницу патриарх со Святым Крестом, за ним — мать и старшая сестра усопшего в белых траурных покрывалах; первая из них опиралась на трость, согнутая из-за болей в животе, вторая шла прямо и гордо, она вела за руку пятилетнего сына, которому предстояло стать королем Бодуэном V: коронация была назначена на следующий день. За ними, во главе знатных сеньоров и магистров военных Орденов, тамплиеров и госпитальеров, шел регент, Раймунд III Триполитанский, следом — все остальные. В часовне остался только один человек...
Желтые восковые свечи горели вокруг надгробной плиты, словно стояли вокруг нее в безмолвном и все-таки живом карауле, — живом, потому что пламя играло на мозаиках и золоте купола и заставляло плясать непомерно огромные тени. Тибо, стоя на коленях у новенькой плиты, опустил на нее руку, как столько раз опускал ее на край постели короля-мученика в просторной и прохладной комнате, выходившей на двор со смоковницей. Тибо казалось, что это привычное движение поможет ему хоть еще немного побыть рядом с его королем. Мир теперь казался опустевшим.
Еще вчера он был здесь, в большом дворцовом зале, куда велел себя перенести, чтобы умереть в присутствии всех своих баронов, которых потребовал собрать вокруг него в его последний час. Лежа на жестких носилках, покрытых черным покрывалом, с терновым венцом на голове, как он сам захотел, этот слепой умирающий человек с искалеченным телом, но одержимый сверхчеловеческой силой, диктовал свою последнюю волю толпе мужчин и женщин, которые только и ждали его смерти, чтобы кровожадными волками наброситься на королевство. И все же они выслушали Бодуэна молча, пораженные неким священным ужасом, который объял их при звуках этого все еще красивого голоса, раздающегося как будто уже из гроба: мальчик будет коронован завтра, и до его совершеннолетия все должны повиноваться и хранить верность графу Раймунду, которого Бодуэн позвал, когда очевидны стали бездарность, ничтожность и тщеславное самодовольство Ги де Лузиньяна. Он заставил баронов дать клятву феодальной верности. И они повиновались — злобно скривив губы и затаив в глазах ненависть, но все же повиновались. А потом пришла смерть, так тихо, что приход ее заметили лишь тогда, когда перестал звучать голос...
Тибо он тоже высказал свою волю, но сделал это, оставшись с ним наедине в своих покоях.
— Женись на Ариане, — сказал он, — потому что, когда меня не станет, она окажется в опасности. Я знаю, кого ты любишь, но там тебе больше надеяться не на что, а ты знаешь, насколько дорога мне Ариана. Став твоей женой, она будет защищена.
А сломленную горем девушку он напутствовал:
— Вот твой супруг! Теперь ты должна следовать за ним. Он сумеет о тебе позаботиться...
Но Ариана отказалась до странности твердо — ведь она впервые сказала королю «нет».
— Женщина должна служить своему мужу, а я не хочу служить другому господину, кроме Господа Бога. Прости меня за то, что я не исполню твою волю, милый мой повелитель! Я хочу стать монахиней-госпитальеркой и посвятить свою жизнь больным. Тогда я навсегда сохраню тебе верность!
— Я не заслуживаю такой любви, но для меня будет утешением доверить тебя Господу...
Однако, когда она отошла за свежей водой, Бодуэн знаком подозвал к себе Тибо:
— Ты сам отведешь ее в монастырь, брат мой, но твоя задача этим не исчерпывается... Я боюсь за нее... Так что поклянись мне, что будешь заботиться о ней... хотя бы издалека! И еще... об Изабелле!
— Клянусь!
В ночь после смерти короля Ариана исчезла из дворца вместе со своей верной Теклой. Мариетта, к которой обратились с расспросами, ничего ответить не смогла. Сама она собиралась вернуться в Аскалон, где у нее был маленький домик и жила племянница. Предположив, что девушка решила отправиться в монастырь одна, Тибо больше ни о чем допытываться не стал. Он был поглощен горем, и ему следовало подумать о собственном будущем, поскольку у него не было ничего, кроме коня и оружия. Сделаться странствующим рыцарем, которых и без него было немало? Конечно, регент королевства предложил оставить его при себе, и сделал это достаточно тепло, но, отдавая должное талантам графа Триполитанского как государственного деятеля, Тибо не так сильно его любил, чтобы поклясться ему в верности. Слишком ловко Раймунд поддерживал тайные отношения с Саладином и его эмирами, которым Тибо не доверял...
Он долго простоял на коленях рядом с холодной мраморной плитой, согревая ее теплом своей руки и скорбно думая о том, что близится Пасха, близится день Воскрешения, но Бодуэн в этот день не встанет из гроба. Он смутно надеялся получить ответ на вопрос, которого сам себе не задал... и вдруг на плечо ему легла тяжелая рука. Обернувшись, Тибо увидел, что позади него стоит рыцарь-тамплиер. Ему потребовалось несколько секунд, чтобы узнать в этом рыцаре пропавшего несколько лет назад Адама Пелликорна.
— Не надо вам здесь оставаться, — проговорил пикардиец. — Тот, кто покоится под этой плитой и чья героическая душа сейчас, должно быть, уже в ореоле сияния, не хотел бы этого. Надо думать о том, как жить дальше. Конечно, и ради вас самого, но и ради служения Господу.
— Я больше никому служить не хочу. Кажется, даже Господу! А, собственно, где вы пропадали все это время? Я-то был в плену, но разве вам не следовало оставаться подле моего короля?
— Следовало, конечно, но мне не позволили это сделать. Чтобы спасти свою жизнь, или, по крайней мере, принести хоть какую-то пользу, мне пришлось бежать... Я покинул Иерусалим и стал искать убежища...
— У тамплиеров, если судить по вашему облачению? Вы вступили в Орден...— Я и до того был тамплиером... и уже давно. Но давайте уйдем отсюда! Это место не предназначено для обсуждения человеческих дел, а мне надо многое вам рассказать.
Тибо был рад снова встретить своего товарища и позволил себя увести из часовни. Кроме того, Адам пробудил его любопытство, и это служило явным доказательством того, что он еще не готов был отрешиться от земных дел. В конце концов, ему только что исполнилось всего-навсего двадцать шесть лет, и он был слишком молод для того, чтобы стремиться к смерти, если только речь не шла о том, чтобы встретить ее с мечом в руке.
Покинув храм Гроба Господня, который каноники собрались запереть до завтрашнего дня, чтобы никто не помешал им молиться за упокой души усопшего, друзья вошли под своды улицы Трав, защищавших ее от жарких солнечных лучей и делавших похожей на галерею. Там располагались лавки торговцев фруктами и пряностями, но в этот траурный день все они были закрыты — не по приказу, но по единодушному решению. Жители всех четырех кварталов города, кем бы они ни были, — франками, армянами, греками или евреями, равно оплакивали удивительного молодого короля, чей героизм вызывал общее восхищение, и даже восхищение Саладина, о котором говорили, будто он оплакивает кончину благородного и великодушного врага, в котором иные видели воплощение самого Христа. На улице витали лишь привычные запахи пряностей и фруктов: корицы, перца, тимьяна, яблок, фиников, дыни и прочих земных плодов, которыми она обычно изобиловала. Пуста была и улица Храма, упиравшаяся в большую мощеную площадку, где располагались дом Ордена, его только что достроенная церковь, часовня, раньше именовавшаяся Харам-эш-Шериф, — бывшая мечеть, как и сам монастырь.
Эта мечеть называлась Аль-Акса — дальняя, первые крестоносцы превратили ее в королевский дворец, и только потом Бодуэн II отстроил заново большую крепость, центром которой стала башня Давида. Другая мечеть, круглая и увенчанная лазурным куполом, была построена халифом Омаром для того, чтобы укрыть внутри нее камень Ангела: тамплиеры посвятили ее Пресвятой Деве, как и все свои церкви. Именно туда и повел Пелликорн своего спутника, потому что с этой стороны наверх вели широкие лестницы, и можно было укрыться в тени, не опасаясь быть потревоженными.
За все время пути они не обменялись ни единым словом — может быть, потому, что звук голосов показался бы неуместным в безмолвном городе, замкнувшемся в своей скорби. Здесь, на этой террасе, овеваемой легким ветерком, который приносил с собой благоухание цветов, усыпавших весной холмы и поля Палестины, — крокусов, диких лилий, гладиолусов и анемонов, — здесь можно было поговорить, не боясь быть услышанными. Золотой крест над церковью Святой Марии Латинской сиял в ярких лучах солнца...
Тибо не терпелось о многом расспросить Адама. Но он задал лишь один вопрос:
— Для чего вы меня сюда привели? Разве нельзя было поговорить в другом месте? Я был здесь всего один раз, во время коронации.
— Мы пришли сюда для того, чтобы вы здесь остались! Это единственное место в Иерусалиме, где вы будете в безопасности. Если бы вы не покинули дворец, то сейчас оказались бы в каменном мешке без всякой надежды оттуда выбраться. Вот потому я за вами и пришел. У вас теперь нет господина, подумайте об этом. А сенешалю хочется стереть самую память о прокаженном короле, которого он так боялся. Должно исчезнуть всякое воспоминание о нем, и правильно сделали служившие ему женщины, сбежав оттуда.
— По какому праву? Ведь регент — не он, а граф Триполитанский, который не желает мне никакого зла, совсем напротив.
— Знаю. Он предложил вам поступить к нему на службу, и именно потому Куртене хочет вас погубить. У вас есть одна-единственная возможность от него ускользнуть, друг мой: сделаться тамплиером!
— Монахом-воином? Надо иметь к этому призвание, а у меня его нет.
Адам сорвал росшую между двух камней травинку и сунул ее в рот.
— Друг мой, — сказал он, — вы бы удивились, узнав, как много людей вступает в Орден, не имея к тому ни малейшего призвания, по самым разнообразным причинам, наиболее веская из которых — желание остаться в живых. Среди нас есть даже осужденные, избежавшие казни, потому что наш Храм — это церковь, а стало быть, дает убежище всем, кто в нем нуждается. Довольно того, что вы примете устав с твердым намерением ему подчиняться. Мы умеем хранить тайны. Любые тайны!
Это было слишком ново и слишком неожиданно для того, чтобы Тибо согласился без возражений. Конечно, сохранить жизнь — это замечательно, но он не готов был поступиться свободой.
— Кстати, раз уж речь зашла о тайнах, — проворчал он, — может быть, откроете мне свои? В день, когда вы научили меня, как войти в Дамаск и не попасться, вы сказали, что все мне «объясните» и что королю уже все известно.
— Не по моей вине пришлось отложить объяснение на... несколько лет, — ответил Адам с улыбкой, которая в прежние времена казалась Тибо такой ободряющей. — Но теперь времени для этого у нас достаточно: в Храм за вами никто не придет. И я надеюсь, что вы согласитесь там остаться.
— Я хотел бы сначала услышать вашу историю.
— Она началась около пятнадцати лет назад. Мой отец дал обет совершить паломничество в Святую землю и уже готов был тронуться в путь, но несчастный случай навсегда приковал его к постели: он неудачно упал с коня, повредил спину и лишился возможности ходить. При таких обстоятельствах он никак не мог отправиться в Иерусалим. Но он собирался в это путешествие не только для того, чтобы поклониться Святым местам. Епископ Ланский, которому он доводился родней и был его доверенным лицом, поручил ему передать секретное и очень важное послание его родственнику, Филиппу де Милли, недавно ставшему магистром Ордена тамплиеров в Иерусалиме и сменившему прославленного Бертрана де Бланфора...
— Филипп де Милли? Родственник Госпожи Крака?
— Это ее отец. Он принадлежал к знатному пикардийскому роду, обосновавшемуся в Сирии — в Наблусе, — и женился на наследнице трансиорданской сеньории, а после смерти своей жены Изабеллы, которую нежно любил, стал тамплиером. Но вернемся к моему отцу и к посланию епископа! Поскольку из-за случившегося с ним несчастья отец не мог сам его доставить, епископ добился для меня — а я с недавнего времени состоял в командорстве Пюизе близ Лана — исключительного разрешения его заменить. Речь шла о делах Ордена, я, разумеется, ничего не знал, но мне не забыли сказать, что послание зашифровано. И я отправился в Святую землю. Филипп де Милли, который с трудом справлялся с возложенными на него тяжкими обязанностями, решил, воспользовавшись случаем, сопровождать в Византию короля Амальрика I, передав полномочия своему будущему преемнику — Одону де Сент-Аману. Так что послание мое пришло не вовремя, и Филипп де Милли, не посвященный в тайны и секреты Ордена, не стал от меня скрывать, что ничего в письме епископа не понял.
Но поскольку надо было все-таки дать ответ, он поручил нас — меня и доставленное мной послание — заботам старейшего из высокопоставленных братьев (впрочем, о нем упоминалось в письме), человека весьма преклонных лет, который был одним из восьми рыцарей, некогда сопровождавших в его иерусалимской миссии Гуго де Пейна, позднее ставшего первым магистром Ордена. Брат Гондемар был, несомненно, одним из самых ученых людей своего времени и знал все секреты Ордена. К тому времени, как я с ним познакомился, он был глубоким стариком, но, несмотря на груз прожитых лет, ничуть не утратил ни живости, ни глубины ума, так что ему не составило никакого труда расшифровать письмо епископа. Затем, попросив меня оставить его в одиночестве, он погрузился в глубокие размышления. А потом снова позвал и стал расспрашивать, попросил рассказать о себе. Поначалу настроенный недоверчиво, он вскоре проникся ко мне дружеским расположением и взялся заполнять пробелы в моем образовании — меня почти ничему не учили, разве что читать и писать. Затем, когда был уже уверен во мне, он рассказал мне странную историю.
Как и всякий тамплиер, я знал — или думал, будто знаю, — о том, как создавался Орден, о том, как аббат Бернар Клервоский, обладавший универсальным умом и ставший величайшим человеком своей эпохи, собрал девять рыцарей для того, чтобы отправить их в Святую землю на помощь несчастным паломникам: на пути к святым местам на них то и дело нападали и безжалостно грабили. В то время здесь правил Бодуэн II, который прежде был Бодуэном Бургским, а потом Бодуэном Эдесским, и доводился родней Готфриду Бульонскому. Это был сильный и решительный государь, и его царствование считалось великим. Он принял этих девятерых рыцарей и поселил их в собственном дворце, бывшей мечети Аль-Акса, из которого он только что перебрался в новый, расположенный в цитадели, построенной вокруг башни Давида.
— Если речь шла о том, чтобы защищать паломников на пути, к примеру, из Яффы или Кесарии в Иерусалим, это была странная мысль: почему он поселил их в месте прибытия, а не в тех двух портах, из которых должны были двигаться паломники? И всего девять человек, а расстояния большие: семнадцать лье с одной стороны и около двадцати с другой? Маловато.
— Дело в том, что эта миссия прикрывала другую, крайне важную. Здание, впоследствии ставшее главным домом нашего Ордена, бывшая мечеть, которую вы видите перед собой, построено на основании храма, возведенного некогда Хирамом Тирским для царя Соломона. Этот храм был сожжен в семидесятом году римлянином Титом, а затем полностью снесен в 134 году после восстания евреев. Что же касается сокровищ храма — Тит завладел ими раньше, но он не нашел самого главного, то есть Ковчега Завета, в котором хранились Скрижали, данные Богом Моисею на горе Синай в еще более далеком прошлом. Однако Бернар Клервоский, человек великих знаний, был убежден в том, что еврейские священники времен Тита спрятали Ковчег Завета в подземельях или даже в самом фундаменте своего храма, замуровав их. Несомненно, ученость этого «смиренного и грозного» монаха, перед которым склонялись короли, превосходила даже его славу, потому что Гуго де Пейн и его люди нашли Ковчег. Им удалось — разумеется, с помощью и с согласия короля Бодуэна II — переправить его во Францию...
— Во Францию? Он теперь во Франции? Но где же?
— Это мне, как и многим другим, неизвестно. Только Бернар Клервоский, умерший тридцать лет назад, и крохотная горстка его сподвижников знали об этом, но миссия была выполнена — это несомненно. Сам Бернар Клервоский, можно считать, объявил об этом событии на соборе в Труа, созванном — вещь совершенно невероятная, потому что до тех пор ничего подобного не бывало! — в связи с основанием в 1128 году Ордена тамплиеров, во время предварительного обсуждения его устава: «Матерь Божия потрудилась вместе с нами, и Спаситель наш Иисус Христос, призвавший своих друзей на рубежи Франции и Бургундии...» Иными словами, дело было сделано. На этом все должно было бы и закончиться, но когда древнееврейский текст Скрижалей был расшифрован, стало понятно, что Великий Первосвященник и его помощники на самом деле были куда более хитроумными людьми, чем нам представлялось, поскольку там оказались вовсе не письмена, начертанные самим Господом, а всего-навсего переписанный отрывок из Книги Псалмов. Сложенных, конечно, во славу Божию, но не более того!
— Как это могло случиться? Они забрали Скрижали Завета?
— Совершенно верно. Они — и не без оснований — предположили, что, если римлянам удастся найти золотой ларец, то есть Ковчег, с лежащими внутри каменными плитами, испещренными письменами, они сразу обо всем догадаются. И перенесли истинные Скрижали... в другое место.
— Куда именно, разумеется, неизвестно?
— Конечно, нет! В зашифрованном письме епископа, которое было поручено мне доставить в Иерусалим, как раз и содержался вопрос: имеют ли в Иерусалиме хоть какое-то представление о том, где могут находиться Скрижали? Но даже брат Гондемар не знал этого и через несколько месяцев отправил меня обратно в Европу с новым письмом, на этот раз — написанным его рукой. Так что я вернулся в Пюизе, но эта история крепко засела у меня в голове и не давала мне покоя. Она до такой степени завладела моими мыслями, что я, проведя несколько лет в размышлениях о том, что узнал от старого тамплиера, захотел вернуться на Святую землю, чтобы продолжить поиски. Сделать это мне было нетрудно — достаточно было попросить о переводе. Но при этом мне хотелось оставаться свободным, а в нашем Ордене братья путешествуют парами. Тогда я обратился к ланскому епископу, — кстати, его зовут Жерар де Мортань, — и он все устроил. Тут-то и оказалось, что он человек куда более могущественный, чем я предполагал, что внутри Ордена существует тайная иерархия, что он — один из его руководителей... и что он так же сильно хочет отыскать настоящие Скрижали. Так вот, я покинул командорство, получив разрешение вернуться в мир, и, поскольку граф Фландрский как раз собирался тронуться в путь, я, вместе с другими рыцарями из Вермандуа, к нему присоединился. Но мне было дано еще и тайное звание, делавшее меня вхожим в любые помещения Ордена: я стал визитатором[60] и благодаря этому мог идти куда мне вздумается, рыскать где угодно... Дальнейшее вам известно, поскольку мы встретились в Белине.
— Не совсем! Почему вы согласились поступить на службу к королю Бодуэну? Ведь это удаляло вас от места ваших поисков?
— Не так уж сильно и удаляло, ведь во дворце есть башня Давида — царя Давида, неизвестно где похороненного. А среди соображений брата Гондемара было и такое: возможно, это никому не известное место погребения и Скрижали как-то связаны между собой. Поэтому поселиться во дворце было для меня большой удачей, мне кажется, я изучил все его подвалы, все погреба и подземелья. И потом, — внезапно в голосе Адама Пелликорна, до тех пор ровном и спокойном, послышалось волнение, больше того, тамплиер на мгновение запнулся, сдерживая рыдание, — ...я признаюсь вам: я восхищался этим героическим мальчиком, этим коронованным мучеником, который так долго умирал в седле. Я любил его всей душой. Он прошел свой крестный путь, окруженный хищниками с непомерными амбициями. И мне показалось, что не так важно найти Скрижали, как защитить его, помочь ему в меру моих слабых возможностей выполнить его намерение царствовать, несмотря ни на что и наперекор всему. Я ничего от него не утаил, рассказал о себе все и оставался бы с ним до конца, если бы меня не прогнали. И тогда я вернулся в Орден, и тем охотнее, что там уже не было Одона де Сент-Амана. Человек с таким характером держал бы меня с первой минуты на коротком поводке несмотря на то, что я был визитатором. Вот, друг мой, теперь и вы тоже знаете все, и вам остается лишь распорядиться вашим собственным будущим. Готовы ли вы принять мое предложение — заняться поиском Заповедей Господних — вместе с покровительством всемогущего Ордена? Считаете ли вы такое будущее достойным вас? Тибо встал.
— Я следую за вами, — просто сказал он. — Но примут ли меня?
— Вы уже приняты!
И «брат Адам» зашагал через широкую площадку вместе с тем, кому предстояло сделаться «братом Тибо».
Магистром, сменившим старого Арно де Торрожа, был прежний сенешаль Ордена, то есть человек, занимавший один из самых высоких постов после магистра, тот самый Жерар де Ридфор, чье имя Тибо впервые услышал от Одона де Сент-Амана, упомянувшего о нем в разговоре с Саладином. Это был бывший странствующий рыцарь; будучи по натуре мстительным, этот фламандец вступил в Орден только с досады и по случайности, из-за раны, полученной во время боя. Его выхаживали в одной из больниц Ордена, в котором он потом и остался. Благодаря скорее хитрости, чем проявленной храбрости, он быстро продвинулся по служебной лестнице, держа в голове одну-единственную прочно засевшую мысль: стать достаточно могущественным для того, чтобы иметь возможность когда-нибудь отомстить графу Триполитанскому, своему бывшему господину, который сначала пообещал ему руку принцессы, а потом отказал, выдав девушку замуж за пизанского купца. Больше он ни о чем и думать не мог, и потому после своего избрания куда меньше интересовался внутренней жизнью монастыря, чем интригами в королевском дворце. Появление нового брата, хоть и незаконного, но все-таки потомка знатного рода, да к тому же, как было известно каждому, верного щитоносца короля, которого оплакивал весь Иерусалим, было ему как нельзя более на руку. Кроме того, этот юноша никогда особенно не сближался с Раймундом Триполитанским, к которому Бодуэн IV долгое время относился с недоверием. И Ридфор был достаточно умен для того, чтобы допустить или, по меньшей мере, понять: если место регента снова досталось его врагу, то лишь потому, что муж Сибиллы оказался на удивление бездарным. Оставалось лишь отнять у него это место, пусть даже в ущерб королевству. Именно поэтому Тибо и был возведен в звание, кроме того, дело ускорил тот факт, что многие рыцари пали в недавних боях.
Тибо под руководством Адама вступил в этот замкнутый мир со строгими правилами, которые его-то как раз совсем не пугали. Разве не вел он почти монашескую жизнь, в течение многих лет находясь рядом со своим больным королем? Главное отличие этого монастыря от всякого другого состояло в том, что хотя тамплиеры и служили Господу беззаветно, они прежде всего были воинами. Дав обет бедности и не владея никакой личной собственностью, они были снаряжены лучше, чем богатые рыцари. Их вооружение было превосходным, и Тибо не раз любовался тем, как красиво и слаженно двигаются их эскадроны в длинных белых плащах с красным крестом, верхом на конях одинаковой масти, под прославленным черно-белым знаменем, которое называлось «босан». Оружие сверкало, кожаная упряжь была начищена безупречно. Различались между собой тамплиеры лишь цветом бород (все тамплиеры носили бороды, а стриглись очень коротко, почти наголо), но в бою, когда головы их были прикрыты островерхими шлемами с «носами», все они становились одинаковыми, поскольку никаких отличительных знаков у них не существовало.
Конечно, их монашеская жизнь была, как положено, размерена часами молитв, но их пища — немалую часть которой они неизменно отдавали бедным — отличалась обилием и разнообразием, как и должно быть у людей, занимающихся трудным солдатским делом. Дом их, который изначально был мечетью, а позже — дворцом, поражал великолепием. Конюшни же их — наверное, прекраснейшие в мире — могли вместить две тысячи лошадей. А их церковь Святой Марии Латинской, только что достроенная и заменившая прежний, явно слишком тесный для них Купол Скалы, была образцом романской строгости и византийского блеска.
В течение недели Тибо проходил обучение у Адама. Отныне в его распоряжении была келья в расположенном между дворцом и церковью здании, где размещались спальни братьев. В узкой комнате помещались табурет, ларь и деревянная кровать с тюфяком, подушкой-валиком, простынями и одеялом. Став рыцарем, Тибо получал право иметь коврик или покрывало[61], но в общем ему, несколько лет спавшему на подстилке у кровати Бодуэна, эта келья казалась почти роскошной. Братья-сержанты — их было шесть или семь сотен на три сотни рыцарей — жили вместе в длинных залах, где рядами стояли кровати.
Главный дом Ордена, город в городе, имел собственные кузницу и оружейную, шорную, сукнодельную и швейную мастерские. Здесь же размещались владения командора по провианту: кухни, винный погреб и печи, а также курятник, свинарник и огород. И, разумеется, лазарет с его удивительно богатым огородом лекарственных трав.
И вот, наконец, настал тот день, когда Тибо, стоя на коленях в церкви, сверкающей яркими красками и сияющей сотнями горящих свечей, держа на раскрытых ладонях большое Евангелие, произнес в присутствии магистра и всей общины клятву, которая связала его с Орденом и, по сути, представляла собой повторение ответов на многочисленные вопросы, которые ему уже задавали раньше.
— Брат, — начал капеллан, — соблаговолите правдиво отвечать нам на все вопросы, которые мы вам задали, ибо, если вы хоть в чем-то солжете, вы можете утратить этот дом, в котором Господь вас хранит. Так вслушайтесь, брат, в то, что мы вам говорим. Обещаете ли вы Господу нашему и Пречистой Деве отныне и до конца своих дней повиноваться магистру или командорам, какие будут над вами?
— Да, сир, если будет на то Божья воля.
— Обещаете ли вы Господу и Пресвятой Деве Марии отныне и до конца своих дней хранить телесное целомудрие?
— Да, сир, если будет на то Божья воля.
— Обещаете ли вы Господу и Пречистой Деве Марии, что отныне и до конца своих дней не будете иметь никакой собственности?
— Да, сир, если будет на то Божья воля.
Список был длинным. Тибо обязался служить Ордену во всех делах и повсеместно, не причинять никому ущерба ни своими советами, ни своими действиями, никогда не покидать Ордена тамплиеров ради какого-либо другого, если только он не будет из него исключен.
Наконец брат Жерар, иными словами — магистр, в свой черед, несколько минут проведя в молитве, произнес формулу вступления Тибо в Орден тамплиеров Иерусалима:
— Именем Господа и Святой Пречистой Девы Марии и Святого апостола Петра, именем отца нашего Папы и всей братии Ордена, мы распространяем на вас благодеяния, как те, что были оказаны Ордену с момента его основания, так и те, которые будут оказаны до его конца... И вы тоже распространите на нас благодеяния, которые вы совершили и еще совершите. И мы обещаем вам хлеб и воду, бедное монашеское облачение и много трудов и лишений.
Затем магистр взял белый плащ с красным крестом, накинул его на плечи новому брату и завязал шнурки у него на шее. После этого брат капеллан затянул псалом: «Ессе quam bonum et quam jucundum habitare fratres...» — «Как хорошо и как прекрасно братьям жить вместе...», потом произнес молитву Святому Духу, и все собравшиеся тамплиеры вслух прочитали «Pater noster»[62]. И наконец, магистр и капеллан запечатлели на устах нового брата поцелуй феодальной верности[63]...
Итак, свершилось: Тибо де Куртене вступил в могущественный и грозный Орден, не признававший над собой других господ, кроме Господа Бога, Пречистой Девы Марии, которой посвящены были его церкви, и Папы. Орден отвергал мирскую власть любого государя, будь он хоть королем, хоть императором, и этим пренебрегать не следовало.
Однако, выходя из церкви, Тибо чувствовал себя слегка оглушенным. В зале капитула, примыкавшем к святилищу, все братья его поздравили, а затем его познакомили с обширным списком его дел и обязанностей... бесконечно длинным и несколько устрашающим. Брат Адам, ставший по собственной просьбе и особой милости спутником его жизни — ведь тамплиеры ходили по двое — постарался его успокоить:
— Не пугайтесь! Устав был продиктован Бернаром Клервоским, которого теперь называют Святым Бернаром; это творение человека, который прожил очень суровую и необычайно чистую жизнь, но могу вас заверить, что его можно приспособить...
— Вы в этом уверены? А то я уже начал задумываться, правильно ли поступил, послушавшись вас, и не следовало ли предпочесть угрожавшие мне опасности столь удушающему уставу. По крайней мере, я подвергался бы им на свежем воздухе! И меня не заставляли бы бесконечно читать молитвы!
Адам от всей души расхохотался, и Тибо почувствовал, что и у него на душе стало легче.
— Вот что касается свежего воздуха, — я могу вас заверить, что в нем вы не будете испытывать недостатка. А суровые законы — в этом доме, по крайней мере, вы можете быть уверены: если будете почитать старшего, — они не станут вам в тягость. Поглядите-ка лучше на магистра! Известно ли вам, кто его лучший друг?
— Откуда мне знать?
— В самом деле, откуда? Вы жили в таком отдалении от всех этих людей! Так вот, его лучший друг — наш дорогой Гераклий.
— Вы шутите?
— Нисколько! Да и ничего забавного в этом нет. Это даже довольно грустно, но что ж вы хотите? Они друг друга стоят. Ну, а теперь пойдемте за стол! Вот уже и колокол звонит. Увидите, с вами будут здесь обращаться не хуже, чем во дворце. А может быть, иногда даже и лучше.
До вступления в Орден, пока длился срок своеобразного послушничества, Тибо ел в своей келье, и теперь, войдя в столовую, которую тамплиеры всегда называли дворцом, ахнул от восхищения: просторный сводчатый зал с мощными колоннами был сплошь увешан трофеями, захваченными в боях с врагом и содержавшимися в безупречном порядке. Здесь были шлемы с насечкой, сверкающие мечи и копья, круглые щиты, раскрашенные и с чеканными узорами, золоченые кольчуги и зеленые, желтые или черные знамена; все это было красиво размещено на стенах. Каменный пол был устлан листьями камыша, выстроившиеся вдоль стен столы с белыми скатертями ломились от яств, — щитоносцы рыцарей уже накрыли их к обеду. Лишь большое распятие над креслом магистра напоминало о том, что этот роскошный зал находится в монастыре. И еще поражала царившая в нем тишина, ибо устав запрещал разговаривать во время еды, застольные беседы разрешались только магистру, когда у него бывали гости, а такое случалось довольно часто.
Вскоре Тибо обрили голову, а борода у него отрасти еще не успела, и выглядел он от этого совсем иначе, по-новому: лицо его казалось теперь более суровым. Вскоре он получил причитавшееся ему имущество, при этом ему объяснили, что речь идет не о дарении: все принадлежит Ордену, а ему лишь дается в пользование. Он, как и другие рыцари, имел право на трех коней, на щитоносца, которого ему предоставить не смогли, на такое же оружие, какое было у других, — то есть самое лучшее, и на богатое «приданое», в которое входило все, что только могло понадобиться, начиная от двух сорочек и двух пар штанов и заканчивая котелком, чтобы готовить еду во время похода, и тазом, чтобы насыпать корм коням. Получил он и кольчугу, и железные поножи, и шлем, снабженный двумя железными пластинами, заклепанными в форме креста, — чтобы защищать лицо[64].
После того как все эти формальности были улажены, жизнь пошла своим чередом, слишком монотонная для Тибо, который только и мечтал о битвах: уж они точно бы развеяли сожаления и печальные мысли, осаждавшие его по ночам в тесной келье, где ему так трудно было уснуть. Но благодаря Раймунду Триполитанскому, заключившему с Саладином новое перемирие на четыре года, королевство вступило в мирный период и старалось залечить многочисленные раны, оставленные последними мученическими годами жизни Бодуэна.
Тамплиеры не только охраняли дорогу на Яффу и обеспечивали безопасность паломников, которые в течение всего года высаживались на берег с генуэзских, пизанских или византийских судов — плыть на снабженных орудиями кораблях Ордена было надежнее и дешевле. Портом приписки для них была Акра, а оттуда высший руководитель, командор, помогал добраться до Священного города, — тамплиеры еще и следили за порядком в Иерусалиме, поскольку их собратья-госпитальеры занимались, главным образом, здоровьем горожан и путешественников, следили за чистотой в городских банях. Так вот, однажды утром Тибо и Адам в сопровождении двух братьев-сержантов неспешно шли через рынок пряностей, с удовольствием вдыхая запахи гвоздики, мускатного ореха, черного и белого перцев, имбиря, кардамона, тмина и корицы, как вдруг старуха, просившая милостыню на углу улицы Трав, начала их преследовать. Вернее, она стала пробираться через толпу таким образом, чтобы сначала обогнать тамплиеров, а потом вернуться и получше рассмотреть обоих рыцарей. Они шли медленно, на ходу отвечая на приветствия торговцев, с большинством которых Тибо был знаком, и почти добрались до конца крытого тростником прохода, когда старуха, внезапно решившись, бросилась им в ноги.
— Во имя Всемогущего Господа и Пресвятой Девы выслушайте меня...
— Ты достаточно долго живешь для того, чтобы знать: мы не подаем милостыню на улицах, — ответил Адам. — Тебе надо идти в монастырь, мы каждый день кормим там тех, кто нуждается.
— Я не в хлебе нуждаюсь, а в помощи. Мне надо, чтобы вы помогли мне спасти мою хозяйку. Вы ведь мессир Тибо, я не ошиблась? Я не сразу узнала вас...
— Да, это я, только теперь я — брат Тибо. А вы... мне кажется, я вас уже где-то видел.
— Я — Текла-армянка, служанка госпожи Арианы... — проговорила она и внезапно разрыдалась. — О, господин рыцарь, если у вас остались к ней хоть какие-то дружеские чувства, прошу вас, помогите ей! Я уже с ног сбилась, пытаясь хоть как-то облегчить ее участь. И тут вдруг встречаю вас!
— Ариана? Но что с ней случилось? Разве не отправилась она к монахиням-госпитальеркам?
— Нет. Она уже собралась уходить, а я хотела проводить ее, — и вдруг явился господин сенешаль со стражей. Они схватили мою бедную голубку и увели ее...
— Куда? В тюрьму?
— Нет, не в тюрьму... в лепрозорий! Сенешаль сказал, что она — шлюха покойного короля, что она спала с ним и заразилась от него его болезнью... О, Всемогущий Господь! Клянусь перед Тобой, что она была здоровой и чистой!
— Да что вы говорите? Он отправил ее туда? Но по какому праву?
Охваченный негодованием Тибо не обращал внимания на то, что вокруг них собираются люди, но Адам был начеку. Поняв, что его спутник намеревается следовать за этой женщиной в лепрозорий, он схватил его за руку:
— Успокойтесь! Держите себя в руках! Не забывайте о том, что вы — рыцарь, тамплиер и не имеете права вмешиваться в чужие дела...
— Чужие? Когда речь идет о девушке, которую любил мой король? О той, что посвятила ему свою жизнь и кого теперь этот негодяй порочит безобразным и самым подлым образом? Я сейчас...
— Ничего вы сейчас не сделаете! Мы завершим свой обход, а потом спокойно обо всем поговорим. Тетушка, где вы живете?
Она грустно усмехнулась сквозь слезы.
— Где может жить побирушка? Я поселилась под аркой монастыря госпитальерок вместе с другими такими же несчастными. По крайней мере, у нас есть хлеб и укрытие...
— В таком случае, мы сумеем вас найти. А теперь уходите! Мы и так привлекли к себе лишнее внимание!
Он говорил не грубо и не резко, но твердо и очень убедительно, так что слезы бедняжки мгновенно высохли. Она поняла, что ее просьба услышана, и уже со спокойным лицом поклонилась и скрылась в прохладной тени улочки. Постепенно успокоился и Тибо. Адам прав: огласка ни к чему, она не поможет девушке, которую он считал вдовой Бодуэна и к которой относился с братской нежностью, рожденной преклонением перед такой великой любовью.
Однако когда их обход завершился и они возвращались в главный дом Ордена, Тибо не удержался и нарушил молчание:
— Но вы все же не думаете, что я стану сидеть сложа руки, когда Ариану постигла столь страшная участь? Подумайте сами: каково ей, жившей во дворце и без памяти любившей великого прокаженного, оказаться теперь в мире, какой может привидеться только в страшном сне? Ей приходится жить рядом с убогими призраками, в которых не осталось ничего человеческого, которые только называются людьми, и медленно гнить, ни от кого не получая помощи, кроме монахов из госпиталя Святого Лазаря, да и ту нельзя назвать щедрой. Я вытащу ее оттуда! Это мой долг перед покойным королем: до того, как он попросил меня заботиться о ней, он хотел, чтобы я женился на Ариане, тогда бы у нее было положение в обществе. Но она не захотела.
— И она была права, потому что от этого стало бы только хуже: вас, скорее всего, настиг бы удар кинжала или стрела, неизвестно откуда вылетевшая... и она, несмотря ни на что, все равно оказалась бы среди прокаженных, — закончил Адам своим обычным спокойным тоном.— Возможно. Тогда мне надо найти другое решение. И для начала...
Ничего больше не объясняя, он развернулся и хотел уйти, но Адам остановил его, придержав за край длинного белого плаща.
— Эй, постойте! Можно узнать, куда это вы собрались?
— А вы как думаете? — проворчал Тибо, с вызовом глянув на него.
— Думаю, что как раз туда вы и не пойдете! Во-первых, потому что не имеете на это права. А во-вторых, потому что нам пора возвращаться. Дом тамплиеров — монастырь, а не постоялый двор.
— К черту тамплиеров, к черту монастырь! — бросил Тибо, сильно понизив голос, чтобы его не услышали шедшие за ними следом сержанты. — Если я нужен Ариане, меня ничто не остановит!
Адам вздохнул так шумно, что с навеса над лавкой суконщика, мимо которой они в эту минуту проходили, взлетели голуби.
— Да, хорошенькое пополнение я привел в Орден! Я вам еще раз говорю, что вы вернетесь в монастырь, и немедленно. После ужина подумаем, что можно предпринять...
— ...после того как затворимся каждый в своей келье и не выйдем оттуда до тех пор, пока колокол не прозвонит к заутрене, чтобы в два часа ночи собрать нас в часовне?
— Вот именно. У нас будет немало свободного времени, и спать в это время совсем не обязательно.
— И что, мы сможем выйти из монастыря? Каким образом? Его ведь хорошо охраняют?
— Конечно, конечно! И ночью оттуда выходить запрещено, если вы на то не уполномочены магистром или командором Иерусалима. Нарушив это правило, вы будете изгнаны. Добавлю к этому, что выходить по ночам другим путем, кроме как через ворота, тоже запрещено! За это тоже исключают!
— Ну, так меня прогонят! Велика важность!
— Не думайте, что это поможет вам уладить ваши дела. Если вас отсюда выгонят, мальчик мой, так перед тем выпорют ремнем при всей общине, после чего отравят в другой монастырь, с еще более суровым уставом, к бенедиктинцам или августинцам, и вы просидите там в заточении до конца ваших дней. А если попытаетесь сбежать — вас вернут, и тогда уже — inpace[65]... и навсегда. Ну, успокойтесь! — прибавил он с умиротворяющей улыбкой. — Возможно, существует способ выйти из монастыря, не проходя через ворота... и не попавшись.
— Откуда вам это известно?
— Думаете, я все ночи провожу в своей постели? Хочу вам напомнить, что у меня есть миссия, которую я должен выполнить. Так что по ночам я ищу, я работаю...
— Так объясните мне! — внезапно загоревшись, воскликнул Тибо. — Вы, стало быть, нашли выход... о котором никто не знает?
— Примерно так, только сейчас помолчите! Мы уже подошли к воротам!
Они уже находились перед укрепленными воротами строго охраняемого входа в монастырь.
За ужином Тибо без всякого насилия над собой оставил бедным почти всю свою еду. Он не чувствовал голода, и в тишине, которой почти не нарушал слегка охрипший голос брата, читавшего религиозный текст со специально устроенной для этого кафедры, мысль его улетела далеко за городские стены.
Он думал об Ариане — такой красивой, такой нежной, и злился на себя за то, что согласился воспользоваться предложенным Адамом Пелликорном убежищем, не удостоверившись прежде, что она в безопасности... Кроме того, он был настолько разгневан на Жослена де Куртене, что у него руки дрожали и горло перехватывало, так что есть он не мог, лишь глотком вина утолил жажду. Тибо никак не мог понять, почему сенешаль — о, как бы ему хотелось забыть о том, что в их жилах течет одна кровь! — продолжает столько лет так упорно и мстительно преследовать несчастную девушку.
Часом позже он вытянулся на своей узкой лежанке, уже смирившись с тем, что проведет здесь бессонную ночь, и тут дверь его кельи бесшумно отворилась. При свете масляной лампы — тамплиеры оставляли на ночь горящие светильники на случай, если их поднимут по тревоге: тогда им не придется шарить в поисках одежды и оружия — он увидел Адама. Тот внезапно, словно призрак, появился в дверном проеме и приложил палец к губам, прося хранить молчание. Затем протянул юноше черную тунику сержанта, такую же, в какую был облачен и сам. Ни о чем не спрашивая, Тибо в мгновение ока накинул ее поверх рубашки и подвязанных шнурком штанов, в которых по уставу всем тамплиерам полагалось оставаться на ночь, и, держа башмаки в руке, последовал за другом. В этот поздний час коридоры бывшего дворца были пусты. К тому же магистр сейчас отсутствовал, и монастырь остался на попечении сенешаля, Эрно де Сен-При, а всякому было известно, как крепко он спал.
Бесшумно, словно тени, друзья пробрались в зал капитула, который представлял собой один из семи нефов, соответствовавших семи дверям бывшей мечети, той, михраб[66] которой был скрыт за каменной стеной. Пройдя в глубину зала, они свернули направо, в старую часовню, которую теперь заменила новая церковь. Ее романский свод поддерживали четыре толстые колонны со строгими капителями, украшенными грубой резьбой в виде листьев оливы. Здесь Адам открыл заслонку фонаря, который был у него с собой, поднял его повыше, при свете открывшегося в окошке огонька выбрал один листок и повернул его, описав половину окружности. И тут, к изумлению Тибо, в колонне открылась дверца, за которой он увидел лестницу, уходящую в подвал. Адам начал спускаться, приказав спутнику прикрыть за собой каменную створку.
Лестница уходила глубоко в подземелье, высокие, едва обтесанные ступеньки были бы опасны, если бы были влажными, но камень, в котором их вырезали, к счастью, был совершенно сухим. Поскольку их вряд ли кто-нибудь мог здесь услышать, Тибо осмелился спросить:
— Как вы обнаружили эту лестницу? И куда она ведет?
— Брат Гондемар показал мне ее, когда я впервые побывал здесь. Она ведет в коридор, прорытый римлянами, он тянется вдоль западной стороны паперти. Раньше можно было через него из задней части Храма попасть в крепость Антония. Во времена Христа это позволяло захватчикам присматривать за священниками и подслушивать, о чем они говорят. Этот коридор соединял несколько подземелий; впрочем, самый большой подвал евреи заложили еще в начале римской эпохи. Но на самом деле римляне только лишь продолжили ход, прорытый левитами храма, заново выстроенного Иродом. Этот коридор вел под арку большой лестницы, начинающейся у входа в это удивительное сооружение. Именно этот выход я и хочу вам показать... на случай настоятельной необходимости и для того, чтобы вы точно знали, что из монастыря можно выйти и вернуться в него так, чтобы никто этого не заметил.
— Что мы и сделаем?
— Ничего подобного! Сегодня ночью я только покажу вам дорогу на случай, если вам понадобится отсюда уйти... а меня здесь не будет — или уже не будет.
— Как это? Разве мы не пойдем вызволять Ариану?
— Конечно, нет! Я привел вас сюда, потому что чувствовал: вы готовы на любое безрассудство, того и гляди натворите глупостей, что может привести к непоправимым, а то и смертельным последствиям. В лепрозорий мы отправимся завтра днем. Дело в том, что я знаком с настоятелем монастыря Святого Лазаря. Это порядочный человек, которому явно не понравилось бы, если бы к нему силой привели здоровую женщину.
— Почему же вы раньше об этом не сказали?
— Потому что мы были не одни... и еще потому что пора было возвращаться в монастырь. Нужно стараться привлекать к себе как можно меньше внимания, особенно когда собираешься нарушить устав.
В это время они проходили мимо дыры, проделанной в стене, и Тибо поинтересовался:
— Это что — вход в другое подземелье?
— Да. И одно из самых главных. Во всяком случае, так было в прошлом: именно в его недрах рыцари Гуго де Пейна нашли Ковчег Завета, в замурованной выемке под тем местом, где находилась в те времена Святая Святых.
— И Скрижалей в то время там уже не было?
— Нет, именно поэтому я теперь нахожусь здесь и пытаюсь их разыскать.
— Но, в конце концов, зачем? Ведь любому христианину известно, какие слова начертала там невидимая рука Всемогущего огненными буквами.
— Нам известно не все. Господь дал людям закон, это несомненно, но есть еще и другое. В Книге Бытия Всевышний говорит: «Я сотворил мир мерою, числом и весом»[67], и это означает, что существует другой закон, управляющий движением и составными частями мира, и этот закон спрятан, зашифрован под текстом нравственного закона. Брат Гондемар был в этом убежден, а он был одним из самых знающих людей на земле. Тот, кто сумел бы это прочесть, приобрел бы огромное знание, а значит — и огромную власть. Вот потому в те давние времена Первосвященник и его левиты, после того как с величайшим тщанием спрятали Ковчег, сочли, что этого тоже недостаточно, подменили Скрижали псалмом и спрятали их... одному Богу известно где!
— Может быть, вне стен Иерусалима? В другом священном месте, возможно, затерянном где-то в глубине пустыни?
— Я бы очень удивился, если бы оказалось, что им хватило на это времени. Брат Гондемар также считал, что Скрижали должны находиться где-то в недрах горы Мориа, на которой стоял храм Соломона, великого и мудрого царя. Остается узнать — где, и именно этим я и занимаюсь с тех пор, как вынужден был покинуть дворец. Я уже столько ночей провел в этих подземельях! И ничуть не сомневаюсь в том, что провести их здесь придется еще немало... А теперь я покажу вам, как выбраться отсюда, а потом мы поднимемся наверх, чтобы колокол, звонящий к заутрене, не застал нас врасплох. Волей-неволей Тибо пришлось этим удовольствоваться. В любом случае выбора у него все равно не было, да и Адам обещал, что днем они пойдут к прокаженным. Оставалось подождать всего каких-то несколько часов, и два друга вернулись в свои кельи так же тихо и незаметно, как и покинули их...
На следующий день Адам и Тибо действительно выехали из монастыря — на этот раз верхом и без сержантов. Как раз был день Святого Лазаря — воскрешенного, — и им без всякого труда удалось получить у командора Иерусалима разрешение отправиться помолиться об упокоении души прокаженного короля в маленькой монастырской церкви у потерны[68] Сен-Ладр. За городскими стенами и окружавшими город глубокими пересохшими рвами, на небольшом возвышении, виднелись почти разрушенные здания бывшего монастыря, огороженные живой терновой изгородью. Здесь обитали те, кого из-за отвратительной болезни выбросили из города и предоставили здесь медленно гнить заживо. Они имели право выходить из лепрозория и побираться, при условии, что никогда не выйдут за крепостные стены, и потому их часто можно было увидеть у потерны или чуть выше — у ворот Святого Стефана, или же чуть ниже — у ворот Давида, расположенных примерно на одинаковом расстоянии от их убогого приюта. Прокаженные выпрашивали милостыню у прохожих, тщательно заботясь о том, чтобы никогда не оказываться с подветренной стороны. Одни протягивали изуродованные руки, другие трясли трещотками. Третьи же, если пальцев на руках уже не осталось, без умолку кричали и стонали: «Ame!.. Ame!..», что означало «нечистый». Прохожие бросали несколько мелких монет в стоявшие рядом с ними деревянные плошки, и это подаяние давало прокаженным возможность хоть как-то улучшить свой скудный рацион. Каждый раз, когда Тибо проходил мимо этого проклятого места, у него сжималось сердце, потому что он представлял под лохмотьями этих несчастных образ своего короля. Сегодня он каменел от ужаса при мысли об Ариане. Братья из находившегося совсем рядом монастыря Святого Лазаря, как могли, заботились о больных. Они приходили, сменяясь, по двое или по трое, доставали для них воду из колодца, кормили их и по мере сил лечили, — но что они могли сделать? Запах, стоявший в этом месте, был невыносим...
Адам был знаком с настоятелем монастыря, уже немолодым человеком, во взгляде которого отражалась, казалось, вся печаль мира. Как и все остальные монахи, брат Жюстен знал, что рано или поздно болезнь завладеет и им, что, возможно, она уже поселилась в нем, пока еще никак себя не проявляя. Он встретил друзей и с благодарностью принял корзины с приношениями. Настоятель проводил гостей в часовню, где они долго и усердно молились и, только закончив молитвы, задали вопрос, который и привел их туда. Впрочем, ответ они получили совсем не тот, на какой рассчитывали.
— Молодая женщина, приведенная сенешалем в день похорон короля? Могу вас заверить, что такой не было. Никто здесь не появлялся ни в тот день, ни в последующие. И уж тем более никого не приводил господин сенешаль. Этот человек не может остаться незамеченным, — едва приметно улыбнувшись, добавил он. — Какая она из себя, эта молодая женщина?
Выслушав описание Арианы, он покачал головой:
— Здесь всего тридцать прокаженных, у нескольких из них есть дети, у которых не замедлят проявиться предвестники болезни. Мои братья и я сам знаем всех их наперечет, и если вы думаете, будто кто-то мог тайно явиться ночью, помните, что, хотя здания и обветшали, но дверь крепка и запирается наглухо с заходом солнца. Хотите взглянуть?
Поняв, что согласиться означало бы подвергнуть сомнению слова этого монаха, и зная, насколько честным он был человеком, гости отказались, поблагодарили брата Жюстена, забрали пустые корзины и, снова оседлав коней, повернули к своей обители.
— Куда он мог ее увести? — проговорил, наконец, Тибо, обращаясь скорее к самому себе, чем к спутнику. — И почему ему понадобилась такая охрана, чтобы отвести беззащитную молодую женщину в лепрозорий, до которого она так и не добралась?
— Я тоже об этом думаю, — отозвался Адам. — К несчастью, если не считать стражи, чьей помощью воспользовался сенешаль, только он сам может ответить нам на наши вопросы...
— Стало быть, выход есть, — проворчал Тибо, неспособный дольше сдерживать гнев и тревогу, и развернул коня, чтобы сменить направление. — Надо пойти к нему и спросить!
И он во весь опор поскакал к дому сенешаля. Адам последовал за ним, нахлестывая коня, чтобы догнать друга.
— Вы забыли про устав, который приняли? — прокричал он, стараясь быть услышанным сквозь вихрь скачки. — Тамплиер, если только он не участвует в битве, не может никому причинить вреда ни действием, ни словом. Удары и оскорбления для нас запрещены. Вы должны поговорить с ним... вежливо!
В ответ послышался злобный смешок.
— Знаю! И очень... вежливо его отделаю!
И все же Тибо пришлось остудить свою ярость. Жослена де Куртене дома не оказалось, он отправился в Яффу к больной сестре, племяннице и маленькому королю. Возвращаясь назад вместе с очень мрачным, но усмиренным Тибо, Адам с явным облегчением тихонько вздохнул. Идти на открытое столкновение с всемогущим сенешалем было бы смертельно опасной глупостью, и он искренне возблагодарил Господа и Пресвятую Деву за то, что они избавили друга от этой опасности. По крайней мере, на ближайшее время, а это главное. А дальше он сам справится, он будет настороже...
Изабелла вернулась в Наблус. Она не слишком была этому рада. Здесь было так мирно, так спокойно, что событием казался даже полет ласточки! Полная противоположность Моавскому Краку, где суета и жестокость стали обыденностью. Там, в сумрачной крепости, втиснутой между тучными землями, орошаемыми Иорданом, и пустыней, Рено Шатильонский сумел устроить своим домочадцам такую жизнь, от которой они иногда смертельно уставали, но скучно им не бывало никогда. Старый разбойник без устали подстерегал караваны, которые продвигались от побережья Красного моря и, нисколько не интересуясь тем, откуда и куда они направлялись, набрасывался на них с радостной жадностью голодного волка, который чует приближение славного обеда. Стражу, сопровождавшую караван, убивали, отрезали несколько голов, и на замок изливался новый поток богатств, что позволяло пировать и праздновать несколько дней подряд. Пили допьяна, иные допивались до того, что падали под стол и совокуплялись там, не разбирая с кем. Вот так и вышло, что однажды ночью Изабелла оказалась в постели свекра, пока ее супруг спал беспробудным сном, упившись тяжелым греческим вином.
Странный это был опыт, но он оказался далеко не таким ужасным, как могла бы предположить молодая женщина. Во-первых, потому что и она была немного пьяна, а во-вторых, грубый Рено, демонический Рено, распутник Рено не давал ей опомниться, чередуя умелые ласки с жестоким насилием и доводя ее до нестерпимого наслаждения, так что она едва не лишилась чувств. Протрезвев, он даже и не пытался оправдываться, а только сказал ей, что любит ее и хотел ее до безумия с того самого дня, как она вошла в его дом. Что она могла на это ответить? Что любит своего молодого мужа? Это пока еще было правдой, но после того, что она испытала в объятиях этого дикого зверя, которому было уже под шестьдесят, любовные утехи с Онфруа показались ей робкими и пресными.
И тогда жить в замке ей стало трудно. Госпожа Стефания, неусыпно приглядывавшая за супругом, давно уже заметила, какие чувства он испытывает к очаровательной Изабелле, едва достигшей семнадцати лет. И если Рено смог в ту самую ночь утолить свою страсть, то лишь потому, что просто-напросто до утра запер жену в чулане. Эту «оплошность» свалили на одного из слуг. Беднягу выпороли, но дело было сделано. Стефания поняла: муж, в полном согласии с поговоркой, утверждающей, что «горбатого могила исправит», готов на все ради того, чтобы снова насладиться восхитительным телом, доводившим его до безумия. Он был способен убить Онфруа, а может быть, даже и ее саму зарезать, чтобы потом жениться на Изабелле.
Дни шли за днями, и Стефания не знала, что ей теперь делать. Она уже мечтала о том, чтобы Рено снова отправился в один из тех далеких походов, которые разжигали ярость Саладина и два раза навлекали серьезную опасность на крепость и город. Вот только если он соберется в поход, то прихватит с собой и Онфруа, слишком нерешительного для того, чтобы ему сопротивляться, и одному Богу ведомо, что может произойти в песках пустыни.
И потому она восприняла как благословение, как ответ небес на ее лихорадочные молитвы пришедшую из Иерусалима весть: маленький Бодуэн, шестилетний король, только что скончался в яффском дворце от неизвестной болезни. Стефания тотчас вспыхнула:
— Готова спорить на что угодно — они его отравили! Куртене хотят, чтобы корона досталась Сибилле!
— Вы бредите! Аньес — его бабушка, Сибилла — его мать, они бы на это ни за что не пошли! — проворчал Рено.
— А вы бы не сделали такого? — усмехнулась его жена.
— Сделал бы... но не с собственной плотью и кровью!
— Откуда вам знать? Вы не способны к деторождению. Ни у Констанции Антиохийской, ни у меня самой от вас детей не было. Мы выходили за вас, уже будучи матерями. Как бы там ни было, корона должна перейти к Изабелле... и к моему сыну. Так что не будем терять времени: надо отправить их — ее и Онфруа — в Наблус, к Балиану д'Ибелину. Я уверена, что он уже собирает своих сторонников и готовится двинуться в Иерусалим!
— В Наблус? Несмотря на то, что вы запретили Изабелле встречаться с матерью?
— Это уже не имеет значения, ей бы только занять престол, а там уж Онфруа сумеет ей напомнить, кому она обязана короной.
— В таком случае, я тоже туда отправлюсь! — заявил Рено.
— Вы? К одному из ваших заклятых врагов? Вы успеете с ними встретиться в день коронации. А пока что дайте нашим молодым супругам хорошую свиту, и пусть они едут!
Вот так Изабелла снова увидела мать и дворец у подножия горы Гаризим, где она провела лучшие годы своего детства. Она с удовольствием вернулась в прекрасный дворец, к прозрачным водам и садам Наблуса. Их с мужем встретили восторженно. Как и предполагала Стефания, Балиан д'Ибелин, не теряя ни минуты, принялся сзывать тех, кого устрашала перспектива увидеть королевой капризную и тщеславную Сибиллу. Таких людей было немало. Среди них был и регент. Ради того, чтобы присоединиться к ним, Раймунд Триполитанский не явился на пышные похороны Бодуэна, и это было большой ошибкой, потому что враги использовали его отсутствие.
Его врагами были, кроме Аньес, чье здоровье все ухудшалось, патриарх Гераклий, Жослен де Куртене и магистр тамплиеров Жерар де Ридфор. Последний особенно свирепствовал. Ему хотелось, чтобы его давний враг был окончательно устранен от власти. А для этого существовал лишь один-единственный способ: как можно раньше короновать Сибиллу, сделав ее королевой Иерусалима. Но это было не так-то просто. Прежде всего собрание баронов было далеко не полным, немалая их часть отправилась в Наблус. Кроме того, права Сибиллы, хотя она и была старшей, многим представлялись сомнительными, поскольку она была рождена отвергнутой женой с плачевной репутацией, тогда как мать Изабеллы, когда произвела ее на свет, была королевой. Наконец, для того чтобы короновать кого бы то ни было, требуется корона, а корона Иерусалима была заперта в королевской сокровищнице, отданной на хранение каноникам храма Гроба Господня. Для того чтобы ее отпереть, требовались три ключа: один из них находился у патриарха, второй у магистра Ордена тамплиеров — и здесь не было никаких затруднений, — но третий был в руках у магистра госпитальеров, и тот, Роже де Мулен, безупречно честный нормандский дворянин с крутым нравом, к тому же заклятый враг Гераклия и главного тамплиера, наотрез отказывался его отдавать. Раймунд Триполитанский знал, что на Роже де Мулена можно положиться, и торопился подтянуть силы в Наблус, ставший теперь на удивление оживленным...
Таким образом, тишина и покой, поразившие Изабеллу сразу по приезде, длились недолго. Один за другим прибывали сеньоры со знаменами и людьми, заполняя город и дворец. Все приветствовали ее почтительно и благоговейно, уже видя в ней свою государыню, и она толком не понимала, рада она этому или нет. Конечно, она с гордостью надела бы корону, прежде венчавшую ее отца и ее брата, но она помнила, какие трудности пришлось преодолевать Бодуэну, и не была уверена, что способна на это. Если бы еще рядом с ней был сильный мужчина, такой, который сам способен справиться с любой проблемой и решительно противостоять нападениям султана! Но ее прекрасный Онфруа явно был не в силах это сделать. Он терпеть не мог походной жизни, не любил носить тяжелые доспехи и не скрывал своего пристрастия к тихим и утонченным наслаждениям эпикурейца.
— Разве не милую, не приятную жизнь мы с вами ведем, душа моя? Мы счастливы вместе, потому что я могу каждую свою минуту посвящать вам. Разве не достаточно у нас крепостей и храбрых воинов, которые их защищают? Зачем царствовать среди шума и ярости народа, который никогда толком не знает, чего хочет? Скажите этим людям, что вы не желаете быть королевой, и давайте вернемся в Крак!
— И вы думаете, что нас встретят там с радостью? Ваша мать и господин Рено страстно желают, чтобы корона досталась нам с вами. Они могут нас прогнать, и куда мы отправимся в таком случае?
— В Торон, крепкий замок в Ливанских горах, который мне достался в наследство от моего деда, коннетабля. Помню, я бывал там ребенком, это прекрасное место недалеко от моря...
Подобные речи могли бы прельстить молодую женщину, которой жизнь до тех пор улыбалась, пусть даже в глубине души тихий голосок нашептывал ей, что Онфруа — личность далеко не героическая и вряд ли сумеет ее защитить, если потребуется; но рядом с таким безупречным рыцарем, каким был Балиан д'Ибелин, произносить подобные слова было немыслимым, и последний не стал скрывать своего мнения:
— Ваш славный предок всегда высоко и решительно держал меч коннетабля, — сказал он напрямик. — Ему было бы очень стыдно за вас, мессир Онфруа. Он бы от вас отрекся, как поступил бы и любой честный человек, потому что вы — просто-напросто трус!
На это оскорбление молодой человек все же ответил:
— Я человек не менее храбрый, чем вы, мессир, но я имею полное право отказаться от трона, на котором чувствовал бы себя не на месте и который меня совсем не интересует! Моя прекрасная супруга также к нему не стремится.
— Потому что вы этому препятствуете, — вмешался Раймунд Триполитанский. — Но помните, что мы не вас изберем нашим королем, а ее — королевой. Если вы откажетесь достойно играть ту роль, которая вам предназначается, мы попросту вас разведем, чтобы отдать ее королевскую руку тому, кто будет достойным Изабеллы! В отличие от вас!
— Вы даже детей ей дать неспособны, а ведь вы женаты уже более двух лет! — презрительно подхватил Балиан.
— Дети у меня будут, когда я этого захочу! — в бешенстве заорал Онфруа. — А что касается короны, — если вы рассчитываете, что патриарх возложит ее на голову моей жены, то напрасно теряете время! Он никогда на это не согласится.
— Епископ Вифлеемский может заменить этого недостойного патриарха. Как только он прибудет, мы приступим к избранию госпожи Изабеллы, потому что здесь многие хотят, чтобы она стала нашей королевой. А он будет здесь сегодня вечером!
И в самом деле, несколькими часами позже старый прелат со своей свитой под восторженные крики толпы вошел в Наблус. На следующий день, после того как он немного отдохнул, в большом зале дворца собрались все высшие бароны — те, кто честью служил Амальрику и Бодуэну и кто составлял большинство франкской знати. Каждый занял свое место под родовым гербом, как некогда в Иерусалимском дворце. Пустой трон в глубине зала ожидал молодую женщину, которой предстояло его занять. А перед этим троном, рядом с которым сидел епископ, стоял Раймунд Триполитанский.
Когда все собрались, он приказал ввести принцессу и ее супруга.
Она пришла в сопровождении матери, бывшей королевы Марии, которая вела ее за руку и, казалось, поддерживала. И в самом деле, Изабелла была очень бледна, и эту бледность подчеркивало негнущееся темно-лиловое византийское платье, усыпанное сверкающими камнями, которое она теперь снова предпочла надеть.
Гром приветствий, встретивший молодую особу, не заставил ее улыбнуться. Обе женщины подошли к епископу и склонились, чтобы получить благословение, затем мать выпустила руку дочери, перед тем на мгновение сжав ее в своей ладони.
— Смелее! Надо сказать им об этом!
Но Изабелла разрыдалась и закрыла лицо руками, не в силах вымолвить ни слова.
— О чем сказать? — грозно нахмурившись и сверкая глазами, спросил граф Триполитанский.
Заключив Изабеллу в объятия, чтобы она могла выплакаться, Мария громко и отчетливо проговорила звенящим от негодования голосом:
— О том, что сегодня ночью господин Онфруа тайно покинул этот дворец и отправился в Иерусалим. Он намерен сказать принцессе Сибилле, что его силой намереваются сделать королем, что он никогда на это не согласится... что просит у нее защиты и покровительства... и хочет быть ее лучшим другом!
Рокот гнева прокатился по толпе и рассыпался проклятиями. Казалось, через просторный зал пронеслась буря, взметнув разноцветные шелковые полотнища на древках. Раймунд Триполитанский, стоявший посреди этого вихря, на мгновение прикрыл глаза, придавленный тяжестью известия. А когда снова их открыл, увидел, что королева Мария тихонько ведет дочь к выходу. Сердце у Изабеллы колотилось под лифом, расшитым жемчугом, так, что едва не выскакивало из груди. Ей было нестерпимо стыдно и больно. А ведь она этой ночью так отчаянно сражалась, стараясь помешать Онфруа совершить преступление, которое приведет к полному разрыву с людьми его круга, но все оказалось напрасно! Все, что она могла сделать, — это отказаться последовать за ним. Да и то ей пришлось поклясться на распятии, что никому не расскажет о его бегстве до завтрашнего собрания — до тех пор, пока он не окажется вне досягаемости и его уже невозможно будет догнать.
Тем временем Раймунд Триполитанский, дождавшись, пока воцарится относительная тишина, заговорил снова:
— Сибилла будет коронована, господа, если это уже не произошло, и отныне мы все в опасности. Особенно — я, к которому Куртене и магистр Ордена тамплиеров всегда испытывали стойкую ненависть. Я отправляюсь в свой укрепленный замок в Тивериаде, к моей жене и четверым сыновьям, и никуда оттуда не двинусь. И храни Господь королевство, над которым также нациста смертельная опасность!
Впоследствии стало известно, что, вернувшись домой, он вступил в переговоры с Саладином на тот случай, если новая королева вздумает на него напасть. Конечно, это был странный способ блюсти интересы франкского королевства, но Раймунд всегда придерживался политики согласия с исламом — той же, которой придерживались короли, когда речь шла о том, чтобы защищать от ненасытного завоевателя правителей Алеппо и Мосула! — и среди его друзей насчитывалось несколько эмиров, хотя это все же напоминало предательство.
В Иерусалиме испытали огромное облегчение, когда там появился Онфруа де Торон, источающий тошнотворную благожелательность в надежде на то, что его и его жену оставят в покое. Его тотчас повели к Роже де Мулену, упорствовавшему в своем отказе выдать третий ключ.
— Вот, благородный магистр! — воскликнул Жослен де Куртене. — Теперь у нас осталась всего одна королева, никто с ней в борьбу не вступает, и у вас больше нет никаких оснований противиться ее коронации.
Роже де Мулен, ничего на это не ответив, повернулся и ушел, засунув руки глубоко в рукава своего длинного черного одеяния с белым крестом, но мгновение спустя вернулся, с выражением омерзения на лице бросил ключ к ногам сенешаля и снова ушел. Покидая монастырь, Куртене услышал голоса госпитальеров, медленно и торжественно поющих печальное Miserere[69]... И невольно вздрогнул.
Несмотря на то, что бароны, опираясь на официальное завещание прокаженного короля, отправили патриарху запрет на совершение обряда, по всей Палестине были разосланы приглашения присутствовать на коронации. И она состоялась...
В сияющем тысячами свечей храме Гроба Господня Гераклий возложил на белокурую головку светящейся радостью и гордостью Сибиллы корону, которой она так жаждала. Тотчас после этого Сибилла ее сняла и, подозвав к себе мужа, сказала:
— Примите эту корону, потому что кому же, кроме нас, я могла бы ее отдать!
Ги де Лузиньян опустился перед ней на колени, и jна нежным и грациозным жестом под восторженные крики собравшихся возложила на его голову тяжелый золотой обруч.
Рено Шатильонский, стоявший в первом ряду, мужественно терпел неудачу, не подавая вида. В сущности, этот король, которого он справедливо считал ни к чему не годным, не будет ему сильно мешать. Присутствовал гам, разумеется, и Жерар де Ридфор, переполненный злорадством: он заранее наслаждался, воображая, как отомстит в самое ближайшее время своему врагу Раймунду Триполитанскому.
— Эта корона вполне стоит наследства Люси де Ботрон! — прошипел он сквозь зубы.
Что же касается сенешаля — тот с угрюмой радостью наблюдал за происходящим. Будущее не таило никаких препятствий его алчности, и он уже подсчитывал земли и богатства, которые заполучит. Разве не ему Сибилла была обязана этой прекрасной короной, которой она так гордится? Ему, отравившему маленького Бодуэна для того, чтобы лишить регентства Раймунда Триполитанского.
Сибилла, чувственная, томная и нестерпимо желающая нравиться, была, кроме того, слишком ленива для того, чтобы быть хорошей матерью, и она не слишком горько оплакивала сына, в отличие от Аньес, для которой смерть ребенка стала настоящим горем, — но с Аньес теперь можно было не считаться. Подточенная таинственной болезнью, которой, вероятно, заразилась от случайного любовника, она приближалась к своему смертному часу покорно и безропотно, она хотела последовать за внуком. Но Сибилла, нисколько о ней не беспокоясь, ликовала, нескрываемо счастливая оттого, что может украшать себя драгоценностями короны, и радовалась внешней, парадной стороне царствования, которую только и ценила. Серьезные дела нагоняли на нее тоску, и когда она короновала своего мужа, хотя это и было несомненным проявлением любви, то сбросила на его широкие плечи все заботы. Однако Жослену было известно, что этот новый король, способный проявлять храбрость в бою, был при этом почти так же глуп, как Онфруа де Торон, так что для человека хитрого и предприимчивого должны были настать золотые денечки.
Теперь, когда Сибилла была коронована, высшим баронам пришлось стать сговорчивее и принести ей клятву феодальной верности. Уклонились от этого лишь Раймунд Триполитанский, прочно затворившийся в Тивериаде, и Балиан д'Ибелин, неспособный смириться со столь явным нарушением завещания Бодуэна IV. Рено Шатильонский надолго здесь не задержался: ему было чем заняться в своем Моавском логове, а упреков прокаженного теперь опасаться не приходилось... И он отбыл вместе с госпожой Стефанией, нимало не заботясь об Онфруа и не скрывая от супруги, насколько омерзительным считает поведение пасынка:
— Подлый, презренный трус, баран, который только и ждет, чтобы его остригли, и всегда готов похныкать, уткнувшись в бабьи юбки! Ну, так пусть там и остается!
Зато Изабеллу ему очень хотелось бы увезти с собой, но тут уж Стефания легко отыгралась, дав ему понять, что место жены — рядом с мужем, и ей следует идти за ним, куда бы он ни направлялся. Изабелла вернется в Крак вместе с Онфруа — или не вернется туда вообще. И Рено, как бы сильно ему этого ни хотелось, настаивать на своем не посмел. Он знал по опыту, насколько решительна его супруга, и ему очень не нравилась ее манера слегка опускать веки, пряча опасный блеск глаз. Впрочем, Изабелла, как говорили, была больна, и лучше было дать ей время оправиться.
Это не были пустые слухи. После ужасного торжественного собрания, на котором ей пришлось рассказать всем этим возмущенным людям о поступке мужа, дочь Амальрика I, сестра героического Бодуэна, жила затворницей в своей спальне, лишь изредка выходя оттуда по настоянию матери, чтобы сделать несколько шагов по саду, опираясь на руку все такой же крепкой и надежной Евфимии... Истерзанная стыдом, она почти не ела и не спала, а когда ей все же случалось забыться сном, ей снились жуткие кошмары, и она вскакивала с постели, заходясь криком и обливаясь холодным потом. Служанки меняли ей простыни, осторожно протирали ее флердоранжевой водой, переодевали в чистое белье, снова укладывали и пели ей, как маленькому ребенку, колыбельные, чтобы на нее сошли приятные сновидения. Дворцовый врач нашел у нее болезненную слабость и апатию и пытался лечить ее мудреными снадобьями, молитвами и постоянным курением ладана: все это, разумеется, ничуть не помогало. Отчаявшись, Мария однажды ночью села у изголовья дочери, только что уснувшей под воздействием легкого опиата, и стала ждать.
Снотворное было слишком слабым для того, чтобы подействовать надолго, и вскоре после полуночи молодая женщина беспокойно заворочалась, бормоча что-то невнятное, по большей части — междометия. Казалось, она мучительно старается оттолкнуть невидимого врага. А потом внезапно успокоилась. Стенания сменились такими сладострастными вздохами, что матери стало неловко: дочери снилось, что она предается любви, а когда у нее вырвалось имя мужчины, Мария поняла, что речь идет вовсе не о муже, и это ее очень удивило, — ведь она считала, что, если говорить о плотских отношениях, брак Изабеллы был удачным. Но не успела Мария об этом поразмыслить, Изабелла снова начала мучительно метаться, умоляюще лепетала обрывки каких-то слов, а потом вскочила на постели, буквально взревев:
— Нет! Нет, не убивай его!
В следующее мгновение она проснулась и забилась в рыданиях. Мария позвала служанок и велела им позаботиться о госпоже, но ни слова не говорить Изабелле о том, что она находилась рядом с ней, а потом вернулась в свою прохладную спальню, к мужу. Весь день стояла жара, но в комнате, которую почти целиком занимала широкая кровать под кисейным пологом, благодаря выходившей в сад открытой галерее было свежо.
Как и всегда летом, Балиан спал обнаженным. Мария сбросила далматику, в которую была закутана, и прижалась к нему, жадно впитывая его тепло, потому что чувствовала себя озябшей и расстроенной до глубины души. Балиан повернулся и обнял ее, стал искать ее губы, но ощутил слезы на ее лице.
— Что случилось? Ей опять снился плохой сон?
— Да. О, милый мой, я и не предполагала, что она может быть до такой степени несчастна!
— Как же можно быть счастливой, осознав, что вышла замуж за труса? Да за такой поступок старый коннетабль разрубил бы своего внука надвое одним ударом меча!
— Дело не в этом. Во всяком случае, не только в этом. Мне кажется, с ней произошло нечто еще более серьезное: она разлюбила своего мужа.
— Откуда вам это известно? Она сама вам сказала?
— Мне сказали об этом ее сны. Когда-то ей нравился Тибо де Куртене. Я не придавала этому значения, думая, что она переносит на него часть той огромной любви, какую испытывала к больному брату. Затем появился Онфруа — и, хотя этот брак не слишком нас радовал, пришлось уступить ее непреклонному желанию выйти замуж за этого мальчика, по которому она, казалось, сходила с ума.
— К тому же он хорошего рода, и у нас не было никаких причин ему отказать, кроме разве что политических. Так вы говорите, пылкая любовь угасла? Что ж, надо признать, не без причин...
— Возможно, — упрямо гнула свое Мария, — а только снится ей Тибо...
— Ее служанки уже давно говорили вам о ночных кошмарах Изабеллы, так о чем же вам тревожиться?
— Да ее служанки ничего не поняли. Сны Изабеллы завершаются кошмарами, она начинает кричать и криками будит спящих возле нее служанок Но могу вас заверить, что в начале сна ничего мучительного нет, и имя, которое она произносит, не позволяет усомниться в происходящем.
— Что вы хотите этим сказать?
— Во сне она предается любовным утехам. А потом происходит какая-то драма, и Изабелла молит кого-то не убивать «его»! Я не могу понять одного: почему после того, как Онфруа так сильно ее разочаровал, она вновь начала грезить этим бастардом? Она ведь, насколько мне известно, с тех пор больше ни разу его не видела?
— Да нет, видела во время торжественной встречи, которую жители Керака устроили Бодуэну, когда тот в очередной раз обратил в бегство Саладина. И смогла оценить разницу между Тибо и ее молодым мужем, пусть даже изначально и признавала существование некоторого сходства между ними. Тибо — не изнеженный мальчик вроде Онфруа. Дамасское заточение и битвы закалили его: теперь это мужчина... и великолепный мужчина! Я видел, как Изабелла смотрела на него.
— Господи боже! Но что мы можем сделать? Трус или нет, но Онфруа — ее муж и, если он потребует, она должна будет последовать за ним. Я думаю, мы должны, по крайней мере, до тех пор, пока она не выздоровеет, не отпускать ее отсюда. Представьте себе, какое впечатление произведет подобный сон на ее мужа, на эту тварь Стефанию и на скота, которого она выбрала себе в супруги!
Балиан, обеспокоенный тревогой жены, нежно пригладил ее прекрасные черные волосы, в которых уже поблескивало несколько серебряных нитей:
— Конечно же, она останется здесь, сколько потребуется, но исцелится ли она когда-нибудь? Онфруа был всего лишь девичьим безрассудством, а теперь любовь снова вступила в свои права. Если бы я был уверен в том, что ей станет лучше, когда она увидит Тибо, я немедленно послал бы за ним... Но я понятия не имею, что с ним стало: сразу после того, как Бодуэн последовал за отцом на Голгофу, его щитоносец исчез... как, впрочем, и все, кто был близок к прокаженному королю.
— И Ариана тоже?
— Да, и она. Никто не знает, куда она пропала. Может быть, надо опасаться худшего? — внезапно сделавшись очень серьезным, добавил Балиан. — Видите ли, королева моя, я боюсь, что впереди нас ждет большая беда...
— Почему вы так говорите?
— Честно говоря, и сам не знаю. Внутренний голос подсказывает мне, что нас ждут трудные времена. А ведь я никогда не был пророком...
Балиан д'Ибелин не ошибался, хотя Раймунд Триполитанский и добился от Саладина нового перемирия, заключенного на четыре года и главным образом для того, чтобы защитить свои земли от посягательств иерусалимского клана, которому он всегда отказывался присягнуть на верность. Виновником волнений и на этот раз стал Рено Шатильонский, твердо вознамерившийся сам хозяйничать у себя дома, не оглядываясь на бездарного и слабохарактерного короля Ги.
Через несколько месяцев после коронации он услышал заманчивую новость: у границ его владений должен был проследовать необычайно богатый караван, идущий из Каира в Дамаск. Этот караван хорошо охранялся, поскольку должен был доставить к месту назначения сестру Саладина, обещанную в жены могущественному эмиру. Принцесса путешествовала в сопровождении большой свиты и везла с собой несметные богатства. Вся эта картина была похожа на золотой мираж, перед которым старый разбойник не мог устоять.
Он давно держал в сообщниках кочующих бедуинов, с которыми уже провернул несколько выгодных бандитских операций. Собрав своих людей и заручившись помощью бедуинов, он обрушился на предмет своего вожделения внезапно и стремительно, истребил вооруженную охрану и привез в Крак огромную добычу, а также толпу пленных, которых бросил в свои темницы. Принцесса же бесследно исчезла, и никто не знал, что с ней случилось: удалось ли ей бежать, или же она покончила с собой, чтобы не попасть в руки Рено живой.
Султан, как и следовало ожидать, разъярился и потребовал от иерусалимского короля, чтобы ему вернули его сестру и караван. Он согласен был мириться с гибелью охраны, павшей во время столкновения, но только при условии, что ему вернут пленных, купцов и всех прочих, а также похищенное у него имущество. Ги, который все же понимал, насколько это дело серьезно, сначала приказал, потом попросил, а потом стал умолять Рено исполнить требования Саладина. Тот ответил, что он «в своих землях такой же хозяин, как король — в своих». Что же касается купцов, он твердо решил их выпустить лишь после того, как «выжмет из них все их золото!».
В подобных случаях никакие перемирия не соблюдаются. Решив раз и навсегда покончить с франкским королевством, Саладин ответил на обиду не так, как обычно: он не стал осаждать Шатильон и не отправил карательный отряд с заданием разорить тот или другой кусок вражеской земли: он объявил «священную войну».
Повсюду — в Дамаске, в Алеппо, в Каире и по всей северной Сирии он собирал войска. Улемы[70] в мечетях звали народ на битву, под зеленый стяг Пророка и черные знамена халифа... Собралась громадная армия...
Тем временем король Ги, рассчитывая на то, что Саладин удовлетворится посланными ему извинениями, намеревался выступить в поход на земли Раймунда Триполитанского, чтобы покарать его за отказ принести клятву феодальной верности. Граф, услышавший об этом и еще не знавший о «подвигах» Рено Шатильонского, по-прежнему полагаясь на соглашения, заключенные между ним и султаном, попался в расставленную тем ловушку. Саладин предложил отправить к нему корпус из семи тысяч мамелюков, которым предстояло совершить вторжение в Галилею для того, чтобы заставить призадуматься Ги. Во время этого набега кровь не должна была пролиться, грабежи запрещались. Разумеется, Раймунд оповестил всех своих подданных о том, что речь идет всего лишь о «разведывательной операции», и на участников ее нападать не следует. Проявил ли граф в этом случае наивность или надеялся таким способом достаточно сильно напугать Ги, чтобы отобрать у него корону, в любом случае этот шаг был более чем сомнительным. И сам Саладин прекрасно понимал, что где-нибудь его воины встретят отпор. Отпор ему дали тамплиеры.
В тот день магистр собрал перед главным домом Ордена десяток рыцарей: вместе с ними ему предстояло сопровождать делегацию, которую король Ги отправил к графу Триполитанскому с поручением заставить его образумиться. Наиболее здравомыслящим из баронов удалось втолковать молодому государю, что эта ссора для него гибельна, и что выступать против графа Раймунда с оружием означает играть на руку врагу. Жерар де Редфор и Роже де Мулен, магистр Ордена госпитальеров, должны были по этому случаю присоединиться к Балиану д'Ибелину, который, как и Рено Сидонский и еще несколько человек, примирился с королем. Мысль о сближении с человеком, которого он люто ненавидел, приводила гордого тамплиера в бешенство, но уклониться он не мог. Так что ему оставалось лишь выбрать нескольких «братьев», среди которых был и Тибо. Впервые после своего вступления в Орден ему предстояло расстаться с Адамом, лежавшим в лазарете: во время одной из ночных вылазок в подземелья пикардиец неудачно упал и сильно повредил ногу; его спутнику стоило неимоверного труда дотащить его до кельи, не перебудив весь монастырь. На следующее утро у Адама случился сильный жар, который он приписал старой ране, открывшейся из-за того, что он скатился по одной из многочисленных лестниц.
Когда делегация собралась перед храмом Гроба Господня, чтобы получить благословение патриарха, сразу стало заметно, что Ридфор не в духе. Впрочем, и сам патриарх выглядел недовольным. Оба слишком сильно ненавидели графа Раймунда, чтобы смириться с тем, что к нему отправляют такое пышное посольство вместо того, чтобы послать все войско и взять его за горло. Картина, освещенная ярким солнцем последнего апрельского дня, впечатляла: рыцари в белых одеждах с красными крестами стояли, выстроившись по обе стороны площади, словно шахматные фигуры для игры исполинов. Между ними разместились три посланца короля Ги со своими щитоносцами и сержантами, над ними трепетал шелк развернутых знамен.
После того как Гераклий, в сиянии золота и пурпура напоминавший римского императора, под пение Veni, Creator[71]осенил этих коленопреклоненных людей широким крестным знамением, все разом поднялись, оседлали лошадей и стройными рядами покинули площадь. Три посла двинулись первыми; им предстояло проехать между двойным строем тамплиеров и госпитальеров. И вот тогда озабоченный взгляд Балиана д'Ибелина остановился на лице, которое он слишком часто видел в обрамлении стального наголовника кольчуги, чтобы тотчас его не узнать: Тибо! Тибо де Куртене среди тамплиеров! Тибо стал рыцарем-монахом, а стало быть, навсегда удалился от земной любви и потерян для Изабеллы!
Зная по опыту упрямую силу истинной любви, он в последнее время подумывал разыскать щитоносца Бодуэна и привести его к больной, чтобы вернуть ей хотя бы энергию и желание бороться за свое будущее, потому что насчет будущего, ожидавшего Онфруа де Торона, у него не оставалось никаких иллюзий: трусу в постоянно воюющей стране долго не продержаться. Они с Марией сделали бы все возможное для того, чтобы сблизить этих двоих. Но теперь...
Безнадежно улыбнувшись и пожав плечами, — Тибо так и не понял почему, — Балиан д'Ибелин двинулся своим путем дальше...
Посольству предстояло заночевать в принадлежавшем госпитальерам замке Фев (Аль Фула). Там они и узнали о том, что поблизости находится мусульманское войско и что самое странное — оно находится здесь с полного согласия графа Триполитанского, предупредившего местных жителей, что никаких столкновений с мусульманами происходить не должно и что речь идет всего-навсего о разведке.
Поверить в такое было трудно — и Жерар де Ридфор, конечно же, не поверил невероятным слухам. Его переполняла ненависть к Раймунду, и он буквально взорвался:— Я всегда говорил, что этот человек — предатель, но никто не хотел меня слушать. Некогда за пригоршню золота он нарушил данное мне слово, а теперь нарушает клятву верности, данную королевству. Мы всегда отказывались сделать его королем, так теперь он вступил в союз с Саладином, чтобы тот помог ему получить корону.
— Не могу поверить в подобное коварство, — возразил Балиан д'Ибелин. — Я хорошо знаю графа Раймунда: он давно поддерживает добрые отношения с правителями Алеппо и Мосула, которых и мы тоже защищали до тех пор, пока они преграждали дорогу Саладину. Но это вовсе не означает, что Раймунд натравил на королевство армию неверных.
— Можете не сомневаться, он пошел на это: доказательства уже у наших ворот. Поступайте, как вам будет угодно, господин граф, но я намерен хранить верность священной миссии Ордена — защищать дороги, ведущие в Иерусалим, от всяческих нападений, и я готов сражаться. Как бы там ни было, у нас есть основания считать эту нелепую поездку бессмысленной. Господа, можете возвращаться по домам, чтобы, если потребуется, защищать ваших жен и детей, когда на них обрушатся мамелюки и захотят увести их в рабство. Вам нужно отстаивать свое имущество!
И он немедленно отправил брата Тибо к маршалу Ордена тамплиеров, находившемуся тогда с шестьюдесятью рыцарями в небольшой крепости вблизи Какуна, с приказом присоединиться к отряду до рассвета. Приказ был выполнен без промедления: солнце еще не озарило землю, а подкрепление под командованием маршала уже прибыло.
Маршал, Жак де Майи, был человеком, которым, наверное, больше всего восхищались во всех домах тамплиеров, и в первую очередь — в главном доме Ордена, за его величайшую смелость и безупречную честность. Его авторитет был так велик, что распространялся и на землю неверных. Однако его храбрость не была безрассудной. Будучи в Какуне, он тоже собрал сведения: воинов ислама было несколько тысяч. А в христианском войске всех вместе, считая членов делегации с их людьми и госпитальеров Роже де Мулена, насчитывалось чуть больше полутора сотен человек. Надо было собрать как можно больше людей, иначе эта операция будет равносильна самоубийству, без обиняков сказал он, и обезумевший от ярости Ридфор в ответ оскорбил его:
— Вы, должно быть, слишком любите свою белокурую голову, раз так стараетесь ее уберечь? — усмехнулся он, не обращая внимания на поднявшийся среди рыцарей ропот негодования.
Но Жак де Майи лишь смерил его презрительным взглядом:
— Я погибну от руки врага, как честный человек, а вот вы сбежите, как предатель!
Балиан д'Ибелин поспешил встать между ними; но Ридфор был магистром, и ему следовало повиноваться беспрекословно. Отслужили короткую мессу, затем все причастились и стали готовиться к бою. К тем, кто не принадлежал к Ордену тамплиеров и кого тем не менее честь обязывала сражаться, Балиан обратился с такими словами:
— Господа, — произнес он, поднимаясь после благословения капеллана, — а теперь пойдем в бой... и погибнем смертью храбрых, если на то будет Божья воля!
Добавить к этому было нечего. Все молча сели верхом и устремились на врага. Арабский летописец скажет об этой горстке людей: «Они напали с такой яростью, что и самые черные волосы побелели от ужаса». Жак де Майи верхом на белоснежном коне, в белом одеянии и сверкающих латах, бился так храбро и так косил врагов вокруг себя, что тем показалось, будто бы против них сражается сам святой Георгий. Он казался непобедимым, и его неутомимый меч так сверкал в солнечных лучах, что бросал отблески даже на капли пролитой крови. И все же Жак де Майи был всего лишь человеком: в грудь ему вонзился арбалетный болт, и он покачнулся, хотя и устоял на ногах. Тогда мамелюки расступились и с величайшим уважением попросили его сдаться.
— Я — племянник султана! — выкрикнул воин в роскошных доспехах. — Отдай мне этот славный меч! Мы не хотим убивать такого доблестного воина, как ты.
— Хочешь его получить — попробуй взять сам! Жак де Майи бросился на врага и минуту спустя упал, пронзенный множеством стрел[72], а Жерар де Ридфор тем временем продолжал скакать во весь опор прочь. Роже де Мулен и все его люди были убиты. Смерти избежали лишь трое тамплиеров, считая Ридфора и Балиана д'Ибелина. Именно ему Тибо был обязан жизнью: он сражался на краю поля битвы и только что был ранен в лицо, когда Балиан молнией примчался к нему, схватил его коня за повод и увлек за собой на дорогу, ведущую в Назарет.
Убедившись в том, что они вне опасности, сеньор д'Ибелин остановился у воды: надо было умыть залитое кровью лицо Тибо. К счастью, «нос» шлема заставил наконечник стрелы отклониться, и, хотя рыцарь был оглушен, рана оказалась неглубокой.
— Ничего страшного, отделаетесь шрамом! — заметил Балиан, останавливая кровь куском ткани, оторванным от красно-белой куфии, которая защищала его шлем от солнечного жара.
— Почему вы меня спасли? Конечно же, я очень вам благодарен, но...
— ...но не слишком этому рады? Ничего не поделаешь! Что касается причин моего поступка — могу объяснить: я сделал это из чистого любопытства!
— Из любопытства?
— Вот именно! Я хотел узнать, с чего это вдруг вы решили стать тамплиером. Неужели тому причиной — горе из-за смерти короля? Я знаю, как вы его любили, но, друг мой, смерть стала для него избавлением...
— Я и сам это знаю, и причина не в этом. Я вступил и Орден тамплиеров не потому, что Господь меня прижал, и не от отчаяния, а просто для того, чтобы спасти жизнь, которой тем не менее, как вы видите, не слишком дорожу. Адам Пелликорн пришел за мной, когда я плакал у могилы моего возлюбленного господина!
И Тибо рассказал ему о том, как все произошло: как ближайшее окружение Бодуэна внезапно оказалось под угрозой, не забыл упомянуть и о странной истории с лепрозорием.
— Ах вот оно что! Госпожа Изабелла, которая сейчас у нас в Наблусе, очень беспокоилась об Ариане, когда умер король. И моя жена тоже, потому что они очень привязались к этой девушке.
Балиан почти небрежно упомянул об Изабелле только для того, чтобы проверить, подействует ли как-нибудь на тамплиера это имя; и в самом деле, Тибо отвел потемневшие глаза, но не произнес ни слова, и тогда барон, решив припереть его к стенке, добавил:
— Кстати, насчет Изабеллы, слышали ли вы о ее болезни? Из-за нее-то она и не вернулась в Крак. И мы очень обеспокоены.
— Значит, она так тяжело больна?
Тревогу Тибо выдал его голос, мгновенно охрипший, и теперь Балиан понял, как ему держаться.
— И да, и нет. Страдает ее душа, а это сказывается на общем состоянии. Надо понять Изабеллу: нелегко, родившись дочерью короля, сознавать, что соединила свою судьбу с трусом.
— Вы меня успокоили: страдает ее гордость, но время ее исцелит. Госпожа Изабелла так сильно любит своего мужа, что в конце концов простит его. И потом, Моав далеко, а Крак — неприступная крепость, ее можно взять только с помощью предательства. Там, должно быть, можно жить, не слыша ни о чем, что творится в мире.
Балиан не удержался от смеха.
— Вы какой-то приют отшельника описываете, друг мой! А вот мне всегда казалось, что замок, где правит сеньор Рено Шатильонский, не может быть похож на него. Что же касается этой великой любви, я не уверен, что она по-прежнему сильна. Во всяком случае, так думает моя прекрасная супруга.
Тибо поднял голову и посмотрел спутнику прямо в глаза.
— Что вы хотите этим сказать, мессир Балиан?
— Что вам совершенно незачем было становиться тамплиером, но пути Господни неисповедимы... Однако кони наши уже напились, и нам надо как можно скорее добраться до Тивериады, чтобы сообщить графу Раймунду о том, что произошло.
Однако тот уже обо всем знал. Добравшись до него, Тибо и Балиан застали графа на верхушке самой высокой башни, на том самом месте, с которого Бодуэн с величайшей скорбью смотрел, как горит Брод Иакова, и на мгновение Тибо почудилось, будто история повторяется, потому что и у Раймунда Триполитанского сейчас на глазах блестели слезы. Вот только смотрел он не на горящую крепость, а на всадников-мамелюков, которые скакали к своему лагерю, разбитому на берегу Иордана, потрясая копьями с насаженными на них головами тамплиеров...
— И все это по моей вине! — в отчаянии прошептал он. — Но разве я мог предположить, что в дело вмешается отряд рыцарей?
— Это был не отряд тамплиеров, а посольство, которое отправил к вам король Ги, чтобы попросить вас с ним помириться. Я был в его составе вместе с Рено Сидонским, а кроме того, в него входили магистр Ордена госпитальеров и магистр Ордена тамплиеров, каждого из которых сопровождали по десять рыцарей. Как могли мы подумать, что вы разрешили людям Саладина совершить «мирное» вторжение в Галилею? К тому же, поскольку нас было слишком мало для нападения, мы начали совещаться о том, что следует предпринять, но Жерар де Ридфор распалился, вызвал из Какуна маршала тамплиеров с полусотней рыцарей и, можно сказать, вынудил нас атаковать. Нас было полторы сотни против нескольких тысяч противника!
Смертельно бледный Раймунд побелевшими губами проговорил:
— И что от вас осталось?
— Насколько мне известно, если не считать Ридфора, который бежал, как и предсказал ему Жак де Майи, в живых остались только мы с братом Тибо. Все остальные погибли... смертью храбрых! Но, в конце концов, друг мой, скажите, что означало это внезапное вторжение, которое, по вашим словам, должно было оставаться безобидным? Вы не справились или...
Балиан д'Ибелин умышленно не закончил фразу, зная, что Раймунд его поймет. Кроме того, он был, наверное, единственным человеком, который мог себе позволить задать гордому графу этот дерзкий вопрос, пользуясь тем, что их семьи были связаны узами родства с тех пор, как один из сыновей графини Триполитанской, принцессы Тивериады, женился на его единственной сестре Эрменгарде. И в самом деле, Раймунд закончил за него:
— ...или вы предали королевство?.. Нет, — продолжил он. — Не так давно — как раз перед появлением Саладина! — мы жили в мире с нашими мусульманскими соседями... Я хотел показать, что это еще возможно.
— В мире? В таком случае это был очень относительный мир. Нуреддина нельзя было по-настоящему назвать нашим другом, а еще менее того — его отца, свирепого Зенги! Как бы там ни было, сейчас для вас настало время принять решение... окончательное решение: возвращаетесь ли вы вместе с нами в Иерусалим? Даже если от всего посольства осталось два человека, оно по-прежнему существует, и я его возглавляю!
— Я поеду с вами. Но прежде скажите мне, Балиан, согласитесь ли вы воспользоваться моим гостеприимством?
— Почему бы и нет? Нам обоим необходимо отдохнуть... и помыться!
— Вы сможете сделать и то и другое... и не только!
Пока Балиан д'Ибелин и его товарищи с оружием и руках защищали свою жизнь, сражаясь с мамелюками, в Наблусе Мария пыталась защитить свою дочь от ежедневных домогательств ее супруга. Недавно прибывший в город Онфруа де Торон осаждал маленький дворец, лил слезы и источал мольбы, которые время от времени сменялись припадками ярости. На все это она отвечала, что Изабелла слишком слаба для того, чтобы в майскую жару отправляться в Трансиорданию. А когда он начинал умолять, чтобы ему позволили хотя бы ее увидеть, она спрашивала у опечаленного молодого человека: неужели ему так не терпится узнать из уст возлюбленной, что она о нем думает? Но он ничего и слышать не желал, и не следующий день снова принимался за свое... Мария прекрасно знала, что Онфруа вправе требовать свидания с супругой, что, вероятнее всего, он простоит у дверей до тех пор, пока ему ее не вернут, но слишком страшно ей делалось при мысли о том, чтобы отослать дочь в это гнездо стервятников, отдать ее на растерзание злобной свекрови и похотливому Рено. Изабелла и в самом деле не скрыла от матери, что тот ее преследует, а Онфруа не в состоянии ее защитить. И потому она тянула время, а главное — ждала возвращения Балиана: ведь он был хозяином в Наблусе, и никто не должен был приезжать или уезжать без его позволения... Во всяком случае, так она объяснила ситуацию безутешному мужу Изабеллы.
Вот его-то как раз Балиан и увидел первым, когда вернулся из Иерусалима, доведя свою нелегкую миссию до конца. Онфруа был принят хуже некуда. Супруг Марии Комнин смертельно устал от бесконечных переговоров и был так же мрачен, как грозившее им будущее.
— Вам вернут вашу жену, как только она выздоровеет, но лучше бы вам оставить ее здесь, потому что и речи не может быть о том, чтобы везти ее в Крак.
— Но почему? В конце концов, это мой замок, дом моих предков, и мы всегда жили там счастливо и прелестно...
— Да очнитесь вы, молокосос! — проворчал Балиан. — Что вы мне тут рассказываете про приятную жизнь, когда уже идет война? Вам придется сражаться, понимаете? Сражаться! Сменить столь любимые вами бархат и парчу на шлем, кольчугу и толстую куртку, а ваши прелестные стишки — на меч и боевой топор. Вы, я думаю, уже посвящены в рыцари?
— Разумеется! Мессир Рено сам меня посвятил!
— Он, видно, надеялся сделать из вас того, кем вы не являетесь и не станете никогда... если только не случится чудо! Ну, а теперь скажите, есть ли у вас дом в Иерусалиме?
— И великолепный... хотя он немного маловат и... Но Балиан явно решил не дать ему закончить ни одной фразы.
— Стало быть, именно туда вам и следует отвезти вашу супругу, если она согласится последовать за вами. Там она будет в безопасности. Потому что, да будет вам известно, война, которая вот-вот начнется, будет хуже всех тех, какие нам довелось пережить...
Сказав это, Балиан отправился искать жену и нашел ее в саду под пальмами. С ней была и Изабелла. Они сидели на скамье у подножия чешуйчатого ствола, и в сиянии пробивавшихся сквозь листья солнечных стрел показались ему особенно красивыми и хрупкими.
Сердце его сжалось при мысли о том, что вскоре ему придется их покинуть и отправиться навстречу своей судьбе, которую он разделит с королевством. Стоя перед ними, Эрнуль де Жибле, его бывший щитоносец, которого он после тяжелого ранения, заметив его способности, предпочел сделать летописцем, что-то читал им вслух.
Увидев своего господина, юноша с радостным восклицанием направился к нему, чтобы поздороваться, по Мария его опередила. Она бросилась к мужу и пылко его обняла. Одна только Изабелла, несмотря на то, что очень любила отчима, не шелохнулась. Она казалась еще бледнее, а главное — еще печальнее, чем в день его отъезда. Попросив Марию на минутку оставить его с падчерицей наедине, Балиан подошел к Изабелле, сел рядом с ней на скамью и взял ее маленькую руку.
— Мне кажется, милая дочь, вам стало лучше, я рад видеть вас на ногах...
— Я и в самом деле чувствую себя лучше, я окрепла, но не до такой степени, чтобы вернуться туда!
Нетрудно было догадаться, что она имела в виду.
— Я думаю, вы еще долго туда не вернетесь. Именно это я только что объяснил мессиру Онфруа, который, как вы, должно быть, знаете, громко требует вас... впрочем, ему вскоре придется вас покинуть.
— Покинуть меня? По-моему, он вовсе к этому не склонен!
— Он вынужден будет сделать это, если не хочет, чтобы его заклеймили позором, потому что вскоре нам предстоит сражаться. Он знает, что, если не согласится оставить вас здесь, ему придется отвезти вас в Иерусалим.
Услышав название столицы, Изабелла внезапно ожила:
— В Иерусалим? Мне кажется, я охотно бы туда отправилась! Может быть, там я смогу узнать о людях, которых очень любила, например, о моей милой служанке Ариане, покинувшей меня из-за того, что я огорчила брата, захотев стать женой Онфруа, а она не могла с этим смириться...
— И еще об одном человеке, верно? Есть некто, о ком вам хотелось бы узнать, по крайней мере, жив этот человек или умер.
От волнения тонкое, словно выточенное из слоновой кости лицо окрасилось румянцем, но Изабелла не отвела взгляда. Напротив, она посмотрела Балиану прямо в глаза и решительно проговорила:
— Дочь короля не прибегает к хитрым уловкам, и мне не стыдно признаться в том, что меня заботит судьба Тибо де Куртене, потому что никто не смог мне сказать, что с ним стало...
— Я могу вам это сказать, потому что мы с ним недавно бились бок о бок, и в этом бою он один сражался против сотни!
— Боже! Он не...
— Нет. Он жив, и я даже проводил его на прошлой неделе в главный дом Ордена.
— Главный дом Ордена? — прошептала Изабелла, и лицо ее вновь побледнело.
— Да, дочь моя! Когда я его увидел, на нем был белый плащ рыцарей-тамплиеров. В Орден его привел друг, там он нашел убежище; для него это был единственный способ ускользнуть от его врагов, патриарха и сенешаля.
— Его отца? Родной отец желал ему смерти?
— Слово «отец» никогда ничего не значило для Жослена де Куртене. Для него его единственный сын всего лишь «бастард», и, хотя у него есть все основания им гордиться, он предпочел бы отправить его на шесть футов под землю, чем видеть при свете дня. Что же касается самого Тибо, я не уверен, что он нашел свое призвание в монашестве, пусть даже и с оружием в руках...
— Это не наше дело, — прервала его падчерица, и в голосе ее послышались слезы, которые она тщетно пыталась сдержать. — Он тамплиер, и этим все сказано!
Назавтра Изабелла позволила обезумевшему от радости Онфруа увезти ее в Иерусалим. Там она, по крайней мере, сможет видеть с террасы, возвышающейся над Сионской улицей, большой золотой крест, венчающий церковь тамплиеров. Пусть между ней и Тибо стали Бог и Пресвятая Дева, она рада уже тому, что он жив...
— «Requiem aeternam dona eis Domine».
— «Et lux perpetuat luceat eis...»[73]
В церкви тамплиеров служили заупокойную мессу, хор подхватывал песнопения, и в суровых голосах рыцарей чувствовалось подлинное горе, которое разделяли все. Сегодня отпевали тех, кто пал смертью храбрых у реки Крессон, славных товарищей, с которыми прощались навсегда, и в первую очередь того, кого особенно любили, самого чистого и самого мужественного из всех, брата Жака де Майи. Все стоявшие в поредевших рядах избегали останавливать взгляд на магистре, о котором ходили слухи, будто он бежал с поля боя, как только осознал, что втянул и своих рыцарей, и госпитальеров, и многих, многих других в это безрассудное дело. Тамплиеры привыкли сражаться в одиночку с двумя, а то и с тремя противниками, таков был закон, ибо им во всем полагалось быть лучшими. Но один против ста — нет, надо быть безумцем, чтобы вступить в такую неравную схватку, и магистру следовало быть благоразумным и не проливать напрасно кровь своих рыцарей. Однако он этого не сделал, и теперь многие сожалели о том, что избрали на высший пост этого опрометчивого и грубого вояку, а не мудрого и благородного Жильбера Эрайля, которого тотчас отослали на Запад. Но самые беспокойные среди них, те, кто был наиболее близок к вспыльчивому Одону де Сент-Аману, томились под властью старого Арно де Торрожа, и они сделали во время выборов все, чтобы победу одержал Ридфор, сенешаль и искусный оратор. Теперь сожаления были, можно сказать, единодушными, и это сказывалось на атмосфере главного дома Ордена: некоторым приходилось себя неволить, высказывая должное уважение недостойному магистру. И лишь одному человеку странным образом удавалось противостоять общей подавленности: брат Адам Пелликорн, не сводя голубых глаз с большого распятия над алтарем, пел Deprofundis[74]так мощно и с таким воодушевлением, словно это было TeDeum[75]. Впрочем, это никого не смущало: брата Адама все одинаково любили за неизменно хорошее настроение и неистощимую доброжелательность. Когда служба закончилась и тамплиеры начали расходиться по своим разнообразным делам — большая часть направилась в конюшни, поскольку кони требовали ежедневного ухода, — Тибо подошел к другу, с которым после возвращения у него еще не было случая поговорить наедине.
— Можно подумать, вы пришли на свадьбу, а не на похороны. Чему вы так радуетесь? Разве вы не любили брата Жака?
— Конечно, любил, но у меня и в самом деле есть превосходная причина для радости: кажется, я нашел!
— Нашли... Скрижали?
— Тише! Я еще в этом не уверен, но я обнаружил проход, о существовании которого никто раньше не подозревал, и что-то мне подсказывает, что это — тот самый, который нам нужен.
Продолжая внимательно осматривать своего коня, чтобы убедиться в том, что он в добром здравии, — все тамплиеры считались неплохими ветеринарами, — Адам рассказал о том, что он обнаружил и чем занимался по ночам.
— Но как вам это удалось? — перебил его Тибо. — Вы болели, у вас даже жар был...
— О, знаете, этого легко добиться при помощи некоторых растений. А я очень хорошо разбираюсь в лекарственных травах.
— И скрытничать, похоже, тоже умеете отлично? У меня осталось не самое лучшее воспоминание о возвращении после нашей последней вылазки...
— Понимаю и прошу у вас прощения, но я... нарочно поскользнулся на лестнице, когда узнал, что часть из нас должна составить делегацию, которая отправится к графу Триполитанскому. Надо было воспользоваться тем, что здесь оставалось не так много людей, а главное — отсутствием магистра. С некоторых пор меня не покидало ощущение, что за мной наблюдают.
— И вы воспользовались мной? Большое спасибо за доверие!
— Дело не в этом, просто вы еще сильны и молоды, а мне необходимо было, чтобы все выглядело правдоподобно. Ну что, будете слушать мою историю или повернетесь ко мне спиной?
— Вы прекрасно знаете, что я сгораю от нетерпения...
Адаму и в самом деле повезло. Он прекрасно помнил, что келья, которую некогда занимал брат Гондемар, была расположена рядом с лазаретом, и это было вполне разумно, учитывая его преклонный возраст. Однако теперь это была келья Жака де Майи, а значит — она несколько дней пустовала еще до отъезда посольства, поскольку маршал отправился с проверкой в Какун. На следующую же ночь после того, как магистр отбыл со своим десятком рыцарей, Адам пробрался туда, уверенный в том, что никто его не потревожит: две кельи стояли пустыми, а брат-лекарь, занимавший соседнюю келью, не только крепко спал, но был еще и туговат на ухо.
— Но, в конце концов, — снова перебил его Тибо, — почему вам так хотелось попасть туда?
— Честно говоря, я и сам не знаю, но с некоторых пор мне казалось, что меня туда как будто зовут, меня влекло туда какое-то предчувствие... если только это не был дух брата Гондемара. Впоследствии я начал думать, что так оно и было.
— Вы слышали его голос? — спросил Тибо, невольно оробевший от торжественного тона друга.
— Дайте мне договорить, потом решите сами. Хотя эту тесную келью занимали великие люди, она все же ничем не отличалась от прочих: поскольку перед уставом мы все равны и равно ничем не обладаем, там нет ни одного предмета, ни одного знака, который указывал бы на личность того, кто ее занимает. Но в этой келье, едва я устроился на лежанке, мне вдруг стало удивительно хорошо. Погрузившись в это ощущение блаженства, я закрыл глаза, призывая дух брата Гондемара. И тогда я услышал...
— Скорее вам почудилось, будто вы услышали. Наверное, это был сон.
— В таком случае, сны бывают более реальными, чем сама действительность. Ни на мгновение мне не показалось, будто я теряю сознание. Я чувствовал себя словно ученик, жаждущий получить наставление от учителя, ум мой был на удивление живым и ясным.
Поглядев на друга, Тибо подумал, что тот и в самом деле меньше всего похож на аскета, чья плоть, истощенная лишениями и умерщвлениями, с трудом удерживает душу. Он был крепок, прочно, как дерево, стоял на земле и к окружающему испытывал немного интереса.
— Продолжайте! — только и ответил он.
— Так вот, он мне сказал... о, его слова огненными буквами записаны в моей памяти! Он сказал мне: «Под жертвенным камнем находится колодец душ, где, по словам Мухаммеда, собираются в ожидании Суда души истинно верующих. Доступ туда был закрыт уже очень давно, и все же не так давно, как доступ к пути, который ведет к Закону. Тот путь закрыла рука Господа, когда в ответ на призыв первосвященника земля содрогнулась, чтобы священные камни, заключенные в золотой ларец, не были бы осквернены. Ищи колодец душ! На юге, за камнями, есть путь, который я не мог и надеяться открыть своими слабыми руками...»
В голосе Адама зазвучали такие интонации, что Тибо немного испугался, ему показалось, будто он слышит голос усопшего тамплиера, и ему стало не по себе. Истовый христианин, верный законам Церкви и почитающий их, он инстинктивно сторонился всего странного, необъяснимого и потустороннего. Он, безусловно, верил в вечную жизнь. Он, безусловно, верил в чудеса, в явления святых или духов света, но призраки ему не нравились. И то, что он только что услышал, эти слова, повторенные необычно приглушенным, словно отяжелевшим голосом, его встревожили.
— Вы действительно уверены в том, что все правильно расслышали, — спросил он, наконец, — а главное, что все это вам не приснилось?
— Нет, мне это не приснилось. Вчера я пошел обследовать бывшую мечеть, которую мы превратили в часовню, и заметил, что часть пола отличается по виду от всего остального, то есть там вполне мог скрываться вход на лестницу. Я вернулся туда ночью с позаимствованной у брата садовника мотыгой и нашел эту лестницу. Как видите, то, что вы называете сном, не помутило мой разум.
— И вы спустились по этой лестнице?
— Нет. Скоро должны были звонить к заутрене, и я опасался, как бы меня не застали врасплох. Но я снова пойду туда сегодня ночью.
— Тогда я пойду с вами, — решил Тибо, захваченный радостью открытия и отбросивший всякое недоверие.
Несколько часов спустя, когда весь монастырь уснул, Адам и Тибо извилистым путем, стараясь насколько возможно держаться в тени зданий, — луны на небе не было, но звездные ночи, особенно с приближением лета, так светлы! — добрались до одной из четырех лестниц, ведущих на террасу, на которой стояла увенчанная восхитительным куполом восьмиугольная молельня, выстроенная вторым халифом и превращенная христианами в часовню, посвященную ангелам. Впрочем, ею давно уже не пользовались, и Тибо никогда там не бывал. Они поднялись наверх, и, когда Адам открыл одну из соответствовавших четырем сторонам света четырех дверей с портиками, опиравшимися на колонны из драгоценного мрамора, Тибо был поражен благородством и красотой этого места. Как и положено жителю Иерусалима, он с детства знал этот шедевр искусства Омейядов — правда, лишь издали: поскольку часовня помещалась внутри монастыря тамплиеров, он никогда к ней не приближался и уж тем более в нее не заглядывал. Превращение бывшей мечети в святилище для христианских обрядов всегда казалось ему сомнительным, поскольку выглядела часовня так, словно по-прежнему принадлежала исламу. То, что находилось внутри, завораживало: двойная галерея со стройными колоннами окружала простой камень, который был тем не менее одной из святынь двух религий: иудеи считали, что именно здесь рука Господа остановила руку Авраама, готового убить своего сына; мусульмане — что именно с этого камня Мухаммед взлетел в небо на крылатом коне Аль Бораке. Христианам же приходилось довольствоваться одной деталью: в миг, когда Пророк улетал, камень хотел последовать за ним, но Гавриил, ангел Благовещения, остановил его, положив на него ладонь, отпечаток которой и сегодня хранил камень. Крестоносцы, желая навести здесь порядок, возвели алтарь над этим трижды священным камнем. Это и впрямь было самое явное свидетельство тесного переплетения различных, но соседствующих друг с другом религиозных преданий, которые сохранила Палестина.
Глаза Тибо быстро привыкли к царившей в часовне темноте, и он залюбовался великолепными синими с золотом мозаиками, на которые Адам не обращал ни малейшего внимания: он уже пытался приподнять одну из мраморных плит.
— Не хотите мне помочь? — проворчал он. — У вас будет сколько угодно времени, чтобы вернуться сюда и наглядеться на все это днем. Двери никогда не запираются. Ох, до чего же тяжелая!
При помощи мотыги и лома им вдвоем удалось сдвинуть плиту, которая и в самом деле прикрывала уходившие в глубь ступени. У Адама были с собой факел и масляная лампа, которую он зажег от факела; он начал спускаться в подземелье великого храма Ирода. Вскоре они оказались в глубокой и узкой пещере, в своде которой, как ни странно, было пробито нечто вроде дымохода. Тибо не успел задать вопрос, хорошо осведомленный пикардиец тут же ему объяснил:
— Во времена евреев над этой дырой находился алтарь для жертвоприношений, в нее сбрасывали пепел. Взгляните — точно под ней находится другая дыра, в полу. Как бы там ни было, колодец душ, похоже, находится именно здесь, и туда должен вести подземный ход.
— А разве голос в вашем сне не говорил вам о землетрясении, которое Господь устроил, чтобы преградить туда доступ?
— Мне это не приснилось! — резко возразил Адам. — Но вы правы, он сказал, что земля содрогнулась. В таком случае это должно было произойти там, — он показал на растрескавшуюся южную стену, которую и впрямь, похоже, толкнула исполинская рука. — Не представляю, как мы вдвоем сможем разгрести эти завалы, — добавил он, внезапно приуныв.
Адам сел на пол и принялся разглядывать то, что, как ему казалось, положило конец его поискам.
— Почему бы не попросить братьев о помощи? — предложил Тибо. — В конце концов, возложенная на вас миссия касается всего Ордена, и, думаю, никто не просил вас сворачивать горы в полнейшей тайне.
При свете факела было видно, как гневно блеснули голубые глаза пикардийца.
— Обратиться к Ридфору? Не иначе вы с ума сошли? Священные Скрижали не должны попасть в недостойные руки! Никогда у Ордена тамплиеров не было худшего магистра.
— Вы правы. Возможно, есть и другое решение: этот подземный ход, — если он действительно существует, — должен быть проложен по направлению к югу, то есть к главному дому. Измерив ступени лестницы, мы сможем определить, на какой глубине он проложен...
— Вы забываете только об одном. Сейчас мы, несомненно, не очень глубоко под площадью.
— Но, может быть, за этой грудой камней есть еще одна лестница? Я бы сильно удивился, если бы оказалось, что истинные Скрижали не погребены, по крайней мере, так же глубоко, как Ковчег.
— Несомненно, так оно и есть, но это мало что нам даст. Мне кажется, если бы существовал другой путь, брат Гондемар указал бы мне его. А он сказал только: «...есть путь, который я не мог и надеяться открыть своими слабыми руками...» И наши руки не намного сильнее, — сердито проворчал пикардиец. — Нам бы еще людей и орудия...
— А почему бы не новое землетрясение? — откликнулся Тибо, задетый разочарованием друга. — Мало же у вас веры! Неужели мне, сомневающемуся, надо указывать вам на подробность, на которую вы должны были обратить внимание сами?
— Какую именно?
— Если бы эта трудность была непреодолимой, душа старика не стала бы беспокоить вас. Или же он мог сказать: Скрижали погребены под завалами земли и камней, которые невозможно разгрести. Стало быть, надо оставить всякие попытки до них добраться. Вместо того...
— Клянусь Богом, точно! Надо искать, думать...
Адам уселся на нижнюю ступеньку лестницы и попытался привести в порядок свои мысли. Тем временем Тибо, медленно обходя пещеру с факелом в руке, дошел до ямы, в которую сбрасывали пепел после жертвоприношений. Она была полностью засыпана, последние сброшенные кучки возвышались сероватым холмиком, в котором еще виднелись крохотные осколки не до конца сгоревших костей. Тибо машинально наклонился, кончиком пальца поворошил пепел, и при свете факела там что-то блеснуло... Внезапно он понял, что может совершиться то, что казалось ему невозможным. Этот колодец был тем самым колодцем, который Саладин наполовину в насмешку, наполовину всерьез велел ему отыскать, ибо он только что вытащил из многовекового пепла пыльный предмет, который теперь обтирал о собственную одежду: вырезанное из цельного изумруда кольцо с арабской надписью. От неожиданности у него подкосились ноги, и он сел на пол, едва не опалив огнем факела пробивающуюся бородку.
— Адам! — сдавленным голосом позвал он. — Кажется, я нашел Печать Мухаммеда!
— Что вы сказали?
Пелликорн поднялся, подошел к нему, присел рядом и ошеломленно уставился на кольцо, которое в руках Тибо постепенно вновь обретало чудесный зеленый цвет, одновременно глубокий и прозрачный.
— Никогда бы не поверил, что это возможно! — ликовал юноша. — Когда Саладин велел мне его отыскать, я был уверен, что он надо мной насмехается. Причем уверен до такой степени, что и думать об этом забыл! С тех пор столько всего произошло. И вот теперь я держу в руках Печать Пророка, то самое кольцо, которое должен носить халиф Багдада, единый и единственный повелитель всех мусульман!
Адам взял у него кольцо и стал его разглядывать с нескрываемым любопытством.
— Саладин говорил вам о нем? А почему вы мне ничего не сказали?
— К тому времени, когда я вернулся в Иерусалим, вы исчезли, а когда мы с вами встретились вновь, прошло уже очень много времени. Я действительно уже забыл об этой истории... в которую, собственно, и не слишком поверил.
— Что ж, сейчас самое подходящее время для того, чтобы мне ее рассказать. Сейчас нам никто не сможет помешать.
Ненадолго задумавшись, чтобы как можно точнее передать слова султана, Тибо пересказал другу свой последний разговор с ним.
Когда он закончил, Адам помолчал и, продолжая вертеть в руках уникальную драгоценность, спросил:
— Понимаете ли вы, что, если вам захочется перейти в ислам, у вас есть средство стать халифом? Ведь тот, кто обладает Печатью, — несомненный избранник Аллаха. Любой мусульманин должен пасть ниц перед ним.— Вам многое известно! Я не так хорошо образован, и потому могу сказать вам только одно: мы держим в руках ключ к спасению королевства, потому что теперь я поверил словам Саладина. В обмен на это кольцо он даст нам все, что только мы ни попросим! Надо...
Рассуждения Тибо прервал колокольный звон, близкий и отдаленный одновременно.
— Заутреня? Уже? Неужели мы здесь так долго?
— Возможно. Во всяком случае, надо возвращаться... и при этом мы сильно рискуем попасться!
— Посмотрим... Лучше всего идти прямо в церковь. Если нам немного повезет, мы окажемся там раньше других.
— Без белых плащей? Нас накажут...
Укладывая плиту на прежнее место и пряча инструменты в темном углу, Адам размышлял вслух:
— Тогда нам надо зайти домой за плащами. Придем с опозданием... Ой, там что-то случилось! Это не к заутрене звонят!
В самом деле, это не был спокойный, сдержанный гул, призывавший на ночную службу, а становившийся все более неистовым трезвон, сзывавший всех тамплиеров, которые могли по той или иной причине оказаться в городе. Нельзя сказать, что по-настоящему ударили в набат, но было очень похоже на это. И монахи-солдаты собирались вовсе не в часовне, а в зале капитула, где ждал их Жерар де Ридфор. Когда все собрались, магистр встал со своего кресла, держа в руке абакус — жезл главы тамплиеров. На обращенные к нему вопросительные взгляды он ответил желчной улыбкой.
— Братья, — воскликнул он. — Нам предстоит сражаться во славу Божию и ради чести Ордена. Этот пес Саладин, которому помогает его друг Раймунд Триполитанский, вторгся в Галилею, но мы доблестно преградим ему путь! Сражаться в первых рядах и защищать Святой Крест — вот наши привилегии, и я рассчитываю на то, что вы об этом помните. Сейчас мы отслужим мессу и попросим Господа дать нам стойкости и храбрости в бою. Затем вы приготовитесь к походу. Выступаем через два часа. Здесь останутся лишь престарелые или больные братья. Как всегда, войско собирается у источников Сефории. Братья, наш девиз: «Non nobis, Domine, non nobis sed nomini tuo da glorium»[76]. Вы всегда должны его помнить! А теперь пойдем помолимся!
— Это ему, в первую очередь, следовало бы всегда его помнить! — шепнул Адам, когда тамплиеры парами двинулись в часовню для последней молитвы.
Вскоре облаченные в доспехи тамплиеры строем покинули главный дом Ордена вместе со своими щитоносцами, сержантами, туркополами и всем обозом, оставив монастырь почти пустым. Во главе отряда двигался новый маршал, Жан де Куртрэ, который вместе с десятью рыцарями охранял босан, черно-белое знамя, вокруг которого во время боя должны были собираться все, кто окажется в трудном положении. Маршалу предстояло командовать тамплиерами в походе. Магистр в сопровождении другого десятка рыцарей отправился к храму Гроба Господня, чтобы охранять Истинный Крест, который понесут впереди короля Ги, его баронов и войск.
Час был ранний, и петухи еще перекликались по всей округе, но весь город уже высыпал на террасы и улицы. Иерусалим казался странно притихшим, все понимали, насколько серьезным было положение. Давно и хорошо было известно, что Саладин задался целью захватить Священный город, и что единственная преграда между ними самими и его яростью — эта движущаяся стальная стена, над которой в еще прохладном — недолго ему оставаться прохладным сейчас, в июле, — утреннем воздухе развеваются знамена. Ни единого крика. Ни единого оклика. Ни единого слова. Иногда слышались всхлипывания. Казалось, подавленный Иерусалим и дышит-то с трудом; все молились, поочередно волнами опускаясь на колени, когда мимо проносили большой золотой крест, украшенный драгоценными камнями, внутри которого было заключено орудие казни Христа. Бесценную реликвию нес епископ Акры, хотя при таких драматических обстоятельствах это следовало бы делать патриарху, и король его об этом просил, но Гераклий, как нарочно, сказался больным. Конечно, он сделал над собой усилие и вышел, чтобы благословить войско, но при этом его руки благоговейно поддерживали два причетника. Что правда, то правда — выглядел он плохо, должно быть, печень болела, что и неудивительно, если вспомнить, сколько вина он ежедневно выпивал. Правда и то, что епископ Акрский был его незаконным сыном. Впрочем, обмануть ему никого не удалось, даже Ги, тонкостью ума и проницательностью не отличавшегося. Зато как он был хорош собой, их король!
Он ехал с непокрытой головой, и первые лучи солнца играли в его золотых волосах, роскошные доспехи как влитые сидели на стройном мускулистом теле, великолепные белые зубы сверкали в улыбке, которой он отвечал женщинам, восторженно на него глядевшим и думавшим, что королева Сибилла правильно сделала, выбрав себе в мужья такого красавца. Иногда они бросали ему цветы или посылали воздушные поцелуи.
— Он похож на нашего Бодуэна, каким он был когда-то... — прошептала одна.
— Только взгляд его голубых глаз слишком нежен, да и до отваги Бодуэна ему далеко! И сравнивать нечего!
Хотя он и не был трусом, и умел обращаться с мечом, копьем и боевым топором, хотя он готов был сразиться с равными себе и даже порой способен был проявить храбрость, но Саладина и его мамелюков боялся смертельно. Так что, едва он выехал за городские ворота, улыбка пропала с его лица, и он, стараясь прогнать овладевший им страх, не сводил взгляда с Креста, черпая в этом созерцании надежду вернуться живым из страшного похода. Чуть позади, бесстрастный и серьезный, скакал его брат Амори, коннетабль.
Тем временем отряд тамплиеров, направляясь к воротам Святого Стефана, проследовал мимо дома Торонов, откуда только что выехал Онфруа, которому волей-неволей пришлось присоединиться к королевской свите. Тибо машинально поднял голову, взглянул на террасу, и сердце его радостно забилось: Изабелла была там. Вся в белом, с покрывалом на заплетенных в косы волосах, она стояла среди своих служанок, смотрела прямо на него, и из ее синих глаз текли по щекам тяжелые слезы. Сила этого взгляда и заставила Тибо искать ее глазами. Ему бы так хотелось остановиться, подойти к ней, — ведь еще до того, как пальцы молодой женщины коснулись губ, и она безмолвно послала ему поцелуй, он понял, что прежняя любовь вернулась, что брак с Онфруа был всего лишь недоразумением, что он снова завладел ее сердцем, чья измена была для него все еще мучительна, несмотря на то, что открыл ему Балиан д'Ибелин. Но останавливаться было нельзя ни на мгновенье. Кони дружно шли иноходью, и Тибо, раб дисциплины, не имел права даже обернуться. Вскоре дом остался позади...
К источникам Сефории стянулись все христианские войска. Двадцать тысяч человек! Лучшая армия, какую удавалось собрать за все время существования франкского королевства! Здесь были Раймунд Триполитанский и четверо его пасынков: Гуго, Гийом, Одон и Рауль; Балиан д'Ибелин, Рено Сидонский, госпитальеры, которыми до избрания нового магистра командовал сенешаль, и Рено Шатильонский, еще более высокомерный, чем обычно. Он, не теряя ни минуты, начал внушать супругу Изабеллы, что в ближайшие дни ему следует проявить отвагу, если он не хочет, чтобы тесть его выпотрошил собственными руками.
Едва успели разбить лагерь, как прискакал раненый всадник с тревожной новостью: Саладин только что лично начал осаду Тивериадского замка, единственной защитницей которого осталась принцесса Эшива — у нее забрали и мужа, и сыновей.
Тотчас в большом красном королевском шатре собрался совет, и старший из мальчиков, Гуго Тивериадский, бросился к ногам короля, умоляя, чтобы его отпустили помочь матери. Но граф Раймунд велел ему замолчать и, повернувшись к королю Ги, проговорил: «Ваше Величество, Тивериада принадлежит мне. Ее госпожа — моя жена. Она осталась там с моими людьми и моей сокровищницей, и никто не потеряет столько, сколько я, если замка не станет. Но если мусульмане захватят замок, — они не смогут его удержать. Если они сломают его стены, — я их отстрою заново. Если они возьмут в плен мою жену и ее родных, — я заплачу за них выкуп. По мне, лучше пусть Тивериада будет разрушена, чем погибнет вся Святая земля. Я хорошо знаю эти места. На всем пути нет ни одного оазиса и, если вы сейчас направитесь к моим владениям через бесплодные холмы, ваши люди и ваши кони погибнут от жажды еще до того, как их окружит огромная армия Саладина. Сегодня четвертое июля. Завтра — день Святого Мартина Кипящего. Ночь сегодня жаркая — представьте себе, каким будет завтрашний день под знойным небом!»[77]
Совет был тронут этими словами. Один лишь Жерар де Ридфор открыто обвинил Раймунда в том, что он готовит новое предательство.
— Чую запах волчьей шкуры! — усмехнулся он.
Но граф Триполитанский вместо ответа лишь презрительно пожал плечами. Впрочем, другие бароны поддержали его разумное мнение, и король, разумеется, решение одобрил: нападения султана они дождутся у источников Сефории. На этом совет закончился.
Но в полночь магистр тамплиеров вернулся в шатер Ги, где застал его одного, и дал волю своей ненависти: «Ваше Величество, неужели вы верите этому предателю и хотите последовать его совету? Он дал его для того, чтобы вас опозорить, ибо великий позор и великие упреки ожидают вас, если вы позволите захватить крепость в шести лье от себя. И знайте, что тамплиеры снимут свои белые плащи и отдадут все, что имеют, ради того, чтобы отомстить за позор, которому подвергли пас сарацины. Велите же объявить войску, чтобы все вооружались и следовали за Святым Крестом!»
И, разумеется, Ги де Лузиньян прислушался к тому голосу, который звучал последним...
Едва был отдан приказ сворачивать лагерь, как сбежались бароны и попытались добиться его отмены, но недостойный магистр говорил слишком убедительно, и король настоял на своем решении, отказавшись объяснить перемену в своих намерениях. В лагере царило смятение. Многих этот бессмысленный приказ привел в изумление, но все они были бессильны, поскольку и речи не могло быть о том, чтобы ослушаться короля. Даже Рено Шатильонский, встревоженный, несмотря на обычную свою смелость, не смог убедить Ги прислушаться к себе...
— Господа, если Бог нам не поможет, день будет трудным. Что же до меня, если мой добрый меч сможет сразить этого пса Саладина, я почувствую себя владыкой мира и умру счастливым!
Еще до рассвета лагерь был свернут, и войско приготовилось выступить. В последний раз помолились у подножия Истинного Креста, в последний раз получили благословение епископа и капелланов, и отлаженная машина войны стронулась с места. Но на этот раз Тибо не было в строю тамплиеров: ночью умер, укушенный скорпионом, один из рыцарей, охранявших крест, и маршал сам выбрал Тибо, чтобы его заменить.
— Мне пришло в голову, что эта честь должна достаться вам, брат мой, — сказал он, — потому что вы не один год сражались в тени этой бесценной реликвии рядом с королем Бодуэном, прими Господь его героическую душу. Кроме того, я нахожу полезным для чести рода Куртене, чтобы один из его потомков оказался в самом опасном месте, поскольку сенешаль, заполучив Акру, не считает нужным оттуда выбираться.
Добавить к этому было нечего, оставалось лишь повиноваться и поблагодарить. И Тибо занял опустевшее место в каре из десяти рыцарей... Он был горд и счастлив честью, через него возданной памяти Бодуэна, но в то же время чувствовал себя немного смущенным.
В самом ли деле, достоин ли он стоять здесь, нарушив устав Ордена и, возможно, согрешив перед Богом тем, что носит на себе кольцо неверного? Может быть, надо было спрятать его где-нибудь в келье? Но, с одной стороны, он опасался, что какое-нибудь событие помешает ему найти кольцо по возвращении, с другой — ему показалось, что оно может пригодиться для спасения королевства, заставив Саладина отступить в том случае, если военная удача отвернется от христиан. Разумеется, при условии, что султан захочет выполнить обещание, данное отпущенному на свободу пленнику: в конце концов, это могло быть всего лишь минутной прихотью Саладина. Как бы там ни было, Тибо на всякий случай держал Печать при себе, подвесив ее на шею на кожаном шнурке. Разумеется, если бы он мог предвидеть, какая честь ему будет оказана, он отдал бы Печать Адаму Пелликорну, но теперь уже было поздно.
Раймунд Триполитанский, как местный сеньор, возглавил войско вместе с четырьмя сыновьями жены. Он шел впереди Креста, который крепко держал епископ Акры, за ним следовали король с большей частью войска и, наконец, в арьергарде шли госпитальеры и тамплиеры. Они двигались на восток через длинную бесплодную долину, которая между еще более иссохшими холмами поднималась к Рогам Хаттина, двойной горе с редкой растительностью; оттуда начинался спуск к синим водам Тивериадского озера, около которого стояла армия Саладина. Расстояние до осажденного замка принцессы было невелико, примерно сотня лье, но по мере того как поднималось в гору войско, поднималось и солнце, изливая на лишенную тени землю и одетых и железо людей зной, вскоре сделавшийся нестерпимым... Несмотря на то, что крестоносцы переняли у сарацин обычай носить льняные куфии, из-под шлемов и наголовников долгими струйками стекал пот. Однако и речи не могло быть о том, чтобы их снять. В самом деле, солдаты выставленного султаном сторожевого охранения быстро заметили ползущую к Хаттину длинную стальную змею в сверкающей броне. Вскоре арьергард начали тревожить осиным роем налетевшие на него быстрые всадники, вооруженные луками и стрелами. Как и предсказывал Раймунд Триполитанский, в этом унылом мире, где вся зелень до последней травинки давно была выжжена, не было ни одного источника, ни одного родника. Единственной надеждой на спасение было бы перевалить через Хаттин и лавиной скатиться к озеру, подмяв мусульман тяжестью железных эскадронов, но уже вечерело, люди и кони устали до изнеможения. Жерар де Ридфор, у которого немало воинов полегло под вражескими стрелами, предложил остановиться в Марескальции, где была вода. Но, когда они добрались до селения, оказалось, что колодцы пересохли...
Привал все же сделали. Невозможно было идти к озеру по неровной дороге, которой в темноте было совсем не видно. К тому же вечером стало немного прохладнее, но не настолько, чтобы можно было забыть о жажде, терзавшей людей и животных. Необходим был хотя бы короткий отдых, и крестоносцы, не разбивая лагеря, устроились кто как мог. Надежно утвердив Истинный Крест, тамплиеры, которым поручено было его охранять, разделились на две пятерки и, сменяясь, поочередно вставали вокруг него в определенной позе: опираясь обеими руками на рукоять воткнутого в землю меча. Всем остальным рыцарям надо было держаться наготове и, едва рассветет, начать спускаться к озеру, пока не вернулась нестерпимая жара.
Так прошло несколько часов. Стражи с нетерпением ждали рассвета, и до него оставалось совсем немного, когда ночь внезапно озарилась зловещим светом: выждав, пока задует ветер с востока, Саладин поджег сухие кусты и траву вокруг позиций, занятых христианской армией, и теперь ветер гнал в сторону франков клубы дыма, который забивался им в глаза и в горло, еще более увеличивая их страдания. Вскоре дорога, ведущая к озеру, оказалась прегражденной стеной огня, и пехоту охватила паника. Многие из этих несчастных, устрашенные зрелищем разверзшейся перед ними, как им показалось, преисподней, бросились бежать кто в горы, кто к Сефории прямо на глазах у бессильных их удержать военачальников.
— Неужели и мы поступим так же? — вскричал Балиан д'Ибелин. — Мы попались в западню, о которой предупреждал граф Раймунд. Может случиться, что живыми мы из нее не выберемся. Что прикажете делать, Ваше Величество? — спросил он, повернувшись к Ги, который тоскливо и с ужасом в глазах смотрел на него, не в состоянии принять решение.
Вместо него ответил Раймунд Триполитанский.
— Надо попробовать прорваться! Положившись на собственные силы и на милость Божию! Но прежде надо спрятать Святой Крест: он не должен попасть в руки неверных, если мы потерпим поражение!
Был отдан приказ готовиться к атаке.
Маршал тамплиеров велел снять охрану, за исключением двух рыцарей, одним из которых был Тибо, затем, в последний раз простершись ниц перед тем, что составляло самую суть веры, жившей в сердце каждого из этих людей, сказал:— Вы его закопаете. Но перед тем поклянитесь спасением своей души, что никогда не откроете, в каком месте он покоится. Даже под пыткой!
— Клянусь честью рыцаря! — в один голос отозвались Тибо и его товарищ, которого он знал под именем брата Жерана.
Затем Жан де Куртрэ вернулся на боевую позицию, а рыцари начали искать подходящее место и нашли его поблизости от развалин башни. Там из песка росла старая кривая акация — единственное растение в этом безотрадном месте. Это была одна из тех упрямых акаций, что способны вырасти и посреди пустыни, потому что их корни могут добраться до воды, скрытой на более чем тридцатиметровой глубине. Решив, с какой стороны лучше всего копать, — как оказалось, с восточной, — Тибо и его спутник вырыли лопатами, составлявшими часть походного снаряжения тамплиеров, глубокую яму и благоговейно опустили в нее крест, который, в представлении Тибо, был неразрывно связан с именем Бодуэна, чье мужество он неизменно поддерживал. Сокровище они завернули в омофор, которым его в некоторых случаях покрывали. Затем они осторожно засыпали святыню землей, смешанной с песком, и, опустившись на колени, в последний раз помолились, обливаясь слезами столь же горестными, как если бы только что похоронили родную мать. Встав с колен, они обнялись.
— А теперь пойдем навстречу славной гибели! — произнес брат Жеран.
Тибо чуть поотстал, притворившись, что хочет справить нужду, и подошел к акации...
Дважды в этот злосчастный день франкские всадники атаковали мусульман. Огонь, которому нечем было подкрепиться, угас сам собой на почерневших склонах
Рогов Хаттина. Поначалу франки думали, что сумеют прорваться, поскольку турецкие войска, верные своей давней тактике, расступились перед ними, открыв проход... который позже странным образом закрылся, едва лишь его преодолели граф Триполитанский и его сыновья. Больше их никто не видел: умывшись и напившись у первого же колодца, они, не останавливаясь, скакали до самого побережья...
И тогда произошло чудо: Ги де Лузиньян, позабыв о своих страхах, поддался одному из тех припадков храбрости, которые способны были сделать этого ничтожного человека истинным королем. Созвав всадников под свое знамя, он возглавил отряд и повел его в атаку — отчаянную, безнадежную, но настолько яростную, что охваченные безрассудной отвагой рыцари едва не смели самого Саладина с невысокого пригорка, с которого он вместе с сыном Афдалем наблюдал за сражением. Но стремительное выступление мамелюков устранило опасность и оттеснило нападавших к холмам, где их подстерегала гибель... Они сопротивлялись упорно, отстаивая каждую пядь, но врагов было намного больше. Некоторые погибли в озере, где вместе с ними затонули их надежды, и последним утешением стало для них утоление жажды. Все те, кого смерть пока забрать не пожелала, оказались в плену. В их числе был и Тибо, увидевший, как горло брата Жерана пронзило копье, и он упал. Конь под Тибо был убит, и он не смог справиться с пятью набросившимися на него мамелюками.
С него сдернули шлем, отняли меч, а потом скорее оттащили, чем отвели к другим тамплиерам и госпитальерам, взятым в плен раньше, и всех их погнали к большому желтому шатру, поставленному слугами султана на заваленном мертвыми телами поле битвы. По воле случая он оказался рядом с Адамом, который, хотя и связанный по рукам и по ногам, все еще отбивался, как пойманный медведь.
— Приберегите силы для того, чтобы достойно умереть! — посоветовал он другу. — Ждать, должно быть, осталось уже недолго! Саладин ненавидит тамплиеров и поклялся уничтожить Орден.
В самом деле, белые плащи с красными крестами, пусть даже пыльные и грязные, служили опознавательными знаками для мамелюков, которые отделяли тамплиеров от прочих пленных и вели их прямо к Саладину. Султан стоял у входа в свой шатер и, скрестив руки на груди, наблюдал, как они приближаются. Их заставили опуститься на колени, но, когда вооруженные кривыми турецкими саблями солдаты уже встали рядом с тамплиерами и приготовились их казнить, «приблизилась группа добровольцев, дервишей и улемов, людей ученых, нрава благочестивого и сурового, аскетов и мистиков. Каждый из них, как милости, испросил разрешения казнить одного из пленных, обнажил саблю и засучил рукав»[78]... И Саладин исполнил их просьбу. То, что последовало за этим разрешением, было чудовищно, потому что даже во имя Аллаха мгновенно палачом никто стать не может. Некоторым удалось быстро сделать свое дело, но другие, слишком слабые или неловкие, истязали своих жертв так долго, что иногда приходилось заканчивать работу вместо них. Несчастные монахи-воины, все до единого, вели себя мужественно и до последней минуты молились. Некоторые пели псалмы до тех пор, пока голос их не обрывал удар железа. И тогда Тибо, внезапно распрямившись, закричал по-арабски во весь свой, пока оставшийся при нем, голос:
— Клянусь Печатью Пророка, похоже, ты позабыл меня, султан? Я — Тибо де Куртене!
Саладин тотчас поднял руку, и сабли замерли в воздухе. Он что-то сказал, и два солдата, подбежав к Тибо, подтащили его к султану, бросив его к ногам повелителя. Но Тибо на этом не успокоился:
— Вели привести к тебе и того, что был справа от меня, потому что он — мой брат. Иначе я ничего не скажу!
Саладин нахмурился, но оба стража отправились за Адамом и минуту спустя заставили его опуститься на колени рядом с другом. Затем обоих снова поставили на ноги и втолкнули в большой желтый шатер, а снаружи тем временем снова начали молиться... и казнить, и Тибо вышел из себя:
— Прекрати эту резню! Все эти люди — мои братья, и они честно бились с тобой!
— Если хочешь, чтобы я пощадил твою жизнь и жизнь твоего брата, не проси у меня слишком много! Я поклялся истребить служителей твоего Бога, которые не перестают оскорблять Аллаха — будь во веки веков благословенно имя его! Так и надо, чтобы истинно верующие убивали тех, кто только и делает, что предает свою веру!
И он вышел, чтобы дальше наблюдать за казнью. Тибо понял, что больше ничего не добьется от этого опьяненного радостью победы завоевателя.
— Напрасно вы помешали ему меня убить! Я умираю от жажды, — с трудом выговаривая слова потрескавшимися губами, прошептал Адам.
— Потерпите еще немножко! В конце концов он даст нам напиться, пусть даже после этого убьет...
Первая часть его предсказания исполнилась в следующее же мгновение — в шатре появился черный раб с кувшином воды и кубками, и оба друга, наконец, смогли утолить жажду, казалось, что они припали к самому источнику жизни. Пение и молитвы за стенками шатра понемногу утихли, сменяясь стонами несчастных, которых неловкие палачи вместо быстрой смерти обрекали на долгие муки. Вскоре воцарилась тяжкая тишина, но почти сразу ее нарушили исступленные вопли мусульман. Адам и Тибо начали молиться об упокоении душ благородных воинов, погибших такой ужасной смертью. За молитвой и застал их Саладин.
— Вы осмеливаетесь молиться своему трехголовому Богу под моим кровом! — проворчал он.
— Как бы ты Его ни называл, есть только один Бог, — ответил Адам, — и те, кого ты только что так подло убил, Ему служили. Как, по-твоему, посмотрит Он на то, что ты сейчас совершил?
— Думаю, с удовольствием. Я, видите ли, намерен очистить землю от двух этих поганых Орденов: враждебность входящих в них людей неистребима, а пользы от них никакой, даже рабов из них не сделаешь.
— Ты мог бы убить их более благородным способом!
— Разве это не лучшая смерть? Они пали от рук высочайших служителей Аллаха — да будет воздана вечная хвала его имени! Я это сделал, потому что войскам необходимо было принести жертву тому, кто даровал нам победу. А теперь...
В эту минуту к Саладину привели троих пленных, и это были Рено Шатильонский, Жерар де Ридфор и Ги де Лузиньян. Последний, сломленный усталостью, жаждой и страхом, казалось, вот-вот лишится чувств. Саладин усадил его рядом с собой, перед тем коротко приказав:
— Успокойся и приди в себя! Ты совсем обессилел. Но тебе нечего бояться...
Затем, когда раб подал ему чашу с шербетом из розовых лепестков, охлажденным снегом с горных вершин, добавил:
— Выпей! Тебе станет лучше...
Несчастный иерусалимский король жадно начал пить, но, утолив жажду, ощутил нечто вроде братского чувства и протянул чашу Рено Шатильонскому, который ее быстро опустошил. И тогда Саладином овладел гнев.
— У арабов есть благородный обычай, — сказал он. — Если пленный пил и ел вместе с победителем, его оставляют в живых. Но этого несчастного напоил ты, и на него обычай не распространяется.
Затем, повернувшись к Рено, бросил ему в лицо:
— Небо отдало тебя в мои руки, чтобы покарать за преступления. Вспомни о совершенных тобой предательствах! Вспомни о своих набегах и разбое, вспомни о нарушенных клятвах и хуле, вспомни, сколько раз ты осквернял священные города Мекку и Медину. Будет справедливо, если ты поплатишься за свои злодеяния.
Но неукротимый Рено, даже побежденный и израненный, лишившийся кольчуги и доспехов, оставался верным себе. Он еще выше вскинул свою львиную голову и презрительно, оскорбительно улыбнулся победителю:
— Так поступают короли! А я — король в своих трансиорданских землях!
— Презренный! Я поклялся, что ты примешь смерть от моей руки... если только не отречешься от своей меры и не примешь закон Пророка, не произнесешь его имя...
— Принять твой нечестивый закон, оскорбляющий Господа больше, чем я мог бы сделать и за тысячу лет жизни? Никогда!
И тогда Саладин, разъярившись, выхватил меч и обрушил его на Рено Шатильонского, но, охваченный гневом, он рассчитал удар неверно. Лезвие отсекло руку врага у самого плеча, она упала на землю, хлынула кровь, но раненый даже не застонал. Два мамелюка прикончили его, отрубив продолжавшую улыбаться голову, и она упала к самым ногам замершего от ужаса Ги. Саладин, жестом приказав насадить голову на копье и выкинуть тело из шатра, снова сел рядом с ним.
— Успокойся! — мягко проговорил он. — Король короля не убивает. Когда ты отдохнешь, я велю доставить тебя в Дамаск, там и поговорим.
Он ни единого слова не сказал Ридфору, который ждал, что настанет и его черед, но держался в ожидании казни все-таки мужественно. Впрочем, через некоторое время увели и его, и того, кто лишь назывался теперь иерусалимским королем... Затем Саладин отослал воинов и слуг, чтобы и они могли принять участие в шумном празднике, который должен был продолжаться всю ночь в ознаменование окончательной победы над королевством франков. Затем, когда унесли синий с золотом ковер, залитый кровью Рено Шатильонского, он указал двум оставшимся пленным на голую землю.
— Садитесь и назовите мне вескую причину, по которой я должен пощадить еще двоих тамплиеров!
— Но прежде ответь, пожалуйста, на один вопрос! Почему ты пощадил нашего магистра? Не ждет ли его более изощренная пытка?
— Не думаю.
— Ты пощадишь его, хотя из-за него случились все наши беды? Хотя он единственный из всех верных своей клятве и Всемогущему Господу чистых и доблестных рыцарей, чья кровь обагрила эту землю и смешалась с ней, недостоин был носить белый плащ?
Султан на мгновение загадочно улыбнулся.
— Именно потому я его и пощадил. От живого мне от него пользы больше, чем от мертвого. Благодаря ему все, что осталось от проклятого Ордена, само упадет мне в руки, словно спелый плод!
— Так вот в чем дело! Зная, как хорошо ты разбираешься в людях, я должен был догадаться об этом.
— Я и в самом деле горжусь тем, что хорошо знаю людей. Тебя, к примеру! Похоже, ты далеко продвинулся в своем умении избегать неприятных вопросов, но ты должен понимать, что мое терпение не безгранично. Так что давай перейдем к главному: нашел ли ты то, что я просил тебя отыскать?
— Да. С помощью рыцаря, которого ты сейчас видишь рядом со мной.
— Мне трудно тебе поверить, потому что, не скрою, яи не думал, что это возможно.
— Я и сам в это не верил, но мой Бог могущественнее твоего — если, как ты говоришь, он у нас не один и тот же. Я держал в руках Печать твоего Пророка.
— Хвала его имени! — воскликнул султан. — И где же она была?
— Мой товарищ расскажет тебе об этом. Мессир Адам, скажите ему, где находился большой резной изумруд!
— Под жертвенным камнем Авраама, в том месте, который вы называете колодцем душ. Печать была там. Мой друг извлек ее из кучи золы, насыпавшейся под жертвенником времен царя Соломона...
— Вот как? Значит, речь шла не о колодце? В таком случае, Отману не так уж трудно было бы ее найти?
— Может быть, на самом деле она не пропала? — негромко сказал Тибо. — Может быть, он хотел, чтобы Печать была утрачена... лишь для его преемников?
— Чтобы после него больше не было халифов? Это было бы нелепо... и даже бессмысленно. Но, в общем, если вспомнить то, что мне о нем известно, ничего невозможного в этом нет. И, как бы там ни было, ты заслужил мою признательность. А теперь отдай мне кольцо!
— Неужели ты считаешь меня настолько глупым, чтобы держать его при себе? Ведь его мог украсть любой. Я тоже его спрятал, — спокойно ответил Тибо.
Щеки Саладина в обрамлении черной бороды побагровели.
— Если ты решил надо мной посмеяться — берегись, гнев мой страшен.
— Знаю. Но я тебя не обманываю, я сказал правду.
— И кольцо действительно у тебя?
— Клянусь моей честью, клянусь гробницей, в которой покоится безупречный герой, который был моим королем!
— Тогда скажи мне, где оно!
— Нет. И не пытайся выведать это у моего друга, он ничего не знает.
Это и так было видно. Удивление Адама, не имевшего ни малейшего представления о том, что Тибо мог сделать с кольцом после того, как они покинули главный дом Ордена и нимало не сомневавшегося в том, что он по-прежнему держит его при себе, было непритворным. Саладин сразу это понял, но виду не подал.
— Я знаю, что ты не заговоришь и под пыткой, но может быть, моим палачам стоит взяться за твоего друга?
— Как я могу сказать то, чего не знаю? — пожав плечами, проговорил пикардиец.
— Да, но, может быть, глядя на твои мучения, заговорит он?
— Рыцарь смерти не боится, даже самой мучительной. Кроме того, мы дали Ордену клятву никогда, хотя бы и под пыткой, не выдавать тайн, которые нам известны. Тебе больше нечего предложить мне, кроме силы? — снова заговорил Тибо.
— Уж не собираешься ли ты предложить мне сделку?
— Это означало бы тебя оскорбить, а я этого не желаю. Я просто хочу, чтобы ты выполнил обещание, которое дал мне в Дамаске. Вспомни! Ты сказал: найди печать Пророка и, пока я жив, франкское королевство будет жить в мире, как было до тех пор, пока Сельджукиды не напали на Палестину, чтобы изгнать оттуда византийцев.
— Времена изменились. Тогда я думал, в первую очередь, о прокаженном короле с благородной душой! Теперь победитель — я, и мне достаточно протянуть руку, чтобы получить все королевство. Сделка с тобой утратила смысл. Преемник великого Бодуэна — бездарный трус, который отдаст мне свои города в обмен на жизнь. И магистр твоего Ордена поступил также с крепостями тамплиеров...
— Тогда можешь убить нас обоих, потому что я не отдам тебе кольцо!
Воцарилась тишина. Молчали все — и завоеватель, восседавший на груде шелковых подушек, и два смертельно усталых человека, обессиленных двухдневной битвой и мучительной ночью. Тибо было мучительно больно наблюдать, как его страна переходит в руки человека, несомненно, благородного, но тем не менее заклятого врага. Пленные ждали, что с минуты на минуту появятся палачи с кривыми окровавленными саблями, и готовились умереть достойно, но тут Саладин как-то особенно хлопнул в ладоши, и вместо палачей вошли черные рабы. Султан, подозвав их к себе, тихонько сказал несколько слов, затем вновь обратился к пленникам:
— Эти рабы отведут вас к озеру, в котором вы сможете искупаться, а потом сопроводят в шатер, и там о вас позаботятся. Отдыхайте! Мы еще увидимся позже...
Если друзья и испытали облегчение, то оно пропало после первых же шагов за стенами шатра. Там, под беспощадным солнцем, лежали обезглавленные тела — и мало среди них было казненных умело — почти трехсот рыцарей, тамплиеров и госпитальеров, на этот раз братски соединившихся. Невыносимо было смотреть на это кровавое месиво, в котором копошились мухи, но еще более нестерпимым был запах, усиленный жарой.
— Как человек может приказать совершить подобную мерзость? — сказал Адам. — Неужели его Богу недостаточно было той крови и тех мертвых тел, которыми покрыты склоны Хаттина? А еще говорят, что Саладин великодушен!
— Он великодушен, когда ему это надо, и мы с тобой — тому пример, — вздохнул Тибо, пожав плечами. — Но вспомните Аскалон... и то, что мы там видели!
И все же, несмотря на окружавший их ад, когда они погрузились в прохладную воду озера, о которой так долго мечтали, им показалось, будто они в раю; высокие прибрежные тростники скрыли от них ужасную реальность, от которой им так хотелось уйти. Они с наслаждением вымылись, потом немного полежали на воде без движения, словно мертвые.
— Если бы я не был так голоден, — признался Адам, — я попытался бы бежать, но, боюсь, мне недостанет сил. Вы умеете плавать?
— Да. Я научился еще в детстве, с Бодуэном, в Яффе, Аскалоне или Кесарии, и могу плыть долго, но, признаюсь, сейчас не уверен, что способен на это. Может, чуть позже? Я хотел бы вернуться в Иерусалим, чтобы помочь Изабелле и ее матери. Балиан в плену. Я видел, как его связали и бросили в шатер. Они в опасности...
— Нет, пока Иерусалим не пал! Но скажите мне, что вы сделали с изумрудом? Я думал, вы носите его при себе.
— Я и в самом деле его носил при себе... до нашего привала прошлой ночью. Я спрятал его после того, как мы вместе с братом Жераном закопали Крест.
— Вы положили его рядом с Распятием? — выдохнул Адам, возмущенный этим святотатственным соединением.
— Нет. Поблизости.
— И ваш спутник ничего не видел?
— Вы ведь знаете, какая безупречная вежливость отличает тамплиеров? Брат Жеран не имел ничего против того, чтобы отойти в сторонку и не мешать мне удовлетворить естественную потребность...
После купания их, как и обещал султан, отвели в шатер на берегу, где дали чистую одежду и накормили. Затем они, донельзя усталые, уснули, несмотря на оглушительный шум праздника, грохотавшего в лагере ненадолго прервавшегося лишь тогда, когда раздался призыв к вечерней молитве, и мусульмане, кто бы где ни был, упали на колени, повернувшись лицом к Мекке.
Посреди ночи Тибо проснулся и некоторое время лежал с открытыми глазами. Он снова почувствовал себя полным сил, но его снедала и тревога за будущее.Великолепное войско, только что растаявшее под палящим солнцем и утонувшее в крови, было единственной преградой, какая оставалась между королевством и Саладином. Несколько уцелевших замков и командорских резиденций не смогут долго сопротивляться стремительному нашествию всадников Аллаха. А дальше — Иерусалим, прекрасный и Священный город. Там — гробница Христа, его Бога, и там — Изабелла, его любимая. Что с ними станет? Особенно с ней! Он знал, что султан не воюет с женщинами. Он мог показать себя мягким, милосердным и даже почтительным по отношению к знатным дамам. Так что принцесса Эшива, которая, должно быть, с высоты своих башен видела разыгравшуюся здесь трагедию, ничего из нее не упустив, несомненно, будет отпущена на свободу, и ей даже дадут охрану, чтобы она могла добраться к мужу. К мужу? К этому предателю! Тибо долго ему доверял только потому, что Гийом Тирский его любил и ценил его достоинства правителя. А потом случилась та встреча в Дамаске с его посланцем Пливани и это странное вторжение в Галилею, «дозволенное» Раймундом при столь удивительных обстоятельствах. И, наконец, этот проход, который открыла в своих рядах турецкая армия, чтобы пропустить его... и позволить ему ускользнуть к побережью, пока его товарищей истребляли. Конечно, это был метод ведения боя — вот так расступиться перед врагом, но ведь всегда это делалось для того, чтобы его впоследствии окружить, а не для того, чтобы предоставить ему лазейку. Неужели Раймунду так хотелось получить корону Иерусалима, что он готов был выпрашивать ее у врага?..
— Вы проснулись? — шепнул Адам, услышав, как он ворочается. — Как вы себя чувствуете?
— Хорошо... но я в отчаянии оттого, что я здесь и бессилен, когда всему, чем я еще дорожу в этом мире, угрожает такая опасность! Я бы предпочел умереть!
— И, стало быть, уж точно лишиться возможности помочь кому бы то ни было, разве что молитвами. Может быть, есть способ получше?
— Какой? Сходить за Печатью и отдать ее Саладину, чтобы он сохранил нам жизнь?
— Нет. А как насчет того, чтобы сбежать отсюда, добраться до Иерусалима и заняться обороной города?
— С кем? Там никого не осталось, кроме Гераклия и мирных горожан.
— Простые люди, когда надо, умеют проявлять героизм. Благодаря Бодуэну крепостные стены были отстроены заново, а окружающие город рвы глубоки. Кроме того... мне бы очень хотелось вернуться в монастырь!
— Вы что-то придумали?
— Да. До утра еще далеко. Мы можем войти в воду и плыть до тех пор, пока не минуем мусульманское сторожевое охранение, а потом добраться до Бельвуара, крепости госпитальеров, которая стоит на страже долины Иордана. До нее отсюда шесть или семь лье. Если нам повезет, может быть, найдется какой-нибудь конь, уцелевший в этой резне.
— Думаете, в Бельвуаре еще кто-то остался?
— Конечно. Крепости тамплиеров или госпитальеров не лишились своих защитников. Ушли только те, кто был в главных домах. Саладину нелегко будет справиться с Бельвуаром, стоящим на высокой скале. Для нас это единственная возможность принесли еще хоть какую-то пользу...
— Ну, раз вы так говорите!
Тибо вскочил. Он испытывал слишком сильную потребность в действии, чтобы обсуждать план Адама. Да, впрочем, ничего другого им и не оставалось. Оба, стараясь двигаться как можно тише, выскользнули из шатра, который никто не охранял. Снаружи, вокруг большого желтого шатра, окруженного палатками эмиров, как курица цыплятами, праздник продолжался при свете факелов, под воинственные песни, среди дыма, поднимавшегося над жарящимся мясом. До озера было рукой подать.
Два друга ужами проползли по жесткой траве, среди тростника, достигли берега и тихо, без плеска и брызг соскользнули в воду... Заквакала и ускакала прочь потревоженная лягушка. Вода в озере в этот поздний час была прохладная, почти холодная.
Подняв глаза к усыпанному звездами небесному своду, Тибо молча помолился, затем медленно поплыл за уже удалившимся от берега Адамом. Они двигались вдоль берега в сторону юга, сдерживая, насколько возможно, дыхание и замирая от малейшего подозрительного шороха. Ни на мгновение они не заметили тени, отделившейся от шатра, когда они его покинули. Тень проследила за их побегом и вернулась к султану...
Беглецы плыли долго, и лишь совершенно убедившись в том, что вражеский лагерь остался позади, выбрались на берег и легли, чтобы отдохнуть и отдышаться. Потом они направились к долине Иордана.
Как и предполагал Тибо, на следующий же день Саладин завладел Тивериадским замком, где застал принцессу Эшиву. Любезно ее поприветствовав, как и подобало при встрече со столь высокородной дамой, он сообщил ей, что она может отправиться к супругу в Триполи. Он даже предоставил ей большую охрану, чтобы она могла путешествовать со своими служанками в полной безопасности. Затем он разрушил часть города, разместил в замке гарнизон, после чего, приказав построить часовню в память о своей победе у Рогов Хаттина, двинулся дальше к Акре, большому приморскому городу, торговому порту франкского королевства, и был приятно удивлен тем, что не встретил ни малейшего сопротивления. Прево, иначе говоря — правителем города, был Жослен де Куртене. До него долетели страшные слухи о кровавой бойне в Тивериаде, и Саладину достаточно было лишь показаться у городских ворот, чтобы он вышел ему навстречу с ключами от города и в сопровождении большой делегации купцов. Им султан предоставил выбор: купцы могли остаться в городе или же покинуть его, в том и в другом случае он обещал им полную безопасность. Многие, и в первую очередь сам Куртене, предпочли уйти, прекрасно зная: что бы там пи обещал победитель — пока он в городе, порядок будет обеспечен, но стоит Саладину хоть ненадолго покинуть город, и его эмиры оберут их дочиста. Базары были роскошными, и турецкие солдаты набивали карманы золотом, расхватывали товары, привезенные со всей Азии, тащили великолепные узорные шелка и венецианский бархат, которые доставляли сюда в изобилии. Здесь можно было найти и разнообразные продукты, сахар; горы оружия и много чего еще. Оставив и Акре своего сына Афдаля, Саладин продолжил свой победоносный путь.
Тысячи пленных уже тянулись к Дамаску, где их ждал вовсе не божественный свет, а самое тяжелое рабство, потому что вскоре рабов на рынке стало так много, что цены на них упали, и крепкий, сильный раб стоил не больше пары туфель без задника. Но двух самых ценных пленников, Ги де Лузиньяна и Жерара де Ридфора, Саладин оставил при себе, низведя их до уровня фактотумов[79]. Он пообещал им свободу, если сдадутся другие крепости, и оба бедняги, испив чашу позора до дна, старались как могли, уговаривая своих подданных и рыцарей отдать без боя свои крепости врагу. Так и случилось в Бейруте, Яффе и других прибрежных городах, таких, как Хайфа и Кесария. Эмиры Саладина разоряли и грабили города Галилеи. Иногда они находили городские ворота открытыми, а города пустыми: жители бежали в графство Триполи и княжество Антиохию, на которые Саладин нападать был не должен — разве не был граф Триполитанский, можно сказать, другом султана? Что же касается Антиохии, Боэмунд, ее бездарный правитель, наконец-то овдовевший, не придумал ничего лучше, чем жениться на своей любовнице Сибилле де Бюрзе, которая с давних пор осведомляла Саладина обо всем, что происходило в округе, и потому там пока еще можно было жить спокойно, лишь издали слыша звон цепей, шум резни и гул пожаров.
В руках наместников султана уже оказались Нем, Арсуф, Геним, Самария, Наблус, Иерихон, Фулех, Маалша, Сканделион и Тибнин. И это еще не полный перечень сдавшихся на милость врага городов. Но все же, несмотря на все старания Лузиньяна и Ридфора, большие крепости тамплиеров и госпитальеров — Шатонеф, Сафед и Бельвуар — продолжали сопротивляться и продержались больше года, до тех пор, пока их не взяли измором.
В Газе и Аскалоне тоже все сложилось не так, как хотелось добровольным помощникам Саладина. Ги де Лузиньян по-прежнему считался сеньором города, в котором некогда заперся с Сибиллой, чтобы подразнить прокаженного короля, который, уже умирая, все же нашел в себе силы сразиться с врагом. Местные жители не простили этого Лузиньяну и, когда он осмелился потребовать, чтобы они открыли мусульманам ворота, его осыпали градом камней и оскорблениями: он был ничтожеством, недостойным носить корону, добытую и постели развращенной и безрассудной женщины, и никогда больше они не признают его королем.
Началась осада, и Саладину понадобился целый месяц, чтобы, приложив огромные усилия, все же взять город. Теперь оставался только Иерусалим!
Когда Тибо и Адам, ненадолго остановившиеся в Бельвуаре и приободрившиеся при виде решимости госпитальеров, вскоре добрались до Иерусалима, ворота города оказались закрытыми, и им стоило огромного труда пробраться в город. Крепостные стены охраняли не только мужчины, но и женщины, и, как Тибо ни надсаживал глотку, выкрикивая свое имя, казалось, все они слышали его впервые. День уже близился к концу, по тяжкая жара не спадала, с моря надвигались тяжелые грозовые тучи. Казалось, эта гнетущая атмосфера еще усиливала недоверчивость часовых.
Наконец, в то время пока Адам вел долгие и бесплодные переговоры со старым греком, упорно считавшим друзей передовым отрядом Саладина, рядом с бдительным стражем в амбразуре показалась мощная фигура; этот человек наклонился — и тут же закричал:
— Открывайте, черт вас возьми! Это и в самом деле бастард! Я сейчас спущусь.
Еще несколько минут — и Тибо бросился в объятия Балиана д'Ибелина. Тот расцеловал его с такой радостью, что у бастарда на глазах показались слезы; минуту спустя Балиан обнял Адама.
— Значит, вам удалось вырваться из ада, друзья мои? Слава богу! Нам здесь так нужны отважные мечи и бесстрашные души! Но как вам удалось бежать? Проклятый Саладин с ужасающей жестокостью перебил всех тамплиеров и госпитальеров, как будто имел дело с последней мразью, а не с благородными рыцарями!
— Нам удалось пробраться к озеру и вплавь скрыться от султана, — ответил Тибо, которому не хотелось подробно объяснять все произошедшее. — А как вы оказались здесь, мессир Балиан?
— Саладин отпустил меня, когда я сказал ему, что тревожусь за жену и ее дочь. Должен признать, что он охотно проявляет рыцарские чувства по отношению к дамам.
— И он вас отпустил, ничего не потребовав взамен? — насмешливо блеснув глазами, спросил Адам. — Например, клятвы больше никогда не обращать против него оружие?
Красивое лицо графа болезненно дрогнуло, но взгляд был по-прежнему тверд.
— Да, я и в самом деле поклялся в этом, и готов снести этот позор, но, прибыв сюда, я застал в городе лишь перепуганных стариков, женщин и детей, почти все защитники города погибли или взяты в плен. Однако из деревень, которые разоряют эмиры, пришло множество беженцев, и среди них есть мужчины, которые не хотят умирать или становиться рабами. Они со слезами умоляли меня дать им оружие и научить с ним обращаться. Кроме того... я получил приказ это сделать.
— От кого?
Они втроем шли по улице Гроба Господня. Балиан, не отвечая, молча кивнул, указывая на Гераклия, который, с митрой на голове и посохом в руке, все такой же сверкающий, направлялся к ним.
— Он имеет на это право, поскольку остается патриархом, и, как ни странно, похоже, тяжелое положение в городе пробудило в нем потребность быть хоть чем-то полезным и вполне крестьянское желание сохранить свою землю. Он, наверное, и сам не догадывался, что в нем это кроется. С тех пор как он узнал, что стало с армией, он просто на части разрывается.
Вот так, впервые в жизни, бастарду был оказан этим ненавидевшим его человеком, — которому он платил взаимностью, не в силах забыть о том, какое зло тот причинил Гийому Тирскому, — почти дружеский прием. Гераклий сильно постарел. Его мощная фигура исхудала, из зеленых глаз пропало привычное жестокое и насмешливое выражение, да и глаза выцвели, поблекли. Он искренне обрадовался новоприбывшим и обрадовался к ним почти с теми же словами, что и Балиан:
— Нам очень нужны храбрые воины, чтобы несчастные горожане почувствовали себя увереннее...
И двинулся дальше своей дорогой. Вокруг него тотчас собралась толпа стариков, на которых он раньше никогда и не смотрел, а теперь заговорил с ними и благословил некоторых из них.
— Поверить невозможно! — воскликнул Тибо. — Эти люди идут к нему, будто он — рака с мощами какого-нибудь святого. Что с ним такое случилось?
— Может быть, все дело в возрасте, а может быть, совесть пробудилась? И потом... у него горе!
— Горе?
— Госпожа Аньес умирает сейчас во дворце. Совсем одна! Мне кажется, он все-таки любил ее. Она так много для него сделала!
— А что же Сибилла? Я хотел сказать — королева?
— Нет больше никакой королевы. Горожане едва не растерзали ее на куски, считая виновной во всех их несчастьях. Они говорят, что она украла корону Бодуэна, чтобы отдать ее трусливому глупцу. Хуже того: ее обвиняют в том, что она позволила убить своего сына, маленького Бодуэна. Так что однажды ночью она сбежала вместе со своими придворными дамами и слугами. Ее дворец расположен совсем рядом с воротами Давида. Открыть их было нетрудно, и Сибилла бежала в Яффу, а оттуда отплыла в Акру или Тир, точно не знаю. Больше мне ничего не известно.
Продолжая разговаривать, они дошли до базилики Гроба Господня, где прибывшие хотели помолиться, как делает всякий паломник, добравшись до цели, и всякий житель Иерусалима, возвратившись из долгого путешествия. Они вернулись в Святой город от врат смерти, ничуть не сомневаясь в том, что все-таки обязательно вновь увидят родной город. В полном соответствии с девизом тамплиеров, они ни о чем не просили для себя лично, а молились, во славу Божию, о возвращении мира в королевство, выстроенное вокруг самой священной из всех гробниц... Затем они вошли в крипту королей, чтобы помолиться у мраморной плиты, под которой покоился наконец-то получивший избавление от страданий прокаженный. И в это мгновение Тибо почудилось, будто в его ушах еще звучит измученный голос Бодуэна, звучат слова, которые тот прошептал перед смертью: «Ариана... Изабелла... позаботься о них!»
Когда они снова вышли наружу, площадь, еще недавно безлюдная, была заполнена коленопреклоненной толпой: как и каждый вечер, люди собрались помолиться Спасителю, чтобы Он защитил их город от ярости воинов ислама. Гераклий, стоя перед базиликой и потрясая посохом, серьезно и убежденно дирижировал этой общей молитвой.
— Его будто подменили! — прошептал Тибо.
— Сомневаюсь, — откликнулся Балиан. — Думаю, что он непревзойденный комедиант. Хотя, вполне возможно и то, что он не полностью утратил веру... и страх перед Господом! А теперь отдохните немного, вы, наверное, очень устали, а завтра у нас будет много дел...
И в самом деле, Балиан д'Ибелин, с тех пор как вернулся, обучал управляться с оружием, по их просьбе, всех простолюдинов, способных держать его в руках, а также детей дворян или горожан, которых он посвящал в рыцари в тринадцатилетнем возрасте. Его радовала общая решимость отстаивать город и защищать собравшихся там несчастных беженцев. Благодарение Господу, кладовые цитадели были полны, и голода пока опасаться не приходилось. Кроме того, горожанам не угрожала и жажда, благодаря выходу на поверхность подземных вод Тихона, которые через туннель царя Езекии, прорытый много веков назад, направлялись в Силоамскую купель. Никогда осажденный Иерусалим не сдался бы из-за недостатка воды...
— Располагайтесь в цитадели! — заключил Балиан. — Я и сам там живу, чтобы всегда быть рядом с укреплениями... Нет, — добавил он, отвечая на вопрос, который Тибо не решался задать, — моей жены и ее дочери нет со мной рядом, они по-прежнему живут в доме Ибелинов. Так решила Изабелла. В ней с каждым днем все больше проявляется дочь Амальрика: она хочет оставаться среди своего народа. Онфруа в плену у Саладина, но она, похоже, не очень о нем беспокоится. Ну, увидимся позже!
Помахав им рукой, граф уже собирался уйти, но Адам Пелликорн его удержал.
— Одну минуту, мессир! Мы тамплиеры, а стало быть, обязаны вернуться к себе в монастырь, — серьезно проговорил он.
— В монастырь? — усмехнулся Ибелин. — А вы знаете, кто там остался? Никого! Разве что старик брат Тьерри, охраняющий главный дом... должно быть, для призраков. Ордена больше не существует: Ридфор его опозорил, а Саладин его истребил!
— Болтаете невесть что! — рассердился пикардиец. — В Сафеде, в Тортозе и в других местах еще остались рыцари нашего Ордена, как остались госпитальеры в Бельвуаре или в крепости Крак де Шевалье в графстве Триполи! И прибудут другие, из Европы, как, несомненно, состоится и новый крестовый поход, как только станет известно о том, какая беда постигла королевство.
— Крестовый поход? Вот уже долгие годы Гийом Тирский и его соратники просят помощи у королей Запада. Возможно, когда-нибудь она и придет, но я очень боюсь, что это случится слишком поздно... даже если мы здесь совершим невозможное для того, чтобы все-таки дождаться.
И он удалился размашистым шагом, лишь на мгновение задержавшись около Тибо, чтобы улыбнуться ему и услышать, как тот выкрикнул:
— Я буду в цитадели, я готов вам помогать!
Затем, повернувшись к внезапно замершему Адаму, Тибо добавил:
— Простите меня... но я согласен с ним! Ордена действительно больше не существует!
— Вы говорите, как несведущий ребенок. Даже если здесь дома Ордена опустели, в Европе их еще много, и они заполнены храбрецами, душой и телом преданными ему.
— Отчего же они не здесь? Разве Орден был создан не для защиты паломников на пути к Святым местам... а для того, чтобы снискать могущество и богатство? Кроме того, разве не является этот презренный Ридфор верховным магистром всего этого прекрасного рыцарства?
— Недостойный магистр — всего лишь недостойный магистр! После его смерти выберут другого!
— Но, пока он жив, разве не обязаны вы беспрекословно ему повиноваться?
— «Мы» и в самом деле обязаны ему повиноваться, и вы в числе прочих, поскольку поклялись в этом перед Господом!
— Знаю... но я не был искренен. Вы убедили меня в том, что для меня это было единственной возможностью избежать встречи со смертью в другом месте, не на поле боя. Меня увлекла ваша миссия, и я хотел вам помочь.
— Теперь уже не хотите?
— Я больше не хочу, чтобы меня заставляли уважать презренного негодяя, который явно меньше всего стремится служить Богу и повиноваться ему. Что же касается поисков Скрижалей Закона — мне кажется, сейчас для этого время не самое подходящее. Разве что вам хочется поднести их Саладину? Адам, у нас есть более важные дела! Защищать Святой город, пока хватит сил, и погибнуть вместе с ним.
— Но я тоже намерен его защищать. Только я, как всегда, буду сражаться в белом плаще с красным крестом...— Но вы ведь не всегда его носили? Когда я встретил вас в Белине и отвел к моему королю, которому вы долго служили, на вас его не было, и никто не знал, кто вы. Даже я!
— У меня было и по-прежнему есть особое разрешение, связанное с возложенной на меня миссией.
— Кто дал вам это разрешение, если высшее начальство — это здешний магистр?
Немного поколебавшись, Адам решился ответить:
— Есть другой магистр. Тайный, скрытый от всех, известный лишь нескольким посвященным. Довольствуйтесь этим: я и так сказал слишком много...
В это мгновение темное небо распорола молния, почти сразу за ней последовал оглушительный удар грома, и оба тамплиера одновременно перекрестились. Казалось, небо недовольно тем, что дружба вырвала у Адама Пелликорна это признание и запрещает ему продолжать, если, конечно, допустить, что у него было такое намерение. Тибо с досадой покачал головой.
— Для меня все это слишком сложно, и я хочу вернуть себе свободу. Только что, у могилы Бодуэна, мне показалось, будто я слышу его голос. Он приказал мне заботиться о его подруге и его сестре...
— У его сестры есть муж, есть отчим, она — принцесса и, возможно, вскоре станет королевой. Она не нуждается в вашей помощи.
— Но у несчастной армянки нет заступников. И я хочу узнать, что с ней стало. Так что, раз уж вы так могущественны, дайте мне разрешение покинуть Орден, а еще лучше — скажите, что я погиб вместе с теми, кто пал в Хаттине! Но знайте, что мои дружеские чувства к вам остаются неизменными! А если вы больше не хотите быть моим другом, скажите мне об этом сразу.
И Тибо развернулся и побежал к цитадели в то самое мгновение, когда огромная черная туча прорвалась дождем. На иссохшую землю обрушился настоящий потоп, мгновенно загнавший людей в дома. Вскоре Тибо совсем исчез из виду — он был слишком далеко и отгорожен стеной воды. И тогда Адам, не сдвинувшийся с места и продолжавший смотреть ему вслед, пожал плечами, пробормотав:
— В конце концов, почему бы и нет?
И направился к брошенному монастырю.
К тому времени как Балиан вернулся в цитадель, гроза уже закончилась, и вдоль улиц по склонам бежали резвые ручьи. Тибо он нашел у входа в парадный двор. Бастард разговаривал со старым сержантом, одним из чех, кто уже не мог сражаться и был оставлен охранять город. Старик знал Тибо с детства и обрадовался ему до слез, все еще струившихся по его щекам, несмотря на горечь слов, которые он тем временем произносил, глядя на освещенное окно королевских покоев. Он говорил о том, что там, за стенами дворца, госпожа Аньес и в самом деле умирает в полном душевном одиночестве, потому что никто из членов ее семьи и родных не пришел, чтобы помолиться о ней и скрасить ее последние часы: ни ее сбежавшая дочь, ни ее оставшийся к Акре брат, ни муж, Рено Сидонский, которого она уже несколько месяцев не видела. Вырвавшись из хаттинского ада, Рено заперся в своем приморском замке в Сидоне, сопротивлялся как мог эмирам Саладина и думать забыл о женщине, которую давно разлюбил. Что же касается последнего — из тех, кого можно было назвать вслух! — любовника Аньес, коннетабля Амори де Лузиньяна, он был в плену у Саладина.
— Жалко смотреть на нее, всеми покинутую, такую высокородную даму и совсем еще недавно такую красавицу! Ведь все служанки уехали вместе с королевой Сибиллой, и при ней остались только старуха гречанка, Жозефа Дамианос... и Мариетта, которую вы, мессир Тибо, прекрасно знаете.
— Мариетта? Она вернулась?
— Вместе с теми жителями Аскалона, которых турки не убили и не утопили. Они добрались до Иерусалима в самом жалком виде, потому что если султану, как говорят, и случается кому-то посочувствовать, то с его эмирами такого не бывает никогда. Во имя Аллаха они убивают, жгут, грабят, насилуют и пытают. Мариетта была ранена. Прибыв сюда, она сразу направилась во дворец, будучи уверена в том, что для нее здесь найдется местечко...
— Я хотел бы ее увидеть.
— Нет ничего проще, — вмешался Балиан, стоявший чуть поодаль и слышавший старого солдата. — Достаточно лишь подняться наверх... или вам очень не хочется встречаться с госпожой Аньес? Это можно понять, если вспомнить ее алчность. Помните, как она использовала самые жестокие приступы болезни Бодуэна для того, чтобы добиться от него всего, чего ей хотелось?
— Я хочу помнить только о ее любви к нему, пусть даже она недостаточно его любила.
— Ну, так идите! Не буду вас провожать. Дорогу вы знаете, а я никогда не был в числе ее друзей... Увидите, она сильно изменилась.
Теперь уже совсем стемнело, но в Иерусалиме ночи редко бывали тихими. Раньше к шуму праздников, которые устраивали Аньес и ей подобные, примешивались звон колоколов и удары в била. Все эти звуки по-прежнему раздавались в Иерусалиме, но теперь они сливались с шумом жизни сотен беженцев, которые ютились и нижних дворах цитадели и в церквях, в монастырских садах, у госпитальеров и в первой ограде Храма.
Вытащив из железного кольца факел, Тибо стал подниматься по лестнице королевского жилища, в былые времена ярко освещенного и наполненного голосами флейты и лютни, звоном тамбуринов и пением, теперь же угрюмого и безмолвного.
У дверей Аньес не было даже стражи — мужчины, способные держать оружие, нужны были в других местах, — и, когда Тибо толкнул тяжелую резную кедровую створку, послышался лишь тихий шепот молитв. В темной спальне слабо светились огоньки двух масляных ламп, горевших у изголовья огромной кровати, задрапированной лазурным дамасским шелком, с легким пологом, защищавшим ее от ночных насекомых. Голубоватый оттенок занавесей подчеркивал красоту белокурой хозяйки спальни. Светлое пятно висело в темноте чуть золотящимся от желтых огоньков облачком — только это и осталось от чувственной роскоши постели, где Аньес некогда так весело грешила с самыми красивыми мужчинами, которых случай приводил в ее сети. Ничего не осталось от шелковых простыней, мягких тюфяков, пуховых подушек в вышитых наволочках. Исхудавшее тело покоилось на тонкой подстилке, без одеял и покрывал, прикрытое лишь белым монашеским платьем, напоминавшим то, которое Бодуэн любил надевать, когда расставался с доспехами. Великолепные волосы, служившие Аньес единственным нарядом, когда она принимала своих любовников, были коротко острижены и легкими кудрями вились вокруг лица, которое болезнь изменила настолько, что Тибо едва его узнал. Созданное для любви тело распадалось под действием болезни, пожиравшей органы размножения. Несмотря на то, что в спальне жгли ароматные травы, ее наполнял запах болезни, предвещающий появление запаха смерти.
Тибо, завороженный этим неожиданным, несмотря на предупреждения Балиана, зрелищем, не сразу заметил две сидящие фигуры по обе стороны ложа, двух женщин с седыми волосами: одна — еще более прямая и высохшая, чем раньше, вторая — чуть оплывшая, но все еще крепкая. Она-то первой заметила вошедшего и, узнав его, разволновалась.
— Мессир Тибо! — прошептала она, вскочив и устремившись к нему. — Неужели это действительно вы?
Мариетта говорила тихо, но умирающая все же услышала ее и потянулась рукой в их сторону.
— Да тише вы! — рассердилась гречанка. — Зачем вы тревожите бедняжку?
— Нет, — прошептала Аньес. — Она только что произнесла имя... Он здесь... бастард?
— Да, это он, милая госпожа, — радостно всхлипывая, отозвалась Мариетта.
— Подведи его ко мне! О... сам Господь его послал! Может быть, это знак... Его милостивого прощения! Подойди, Тибо, подойди поближе...
Он приблизился к постели и только теперь разглядел большие, широко открытые голубые глаза, так же поблекшие от болезни, как у Бодуэна перед тем, как он ослеп.
— Я здесь, моя госпожа и тетушка, мне очень грустно видеть вас на этом скорбном ложе...
— Никакой скорби я не испытываю! Я умираю, дано очень рада тебя видеть. Господи, до чего же ты красив! — прошептала неисправимая Аньес. — Конечно, ты ведь мой племянник... Единственный из рода Куртене, кто способен показать, как хороша была наша порода!
— Вы и сейчас прекрасны! — почти искренне произнес Тибо, видя, как загорелся этот почти угасший взгляд и как приоткрылись в легкой улыбке сухие губы.
— Спасибо... за эту ложь. Ты станешь последним мужчиной, восхвалявшим меня.
И совсем уже глухим голосом она проговорила:
— Я очень устала, мои часы сочтены. И все же мне хотелось бы... услышать... что ты делал...
На мгновение она умолкла, стараясь отдышаться.
— Скажи... сколько тебе лет?
— На Святого Симеона исполнилось двадцать семь[80].
— Уже? А сколько... женщин?
— Госпожа!
Жозефа подавилась возмущением, а Аньес снова улыбнулась:
— Ну, ты же знаешь меня, Жозефа! Любовь всегда будет для меня притягательна... даже на краю могилы... Ну, так что, красавец?
— Ни одной.
В мерцающих глазах появилось испуганное выражение.
— Что? Ни одной? Ты никогда не любил?
— Нет, я люблю, и любовь моя так велика, что никакая другая женщина меня не заполучит!
— Всего одна любовница?.. Маловато.
— Она мне не любовница. Она — моя жизнь и моя страсть, но она не принадлежит мне.
— Это означает, что ты никогда не... с твоим-то сложением?
На ее изумленный взгляд он ответил презрительной улыбкой.
— Опомнитесь, госпожа Аньес! Если не считать того года, который я провел в плену, я никогда не расставался с моим королем, Бодуэном. Его болезнь препятствовала его отношениям с женщинами. Разве мог я предаваться грязной любви и возвращаться к нему потом, замаранный душой и телом? Мне нетрудно было от этого отказаться: любовь, которая во мне живет, оберегала меня от искушений.
Она протянула ему горячую руку, которую он крепко сжал; ухватившись за него, Аньес попыталась приподняться, но у нее не хватило сил, и она с печальной улыбкой снова упала на постель.
— Но потом? — спросила она.
— Любовь по-прежнему со мной!
— Чистые рыцари! Значит, они еще существуют в этой стране?
— Их куда больше, чем вы думаете. Тамплиеры и госпитальеры дают обет целомудрия...
Он умолк, потому что боль, на время усыпленная опиатом, пробудилась снова в измученном теле Аньес. Жозефа принесла лекарство, налила его в золотой кубок. Опередив Мариетту, Тибо наклонился, приподнял Аньес, помог ей выпить снадобье. Ее тело напряглось, окаменело от боли, на лбу выступили капли пота, и Жозефа стерла их тонким платком. Тибо стал осторожно опускать Аньес на постель, и она вздохнула:
— Мужские объятия! Какое чудо! Я мечтала о твоих руках... когда-то!
— Вам о Боге пора думать, госпожа! — снова вмешалась гречанка.
— Для этого у меня будет целая вечность... и для того, чтобы... раскаяться в моих плотских грехах, хотя... я очень боюсь, что этого никогда не произойдет... Но, милый племянник, я хотела бы... раз ты пришел... облегчить этот переход... подарить тебе что-нибудь... на память! Чего ты хочешь?
Он снова опустился на колени у постели и взял ее руку.
— Ничего... разве что ответ на один вопрос: известно ли вам, что стало с армянкой Арианой, которая была в вашей свите?
— Это ее... ты любишь?
— Нет. Ее любил мой король, и незадолго до смерти он приказал мне заботиться о ней. Но, когда я стал ее искать, мне сказали, что ваш брат, сенешаль, пришел за ней с вооруженной стражей, чтобы отвести ее в лепрозорий... где она так и не появилась. Знаете ли вы, что он с ней сделал? Он ее убил? Вы должны это знать! Вам он говорил обо всем!
Аньес, не отвечая, опустила веки, и Жозефа попросила Тибо оставить ее в покое и не мешать готовиться к соборованию. Вот-вот должен был прийти епископ Вифлеемский. Тибо неохотно поднялся, и тогда Аньес открыла глаза.
— Эту девушку... он желал... и так же страстно ненавидел. Я думаю... он взял ее в свой дом...
Неуверенный, умоляющий взгляд Аньес встретился со взглядом Тибо.
— Держись от него подальше! Жослен — плохой человек! Я давно это знаю. Он куда хуже меня, и к тому же ненавидит тебя. Тебя, родного сына...
— Я и сам его не люблю и буду остерегаться. Но... спасибо, что сказали...
Он наклонился и хотел перед тем, как уйти, поцеловать ей руку, но Аньес потянулась к нему, пытаясь удержать.
— Постой, не уходи! Я хочу дать тебе что-нибудь... на память обо мне... Жозефа! Принеси мою эмалевую шкатулку...
— Госпожа! Сейчас придет епископ! У вас не осталось времени и...
— Принеси шкатулку, я сказала! Или убирайся!
Гречанке пришлось повиноваться. По приказу хозяйки она принесла синий с золотом ларчик, открыла его и вытащила оттуда великолепное ожерелье: длинную, тяжелую золотую цепь, в которую были вправлены жемчужины и карбункулы. Такое украшение можно было носить и мужчине, и женщине.
— Возьми его, Тибо! Никаких богатств у тебя нет, а твоего короля, который мог бы тебя обеспечить, тоже уже нет в живых!
И, заметив, что рыцарь хочет отказаться от подарка, настойчиво повторила:
— Возьми его, говорю тебе! Я так хочу... И молись обо мне! Думаю... мне это... очень понадобится.
Тибо повиновался.
За дверью послышался звон колокольчика, и не успел он, по-настоящему растроганный, поблагодарить Аньес, как дверь отворилась, и показался прелат, которого сопровождали два служки со свечами и кадилоносец. В руках у епископа была чаша, покрытая золотой парчой. Все опустились на колени, а Тибо торопливо покинул комнату. Мариетта проводила его ласковым взглядом и пообещала, что они увидятся позже.
Аньес умерла той же ночью, доставив тем самым Балиану дополнительные хлопоты: надо было устроить погребение, достойное женщины, носившей в своем чреве короля. И сделать это надо было как можно скорее, в летнюю жару тело не могло лежать долго.
И потому отпевание состоялось в тот же вечер в церкви госпитальеров. Служил сам патриарх. Все знали, какие отношения связывали его с усопшей, но он умел обольщать речами и нашел простые, но волнующие слова, чтобы описать мучения последних дней прекрасной дамы, которая сделала сладострастие своей религией и все же сумела перед смертью отказаться от всякой роскоши и покаяться. Все понимали, что, отпуская ей грехи, он отчасти отпускал грехи и самому себе, но ни у кого это не вызвало улыбки. Затем Аньес де Куртене, графиню Сидонскую, при свете факелов перенесли в крипту, где она упокоилась рядом с первым своим зятем, Гийомом де Монферра, умершим давным-давно... Похоронный звон плыл над городом с той минуты, как процессия вышла из дворца...
Тибо искренне молился об упокоении души Аньес, чьи беспутство и алчность причинили столько зла королевству: в его представлении она искупила все свои грехи той неизменной любовью, которую питала к прокаженному сыну. После мессы, он последовал за Балианом на укрепления, куда непрерывно стаскивали камни, смолу, вязанки хвороста и глиняные кувшины с маслом: все это должно было обрушиться на голову неприятеля, как только он приблизится к степам города. Ждать оставалось недолго — войска Саладина захватывали один за другим маленькие городки вокруг Иерусалима, постепенно замыкая железное и огненное кольцо, которое — и каждый это сознавал! — невозможно будет разорвать без помощи извне. Но помощи ждать было не от кого. Западные короли оставались глухи к неумолчным просьбам, с которыми к ним обращались из Святой земли. Что же касается графа Триполитанского и князя Антиохийского, они были поглощены стараниями сократить ущерб, нанесенный их собственным — уже съежившимся — владениям и нимало не беспокоились о судьбе Иерусалима.
Однако вместе с беженцами, которые продолжали стекаться в город и для которых уже не хватало места, — но ведь среди них были мужчины, способные сражаться! — в главные дома своих Орденов возвращались тамплиеры и госпитальеры, прибывавшие из разных осажденных крепостей: рыцари предпочли покинуть их ради того, чтобы защищать Гроб Господень. Монастырь тамплиеров снова ожил, и, поскольку магистр все еще пребывал в плену, вместо него был назначен сенешаль, в чьи руки брат Тьерри с огромным облегчением передал все имущество и сокровищницу. Адама же Тибо в эти первые дни ни разу даже не видел. Должно быть, у пикардийца было много дел. Верные своим правилам, тамплиеры каждый день щедро раздавали милостыню, принимали и ободряли тех, кто в этом нуждался. Больные и раненые стекались к госпитальерам, и рыцари в красном не жалели для них сил, — так было всегда, начиная с 1048 года[81], когда они назывались всего-навсего странноприимным братством в тени Гроба Господня.
Работа в городе кипела днем и ночью. Неутомимый Балиан д'Ибелин, казалось, был везде одновременно: он принимал решения, устраивал, руководил всеми делами с уверенностью, восхищавшей и зажигавшей всех вокруг. И речи не могло быть о том, чтобы сдаться врагу, послушными баранами подставить шеи под сабли неверных! Они будут сражаться до последней капли крови! Одни только греки не проявляли особенного энтузиазма, но это было не ново: они с давних времен с трудом терпели господство своих католических единоверцев и не прочь были распахнуть ворота перед султаном. Но Балиан за ними присматривал и вежливо объяснил их предводителям, что малейший подозрительный поступок с их стороны будет караться смертью.
У Тибо не выходили из головы последние слова Аньес. Она сказала, что Жослен одновременно и любил, и ненавидел Ариану и что он взял ее «в свой дом». Но в какой? В дом сенешаля на улице Святого Стефана, в замок Монфор в семи или восьми лье от Акры, который выпросила для него Аньес у Бодуэна, или же во дворец наместника в самой Акре, ключи от которой он так радостно поднес Саладину едва ли не на следующий день после хаттинской трагедии?
Поразмыслив, Тибо, хорошо знавший человека, который дал ему жизнь, склонился к тому, что это все-таки был Монфор. Ему уже доводилось видеть эту угрюмую крепость, построенную в центральной части Галилеи, к дикой и труднодоступной местности. Для того чтобы надежно заточить человека, которого «любишь и ненавидишь одновременно», лучше места не придумаешь, потому что никакая помощь туда не доберется. Вполне возможно, и даже скорее всего так оно и было, что к этому времени замок перешел в руки какого-нибудь эмира, поскольку Саладин успел захватить всю Галилею. В таком случае прекрасная армянка — если допустить, что она еще жива! — оказалась во власти араба, ее отдали в его гарем, а может, и того хуже... Одному Богу известно, что с ней случилось! И все же Тибо на всякий случай решил как следует осмотреть иерусалимский дом Жослена. Он знал этот дом, не раз приходил туда с Бодуэном в те времена, когда королевством правил Амальрик и когда дом сенешаля принадлежал Милону де Планси, второму мужу Стефании де Милли, убитому в Рождество 1174 года в одном из переулков Акры подручным графа Триполитанского. У Милона был младший брат, тоже давно умерший. Тибо с ним дружил и довольно часто навещал во время болезни, которая его и унесла.
Добравшись до этого дома, молодой человек увидел, что дверь в огораживающей внутренний двор стене без окон открыта нараспашку, и толпа людей с жалкими пожитками втискивается туда, несмотря на то, что Хода — черный, как ночь, и могучий эфиопский раб, которого Жослен купил после своего возвращения из плена, очень дорого за него заплатив и сделав своим доверенным лицом, — изо всех сил старается их остановить. Должно быть, хозяин, уезжая в Акру, поручил ему сторожить дом. Хода был очень высокого роста и выглядел внушительно, но при таких обстоятельствах он не мог противостоять напору толпы несчастных, которым не терпелось найти место для ночлега и пропитание и позабыть о своем страхе. Эти люди пришли из Иерихона, город был полон беженцев, которых принимали не везде, но, как правило, двери домов знати широко перед ними распахивались: в тяжелые времена всеми движет милосердие. Разве можно не впустить христиан в дом, который завтра, может быть, захватит враг?
Однако Хода, казалось, придерживался другого мнения. Ему велели сторожить дом, — он его сторожил и ничего больше знать не желал. Сейчас он вел переговоры с какой-то дамой, — Тибо была видна только ее голова под синим покрывалом, перехваченным резным серебряным обручем. И тут он услышал громкий, властный голос этой женщины:
— Эти несчастные измождены, они совершенно выбились из сил и нуждаются в помощи. Ты должен их впустить, потому что таков приказ прево, господина Балиана д'Ибелина!
Тибо достаточно было услышать этот голос, чтобы сердце у него забилось сильнее. Он легко раздвинул толпу широкими плечами и оказался рядом с Изабеллой.
— Ваше желание будет исполнено, благородная дама, не то этому человеку придется узнать, что бывает с теми, кто отказывается повиноваться правителю.
О, каким прекрасным, каким чудесным светом засияли большие синие глаза молодой женщины, когда она узнала Тибо! Она потянулась было к нему, но сдержала свой порыв: излияния чувств неуместны были в присутствии этого злобного сторожевого пса, к тому же начавшего ворчать:
— У Ходы только один хозяин, и он велел смотреть за его домом. Никаких других он не знает!
— Ну, так придется тебе их узнать, — ответил Тибо, выхватил меч и приставив его острие к горлу раба. — Или ты сейчас же впустишь этих людей, или...
Хода, несомненно, прочел в устремленном на него холодном, сером, неумолимом взгляде свой смертный приговор, но все же попытался еще сопротивляться:
— А что скажет хозяин, когда вернется? Вспомни, господин, он ведь бывает очень жестоким!
— Можешь не сомневаться — не таким жестоким, как я. Кроме того, я не думаю, что твой хозяин когда-нибудь сюда вернется. Таким образом, я становлюсь его наследником, потому что я — его сын! Так что отдай мне ключи и впусти нас!
Эфиоп повиновался. Сняв со своего пояса связку ключей, он с глубоким поклоном вручил ее Тибо и посторонился. Тибо сунул меч в ножны и, трепеща от удовольствия, но стараясь этого не показывать, подал Изабелле руку, чтобы она могла на нее опереться, и повел ее во двор, куда следом за ними потянулись беженцы. Мужчины, женщины, дети, старики с радостными криками и благословениями заполнили комнаты первого этажа. Женщины даже потянулись целовать руки Тибо, а тот, перед тем как полностью насладиться блаженством, на несколько мгновений подаренному ему случаем, прокричал:
— Здоровые мужчины, когда немного отдохнут, должны отправиться в цитадель и поступить в распоряжение господина Балиана! Опасность, от которой вы бежали, приближается и сюда, и нам потребуются мужские руки.
— А наши чем плохи? — бросила ему красивая девушка с дерзким взглядом, даже не пытаясь скрыть от рыцаря, что он ей приглянулся. — Мы тоже можем пригодиться: подносить камни, кипятить масло, подбирать стрелы, ухаживать за ранеными...
— Мы с благодарностью примем любую помощь добровольцев! — ответил он с улыбкой и, продолжая улыбаться, повернулся к Изабелле.
Но та уже склонилась над лишившейся чувств беременной женщиной. Только сейчас Тибо увидел, что Изабелла пришла не одна, как ему показалось вначале, — ее сопровождали три служанки с корзинами, полными корпии, бинтов, бальзамов, масел, словом, всего того, что может понадобиться для оказания первой помощи. Одной из них была толстуха Евфимия, она принесла хлеб и вино, которые тут же и принялась раздавать.
Продолжая умело, — чему Тибо немало удивился, — оказывать помощь женщине, Изабелла отдавала приказы: натаскать воды из колодца, принести соломы, устроить по возможности удобные спальные места для самых обессиленных. Внезапно она подняла голову и посмотрела на Тибо.
— Займитесь чем-нибудь полезным, друг мой! Надо накормить всех этих людей, должны же здесь быть какие-то запасы!
Тибо знаком подозвал Ходу и спросил у него, где может находиться еда; раб в ответ молча и обреченно махнул рукой, показывая на дверь, за которой начиналась лестница. Дверь была, разумеется, заперта на ключ. Изабелла велела отдать ей ключи и проговорила:
— Я пойду с вами. Мне надо посмотреть, что там!
Лестница ничем не отличалась от всех других лестниц, ведущих в подвалы: крутая и скользкая, особенно для принцессы в тонких башмачках, и потому Изабелле, спускаясь, пришлось опереться на Тибо. Мало того — она была до того неудобной, что, несмотря на поддержку спутника, она едва не упала, но тот ее подхватил, и, добравшись до нижней ступеньки, они оказались друг у друга в объятиях. От соприкосновения с ее телом у Тибо помутился разум. Синее льняное платье Изабеллы, того же оттенка, что и ее глаза, должно быть, запылилось и испачкалось, но от Изабеллы исходило дивное благоухание розы и жасмина. Стан восемнадцатилетней женщины пленял дивными округлостями, которых только что коснулись нетерпеливые руки Тибо. Изабелла инстинктивно ответила на обжигающий поцелуй слишком долго сдерживаемой страсти, не переставая шептать «нет... нет...», с каждым разом произнося эти слова все более неуверенно.
Тибо уже обшаривал взглядом подвал в поисках чего-нибудь, что хотя бы отдаленно могло напоминать ложе, когда до него донесся еле слышный стон... мгновенно его отрезвивший. Изабелла тоже его услышала, и пара тут же разомкнула объятия.— Кажется, это оттуда! — проговорил Тибо, указывая на проход между кувшинами с маслом и вином и мешками со всевозможной снедью.
Прихватив горевший у входа факел, Тибо направился в глубь подвала, где была дверь — довольно трухлявая, но с новым крепким замком. Стон доносился из-за этой двери.
— Будьте осторожны! — шепнула Изабелла.
— Дайте мне ключи и возьмите факел!
Он лихорадочно перебирал связку, отыскивая ключ, который мог бы подойти, попробовал два, которые в замке не повернулись, и, наконец, нашел нужный, оказавшийся и самым новым. Хорошо смазанный замок быстро подался, низкая массивная дверь отворилась, выпуская тяжелый запах.
— Стойте здесь! — приказал Тибо. — Может быть, там больной и опасный зверь...
— Никакое животное, даже очень ценное, не запирают так надежно! — Логично возразила Изабелла, передавая ему факел.
Пригнувшись, он вошел и стал всматриваться в непроглядную темень этой тюремной камеры, — по-другому не назовешь, — без света и воздуха, где невозможно было распрямиться. И, ужаснувшись при виде того, что высветил факел, невольно вскрикнул: «О, господи!»
Женщина, едва прикрытая лохмотьями изодранного платья, лежала, скорчившись, на гнилой соломе, от которой и исходил этот нестерпимый запах. От железного кольца у нее на щиколотке тянулась цепь, приковывавшая ее к стене, но несчастная была в таком состоянии, что эта предосторожность казалась излишней. Поначалу Тибо разглядел лишь грязное, истерзанное, страшно исхудавшее тело, сплошь покрытое паразитами, и длинные спутанные черные волосы, за которыми не видно было лица. Бедняжка продолжала тихонько стонать, не замечая вошедшего.
Охваченный страшным предчувствием, Тибо уже потянулся убрать волосы с ее лица, но вошедшая следом за ним Изабелла его опередила.
— Господи Иисусе! — воскликнула она, увидев худое, бледное безжизненное лицо в синяках и следах запекшейся крови.
Ввалившиеся глаза были закрыты, щеки запали.
— Она без сознания! — горестно воскликнула Изабелла. — Надо о ней позаботиться, но прежде всего надо вытащить ее отсюда. Должен же быть ключ, которым отпираются кандалы?
Ключа не нашлось: кольцо было запаяно, и это означало, что несчастная была обречена томиться здесь до тех пор, пока не умрет. После чего оставалось только замуровать дверь.
— Это чудовище поплатится жизнью! — прорычал Тибо. — Клянусь моим мечом!
— Это чудовище... ваш отец, друг мой, — печально отозвалась Изабелла.
— Может быть, он и дал мне жизнь, но это не делает его отцом. И я поклялся вашему умирающему брату позаботиться об Ариане. Постойте! Я пошлю Ходу за кузнецом. Надо прежде всего разрубить эту цепь, а там посмотрим, что делать...
Но эфиоп скрылся, прекрасно понимая, что первым делом гнев рыцаря обрушится на него. И тогда Тибо встал посреди забитого беженцами двора и крикнул:
— Есть среди вас кузнец?
Вперед вышел бородач, тащивший за собой тяжелый кожаный мешок, в котором была его наковальня, и другой, поменьше, с инструментами.
— Меня зовут Симон, я из Иерихона.
— Отлично. Подожди минутку!
Он взбежал наверх, схватил с какой-то кровати пурпурное шелковое покрывало, перебросил его через руку и вернулся к кузнецу. Они вместе спустились в подвал, и Симон без труда разрубил цепь на несчастной женщине.
— С кольцом справиться будет труднее, но я думаю, что смогу это сделать, не поранив бедняжку. Боже мой, до чего ее довели! В каком она состоянии!
Тибо расстелил на полу покрывало и хотел взять Ариану на руки, чтобы переложить ее туда, но Симон робко возразил:
— Позвольте мне, господин рыцарь. Ваша кольчуга может ее поранить.
Тибо и в самом деле снимал кольчугу только для того, чтобы помыться. Как и все защитники города, он не расставался с ней ни днем, ни ночью, даже спал в ней. Симон с нежностью, свойственной некоторым очень сильным людям, поднял Ариану с ее мерзкой подстилки и уложил на покрывало, в которое Изабелла, обливаясь слезами, осторожно ее завернула.
— Отнести ее в спальню? — спросил Симон.
— Нет. Мы перенесем ее к моей матери, в дом Ибелина. Надо найти врача! Займитесь этим, Тибо! А я покажу дорогу... Кузнец, я заплачу тебе за труды. Особенно если ты сможешь снять с нее кандалы, не повредив ей ногу.
А Тибо торопливо направился в еврейский квартал, моля Бога о том, чтобы Жоад бен Эзра по-прежнему был там.
Искусный врач-еврей по-прежнему жил на улице Смоковницы, но сейчас его не было дома. Из-за притока беженцев его рабочие часы бесконечно удлинились.
Однако Тибо отыскал его на улице Иосафата, недалеко от одноименных ворот. Врач был занят тем, что смазывал бальзамом ожоги женщины, обварившейся из котла, и Тибо пришлось сдержать нетерпение до тех пор, пока Жоад бен Эзра не закончил перевязку. Однако и после этого он отказался сразу же последовать за рыцарем, ссылаясь на то, что ему надо навестить нескольких тяжелобольных.
— Они подождут! — решил Тибо. — Армянка Ариана и большой опасности и нуждается в вашей помощи. Надеюсь, вы ее помните?
— Девушку, которую король Бодуэн называл своим ангелом? О, да, я помню ее, и я не знал, что она больна: после смерти прокаженного меня больше не звали во дворец!
— Она уже не во дворце.
По дороге Тибо постарался как Можно подробнее изложить врачу, при каких обстоятельствах они нашли молодую женщину, и в каком она быласостоянии. Когда они вошли в спальню Изабеллы, Симон все еще находился там и заканчивал осторожно распиливать железное кольцо, замкнутое на щиколотке Арианы, — перед этой процедурой ее раненую ногу обложили толстым слоем корпии.
— Я решила, что лучше это сделать, пока она без сознания, — объяснила Изабелла. — Похоже, она ничего не почувствовала... или почти ничего.
Когда Симон ушел, унося с собой туго набитый и вполне заслуженный им кошелек, врач выгнал из комнаты всех, включая Тибо; он разрешил остаться только Изабелле, зная, что она сумеет толково ему помочь. Тибо тем временем отправился в сад, чтобы поздороваться с той, кого все еще называли королевой Марией. Она учила молитвам свою младшую дочь Маргариту, двухлетнюю крошку, четвертого ребенка, родившегося от ее брака с Балианом. Третья, малышка Хелвис, стояла рядом и старалась помешать уроку, щекоча нос младшей сестренки веточкой жасмина. Двое старших братьев, Жан и Филипп, уже начали под руководством мужчин свою рыцарскую подготовку.
Семейная картина на фоне маленького цветущего сада выглядела прелестно, девочки заразительно смеялись, а Мария Комнин была не слишком строгой матерью. Она смеялась вместе с дочками и даже не догадывалась, как отрадно было смотреть на них рыцарю, в глазах у которого все еще стояло ужасное зрелище, представшее ему в доме Жослена де Куртене.
Мария всегда любила Тибо. Она встретила его, как встречают друга, которого давным-давно потеряли из виду. Представила ему дочек, — одетых, как и сама она теперь, по моде франков, — а затем отдала их кормилице и, ни минуты не медля, задала тот вопрос, который не счел нужным задать ее супруг:
— Как получилось, мессир Тибо, что вы не вернулись в монастырь, и на вас нет тамплиерского плаща? Ведь мой милый муж рассказал нам, что вы дали обет.
— Да, я это сделал, но неохотно и скорее подчиняясь необходимости и совету друга. Теперь же мне нестерпима сама мысль о том, чтобы слепо, как того требует устав, подчиняться магистру этого Ордена, особенно после того, что я видел сам и что стало мне известно о его деяниях. Если раньше Орден тамплиеров был велик, то теперь об этом говорить не приходится, так что отныне я решил молиться Богу по-своему. Кроме того, я обещал королю Бодуэну позаботиться о единственной женщине, которую он по-настоящему любил. Сегодня мы с госпожой Изабеллой ее нашли. Если она выживет, мне надо будет опекать ее...
— Почему бы этим не заняться нам? Ариана не один год провела рядом с моей дочерью. Они привязаны друг к другу, и она не чужая в нашей семье...
В эту минуту Изабелла появилась у входа в сад и сделала Тибо знак подойти к ней. В зале первого этажа, откуда начиналась лестница, его ждал опечаленный Жоад бен Эзра.
— Ну, что? — спросил Тибо.
— Она очень слаба и вот-вот должна была бы умереть, если бы вы не пришли ей на помощь... Возможно, это было бы лучше для нее...
— Почему это? — возмутился Тибо.
— Прошу вас выслушать меня без гнева, потому что я думаю именно о ней. То, что ей пришлось вытерпеть, было ужасно. Эту несчастную избивали, наносили раны, жгли и, несомненно, насиловали много раз и со зверской жестокостью, потому что у нее внутри все разорвано. Думаю, она, кроме того, страшно голодала: больная истощена так, что страшно смотреть, а в последние дни ее сторож, должно быть, получивший определенное распоряжение, забывал приносить ей воду.
— Но разве все это нельзя поправить?
— Можно было бы... но при других обстоятельствах. Она больна проказой...
— Нет! — закричала Изабелла, упав на колени и закрыв лицо руками.
Тибо показалось, будто земля ушла у него из-под ног.
— Господин бен Эзра! Вы понимаете, что говорите?
— Слишком хорошо понимаю! Мессир Тибо и вы, благородная госпожа, не сможете оставить ее здесь. Этот дом полон людей, которым хочется жить.
— Может быть, вскоре им придется просить Саладина о том, чтобы он оставил их в живых... Прокаженная! — прошептал он, обращаясь к самому себе, потому что в эту страшную минуту забыл о присутствии остальных, — но они все же его услышали. — Это невозможно!.. Он никогда к ней не прикасался... если не считать одного-единственного раза, и это было очень, очень давно!
— Этого могло оказаться вполне достаточно, — тихо произнес врач, понимая, кого имеет в виду рыцарь. — В действительности мы мало знаем о том, какими путями передается болезнь. Несомненно, что при непосредственном соприкосновении, но, возможно, не только таким образом. И ребенок, родившийся от здоровых родителей, какими были король Амальрик и госпожа Аньес, может заболеть. Точно так же не знаем мы и того, сколько времени проходит до тех пор, пока болезнь становится явной...
Он говорил, не переводя дыхания, словно стараясь утопить в потоке слов ужас этой минуты. Но Тибо уже ничего не слышал, он оглох от ярости, поднимавшейся в его сердце. Значит, Ариана, истерзанная и раздавленная, едва найдя прибежище, должна тут же его покинуть, должна быть изгнана? Неужели Господь допустит, чтобы эта жизнь, полностью отданная чистейшей любви, закончилась печальным и жалким образом в убожестве лепрозория вне городских стен, который мусульмане непременно подожгут, едва подойдут поближе?
Оглядевшись, он увидел в дверях и на лестнице людей с перепуганными лицами, увидел Изабеллу, которая, все еще сгорбившись, стояла на коленях и молилась, закрыв глаза и стиснув руки так, что побелели суставы. Он услышал тишину. Тишину, рожденную страхом, и уже выталкивавшую во внешний мрак ту, что лежала сейчас там, наверху...
И тогда им овладел беспредельный гнев, близкий к священной ярости. Растолкав слуг и служанок, он ураганом пронесся по лестнице наверх, ворвался в комнату и на мгновение замер у постели, глядя на больную. Ей дали воды, ее вымыли и переодели в белую рубашку, она выглядела теперь не такой жалкой и более спокойной, но он слишком хорошо знал, на какую жестокость могут толкнуть страх и глупость, — а на лбу, с которого стерли грязь и запекшуюся кровь, темнели, словно стекая из-под корней черных волос, два коричневых пятна, напомнивших ему другие пятна.
Что он должен был сделать, чтобы избавить возлюбленную Бодуэна от последних мучений? Убить ее прямо сейчас, в этой постели? Он машинально потянулся к кинжалу, но, когда он уже вытаскивал его из ножен, какая-то неведомая сила, которой Тибо не мог сопротивляться, удержала его руку. А потом внезапно, словно в комнату хлынул поток света, его ослепила мысль странная и безумная, но возвышенная и достойная той прекрасной истории любви, от которой осталось лишь это жалкое существо!
Наклонившись над постелью, Тибо подхватил Ариану вместе с простыней, которой она была прикрыта, и завернул ее в эту простыню. Она была легка, как перышко, а рыцарь почувствовал небывалый приток сил. Он понес ее к лестнице.
— Всем разойтись! — гремел он, сбегая по ступеням.
— Тибо! — крикнула ему Изабелла. — Что вы задумали?
Но он уже шагал через двор и не ответил ей. И тогда она, подхватив подол, чтобы не отстать, побежала за ним следом. Так они, ни разу не споткнувшись в сумерках, поднялись по перемежавшейся лестницами улице, которая вела к храму Гроба Господня. Перед их стремительным бегом расступались прохожие. Они крестились, а потом, немного опомнившись от удивления, кидались следом за ними в жадном нетерпении — каждому хотелось увидеть, что произойдет дальше.
Перед базиликой собрались люди; преклонив колени, они слушали проповедь Гераклия. Увидев несущихся к входу Тибо с его ношей и Изабеллу, патриарх попытался было их остановить.
— Назад! — снова взревел Тибо. — Пропусти меня, неверующий священник, и я на время позабуду о том, что ты приказал убить Гийома Тирского!
Пока они бежали, простыня соскользнула, открыв лицо Арианы, на которое упал последний луч солнца.
— Но ведь эта женщина... прокаженная! — еле выговорил испуганный патриарх. — Куда ты собираешься ее нести?
— Туда, где она должна быть. Посторонись, патриарх! Или бойся Божьего гнева, если не моего!
Гераклий, чуть пригнувшись, с расширившимися, словно у хищника, глядящего на укротителя, глазами, попятился, и за его спиной послушно расступилась загораживавшая вход цепь каноников и дьяконов. Походка Тибо внезапно стала торжественной. Он вошел в церковь, преклонил колени, все также крепко держа на руках Ариану, а затем стал спускаться по лестнице, ведущей в крипту, где покоились короли Иерусалима. Как и гробница Христа, она освещалась и ночью, и днем, но скромнее: две больших восковых свечи по обе стороны надгробной плиты Бодуэна IV, рядом с которой была другая, маленькая, — сына Сибиллы. Ни на мгновение не задумавшись, Тибо осторожно опустил свою ношу на темно-синий с белыми прожилками мрамор, в котором два желтых огонька высвечивали странные глубины, потом, снова опустившись на колени, наклонился и прижался лбом к холодному камню.
— Я пришел, мой король! — прошептал он так тихо, что его не услышал никто, даже Изабелла, стоявшая на коленях по другую сторону могилы. — И со мной та, которая любила тебя так, что хотела умереть вместе с тобой от самой ужасной из всех болезней. Ты доверил ее мне, твоему верному другу и преданному слуге, а я не сумел ее уберечь. Поэтому я принес ее тебе, чтобы ты позаботился о ней и, если Богу будет угодно, сказал мне, какой должна быть ее участь. И я буду молиться, молиться и снова молиться до тех пор, пока не услышу твое дыхание! In nomine Patris et Filii et Spiritus Sanctus...[82]
Тибо молился долго. Он так усердно взывал к распятому и воскресшему Господу и к Отцу всех живущих, что и не замечал, как бежало время. Но ничего не происходило. Должно быть, тот, кто спал под этой плитой, его не слышал, потому что долгожданный голос так и не зазвучал в ушах рыцаря. Он молился все жарче, все настойчивее. Он готов был, если понадобится, молиться до последнего вздоха... И внезапно он совсем рядом с собой услышал голос, но это был голос Изабеллы:
— Посмотрите!
Отблески свечей играли на узком неподвижном лице, выделявшемся на фоне темно-синего мрамора, и было видно, что с него пропали все следы болезни, и главное — страшные темные пятна. Лоб Ариадны снова приобрел ровный оттенок цвета слоновой кости, и скрещенные на груди руки стали гладкими.
Не веря своим глазам, Тибо поднял голову и встретился взглядом с удивленным взглядом Изабеллы. Ее глаза сияли сквозь радостные слезы двумя синими звездами.
— Слава богу! — прошептала она. — Болезнь исчезла! Господь позволил той, кого любил верно ему служивший Бодуэн, исцелиться от проказы на его могиле. Она выздоровела! Она здорова!
Торжествующий крик разнесся под сводами, вылетел на ступени, где толпились священники из базилики. Один из них подхватил этот возглас, за ним — другой, третий. И вскоре голоса слились в единый хор, прославляющий Господа и беспримерное чудо... Безграничное ликование заполнило церковь, выплеснулось на паперть, захватило молящуюся толпу до такой степени, что патриарх поспешно велел закрыть бронзовые двери базилики, чтобы помешать толпе устремиться к могилам, а затем сам спустился в крипту. И замер на месте, глядя на сияющих от радости принцессу Изабеллу и бастарда Куртене, склонившихся над недавней прокаженной: сразу было понятно, что на нее снизошла неслыханная благодать. Они помогли ей сойти с надгробной плиты, но вскоре поняли, что она еще слишком слаба для того, чтобы идти сама, и Тибо снова взял ее на руки, торопясь вынести на воздух. И тогда Гераклий направился к ним.
— Я приказал закрыть двери, чтобы народ не ворвался сюда. А вы выйдете...
— Мы выйдем через главные двери, — спокойно перебил его Тибо, слишком счастливый для того, чтобы говорить резко. — Подобных проявлений Божия могущества не скрывают. Народ имеет право видеть. Особенно в час, когда надвигается смертельная опасность.
Гераклий был так смущен и взволнован, что ничего не смог возразить, и Тибо с Арианой на руках и следующая за ними Изабелла появились на пороге базилики,
за которым горели теперь десятки факелов. Снова поднялся шум, но мгновенно стих, как мгновенно гаснет задутая свеча, и Тибо с Изабеллой прошли посреди коленопреклоненной толпы через площадь, на дальнем краю которой их ждал Балиан д'Ибелин, чье измученное лицо тоже сияло от радости.
— Чудесное исцеление! — воскликнул он. — Эта нечаянная радость подкрепит общее мужество. А в этом сейчас нуждаются все...
— Может быть, Господь совершит еще одно чудо? — произнесла Изабелла.
— Почему бы и нет, в конце концов? В таком случае, хорошо бы это случилось поскорее. Дозорные сообщают, что вокруг города начались пожары.
Всю ночь жители Иерусалима толпились у базилики Гроба Господня, молились и пели в надежде на чудо. Но когда рассвело, неподалеку от города стала видна армия Саладина. Огромное войско с осадными машинами выстраивалось неподалеку от стен Иерусалима...
Час битвы приближался, но теперь все готовились к этой битве с новыми силами...
Только на следующий день Ариана, которую, несмотря на протесты патриарха, желавшего отправить ее к госпитальеркам, снова перенесли в дом Ибелина, смогла рассказать Изабелле и Марии о том, какие страдания ей пришлось перенести, пока она была узницей Жослена де Куртене. Она поведала, что в первые дни он привязывал ее к кровати, чтобы снова и снова утолять свое неутолимое желание. Жослен набрасывался на девушку грубо, с какой-то разрушительной яростью, не имевшей ничего общего с любовью. А потом, когда стал правителем Акры, он приковал Ариану на цепь в подвале и дал Ходе четкие распоряжения. Узницу должны были кормить так, чтобы она не умерла с голоду, но больше никоим образом о ней не заботиться; Куртене хотел, чтобы к моменту его возвращения она все еще была способна испытывать страдания. Но, если случится так, что враг будет угрожать городу, Хода не должен больше отпирать дверь темницы, — пусть узница умрет от жажды и голода. Когда Ариану нашли, она уже и вспомнить не могла, сколько времени не видела эфиопа...
— Но, в конце концов, кое-что остается совершенно непостижимым. Про сенешаля рассказывали, будто он до такой степени боится болезней, что добывал все лекарства, о каких только слышал, и даже держал на службе личного аптекаря. Как же могло случиться, что он много раз тебя насиловал — тебя, прокаженную?
— Я не была больна. Это он меня заразил. Болезнь уже очень давно таилась в нем... но проявилась много лет спустя.
— Значит, эта беда, сведшая моего брата в могилу, пришла от Куртене?
— Сенешаль думает иначе. По его мнению, источник болезни — я. Это я заразила его, когда он набросился на меня в одном из коридоров дворца после свадьбы Сибиллы. Вспомните, госпожа, ведь это было сразу после того, как я пережила единственные мгновения плотской любви, которые подарил мне мой король, и кровь моя пролилась на его царственное ложе...
— И ты передала ему болезнь моего брата, не заразившись при этом сама? Не может быть! Я думаю, он скорее мог заразиться от одной из бесчисленных женщин, которых затаскивал в свою постель. Как узнать, болен ли ты, если нет явственных признаков болезни? Наверное, не все прокаженные попадают в лепрозорий...
Тем не менее могло оказаться и так, что прав был сенешаль. Когда Изабелла пересказала Тибо то, что услышал а от Арианы, он вспомнил, как Мариетта иногда жаловалась, что ее запасы масла анкобы, привезенного из Дамаска, необъяснимым образом уменьшаются. Вора гак и не смогли поймать, однако при мысли о том, что, делая это, Жослен де Куртене тем самым укорачивал жизнь короля, бастард почувствовал, как разгорается его ненависть.
— За это и за то, что он сделал с Арианой, я готов убить его собственными руками, если Бог возмездия поставит его на моем пути!
— Вы стали бы отцеубийцей, Тибо! А это смертный грех... который на этой земле карается костром.
— Не все ли мне равно? Бог, видящий мою душу, смилостивится надо мной.
— Но мне-то не все равно, друг мой, — прошептала Изабелла. — Что станет со мной, если не будет вас?
— Значит, вы все еще меня любите? О, прекрасная дама, пожалуйста, скажите мне это!
— Я не имею на это права. Мой супруг в плену, возможно, ему угрожает смертельная опасность, и произнести эти слова — означало бы его отвергнуть. Он не заслуживает подобного обращения. Пусть он не храбрец, но он кроток, ласков, лишен всякой злобы и очень меня любит.
— Стало быть, вы простили ему его... поступок?
— Что мне еще оставалось? Он так плакал, что мне стало его жаль. И вот... нет, мой рыцарь, я не скажу вам, что люблю вас... даже если это правда! — добавила она, протянув ему руку, которую он пылко поцеловал, перед тем как умчаться.
К Балиану, который ждал его на северной стороне укреплений, Тибо летел, как на крыльях...Подойдя к Иерусалиму, Саладин долго стоял в задумчивости, любуясь красотой города, — третьей столицы ислама! — мягко золотившегося в неярких лучах осеннего солнца. Он не хотел его разрушать, он хотел только освободить его от всех этих нечистых христиан, для которых город был образом небесного царства, и потому отправил послание защитникам Иерусалима: если они сдадутся на милость победителя, он, Саладин, пощадит жизнь горожан и не тронет их имущества. После своей победы у Рогов Хаттина он и в самом деле — когда лично находился на месте, его эмиры вели себя совершенно по-другому! — проявлял себя великодушным победителем. Он мягко обращался с населением завоеванной местности, особенно если речь шла о людях греческого или сирийского происхождения, желая показать, что пришел к ним освободителем, а потому им не следует его опасаться, не стоит бояться ни за свою жизнь, ни за свое добро. И, разумеется, греки тотчас предложили защитникам города сдаться. Видя это и совершенно не желая оставлять в городе людей, способных нанести ему удар в спину, Балиан созвал их вместе, велел собрать им все свое имущество и выпроводил из города. Мария Комнин была по происхождению гречанкой, и Саладин написал ей, предлагая вместе с детьми перейти под его покровительство, но она отказалась покинуть мужа, которого по-прежнему нежно любила.
После этого началась осада, и вскоре стало понятно, что она будет трудной. Саладин хотел вернуть свои святилища — Харам-эш-Шариф (Купол Скалы) и Дальнюю мечеть. Франки же намеревались защищать город, который для них был не третьим, а первым и единственным, трижды священным вместилищем гробницы Иисуса. Они не уступят без сопротивления, пусть даже их всего чуть более шести тысяч воинов — и это в городе, в котором до Хаттина насчитывалось около сотни тысяч жителей! — против огромного войска султана. Но вера их была крепка, и турки это почувствовали.
Балиан д'Ибелин и его люди не сидели сложа руки и до того, как флаги Пророка показались на склонах Иудейских гор. Рвы были углублены, ворота укреплены, камнеметы и катапульты установлены на стенах, туда же стаскивали камни, бревна и котлы для кипящего масла, а самые широкие проходы сильно сужали. Мужчинам помогали женщины и дети. Под пение гимнов каждый делал все, что мог, ради спасения своего города.
Осада была довольно короткой — она продолжалась всего пятнадцать дней, — но на редкость яростной. Саладин выставил две большие осадные машины против защитников на укреплениях. Франки держались стойко, а кое-где даже переходили в наступление. В какой-то момент султан усомнился в успехе своего предприятия: в этих людях и впрямь жила вера, способная сдвигать горы. Кроме того, говорили, будто в городе случилось чудо, а это — лучшее ободрение для воинов. На стенах можно было видеть священников с крестами: пренебрегая опасностью, они пришли, чтобы поддержать мужество сражающихся.
Увы, надолго их не хватило. Египетским саперам Саладина, работавшим под прикрытием осадных машин, удалось пробить в стене брешь. И тогда военачальники защитников города решились на столько же смелый, сколько и отчаянный шаг: попытаться под прикрытием тьмы произвести массовую вылазку и прорваться — или погибнуть с оружием в руках.
Вмешался Гераклий. Смерть Аньес и совершившееся чудо глубоко потрясли этого почти неверующего священника, но все же не изменили его настолько, чтобы заставить желать для себя мученического венца. Как и все трусы, он нашел весомые аргументы: из-за вылазки останутся беззащитными те, кто не сражается, и в первую очередь — дети, которых Саладин не преминет обратить в ислам и тем самым погубит их души.
Балиан, смирившись, попросил султана о встрече и отправился в его лагерь, взяв с собой только Тибо и своего летописца Эрнуля. Он готов был сдать город, если в обмен всем его жителям беспрепятственно позволят уйти.
Первая неожиданность встретила послов, едва они вошли в большой желтый шатер: султан решил воспользоваться услугами переводчика, и переводчиком этим был Онфруа де Торон, не очень отважный, но очень образованный супруг Изабеллы. Ответ Саладина, произнесенный его нежным голосом, звучал так странно, что тот, не вытерпев, сам закончил свою речь, сводившуюся к отказу: он хотел, чтобы город сдался на милость победителя.
— Я поступлю с вами в точности так же, — прибавил он, — как ваши отцы поступили с нашими: они все были убиты или обращены в рабство.
Балиан д'Ибелин, стараясь обуздать гнев, ответил:
— В таком случае мы сами зарежем наших жен и сыновей и сожжем город; мы разрушим Храм и все святилища, которые были и вашими. Мы убьем пять тысяч мусульман, которые сейчас у нас в плену, и вьючных животных тоже; затем мы выйдем из города, и будьте уверены, что ни один из нас не падет, не убив перед тем хотя бы одного из ваших. Вот тогда, султан, ты сможешь войти в Иерусалим, но к тому времени от него останется груда залитых кровью руин.
Наступило тяжелое молчание — его тяжесть была весом тысяч человеческих жизней. В обоих лагерях все затаили дыхание. Затем Саладин вздохнул и прежним своим бархатным голосом произнес:
— Возможно, у меня есть средство сделать тебя сговорчивей, если только ты любишь своего Бога так, как говоришь...
Он хлопнул в ладоши, и полог тотчас поднялся, пропуская высоченного мамелюка, несущего в обеих руках резной золотой шедевр, внутри которого было орудие казни Христа: перед франками был Истинный Крест.
Едва удержавшись, чтобы не вскрикнуть от изумления, Тибо, как и оба его спутника, почти машинальным — настолько оно было для них привычным и естественным — движением опустился на колени. У всех троих на глаза от боли выступили слезы, которые они изо всех сил старались скрыть: удар оказался страшным, они были совершенно уверены, что их божественный символ надежно спрятан. Сердце у Тибо колотилось так, что едва не выпрыгивало из груди, а его смуглое лицо приобрело пепельный оттенок.
— Я верну его тебе в обмен на город! — совершенно спокойно произнес Саладин. — Можешь его забрать и уйти куда тебе будет угодно со всеми теми, кто пойдет с тобой. И не бойся, я позабочусь о твоей жене и детях, они в полной безопасности будут доставлены к родным.
Но Балиан, дрожа всем телом от жестокой муки, уже встал. Взгляд его темных глаз, мерцающих от слез, был твердым и решительным, как и его голос.
— О тебе говорят, что ты — человек верующий, что ты боишься своего Бога и соизмеряешь с ним свои мысли и действия. Я не буду вступать с тобой в сделку. Мне слишком больно видеть у тебя в руках Святой Крест. Если у тебя благородная душа, как утверждают некоторые, ты не сделаешь его предметом мучительного для меня торга...
Саладин хотел ответить, но тут вмешался Тибо:
— Дайте мне одну минуту, мессир Балиан...
Ему позволили подойти к большому золотому кресту, украшенному камнями. Он снова опустился на колени, потом, внимательно рассмотрев крест, поднялся:
— Успокойтесь, Балиан д'Ибелин. Вам не придется класть на чаши весов вашу веру и вашу честь. Это — не Истинный Крест!
Саладин тотчас отозвался:
— Тебе, неверный, наглости не занимать! Как ты смеешь обвинять меня во лжи?
— Возможно, ты и сам был обманут... одним из твоих эмиров, желавшим тебе угодить.
— Никто не посмел бы это сделать. А ты-то с чего говоришь подобные глупости?
— По той простой причине, что я хорошо знаю, как выглядит Истинный Крест. Не один год, с тех пор как вошел в тот возраст, когда смог взять в руки меч и копье, следовал я за ним вместе с королем Бодуэном — Крест всегда несли впереди короля, когда королевству угрожала опасность, и побежденным он оказался лишь в тот день, когда Креста не было рядом! А после его смерти я видел Крест еще ближе, потому что мне было поручено его охранять...
— И что же?
— Ювелиры Дамаска не зря славятся своим искусством, и они сделали прекрасную вещь. Из чистейшего золота. С великолепными камнями и жемчугом. Вот только золото это слишком новое, слишком гладкое: золото Истинного Креста было слегка помятым и поцарапанным. Кроме того, выступ, сделанный для того, чтобы его можно было нести, украшен тремя рубинами и тремя темно-золотыми топазами, а здесь я вижу только рубины. И что же из этого следует?
— Что ты хитер, рыцарь. Я не впервые в этом убеждаюсь, но я полагаюсь на твою честность. Готов ли ты поклясться своей честью и спасением своей души, что говоришь правду?
Глядя султану в глаза и положа на сердце руку в стальной рукавице, Тибо ответил:
— Клянусь спасением моей души, честью и верой, что это другой крест — не тот, у подножия которого я так долго сражался!
Стесненная грудь Балиана расправилась, он глубоко и облегченно вздохнул, когда Саладин жестом приказал унести крест. То, что он сейчас услышал, и та суровая непреклонность, которую проявил Балиан, заставили султана надолго умолкнуть, и никто не решался прервать молчания. В конце концов он решил позволить христианам Иерусалима откупиться: жизнь каждого из мужчин он оценил в десять золотых византиев, за женщин хотел получить по пять византиев, за детей — по одному.
— Конечно, многие смогут заплатить, — ответил Балиан, — но не все. В городе есть немало бедняков, которые неспособны собрать такую сумму. В том числе — женщины и дети, у которых ничего не осталось, потому что вы убили или забрали в плен их защитников.
— Хорошо. В таком случае городу придется уплатить сто тысяч византиев выкупа за двадцать тысяч этих несчастных... И я не уступлю.
Больше ничего от него добиться не удалось, и Балиан, довольный тем, что хотя бы кого-то может спасти, уже собирался возвращаться в Иерусалим, когда султан попросил его немного задержаться: он хотел несколько минут поговорить с его спутником. Балиан, пожав плечами, согласился и, отказавшись от предложенным ему напитков, предпочел ожидать снаружи.
— Ты по-прежнему утверждаешь, будто готов отдать мне Печать? — спросил Саладин. — Ты ведь не ходил за ней после того, как покинул Тивериаду.
— Откуда тебе это известно?
— За тобой и твоим другом следили. Я приказал не слишком вас охранять, чтобы у вас появилось искушение сбежать.
— Эта вещь утратила для меня всякую ценность с тех пор, как оказалось, что в обмен на нее я не могу получить свободы для Иерусалима.
— Как знать...
— Не пытайся меня обмануть, великий султан! Ты слишком давно хочешь заполучить Святой город, чтобы теперь от него отказываться. Я прав?
— Ты прав. И все же мне больно думать, что только из-за твоего упрямства я не могу надеть себе на палец Печать Пророка — благословенно будь его имя до конца времен!
— А мне еще больнее видеть, как рушится под твоими ударами самое прекрасное на земле королевство, служению которому я посвятил всю свою жизнь, и это — моя родина. Тебе трудно меня понять, потому что ты — курд. Подумай об этом, и ты избавишься от сожалений об утрате той крохотной частицы власти, о какой еще продолжал мечтать. Ты — император, и тебе незачем становиться Папой!
Сказав это, он вышел к Балиану. Саладин даже не пытался его удержать. Вернувшись в город, Балиан созвал руководителей тамплиеров и госпитальеров, рассчитывая с помощью сокровищниц двух Орденов выплатить сто тысяч византиев за бедных. Но оказалось, что получить деньги не так просто: несмотря на свое несомненное богатство, те и другие уверяли, будто неспособны собрать подобную сумму. Все, чего ему удалось от них добиться, — это денег на освобождение семи тысяч человек. Как просьбы, так и приказы были бессильны. И, когда Балиан, сам отдавший все, что у него было, начал накипать яростью, Тибо высказал предположение, что большая часть богатств тамплиеров могла уже покинуть Иерусалим.
— Существует возможность, — объяснил он, — выйти из монастыря так, чтобы не проходить через ворота и остаться никем не замеченным... Готов поклясться, что казна уже далеко отсюда!
Эта уверенность опиралась на серьезный довод: ни одного-единственного раза за все время осады он не видел Адама среди братьев, сражавшихся на укреплениях; а когда, после того как Саладин продиктовал свои условия, он отправился в главный дом Ордена, чтобы поговорить с Пелликорном, не знавшие его сержанты, охранявшие вход, сказали, что брат Адам вместе с двумя другими тамплиерами покинул монастырь, как только появились враги, чтобы проводить до побережья группу горожан, пожелавших покинуть Иерусалим и попытаться добраться до еще свободных портов на сирийском берегу, а может быть, и отправиться в Византию.
А почему бы не на Запад, подумал Тибо? Он и в самом деле не очень понимал, что Адаму было делать у этих людей, ставших после смерти императора Мануила очень ненадежными. Зато он прекрасно понимал, что тот мог, сопровождая беженцев, увезти и спрятать в надежном месте сокровищницу Ордена. И почему бы вместе со всеми прочими ценностями ему не вывезти и Скрижали?
Должно быть, Адам, выполнив свою миссию, сейчас уже плывет по морю в Прованс, откуда направится в свою родную Пикардию. Но, даже сознавая, что друг сделал все, чтобы увлечь его за собой, Тибо не мог без глубокой печали подумать о том, что, скорее всего, больше его никогда не увидит. Мысль об этом была не менее горестной, чем если бы он только что потерял брата. А может быть, и больше, чем брата!
А пока надо было собрать побольше золота, чтобы выкупить как можно больше христиан. Что касается Саладина, тот свои обещания выполнял. Марии Комнин, ее дочери Изабелле и другим ее детям был послан эскорт, который должен был сопровождать их сначала к султану, где они были приняты с почестями, а затем — до Тира, который на всем средиземноморском побережье оставался едва ли не единственным местом, откуда можно было отправиться в Антиохию. Кроме того, он отдал строжайший приказ своим войскам охранять главные пути сообщения, категорически запретив им кого бы то ни было притеснять или подвергать грубому обращению, а также заниматься грабежом. Наконец, госпитальерам было позволено еще на год остаться в городе, чтобы ухаживать за больными. Гроб Господень будет передан грекам и сирийцам.
Наконец настал день, когда Саладин вошел в город. Воцарилась глубокая тишина, сменившаяся скорбными криками христиан и радостными — мусульман, когда султан велел срубить большой золоченый крест на вершине купола Храма, а затем омыть розовой водой святилище, которое вновь превращалось в Харам-эш-Шариф. Он стал обустраиваться в цитадели, позволив уйти оттуда тем, кто хотел это сделать.
Все ворота Иерусалима, кроме ворот Давида, были закрыты...
И тогда из ворот, возглавив процессию, как и полагалось патриарху, первым вышел Гераклий. За ним следовало белое и черное духовенство... и огромный обоз: патриарх увозил с собой священные сосуды, драгоценности, ковры и всю сокровищницу базилики Гроба Господня. Саладин, наблюдавший за исходом с высоты крепостных стен, мог его остановить, но не сделал этого.
Затем, во главе франкской знати и нотаблей, шел Балиан. Непреклонный в своем желании уйти гордо и мужественно, он одной рукой вел своего коня, в другой держал знамя иерусалимских королей, которому не суждено было больше развеваться на башне Давида. На крупе его коня ехали Тибо де Куртене и Эрнуль де Жибле, за ними, верхом или пешими, двигались все остальные. Каждый старался выглядеть спокойным, но горе было слишком велико, и многие женщины в голос оплакивали оставленное и оставленных — ведь их никто не выкупил. Тибо думал в первую очередь о них. И об Ариане, которую пришлось отвести к госпитальеркам: она по-прежнему намеревалась стать монахиней. Единственным ее желанием было остаться поблизости от могилы Бодуэна. Он не был уверен в том, увидит ли ее когда-нибудь снова, но знал, что присутствие чудом исцеленной будет большим утешением как для общины, так и для больных, порученных ее заботам... И хотя Тибо знал, что Изабелла, а вместе с ней — и Мариетта, благодаря покровительству Саладина, находятся в безопасности, на душе у него было тяжело, а горло сжималось от ярости. Саладин был там, во дворце Бодуэна, может быть, в самых покоях Бодуэна или на террасе, глядел оттуда на огромную и жалкую толпу тех, кого он выгнал из города, пусть и позволив им прихватить с собой какие-то крохи! Но некоторые остались в Иерусалиме, например, жители еврейского квартала, а в их числе — поседевший от горя Жоад бен Эзра, который на прощанье со слезами обнял Тибо. А главное — там были умершие, которых Тибо любил, и теперь их тела, лишенные Креста, оставались пленниками мусульман: короли, королевы, его родные — среди них его тетка Елизавета, умершая в Вифании незадолго до его возвращения из Хаттина и теперь покоившаяся вместе с другими настоятельницами в пустой часовне, которая завтра, возможно, будем осквернена. Несколько монахинь, во время осады нашедшие убежище в городе, должно быть, затерялись в этой громадной толпе... И затуманенный слезами взгляд Тибо в последний раз любовно скользил по лощинам и оголившимся теперь склонам холмов, где он столько раз охотился, столько раз скакал следом за черным волнистым хвостом Султана... несравненного коня, которого Ле Дрю, его конюх, убил собственной рукой, чтобы он не достался сенешалю, а затем покончил с собой.
А солнце в этот горький час изливало свои лучи на Святой город, утраченный, может быть, навеки, все так же щедро, как и в самые радостные дни, ему неведомо было, какие воспоминания оно пробуждает, какие растравляет раны.
Это случилось 2 октября 1187 года, в День ангелов-хранителей, в 583-й год хиджры, и у Иерусалима не было больше короля! Уходившие не желали верить, что где-то в мире короли еще существовали: ведь никто из них не пришел на помощь.
Но Исаак Ангел, византийский император, Фридрих Барбаросса, император Священной Римской империи, Филипп Август, французский король, и Генрих II, король английский, продолжали царствовать...
В представлении Саладина позволить последним защитникам Иерусалима присоединиться к той малости, какая осталась от королевства франков на средиземноморских берегах, — Трансиордания продержится еще долго, и покорить ее поможет только голод! — было возможно лишь способом отступления для более мощного скачка; целью султана было окончательно и навсегда очистить Палестину от владычества франков. Саладин, несомненно, намеревался рано или поздно захватить их последние оплоты — крепости Тир, Тортоза, Маргат, а также овладеть графством Триполи и княжеством Антиохия, от которых он к тому времени уже успел отрезать изрядные куски. Тортоза, крепость тамплиеров, куда они стягивались, как госпитальеры — в Маргат, а чаще — в Калаат аль-Хосн и в прославленный Крак де Шевалье, могли сопротивляться долго и успешно. Что же касается Тира, он был, можно сказать, вообще неприступен. Прежде всего — благодаря своему географическому положению: крепость, окруженная синими волнами Средиземного моря, была соединена с большой землей лишь насыпью, некогда созданной Александром Великим; великолепный порт укрывали толстые стены; и, наконец, сразу после Хаттина у города появился едва ли не с неба упавший защитник, столь же упрямый, сколь и неожиданный — Конрад, маркиз де Монферра, родной брат Гийома по прозвищу Длинный Меч, недолговечного супруга прекрасной Сибиллы. И теперь на его широких плечах покоились все надежды на выживание обескровленного королевства.
Этот выдающийся человек, состоявший в родстве с французским королем и германским императором, по праву считался одним из лучших полководцев своего времени. Суровый, властный и честолюбивый, он вспомнил о том, что покойный маленький Бодюине был его племянником и, хотя мальчика уже не было в живых, его дело — заботиться о том, что осталось после него. А потому он с большим отрядом рыцарей отплыл из Константинополя и, не зная о том, что незадолго до того случилось близ Тивериады, направился в Акру, где был неприятно удивлен, услышав крики муэдзинов, призывающих к молитве, и увидев развевающиеся на городских башнях флаги Саладина. Тогда он решил двигаться дальше и доплыл до Тира, где его встретил церковный колокольный звон и флаги, которые вполне его устраивали. Он высадился вместе со всеми своими людьми, был радостно встречен горожанами и гарнизоном, которые тут же его избрали своим командующим, обосновался там и начал готовить город к обороне. А потом начал ждать дальнейших событий, первым из которых стал исход жителей Иерусалима...
Тибо давно знал Тир. Он часто бывал здесь с Бодуэном во времена его любимого епископа Гийома. Город хранил столько воспоминаний! Правда, не всегда приятных, — как, например, воспоминание о том дне, когда они нашли несчастного Гийома, отлученного Гераклием от церкви, лежащим на полу своей часовни. И все же чаще вспоминалась хорошее, и его было намного больше. Тибо казалось, будто он возвращается в особенное место, где его ждут милые призраки, и это немного смягчало боль от утраты, может быть, навеки, гробницы Христа и могилы Бодуэна...
У источников Рас-аль-Айна с огромными древними цистернами, созданными Соломоном для того, чтобы отблагодарить Хирама Тирского, царя-строителя, который возвел для него иерусалимский храм, мусульманский эскорт расстался с теми, кто направлялся в Тир, чтобы продолжить сопровождать ищущих убежище в Триполи или Антиохии. Удивительное плодородие всего края объяснялось наличием этих источников воды; оттуда же брал воду и город. Надо отдать должное разумности Саладина: он не стал превращать эту прекрасную местность в пустыню только для того, чтобы заставить город сдаться из-за жажды.
Беженцы, поглощенные разнообразными мыслями, по большей части — сходными с теми, с какими евреи шли к земле обетованной, тянулись вдоль старой римской дороги, тенистой и обрамленной древними могилами. Путь с ночевками где придется был трудным. Все устали и хотели отдохнуть в городе, казавшемся им последним надежным убежищем. Некоторые считали, что эта передышка может оказаться последней перед катастрофой, большинство все же надеялось, что Господь сжалится над ними, дарует чудо и уврачует их раны. Чудо и в самом деле произошло, но в том, кто его воплотил, не было ни малейшего сходства с ангелом.
Странники, дойдя до конца дороги, остановились у барбакана, защищавшего подступ к воротам. Отныне это был единственный вход в Тир, отрезанный от перешейка рвом с соленой морской водой и переброшенным через него новеньким подъемным мостом. Неожиданно на укреплениях показалась фигура сеньора в сверкающих доспехах, поверх которых была наброшена расшитая золотом шуба из чернобурки. Прохладным осенним днем в ней большой необходимости не было — должно быть, мужчина озяб.
Над воротом — высокомерное лицо, обрамленное жесткими черными волосами, суровая складка рта, орлиный взор. И громовой голос:
— Я — Конрад, маркиз де Монферра и хозяин этого города. А вы кто такие?
— Откуда же вы прибыли, если не узнаете этого креста и священных знаков на моем облачении? — выкрикнул Гераклий, наряду с прочими отсутствующими добродетелями не обладавший и терпением. — Мое имя — Гераклий, я — патриарх Гроба Господня и Святой Иерусалимской Церкви. Если вы — богобоязненный христианин, вы откроете перед нами ворота этого города, который не может принадлежать вам, поскольку по-прежнему остается владением нашего короля Ги!
— Вашего короля? И где же он? Если Тир все еще остается христианским городом, то лишь потому, что я здесь обосновался и взял на себя командование, по просьбе нотаблей и всего населения. А кто эти люди?
Балиан выехал вперед и остановил своего коня рядом с Гераклием.
— Знать Иерусалима, последним прево которого был я — Балиан II д'Ибелин, и я собирался здесь править. Но, если город стал вашим по воле его жителей, я не буду этого оспаривать. Разве что вы откажетесь открыть эти ворота перед теми, кого Господь вам вверяет?
Монферра небрежно кивнул со стены, но не успел он и рта раскрыть, как рядом с ним появилась стройная молодая женщина в голубом платье и под голубым же покрывалом такого нежного оттенка, что казалось, в серых тучах, к вечеру собравшихся над городом, появился просвет: Изабелла! Она в ярости набросилась на маркиза:
— Это наши, мессир! Моя семья, мои друзья и все мое окружение. Почему вы стоите здесь и рассуждаете вместо того, чтобы распахнуть перед ними ворота этого города, все еще принадлежащего мне?
Монферра почти силой взял руку этой юной фурии и поднес к своим губам:
— Мы сейчас им откроем, милостивая госпожа! Я только хотел удостовериться, что эти люди действительно те, за кого себя выдают... а не переодетые сарацины! В наши дни всего следует остерегаться!
В следующее мгновение подъемный мост с грохотом опустился, и путники смогли наконец войти в город.
— Сарацины, говорите? — проворчал Гераклий, оказавшись перед Монферра. — Неужели мы и впрямь на них похожи? Неужели меня можно принять за какого-нибудь султана, путешествующего со своими женами и детьми? Пока что хочу вам напомнить, что я — патриарх, а стало быть, облечен самым высоким саном в этом королевстве и стою выше даже самого короля, потому что я — представитель Христа! И жду от вас знаков почитания! — добавил он, чуть приподняв руку в пурпурной перчатке, на которой блестел перстень.
В это мгновение от него исходила такая властная уверенность в себе, что маркизу ничего другого не оставалось, кроме как покориться. Опустившись на одно колено, он взял руку, которую патриарх соблаговолил поднять к его губам, и поцеловал перстень.
— Добро пожаловать всем! — воскликнул он наконец. — Место найдется для каждого! Завтра, когда вы отдохнете, я жду тех, кто еще способен сражаться, в цитадели — я там живу! Вы довольны, моя госпожа? — добавил он, отыскивая глазами Изабеллу.
Но та, расцеловавшись с Балианом, уже протянула руку Тибо, который, преклонив колени, прильнул к ней губами. Когда маркиз увидел, как они улыбаются друг другу, он насупился, и, поднимаясь, Тибо натолкнулся на его враждебный взгляд. И сразу понял, что Монферра никогда не будет ему другом. Это ничуть его не огорчило: Монферра не понравился ему с первого взгляда, едва Тибо увидел его на стене, теперь же он чувствовал, что начинает его ненавидеть. Особенно после того, как тот взял за руку Изабеллу, чтобы «отвести ее домой»...
— Мне это не очень нравится, — обратившись к Тибо, произнес Балиан. — Онфруа де Торон, пусть даже он занимает при Саладине не самую почетную должность, по-прежнему остается мужем моей падчерицы, а этот Монферра, как мне кажется, слишком близко наклоняется над цветами ее сада...
— До тех пор, пока она была под защитой королевы Марии... но теперь вы здесь, мессир Балиан, и она в безопасности, — ответил Тибо.
Бастард выглядел бесстрастным, но на самом деле на душе у него было тревожно, хотя он и старался успокаивать себя тем, что отныне входит в ближайшее окружение бывшего правителя Иерусалима, с которым его связывает уже давняя дружба, и потому всегда будет находиться поблизости от молодой женщины и вовремя заметит опасность, угрожающую ей. А пока ему и Балиану надо было заняться размещением беженцев, особенно женщин и детей, чьи отцы, мужья и братья были убиты или попали в плен. Слава Богу, места для всех было достаточно.
Тир, ценой титанического труда выстроенный некогда Хирамом на двух соединенных островах, был одним из самых красивых городов королевства франков. Крупный порт, через который шли товары из местности на редкость плодородной, обеспечивал не менее крупную торговлю. Генуэзцы, пизанцы и венецианцы давно освоились в Тире, открытом для торговли с европейцами и служившем преддверием Востока, и держали там богатые владения. Это служило одной из причин — если не главной — того, что Конрада де Монферра, который был, как и они, уроженцем итальянского «сапога», так радостно встретили обитатели города и мгновенно признали его сеньором. Кроме того, Тир был мощно укреплен и неприступен как с суши, так и с моря. Для того чтобы его одолеть, потребовался бы огромный флот... и маленькое предательство.
Этот прекрасный город обладал и долгой историей. Считалось, что он был основан в 2750 году до Рождества Христова[83], в те времена, когда евреи возвращались из Египта, и был богатой морской столицей финикийцев, чьи суда умножали свои владения на Сицилии и по всему северу Африки. Его богами в то время были Ваал и Астарта, а его женщины нередко играли первостепенные роли в жизни города-государства: некоторые из них становились женами фараонов; Иезавель, дочь первосвященника Ефваала, стала царицей Иудеи; еще более известна Дидона, когда-то покинувшая Тир, чтобы основать Карфаген. Через этот славный город пролегал путь всех народов восточного Средиземноморья, христианским же он стал лишь в IV веке, когда в нем была возведена первая базилика, но впоследствии подвергся арабской оккупации, которая закончилась в 1124 году. Именно тогда, благодаря могущественному венецианскому флоту, Тир перешел в руки королей Иерусалима, в данном случае — Бодуэна I.
Кроме собора, построенного на развалинах базилики из ее камней, в городе насчитывалось восемнадцать храмов, — не считая часовни замка, — в том числе церковь Святого Петра пизанцев, церковь Святого Лаврентия генуэзцев и церковь Святого Марка венецианцев. Тир, шумный и живописный город, окрасил в пурпур, который добывал из раковин определенного вида, одеяния всех властителей древности, а также придумал алфавит и породил сотни талантливых кораблестроителей и зодчих: порт его был богат, а дома выстроены прочно. Поскольку жители города отличались не только вспыльчивостью, но и великодушием, они гостеприимно приняли несчастных беженцев, а о больных позаботились в лечебнице Святого Петра.
Гераклия с его сокровищницей и духовенство, разумеется, поместили в том самом дворце архиепископа, из которого тот же самый Гераклий не так давно выгнал Гийома. Со времен Веронского собора он был знаком с его нынешним владельцем, Жоссом, которому прокаженный король некогда поручил устроить брак Сибиллы с герцогом Бургундским. Жосс был в высшей степени добродетельным священником, и, возможно, им с Гераклием нелегко было бы ужиться под одной крышей, если бы он как раз в это время не отлучился. Когда пошатнулись основы королевства, архиепископ отправился на Запад, чтобы проповедовать там крестовый поход и убеждать королей почаще смотреть в сторону Святой земли, которая оказалась в большой опасности.
Это известие заставило призадуматься патриарха, лишившегося своей патриархии. Он был реалистом и очень заботился о собственном будущем, поэтому быстро понял, что это будущее, вероятно, оказалось под угрозой. Тем более что среди беженцев находилась его любовница Пак де Ривери со своим младшим сыном, которым она, ко всему прочему, разрешилась во дворце, стоявшем рядом с храмом Гроба Господня. Продолжать встречи с Пак де Ривери в доме архиепископа Тирского под недобрым взглядом черных глаз Монферра им было бы невозможно. И потому Гераклий избрал тот единственный выход, какой у него оставался: тоже отправиться в путь, чтобы рассказать великим мира сего, и в первую очередь — Папе Римскому, о бедственном положении королевства франков. В Риме у него были друзья и даже жилье, где он мог поселить свою подругу, муж которой, галантерейщик из Наблуса, давным-давно где-то сгинул. Когда у ног Гераклия заплескались синие волны Средиземного моря, жажда жизни вытеснила из его темной души ростки покаяния и возвращения к долгу, проклюнувшиеся после смерти Аньес и трагедии Иерусалима. Гераклий, которому давно перевалило за пятьдесят, по-прежнему был крепок и силен и все также стремился к власти и роскошной жизни. О да, он готов был поставить свое — по праву прославленное — красноречие на службу правому делу, но не забывал и о том, что он оставался патриархом и, даже утратив престол, все же сохранил сан высочайшего духовного лица, и обходиться с ним должны соответственно.
Приближалась зима, и он, решив не задерживаться в Тире, поделился своими намерениями с маркизом, — который обрадовался возможности избавиться от столь неудобного постояльца, а заодно и от изрядного количества лишних ртов, — сговорился с пизанским судовладельцем и ясным ноябрьским утром покинул Святую землю, благословляя широкими жестами собравшуюся на пристани толпу, для которой только что отслужил мессу... Изменив своим привычкам, он облачился в черное монашеское одеяние, в котором теперь и расхаживал, желая произвести впечатление на окружающих... Его любовница и их ребенок в ночь перед отплытием устроились в кормовой надстройке большого корабля, уносившего их к дальним берегам.
В тот же день в Тир прибыли Онфруа де Торон и его мать.
После того как ее супруг пал от руки самого Саладина, а единственный сын попал в плен, неукротимая Госпожа Крака без колебаний покинула свои еще невредимые город и замок и с очень маленькой свитой отправилась в Иерусалим просить аудиенции у султана. У них были общие воспоминания детства, и Стефания знала, что ей нечего опасаться. И в самом деле, Саладин принял ее с обычной своей любезностью и даже дружески. Он не только без всяких просьб вернул ей сына, но и осыпал щедрыми дарами и, разумеется, дал охрану, которая должна была сопровождать ее в поездке через покоренные земли до самых ворот Тира. Он попросил молодого человека, как просил других освобождаемых пленных, дать клятву никогда больше не обращать против него оружие, превосходно зная, что, по крайней мере, этот — возможно, единственный из всех, от кого он такой клятвы потребовал! — ее не нарушит. И в самом деле, Саладин не только смог оценить образованность своего временного «переводчика» и его привлекательную внешность, но и заметил в том полнейшее отсутствие мужества. Он вручил Онфруа матери, а та в ответ пообещала больше никогда не возвращаться в Трансиорданию. Став обычной беженкой, она отправилась в Тир, где к ее появлению отнеслись по-разному.
Балиан и его жена были откровенно недовольны ее появлением. Мария и Стефания слишком давно друг друга ненавидели, чтобы и самые тяжелые времена могли что-то изменить в их отношениях. Да и Монферра, гостеприимно распахнувший двери замка перед прибывшими, не желал оказывать радушного приема женщине, которая с первого взгляда ему не понравилась. Изабелле же пришлось покинуть замок и вместе с мужем и свекровью перебраться в дом по соседству с собором, который им предоставили.
Изабелле не слишком хотелось покидать семью, от которой она некогда так радостно отвернулась, последовав за своим прекрасным принцем. Но времена изменились. Конечно, в огромном моавском замке места было предостаточно, и ей не приходилось жить со Стефанией нос к носу. В Тире же дело обстояло совсем иначе. Белый домик с плоской крышей, который предоставили в их распоряжение, оказался невелик, в нем было всего несколько комнат, окружавших внутренний двор, и из-за тяжелого нрава бывшей Госпожи Крака атмосфера вскоре стала невыносимой. Тем более что, проезжая через Иерусалим, Стефания прихватила с собой Жозефу Дамианос, которая по-прежнему разделяла чувства своей прежней госпожи Аньес де Куртене и ненавидела скопом Марию Комнин и всю ее родню. Но Изабелла благодарила Бога за то, что сохранил ей Онфруа.
Она слишком его любила и тревожилась за его судьбу. Но любовь, которую она к нему испытывала, — и это стало понятно уже давно, — больше походила на любовь матери к своему ребенку, чем на любовь жены к мужу. Теперь ей легко было сравнивать, и сравнения эти всегда были не в пользу Онфруа. Теперь она видела его без прикрас: слишком красивым, слишком изнеженным, слишком вялым, слишком робким, слишком трусливым, слишком опечаленным утратой своего имущества; его постоянно надо было успокаивать и утешать в этом ощетинившемся мире, где то и дело вспыхивали неурядицы и войны. Этот мир, который приводил его в ужас, Онфруа не понимал. Он прятался от его угроз в плотские наслаждения — только в этой области он проявлял хоть какую-то энергию. Вот только разочарование Изабеллы было так велико, что она уже не находила в любовных играх той прелести, которая так пленяла ее в самом начале их брака. Она не показывала виду, что постельные утехи удручают ее, — Изабелла жалела мужа: не его вина, если он перестал походить на тот образ, который она сама создала. В крушении своих надежд она винила только себя и свое прежнее упрямое желание выйти замуж за Онфруа.
Все, наверное, было бы легче и проще, если бы в этом перенаселенном городе, где люди жили слишком скученно, Тибо не оказался слишком близко к ней. Он был очень близко... и вместе с тем так далеко! С тех пор как она вновь оказалась в одном доме со Стефанией, Изабелла стала почти что узницей. Она имела право выходить из дома лишь в сопровождении свекрови или Жозефы, ничуть не уступавшей ей в злобности. Онфруа же вовсе не выходил из дома, опасаясь недвусмысленных взглядов других баронов — в них слишком ясно читалось презрение. Он предпочитал, когда не ласкал свою супругу, сидеть у себя в комнате взаперти или же устраиваться во дворе, в тени пальмы: там он читал книги, позаимствованные из библиотеки стоявшего по соседству архиепископского дворца, — то есть библиотеки ученого мужа Гийома Тирского. Изабелла же все чаще молилась и бывала счастлива, когда с высоты своей террасы могла разглядеть Тибо, едущего верхом рядом с Балианом и маркизом осматривать городские укрепления. Торжественная воскресная месса оставалась единственной возможностью поздороваться с матерью — только тогда грозная вдова Рено Шатильонского ей это и позволяла. Но женщины едва успевали обняться со слезами на глазах — Стефания тут же возвращала Изабеллу на ее законное место, а та не смела упираться, поскольку все это, как правило, происходило перед самым началом службы.
Для Тибо такое положение вещей было мучительным. Он хранил в глубине души, словно бесценное сокровище, воспоминание о тех нескольких днях, которые провел рядом с Изабеллой перед тем, как явились Онфруа и его мать. Теперь он запрещал себе приближаться к возлюбленной. Онфруа был жив, и Изабелла по-прежнему была связана с ним узами брака. Да и сам он, даже если бы Изабелла была свободна, не мог надеяться ни на что, кроме любви вприглядку, поскольку, хотя он и не желал долее оставаться в подчинении у Жерара де Ридфора, он тем не менее дал обет, связавший его с Орденом тамплиеров. Освободить его от данной клятвы могли только Папа Римский или достойный этого звания магистр.
Но существовал другой человек, которого все больше раздражало заточение, в котором держали молодую женщину: с первой их встречи Конрад де Монферра влюбился в Изабеллу — бешено, яростно, эгоистично и страстно. Изабелла принадлежала к слишком знатному роду для того, чтобы он мог взять ее силой, но Монферра нетерпеливо ждал, твердо вознамерившись разрушить одно за другим препятствия, мешающие осуществлению его желания. Изабелла все равно будет принадлежать ему, даже если целый мир этому воспротивится! Но пока ему следовало отложить на более позднее время осуществление своих любовных планов. Только что произошло событие, которого следовало ожидать со дня взятия Иерусалима: армия Саладина разбила свой лагерь на конце перешейка, отрезав доступ к суше. И Монферра, как только ему донесли, что на барбакане, защищавшем доступ к воротам крепости, взвился желтый флаг султана, тотчас понял, что ему придется действовать решительно: стало быть, в этом городе, который он, как ему казалось, крепко прибрал к рукам, нашелся, по крайней мере, один предатель. Беда никогда не приходит одна, и вскоре он получил еще одну дурную весть: на горизонте показались паруса египетского флота...
Отдав соответствующие распоряжения для того, чтобы предупредить появление малейшей бреши в обороне укреплений и порта, маркиз собрал нотаблей в парадном зале замка.
— Нам надо приготовиться к нападению Саладина, и у нас есть все шансы отбить его наступление, если каждый исполнит свой долг. Все вы должны помнить, что этот город — последний бастион королевства, а кроме того — именно с этого клочка земли мы начнем его отвоевывать. Главное, не утратить веру в победу и в то, что помощь вот-вот придет. Мне известно, что на Западе сейчас призывают к крестовому походу, и вскоре сюда хлынут войска из Европы, потому что ни один король, достойный носить корону, не сможет остаться равнодушным при виде ужасной картины Гроба Господня, вновь оскверненного неверными. Вспомним о тех, кто дал нам эту землю! Вы будете прокляты всеми грядущими поколениями, если из-за вас навсегда погибнет дело Готфрида Бульонского и великих королей Иерусалима. Так что мы будем держаться, понятно вам? Мы продержимся до тех пор, пока придет помощь! А для этого надо прежде всего истребить трусов, подло продавших нас султану! Кто-то поднял это знамя на укреплениях, и я требую, чтобы мне выдали этого человека! Иначе я схвачу одного из вас — любого, на кого укажет жребий, — и повешу вместо предателя!
Часом позже виновный был найден, и его без долгих рассуждений повесили на том самом месте, где перед тем красовался злополучный флаг. Монферра стоял рядом и наблюдал за происходящим, подбоченившись. Когда преступник испустил дух, он бросил желтый флаг в ров, заполненный морской водой.
— Вы что, думали, что так легко возьмете город? — выкрикнул он, обращаясь к Саладину, который приближался, окруженный своими мамелюками, по узкой полоске земли. — Всех предателей я велю кинуть в кипящее масло, а потом брошу тебе их вспухшие, словно оладьи, тела! Знай, что если Монферра что-то держит в руках, он держит это крепко!
— А что сделает Монферра с тем, кто держит в руках другого Монферра?
Два мамелюка проволокли между ног коней старика с седыми волосами и бородой и поставили его перед султаном, повернув лицом к крепостной стене. По его кольчуге — единственной вещи, которую на нем оставили, если не считать рубашки, — было видно, что это рыцарь, хотя с него и сняли золотые шпоры. Он высоко, несмотря на предельную усталость, держал голову, и это выдавало в нем знатного сеньора. Монферра отшатнулся от бойницы.
— Это мой отец! — вскрикнул он. — Как он здесь оказался? Я думал, что он в Риме или, в крайнем случае, в пути после паломничества к гробнице Христа и к могиле моего брата Гийома, которое непременно желал совершить, пока еще не слишком стар. Он отправился туда прошлой весной...
Тибо понял, что Монферра говорит сам с собой, а не с теми, кто стоял рядом: самым верным его другом Раймундом д'Акви, Балианом д'Ибелином и двумя другими пьемонтскими баронами.
Тем временем снова послышался резкий, насмешливый голос Саладина:
— Послушай меня, Конрад де Монферра! Вот мои условия: если ты сдашь мне город, я пощажу его жителей, и с ними будут хорошо обращаться. Если нет, — вот твой отец, ставший после Хаттина моим пленником, и прежде чем добраться до нас, тебе придется стрелять по нему.
Предложенная сделка была чудовищной, и это почувствовали все. Монферра смертельно побледнел, увидев, как рабы вколачивают в землю неподалеку от рва столб, и мамелюки привязывают к нему старика, который был настолько измучен, что едва сознавал происходящее, однако губы его слабо шевелились, и можно было догадаться, что он молится. Все затаили дыхание, понимая, какую внутреннюю борьбу сейчас приходится вести его сыну. Конрад попытался вступить в переговоры:
— Предложи другой выкуп! Я заплачу тебе, даже если мне придется отдать все, до последнего Византия...
— Нет. Я хочу Тир, и тогда твой отец останется в живых. Иначе...
Маркизом овладел порожденный его бессилием неудержимый гнев:
— Я скорее сам выстрелю в родного отца, чем отдам хотя бы один камень «моего» города!..
Он едва успел укрыться за зубцом стены: в сторону барбакана полетела туча стрел, за ней — другая, потом третья, не причинив никому никакого ущерба, если не считать легких ранений: все находившиеся за стеной крепости инстинктивно бросились наземь, едва отзвучали последние слова Монферра. Тибо, не дожидаясь, пока смертоносные жала перестанут летать, осторожно выглянул наружу.
— Они уходят! — крикнул он, выпрямляясь, но Монферра уже вскочил на ноги и стоял, обоими кулаками упираясь в амбразуру.
Султан удалялся по перешейку. Столб стоял на месте, а привязанный к нему старик обвис на веревках, обреченный погибнуть если не от пущенных из города снарядов, то, во всяком случае, от голода и жажды. Его ожидала чудовищная агония, которую, разумеется, могла сократить какая-нибудь милосердная стрела. Внезапно полил дождь, он хлынул с необычайной силой, как обычно бывает в очень жарких странах в преддверии зимы, и положение маркиза стало еще более трагическим. Сын молча и сумрачно смотрел на отца, скрестив на груди руки.
— Нельзя же оставить его там! — возмутился Балиан. — Это оскорбление для каждого из нас!
— Вы думаете, я этого не понимаю? — проворчал Конрад. — Но пойти за ним — означает открыть ворота, поднять решетки, опустить мост. А эти псы только того и ждут!
— Послушайте, мессир, — решился Тибо. — Возможно, есть и другой способ.
— Какой же?
— Скоро стемнеет. Я могу спуститься к пристани, взять лодку, двух человек и проплыть через ров, а с той стороны, мне кажется, не так уж трудно будет подняться на берег. Слава Богу, ваш отец не прикован цепями: он всего-навсего привязан веревками, которые легко будет перерезать острым кинжалом.
В почти каменном взгляде, до того холодном, что, казалось, в нем не может отразиться ни одно человеческое чувство, на мгновение вспыхнула искра — словно кремень ударил о кремень.
— Ну, что ж, попытайся! — проговорил Монферра. — Но ты можешь взять только одного человека! Я не могу рисковать тремя!
Дождь все еще лил сплошной стеной, скрывая за струями воды ночной пейзаж, когда, около одиннадцати часов вечера, Тибо тронулся в путь вместе с Жаном д'Арсуфом, дальним родственником Балиана и его щитоносцем. Этот девятнадцатилетний юноша был здоров, как бык, и наделен счастливым характером, немного напоминавшим характер Адама Пелликорна. Он питал к Тибо восторженно-дружеские чувства, которых почти не показывал, если не считать того, что Жан, как чести, попросил разрешения его сопровождать.
Ночь была недостаточно темной для того, чтобы не видны были египетские галеры, выстроившиеся полукругом вокруг города, но благоразумно державшиеся в отдалении. Завтра они, должно быть, попытаются войти в порт, доступ к которому преграждала огромная цепь, протянутая от одной башни до другой. Маленькой лодочке, которую два человека, с головы до ног одетые в черное, нашли приготовленной у одной из башен, нетрудно было выбраться из порта: в этом месте было легко проскользнуть под цепью.
Именно так они и поступили. Жан уверенно и привычно взялся за весла: он все свое детство провел в Сидоне у деда и управлял лодкой, как истинный викинг, — у него и в самом деле текла в жилах кровь этих скандинавских воинов. Тибо поблагодарил небо за такую удачу: и в самом деле, за пределами порта море было неспокойно, и лодку сносило к берегу; но Жан д'Арсуф продолжал грести, и вскоре они вошли в недавно прорытый ров. Разрезанный им перешеек возвышался невысокой скалой. В этом месте волны были тише, и Тибо смог подняться на ноги. Взяв в руки багор, он раскачал его, выбросил вперед, потянул. Первая же попытка оказалась удачной: железные когти вцепились намертво.
Тогда он, подтянувшись на руках, выбрался на берег. Перешеек был пустынным, но на дальнем его конце горели костры мусульманского лагеря. Столб был рядом, в двух шагах, насквозь промокшую жертву удерживали только веревки. Тибо в три взмаха кинжала их перерезал, и старик рухнул в грязь. Опустившись рядом с ним на колени, рыцарь удостоверился, что он еще дышит, хотя и слабо. Действовать надо было быстро!
Он подтащил его к краю рва, размотал веревку, которая была намотана у него вокруг пояса, обвязал старика под мышками, легким свистом предупредил Жана, что они здесь, затем очень осторожно, крепко держа веревку, опустил Монферра в протянутые навстречу руки щитоносца. В это мгновение налетел порыв ветра, и Тибо пошатнулся, но устоял на ногах и ноши своей не выпустил. До него донесся приглушенный голос Жана:
— Я его держу! Спускайтесь скорее! Я слышу шум!
Тибо тоже его слышал. Люди с факелами приближались, должно быть, желая взглянуть, в каком состоянии пленник. Тибо не стал медлить и их дожидаться. Он мгновенно соскочил в лодку и попытался отцепить багор, но тот не поддавался, и пришлось его бросить. Свет факелов приближался, и Жан ожесточенно греб, сражаясь одновременно с ветром и водой.
— Я помогу вам! — предложил Тибо.
Сев рядом с ним, он взял одно из весел, и, объединив свои усилия, они обогнули башню в тот самый миг, когда солдаты добрались до столба. Они еще успели услышать их гневные вопли, на которые насмешливыми криками ответили воины, с луками в руках следившие с барбакана за всеми перипетиями спасательной операции, — а Тибо с Жаном их и не замечали.
Пристань теперь была ярко освещена. Конрад де Монферра и Балиан д'Ибелин ждали на скользких от дождя ступенях уходившей в воду каменной лестницы. Жан ловко пришвартовался к ржавому кольцу, а Тибо уже приподнимал бессильно обвисшее тело старика.
— Дай его мне! — властно приказал Монферра.
И с силой, какую трудно было в нем заподозрить, поскольку он был худ и не очень высок ростом, он подхватил отца на руки и поднялся вместе с ним по опасным ступеням, не позволив никому себе помочь, а потом опустил его на приготовленные носилки.
— В замок! — крикнул он, ни единым словом не поблагодарив обоих спасателей, и вот уже его красный плащ скрылся в темноте.
Дождь, словно только и дожидался их возвращения, прекратился. Балиан подал каждому по кружке с горячим вином, приправленным корицей, и, едва заметно улыбнувшись, заметил:
— Маркиз — человек таких великих достоинств, что мы не будем обращать внимание на такие мелочи, верно?
Гийом III де Монферра скончался на следующее утро, на восходе солнца, в то самое время, когда во вражеском лагере муэдзин, взобравшись на пригорок, сзывал воинов Аллаха на молитву.
— Сегодня ночью мы воздадим ему почести и вверим Господу, — объявил Конрад.
Затем, внезапно повернувшись к Тибо, занявшему свое обычное место рядом с Балианом, и устремив на него орлиный взор, добавил:
— Я не забуду!
Осада Тира продлилась недолго. Рассчитывая на египетский флот, который должен был обложить порт с моря и помешать кораблям франков оттуда выйти, Саладин разместил на перешейке три или четыре осадные машины, камнеметы и катапульты, но полоска земли была такой узкой, что развернуться было негде. Тем более что снаряды, перелетавшие через барбаканы, попадали только в одну небольшую часть города и больших разрушений не производили. Блокада представлялась более действенной даже при том, что Тир, богатый и обладавший большими запасами, мог продержаться долго. Вот только настала ненастная пора, и мысль о том, что придется провести холодное время года на этом клочке земли, султана нисколько не прельщала, а еще того менее — его эмиров, которым очень хотелось, наконец, насладиться плодами своих побед. Для мусульман так же, как и для христиан служба у сюзерена не была постоянной. Точно так же, как прибывшие с Запада крестоносцы отбывали определенный срок службы, так и воины Аллаха были обязаны прослужить под зелеными знаменами лишь какое-то время. Конрад де Монферра взялся урегулировать сложившуюся ситуацию.
Мусульманских галер, окружавших Тир, было десять, и, как случается, когда кажется, что делать больше нечего, кроме как ждать, пока город сдастся, с наступлением темноты они охранялись плохо. В ночь на 30 декабря Монферра незаметно вывел из порта собственные суда, к которым присоединились две провансальские галеры. Для мусульман это стало полнейшей неожиданностью; пять их судов были взяты на абордаж и захвачены, другие пять при виде этого штурма ушли в открытое море, чтобы укрыться в Бейруте, но франкские моряки погнались за ними, и, когда уже почти нагнали противника, суда выбросились на берег, а их экипажи обратились в бегство.
Утром Саладин понял, что игра проиграна. Упорствуя, он мог навлечь на себя большую опасность, поскольку узнал от своих шпионов, что вот-вот должен был начаться крестовый поход под предводительством императора Фридриха Барбароссы. Он снял осаду и вернулся в Дамаск, сильно обозленный на маркиза де Монферра, с которым не так легко оказалось сладить... И вот тут его политическое чутье подсказало ему блестящую идею, основанную на странности судьбы, неизбежно заставлявшей франкских правителей воевать друг с другом... Он решил освободить Лузиньянов: короля Ги и коннетабля Амори, о чем неотступно просила его королева Сибилла, явившаяся из Тортозы, где она укрывалась под защитой тамплиеров. Ему следовало совершить этот поступок еще тогда, когда, после Хаттина, Ги помог ему овладеть Аскалоном и другими городами на подступах к Иерусалиму. Если он этого не сделал, то лишь потому, что на самом деле Ги, как всегда нерешительный и колеблющийся, толком не знал, куда ему идти, и, поскольку с ним хорошо обращались, пребывание в плену было ему не в тягость. Но теперь этот нелепый и слабый король представлялся султану пешкой, с помощью которой можно сделать удачный ход. Он освободил Ги вместе с его братом и еще несколькими пленными из его лагеря, подобающим образом их снарядив и взяв с них клятву, что они «уйдут за море», чтобы не испытывать больше искушения пойти на него с оружием в руках.
— У вас остается Тир, порт, который находится сейчас в руках сеньора де Монферра, — сказал он Ги. — Так что вам никто не помешает отплыть оттуда вместе с королевой, вашей прекрасной супругой...
«Король» пообещал Саладину все, чего тому хотелось, и, может быть, сдержал бы слово, если бы не его жена и не его брат. Оба знали, что представляет собой древний финикийский город: неприступная крепость у бескрайних морских просторов. Почему бы не начать отвоевывать свои земли отсюда? Может быть, утрата Святых мест заставит, наконец, встряхнуться эгоистичных и бездеятельных государей Европы?
Они двигались в сторону побережья, и головы их были переполнены мечтами.
А вот Конрад де Монферра в Тире мечтаниям не предавался, это было не в его привычках. Зато он вовсю наслаждался настоящим, которое, как ему казалось, обещало многое; он только что заставил отступить Саладина и получил превосходное известие: человека, которого он опасался, боясь, как бы тот не встал между ним и властью над королевством франков, уже не было в живых. И действительно, в самом конце года Раймунд III Триполитанский умер от плеврита, усугубленного горем и состоянием подавленности, в котором он пребывал с тех пор, как вырвался из хаттинского ада. Его преемником стал сын бездарного Бодуэна III Антиохийского, которому было не выстоять против Саладина, даже если предположить, что он испытает желание помериться с ним силами.
Стало быть, все шло как нельзя лучше; но вот однажды вечером, когда Монферра играл в шахматы со своим другом Акви, снаружи затрубили трубы, и тотчас ему доложили, что король и королева Иерусалима желают войти в «свой добрый город Тир».
Маркиз приподнял брови над глазами, в которых засветилась злобная насмешка:
— А что, в Иерусалиме еще существуют король и королева? Откуда же они явились, если еще не знают, что они теперь никто?
Однако невозможно было заставлять их ждать у ворот. Если бы там был только Ги, Конрад, скорее всего, не пошевелился бы, поскольку репутация у короля была — хуже не придумаешь; но Ги сопровождала Сибилла, которая прежде доводилась Монферра невесткой, и с эти приходилось считаться. Так что пришлось ему отложить недоигранную партию и отправиться на барбакан. Оттуда, выглянув через бойницу, он различил в легкой вечерней дымке небольшую группу всадников, в центре которой двигалась самая красивая пара, какую ему когда-либо доводилось видеть: светлое видение, сотканное из золота и лазури. Но, если он взглядом знатока оценил красоту Сибиллы и залюбовался ею, такой прелестной в бархатной, подбитой мехом одежде, верхом на белом иноходце, то красота ее мужа оставила его совершенно равнодушным. Прекрасное лицо Ги и его высокий рост, возможно, и делали его внешность поистине королевской, но дальше внешности дело не шло.
— Приветствую вас, благородная дама, и вас, мессир! Могу ли я узнать, чего вы хотите?
— Я — Ги, король Иерусалима, а это — королева, моя супруга. Мы хотим войти в этот принадлежащий нам город. Опустите же мост!
— Этот город — ваш? И как вы собираетесь с ним поступить? Впустите сюда следом за вами Саладина, как было в Аскалоне и других местах? Никогда я на такое не соглашусь! Тир — мой, потому что я взял его и спас от бедствия, подобного тому, какое постигло Иерусалим. Я не впущу вас в город.
К Ги подъехал другой всадник и остановился рядом с ним.
— Я — Амори де Лузиньян, коннетабль королевства. Я требую от вас, маркиз де Монферра, чтобы вы приняли короля и королеву Иерусалима! Это — ваш долг!
— Иерусалимского королевства уже не существует, так что нет больше ни короля, ни коннетабля. Возвращайтесь туда, откуда пришли! И храни вас Бог... если у Него еще не пропало такое желание!
И Конрад, насмешливо поклонившись, скрылся за зубцом стены, предоставив своим взбешенным и растерянным вечерним посетителям снова тронуться в путь и направиться к северу, в сторону Триполи, где они надеялись найти убежище. Их вечный враг, граф Раймунд, покинул этот мир, а с его преемником договориться было куда проще, он всегда готов был принять пополнение, хотя бы даже и слабое, поскольку Саладин начал проявлять себя настоящим захватчиком. Когда появится Фридрих Барбаросса со своим войском, может быть, и неплохо будет, если рядом окажется король, коронованный в храме Гроба Господня. Ги большим умом не отличался, но он никогда не забывал о том, что Монферра был племянником императора.
Стало быть, повседневная жизнь в Тире снова входила в колею, и все с нетерпением ждали Барбароссу. Монферра коротал время, снова и снова укрепляя оборонительные сооружения города, население которого все продолжало увеличиваться благодаря прибытию рыцарей и даже баронов, бежавших из мусульманских тюрем или просто отпущенных султаном, который поступал так в тех случаях, когда личность пленного казалась ему способствующей расколу в стане противника и раздорам между Конрадом и Ги. Вот так и получилось, что однажды по большому подъемному мосту в город въехал бывший сенешаль королевства и последний правитель Акры Жослен де Куртене.
Тибо не сразу узнал о его появлении, потому что в самый момент прибытия отца его не было в замке, Монферра поручил ему присматривать в порту за ходом работ по укреплению одной из башен, между которыми тянулась цепь. Ему сообщил об этом Жан д'Арсуф, посланный Балианом.
— Господину Балиану известно, что вы очень озлоблены и враждебно настроены против этого человека, но он просит вас хотя бы на время сдержать свои чувства. Похоже, этот человек сильно настрадался в плену: у него все лицо изранено, и он не снимает шелкового капюшона, под которым скрывает страшные ожоги на голове...
— И где же он мог их заполучить? Его плен продлился совсем недолго после того, как он, даже не вынув меча из ножен, отдал ключи от Акры! Кроме того, Саладин не подвергает своих высокородных пленников жестокому обращению, потому что надеется получить за них хороший выкуп. Хотя в этом случае я не представляю, кто мог бы его заплатить, и султан проявил великодушие по отношению к человеку, которого он должен презирать...
Тибо не стал уже говорить о том, что истинные намерения Саладина разгадать было нетрудно. Разумеется, он отпустил Куртене с вполне определенной целью, иначе зачем бы он стал отправлять его в Тир, к людям, у которых были все основания его ненавидеть — таким, как Балиан и его приближенные, — вместо того, чтобы послать в Триполи, где находилась его племянница Сибилла? Что же касается ран и ожогов Жослена — они, несомненно, должны были скрывать видимые проявления проказы, но эти соображения Тибо оставил при себе.
— Если он в таком плохом состоянии, — снова заговорил он, — отчего же его не отвезли в больницу Святого Петра? Пизанские врачи славятся своим искусством!
— Такого знатного господина положить в больницу вместе с бедняками? Что вы, друг мой! — в негодовании воскликнул Жан. — Он не хочет даже и лекарю показаться, говорит, благодаря отдыху и хорошей пище болезнь пройдет сама собой...
— Меня бы это сильно удивило! Что-то подсказывает мне, что от этой болезни он не излечится никогда. И очень хорошо, если случится именно так! — в ярости выкрикнул Тибо.
— Как вы можете такое говорить? Ведь это, кажется, ваш отец?
— Отец? С какой стати? Потому что он обрюхатил, а потом бросил мою мать? Ничего хорошего я от него не видел.
— Но ведь он вас все-таки признал?
— Потому что от него этого потребовали. Все, не будем больше говорить об этом. Возвращайтесь в замок! Скажите господину Балиану, что мне надо зайти к Фабрегесу, провансальскому купцу.
И, внезапно покинув ошеломленного юношу, он быстро зашагал прочь по главной улице, направляясь к Зеленому Дворцу, где находились склады и лавки провансальцев. С недавних пор он подружился с жизнерадостным толстяком и любил посидеть у него в лавке с полотняным навесом над дверью, попивая прохладное вино и слушая рассказы друга о его родном городе, Марселе. Но в этот день Симона Фабрегеса на месте не оказалось, и Тибо, стараясь успокоиться, решил пойти в собор: во-первых, для того, чтобы помолиться Господу и попросить унять его гнев, а во-вторых — в надежде увидеть Изабеллу, которую свекровь вынуждала подолгу простаивать перед главным алтарем, над которым царил величественный Христос Пантократор[84], немного пугающий прихожан неподвижным взглядом своих расширенных глаз. При Бодуэне I храм был заново отстроен в византийском стиле, его украсили чудесные порфировые колонны, изначально принадлежавшие стоявшей на этом же месте базилике.
Внутри собор был ярко освещен множеством масляных лампад, и в нем собралась целая толпа женщин — они постоянно туда приходили в эти трудные времена, — но ни одна из них и отдаленно не напоминала Изабеллу. Тибо огорчился. Ему решительно было отказано в поддержке дружбы и любви — в ту минуту, когда он так сильно в ней нуждался! Только к Богу он мог обратить свою переполненную злобой и яростью душу — и он стал молиться. Во всяком случае, попытался молиться, но никогда еще путь к небу не казался ему таким трудным и таким бесплодным. Хотел он того или нет — в его жилах текла кровь этого человека, кровь, закипающая от ярости и отказывающая в прощении тому, кто сначала посмел воровать масло анкобы, необходимое для того, чтобы поддерживать силы прокаженного короля, а потом истязал Ариану. Как ему без ненависти смотреть на этого негодяя, если на помощь не придут Господь и Пресвятая Дева?
Он долго простоял коленопреклоненным на мраморных плитах, вымаливая помощи, совета... умиротворения. И... снова случилось нечто удивительное. Тибо показалось, будто он слышит голос Бодуэна, напоминающий о чуде, которое совершилось на его могиле. «Господь помиловал жертву после того, как палач понес заслуженную кару. Предоставь ему умереть от болезни, которой он заразился по собственной вине! Дай совершиться божественному правосудию! Тебе еще многое предстоит совершить на земле. Не отягощай свою душу смертным грехом!»
Немного утешившись, он вышел на паперть. Робко проглянувшее солнце освещало город и море, где ветер надувал красные и желтые паруса двух покидавших порт судов. Тибо вдохнул любимый соленый запах и направился к замку. Незачем было дольше откладывать неизбежную встречу. Если она окажется слишком неприятной, а близость впоследствии сделается непереносимой, он попросит Балиана отпустить его, отправить туда, где граф сочтет полезным его присутствие...
Однако судьба распорядилась по-другому...
Свернув на улицу, где жила Изабелла, Тибо увидел Жослена. Бывший сенешаль направлялся прямо к нему, опираясь на длинный посох; он был закутан в подбитый мехом парчовый плащ, голова покрыта красным шелковым капюшоном. Собственно, именно по этому головному убору, упомянутому Арсуфом, Тибо его и узнал, потому что заросшее бородой лицо было исполосовано еще набухшими кровью рубцами, но в синих глазах Куртене, которых сын от него не унаследовал, горела все та же знакомая злоба.
— А, вот и ты! — заорал он во весь голос. — Я только что возблагодарил Господа за то, что пощадил меня, и Он поставил тебя на моем пути... Какая радость!
Потрясая своей палкой, Куртене приближался к нему так быстро, как только позволяла ему недавно приобретенная хромота, с распростертыми объятиями, готовый расцеловать сына, которого всегда ненавидел. Вытянув руку так, что она коснулась сверкающей парчи, Тибо отстранил его, стараясь избежать неуместных объятий.
— Радость? Это что-то новенькое в наших отношениях! Я никогда прежде не замечал, чтобы вы испытывали ко мне хоть какую-то привязанность.
— Ну, так будем считать, что она во мне пробудилась. Еще недавно ты был совершенно невыносим. Теперь надо укреплять наши семейные узы. Ведь ты — мое единственное дитя!
— Поздновато вы это осознали! Я предпочитаю об этом не вспоминать!
— Такой несговорчивый? Впрочем, я давно это знаю! В конце концов, ты похож на меня! Ну, давай забудем прошлое и обнимемся!
Он снова попытался приблизиться к Тибо, но тот отступил.
— Нет!
— Нет? Но... почему?
— Потому что теперь мне все ясно. Признаюсь, на мгновение я растерялся при виде столь мало присущей вам благосклонности, но ведь не нежность вы пытаетесь передать мне с этим Иудиным поцелуем? Я прекрасно понимаю, что вы пытаетесь передать мне вашу болезнь, не правда ли... отец? Проказу, которая гложет ваше тело, наверняка с той же силой, с какой разъедает вашу душу.
— Замолчи! Право же, ты помешался! Я — прокаженный? С чего ты это взял?
— Я узнал об этом в подвале вашего иерусалимского дома, где вы приковали Ариану, обрекая ее на жестокую смерть...
— И заслуженную! Сто, тысячу раз заслуженную! Эта прогнившая развратница посмела ко мне лезть...
Лицо Тибо под шапкой коротких темных волос словно окаменело.
— Мне следовало бы убить вас за это гнусное обвинение, за то, что вы с ней сделали, и за анкобу, которую вы не постеснялись воровать! — проворчал он сквозь стиснутые зубы. — Но идите своим путем и впредь обо мне не вспоминайте!
— Позабыть о том, какого красавца подарила мне твоя потаскуха-мать? Никогда! Ты так великолепен и прямо-таки пышешь здоровьем. А я намерен разделить с тобой все...
И, не дожидаясь, пока Тибо, с омерзением выслушавший эти слова, успеет в третий раз его оттолкнуть, Жослен кинулся ему на шею и с нежданной силой поцеловал в губы. Потрясенный и охваченный ужасом Тибо попытался его отстранить, но руки, обхватившие его шею, уже разжались, и Жослен, коротко вскрикнув, соскользнул наземь и упал лицом вниз. В его спину был всажен кинжал, неизвестно откуда взявшийся...
Ошеломленный Тибо поглядел на безжизненное тело и, опустившись на колени, потянулся к смертоносному оружию, должно быть, брошенному с невероятной силой. Потом он поднял глаза, ища взглядом убийцу, но к нему уже бежали люди... И впереди всех — разъяренная женщина, чей голос ворвался в его уши трубой Страшного суда:
— Злодей! Отцеубийца! Смотрите все: этот негодяй только что зарезал своего старика отца! Я видела! Я все видела!
Жозефа Дамианос, тоже неизвестно откуда взявшаяся, обвиняла его в убийстве и натравливала на него уже орущую свору...
Тибо спасло появление двух направлявшихся в собор священников. Натравленная Жозефой небольшая толпа горожан уже готова была его растерзать. Святые отцы, не обремененные излишней христианской кротостью, раздавая направо и налево крепкие тумаки и безжалостно расталкивая навалившихся на Тибо жителей, отбили его у толпы, не переставая кричать:
— Во имя Христа, посторонитесь! Оставьте этого человека! Позор вам, посмевшим напасть на него перед домом Господним!
— Он только что зарезал своего отца! — вопила Жозефа. — Этот человек — отцеубийца!
— Даже если это и так, — ответил один из священников, — право судить его принадлежит сеньору! Его следует отвести в замок!
Легче было это предложить, чем сделать: Тибо лишился чувств. Полуголый, в разодранной одежде, он был весь избит, а там, куда добрались когти разъяренных фурий, остались кровоточащие царапины.
— Клянусь всеми святыми рая, это рыцарь, — заметил один из священников. — Вам придется ответить за содеянное. А где жертва?
— Вот, — отозвался какой-то рыбак, который, опустившись на колени рядом с телом Жослена, только что выдернул из раны орудие убийства. — Поглядите, какой отличный кинжал! Господское оружие...
Затем, немного отодвинувшись и все еще не встав с колен, он откинул с лица убитого красный капюшон, и всем стали видны большие темные пятна. Судорожно перекрестившись, он выдохнул:
— Господь всемогущий... Это прокаженный...
— Не прикасайтесь к нему! Люди из сканделионского лепрозория позже придут за ним, чтобы похоронить его среди ему подобных. А пока надо его прикрыть и обложить вокруг камнями. И сходите за носилками для этого человека!
Когда Тибо унесли, Жозефа завернула за угол архиепископского дворца, где ее ждал коротконогий человек с огромными мускулами, на которых едва не лопались куртка и кожаные шоссы. Она сунула ему в руку кошелек.
— Отличная работа! Как видишь, я была права, решив, что надо идти следом за стариком. Что-то мне подсказывало, что он не замедлит встретиться со своим сыном... и своей смертью! А теперь скройся с глаз! Хозяйка останется довольна!
Подхватив юбки, она пустилась бежать, догоняя людей, уносивших все еще бесчувственного Тибо в замок. Ее свидетельство будет решающим, и бастарда предадут в руки палача. Затем останется только выяснить, где он прячет ожерелье из карбункулов и жемчуга, прежде принадлежавшее госпоже Аньес. Но, как бы там ни было, госпожа Стефания сумеет отблагодарить свою служанку за то, что избавила ее от прекрасного рыцаря, которым грезила ее невестка.
Когда Тибо наконец пришел в сознание, не вполне ясное из-за жестокой головной боли, он лежал в тесном помещении, которое не могло быть ничем иным, кроме тюремной камеры, и лицо у него щипало оттого, что кто-то обтирал его уксусом.
— Он пришел в себя, мессир! — послышался голос Жана д'Арсуфа.
Раненый с трудом разлепил вспухшие веки и увидел, что рядом со своим щитоносцем, который сейчас за ним ухаживал, стоит, скрестив руки на груди, Балиан. Лицо его, освещенное прикрепленным к стене факелом, было угрюмым.
— Вы меня слышите, Тибо? — спросил он.
— Я вас... слышу...
— Что же вы натворили? Я ведь послал к вам своего щитоносца, чтобы предупредить вас и посоветовать не терять спокойствия! А вы что сделали? В первую же встречу убили Жослена!
— Я не убивал его! Это не я...
— Думаю, кинжал не сам собой оказался у него в спине?
— Конечно, нет. Но это не я его туда воткнул. Этот человек...
— Ваш отец!
— Сжальтесь, мессир Балиан! Вам давно известно, какие чувства мы испытывали друг к другу. И вот... он набросился на меня и поцеловал в губы, чтобы заразить меня...
— До чего же правдоподобно! Заболеть проказой из-за какого-то поцелуя — это вам-то, многие годы прожившему рядом с Бодуэном и не заразившемуся от него? Разве не естественно, что человек... несомненно, тяжело больной, захотел помириться с единственным сыном... и поцеловать его?
— Покиньте меня, мессир, если вы уже сделали выбор! Клянусь честью рыцаря и священной памятью моего короля, что я не убивал сенешаля... А теперь, если вам больше нечего мне сказать, предоставьте меня моей участи.
Балиан сел на корточки, чтобы быть поближе к Тибо.
— Нет. Я хотел припереть вас к стенке, чтобы обрести полную уверенность, но я никогда не сомневался в ваших словах. К несчастью, ваша участь зависит не от меня, а от сеньора Тира. А человека, который убил своего отца, отправляют на костер!
Тибо, несмотря на все свое мужество, содрогнулся. Огонь! Сможет ли он выдержать это испытание до конца, зная, что невиновен?
— Как будет угодно Богу, мессир Балиан! — вздохнул он. — Не знаю, почему эта женщина меня обвиняет! У нее нет никаких причин для того, чтобы меня ненавидеть!
— Еще она говорит, что вы дурной человек и что в Иерусалиме вы обокрали госпожу Аньес, когда она была при смерти.
И тут Тибо начал кое-что понимать. Ожерелье! Должно быть, эта Жозефа мечтает им завладеть? Он усмехнулся.
— Перед смертью госпожа Аньес, зная о моем безденежье, сделала мне подарок: длинное ожерелье из карбункулов... Оно сейчас у меня дома. После моей смерти можете отдать его кому захотите!— Вы пока что живы! И я сделаю все для того, чтобы вас спасти... Но боюсь, от суда мне вас избавить не удастся. Горожане орут, будто стая шакалов...
— Но разве нельзя заставить замолчать Жозефу? — в негодовании воскликнул Арсуф. — Она — всего-навсего служанка Госпожи Крака! Хозяйке следовало бы ее образумить.
— У ее хозяйки нет никаких оснований меня любить, и еще меньше — защищать меня, — вздохнул Тибо. — Совсем наоборот...
— Мы попытаемся разобраться в этом деле, — пообещал Балиан. — А пока отдыхайте и набирайтесь сил! Вам сейчас принесут поесть.
Но Тибо не мог ни есть, ни спать. У него болело все тело, но еще мучительнее страдала душа. Несчастье, обрушившееся на него так внезапно, открывало перед ним чудовищную перспективу, он был подавлен и почти жалел о том, что его не растерзали на паперти собора. Тогда он, по крайней мере, избежал бы самого худшего: лишиться звания рыцаря, быть обесчещенным, а потом брошенным в огонь, словно труп зачумленного. И, если хорошенько подумать, последнее было не самым страшным, поскольку смерть положила бы этому конец. Мучительнее всего была мысль о том, что его имя, и без того запятнанное Жосленом, будет навеки обесчещено и покрыто позором. И горько было думать об Изабелле. Увидит ли он еще хоть раз свою прекрасную даму, чей образ всегда помогал ему хранить чистоту? И будет ли она горевать, вспоминая о нем?
Ожидания Тибо завтра же предстать перед сеньором Тира не сбылись. В течение нескольких дней его навещал лишь тюремщик, который приносил ему пищу. На этот раз он от еды не отказывался, понимая, что, когда настанет его час, ему потребуются все силы, если он не хочет остаться в памяти других мерзким, полураздавленным существом. Прошла целая неделя, прежде чем Балиан снова встретился с ним.
— Это будет завтра, — сказал он, с удовольствием убедившись в том, что узник выглядит лучше, чем в прошлый раз. — Монферра не хотел, чтобы вы предстали перед судом раньше, он надеялся, что страсти немного утихнут.
— Я благодарен ему за его добрые намерения, но ведь успокоить следовало бы Жозефу Дамианос, а я предполагаю, что она настроена все так же воинственно?
— Не знаю, госпожа Стефания закрыла свой дом для всех... И моя благородная супруга тщетно пыталась увидеться с дочерью, которая, как говорят, больна. Она перестала появляться в церкви.
— Больна? — мгновенно встревожившись, воскликнул Тибо. — Надеюсь, болезнь у нее не тяжелая?
— Если хотите знать мое мнение, к которому присоединяется и моя королева, она вообще не больна. Госпожа Стефания просто-напросто злоупотребляет своей властью для того, чтобы держать ее взаперти. Ну, друг мой, успокойтесь и думайте только о себе! Я уверен, Монферра хочет вас вызволить. Но вы ведь знаете, что значит для него этот город и как важен он для того, чтобы королевство продолжало существовать, и...
— ...и он не может рисковать, не может допустить, чтобы вспыхнул мятеж, из-за которого пошатнулось бы его положение. Я прекрасно это понимаю. Но мне бы так хотелось избежать позора, избежать лишения рыцарского звания... Я не хочу, чтобы мое оружие было сломано, а мое имя замарано...— Об этом позаботился сенешаль, и среди всех укрывшихся здесь ваших собратьев не найдется ни одного, кто пожалел бы о нем. Пожалеть готовы скорее вас!
— Я бы предпочел, чтобы отыскали настоящего убийцу... Хотя и это все же утешение.
Однако утешение это показалось ему весьма слабым, когда на следующий день стража привела его, закованного в цепи, на суд сеньора в парадный зал замка. Конрад де Монферра, по обыкновению своему весь сверкающий, восседал на самом почетном месте, окруженный своими рыцарями. На возвышении с правой стороны восседал архидиакон, представляющий архиепископа Жосса, с ним была часть духовенства. Стражи, выставив копья наперевес, с трудом сдерживали толпу людей с обнаженными головами, теснившихся в дальнем конце просторного зала.
Когда ввели узника, толпа угрожающе загудела, но маркиз громовым голосом приказал всем замолчать. А Тибо все никак не мог понять, почему этот город, где никто, за редкими исключениями, его не знал, настроен против него, почему обвинение Жозефы Дамианос все так дружно подхватили. Не понял он и того, что произошло вскоре. А произошло это на удивление быстро.
Обвинительный акт, который был прочитан писцом маркиза и в котором прозвучали слова «отцеубийца» и «вор», вызвал негодование Тибо.
— Рыцарь не ворует. Эта драгоценность была подарена мне покойной госпожой Аньес де Куртене в награду за заботы о ее сыне Бодуэне, четвертом из носивших это имя и моем высокочтимом короле. И еще потому, что у меня нет никакого имущества, кроме моего меча. Клянусь в этом честью!
Последовавшее за этим обсуждение потонуло в шуме, который очень трудно было перекричать. Один только Симон Фабрегес с немалым мужеством попытался заставить остальных услышать его голос. Он рассказал о дружбе, связывающей его с бастардом Куртене, и высказал твердую уверенность в том, что Тибо невиновен в приписываемых ему злодеяниях.
Монферра некоторое время вслушивался в этот шум с напряженным вниманием, и видно было, что он старается взвесить все «за» и «против». Обвиняемый молчал, не в силах выносить крики, полные ненависти, которую он непонятно чем на себя навлек; Жозефа же никак не унималась, и ее пронзительный голос перекрывал общий гомон. Маркиз вопросительно поглядел на окружавших его ломбардцев, но им явно не хотелось вмешиваться в местные дела, касавшиеся людей, которые были им глубоко безразличны. Беженцы молчали, не желая настраивать против себя приютивших их людей. Кроме, разумеется, Балиана д'Ибелина, который яростно набросился на Жозефу, но так и не сумел заставить ее сдаться: она продолжала утверждать, что собственными глазами видела, как Тибо заколол кинжалом своего отца, когда тот его целовал, и что она застала его на месте преступления, когда он крал шкатулку. И тогда Балиан, надеясь ее уличить, заметил:
— Как же получилось, что эту шкатулку нашли нетронутой? И, похоже, ничего оттуда не пропало... кроме разве что того ожерелья... которого, впрочем, не оказалось в доме Тибо в том месте, которое мне указали!
— Зачем бы он стал оставлять доказательства своего преступления? Он спрятал его в другом, более укромном месте! — завопила она. — Велите его пытать, и получите правильный ответ!
— Мне бы не его, а вас хотелось бы подвергнуть пытке, потому что вы — дурная женщина и оболгали рыцаря! — в ярости выкрикнул Ибелин. — Бойтесь гнева Божия!
— А мне нечего бояться: клянусь перед Богом, что сказала истинную правду, я все видела сама!
Тибо уже не слушал. Все это было бессмысленно и перестало его интересовать с той минуты, как он узнал, что ожерелье на этот раз действительно было украдено, но уже у него. Оказывается, слишком многие люди желали его смерти...
Смерти, которой громко для него требовали нотабли и весь город. Неподвижно сидя в своем кресле, опершись локтем на подлокотник в виде львиной лапы и опустив подбородок на ладонь, Монферра хранил молчание, но его взгляд быстро перебегал с одного говорившего на другого. Не шелохнулся он и тогда, когда предводитель нотаблей направился к нему и потребовал, чтобы узника немедленно предали огню. Только посмотрел на него таким взглядом, что тот попятился. Наконец Монферра встал и, расставив ноги, подбоченясь, окинул собравшихся взглядом, полным тяжкого презрения. А потом загремел:
— Этот человек, которого вы по непонятной мне причине так жаждете казнить, рисковал собственной жизнью, чтобы спасти моего благородного отца, Гийома III де Монферра, от недостойной участи, которую готовил ему Саладин. По этой причине, а также потому, что для меня слово рыцаря значит больше, чем слово злобной мегеры, я вам его не отдам!
Снова поднялся шум. И тогда Монферра зарокотал еще громче:
— Довольно! Замолчите, или я велю моей страже взяться за вас! Я еще не закончил.
Когда снова воцарилась тишина, почти не нарушаемая смутным ропотом, маркиз продолжил:
— Поскольку доказательства отсутствуют, я не волен перечеркнуть все обвинения и должен считаться с местными нравами и обычаями. Но я намерен утвердить собственное правосудие, и решать буду я — Конрад де Монферра, без которого вы сегодня были бы рабами султана. Так вот, мое решение таково: этот человек будет изгнан и предоставлен Божьему суду!
И снова грозному голосу пришлось перекрывать возражения и ропот, пожалуй, более слабые, чем в прошлый раз.
— Замолчите! Я выгоню его из города, безоружного, босого, в одних штанах и рубахе. Он пойдет туда, куда Всевышний пожелает его повести. Вряд ли ему удастся уйти далеко в таком виде, по этой усеянной ловушками земле...
На этот раз в шуме толпы послышалось удовлетворение, должно быть, слишком слабое для того, чтобы маркиз на этом успокоился.
— Добавлю также, что на городских воротах, как и на барбаканах, будут стоять лучники, готовые пустить стрелу в любого, кто попытается к нему приблизиться, чтобы оказать помощь, но также и во всякого, кто посмеет его обидеть, бросая в него камнями, или каким-нибудь другим способом. А мои лучники стреляют метко! А теперь уведите его! И расходитесь — или бойтесь моего гнева!
Тибо был спасен от костра, и таким образом Монферра вернул ему свой долг. Но сделал это на свой лад, что совершенно не устраивало Балиана.
— Вы все равно обрекаете Тибо на смерть, маркиз... Или, хуже того, на рабство. Враги неподалеку. А местные жители не поспешат ему на помощь...
— Я знаю, что всего лишь продлеваю ему жизнь... Но это все-таки жизнь. Кто может предугадать, как он ею распорядится? Мы оба знаем, что он из себя представляет... И довольно об этом!
С осужденного сняли цепи, обувь и шерстяную куртку, которую ему дали в тюрьме взамен разорванной одежды. Затем стража окружила Тибо, готовясь вывести его за пределы города. Солдаты начали грубо расталкивать толпу, чтобы дать Тибо возможность пройти, но тут Балиан, перехвативший взгляд, который изгнанник бросил на судей перед тем, как повернуться к ним спиной, не выдержал. Он подбежал к Тибо, оттолкнул солдат, которые не посмели сопротивляться такому знатному сеньору, обнял его и со слезами на глазах поцеловал.
— Клянусь, те, кто любит вас, будут молиться, чтобы Господь хранил и оберегал вас! А против такой защиты бессильны любые стрелы!
— Если вам позволят когда-нибудь снова увидеть Изабеллу, передайте ей, что и в последнюю минуту ее имя будет у меня на устах, как живет оно с давних времен в моем сердце...
Сказав это, он мягко отстранил друга и продолжил свой путь под звон оружия, носить которое он сам теперь не имел права.
Тибо пересек двор, миновал оборонительные сооружения у ворот, над которыми лучники изготовились к стрельбе, целясь в толпу внутри городских стен. День был серый и холодный, хлестал дождь, полотняная рубаха молодого мужчины промокла насквозь, он шел, дрожа, поджимая пальцы босых ног в перемешанной с нечистотами ледяной грязи, поскальзываясь и спотыкаясь. Он стиснул зубы, пытаясь заставить себя перестать дрожать хотя бы на то время, пока не минует застывший мир, состоящий из оружейного железа, камня домов и двойной человеческой стены: люди замерли от страха, не решаясь ни пошевелиться, ни издать хотя бы звук.
Когда он ступил на доски подъемного моста, дождь еще более усилился, а ветер стегнул его с неистовой силой. За мостом лежал перешеек, голый и пустынный в надвигающихся сумерках. Тибо прошел мимо столба, от которого недавно отвязал старого маркиза и который никто так и не позаботился убрать. Он начинал свой мучительный путь, спиной чувствуя тяжесть устремленных на него взглядов; к дождю добавились соленые брызги, которыми бросало в него море, и он начал молиться, чтобы избавиться от искушения покончить со всем этим, бросившись в покрытые пеной грязно-серые волны. Но самоубийство считалось самым страшным грехом, навеки закрывающим доступ к божественному милосердию, а рыцарю оно было запрещено вдвойне, даже если речь шла о том, чтобы избежать пытки или жестокой казни. И все же на миг он едва не поддался искушению, и тогда начал читать молитвы Пресвятой Деве, которую с детства особенно почитал и любил, поскольку был лишен матери. И постепенно начал чувствовать себя лучше, хотя ветер продолжал его трепать, а камни на дороге ранили босые ступни...
Балиан д'Ибелин и Жан д'Арсуф еще долго стояли на барбакане под порывами ветра, глядя, как растворяется в темноте и тумане высокая фигура, еще недавно такая прямая и гордая, а теперь внушающая жалость.
Они продолжали там стоять и тогда, когда уже ничего не видели, но мучительная картина запечатлелась в их глазах, которые заволокло слезами, смешанными с дождем, и они не могли убедить себя в том, что Тибо уже не видно...Изабелла чувствовала, что начинает задыхаться в тесном жилище, под строгим надзором свекрови. Собственно говоря, Стефания нисколько не изменилась и оставалась верна себе. Но то, что довольно легко можно было пережить в огромном Моавском Краке, становилось непереносимым в четырех стенах городского дома. Кроме того, пока был жив Рено Шатильонский, семья жила по его законам, и его жена, опасаясь резкого отпора с его стороны, старалась ему не противоречить. В Тире благодаря вялости и робости сына она располагала почти неограниченной властью, единственное, что было не в ее силах, — разлучить его с обожаемой женой. И Стефания злоупотребляла своим могуществом: Изабелле пришлось жить, как живут жены знатных мусульман, которые никогда не выходят из дома. Единственное исключение — утренняя месса в соседнем соборе, куда ходили «всей семьей». Да и тогда Изабелла должна была накидывать покрывало, окутывавшее ее до пояса.
Она пожаловалась на это мужу: если он так ее любит, почему позволяет своей матери делать ее несчастной, запрещая ей все, что может доставить удовольствие и скрасить жизнь? Онфруа, который был, в общем, славным малым, поговорил с матерью, но та ловко вывернулась, с улыбкой ответив сыну:
— Я только и желаю вашего счастья. Ваша жена молода, прелестна и легкомысленна. Она мечтает об удовольствиях, неуместных во время войны, и, если я запрещаю ей выходить из дома без покрывала, то лишь для того, чтобы к нашим дверям не слетался рой поклонников, привлеченных ее привлекательностью. Ее красота должна цвести только для вас, для вас одного, и таким образом я охраняю ее от похотливых взглядов других мужчин. Мы, к сожалению, уже не в Краке, и ваше счастье не защищают больше расстояние и наши крепкие стены. Так предоставьте мне действовать! И подарите ей всю свою любовь, на какую вы способны!
— Никто не может любить больше, чем я! — возразил молодой человек.
— Тогда объясните-ка мне, как же это получилось, что вам не удается ее обрюхатить? За столько времени!
— Не знаю. Поверьте, я стараюсь изо всех сил!
— Видно, все-таки недостаточно! Как только она забеременеет, у нее сразу поубавится желания выходить... и она не будет так привлекательна.
На самом деле Стефания невестку ненавидела. Она не прощала ей ни ее греческой крови, ни той страсти, которую ее сын питал к жене, ни тем более того жгучего желания, которое ее юная красота пробудила у Рено в то время, когда ее собственная давно увяла. И потому она не упускала ни малейшей возможности унизить Изабеллу, сказать ей колкость. Прекрасно зная о том, какие отношения когда-то завязались между Изабеллой и Тибо де Куртене, она с любопытством энтомолога, пронзающего булавкой чересчур красивую бабочку, и с явным наслаждением рассказала ей о трагедии, жертвой которой только что стал давний друг ее невестки. Пристально наблюдая за реакцией Изабеллы, Стефания заключила:
— За то, как он поступил с родным отцом, этот выродок заслуживал пламени костра не меньше, чем адского пламени! Повезло ему, что он имел дело с этим маркизом де Монферра, в чьих порочности и безбожии усомниться невозможно! Вы ведь согласны со мной, дочь моя?
Изабелла не в силах была ответить. Смертельно бледная, окаменевшая от ужаса, она чувствовала, как кровь отхлынула от сердца, и ей казалось, будто жизнь вот-вот ее покинет. Губы ее зашевелились, но с них не слетело ни единого звука. Глаза непомерно расширились, она встала, чтобы бежать от этой обрушившейся на нее жестокости, но ноги отказались ее держать, и Изабелла без чувств рухнула на пол.
— Матушка! — бросившись к ней, закричал Онфруа. — Что с ней случилось? Что это означает?
Стефания спокойно допила вино из кубка, который держала в руках, и ответила:
— Что я правильно сделала, когда начала охранять ее должным образом, и что следует продолжать это делать и впредь! Тибо устранили, но остаются другие... Взять хотя бы Монферра!
— Да помогите же ей! Ей дурно, она такая бледная.
— Ничего страшного. Плесните ей воды в лицо, она тотчас и опомнится!
И Стефания, пожав плечами, вышла из комнаты, где они только что поужинали.
Следующие дни были для Изабеллы ужасными. Ее нервы не выдержали напряжения, вызванного горем. Она истерически рыдала. Она снова, как раньше в Наблусе, попала в порочный крут тревог, страхов и кошмаров, вызванных картиной изгнания Тибо, которую ей так точно и подробно, с уничтожающей жестокостью описала Стефания. Она все время звала мать, но Стефания и слышать о той не желала. Онфруа уже не знал, какому святому молиться, и чувствовал, что и сам теряет рассудок рядом с этой обезумевшей от рыданий женщиной, в которой он тщетно пытался вновь обрести милую подругу своих ночей. Все это придало ему смелости обратиться к своей грозной матери; он молил ее со слезами, и Стефания в конце концов сдалась, не выдержав страданий сына. В замок отправили слугу чтобы передать королеве Марии просьбу навестить дочь. Но сама Стефания не желала встречаться с ней.
— Вы примете ее без меня, — сообщила она Онфруа. — А я пойду помолюсь в соборе... И постарайтесь сделать так, чтобы она здесь не засиживалась!
Однако вместо Марии Комнин явился Конрад де Монферра в сопровождении своего личного врача.
— Я узнал, что принцесса Изабелла занемогла, — сказал он Стефании после того, как поприветствовал ее. — Это — господин Антони, искусный миланский лекарь, которого я взял к себе на службу...
— Моя невестка просила привести ее мать. Ник чему, чтобы ее осматривал врач, в чьих услугах она ничуть не нуждается! Это женское недомогание из тех, в которых мужчины ничего не понимают! — резко парировала Стефания, которой этот визит совсем не понравился.
— Королева Мария и сама нездорова. Она придет, как только сможет, а пока позвольте господину Антони осмотреть больную!
— Зачем? Она больше страдает душой, чем телом, и любовь, которой окружает ее супруг, исцелит ее вернее, чем все ваши лекарства. Тем не менее я благодарю вас, мессир Конрад, за то, что проявили заботу об Изабелле.
Если она надеялась, что после этих слов Монферра повернется и уйдет, то глубоко заблуждалась. Любезное выражение исчезло с лица маркиза, словно его заволокла грозная туча.
— Благородная госпожа, — со свирепой улыбкой ответил он, — вы забываете о чрезвычайно важном обстоятельстве: о том, какую ценность представляет для всех в этом королевстве — или в том, что от него осталось! — жизнь младшей дочери короля Амальрика. Если с королевой Сибиллой случится несчастье, — а говорят, что здоровье ее пошатнулось после того, как она родила мертвую девочку, — бароны, и на этот раз единогласно, отдадут корону принцессе Изабелле. Так что она не только ваша невестка, но еще и — и в первую очередь — ставка в политике.
— И что это означает?
— Это означает, что я намерен как можно лучше о ней позаботиться. И потому сейчас пришлю носилки, чтобы отнести ее в замок... вместе с ее мужем, само собой разумеется!
— Тем самым вы нарушите мои права: ваша принцесса — жена Онфруа де Торона, сеньора Керака, Моава и Торона, и...
— Да, в самом деле, а я и позабыл, — вкрадчиво промурлыкал маркиз с видом кота, который вот-вот проглотит мышку. — Но, в таком случае, что он здесь делает, почему прячется среди женских юбок? Если верно то, что рассказывают, Крак не пал в отличие от Торона, который отсюда совсем недалеко и который он даже не попытался сохранить. Отчего он сейчас не там?
— Саладин освободил моего сына, взяв с него обещание, что он больше не поднимет на него оружие! Мне кажется, это имеет значение!
— Это имеет значение, главным образом, для труса! — отрезал Монферра, не обременяя себя чрезмерной вежливостью. — От этого обещания, к которому его принудили силой, патриарх... или даже первый попавшийся архиепископ мог бы его освободить, но, похоже, он предпочитает его выполнять. И потому я заявляю, что он неспособен обеспечить защиту столь знатной и столь драгоценной госпоже... Носилки скоро будут здесь. И я сам буду сопровождать Изабеллу!
— Вы посмели бы применить оружие в моем доме?
— Без малейших колебаний! Тем более что дом этот — не ваш, вам его лишь предоставили на время...
С трудом обуздав свой гнев, Госпожа Крака сдалась:
— Ну, что ж, если дело принимает такой оборот, я позволю вашему врачу осмотреть мою невестку, — проговорила она снисходительно, но маркиз лишь насмешливо взглянул на нее.
— Премного благодарен! Вот только мне этого уже не хочется. Сопротивление, которое вы мне оказали, убеждает меня в том, что принцессе небезопасно оставаться в этом доме. И скоро она будет в замке!
Разъяренная Стефания поняла, что с этим человеком ей не сладить. Часом позже Изабелла на крытых носилках с задернутыми занавесками прибыла в замок, где ее встретили с распростертыми объятиями мать (которая и не думала ничем болеть) и Евфимия. Изабеллу разместили на женской половине. Что же касается несчастного Онфруа, — ему пришлось отправиться в казарму к тем солдатам, которых он так ненавидел. На супружеское ложе с задернутым пологом его обещали допустить лишь после выздоровления жены. Нехотя смирившись и проявив предусмотрительность, он прихватил с собой пару книг.
Стефания, конечно, попыталась последовать за невесткой, но ее весьма любезно попросили остаться на месте: в замке слишком тесно, и она не смогла бы расположиться там со всеми удобствами. И уж вовсе негде разместить ее служанку Жозефу, которую Балиан д'Ибелин подозревал в лжесвидетельстве и которую только из уважения к ее хозяйке не выбросили за городские стены следом за Тибо. Тем временем война не замедлила начаться вновь.
Ее разжег человек, от которого никто не ждал подобной смелости: Ги де Лузиньян, опозоренный и обесславленный король без армии и королевства, возможно, побуждаемый своим братом, коннетаблем Амори, и женой Сибиллой, разъяренной положением беженки в Триполи, собрал всех франкских рыцарей и только что прибывших паломников, к которым присоединились тамплиеры Жерара де Ридфора, укрывшиеся в Тортозе, и госпитальеры из Маргата. С этим небольшим войском Ги начал осаду второго города почившего королевства и главного его порта: Акры. Вскоре на холме Тель аль-Фухар к востоку от города расцвел большой красный шатер королей Иерусалима, «и Сибилла была там вместе с ним»...
Предприятие было безумное: обширную и прочную крепость с западной стороны защищало море, а с восточной — мощная преграда из высоких и длинных[85] стен, над которыми возвышался грозный донжон: Проклятая Башня. Кроме того, крепость защищал большой — численность его превышала численность осаждавшей крепость армии — гарнизон, которым командовал племянник султана. И все же осаждавшим удалось блокировать город со стороны суши и закрепиться на берегу, откуда к ним могла подходить помощь.
Когда Саладин понял, что происходит, то поспешил ввязаться в драку и, в свою очередь, охватил осаждавших железным полукольцом, но сторонники Лузиньяна уже окопались в укрепленном лагере, к которому не могли подобраться ни люди из города, ни войско Саладина. Кроме того, к ним вот-вот должно было прибыть подкрепление из Европы, и в первую очередь — из Франции. Подоспели со своими рыцарями граф Роберт де Дрё, внук короля Людовика VI Толстого, и с ним его брат, епископ Бове, граф де Бар, Ги де Дампьер, Раймунд де Тюренн, Жоффруа де Жуанвиль и Наржо де Туси, все как один — доблестные рыцари, воодушевленные истинной верой и сильнейшим желанием отвоевать Иерусалим и Гроб Господень. Ждали большую германскую армию Фридриха Барбароссы, который предпочел двигаться по суше, через Византию и Анатолию. На его скорое прибытие возлагали большие надежды: говорили, что он ведет с собой сто тысяч дисциплинированных и хорошо обученных воинов. Когда старый рыжебородый император обрушится на Саладина с его мамелюками и враг окажется зажатым между франками и германцами, его будет легко уничтожить. И разгром Саладина показался совсем близким, когда стало известно, что Фридрих только что победил хозяина города Конья, занимавшего ключевую позицию, и заключил с ним союз против султана. Но... жарким летним днем, проведя много времени в седле, Фридрих добрался до берега реки Селиф, где ему захотелось окунуться в прохладную воду. Ему было очень жарко... и ему было семьдесят лет: у Фридриха случился удар, и он камнем пошел ко дну.
Германские войска отличались одной особенностью: они действовали слаженно, как один человек, лишь тогда, когда ими командовал полководец. Когда его не стало, они тотчас утратили боевой дух. Армию Фридриха тоже не миновала эта участь. К тому же Фридрих Швабский, сын императора, не имел ни малейшего авторитета. Войска разбрелись. Часть вернулась на родину, другая направилась в Антиохию, третья — и самая значительная — была застигнута врасплох одним из эмиров Саладина, и уцелевшие были проданы в рабство. А та часть, которая добралась до Антиохии, сильно поредела из-за эпидемии. В итоге у принца Швабского осталось не более тысячи человек, с которыми он надеялся довезти до Иерусалима забальзамированное тело императора. Но доставить в Святой город удалось только голову... и спустя три года. Тело пришлось в спешке похоронить. И все же Фридрих со своей тысячей павших духом солдат сумел дойти до Акры.
Вот так началась странная война, в которой франки старались взять защитников Акры измором, одновременно по мере сил обороняясь от нападений Саладина. Огромный лагерь новоприбывших, вытянувшийся вдоль укреплений, стал своеобразным палаточным городом, в разных частях которого собралось огромное количество разных народов, говоривших на двух десятках языков. Разумеется, это был в первую очередь город военных, но в нем не было недостатка ни в музыкантах, ни в кабаках на открытом воздухе, ни в продажных девках, чья красота порой до того привлекала какого-нибудь задумчивого мамелюка, что тот решался дезертировать. Дело в том, что со временем у двух лагерей наладилась своеобразная совместная жизнь: между сражениями противники разговаривали друг с другом, вместе пели и плясали... После чего продолжали без малейших угрызений совести убивать друг друга во имя Христа или во имя Мухаммеда. Одно было несомненно: ни с той, ни с другой стороны никакого продвижения не было, если не считать того, что надежду на помощь армии Барбароссы сменила новая — два величайших государя Запада, французский король Филипп и английский король Ричард, взяли крест. Неизвестно было, когда они придут, но в то, что это случится, все верили твердо. Тем не менее, несмотря на значительную численность войск с обеих сторон, дело все тянулось и тянулось...
Подоспела и эскадра из Пизы, которую привел архиепископ города, Убальдо, легат Папы Климента III, затем другая — из Венеции, ее привели Джованни Морозини и Доменико Контарини, пришли датчане, бретонцы, фламандцы и другие. Позже явился граф Генрих II Шампанский, а с ним — Тибо де Блуа, Этьен де Сансерр и множество славных рыцарей. В самом деле, ужас, вызванный хаттинской резней и падением Святого города, принес свои плоды, и люди со всех сторон стекались к этой узкой полоске земли рядом с Акрой, на которой сосредоточилась надежда на возрождение королевства.
Тем временем в замке Тира Изабелла понемногу оправлялась от жестокого горя, причиненного ей известием об изгнании Тибо. Избавившись от навязчивого присутствия Стефании, окруженная нежностью матери, толстухи Евфимии и двух своих сестер, Хелвис и Маргариты, молодая женщина если и не позволила своей боли утихнуть совсем, то, по крайней мере, разрешила врачевать ее. В отведенных дамам покоях она заново научилась наслаждаться красотой заката и запахом моря, радоваться вкусу спелого плода, созерцать, замирая от счастья, бескрайний темно-синий купол ночного неба. Проснулось в ней и желание заботиться о других, облегчать их телесные или душевные страдания.
И потому она в конце концов начала жалеть своего несчастного Онфруа, догадываясь о том, что ему приходится терпеть в казарме среди рыцарей. Она стала чаще звать его к себе, хотя сил на то, чтобы принять его на супружеском ложе, у нее пока недоставало. Теснота помещения — в двух верхних комнатах жили жена Балиана, его дочери, их придворные дамы и недавно прибывшие старухи из Жибле и Арсуфа! — давала ей совершенно естественное оправдание для того, чтобы не подпускать его к себе близко. Онфруа не смел протестовать и довольствовался малым, прекрасно понимая, что, если бы не эти чудесные мгновения, проведенные рядом со своей женой, он не справился бы с требованиями маркиза, не вынес бы строгой муштры, которой тот подвергал всех мужчин, способных держать в руках оружие. Тир, конечно, был неприступной крепостью, но Саладин был недалеко, и оборона перенаселенного города требовала неусыпной бдительности. Репутация у Онфруа и так уже была не блестящей, и сеньор с черным орлом не упускал случая напомнить ему, что положение обязывает и что от внука великого коннетабля он вправе ожидать чего-то еще, кроме умения складывать стихи или петь, аккомпанируя себе на лютне.
Эта непреклонность по отношению к Онфруа, который, как она прекрасно знала, никогда не станет героем, как горлица никогда не сделается орлом, раздражала Изабеллу. Впрочем, ее раздражало в маркизе все.
Монферра с тех пор, как привел ее в замок, ежедневно навещал ее и осведомлялся о ее здоровье. Он неизменно держался с ней почтительно и любезно, но жена Онфруа была слишком умна для того, чтобы не догадаться о том, что кроется за красивыми словами, неусыпной заботой о ее здоровье и мелкими подарками, вроде духов или отрезов шелка, которые он преподносил ей и королеве Марии. Для этого ей достаточно было всего один-единственный раз поглядеть в горящие и алчущие глаза Конрада: он яростно желал ее, он питал к ней эгоистичную страсть, в которой любовь занимает немного места, — если она вообще там присутствует. Он страстно хотел ее, и Изабелла держалась начеку, недостаточно зная Монферра и не представляя себе, до чего он может дойти ради того, чтобы сделать се своей. При таких обстоятельствах Монферра не мог не быть ей неприятен, тем более что она никак не могла простить ему изгнания Тибо.
Мария, хотя и сама любила маркиза не больше дочери, все же старалась уговорить ее быть к нему более терпимой и справедливой.
— Проявите беспристрастность, Изабелла! Мне, как и всем, кто ценит по достоинству рыцаря Куртене и верит в его невиновность, вынесенный ему приговор кажется чудовищно несправедливым, но, по совести, я полагаю, что, спасши ему жизнь, маркиз сделал все, что можно было для него сделать в сложившихся обстоятельствах. Вспомните, что весь город, натравленный этой мерзкой Жозефой, набросился на него, требуя для Тибо наказания, положенного отцеубийцам.
— Что он мог сделать, матушка? По моему разумению, возможно, лучше было бы оставить его в тюрьме на то время, какое потребовалось бы для того, чтобы найти настоящего убийцу.
— Но как его можно было найти?
— Схватить обвинительницу и строго ее допрашивать до тех пор, пока не вырвут у нее правду.
— Дочь моя! — вскричала бывшая королева, ошеломленная тем, на какую безжалостную жестокость оказалась способна Изабелла. — Уж не хотите ли вы сказать, что ее надо было отдать в руки палачей?
— Почему бы и нет? Женщины вроде нее, — а я хорошо ее узнала, — неспособны ни на какие чувства, кроме ненависти, зависти и злобы. Она была дурной советчицей для покойной госпожи Аньес, нашего врага, а теперь проявляет свои способности на службе у Стефании де Милли, которая уж точно не нуждается в дополнительной жестокости, поскольку сама в достаточной мере одарена ею. Почему бы им, ей и Жозефе, не подстроить это убийство?
— Ни вижу причин для него.
— Причина — моя любовь к Тибо, любовь, которая, кажется, родилась вместе со мной, хотя я слишком поздно поняла, что она составляет самую суть моей жизни. Эта любовь, от которой я временно отреклась ради того, что на деле было всего лишь иллюзией, теперь держит меня в плену самых сильных чар, и она никогда не угаснет, потому что я унесу ее с собой в могилу и даже дальше, я унесу ее с собой за облака, туда, где царит Всевышний!
Никогда еще Изабелла не открывала своей тайны, и уж тем более не говорила о том, как глубока и сильна ее любовь. Слушая ее, видя, каким светом внезапно озарилось ее лицо, все ее существо, Мария почувствовала, что ее охватывает странное чувство одновременного смирения и восторга, будто бы ослепительный свет совершенной любви залил глубокий оконный проем, в котором они обе стояли, и рядом с ним потускнели даже солнечные лучи. Теперь она понимала, почему ее дочь так страдала из-за судьбы, уготованной ее любимому.
— Изабелла, — прошептала она, — надо молиться.
— О ком? О нем, которого с голыми руками отправили восвояси навстречу опасностям, жестокости людей и природы в стране, разоренной войной? Да я только это и делаю!
— Нет. Вам надо молиться о себе, Изабелла! О том, чтобы Господь оберегал вас, такую красавицу, от страсти других мужчин и от тех, часто непереносимых, требований, которые судьба почти всегда предъявляет к родившимся на троне. Потому что вас, возможно, ждут еще более серьезные испытания.
— О чем вы, матушка?
— О вашей сестре Сибилле, которая вот уже который месяц вместе с мужем живет в его пурпурном шатре в лагере под Акрой. Ходят слухи, что она больна, и с наступлением зимы ее состояние может ухудшиться. Если она умрет, корона перейдет к вам, потому что именно она была избрана по праву первородства, а Ги де Лузиньян — всего лишь супруг королевы. Если ее не станет, ее муж станет никем, а вы — всем!
— Может быть, и так, только я не понимаю, отчего я должна стать еще более несчастной. Я ведь замужем. Если я стану королевой, мой муж будет королем, как теперь — Лузиньян.
— Онфруа — королем? Вы думаете, что бароны и все рыцарство, дружно его презирающие, согласятся преклонить перед ним колени?
— Если я прикажу, им придется это сделать.
— Не будьте так самоуверенны. Разве вы забыли, что было с вашим отцом? Ради того, чтобы стать королем, хотя он имел на это полное право по рождению, ему пришлось развестись с Аньес, которую он любил и от которой у него было двое детей, и тогда он женился на мне.
— К счастью для него, матушка! Я знаю, он любил вас!
— Я в этом ничуть не сомневалась, но мужчина всегда остается мужчиной. Он устанавливает свои законы как в правлении, так и на ложе, и, если жена его не устраивает, он может ее бросить или искать утешений на стороне. Для женщины, даже для королевы, все обстоит иначе: ей придется терпеть супруга, выбранного для того, чтобы произвести на свет потомство. Разве это не самое жестокое испытание, когда любишь так, как вы любите бастарда?
— Настолько жестокое, что я и думать об этом не хочу! Если мне придется стать преемницей Сибиллы, я или все же сделаю королем Онфруа, как она сделала Ги, или откажусь от короны!
— Не думаю, что вы вправе от нее отказаться, потому что пребывание на троне станет вашим долгом!
Сибилла умерла в октябре 1190 года. Она стала жертвой одной из тех эпидемий, которые словно по расписанию обрушивались на переполненный лагерь, разбитый у Акры. Там скопилось слишком много людей, и не все они могли приспособиться к местному климату. Кроме того, вокруг было слишком много распутниц, надеявшихся поживиться богатствами, которые принесли с собой крестоносцы с Запада. И самые красивые из них были порой и самыми опасными, потому что они несли в себе болезни, заразу, которую где-то подхватили, а теперь передавали другим. Кроме того, съестные припасы начинали иссякать, а все попытки разжать тиски, в которые зажал противника Саладин, оказывались бесплодными. Наконец, дожди, обычно благословенные, этой осенью обернулись настоящим бедствием.
Молодая королева, которой было всего тридцать лет, умерла вечером, в час, когда из-за крепостных стен осажденного города доносился призыв муэдзинов к вечерней молитве, и епископ Акры, просивший Господа проявить милосердие к этой эгоистичной и легкомысленной душе, возвысил голос, чтобы заглушить голоса неверных. Окружающее пространство заполнили звуки, в которых звучало больше гнева, чем благочестия. У подножия лазурной постели, по которой с тщетным теперь сладострастием рассыпались золотые распущенные волосы, Ги де Лузиньян, припав лицом к ступням жены, душераздирающе рыдал, безразличный ко всему, что происходило вокруг. Он остался там и тогда, когда все остальные вышли, чтобы не мешать служанкам королевы обмыть ее и убрать, он не слышал, как перешептываются созванные к шатру бароны и военачальники.
Кто-то — и это был Симон Тивериадский, муж Эрменгарды д'Ибелин, — произнес:
— Королева Сибилла умерла. Да здравствует королева Изабелла!
А когда граф де Дрё удивленно заметил, что остается король Ги, он-то по-прежнему жив, ему объяснили, что Сибилла была не женой короля, а коронованной королевой, и Лузиньян без нее — никто. Коннетабль Амори, слушавший эти разговоры, нахмурясь и скрестив руки, возразил, что осаждать Акру пришел Ги, а не Изабелла, и он заслуживает того, чтобы оставить ему корону. Но местные бароны ответили на это, что существуют законы королевства, на что он откликнулся так:
— Можно понять, что вы не любите Ги, он сильно провинился, в чем позже раскаялся, но вспомните, за кем сейчас замужем Изабелла Иерусалимская. Неужели вы лишите престола Ги, чтобы посадить на его место Онфруа де Торона, который боится собственной тени и скорее убежит с криком «на помощь!», чем позволит возвести себя на трон? Нам нужен настоящий вождь.
— И это не ваш брат, — отрезал Симон. — Если бы не вы, и его бы здесь не было. Что касается Изабеллы, ей нетрудно будет развестись с Онфруа. В Тире есть человек, который нам нужен. С ним у нас появится новая, сильная и решительная династия. И на следующее утро, когда лагерь христиан облачился в траур, а в лагере мусульман по приказу Саладина воцарилось почтительное молчание, к старой финикийской столице направилось судно, уносившее епископа Акры и наиболее знатных баронов уничтоженного королевства.
Новость уже туда долетела. И пока Монферра, стараясь скрыть блеск глаз под полуопущенными веками, вместе с Балианом д'Ибелином ждал судно в порту, Изабелла вдвоем с матерью затворилась в часовне, где она молила небо избавить ее от этой короны. Изабелла боялась ее, как отравленной чаши, и не слушала мягких уговоров Марии, не понимавшей толком, радоваться ей или огорчаться тому, что ее предположения так быстро сбылись.
И все же Изабелле пришлось открыть двери маленького святилища перед архиепископом и, опустившись на колени, поцеловать кольцо на руке, которой он перед тем ее благословил. Затем она внешне спокойно выслушала горестную весть о смерти Сибиллы и известие о том, что ей предстоит взойти на трон, который прежде занимали ее отец и ее брат. Но, когда речь зашла о расставании с Онфруа де Тороном, молодая женщина возмутилась:
— Неужели вы такого невысокого мнения о браке, монсеньор? Я соединена с моим мужем священными узами, которые не может разорвать даже король.
— Почему же, в некоторых случаях может. Королева должна обеспечить продолжение династии. В глазах Церкви это самое главное. А у вас, хотя вы замужем уже семь лет, все еще нет детей.
— Может быть, в этом нет вины Онфруа? Возможно, это я виновата?
Она готова была взять на себя любую вину, приписать себе любой изъян, лишь бы избежать развода, после которого ее неизбежно отдали бы Конраду де Монферра. Она его боялась, а при одной мысли о том, что ждало бы ее в ночь после свадьбы, ей становилось тошно. И потому она намерена была изо всех сил цепляться за Онфруа, который оставался единственной преградой между ней и столь явным вожделением маркиза. Ее муж был неспособен на жестокий поступок, и его любовь походила на спокойную реку, знакомую и предсказуемую, поэтому никаких неожиданностей опасаться не приходилось. Брак с ним стал надежным убежищем, в котором сжигавшая ее великая любовь могла жить тайно, словно тлеющий под пеплом огонь. Но архиепископ Стефан с улыбкой возразил:
— Все женщины вашего августейшего рода плодовиты, и нет никаких оснований для того, чтобы вы стали исключением. Вина — если вообще можно говорить о вине в этой области, где распоряжаются лишь Бог и природа, может быть возложена лишь на сира Онфруа!
— И все же я останусь с ним! Я отказываюсь расстаться со своим мужем и, поскольку одна лишь корона принуждает меня к этому, я, в таком случае, отказываюсь и от короны! Если вам и баронам королевства так хочется сделать своим государем маркиза де Монферра — пожалуйста!
— Перемена династии без всякой связи с той, которая правит с самого начала? Никто на это не согласится!
— В самом деле? А разве такого никогда не случалось? Когда мой дед Фульк Анжуйский стал королем, он прибыл прямо с Запада, и он был Плантагенетом...
— Но он женился на Мелисенде Иерусалимской, и цепь не прервалась. Вы об этом прекрасно знаете, и я прошу вас подумать еще... во имя вашего народа и Всемогущего Господа. Это прекрасно — любить своего мужа, но для королевы на первом месте всегда должен быть трон.
— Я своего мнения не изменю. Впрочем, не в вашей власти расторгнуть мой брак. Такая власть дана только Его Святейшеству Папе...
— А также представляющему его кардиналу Убальдо. Подумайте еще, прошу вас, и помолитесь, помня об этой огромной армии, которая пришла отвоевывать королевство ваших предков, созданное вокруг Гроба Господня. Они терпят жестокие муки в этом лагере, где болезни истребляют тех, кого не убили воины Саладина и горшки с горящей нефтью, которые сбрасывают на них из Акры. И ваша сестра только что скончалась в великих муках. Неужели все это было напрасно? А теперь я вас оставлю...
И архиепископ удалился, оставив сломленную Изабеллу перед алтарем, на котором горели свечи, и от их пламени казалось, будто разноцветные прожилки на малахитовой с золотом дарохранительнице зыблются легкими волнами. В обрушившемся на нее ужасе молодая женщина естественным образом обратилась к Богу. Она чувствовала, что ее окружили, обложили и осаждают, словно Акру, все эти решения, все эти серьезные причины, государственные и нет, а главное — ее преследует отчаянное желание Монферра завладеть ею и заполучить корону. Один Господь мог ее от него избавить.
Он дал ей, по крайней мере, силы для того, чтобы сражаться, и прежде всего — со своей матерью и Балианом, которому она в ярости бросила:
— Отчего же вы не требуете отдать королевство вам, отец? Ваша жена была королевой в куда большей степени, чем когда-нибудь стану я! Почему же не выбрать вдову короля Амальрика?
— Потому что этого сделать нельзя, Изабелла! Этого не допускают законы и обычаи королевства. Здесь управляет порядок первородства.
— Это я и сама знаю! И тут же подчинилась бы, если бы не пытались меня заставить разрушить мой брак! И почему, объясните мне? Потому что мой муж не воинственный человек, потому что он предпочитает мир и...
— Не заставляйте меня снова говорить вам, что он — трус, который боится всего на свете. Я даже не уверен в том, что он настоящий мужчина. Неужели вы могли бы без жгучего стыда видеть его на месте Бодуэна?
— Моя сестра посадила на это место дурачка!
— Но он все же умеет сражаться. Изабелла, вы думаете, я не знаю, как давно он потерял вашу любовь... если она вообще когда-нибудь ему принадлежала. Так почему вы упрямитесь?
— Потому что маркиз внушает мне ужас и отвращение!
И Изабелла рухнула на пол и затряслась в рыданиях.
Несколько дней спустя траурный корабль доставил в Тир кое-как забальзамированное тело Сибиллы, чтобы похоронить ее в соборе — единственном во всем королевстве, какой еще мог ее принять. Если настанет день, когда они отвоюют королевство, они смогут и перенести ее в гробницу на Голгофе...
Тир оделся в черное и последовал за гробом, который рыцари несли по мокрым от тоскливого непрекращающегося дождя узким улицам, нередко спускавшимся уступами. За гробом в траурных одеждах шли немногочисленные члены семьи. Первым следовал муж, не сводя мокрых от слез глаз с золотой короны, лежавшей на королевском знамени, которым был покрыт длинный ящик из душистого кедра.
Изабелла тоже смотрела на этот резной, украшенный камнями обруч, который хотели во что бы то ни стало возложить ей на голову; но она смотрела на него с отвращением, словно предчувствуя, сколько страданий ей придется из-за него вытерпеть. В это мгновение она хотела только одного — продолжать сражаться ради того, чтобы оставить при себе чудесного мальчика с миндалевидными глазами, который мог бы послужить моделью для греческой статуи, но, конечно, не статуи Ахилла или Улисса. И все же она по-прежнему рассчитывала на его ответ, которого не может не последовать, когда вскоре, в парадном зале замка, делегация баронов потребует, чтобы он отказался от нее и удалился. Если Онфруа выкажет такую же решимость, как она сама, никто и ничто не сможет их разлучить...
Роковой час настал, по мнению Изабеллы, слишком быстро, но окружавшие ее воины спешили вернуться в свой ад перед Акрой: сдержанной любезности Саладина, скорее всего, надолго не хватит. Стоя перед этими израненными и утомленными людьми, перед теми, кого она любила, перед архиепископом, она взяла Онфруа за руку и объявила, что станет королевой только в том случае, если он будет королем-консортом. Онфруа, чьи пальцы в ее ладони были ледяными, эхом откликнулся на ее слова, и по залу порывом ветра перед бурей пронесся гневный ропот. Но никто, даже прелат, не успел ответить: могучий рыцарь в коротком плаще с лазоревым с золотом гербом вышел из рядов. Его звали Ги де Санлис, и он принадлежал к древнему роду, восходившему к Карлу Великому. Благородство происхождения позволяло этому доблестному рыцарю и знатному сеньору многое.
В три шага он оказался перед Онфруа, заглянул ему в глаза и торжественно произнес:
— Всякий честный человек имеет право защищать свое имущество и свое дело с оружием в руках. Это я и предлагаю вам сделать. С Божьей помощью докажите самому себе и этому благородному собранию, что вы достойны быть супругом королевы!
И Ги де Санлис спокойно снял латную рукавицу и бросил ее к ногам Онфруа...
Внезапно наступила тишина. Глубокая. Оглушительная, потому что она поглотила все звуки, даже отчаянный стук сердца Изабеллы. Все затаили дыхание. Изабелла выпустила руку мужа, предоставляя ему действовать по собственному разумению. Она с мольбой устремила на него полные слез глаза. Сейчас Онфруа нагнется, поднимет рукавицу, а завтра на парадном дворе сразится с этим незнакомым рыцарем! Он должен это сделать! Он уверял, что так ее любит, он не может ее покинуть, потому что ему... страшно? Господь Всемогущий, не может быть, чтобы он остался стоять неподвижно, глядя на эту стальную руку, ожидающую его ответа. Вот сейчас он...
Нет, он не нагнулся. Напротив, он поднял голову и перепуганно — по-другому и не скажешь — оглядел этих людей, стаей стервятников готовых наброситься на него. Но...
— Нет! — внезапно крикнул он. — Нет, я не стану сражаться! Разведите нас, если хотите, и... не надо мне вашей короны!
Не глядя на побелевшую, как полотно, жену, к которой уже бросилась Мария, чтобы подхватить ее, внук великого коннетабля выбежал из зала и помчался прятаться в доме рядом с собором, а Изабелла, которой Господь милосердно позволил лишиться чувств, опустилась на пол.
Стефания де Милли тоже была здесь, готовая поддержать сына, как она считала, обобранного и ставшего жертвой несправедливости. Она тоже побледнела при виде того, как рухнули все ее надежды, но она была куда более закаленной, чем ее невестка. Ни за что на свете она не позволила бы этим людям, ставшим свидетелями ее позора, заговорить с ней. Ей ни к чему было их сочувствие. Прямо держась под черным покрывалом, которого не снимала со дня смерти Рено, она покинула большой зал и вернулась домой.
Там она молча прошла в свою комнату, послала Жозефу за своим духовником и открыла ларцы и шкатулки, чтобы уладить свои дела. От всего ее огромного богатства у нее остались золото и драгоценности. Она поделила все это на три неравные части: одна предназначалась горстке слуг, которые прибыли с ней из Крака, вторая — сыну, которого она больше не желала видеть, третья — монастырю, куда она намеревалась удалиться. Жозефа не получит ничего, придется ей довольствоваться ожерельем, добытым ценой убийства, к которому Стефания никоим образом не желала быть причастной. Она ни словом о нем не обмолвилась старому священнику, которому исповедалась с тех пор, как прибыла в Тир. Ибо если она и обратилась к Богу в этот страшный час, то не столько из любви к Нему, сколько для того, чтобы навсегда избежать людских взглядов. Пусть сами устраивают свою судьбу, а она не испытывает никаких угрызений совести из-за многочисленных злодеяний, совершенных за свою долгую жизнь. Теперь один лишь Господь казался Госпоже Крака достойным собеседником.
Завтра на рассвете она в одиночестве и пешком отправится в монастырь Святой Каллисты.
Десять дней спустя после смерти сестры Изабелла была коронована архиепископом Акры, заменявшим патриарха, все еще остававшегося в Риме, и стала королевой Иерусалима; а еще двумя днями позже в том же самом соборе, где некогда ее мать обвенчалась с Амальриком I, она стала женой Конрада де Монферра. Наверное, никогда еще невеста в веселом красно-золотом свадебном наряде не казалась такой бледной, а когда она вложила свою руку в руку маркиза, пальцы ее были ледяными.
До последней минуты Изабелла надеялась, что папский посол, кардинал Убальдо, не согласится расторгнуть ее брак с Онфруа, выглядевший безупречным. Но королева Мария и бароны нашли множество причин, которые должны были способствовать разводу: во-первых, возраст Изабеллы ко дню свадьбы, во-вторых, отсутствие согласия родных (даже если его и вырвали силой у больного Бодуэна IV), а главное — принуждение, которому подверглась тогда девочка, потому что из Вифании ее сразу же увезли в Крак. При таких обстоятельствах легату ничего другого не оставалось, кроме как объявить брак Изабеллы Иерусалимской и Онфруа де Торона недействительным. Так что бедняжка оказалась замужем за человеком, которого она не только не любила, но еще и боялась. Последовавшая за этим брачная ночь могла бы отбить всякое желание продолжения у человека, настроенного менее решительно, чем Монферра: прелестное тело, открывшееся перед ним на широкой кровати, застеленной пурпурными простынями, вытерпело его натиск с полным безразличием, а когда он, наконец, выдохся и заснул беспробудным сном, Изабелла, шатаясь, с залитым слезами лицом пришла будить Евфимию, а потом вместе с ней отправилась в пустые в этой ночной час дворцовые бани. Там она долго мылась, словно надеялась стереть со своей кожи мерзкие следы этого соития. Вода была холодной, ее трясло, но после того, как могучая гречанка завернула ее в наспех согретую простыню и растерла так, что едва не содрала кожу, она почувствовала себя лучше и, вернувшись на супружеское ложе, где постаралась как можно дальше отодвинуться от Конрада, смогла, наконец, уснуть.
К несчастью, она не могла прибегать к этому способу каждый вечер, и через три месяца после безрадостной свадьбы Изабелла поняла, что беременна.
Теперь она могла вздохнуть свободнее, потому что ее муж, озабоченный тем, что должен защищать свои права на корону, отправился участвовать в осаде Акры. В самом деле, если местные бароны и некоторые другие считали Изабеллу своей бесспорной королевой, по-другому обстояло дело с сеньорами, которые прибыли с Запада и которых Лузиньяны поспешили привлечь на свою сторону. В их представлении Ги, коронованный в храме Гроба Господня, — пусть рукой своей жены, но все же коронованный, — имел полное право стать преемником Сибиллы. Конрад же никакой короны не получал и намеревался получить ее от крестоносцев. В ту особенно трудную зиму в лагере под Акрой начался голод, и маркиз, нагрузив суда провизией, — не обделив при этом свой славный город Тир! — взял курс на север.
Его прибытие было встречено радостными криками. Несмотря на ужасную погоду, холод и грязь, люди бросались в воду, чтобы помочь как можно скорее разгрузить суда, перетаскать на берег драгоценные запасы.
Вся эта суета не укрылась от внимания шпионов, которых султан содержал в лагере врага, и Саладин тут же отдал приказ перейти в наступление. Франки, застигнутые врасплох, кинулись к своим укреплениям, и завязалось яростное сражение, в которое не преминули вступить люди из Акры: они бросали со стен горящую нефть и крупные камни. Саладину поначалу казалось, что он выиграет это сражение, и так продолжалось до той минуты, пока странное событие все не изменило: в то самое мгновение, когда робкому солнцу удалось пробиться сквозь пелену туч, неизвестно откуда взявшийся рыцарь на великолепном белом коне вылетел во весь опор из-за спины у мусульман; ряды расступались, пропуская его, люди останавливались, застывали в изумлении, смотрели на него с ужасом, потому что этот стремительный всадник мог примчаться только из загробного мира.
В слабых лучах солнца его кольчуга, шлем и оружие сверкали чистым серебром. Шлем был увенчан резной золотой короной, на куртке, надетой поверх доспехов, горел вышитый крест. Всадник притягивал свет, он был окружен таким сиянием, что можно было подумать, будто на выручку христианам явился сам святой Георгий. Его меч, вращаясь, вспыхивал яркими отблесками, но особенно путающим его делала скрывающая лицо белая кисея...
По рядам войска, состоявшего большей частью из простых людей, верящих в чудеса, пробежал испуганный шепот, завершившийся призывом, мольбой:
— Прокаженный король! Он возвращается! Аллах! Аллах!
Однако фантастическое видение никого не ранило, никого не коснулось. Оно молнией пронеслось через окаменевшее войско, вращая мечом, потом скрылось среди лесистых холмов, возвышавшихся над долиной Акры. Несколько всадников погнались за ним, но не нашли; да к тому же солнце внезапно поглотила черная туча, и снова полил дождь.
Эта сцена продолжалась совсем недолго, но франкам этого хватило, чтобы собраться с силами, мамелюкам пришлось иметь дело с храбрыми рыцарями графа Генриха Шампанского, и атака была отбита. Легко представить себе, с какой радостью встретили Конрада де Монферра и привезенное им продовольствие. Пожалуй, единственными, кто ему не обрадовался, были Лузиньяны. Вдовец Сибиллы без промедления дал понять мужу Изабеллы, что намерен оставаться на том месте, на которое возвела его любовь жены, еще немного — и они подрались бы. Спор остановил епископ Бове:
— Предоставим рассудить вас королям, которые вскоре прибудут! Они уже недалеко...
Может быть, это было самое мудрое предложение, хотя палестинские бароны, позабыв о своем европейском происхождении, с недоверием отнеслись к предложению предоставить за них решать их династические споры французскому или английскому королю. Но, поскольку в них очень нуждались, на этом и остановились. Тем не менее Конрад де Монферра больше не покидал лагеря у стен Акры, желая оказаться на месте, когда придется защищать права своей жены, а главное — собственные, и зная, что получит корону лишь в том случае, если Изабелла будет признана безоговорочно и всеми.
Это решение хорошо было, по крайней мере, тем, что избавляло молодую женщину, которую теперь часто тошнило, от присутствия мужа, которого ей в ее состоянии все труднее было выносить по очень простой причине: Монферра, очень о себе заботившийся — он чаще большинства мужчин посещал баню, — обожал духи и злоупотреблял ими. А Изабелла, которая в обычное время и сама их любила, хотя пользовалась ими более умеренно, испытывала такое отвращение к запаху, который распространял ее супруг, что ее начинало мутить, едва в залах, ведущих к супружеской спальне, раздавались его решительные шаги. Так что его отъезд совсем ее не огорчил.
Начиналась зима. Она была суровой, принесла с собой дожди, холода и болезни, и каждый получил свое; меньше всего досталось, пожалуй, жителям Акры, которые могли укрыться в домах, но в обоих палаточных лагерях находиться было тяжело. К тому же бои продолжались, убитых и раненых становилось все больше. Особенно трудно пришлось крестоносцам. Призрачный рыцарь появлялся еще два раза, всегда в решающие минуты, и снова сеял ужас среди мусульман. При последнем его появлении Саладин послал вдогонку своих людей, но безуспешно: рыцарь растаял, словно видение, каким он и был, среди тонувших в тумане деревьев, которыми поросли склоны высоких холмов...
С тех пор его больше не видели. Впрочем, сильное подкрепление было уже на подходе...
В первый день весны в море показалась армада кораблей под французскими флагами. Филипп II, которого уже называли «Августом», привез с собой герцога Бургундского, Гуго III, большое войско, а также Филиппа Эльзасского, того самого графа Фландрского, который вызвал в свое время недовольство Бодуэна IV и который теперь, повзрослев, поумнев и раскаявшись, привел, наконец, свои войска на помощь Святой земле.
Из трюмов своих судов Филипп извлек разобранные на части мощные осадные машины и поднял синий с золотыми лилиями флаг напротив Проклятой Башни — самого надежного укрепления во всем городе. Рядом его механики установили исполинскую катапульту, прозванную «Злой соседкой», которая обрушила на стены град огромных камней. Для того чтобы защититься от нее, осажденные поставили на стене свою машину, которая произвела некоторые разрушения в лагере франков, но не смогла нарушить царившего там отличного настроения. Эту катапульту воины окрестили «Злой кузиной» и продолжали делать свое дело как ни в чем не бывало.
Король без труда поладил с Монферра. Этот двадцатишестилетний Капетинг, рассудочный и политически дальновидный, уже сумевший дать почувствовать крупным вассалам силу своей воли, был в чем-то схож с Монферра, жаждавшим власти и проявившим достаточно ума и дальновидности, чтобы ее добиться. Кроме того, маркиз, женатый на наследнице иерусалимского престола, казался ему наиболее подходящим собеседником для переговоров.
К тому же его конкурент на время выбыл из игры. В самом деле, Филипп так сильно опередил Ричарда Английского, потому что последний, несколькими днями позже него покинувший Мессину, где оба перезимовали, увидел, как судно, на котором плыли его сестра и его молодая жена, Беранжера Наваррская, буря выбросила на берег острова Кипр. Островом в то время правил византиец Исаак Комнин, настроенный к франкам враждебно и поддерживавший какие-то связи с Саладином.
Поскольку выброшенные на берег суда встретили неласковый прием, Ричард высадил на остров свои войска, напал на Исаака, разбил его под Тремифусой, взял его в плен и хозяином вступил в столицу Кипра Никосию, завладев таким образом всем островом... Узнав об этом, Ги де Лузиньян тотчас отплыл на Кипр, чтобы рассказать Ричарду о своем положении и настроить его против Конрада де Монферра и его сторонников. Ему это удалось. Ричарда привели в восторг статность и красота Ги, и он пообещал ему свою полную и безоговорочную поддержку. С ним всегда было так. Ричард переходил от самой черной ярости к отроческому увлечению, и это, наряду с почти полным отсутствием политического чутья, было ахиллесовой пятой безрассудно храброго человека, легендарного воина, должно быть, величайшего воителя своего времени.
Когда английские львы присоединились у Акры к французским лилиям, Филиппу Августу пришлось призвать на помощь все свои дипломатические способности, чтобы совместная осада, которую им предстояло вести, не превратилась в династические раздоры — поскольку Ричард высокомерно дал понять, что намерен отстаивать права Ги. Филипп тем более заслуживал похвалы как дипломат, поскольку отношения между ними были не из лучших. Прежде, в те времена, когда Ричард, спасаясь от гнева отца, Генриха II, жил при французском дворе, они были дружескими и даже сердечными, но испортились после того, как Ричард занял на престоле место Генриха. Он сделался герцогом Нормандским и должен был дать клятвенное обещание верности королю, решительно настроенному отстаивать целостность своего королевства, стараясь при этом как можно больше расширить его границы. Кроме того, Ричард, который в течение долгих лет был помолвлен с единокровной сестрой Филиппа Алисой Французской (девушка воспитывалась при английском дворе), отказался на ней жениться, и его вполне можно понять: его невеста — несомненно, ее к этому принудили! — стала любовницей его отца Генриха, воспылавшего к ней бешеной страстью. Филипп еще мог смириться с тем, что сестру отослали домой; но пока он зимовал в Мессине, ему пришло в голову самому жениться на Жанне, сестре Ричарда и вдове короля Сицилии, а Ричард, не желая считаться с тем, насколько обеим странам пошел бы на пользу такой союз, грубо отказал. Выслушав отказ, Филипп покинул Мессину с мыслью когда-нибудь отплатить бывшему другу за оскорбление. И неуместное заявление Ричарда еще более укрепило его в намерении встать на сторону Изабеллы, Конрада и местных баронов. Пусть Ричард связан узами родства с Лузиньянами, но сам он точно так же связан с Монферра. Ему хватило благоразумия ответить на этот вызов кратко:
— Возьмем для начала Акру, а там посмотрим!
И он продолжал обстреливать стены, что начинало приносить плоды, а Ричард занял позицию с противоположной стороны, напротив Мушиной башни, сооружения, выдвинутого в море. Бесспорно, появление их обоих оживило разношерстную армию, которую заметно проредили атаки Саладина с одной стороны и стрелы и горшки с горящей нефтью, которыми осыпали их осажденные, с другой, — да еще ко всему этому добавились эпидемии. Прибытие Филиппа дало первый толчок, а появление прославленного Ричарда Львиное Сердце окончательно укрепило боевой дух воинов.
Второго июля «Злая соседка» наконец-то пробила брешь в стене рядом с Проклятой Башней, и Филипп, который, стоя рядом со своей катапультой, стрелял из арбалета как простой солдат, отдал приказ начать штурм и сам устремился к городу, но ворваться в него не смог: Саладин лично повел войска в наступление на него, и Филиппу пришлось вернуться, чтобы отбить это наступление. В Акре воцарилось уныние: осажденные послали к султану почтового голубя с сообщением, что они совсем выдохлись и долго не продержатся. Саладин тотчас начал новую атаку, которая оказалась неудачной. Тем временем Филипп Август снова начал штурм Проклятой Башни, но на этот раз войсками командовал Обри Клеман, маршал Франции, который поклялся взять Акру или умереть. Однако вес солдат оказался слишком велик для приставленных у бреши лестниц, они сломались, и Обри Клеман был убит на глазах у своего молодого короля, который смотрел на все это, не скрывая слез.
Тем не менее Акре был нанесен смертельный удар. Одиннадцатого июля, после яростной атаки англичан, город запросил пощады, а на следующий день сдался. С холма, на котором стоял его большой желтый шатер, Саладин мог видеть, как падают знамена ислама, на место которых христианский воин тотчас водружает флаги христианских королей. Этим воином был Конрад де Монферра...
Однако султан не свернул лагеря. Ему надо было выкупить жизнь тех приблизительно трех тысяч уцелевших, которые больше двух лет сохраняли для него Акру и которые теперь, согнанные в лагерь победителей, ждали, чтобы, воздав им почести как истинным героям, решили их судьбу. Условия выкупа продиктовал Ричард. Филиппа сломили нестерпимый летний зной, усиливший вонь от всех этих трупов, которые негде было хоронить, и миазмы болезни, которую привела за собой смерть. Его трепала лихорадка, он обливался потом и стучал зубами, вскоре все его большое тело начало шелушиться, и ему пришлось несколько дней безвылазно провести в палатке. Ричард, который тоже был болен, но не так тяжело, воспользовался этим, чтобы утвердиться в качестве бесспорного предводителя крестового похода. Он вел себя по отношению к товарищам по оружию вызывающе и даже высокомерно, гордость толкала его на неприглядные поступки: после того как Монферра поднял над Акрой знамена королей, герцог Леопольд Австрийский, имевший как государь на это полное право, велел добавить к ним свой флаг... который Ричард прилюдно велел сорвать и бросить в отхожее место[86].
Английский король потребовал заплатить огромный выкуп — двести тысяч золотых динаров, а кроме того, освободить две с половиной тысячи франкских пленных и вернуть Истинный Крест.
Филипп, хоть и был болен, не упускал из виду интересов своего кандидата и той, кого считал истинной королевой Иерусалима, хотя никогда ее не видел. Изабелла была на сносях и не могла покидать Тир, тогда как сам Филипп не мог покинуть Акру. Он, как мог, сражался с Ричардом, опираясь на поддержку местных баронов. Образовались два лагеря, готовые схватиться в рукопашной. Надо было искать выход. Английский лагерь куда меньше пострадал от осады и ее последствий. Он бессовестно пользовался популярностью Ричарда у войск, и его мнение восторжествовало: Ги де Лузиньян оставался королем Иерусалима. Филипп Август, собравшись с силами, заставил англичан пойти на компромисс: Конрад де Монферра взойдет на престол после смерти Ги де Лузиньяна. Нельзя сказать, чтобы Монферра сделали большой подарок: Ги было тогда всего тридцать пять лет, Конраду — сорок, но в те трудные времена не всегда первым умирал тот, кто старше.
Когда это дело было улажено, Филипп Август объявил о своем отъезде. Это вызвало негодование у англичан, которые сочли его дезертиром. Монферра и его сторонники поняли это решение, хотя и сожалели об отъезде Филиппа. Король Франции не излечился от своей жестокой лихорадки. Он не хотел таким молодым, да еще в то время, когда его прекрасное королевство так в нем нуждалось, сложить кости в земле, которая, на его взгляд, была уже не такой святой. Однако ради славы Божией он совершил благородный поступок, оставив приведенное им войско воевать дальше под командованием герцога Бургундского. Третьего августа королевский корабль покинул город, который снова теперь назывался Сен-Жан-д'Акр, и взял курс на Запад. В тот же день Изабелла в своей спальне замка в Тире родила девочку, которую назвала Марией...
Филипп Август даже не стал дожидаться ответа Саладина насчет выкупа пленных. Надо сказать, что этого ответа ждали довольно долго, но местные жители не видели в этом ничего особенного, они, можно сказать, с рождения привыкли к тому, как ведутся дела на Востоке. Саладин, щедрый и великодушный, готов был очень дорого заплатить за жизнь доблестных воинов, защищавших Акру, но он любил сам ритуал торга. Этого не мог стерпеть надменный Ричард, и Филипп совершил ошибку, предоставив действовать английскому королю. Если бы он был на месте, то непременно воспользовался бы своим авторитетом и помешал совершиться тому преступлению, на которое пошел Ричард Львиное Сердце. Гордость последнего не мирилась с восточными обычаями, он решил, что его хотят обмануть, или, по меньшей мере, Саладин над ним насмехается. Двадцатого августа он велел собрать три тысячи воинов у городских стен и приказал перерезать горло «всей этой своре»!
Расплатились за эту бойню франкские пленные — они заплатили жизнью за необдуманную жестокость английского короля. Саладин известил, что отныне пленных брать не будет. Что касается Истинного Креста — его отослали в Дамаск и засунули в чулан. На этот поступок, странный для мусульман, признававших Христа одним из пророков, мог бы пролить свет лишь Тибо де Куртене, но где он был и жив ли рыцарь вообще?
Однако Ричард Львиное Сердце, ничего не смысливший в политике, воевать умел. Он не хотел возвращаться с победой, которую не только он один одержал, поэтому решил отвоевывать королевство. Почти насильно оторвав войско от наслаждений Акры (едва не погибший от жажды город успел уже оправиться), он двинул его к югу. Армия находилась в полной боевой готовности, герцог Бургундский и прочие правители сошлись на том, что руководить боевыми действиями они предоставят Ричарду, как наиболее талантливому полководцу.
Госпитальеры и тамплиеры следовали за войском. Последние, сильно поубавившиеся в числе и обесчещенные поступками Жерара де Ридфора (пусть и погибшего у стен Акры), были благодарны Ричарду за то, что он дал им нового магистра в лице своего друга Робера де Сабле, которого король очень любил, потому что тот, как и сам он, был трувером, ему нравилось петь и сочинять песни. Робер был дважды женат, оставил в Европе сына и двух дочерей, а обет дал, только уже прибыв в Акру. Но его мудрость, отвага и безупречная честность были известны всем, и тамплиеры, которых почти не осталось, встретили его с огромной радостью. Кроме того, он сумел сохранять дисциплину и благоразумие в начинающемся походе, чтобы как можно скорее заставить позабыть о прежних ошибках. Как и раньше, тамплиеры шли впереди. Госпитальеры, все еще очень могущественные под руководством Гарнье Наблусского, сохранившие укрепленный замок Маргат, а главное — неприступный Крак де Шевалье в Ливанских горах, следовали арьергардом.
Армия выступила двадцать третьего августа и двинулась вдоль берега по направлению к югу. Идти под палящим солнцем было трудно, кусты и травы поднимались так высоко, что хлестали пеших по лицам и щекотали ноздри коням. Приходилось к тому же и отражать короткие набеги мамелюков Саладина, которые нападали на них, не доводя дело до сражения по всем правилам, но навязывая трудные и изнурительные перепалки. Турки следовали по суше путем, соответствовавшим тому, каким двигались по морю суда крестоносцев. Так продолжалось до 7 сентября, когда, наконец, под Арсуфом завязался бой.
Франки сломили там сопротивление Саладина и открыли себе дорогу на Яффу; город они нашли лежащим в развалинах, но зато вокруг росли обильно плодоносящие деревья: у них были теперь гранаты, инжир и оливки, а также виноград. Да и флот, стоящий на якоре в порту, снабжал их продовольствием. Саладин же удалился в Иерусалим, разрушив перед тем стоявшие поблизости крепости и оставив за собой выжженную землю. И тогда Ричард остановился в приветливой долине Шарон и провел там четыре месяца, не решаясь вести армию к чередованию бесплодных гор и тесных ущелий, за которыми был Иерусалим. Призрак хаттинского сражения, о котором Ричард раз за разом просил рассказать ему во всех подробностях, являлся ему по ночам. Кроме того, он не сумел снискать расположение французов, которыми командовал герцог Бургундский, а его собственные войска начинали проявлять нетерпение. Конечно, Ги де Лузиньян ни на шаг от него не отходил, но Ричарду потребовалось совсем немного времени для того, чтобы понять, чего на самом деле стоит этот слишком красивый человек. Познакомился он и с Онфруа де Тороном, которого привела к нему надежда снова увидеть жену. Что же касается Конрада де Монферра, недовольного тем, что он оказался всего-навсего наследником престола, то он обиделся и заперся в Тире... с Изабеллой!
Возвращение мужа — да еще к тому же и недовольного! — не принесло молодой матери никакой радости. Падение Акры и пыл, с которым Монферра намеревался отстаивать свои права на корону жены, позволяли ей надеяться на спокойные осень и зиму. Тир, надежно охраняемый и, кроме того, располагающий мудростью Балиана, вернувшегося в город, чтобы залечить рану, полученную во время последнего штурма, не очень-то нуждался в своем сеньоре, а Изабелла — и того меньше!
Она с первой минуты, как только ей положили девочку на руки, влюбилась в свою крошку. Добрая фея постаралась избавить ее от свойственной многим новорожденным неприглядности, Мария была прелестным младенцем, пухленьким и гладким, с легкими, словно птичий пух, темными волосами над хорошеньким личиком. Молодая мать, как и все окружающие, не могла налюбоваться на своего первенца. Королева Мария, Евфимия, придворные дамы, младшие сестры Изабеллы — особенно Хелвис, только что ставшая женой Рено Сидонского, — все были без ума от малышки. Особенно это касалось Хелвис. Она вышла за бывшего мужа Аньес де Куртене по любви, зародившейся у нее с детства, а Рено этот брак с юной особой принес обновление, похожее на дуновение весны, столь драгоценные для сорокалетнего мужчины. Когда-то он любил Аньес, но из-за ее беспутного поведения очень скоро к ней охладел. Большие восхищенные глаза шестнадцатилетней девочки вернули ему уверенность в себе и веру в любовь. И Балиан д'Ибелин охотно отдал младшую дочь своему другу и соратнику по оружию. С самого рождения Марии молодая жена Рено почти не отходила от ее колыбели.
— Вот поглядите, какой чудесный ребенок может получиться у мужчины в возрасте моего мужа! — твердила она. — Если я хочу, чтобы у меня был такой же, мне надо почаще внимательно смотреть на этого младенца!
И все вокруг смеялись. Но с возвращением Конрада смех затих. Он едва взглянул на девочку, совершенно равнодушную к его высочайшему присутствию и сосредоточенно спавшую в своей колыбели, плотно сомкнув веки и чуть приоткрыв губы в легкой улыбке.
— Девочка! — пренебрежительно бросил он. — А я так ждал мальчика, который поддержал бы мои права, когда Лузиньян наконец-то убрался бы!— У нас девочки получают те же права, что и мальчики! — запротестовала возмущенная Изабелла. — Разве не лучшее доказательство этого то, что бароны признали меня королевой? А вот о вас этого не скажешь. А если вы недовольны — давайте разведемся, и ищите себе другую жену!
Ее гнев остудил негодование маркиза. Меньше всего ему хотелось делать ее своим врагом сейчас, в это сложное время. Тем более что он желал ее все так же сильно, как и раньше, и даже сильнее, потому что, став матерью, она восхитительно расцвела. И Монферра присмирел.
— Прошу вас простить меня, дорогая! Вы правы: главное, чтобы наш брак приносил плоды и чтобы все это видели. У Лузиньяна теперь нет жены...
— Но он может жениться снова, — вмешалась Хелвис, которая ненавидела маркиза и совершенно не давала себе труда это скрывать. — Он красавец-мужчина, и в желающих занять место Сибиллы недостатка не будет!
— В постели, наверное, да, а вот у алтаря — это другое дело. Этому никудышному королю следовало бы жениться на принцессе, но ни одна из них не согласится пойти за него, зная, что ее потомству ничего не достанется, поскольку по соглашению наследником престола стал я. И какая же коронованная девчушка захочет, чтобы я стал ее сыном?
Он сам засмеялся своей шутке, но никто его не поддержал. Изабелла была обижена его равнодушием к маленькой Марии. Однако Конрад, сознавая, какое ужасное впечатление он произвел, и раскаиваясь в своем поступке, изо всех сил старался загладить обиду. Ему хватило такта не домогаться жены; впрочем, и врачи запрещали близость до тех пор, пока она не оправится после родов: девочка была чудесная, но молодой матери она досталась нелегко, и надо было дать ей время полностью восстановить силы, прежде всем зачинать столь желанного сына. Конрад искал утешения у красавицы-пизанки по имени Маргарита, первенствовавшей среди куртизанок Тира.
Эта теплая зима была особенно приятной для Изабеллы, словно коконом защищенной своей любовью к дочери и заботой о ней, а кроме того, возвращением своих прежних грез. Эрнуль де Жибле, вернувшийся в замок вместе с Балианом, проводил с ней много времени, читал ей стихи и пел девочке. Молодой женщине было с ним хорошо. Среди прочего он упомянул о рыцаре под белым покрывалом, чьи мимолетные появления сеяли ужас в рядах врага, уверенного, что имеют дело с прокаженным королем. Изабеллу восхитил, но не очень удивил этот рассказ. После чудесного исцеления Арианы на могиле Бодуэна она уверилась в том, что после долгой агонии, которой завершилась жизнь ее брата, Господь причислил его к сонму блаженных. И теперь она обращалась к нему в кратких, наполовину благочестивых, наполовину родственных молитвах, прося его за тех, кого любила: прежде всего за свою дочь, но также и за мать, сестер и отчима... и за того, кто пропал, затерялся во тьме за городскими стенами зимним вечером, и чей образ неотступно преследовал ее по ночам, заставляя проливать слезы.
Только с Хелвис, ставшей ее наперсницей, она осмеливалась говорить о Тибо, зная, что та его очень любила, восхищалась им и с великолепным оптимизмом, делавшим ее столь драгоценной собеседницей, отказывалась вычеркивать его из числа живых.
— Он такой сильный, такой отважный, такой искусный в сражениях и во всем, за что ни возьмется, что мне трудно поверить, что людская злоба способна довести его до такого тяжелого положения, от которого может избавить только смерть.
— Хелвис, ему не оставили никаких возможностей. И он еще должен был благодарить за то, что избежал костра! Что его не покарали за преступление, в котором он неповинен!
Хелвис и слышать ничего не желала и только качала белокурой головкой, а между тонких бровей у нее залегала упрямая складка.
— Я считаю, что он способен выпутаться из самого трудного положения, и вместо того, чтобы оплакивать его, вам, сестрица, следует молиться о том, чтобы когда-нибудь снова его увидеть, потому что, если он жив, ничто его не остановит, не сможет помешать ему вернуться к вам. Какая вы счастливая, Изабелла, что вас любят такой великой любовью! Я думаю, если бы я так сильно не любила своего мужа, то обязательно полюбила бы мессира Тибо.
— Какое удовольствие слушать вас, милая моя! Вы способны вернуть мужество и беспросветно отчаявшимся. Мне так хотелось бы верить вам!
— Но ведь вы мне верите, даже если отказываетесь это признать, и я скажу вам почему: я уверена, что в самой глубине вашей души тихий голосок, какое-то неясное чувство, ощущение подсказывают вам, что он все еще жив.
— В таком случае это очень слабый голосок, потому что я ничего не слышу.
— Может быть, но, если бы его не было совсем, вы впали бы в полное отчаяние. Когда два сердца соединены так прочно, как ваше сердце и сердце Тибо, и одно из них перестает биться, другое начинает это мучительно ощущать, оно начинает томиться и жаждать смерти. Надеюсь, с вами этого не происходит?
— Нет. Благодаря Марии. Но маркиз жаждет сына, и стоит мне подумать, что придется снова и снова терпеть близость с ним, хочется, чтобы моя жизнь поскорее закончилась.
— Почему бы не его? Он на двадцать лет старше вас, у него много врагов, и, может быть, ему придет в голову, что пора ему снова поучаствовать в сражениях. Мне кажется, без этого никак не обойтись, если он хочет получить корону. Иначе, когда настанет час победы, всю выгоду из нее извлечет Ги де Лузиньян.
Однако до победы было еще далеко. Армия крестоносцев, несмотря на великолепную победу при Арсуфе, застоялась в окрестностях Яффы и пала духом. Дело в том, что после Акры настроение было уже не таким боевым. Дважды войска трогались с места и приближались на пять лье к Иерусалиму, так что город уже был виден, и тогда волнение достигало предела, как во времена Первого крестового похода, когда Готфрид Бульонский и его люди увидели перед собой Святой город. Но времена изменились. Саладин собственной персоной был в городе, он усилил там оборонительные укрепления, а чтобы помешать франкам закрепиться на подступах к Иерусалиму, превратил его окрестности в пустыню. После нескольких блестящих подвигов, совершенных во время единичных боев, Ричард Львиное Сердце прислушался к советам госпитальеров и тамплиеров, а также своих баронов и вступил в переговоры с Саладином. По своему обыкновению ни в чем не зная меры, он дошел до того, что предложил свою сестру Жанну, которую отказался выдать за Филиппа Французского, в жены Малику аль-Адилю, брату султана: ему представилось, что чета могла бы править Иерусалимом, потому что в этом случае мусульмане удержали бы свое господство, одновременно предоставив христианам не только доступ к Святым местам, но еще и достаточно обширные привилегии.
Для баронов Святой земли это предложение было оскорбительным: получалось, что король, поклявшийся отвоевать Гроб Господень, решил смешать кровь своего рода с вражеской, с кровью врага, который захватил Иерусалим и сбросил наземь его кресты? К счастью для Ричарда, все закончилось очень быстро: Жанна категорически отказалась выйти замуж за мусульманина.
— Я — вдова короля и дочь короля, а вы хотите сделать меня женой неверного, чей гарем, должно быть, и без меня полон... И это после того, как вы отказали в моей руке королю Франции? Братец, мне кажется, вы потеряли рассудок! Никогда, слышите? Никогда!
И вот наступил апрель 1192 года, месяц, в котором произошли события, таким странным образом повлиявшие на жизнь Изабеллы.
Недовольство баронов, вызванное необычным брачным проектом английского короля, росло, к ним присоединились некоторые военачальники крестоносцев, например, Гуго Бургундский. А Ричард тем временем велел всем идти к Аскалону, который он отвоевал и где теперь восстанавливал крепостные стены. Там он попросил их раз и навсегда решить спор между Ги де Лузиньяном и Конрадом де Монферра. Кого из этих двоих они хотят видеть своим владыкой?
Ответ не слишком его удивил: он давно утратил всякие иллюзии — если допустить, что они у него когда-нибудь были, — насчет того, чего стоил его кандидат. Конрад де Монферра был выбран собравшимися почти единодушно и стал королем Конрадом I Иерусалимским. В Тир было отправлено посольство для того, чтобы сообщить ему эту новость и предложить готовиться к коронации в Сен-Жан-д'Акре.
Новый король, словно нектаром богов, упивался своим триумфом в Тире, празднично освещенном до самых крепостных стен и до мачт украшенных флагами судов, плясавших на волнах в порту, как плясал народ на площади. Наконец-то его дело победило, наконец-то его оценили по достоинству, и не все ли равно, если англичанина, считавшего себя хозяином, к этому принудили! Значение имел только результат: теперь все равные ему пришли к согласию и вручили ему судьбы королевства, подхваченного на краю пропасти. Сознавая, чего он стоит, — «человек наиболее достойный благодаря своей осторожности и своей храбрости», — он чувствовал, что сможет оправдать огромные надежды этой вверившейся ему христианской земли.
— Я отстрою заново королевство ваших предков, душа моя, — очень серьезно сказал он Изабелле, которая смотрела на него, лежа в постели с пурпурным пологом. — Я посвящу этому все свои силы, все свои старания, потому что я научился любить эту землю, принадлежащую вам по праву рождения. И в этом я клянусь вам, как поклянусь в этом перед Богом, когда архиепископ возложит корону на мою голову. Вместе с вами, если вы этого захотите, мы совершим великие дела ради вящей славы Божией и ради блага наших подданных!
Продолжая говорить, он отошел от окна, через которое смотрел на ликующий город, и, приблизившись к кровати, опустился рядом с ней на колени, устремив свой орлиный взор в глубину синих глаз своей молодой жены.
— Наш брак не дал вам счастья, — вздохнул он. — Я знаю, что вы меня не любите и, наверное, не полюбите никогда, и сожалею об этом, потому что я люблю вас. Конечно, по-своему, что не совпадает с вашими представлениями о любви. Но... я хотел бы завоевать, по крайней мере, ваше уважение, хотел бы, если вы не можете быть счастливы, чтобы вы хотя бы могли гордиться тем, что вы — моя королева. Я предлагаю вам великую судьбу. Хотите ли вы принять ее, честно и с полным доверием?
Изабелла немного помолчала, вглядываясь в этого человека, которого с первого взгляда безотчетно возненавидела, не догадываясь о том, что за его неумолимой жестокостью и отталкивающей гордыней скрывалось глубокое и искреннее стремление к величию. Она увидела будущее, которое может открыться перед ней, если только она постарается заглушить голос своего сердца. В эту минуту Изабелла поняла, что не имеет больше права к нему прислушиваться, если только речь не идет о ее детях — маленькой Марии... и о том, кто только что дал знать о себе. С задумчивой улыбкой она протянула Конраду обе руки:
— Будьте уверены, супруг мой, что я буду вам верна и всегда готова трудиться бок о бок с вами, повинуясь вам, на благо нашего народа и ради его будущего. И ради наших детей. Возможно, к осени у нас будет сын, которого вы так ждете!
— Вы беременны? Это правда?
— Мне кажется, сомнений уже не осталось. Я узнала об этом сегодня утром.
Монферра уткнулся лицом в нежные ладони, которые так и не выпустил из своих рук.
— Спасибо! — прошептал он. — Спасибо, милая моя королева, за ту великую радость, которую вы мне дарите!
Изабелла почувствовала, как по ее ладоням струятся слезы этого железного человека.
Начались приготовления к коронации и бесконечные поездки туда обратно между Тиром и Акрой. Конрад уже дважды побывал там, чтобы присмотреть за убранством собора и покоев, в которых должны были поселить его новый двор и благородных гостей: ожидался сам Ричард и предводители крестового похода.
В тот вечер — 28 апреля, за день до отъезда, — Изабелла, немного утомленная, потому что ей пришлось почти весь день провести на ногах, примеряя королевские наряды, ушла в купальню и провела там очень долгое время, позабыв даже выйти к ужину. Она так долго не появлялась, что ее супруг, потеряв терпение, но все же снисходительно попросил Хелвис передать ей: пусть продолжает купаться, сколько ей будет угодно, он же отправится к епископу Бове, с которым завязал дружбу во время осады Акры, на ужин.
Бывший маркиз де Монферра не питал особого расположения к представителям Церкви, но этот епископ мало походил на других. Филипп де Дрё, брат графа Роберта II и внук французского короля Людовика VI Толстого, был необычным прелатом. Этот статный тридцатидевятилетний мужчина, воинственный и наделенный невероятной жизненной силой, облачился в сутану лишь из-за своего положения младшего в семье, да и то надевал ее редко, явно предпочитая кольчугу. Этот французский пэр, получивший миропомазание в Реймсе, был одним из тех увенчанных шлемом епископов, каких не так уж мало было в те времена и которые, не пренебрегая своим религиозным долгом, более того — движимые глубокой верой, — умели истолковать учение Христа по-своему и были не прочь сразиться с неверными, как только представлялся такой случай. Святая земля не была для него неведомой землей.
В 1178 году, двадцатипятилетним, он, узнав о блестящей победе прокаженного короля при Монжизаре, в порыве восторга отправился в крестовый поход. Но Иерусалим не успел им полюбоваться, поскольку, едва прибыв, он в битве при Панеасе попал в плен и был, бог знает почему, отправлен в Месопотамию, куда увез его с собой донельзя обрадованный такой ценной добычей эмир. В плену он пробыл недолго, поскольку сумел заплатить немалый выкуп, который с него потребовали, и вернулся во Францию.
Бедственное положение Иерусалимского королевства и осада Акры заставили его снова пойти воевать, но после отъезда Филиппа Августа он отказался признать своим командиром английского короля, которого ненавидел всей душой, как и почти все английское, а потому поселился у своего друга Монферра и стал ждать дальнейшего развития событий.
— Ричард не дойдет до Иерусалима, — предрекал он. — Все, чего он хочет, это показать всем, и в первую очередь — Саладину, что он — единственный достойный его противник.
Восшествие Монферра на престол его сильно обрадовало, поскольку было неугодно Ричарду. В тот вечер два друга весело проводили время за ужином, празднуя грядущее событие, но очень уж долго засиживаться не стали, потому что на следующий день надо было отправляться в Акру.
Филипп не пошел провожать Конрада: от его дома до замка было рукой подать. Монферра пришел пешком, по-соседски. Кроме того, он любил в одиночестве прогуливаться по улицам Тира, а эта весенняя ночь была уже по-летнему теплой и светлой. Внезапно к нему приблизились два человека добродушного вида и протянули ему прошение, которое он без всякой опаски принял, на радостях готовый оказать любую милость и дать любое позволение. Но, пока он читал бумагу, один из этих двоих вонзил ему в грудь кинжал. Коротко вскрикнув, Монферра рухнул замертво, а убийцы быстро скрылись из виду.
Кто-то, ставший свидетелем преступления, поднял тревогу, и преступники были схвачены, не успев добраться до убежища, если, конечно, оно вообще у них было. И в самом деле, они позволили себя схватить, не оказав сопротивления и с полным равнодушием к ожидавшей их участи. Балиан д'Ибелин, к которому их привели, не прибегая к пыткам, дознался, кто они такие. Эти люди были так называемыми гашишинами, или хашишинами[87], чьим хозяином был почти фантастический, странный и пугающий персонаж, которого называли Горным Стариком и чье окутанное легендами имя внушало на Востоке повсеместный страх.
Примерно за столетие до этого в зороастрийской Персии появилась организация исмаилитов, проповедовавших, что Бог, недоступный для мысли, может проявиться только через всемирный разум. Это учение зародилось в Аламуте, неприступной крепости в горах Рудбар, куда могли проникнуть разве что орлы. Горным Стариком был в то время пророк и прорицатель по имени Хасан ибн Сабах, посвятивший свою жизнь непримиримой борьбе с ортодоксальным исламом. В начале своего правления Саладин едва избежал под Алеппо кинжалов его наемных убийц: секта и в самом деле переместилась из Ирана в Сирию под предводительством ребенка, которого Хасан ибн Сабах сделал своим учеником. Из своего логова в горах Ансария Рашид эд-Дин Синан, новый Горный Старик, мог по своему усмотрению натравливать на любое королевство своих приверженцев, доведенных до исступления с помощью гашиша.
«Старик держал при своем королевском дворе юношей из своей страны от двенадцати до двадцати лет, желавших стать воинами. Он давал им выпить снадобье, которое тотчас их усыпляло, потом приказывал перенести их в свой сад. Они оказывались в таком прекрасном месте, что верили, будто и впрямь попали в рай. Дамы и девицы ублажали их целый день, так что, достигнув исполнения всех желаний, они никогда по собственной воле не ушли бы оттуда... И когда Старик хотел убить знатного сеньора, он говорил им: «Идите и убейте такого-то человека, а когда вы вернетесь, мои ангелы снова отнесут вас в рай...» И потому они исполняли его приказания, не боясь гибели, желая вернуться в рай. И таким образом они по приказу Старика убивали всех, кого он велит...»[88]
Вот этот-то человек и приказал убить Конрада де Монферра...
Филипп де Дрё лично пришел сообщить Изабелле о событии, которое для королевства, едва начавшего восстанавливаться, стало настоящей катастрофой. Он рассказал, кем был нанесен удар, но Изабелла не могла этого понять, потому что на первый взгляд убийство и впрямь казалось необъяснимым.
— Горный Старик — враг Саладина, и потому не может быть врагом моего супруга. Я знаю, что некогда мой высокочтимый отец, король Амальрик I, поддерживал с ним почти дружеские отношения, и его преосвященство Гийом Тирский отзывался о нем с уважением. Так зачем ему совершать это убийство?
— Боюсь, — вздохнул епископ Бове, — причина достаточно гадкая. Некоторое время тому назад Монферра захватил, ограбил и потопил большое торговое судно, принадлежавшее Старику. Тот дважды требовал вернуть ему судно, груз и команду или, по крайней мере, возместить ущерб, но ваш супруг не верил, что этот человек, в котором он видел прежде всего легенду, может быть опасен. В ответ на требования Старика он лишь пожимал плечами. Не мне вам рассказывать, каким он был строгим и непримиримым.
— Да, я это знаю. Когда он гневался, то неспособен был рассуждать ясно и мудро, как ему было свойственно. Именно потому, что мне объяснили, каким великим королем он мог стать, я согласилась выйти за него замуж. Неужели, — с горькой улыбкой добавила она, — мне, ничего не понимающей в политике, теперь придется править одной? Или же корона вернется к Ги де Лузиньяну, которого это убийство, должно быть, очень обрадовало?
— Об этом и речи быть не может, госпожа моя. Ассамблея баронов и слышать о нем не хочет.
— И что же будет?
На этот последний вопрос Филипп де Дрё не знал, что ответить. Не мог на него ответить и Балиан д'Ибелин, да и никто в окружении молодой вдовы. Пришлось ждать пять дней, до тех пор, пока не похоронят Конрада, так и не успевшего побыть королем. Среди огромного стечения народа, опечаленного и обеспокоенного своим будущим, Изабелла под траурным покрывалом следом за гробом прошла через весь убранный черными полотнищами город до церкви Святого Креста, где предстояло покоиться ее супругу. Горя она не чувствовала, она не любила Конрада и не могла его оплакивать, даже притворно. Лицо Изабеллы под длинным покрывалом было сухим, но бледным от снедавшей ее тревоги. Какое будущее ждет ребенка, которого она носит под сердцем? Дадут ли ему время вырасти, если это окажется мальчик? Или он погибнет через несколько месяцев, как маленький Бодуэн, чье существование мешало тем, кто имел свои виды на королевский трон? Кому же он может помешать, этот ребенок, кроме Лузиньяна, которого, как ее уверяли, опасаться больше не приходилось? У старого маркиза де Монферра, кроме Конрада и Гийома, отца Бодуэна, было еще двое сыновей: Бонифас — старший — и Ренье. Не попытается ли один из них завладеть шатким наследством? Задаваться этими вопросами было совершенно бессмысленно, но от них становилось страшно.
На следующий день после погребения в порт вошли военные суда. На мачте того, который возглавлял флотилию, красовались английские львы, они трепетали под утренним ветром, золотые на алом фоне...
Вскоре в парадный зал замка с затянутым черным крепом орлом Монферра, быстро шагая, вошел Ричард и направился к Изабелле, которая ждала его, сидя в королевском кресле. Рядом с ней были мать, по-прежнему красивая, но с годами ставшая более величественной, и обе сестры, Хелвис Сидонская и Маргарита, помолвленная с Гуго Тивериадским. Мужчины, за исключением епископа Бове, расположились немного ниже. Так пожелала Изабелла, решившая выдвинуть на первый план женщин своей семьи, чтобы дать понять английскому королю: пусть корона ей досталась от отца, но сейчас она принадлежит женщине, и эта женщина не намерена позволять диктовать ей, как она должна поступить... И речи не могло быть о том, чтобы выглядеть слабой в глазах человека, который был врагом Монферра.
Она смотрела, как приближается к ней этот могучий, белокурый и надменный Плантагенет, ее родственник по крови, и встала только тогда, когда он оказался у подножия трех широких ступеней, ведущих к трону. Изабелла, стоя на последней из них, молча протянула Ричарду руку без колец, выглядывающую из длинного черного шелкового рукава.
Намерение Изабеллы продемонстрировать свою независимость было слишком явным, и загорелые щеки англичанина стали пунцовыми. Он притих, но все же склонился над этой рукой, покоренный одновременно суровой и околдовывающей серьезностью взгляда ее огромных и бездонных синих глаз. Затем раздался его громкий, звучный голос:
— Госпожа моя и кузина, я пришел передать вам соболезнования баронов Востока и Запада, огорченных и возмущенных жестокой гибелью вашего супруга накануне дня его величайшего торжества...
— Примите мои уверения в том, что я очень признательна вам, господин мой кузен, вам и всем тем, чьим посланцем вы сегодня соблаговолили стать... Для всех нас утешение приветствовать вас здесь. Могу ли я надеяться, что вы будете моим гостем в Тире, как были бы в Сен-Жан-д'Акр?
— Простите меня, но у меня немного времени для того, чтобы я мог позволить себе насладиться вашим гостеприимством. Я пришел передать вам, что страна не только скорбит, но твердо высказывает желание, чтобы вы вышли замуж. И...
Этого Изабелла не ожидала. Сверкнув глазами, она оборвала Ричарда.
— Снова выйти замуж? Когда мой муж Конрад только вчера упокоился в могиле? Кузен мой, вы хорошо понимаете, что вы только что сказали?
— Разумеется, кузина! Я и в самом деле понимаю, что может испытывать в подобных обстоятельствах обычная женщина. Но вы — королева, а это совсем другое дело. Если бы не преступление, сделавшее вас вдовой, в Акре был бы король. И он должен быть, слышите?
— Может быть, он уже есть... в моем чреве!
— Армия, которая сражается для того, чтобы вновь завоевать для вас Иерусалим, не может ждать, пока он вырастет. А я не могу всю свою жизнь провести здесь. Я пришел сказать вам, что вчера в соборе Акры первые люди Сирии, а также Англии и Франции единодушно...
— Со мной, кажется, не советовались? — перебил раздраженный тоном англичанина Филипп де Дрё. — Однако, мне кажется, я вхожу в число этих людей?
— Ваш брат, граф Роберт де Дрё, высказался за вас. Вы будете протестовать против его решения?
— Разумеется, нет! Но меня возмущает беззастенчивость, с которой в Акре распоряжаются королевой, ее рукой, ее сердцем, ее жизнью — так, будто она всего лишь ставка в политической игре.
— Так оно и есть... во всяком случае, если не она сама, то ее корона! Она не может носить ее одна, и вы прекрасно это знаете!
Изабелла вмешалась, положив руку на руку пылкого епископа:
— Благодарю вас за то, что заботитесь обо мне,
Ваше Преосвященство, но король Ричард знает, что делает, когда говорит о государственных соображениях дочери Амальрика и сестре Бодуэна Великого — я правильно поняла вас, кузен?
— Правильно. Повторяю: претендент был избран единодушно, ибо не найти никого лучше для этой страны, а также для Франции и Англии. И для вас тоже, кузина. Помимо того, что он — благороднейший и доблестный рыцарь, любезный и мудрый, в его жилах течет кровь Капетингов, смешанная с кровью Плантагенетов, потому что он — одновременно племянник Филиппа Французского и мой собственный. Мы выбрали графа Генриха II Шампанского... и я имею честь представить его вам, — добавил Ричард, обращаясь к блестящему собранию; толпа по его знаку расступилась, все повернулись к дверям.
На пороге показался, в сопровождении своих рыцарей, человек лет тридцати, не очень высокий, но приятной наружности, с темными волосами, усами и глазами непонятного цвета: они были так глубоко посажены, что их оттенок не удавалось различить. Он хмурился, что придавало ему суровый вид, но хмурился лишь потому, что еще не смирился со своим избранием и был в дурном настроении. Он не желал трона, и еще менее того ему хотелось жениться на незнакомой женщине, о которой он только и знал, что она не только не девственница, но уже познала объятия двух мужчин, да ко всему еще и беременна.
Генрих, не желая ничего слышать, жестоко поспорил с баронами и Ричардом. Во-первых, его нисколько не привлекала мысль о том, что придется провести остаток жизни на этой выжженной солнцем земле. Он слишком любил земли своей Шампани, зеленые и плодородные, так хорошо обустроенные, чтобы привязаться к народу, только и мечтающему, что о сражениях и без передышки кидающемуся из одной битвы в другую. Кроме того, «нареченная», по его мнению, была недостаточно свежа. Наконец, — и это было главным, — он не хотел жениться на женщине, пусть и королеве, но уже беременной от другого мужчины.
— Если она родит мальчика, то королем станет он, а у меня на руках останется эта дама! Я дал обет идти в крестовый поход, а не разрушить свою жизнь, хотя бы даже и во славу Божию!
— Не примешивайте Господа к своим жалобам, сын мой, — очень мягко сказал ему епископ Акры. — Что касается этой дамы, как вы ее называете, для начала взгляните на нее! Она очень молода, и это самая красивая и прелестная женщина на свете!
Генрих в конце концов согласился отправиться в Тир, но был твердо намерен отстаивать свою точку зрения. Впрочем, если хорошенько подумать, можно было надеяться найти союзницу в этой самой Изабелле Иерусалимской, которую намеревались уложить в его постель, когда не прошло еще и недели после убийства ее мужа.
Войдя в зал, он тотчас заметил ее, стоящую на ступенях трона. Сначала он увидел тонкую фигуру, стройную и изящную в глухих черных одеждах, подчеркивавших нежную белизну ее лица. Приблизившись, он разглядел ее получше, и его сдвинутые брови расправились. Клянусь Богом, архиепископ был прав! Никогда еще его взгляд не упивался красотой более ослепительной и вместе с тем более изысканной. Настоящая жемчужина. Округлый нежно-розовый рот, должно быть, бархатистый, как лепесток цветка. А глаза под длинными ресницами — как два синих озера, затененных ивами.
Оказавшись прямо перед ней, Генрих различил выражение испуга, почти ужаса в устремленном на него взгляде, и внезапно его охватило нестерпимое желание понравиться ей, быть ею любимым, и прежде всего увидеть, как она улыбается...
Сделав глубокий поклон, он опустился на одно колено, поднял голову и посмотрел на нее широко открытыми и тоже синими глазами, в которых светилось радостное удивление.
— Благородная королева, — произнес он, — если вы соблаговолите взять меня в мужья, знайте, что я буду вам верен и предан, полон уважения к вам... и буду настолько любящим, насколько вы мне позволите! Я сочувствую вашему горю. То, чего от вас требуют, не просто трудно — это противоестественно! Но я всеми силами постараюсь помочь вам преодолеть это испытание и прошу у вас прощения за то, что стал его орудием...
По мере того как он говорил, лицо Изабеллы разглаживалось, и сама она чувствовала, как разжимаются тиски, сжимавшие ее сердце. Она поняла, что этот человек несет с собой спасение не только для королевства, но, может быть, и для нее самой, и, если она упустит эту возможность и откажет Генриху, новый предложенный кандидат может оказаться намного хуже. Еще один Монферра?
Размышления Изабеллы завершились улыбкой, на которую он так надеялся, и она, больше не раздумывая, протянула ему руку:
— Пусть будет так, как захотели знатные бароны и народ! Что же касается меня, господин граф, знайте, что я отдаю вам свою руку с большей радостью, чем смела надеяться...
Ее слова потонули в радостном шуме, и Ричард поцеловал свою будущую племянницу, пожалуй, более пылко, чем подобало. Назавтра в кафедральном соборе Тира Изабелла и Генрих соединились узами брака... ровно через неделю после того, как похоронили Конрада де Монферра. Затем Генрих был коронован и стал королем Иерусалима.
Первую брачную ночь отложили на неопределенное время. Генрих был слишком деликатен, и ему слишком хотелось заслужить любовь жены, чтобы в первый же вечер требовать, может быть, невыносимого для нее исполнения супружеских обязанностей. А несколько дней спустя, во время приготовлений к отъезду в Сен-Жан-д'Акр, где теперь должна была поселиться королевская чета, молодая женщина упала и потеряла ребенка. Легко и без слишком большого огорчения: срок беременности был совсем небольшой, чуть больше двух месяцев. Изабелла восприняла этот несчастный случай как проявление божественной воли: отныне Генрих мог быть уверен в том, что останется первым на троне, которого он не добивался, но который с каждым днем становился ему все более дорог по мере того, как росла его любовь к Изабелле.
10 октября 1192 года Ричард Львиное Сердце покинул Святую землю куда менее радостный, чем в день своего прибытия. Конечно, королевство было частично восстановлено, но лишь частично: сирийское побережье Газы до Киликии и немного прилегающих земель. Иерусалим, город-символ, не был отвоеван у неприятеля. И не потому, что Ричард не пытался это сделать! Вскоре после (третьей) свадьбы Изабеллы христианская армия предприняла очередную попытку, одержала несколько побед, но остановилась в пяти лье от Святого города. Он был слишком хорошо защищен своими лощинами, горами, мощными стенами и окрестными колодцами, которые Саладин велел засыпать. Для того чтобы его взять, надо было иметь больше людей, больше боевых машин, больше времени... и меньше тяжелой, изнуряющей жары! Даже магистры тамплиеров и госпитальеров посоветовали отступить. Кроме того, Ричард, больной малярией, вынужден был долгие дни оставаться в своей палатке, освежаясь персиками, грушами и шербетами, которые ежедневно посылал ему султан. Наконец, было подписано перемирие, закрепившее за христианами полосу отвоеванных земель и обеспечившее паломникам свободный доступ к Гробу Господню...
Ничего другого не оставалось, как согласиться... после таких грандиозных мечтаний, после таких блестящих подвигов: ведь Ричард не раз подтверждал свою славу легендарного воина. А теперь он возвращался. Пожалуй, раньше, чем ему хотелось бы, но Англия, оставшаяся в руках ненавистного принца Иоанна, нуждалась в нем для того, чтобы противостоять поползновениям Филиппа Августа, которому очень хотелось подарить Франции ее естественную морскую границу вместе с Нормандией. Ничего радостного это возвращение не предвещало. И потому у Ричарда, наблюдавшего, как удаляются расцвеченный в его честь флагами порт Сен-Жан-д'Акр и голубые склоны гор Кармель, на душе было тяжело. Казалось, над его родом тяготеет проклятие. Опасался ли он такой же печальной участи, какая постигла его отца, Генриха II, который умер, проклиная сына, предавшего его и сражавшегося с ним? Будущее внушало ему страх...[89]
Наконец, 4 ноября султан, после четырехлетнего отсутствия, вернулся в Дамаск. Встретили его с безумным восторгом, как и подобало встречать такого прославленного человека, — его слава была самой ослепительной за всю историю ислама после славы Пророка. К несчастью для Саладина, дни его уже были сочтены. В субботу, 21 февраля, он умер от брюшного тифа, оставив после себя в наследство всего сорок семь динаров, золотую монету из Тира... и, разумеется, империю, которая его не пережила. Деньги для него ничего не значили, он всегда щедро тратил их на благо своей армии, своих народов... и даже побежденных, за которых он много раз платил выкуп и помогал им, если речь шла о женщинах или бедняках. В его последний час имам Агу Джаффер читал рядом с ним стихи из Корана, в которых говорилось о смерти Магомета: «Мраком сменилось сияние дня, когда это светило, склонившись к закату, угасло в ночь на 27 сафера. С ним затмились источники света, с ним умерли надежды людей. Исчезло великодушие, и распространилась вражда...»
Едва попав в Акру, Изабелла сразу же полюбила эту белую крепость, город веры, но в то же время и город торговли, напоминавший брошенный на море цветок лилии и сумевший с невероятной быстротой стереть следы страшной осады. Ей никогда не забыть чудесный день, когда она приехала сюда вместе с мужем. Все улицы до самого порта были украшены яркими шелковыми полотнищами, дороги устланы шелковыми коврами, усыпанными цветами и кедровыми веточками, а перед домами стояли кадильницы, над которыми поднимался душистый дым, окутывавший улицы легким голубоватым туманом. Весь город — а в нем в то время насчитывалось около шестидесяти тысяч жителей, — вышел им навстречу; жители облачились в лучшие наряды и сверкающие доспехи. Юные девушки, одетые в белое, пятясь, шли впереди них и осыпали цветами головы коней, которых вели оруженосцы. Процессии монахов вынесли хоругви и мощи, к которым они приложились перед тем как их отвели в собор Святого Креста, где они слушали мессу. Бедняки получили щедрое подаяние от венценосной пары. Молодая женщина впервые удовлетворилась тем, что стала королевой, видя, как радуется ей этот город, которому предстояло стать столицей королевства.
Затем Генрих отправился к своему дяде Ричарду, чтобы поддержать его последнюю попытку отвоевать Иерусалим, но отлучился он ненадолго. Молодая жена воспользовалась его отсутствием для того, чтобы привыкнуть к новому месту, обжиться в новом дворце, напоминавшем ей наблусский. Это было красивое здание поблизости от порта, построенное некогда для богатого венецианского купца. Комнаты были просторные, с большими окнами, выходившими на море или во внутренний двор. Все здесь дышало роскошью и покоем и ничем не напоминало суровый замок в Тире и еще менее — черные стены Моавского Крака, воспоминание о котором постепенно стиралось из ее памяти. Впрочем, она и сама хотела забыть об этом, чтобы страшные воспоминания не мешали ей выполнять свою работу королевы, которую ей хотелось делать как можно лучше на благо народа, плененного ее грацией и ее улыбкой.
Двор ее был небольшим, но живым и веселым и состоял из молодых девушек, жадных до жизни и всегда готовых повеселиться всласть, и более зрелых дам, к числу которых трудно было всерьез причислить Хелвис, оставшуюся с сестрой на время отсутствия мужа. Мария Комнин теперь жила в Хайфе, городе, расположенном у подножия гор Кармель, на другом берегу залива, и полученном Балианом д'Ибелином в ленное владение. Туда приятно было наведываться время от времени, особенно морем в тихую погоду. Но Изабелла, когда не исполняла свой религиозный долг и не отправлялась в город, чтобы облегчать страдания несчастных, любила проводить время в своей комнате с видом на море. Она проводила там целые часы: вышивала, пряла или плела позумент в окружении своих придворных дам, которые болтали или пели, а иногда умолкали, отдавая эти мгновения тишины тайнам своего сердца.
У Изабеллы тоже случались такие минуты, и когда девушки видели, как она опускает иглу или откладывает веретено, а ее синий взгляд устремляется к горизонту, они знали, что пришло время помолчать, и не доискивались, отчего, несмотря на сияющий день, ее прелестное лицо, словно зимним туманом, затягивается дымкой печали. Все они думали, что королева вспоминает о муже, и только двум из них, сестре Хелвис и старой Мариетте, приставленной теперь к маленькой Марии, было известно, что мысли ее заняты вовсе не Генрихом, и что другой образ, другое мучительное сожаление туманят подчас ее взгляд.
Когда король вернулся со своими рыцарями, — а Ричард тогда же уехал, — образ жизни стал более официальным, поскольку Генрих намеревался полностью войти в отведенную ему роль; очень скоро он показал, чего стоит, и взялся править королевством с благоразумием, отнюдь не исключавшим твердости и даже суровости. В этом пришлось убедиться пизанцам, которые, как и венецианцы и генуэзцы, держали свои владения в Акре, на этом огромном рынке шелка и пряностей.
На Кипре Ги де Лузиньян, ставший теперь его сеньором, изнывал от тоски и никак не мог смириться с решением отвергших его баронов. Но он еще не утратил надежды вернуть то, что считал своей собственностью, и сговорился с пизанцами, у которых и на Кипре было владение. Они решили для начала захватить Тир, потом — Акру и прогнать Генриха и его жену. Довольно глупый план, если знать, насколько мощной была оборона древней финикийской столицы, но у них были в городе сообщники. Кроме того, Ги рассчитывал на поддержку брата, Амори, который по-прежнему был коннетаблем королевства, а следовательно, входил в ближайшее окружение Генриха.
Последний узнал о заговоре и прогнал пизанцев из Тира. Обозлившись, они отправили с Кипра суда разорять побережье между Тиром и Акрой, отчего новый король пришел в ярость и выгнал всех пизанцев из Акры и вообще из всего королевства, предупредив:
— Если они посмеют снова сюда сунуться, я их повешу!
Разумеется, Амори де Лузиньян пытался заступиться за изгнанных. Но не тут-то было, напрасно он это сделал: гнев Генриха обрушился теперь на него, король приказал его арестовать, обвинив в предательстве, и коннетабль мог угодить на эшафот.
Изабелла выслушала эту новость с удовольствием. Она никогда не любила коннетабля, прекрасно зная, что это он устроил брак Сибиллы со своим «дурачком» братом. Кроме того, он несколько раз пытался подтолкнуть королевскую чету и Гераклия к тому, чтобы разрушить ее брак с Онфруа, чтобы самому жениться на Изабелле и обеспечить себе право на корону. Наконец, он никогда не скрывал, что она ему очень нравится, и вовсю ухаживал бы за ней, если бы Госпожа Крака не присматривала так внимательно за семьей сына. Новый брак Изабеллы с графом Шампанским разгневал его и вместе с тем привел в замешательство: как ему, не обесчестив себя, открыто покинуть лагерь Ги и выступить в качестве его соперника? Так что пришлось Амори смириться со свершившимся фактом, но сожаления у него остались, и Изабелла об этом знала, хотя Амори никогда ни в чем не отступал от выполнения своих обязанностей военачальника. Но она все же не желала его смерти, поэтому постаралась внушить мужу, что казнить за простое заступничество — слишком суровая кара; магистры тамплиеров и госпитальеров поддержали ее в этом.
Амори выпустили на свободу, но, зная, что Генрих мог затаить на него злобу, он отказался от меча коннетабля и уехал к брату на Кипр. Никто не сожалел о его отъезде: у нового короля были уже другие заботы, и немалые, поскольку речь шла о канониках храма Гроба Господня, разумеется, перебравшихся в новую столицу.
Патриарх Рауль, сменивший Гераклия, был уже немолодым человеком. Теперь он умер, и каноники, не спросив согласия короля, как обязаны были сделать, тотчас приступили к выборам нового патриарха, которым стал архиепископ Кесарийский, Эймар Монах, один из самых горячих приверженцев клана Лузиньянов. Генрих высказал им свое недовольство. Капитул дерзко ответил ему, что не обязан считаться с мнением короля, который не был коронован в храме Гроба Господня, как того требовал обычай. Это было уже чересчур!
Генрих тотчас явился в доспехах в зал капитула церкви Святого Креста, приказав охранять все входы и выходы, в одиночестве вступил в круг черных сутан, на которых блестели роскошные наперсные кресты, и обвел суровым взглядом все эти обритые, а то и лысые головы, на которых тонзура постепенно разрасталась, превращаясь в обширную плешь.
— Ну что, господа, — насмешливо воскликнул он, — похоже, вы ни во что не ставите избранного и коронованного короля? Как получилось, что вы забыли меня позвать и, не посоветовавшись со мной, выбрали нового патриарха?
— Нам показалось, — тяжело дыша, ответил самый старший из них, — что, поскольку глава Иерусалимской Церкви подчиняется только Папе, совершенно незачем было вмешивать в это светскую власть. Мы, каноники храма Гроба Господня, уполномоченные на то Его Святейшеством, сделали свой выбор и отправили к нему гонца...— А я вас сейчас отправлю ко дну! Мне очень хочется вас утопить, чтобы научить уважать королевскую власть, да и дальнейшее ваше существование лишено всякого смысла...
— Власть, которую вы получили благодаря убийству... в котором вы, возможно, хотя и не виновны, но замешаны!
Генрих направился прямо к наглецу, и стальная пластинка, спускавшаяся с его шлема, оказалась в опасной близости от носа каноника.
— Не угодно ли вам повторить сказанное, Ваше преподобие? Какое я имею отношение к делам Горного Старика?
— Вы — нет, а ваш славный дядя Ричард Английский — да. Говорят, сразу после того, как сошел на берег, он отправил своих посланцев в замок Эль Хаф с просьбой избавить его от Филиппа Французского. Вот только Рашид эд-Дин Синан на это не согласился. Зато он, похоже, согласился поохотиться на Конрада де Монферра, который осмелился бросить ему вызов.
— Наемные убийцы рассказали о причине?
— Эти люди даже в смерти повинуются хозяину. И говорят только то, что им велели сказать!
— А вы нагло солгали! Вы все — сборище ни на что не годных заговорщиков! Да и вообще вы больше никому не нужны. Гроб Господень далеко, а вы — в моих владениях!
Возмущенный ропот смолк, но поднялся снова и с удвоенной силой, когда в зал вошла стража, чтобы схватить каноников и отвести их в темницы крепости. Эта история наделала немало шума.
Канцлером королевства и лучшим советчиком Генриха был теперь Жосс Тирский, архиепископ, чьи речи побудили королей выступить в крестовый поход. Он, как прежде Гийом, в выражениях не стеснялся и сказал королю в глаза, что тот зашел слишком далеко. Немного успокоившись, Генрих и сам охотно это признал.
— Их выпустят на свободу. Согласитесь, друг мой: эти старые дураки заслуживали урока! Никогда еще церковники не были настолько злобными. Осмелиться обвинять Ричарда Львиное Сердце в том, что он подстрекал к убийству достойного человека? Да что это, черт возьми, за выдумки?
— Ходили такие слухи, Ваше Величество, этого отрицать невозможно. А насчет того, чтобы узнать правду... Для этого надо иметь возможность проникнуть в сердце и внутренний мир[90] Старика...
Король несколько мгновений подумал, а потом поинтересовался:
— Есть у вас какие-нибудь известия из Антиохии? Далеко ли зашла ссора между князем Боэмундом III и киликийским армянином Левоном II?
— Она еще более усугубилась, я как раз собирался вам об этом рассказать. Князь Левон схватил Боэмунда и держит его в плену в Сисе...
Кулак Генриха обрушился на стол, возле которого сидел король.
— Этот армянин перешел все границы! Я прекрасно знаю, что Боэмунд немногого стоит и что его новая супруга, госпожа де Бюрзе, долгое время состояла шпионкой на службе у Саладина, но Антиохия должна оставаться союзницей нашего франкского королевства. Я немедленно еду туда. Но прежде мне надо посовещаться с городскими нотаблями, а потом тут же отправлюсь в Сис за князем. Велите приготовить королевский корабль и еще два, хорошо вооруженных!
— Я отдам распоряжения. Вы отправитесь прямо в Сен-Симеон[91]?
— Нет. Я остановлюсь в Триполи, прихвачу по пути молодого графа Боэмунда Кривого, вполне естественно, чтобы он сделал что-нибудь для отца. А обратно я вернусь по суше... чтобы навестить Горного Старика. Настало время возобновить отношения, завязанные некогда королем Амальриком. Синан и его исмаилиты, выступающие против ортодоксального ислама, представляют собой силу, с которой следует считаться...
Жосс слегка улыбнулся — точно так же, как улыбался Гийом Тирский.
— И заодно вы надеетесь узнать правду, которая вас так волнует, Ваше Величество?
Генрих рассмеялся:
— Мне бы следовало знать, что вы всегда все угадываете с полуслова! А теперь я пойду навешу королеву!
Изабелла в третий раз была беременна и дохаживала уже последние недели, но, если бы не круглый живот, приподнимавший блестящую желтую парчу ее платья, никому не пришло бы в голову, что она ждет ребенка. До сих пор беременность протекала удивительно легко. Ни малейшего недомогания, никаких пятен на лице и даже ни следа усталости, хотя она не отказалась от своих обычных занятий. И она радовалась, что вскоре подарит мужу ребенка — сына? — которого он так желал, радовалась, потому что в их взаимоотношениях царили нежность, доверие и понимание, и ее чувства к мужу ничем не напоминали то, что она некогда испытывала к маркизу де Монферра. Ничего общего не было и со страстной и мучительной любовью, которой она продолжала любить Тибо, но это чувство она старалась спрятать в самой глубине души и принималась отчаянно молиться всякий раз, когда эта обжигающая лава, пробужденная порой самой незначительной подробностью, пробивалась из-под покрывавшего ее слоя золы. Она старалась быть верной, нежной и понимающей женой, вознаграждая тем самым Генриха за ту искреннюю любовь, которой он окружал ее с первого дня.
Она огорчилась из-за того, что муж уходит в поход и, может быть, надолго.
— Я-то надеялась, милый, что вы будете рядом со мной, когда настанет день моих родов. Осталось ждать совсем недолго. Не можете ли вы отложить свой отъезд?
— Нет. В Антиохии произошли слишком серьезные события, нельзя оставлять все по-прежнему. Я должен освободить этого князя... но обещаю вернуться к вам как можно скорее, потому что при одной только мысли о том, что скоро вас покину, я начинаю тосковать!
Сказано было красиво, и Изабелла знала, что эти слова искренни. Да, Генрих был хорошим мужем, и она любила его, но... все же Изабелла не проливала слезы, когда неделю спустя из окна своей спальни она увидела, как ветер надувает украшенные гербами паруса уходящего к северу королевского судна. На самом деле она смирилась с тем, что отныне ее жизненный путь будет совсем простым, совсем прямым и совсем ровным... и даже немного скучным. Вскоре у нее появится еще один ребенок, потом, наверное, третий... а может быть, и четвертый, для того, чтобы надежно укрепить новую династию. Жизнь королевы, такая же, как у многих ей подобных, наверное, так? Не слишком отличающаяся от жизни обычной владелицы замка...Генрих Шампанский, спокойный, рассудительный, точный и властный ровно настолько, насколько требовалось, за несколько недель навел порядок в Антиохии и вернул князя домой, где тот смог свести счеты с женой-предательницей, немало поспособствовавшей его пленению. После этого король снова вышел в море, но вскоре его суда бросили якорь в маленьком порту Мараклеи, поблизости от Маргата, замка госпитальеров. Затем король Акры и Иерусалима вместе с Балианом д'Ибелином, с которым он дружил и которым восхищался, углубился в первые отроги гор Ансария.
Край исмаилитов, где царствовал Горный Старик, поражал воображение: путаница холмов, диких гребней и островерхих пиков, нередко увенчанных укрепленными замками, чьи колоссальные стены высились над глубокими лощинами и над деревушками, окруженными клочками плодородной земли и сплошными зарослями каменных дубов. Неприступные крепости из светлого камня на отвесных скалах укрывали в себе таинственных потребителей гашиша; три замка Старика — Кадмус, Масьяф и Эль-Хаф (Пещера) всей своей тяжестью нависали над окрестностями, окутанные легендами, благоговейным страхом, суеверием и ощущением вечного владычества, еще более гнетущим, чем вид зубчатых башен, на вершинах которых иногда на мгновение сверкала в солнечных лучах сталь оружия.
Генрих послал впереди себя гонцов, не желая сердить хозяина этих мест своим несвоевременным появлением. Он был вознагражден за свою предусмотрительность уважением, которое проявили к нему обитатели этой странной местности, в особенности жители деревни Хама Вазиль, расположенной на небольшом плоскогорье: мужчины, выстроившись в два ряда, склонились в глубоком поклоне, когда он шел между ними.
Отсюда начинался спуск в ложбину, из которой видна была гордая и могучая крепость Эль-Хаф.
Замок возвышался на скалистом островке, образующем выступ, там, где сходились три долины, узкие и сумрачные, несмотря на ослепительно сияющее небо. Оттуда можно было увидеть выдвинутые вперед оборонительные сооружения, сосредоточенные у подножия головокружительной скалы, и древний акведук, питавший замок водой. Все это охранялось хорошо вооруженными людьми. В саму крепость можно было попасть по единственной дороге, вернее, лестнице, вырубленной в скале и ведущей к черному зеву пещеры, своего рода туннеля, другой конец которого упирался в дверь замка.
Двигаться было трудно, и слуги в белоснежных одеждах вели коней на поводу вдоль этой тропы с широкими ступенями, стараясь сделать так, чтобы кони ступали уверенно и всадникам не приходилось бы тревожиться из-за неверного хода коней. Так они добрались до пещеры, внутри освещенной факелами, прикрепленными к стенам. В глубине, за гигантской распахнутой дверью, угадывался залитый солнцем парадный двор. Там находились другие люди в белом, прямые и безмолвные, словно кариатиды. Никакого шума. И ни единого звука.
— Как здесь странно! — произнес Генрих, на которого подействовала окружающая обстановка. — Особенно эта тишина!
— О замках Старика ходит множество рассказов. Говорят, когда он явился сюда из Персии, первым делом, как сделал некогда Хасан Сабах в Аламуте, прогнал всех никчемных мужчин вместе с их семьями, оставив только тех, кто был сведущ в какой-нибудь науке. Прогнал он также музыкантов и рассказчиков. Говорят, в крепости около сотни его сторонников, организованных согласно таинственной иерархии, и все они слепо преданы своему господину, который живет на самой вершине в окружении десятка учеников... И число тех и других никогда не уменьшается, потому что умерших при выполнении поручений очень быстро заменяют другие исмаилиты, пришедшие из иных краев, или люди, желающие познать учение...
— Откуда вам все это известно? Вы ведь не из тех людей, кто верит слухам?
— Я далеко не единственный, кому это известно. Вы бы узнали не меньше моего, Ваше Величество, если бы были, как я, уроженцем этой страны. Думаю, она очень отличается от Шампани? — с улыбкой добавил Балиан д'Ибелин.
— Очень, но и в ней есть своя прелесть. Иначе я не согласился бы провести здесь остаток своих дней. Что же касается этого замка, толком и не знаю, что о нем сказать... разве что видел куда более веселые монастыри! Монахи хотя бы смотрят на вас, а эти как будто нас и не видят...
Однако белые статуи, некоторые из которых были отмечены красными знаками, зашевелились и упали ниц, когда между рядов двинулся Горный Старик, идя навстречу спешившимся королю и его рыцарям. Рашид эд-Дин Синан был уже в годах и выглядел величественным. Высокий, худой и костистый, в белоснежной чалме над лицом с резкими чертами, большим носом, тонким ртом, выдававшим безжалостный характер, и загадочными глазами, глубоко ушедшими в орбиты под гребнями белых, как и длинная борода, бровей. Голос у него оказался удивительным, одновременно хрипловатым и мягким, но угадывалось, что он может и гудеть соборным колоколом.
Старик принял своего царственного гостя с исполненным благородства достоинством и пригласил его вместе с его людьми войти в дом.
Следом за хозяином гости прошли анфиладу галерей, лишенных всяких украшений и иногда перекрытых легкими перегородками, за которыми не было ничего, кроме циновок и сундуков. Там, как объяснил Старик, жили его приверженцы, распределенные в соответствии со степенью их посвящения. На верхнем этаже расположились большие залы, предназначенные для упражнений с оружием, для молитвы или для занятий иностранными языками. Подобное знакомство с замком было непривычным, но Генрих понял, что целью экскурсии было дать ему некоторое представление об этом замке, который, как и сам он заметил, едва приблизившись к нему, отчасти напоминал монастырь... или дом Ордена тамплиеров. Последний из залов оказался огромной столовой, и там уже были накрыты торжественные столы.
— Благородных сеньоров из твоей свиты будут угощать в этом зале, — сказал Старик, — и моим слугам приказано следить, чтобы они ни в чем не знали недостатка... кроме вина! Оно запрещено здесь под страхом смертной казни. Что же касается тебя и твоего друга, вы, надеюсь, окажете мне честь разделить со мной мою собственную трапезу...
Не дожидаясь ответа, он снова вывел их во двор и направился вместе с ними к огромному донжону, расположенному на другом его конце. Войти в донжон, стоявший на отвесной скале над лощиной, можно было только отсюда, обойти кругом его было нельзя ни с наружной стороны, ни со стороны двора, а потому невозможно было и определить его истинные размеры.— Лишь немногие и самые главные живут здесь поблизости от меня и от источника всеобъемлющего знания, которым мы обладаем.
Он открыл перед ними двери в огромный зал, освещенный единственным окном, за которым, словно картина в раме, открывалась часть величественного пейзажа. В зале, в нишах, в сундуках и на низких столах громоздились в невероятном количестве книги и свитки, причем некоторые, несомненно, самые ценные, хранились за железными решетками и крепкими запорами. Были там и низкие конторки, и циновки, на которые можно было присесть, и — единственная роскошь в этом суровом помещении — чудесные светильники из радужного или с золотой гравировкой стекла...
Наконец, оба гостя вошли в маленькую белую комнату, где не было ничего, кроме подносов на ножках, тростниковых циновок и подушек, на которых им предстояло расположиться. На одной из них устроился и сам Старик Гостям подали обильную и разнообразную еду — но вина не принесли! — хозяин же удовольствовался хлебом, молоком и финиками. Ели в молчании, как требует обычай, и только после того, как ополоснули руки в золотых, как и кувшины, чашах, еще немного помолчали во славу Аллаха и обменялись любезностями в восточном стиле, начался разговор.
— Твое посещение большая честь для меня, — обратился Синан к королю, — но о тебе говорят как о мудром человеке, и я понимаю, что ты явился не из простого любопытства. К тому же время для короля — на вес золота, и ты не стал бы из простого любопытства терять драгоценные минуты в обществе старика, одно ногой стоящего в могиле.
— Все мы смертны! Впрочем, о тебе говорят, будто ты — не человек, а бессмертный дух. Подобного чуда уже было бы достаточно для того, чтобы пробудить любопытство, но ты прав, предположив, что у меня есть цель: я хотел бы задать тебе вопрос, если ты согласишься на него ответить.
— Почему бы и нет? Речь — это связь между людьми. Пагубной ее делает злоупотребление ею. Говори!
— По моему королевству ходят слухи. И слухи эти для меня оскорбительны, поскольку задевают одного из моих ближайших родственников, короля Ричарда Английского.
— И что же о нем говорят? — с нескрываемым презрением спросил Синан.
— Что после того, как он тщетно просил тебя послать твоих людей убить другого моего родственника, французского короля, он добился от тебя смерти Конрада де Монферра.
Строгое лицо старика сделалось еще более суровым, хотя это казалось невозможным.
— Это правда, что мне иногда случается оказывать... друзьям такого рода услуги, но Ричард Английский не принадлежит к числу моих друзей. Он отважен, но не мудр. Если бы он мне мешал, он бы и был убит. Но, оттеснив Саладина, он оказал мне услугу. Что же касается Монферра, я велел его убить, потому что он меня оскорбил, только и всего. Фидаины[92] которых вы казнили, сказали правду.
— Говорят еще, будто ты неплохо относишься к франкам... за некоторыми исключениями. Разве ты не знал, что, расправившись с Монферра, ты ставишь королевство в затруднительное положение?
— Нет, потому что я был уверен: его заменишь ты. Монферра, конечно, обладал многими прекрасными качествами, он был отважен и хорошо управлял, но в его жестоком и нечистом сердце было слишком много хитрости. Ты лучший король, чем он.
— Ты это знал? Как ты мог узнать?
— Вот на этот вопрос я не отвечу... Я это знал — и все! Но ты прав, считая, что я расположен к тебе и твоим людям. Трижды во время осады Акры я позволил совершить отвлекающий маневр, который произвел достаточное смятение в рядах войск Саладина, чтобы дать вам возможность собраться с силами.
И тут Балиан д'Ибелин, во время этого разговора благоразумно хранивший молчание, не выдержал:
— Трижды? Ты имеешь в виду появление рыцаря в ослепительных доспехах... и под белым покрывалом? — от волнения у него перехватило дыхание.
— Призрак Бодуэна Прокаженного! Да, это я его создал.
— Создал? — удивился Генрих. — Значит, это один из твоих людей?
— Нет. Один из твоих.
— Вот как! — воскликнул Балиан, мигом вскочив на ноги. — Прошу тебя, назови нам его имя, потому что его ошеломляющие появления оказали нам огромную услугу, и мы должны его за это поблагодарить! Не так ли, Ваше Величество?
— Конечно! И я хочу...
— Не думаю, чтобы он этого желал, — перебил Синаи. — Здесь он обрел покой, медитирует, изучает великие тексты и овладел искусством врачевания. Его собственные раны едва успели затянуться, и вы их растревожите. Я заговорил об этом только для того, чтобы убедить вас в своем расположении к вам. Не спрашивайте меня больше ни о чем!
Он в свою очередь встал, показывая тем самым, что разговор окончен, но Балиан хотел знать больше. Однако король его опередил:
— Пожалуйста, ответь еще на один вопрос! Этот рыцарь предал своего Бога и принял ислам?
— Ислам? Здесь? Тебе следовало бы знать, что мы — не последователи Мухаммеда, но сыны Исмаила, чье учение основано на трех основных понятиях: Круговороте, возвращении совершенного Имама, изгнанного суннитами, и изначальном Совершенстве. Мы не воспринимаем время как прямую линию, бесконечно накапливающую прошлое. Время через возвращения снова и снова приводит к Истоку, потому что надо вернуться к Началу и первоначальной чистоте. Это возвращение произойдет лишь с совершенным Имамом! Аллах, конечно, наш бог, но мы не поклоняемся Мухаммеду!
— Совершенный Имам? — задумчиво повторил Генрих. — А мы ждем, чтобы вернулся Христос, единственный истинный Мессия, Сын Божий. Нет никого совершеннее его!
— Наш Имам не мог бы быть твоим, потому что он учит другому и те, кто принимает его учение, — совсем другие люди. Ни один из твоих рыцарей не способен так повиноваться твоим приказам, даже если ты отдаешь их во имя Бога, как это делают мои люди.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Пойдем со мной.
Синан вывел обоих гостей на маленькую террасу, служившую продолжением комнаты, в которой они находились, и выходившую в большой внутренний двор. Отсюда были видны укрепления южной и западной сторон. Исмаилиты попарно несли караульную службу на этих стенах, и их белые фигуры отчетливо вырисовывались на фоне безоблачного неба. Синан повернулся к тем, которые стояли на самой высокой башне, вытащил из рукава белый платок и взмахнул им. Двое стражников немедленно бросились вниз и разбились насмерть на глазах у короля и его коннетабля, которых этот акт привел в ужас.
— Можете ли вы добиться того же от своих солдат? — спросил Старик.
— Нет, — твердо ответил Генрих. — Нет, но я этого и не желаю! Смерть может быть прекрасна, только если приносит пользу. Но не такая!
— Нет, и эта смерть полезна. Те, кто на нее соглашается, знают, что попадут прямо в рай. Отсюда их готовность. Хочешь, я отправлю туда же других? — добавил Синан, чуть повернувшись вправо...
— Нет! Нет, только не это! Я признаю твою власть и склоняюсь перед ней, но этого опыта вполне достаточно. Лучше позволь мне задать тебе еще один вопрос: тот франкский незнакомец, который живет здесь у тебя, тоже принадлежит к числу твоих верных, способных на... такое?
— Нет. Я почти уверен, что он — единственный христианин в этих местах. О, не стану скрывать, я пытался приохотить его к гашишу, растению Блаженных, но он отказался после одного-единственного опыта, и я больше не настаивал, потому что достоинства его слишком велики. Своим мужеством, своей чистотой и стремлением к учению и знанию он завоевал мою дружбу...
— Но он-то, — не унимался Балиан, которого раздражала вся эта таинственность, — почему он остался с тобой? Если это франкский рыцарь — он должен жить вместе с франками, сражаться... и учиться, если ему так уж этого хочется! Признаюсь, меня это удивляет...
— Почему? Можно быть одновременно воином и ученым. Некоторым из ваших тамплиеров это удается куда лучше, чем вам представляется. Кроме того, моя библиотека, несомненно, осталась самой большой на всех берегах Средиземного моря после того, как была уничтожена Александрийская, и после того, как безмозглый Аль-Мохад сжег Кордовскую.
— Позволь нам, по крайней мере, его увидеть!
— Нет. Ему известно о том, что вы здесь. Но он не хочет с вами встречаться. И как бы вы с ним поступили? Подвергли бы его новой пародии на суд и снова вынесли бы несправедливый приговор?
По мере того как он говорил, в уме Балиана постепенно забрезжила мысль, в конце концов, не такая уж и безумная, потому что, если хорошенько подумать, — кто еще мог бы так хорошо воплотить легендарного Прокаженного? О, Господи, если бы это было правдой! Если...
Не раздумывая долее и повинуясь неуправляемой внутренней силе, Балиан бросился бежать вглубь замка. Он мчался наугад, не разбирая дороги, и кричал во все горло:
— Тибо! Тибо де Куртене! Если вы здесь, покажитесь! Я — Балиан д'Ибелин... Ваш друг! Тибо! Сюда!
Далеко зайти ему не удалось. На него набросились два фидаина, внезапно откуда-то появившихся. Он яростно отбивался, не переставая вопить:
— Тибо! Тибо! Я хочу вас увидеть! Дверь библиотеки открылась.
— Вот я!
И ошеломленный Балиан остановился в своем безумном порыве, когда перед ним внезапно выросла высокая фигура в белой одежде, почти такой же, в какую облачался Бодуэн IV, когда снимал доспехи. Но это было, несомненно, все то же смуглое лицо с энергично вылепленными чертами, обрамленное остриженными в кружок темными волосами и короткой бородкой, тот же проницательный взгляд серых глаз. Потрясение было так велико, что у Балиана на глазах показались слезы, и он, задыхаясь от радости, прошептал:
— Хвала Господу, позволившему мне снова увидеть вас живым!
Он бросился на шею давно потерянному другу и пылко его обнял, на что Тибо ответил тем же.
— Приветствую вас, Балиан д'Ибелин! Я тоже очень рад этой встрече.
— Но ведь вы хотели ее избежать. Я почти заставил вас со мной встретиться, и нисколько об этом не жалею! Нет, ни на мгновение я об этом не пожалел...
К ним приблизились Старик и король, и обстановка, только что такая теплая, сразу стала напряженной. Генрих, нахмурив брови, сурово наблюдал за восторженным порывом зрелого мужа в отношении человека, который, как ему прекрасно было известно, был осужден за отцеубийство, а теперь, несомненно, стал другом самого опасного из неверных. И, когда Балиан высказал желание увезти друга в Сен-Жан-д'Акр, он положил всему этому конец:
— Разумеется, нам следует поблагодарить мессира де Куртене за его тройное вмешательство, которое оказалось для нас таким благоприятным, но я не думаю, чтобы его возвращению обрадовались!
— Почему? — удивился Балиан. — Не говорите мне, Ваше Величество, что вы поверили обвинениям этой безумной женщины. Кроме всего прочего, когда ее нашли задушенной на одной из улиц Тира, при ней было ожерелье, в краже которого она обвиняла Тибо.
— Совершенно верно. Но это не служит доказательством его невиновности. Возможно, это была месть, истоки которой надо искать здесь, где располагают такими возможностями!
— Тем не менее, — спокойно вмешался в разговор Синан, — я не отдавал приказа убить эту женщину. Но она получила по заслугам, потому что солгала и лживо обвинила его из злобы и алчности.
— Откуда вы можете это знать? — все так же сурово спросил Генрих. — Вы были в Тире, когда это случилось?
— Нет, но у меня есть глаза и уши повсюду, где я считаю необходимым их иметь. Выслушай меня, о король! Поверишь ли ты мне, если я скажу, что этот человек был обвинен несправедливо и вследствие низких происков? Я убиваю, но я никогда не лгу!
На это раз вмешался Тибо:
— Король вынес суждение, Великий Учитель, и вы оскорбили бы меня, если бы и дальше пытались обелить в его глазах. Кроме того... я не хочу возвращаться к тем, с кем был близок прежде.
— Тибо! — горестно воскликнул Балиан. — Можете поверить моему слову, когда я говорю вам, что среди ваших прежних товарищей по оружию нет ни одного, кто считал бы, будто это вы убили Куртене!
— Я был осужден! Знайте, что к вам я сохранил дружеские чувства, но здесь я обрел покой. Сами видите, что лучше нам было бы не встречаться. Храни вас Господь! Я не переставал молиться за вас, за королевство... и за королеву! — не удержавшись, добавил он, стараясь не смотреть на Генриха.
Он прекрасно знал, что Изабеллу заставили выйти за него замуж, и потому питал к королю безотчетную неприязнь. Спрятав руки в рукава своего длинного белого одеяния, он неспешно поклонился и вернулся в библиотеку, к «Канону врачебной науки» Авиценны, который изучал, когда его прервали. Но он уже не мог сосредоточиться. Случилось то, чего он опасался: встреча с Балианом пробудила воспоминания, которые он с самого своего прибытия в Эль-Хаф старался упрятать в самый дальний угол памяти и завалить грудами научных сведений. Балиан для него ассоциировался с Изабеллой. И теперь любимое лицо заслоняло великолепную каллиграфию страниц строгого трактата, и у него недоставало сил его отогнать. Оставив свое занятие, он убежал в свою белую комнатку в глубине большой библиотеки, упал на узкую лежанку и, уронив голову на руки, долго плакал и после того, как затих стук копыт коней, уносивших мужа Изабеллы и его коннетабля...
Разочарование Балиана тоже не утихало. Радость от встречи с тем, кого он считал умершим, была слишком велика, и он дал это почувствовать Генриху упорным молчанием, которое хранил все время, пока они скакали к берегу и судам. Генриха это нисколько не трогало, во всяком случае, он не подавал виду, что поведение спутника его задевает. Он предоставил Балиану дуться до тех пор, пока они не спешились, чтобы отвести коней на судно, и только тогда спросил:
— Вы на меня сердитесь?
— Я бы не посмел, Ваше Величество! — сухо ответил Балиан.
— Ваши достоинства и уважение, с которым я к вам отношусь, дают вам на это право. Дело в том, что я опасался, как бы столь удивительное воскрешение в таком обществе не побудило злые языки обвинить вашего друга в том, что он из мести подослал убийц к Монферра.
Обида Балиана мгновенно перешла в негодование.
— Чтобы Куртене воспользовался услугами наемных убийц? Да никто бы не поверил в такую мерзость! Сразу видно, что вы совершенно его не знаете!
— Нет, но я знаю людей и уверен в том, что дурные инстинкты побуждают их охотно верить всему, что может запятнать чужую репутацию. Особенно в том случае, если она безупречна! Я моложе вас, друг мой, но я прожил достаточно долго и многому научился. Утешительно видеть, что вы еще так молоды душой!
— Я надеюсь сохранить эту молодость, и мне непереносима мысль о том, что человек столь высоких достоинств считается мертвым и запятнанным преступлением, которого он никогда не совершал! Спросите у королевы, что она думает о Тибо, который так долго был верным другом ее высокочтимого брата!.. Нет, лучше не надо! Не говорите ей ничего! Возможно, вас неприятно удивит та радость, которую она выкажет, узнав о том, что он жив, — добавил он с коварством, так плохо вязавшимся с его душевной молодостью, о которой только что упоминалось.
И тотчас пожалел об этом, услышав спокойный ответ Генриха:
— Предполагаю, что Изабелла думает о нем только самое хорошее. И, несомненно, она права. Когда знаешь человека с детства, редко в нем ошибаешься...
И, глядя на безмятежное лицо короля, Балиан невольно задумался: что бы на нем отразилось, если бы тот узнал, какая пылкая страсть связывает его прекрасную супругу и Тибо?
За время их отсутствия Изабелла, к великой радости маленькой Марии, произвела на свет еще одну девочку, отчего и сама была в восторге и некотором смущении. Малышка, хотя не очень походила на старшую сестру, тоже была прелестна, будто цветок, и мать с гордостью показала ее Генриху. Если отец и был разочарован, ему хватило такта этого не показывать. Он назвал девочку Алисой в честь своей двоюродной бабки, матери Филиппа Августа. Крестными ее стали Хелвис Сидонская и Балиан д'Ибелин. Генрих сам выбрал в крестные дочери своего коннетабля, чтобы показать ему, что ничуть на него не сердится, но тот был раздосадован, находя, что Генрих перестарался. Зачем надо было так поспешно и в присутствии одного только Балиана рассказывать жене о странной встрече в Эль-Хафе? Должно быть, он хотел посмотреть, как известие подействует на Изабеллу, и сделать его свидетелем этого? На мгновение Балиан очень испугался, потому что молодая женщина сначала сильно побледнела, потом залилась краской, а ее глаза, полные слез, которые ей все же удалось сдержать, засверкали, будто два синих алмаза. Но голос ее остался тихим, твердым и ровным, как всегда, и она улыбнулась мужу:
— Какая чудесная новость! Вот вам и доказательство, что Господь, спасший Тибо от гибели, на которую он был обречен, рассудил в его пользу. Я же, со своей стороны, никогда не сомневалась в его невиновности...
— Вы не упрекаете меня в том, что я не привез его сюда? — спросил Генрих, не глядя на Балиана.
— Как же я могу вас в этом упрекать, если он сам не захотел этого? Должно быть, он больше не желает видеть тех, кто поверил слову этой несчастной Жозефы Дамианос, а не его? Это не делает чести никому из тех, кто присутствовал в то время в Тире.
Изабелла поторопилась сменить тему, и облачко тревоги, набежавшее на лицо Генриха, рассеялось само собой. Разумеется, он и не подозревал, какая волна радости затопила сердце Изабеллы, Ее любимый жив! Жив! Получить, наконец, верное подтверждение этого было счастьем слишком большим, чтобы рядом с ним хватило места сожалению о том, что он не вернулся к ней. Может быть, Господь, который спас Тибо, когда-нибудь приведет его к ней?
Видно, новому королевству, которое Генрих сумел воскресить и сохранить, не суждено было долго наслаждаться покоем и безмятежностью. На этот раз смутьянами оказались германцы.
Император Генрих VI, преемник Фридриха Барбароссы, только что захватил норманнское королевство Обеих Сицилии и намеревался возобновить крестовый поход, оборвавшийся для его отца в водах Селифа. В ожидании отплытия он отправил большой передовой отряд, который в одно прекрасное утро вошел в Акру и начал вести себя там, как в завоеванной стране: германские солдаты самовольно вселялись в дома, выгоняя оттуда их владельцев, грубо обращались с женщинами, словом, вели себя как настоящие наемники, какими они и являлись.
Король, который в это время находился в Тире у своего канцлера, без промедления вернулся обратно, откликнувшись на призыв Гуго Тивериадского, мужа сестры Хелвис: он в то время остался правителем, но не мог взять на себя смелость без согласия короля прогнать «крестоносцев». Однако говорил он с ним весьма решительно:
— Я хорошо знаю этих людей. С ними надо действовать силой — ничего другого они не понимают.
А потому, укрыв женщин и детей в цитадели, которую с незапамятных времен охраняли госпитальеры, население призвали к оружию, но до сражений дело не дошло: предводители нежеланных «крестоносцев», поняв, что сейчас их разорвут в клочья, поспешили покинуть город и разбить свой лагерь вокруг замка Монфор, одно время принадлежавшего Жослену де Куртене[93].
К несчастью, провозглашение императором Генрихом VI крестового похода слишком громко отозвалось в ушах нового султана Малика аль-Адиля, брата Саладина. Сочтя, что ему брошен вызов, он послал экспедиционный корпус разграбить Яффу. Пришлось возобновить бои!
Генрих без промедления собрал войска, чтобы отправить их на помощь своему городу.
Он не намеревался сам вести их в поход, а потому захотел устроить перед выступлением смотр и приказал войскам пройти строем перед его дворцом. Он встал перед большим окном, не защищенным балконом, и начал весело отвечать на приветствия солдат и толпы. Почему случилось так, что именно в эту минуту ему объявили о прибытии делегации пизанцев и он обернулся, чтобы взглянуть на них и велеть им подождать? Желая вернуться в прежнее положение, он потерял равновесие, упал и разбился на глазах у ошеломленных стражников...
Изабелла горевала отчаянно, даже сильнее, чем могла бы себе представить. Рыдая, она бросилась на тело мужа, умоляя его вернуться, не покидать ее. Он подарил ей четыре года безмятежности и спокойного счастья, какого ей никогда больше не обрести. Снова придется страдать, терпеть...
Еще и двадцати четырех часов не прошло с тех пор, как тело Генриха упокоилось в крипте собора Святого Креста, а ей снова пришлось предстать перед своей судьбой. На этот раз она воплотилась в облике магистров Ордена тамплиеров и Ордена госпитальеров Жильбера Эрайля и Жоффруа дю Донжона, патриарха Эмери Монаха, канцлера Жосса Тирского и главных баронов королевства. Слова их были настолько же ясны, насколько удручающи: королева должна снова выйти замуж, и без промедления! В этот час, когда королевству опять угрожает война, ему не обойтись без решительного короля. Изабелла — королева, и поэтому важнее сейчас думать о короне, а горевать по мужу можно и потом!
Ей было очень трудно. Никогда еще Изабелла до такой степени не ощущала, как тяжела королевская власть. Она больше не имела права быть женщиной, она превратилась в какое-то гибридное, сросшееся с троном существо, которому не позволялось даже намека на проявление человеческих чувств.
Потускневшим от слез взглядом Изабелла обвела замкнутые, решительные лица людей, видевших перед собой лишь золотой с драгоценными камнями обруч поверх траурного покрывала. И только двое из них проявили хоть сколько-то сочувствия: разумеется, милый Балиан и — Гуго Тивериадский.
— Я предполагаю, — произнесла она, стараясь, чтобы голос не дрожал, — что ваш выбор, господа, уже сделан?
Патриарх хотел было ответить, но Гуго его опередил:
— Я осмеливаюсь предложить королеве в мужья моего брата Гийома, человека благоразумного, серьезного, отважного и доблестного рыцаря. Кроме того, он очень привязан к земле, которую все мы любим... как и к вам, благородная Изабелла!— Вы забываете, друг мой, — ответила та, — что он помолвлен с моей сестрой Маргаритой и что Маргарита его любит. Я никогда не соглашусь разрушить любовь и сделать так, чтобы несчастны были три человека, когда для того, чтобы удовлетворить ваше общее требование, достаточно сделать несчастной меня одну. Так кто же еще? — устало спросила она.
— Новый король Кипра, он же — наш бывший коннетабль, — предложил патриарх. — Стать его женой — означало бы объединить два королевства, а он обладает всеми достоинствами великого государя.
В самом деле, после смерти Ги де Лузиньяна, случившейся тремя годами раньше, его брат Амори унаследовал престол, став королем Амальриком.
— Вы хотите, чтобы я стала женой бывшего любовника Аньес де Куртене? Человека, который посмел восстать против моего супруга? Что же, я в ваших глазах всего лишь вещь, которую можно бросить в любую постель? Я устала выходить замуж, слышите? Устала... и мне это противно! Меня развели с милым Онфруа де Тороном, чтобы отдать Конраду де Монферра, который был убит, потом против воли меня выдали за благородного графа Шампанского, моего покойного мужа, а теперь….
Высокий тамплиер, выйдя из рядов, направился к ней. Жильбер Эрайль, уже немолодой, но полный благородства, отваги и мудрости, благодаря своим достоинствам сумел вернуть Ордену часть утраченной славы. Изабелла прочла сочувствие на его красивом и решительном лице, и, когда он заговорил с ней, надеясь смягчить суровость государственных соображений, голос его звучал очень ласково.
— Король Амальрик прислал эмиссаров. Он просит, чтобы королева Иерусалима соблаговолила отдать руку королю Кипра, объединив таким образом два близких государства, которые благодаря этому окажутся неразрывно связанными. Прошлое должно изгладиться из памяти, а ваши подданные слишком любят вас, чтобы не поддержать в этом испытании... к сожалению, необходимом! Подумайте, Ваше Величество!
Изабелла помолчала, потом прошептала, обращаясь скорее к самой себе, чем к другим:
— Король Амальрик I! Как мой высокочтимый отец! Можно подумать, время повернуло вспять! Что за насмешка!
— Амальрик I он только для Кипра, Ваше Величество! Король Иерусалима может быть только Амальриком II, — мягко поправил ее Жосс Тирский. — История никогда не повторяется!
— Вы так думаете, монсеньор? И все же мне хотелось бы, чтобы время повернуло вспять... хотя бы один раз!
Когда совет закончился, Изабелла попросила отчима остаться с ней. Несколько минут она просидела безмолвно, потом, поскольку он вопросительно смотрел на нее, не решаясь прервать ее раздумья, приказала:
— Пошлите за Тибо... прошу вас! Мне необходимо видеть его!
— Изабелла! О чем вы думаете? Вспомните, кто он такой, при всей любви, которую мы к нему питаем: тамплиер, нарушивший свои обеты, а возможно, и вероотступник! Вы не можете стать его женой!
— Разве я говорю о замужестве? — с бесконечной усталостью прошептала Изабелла. — Я прошу вас послать за ним. Я хочу его видеть, понимаете? Я этого хочу! И до того, как сюда явится Лузиньян! Иначе... я откажусь выйти за него замуж!
Он не успел больше произнести ни слова: Изабелла разрыдалась и выбежала из зала.
Поняв, что ничего другого ему не остается, Балиан исполнил ее желание...
Это случилось накануне приезда Лузиньяна. Было уже поздно, и дворец спал, утомленный приготовлениями к завтрашнему дню, когда в него следом за Балианом д'Ибелином вошел рыцарь, закутанный в длинный черный плащ. Ничего особенного в этом не было, и ни один из стражей и глазом не моргнул, когда они направились в покои королевы. После смерти Генриха именно к ней в любой час дня и ночи шли гонцы, посланцы, советники и просители... В комнате перед королевской спальней, где днем находились придворные дамы или свита, Балиан застал только свою дочь Хелвис и удивился этому, но она с мимолетной улыбкой объяснила ему, что после его отъезда все ночи проводила рядом с Изабеллой... чтобы та чувствовала себя не такой одинокой. У ее мужа было слишком много дел в Сидоне, чтобы этому воспрепятствовать. А увидев Тибо, которого она узнала с первого взгляда, Хелвис прошептала:
— Еще немного, и было бы слишком поздно, мессир.
— Мы не теряли ни минуты, — вздохнул Балиан, — но на обратном пути ветер был неблагоприятный, и я уже думал, что до завтрашнего дня нам не успеть...
— Входите! Она и так ждала слишком долго!
Взяв Тибо за руку, она повела его за собой в спальню, где сама задержалась лишь на мгновение, только для того, чтобы сказать:
— Вот, наконец, и он, Изабелла!
Затем она вышла, оставив их одних в роскошной спальне, устланной коврами. В высоких серебряных канделябрах, потрескивая, горели большие свечи из красного воска, но широкая кровать с пологом из алой и белой парчи оставалась в тени. Изабелла, распустив волосы поверх просторной белой далматики, на которой играли отблески свечей, полулежала, опираясь на подушки, на длинной узкой скамье, стоявшей у стрельчатой арки окна, покрытой тонкой резьбой. Рядом в большом горшке цвел куст пурпурных роз. Увидев того, кого так долго ждала, она поднялась, но осталась стоять на месте в своем белоснежном одеянии с поблескивающими складками, и смотрела на Тибо так, словно этот взгляд должен был стать последним.
Он остановился, восхищенный тем, что она оказалась еще прекраснее наяву, чем в его снах, столько раз ему ее являвших. Никогда ни одна женщина не светилась таким мягким сиянием, хотя темные круги под большими глазами говорили о печали и, придавая этой воплощенной иконе больше человечности, делали ее и более желанной. Он медленно отбросил плащ, опустился на одно колено и, протянув к ней обе руки, ждал, и ни единым словом они не разрушали чар...
За годы разлуки оба они сотни раз представляли себе это волшебное мгновение. Им не нужно было слов. Тибо знал, зачем Изабелла его позвала, и, пока корабль нес его к ней, посылал с ветром каждое слово своей любовной мольбы и был уверен в том, что она его услышит и желание его будет исполнено...
Глядя ему прямо в глаза, она шагнула к нему, оттолкнула ногой упавшие ей под ноги и мешавшие идти подушки. Один-единственный шаг, а потом ее прелестные пальцы расстегнули украшенную жемчугом золотую пряжку платья. Взмахнув руками, словно крыльями, она сбросила его с себя, словно дар поднеся любимому двойной розовый плод грудей. И, привстав на цыпочки, нагая и обворожительная, бросилась в протянутые ей навстречу руки...
Изголодавшийся Тибо страстно рванулся навстречу, сомкнул объятия на живом атласе нежной кожи. Кровь тяжело стучала в его висках, чресла пылали. Прижав к себе возлюбленную, он позволил своим рукам медленно скользить по ее телу, а она, обхватив его голову обеими руками, сама запечатала ему рот первым головокружительным поцелуем.
И сама раздела его, торопливо и немного неловко, а его это восхитило, потому что ее неловкость и поспешность выдавали трогательную неопытность, удивительную для молодой женщины, трижды побывавшей замужем. Ее шелковистые пальцы чуть подрагивали на его загорелой коже, обводя контуры мускулов, зарываясь в темную поросль волос у него на груди... а затем он поднял ее и отнес на постель, и они растворились в бесконечных ласках и поцелуях, завершившихся ослепительной вспышкой, но тотчас они начали все сначала. Они так давно томились друг по другу, что этот ненасытный голод невозможно было утолить...
Тибо уже успел изведать радости плоти. Когда он только прибыл в Эль-Хаф, старик испытал на нем власть гашиша, и тогда он узнал странную эйфорию, ощущение обладания безграничными возможностями. Как и все, кого Синан воспитывал в своих орлиных гнездах, он наполовину пробудился в сказочном месте, в роскошной беседке наподобие тех, в каких на Востоке укрываются в знойные часы... Открытая беседка в благоухающем саду казалась отлитой из золота, как и все, что в ней находилось... как и гладкое тело гурии. С ней он и познал то сладострастие, которого всегда старался избегать. Сначала — из-за Бодуэна, но потом и по осознанному выбору, потому что хотел сохранить себя в чистоте для чистой любви, жившей в его сердце, и потому что перед глазами у него была распутная Аньес. Что же касается тех потаскух, которых можно было встретить на жарких улицах Иерусалима, и тех, что следовали за армией, — они были ему противны. От первых он попросту шарахался, вторых отгонял хлыстом. Дважды он поддавался воздействию наркотика, но третьего раза не было. Он отказывался от всякой еды и всякого питья, какие ему подавали, и ограничивался водой и фруктами до тех пор, пока Синан его в этом не упрекнул. И тогда он открыто сказал, что не хочет больше затуманивать своей мозг и стать со временем губительной игрушкой в руках Старика.
— Я — рыцарь и христианин, и намерен жить и умереть достойно. Ты можешь убить меня или прогнать, если хочешь.
— Но ведь фидаин-христианин — это так заманчиво, я хотел попытаться обратить тебя. Конечно, это не то, что я тебе обещал, но мне нравится заглядывать в души до самой их глубины. Оставайся здесь, сколько захочешь, и живи, как тебе нравится. Я больше не стану посылать тебя в рай!
И тогда Тибо, желая отблагодарить его, рассказал Старику о Печати Пророка, которую тому не стоило никакого труда получить и которая могла в его руках стать грозным оружием против ислама...
А рай Тибо познал теперь. Куда более прекрасный и более пьянящий, чем тот, какой предлагал ему Старик, потому что любовное наслаждение, которое делишь с любимой женщиной, не может сравниться ни с чем. Долгие часы они с Изабеллой предавались любви и делали это радостно. Да, радостно, хотя они понимали, что второй такой божественной ночи у них не будет, но эту они прожили так, словно впереди у них была вечность, а произносили они только слова любви, которые были прекраснее самых прекрасных стихов...
И ей, и ему казалось, что рассказывать подробно обо всем, что происходило с ними во время столь долгой разлуки, означало бы потерять слишком много драгоценного времени. Изабелла уже знала главное от Балиана. Почти все — кроме того, как получилось, что ее возлюбленный нашел приют у Горного Старика.
— Когда я был изгнан из Тира, — объяснил Тибо, — я недолго шел один. У обочины меня ждал человек. Это был исмаилит, и он отвел меня в заброшенный и полуразрушенный дом, где ободрил меня, накормил и объяснил, что единственное возможное для меня убежище — там, где его хозяин. И я последовал за ним!
— Он ждал тебя? Как это может быть?
— Для этих людей нет ничего невозможного. Их шпионы повсюду, и Старик, Рашид эд-Дин Синан, не упускает случая добиться признательности несчастных, осужденных справедливо или несправедливо. Именно это он и попытался сделать...
Больше Тибо ничего не сказал, но Изабелле было довольно и этих слов. Единственное, что имело для нее значение, — это видеть своего любимого целым и невредимым. Да и к тому же рыцарь не мог открыть ей невероятную правду, ожидавшую его в Эль-Хафе в виде письма от Адама Пелликорна. В этом письме друг сообщал ему, что перед тем как отплыть на Запад, чтобы доставить туда то, что он искал (что именно — Адам не уточнил), он зашел в маленький порт Мараклеи, чтобы добраться оттуда до Старика, с которым тайный магистр и некоторые его приближенные поддерживали эпистолярные или иные отношения. Адам уже встречался с Синаном, и на этот раз отправился к нему для того, чтобы попросить позаботиться о друге и брате, которого оставлял одного. Вот так и получилось, что за Тибо, который об этом и не догадывался, следили и следовали повсюду, куда бы он ни двинулся... и спасали от смерти или рабства. Но этими сведениями он не мог поделиться даже с Изабеллой, потому что речь шла о тайнах, Тибо не принадлежавших...
Ночь была слишком коротка, и, когда крик петуха возвестил об ее окончании, Изабелла, потеряв голову, повисла на шее у любовника, пытаясь его удержать.
— Нет! Еще рано! Неужели я снова тебя потеряю?
— Придется, любовь моя! Через несколько часов здесь будет король Кипра, он увезет тебя на свой остров...
— Почему бы ему не остаться здесь? Когда я выйду за него замуж, он станет королем Иерусалима, а значит — и Акры... Я хочу жить в этом дворце... в этой комнате, где смогу воссоздавать твой образ... Но куда же отправишься ты? Снова в Эль-Хаф?
— Нет, эту страницу я уже перевернул. Сейчас Балиан проводит меня в главный дом Ордена тамплиеров...
— К тамплиерам? Но они тебя прогонят или даже выдадут Амальрику!
— С какой стати? Я уже был осужден и изгнан. Кроме того, перед моим отъездом Синан вручил мне послание к магистру. В нем он объясняет, как был убит сенешаль... и признается, что это он приказал задушить Жозефу Дамианос. Я знаю, что Жильбер Эрайль меня примет. Скорее всего, я буду наказан за такую долгую отлучку, но останусь в Акре... Так я буду ближе к тебе.
— И все же слишком далеко! Увижу ли я тебя еще когда-нибудь?
В эту минуту в комнату вошла Хелвис.— Уже светает! Скорее, рыцарь! Вам надо поторопиться! Мой отец ждет вас!
— Иду!
Тибо в последний раз заключил Изабеллу в объятия, прижал к себе так крепко, что ей стало больно, и поцеловал в дрожащий рот...
— Мы соединены навеки, Изабелла. Я знаю, когда-нибудь мы встретимся...
— Когда?
— Может быть, не в этой жизни, но наши души так крепко привязаны одна к другой, что время не сможет нас разлучить, пусть даже пройдут века. Я вечно буду твоим, и, если человек проживает не одну земную жизнь, я сумею тебя найти... Я сумею тебя узнать!
Высвободившись из объятий молодой женщины, он подвел ее к Хелвис, поспешно оделся и, не оглядываясь, выбежал из комнаты.
Вскоре Тибо в сопровождении Балиана д'Ибелина прошел через порт, украшенный флагами в честь того, кого здесь ожидали, и направился к крепости тамплиеров у маяка, за которым не было уже ничего, кроме сверкающего простора Средиземного моря...
Вокруг Изабеллы хлопотали ее служанки. Она, неподвижная, словно статуя, с залитым слезами лицом, готовилась принять четвертого супруга и новую корону, но душа ее была совсем с другим...
«Я больше никогда не встречался с Изабеллой, видел ее лишь издали: она — среди роскоши блестящего двора, я — в рядах рыцарей-тамплиеров, неотличимых друг от друга в белых с красными крестами плащах, кольчугах с наголовниками и стальных шлемах. И все же это было радостью. После свадьбы она большую часть времени проводила в Сен-Жан-д'Акр. Именно там она родила еще одну девочку, которую назвала Мелисендой. Позже я убедился в том, что она — моя дочь, и это стало для меня большим утешением, прежде чем причинить боль...
Союз с Амальриком оказался именно таким, каким и должен был быть: брак по расчету, в котором не было места любви. Четвертый муж Изабеллы больше походил на Монферра, чем на Генриха Шампанского. Осторожный и жесткий политик, равнодушный к непопулярности, когда речь шла о необходимых мерах, и умеющий безжалостно разрушить происки врагов и недоброжелателей. Став за три года до свадьбы с Изабеллой королем Кипра, он превратил остров в образец организованности, а потом принялся наводить порядок в Иерусалимском королевстве: через несколько недель после свадьбы он отобрал Бейрут у мусульман, восстановив таким образом наземные пути сообщения королевства с Триполи и Антиохией. Я был признателен ему за то, что он отдал город в ленное владение Жану д'Ибелину, старшему сыну моего дорогого Балиана, очень на него похожему, сразу после его женитьбы на Мелисенде д'Арсуф. Что же касается отношений Амальрика с Изабеллой, то по немногочисленным слухам, доходившим до меня, можно было понять, что муж гордился ее красотой, охотно дарил ей наряды и украшения и обращался с ней почтительно. Любил ли он ее хоть немного — сказать не мог никто, потому что он был очень сдержанным человеком. Даже во времена безумной страсти к госпоже Аньес его лицо оставалось непроницаемым, он всегда держался холодно и безупречно. Король устроил великолепный праздник по случаю рождения «своей» дочери и выглядел вполне счастливым, поскольку ему не приходилось беспокоиться о наследнике мужского пола: он уже давно был у него на примете. Этот юноша был рожден от брака с племянницей Балиана, Эшивой де Рамла, дочерью того самого Бодуэна, который так безумно любил Сибиллу, и, когда та вышла замуж за Ги, с досады покинул Иерусалим, укрылся в Антиохии и больше ни во что не вмешивался. Тогда же Амальрик заключил мирный договор с султаном Маликом аль-Адилем. Для королевства, так долго пребывавшего на краю гибели, надежды возродились... Новый век принес с собой множество перемен, и не все из них были к лучшему. Лотарио ди Сеньи, только что ставший Папой Римским под именем Иннокентия III, призвал к новому крестовому походу, чтобы добиться, наконец, освобождения Святых мест. В 1204 году он сумел собрать немало знатных сеньоров и простого народа. К несчастью, венецианский дож Генрих Дандоло использовал этот прекрасный порыв веры для того, чтобы свести собственные счеты, и поход завершился взятием Константинополя и совершенно неожиданным и неуместным созданием Латинской империи, которая едва избежала папской анафемы. Первым ее государем стал Бодуэн Фландрский. Время Куртене еще не пришло!
Несколько крестоносцев, упорствовавших в своем намерении следовать первоначальному плану и настроенных крайне воинственно, продолжили свой путь до Акры. Амальрик, дороживший заключенными им перемириями, решительно их утихомирил, подписал новые перемирия с Маликом аль-Адилем и вернул себе те части прибрежной равнины, которых ему еще недоставало.
К сожалению, — и тут во мне говорит житель Святой земли, поскольку у меня, как у мужчины, не было никаких оснований любить мужа Изабеллы, — Амальрик II 1 апреля 1205 года внезапно скончался в расцвете лет. Прочный и могучий союз, образованный Кипром и Акрой, распался. Гуго де Лузиньян, сын Амальрика, стал королем Кипра и жил во дворце в Никосии. Что же касается Иерусалима... здесь повторилось то же самое, что произошло после смерти моего дорогого прокаженного короля: корону по праву первородства получила старшая дочь Изабеллы, Мария. К счастью, бароны, поскольку ей в то время было всего тринадцать лет, выбрали регентом Жана д'Ибелина, и он сумел управлять мудро, поддерживая перемирия.
Для меня настало время потерь. Великий Балиан д'Ибелин умер в своем замке в Хайфе, когда с начала нового века прошел всего один год, и его возлюбленная супруга Мария Комнин, сломленная горем, не пережила его. Затем настал черед Изабеллы, и, когда она закрыла глаза, погас чудесный голубой свет неба Востока. Это случилось осенним вечером, в час, когда заходит солнце, когда рыбацкие лодки под красными парусами возвращаются в гнездо и складывают крылья, когда дворцовые прачки с пением возвращаются домой, неся на голове корзины с выстиранным бельем. Изабелла простудилась во время купания, болезнь развилась очень быстро, легко победив хрупкую и нежную женщину, которая была теперь — в неполные сорок лет! — вдовствующей королевой. Может быть, Изабелле больше не хотелось сражаться и пытаться удержать сделавшуюся скучной жизнь. И я, несмотря на свою глубокую скорбь, возблагодарил Господа за то, что он избавил ее от мук долгой агонии... Ее похоронили в соборе Святого Креста, и только три дня спустя Хелвис Сидонская передала мне через монаха записку с ее печатью, которую Изабелла попросила мне передать: «В этот час, когда я ухожу от тебя далеко, — писала она, — я хочу, чтобы ты знал: в моем сердце не осталось никого, кроме тебя и дочери, которую ты мне подарил. Она знает, что в беде сможет позвать тебя на помощь. И потому, Бога ради, постарайся, чтобы тебя не убили, хотя я с нетерпением жду нашей встречи. Я никогда так тебя не любила! И никогда не была так уверена, что я — твоя до скончания веков и даже дольше. Так что это не прощание, я в последний раз целую тебя, как если бы просто отправлялась в путешествие...»
Когда не стало Изабеллы, я, кроме ничуть не тяготивших меня суровых монастырских обязанностей, должен был лишь проводить большие работы по восстановлению Ордена, которые живо меня занимали. Не утратил я и воинственный пыл — Господь свидетель, я не уклонялся от участия в боях. В 1208 году, когда вторая дочь Изабеллы, Алиса, выйдя замуж за Гуго I, сына своего отчима, стала королевой Кипра, Совет королевства озаботился замужеством наследницы престола, Марии Иерусалимской, и выбор супруга для нее предоставили сделать королю Франции. Филипп-Август — все такой же великий политический деятель — выдал семнадцатилетнюю королеву за шестидесятилетнего шампанского барона. Но этим бароном был Жан де Бриенн, безупречный рыцарь, человек, совершивший тысячи подвигов, перед которым склонялись мужчины и по которому женщины сходили с ума, потому что возраст не убавил ни его силы, ни его обаяния. Впрочем, и маленькая Мария влюбилась в него с первой минуты знакомства и жестоко страдала из-за этой любви... и из-за приезда почти следом за Бриенном прекрасной графини Бланш Шампанской, связанной с ним такой безумной страстью, что Филипп-Август как раз эту связь и хотел разорвать, отправляя любовника Бланш править в Сен-Жан-д'Акр. Но Бланш последовала за ним, поскольку она была не из тех женщин, которые считают необходимым утаивать правду. Мария, несмотря на все старания ее мужа, вытерпела все муки ада. Произведя на свет девочку, которую назвали Изабеллой, она покинула эту землю с тем чувством избавления, какое испытывают те, с кем жизнь обошлась слишком жестоко.
Оставалась еще третья дочь моей королевы, самая дорогая моему сердцу, и я опасался брака, к которому ее могли принудить. От ее тетки Хелвис, через посредничество Рено Сидонского, поскольку женщины в наши монастыри не допускались, я узнал, что опасения мои были не напрасны. По государственным соображениям для нее был выбран худший муж из всех возможных. Боэмунд IV, хотя и был князем Антиохийским и графом Триполитанским, менее ужасным от этого не становился. То, что он был крив на один глаз, — это еще полбеды. Он был старше жены на сорок лет, а кроме того, отличался злым, лицемерным, хитрым и изворотливым характером. Без угрызений совести он совершал разного рода предательства (Антиохией он завладел грабительским путем, и из-за этого весь север Сирии едва не был разорен и выжжен). От первого брака с Плезанс де Жибле у Боэмунда было четверо сыновей, так что он мог бы на этом и успокоиться, но он любил молоденьких девушек, а свежая, как роза, Мелисенда была очень похожа на мать. Она понадобилась ему еще и для того, чтобы заполучить иерусалимскую корону, — впрочем, право на корону было сомнительным, поскольку у Марии родилась дочь, но Боэмунд был уверен в том, что, если бы Мелисенда родила ему сына, он сумел бы расчистить себе дорогу к трону...
Брак был заключен... и Мелисенда родила дочь. Старый муж тотчас сослал ее в небольшой замок на берегу Оронта, почти без слуг, — с ней поехала только ее нянька Амина, присматривавшая за Мелисендой со дня смерти ее матери, — а в своем антиохийском дворце поселил красавицу гречанку, которую тотчас принялся украшать драгоценностями Мелисенды. Обо всем этом я узнал только после своего возвращения из Египта.
Дело в том, что Жан де Бриенн отправился в египетский поход, поскольку в те времена ключи от Иерусалима находились в Каире. Поход продлился три года, мы захватили Дамиетту и могли уже вернуть себе Иерусалим, который султан предложил отдать нам в обмен на этот город, но все рухнуло по вине папского легата. Кардинал Пелагий, до глупости гордый испанец, неизменно одевавшийся в красные одежды, от шляпы до сапог, вообразив себя великим стратегом, вынудил короля Иоанна повиноваться под угрозой отлучения от Церкви, и в конце концов мы потеряли все, кроме чести. Когда кардинал вернулся в Рим, на его голову обрушился гнев Папы, но свое черное дело сделать он успел.
Я же в Египте приобрел друга. Как раз под Дамиеттой я встретился с Олином де Куртилем, несколько ошеломленным тем, что оказался на берегах Нила, тогда как в крестовый поход вместе с графом Эрве де Донзи[94] он отправился для того, чтобы помолиться у гробницы Христа и попросить для своей жены и себя самого счастья иметь сына. Они были женаты уже много лет, а никакого потомства и не намечалось.
Он довольно ловко избавил меня от застрявшей у меня в плече стрелы, и мы очень быстро сдружились. Я даже добился того, чтобы он заменил моего щитоносца, которого я потерял в этом сражении. Когда мы вернулись в Палестину, я сумел помочь ему исполнить его желание, проводив его, насколько это было дозволено, до окрестностей Иерусалима. Вместе с группой только что прибывших паломников он смог добраться до Гроба Господня.
Я думал, что после этого он вернется на родину, но он предпочел остаться со мной. Его притягивали Святая земля и жизнь тамплиера. Так что он явился в крепость, но позже, когда магистр отправил меня в Тортозу, чтобы проследить за ходом работ, он решил, наконец, отплыть оттуда домой. Возможно, он надеялся, что его желание будет исполнено, пока жена не слишком состарилась? Таким образом, он получил возможность помолиться перед написанным Святым Лукой образом Пречистой Девы, который хранился в базилике Богоматери в Тортозе и был в этом значительном владении Ордена предметом поклонения. Вот тогда-то судьба меня и настигла.
На третий день нашего пребывания в городе, перед вечерней службой, мне сообщили, что со мной хочет поговорить женщина, находящаяся в доме паломников. Она заболела, а кроме того, при ней был ребенок, младенец нескольких дней от роду. Я отправился ее навестить, и Олин, который не отходил от меня в эти последние перед разлукой дни, пошел со мной. Женщина и в самом деле выглядела совершенно измученной. Ее лицо показалось мне знакомым. И тут она сообщила, что узнала меня накануне, когда я проходил мимо, и что сам Бог захотел этой встречи, поскольку, когда ее настигла болезнь, она направлялась в Акру, чтобы увидеться со мной.
— Я — Амина, нянька и верная служанка принцессы Мелисенды. Это она послала меня к вам, чтобы вы спасли ее сына. Если Боэмунд Кривой схватит этого ребенка, ему будет грозить смертельная опасность...
Она показала мне грудного младенца, мирно спавшего в своем одеяльце; он выглядел совершенно здоровым. Амина добавила, что мальчик окрещен, его зовут Рено...
— Почему же, в таком случае, ее муж может захотеть его убить? Ведь сын — это благословение...
— Только не в том случае, если он — от другого мужчины... Да и мать может погибнуть!
— От другого? Но чей же он, в таком случае?
Она притянула меня к себе, чтобы нас точно никто не мог услышать, даже Олин, поглощенный восторженным созерцанием закутанного в одеяльце малыша. Амина прошептала, что речь шла о любви с первого взгляда: охотник, заблудившийся в поисках своего сокола, увидел сидевшую на берегу реки молодую и одинокую владелицу замка. Ее сопровождала всего лишь одна служанка, а неподалеку виднелись башня и несколько полуразвалившихся строений. Красавец охотник, рассказывала она, приходил снова и снова, и случилось то, что должно было случиться. И еще она сказала, что возлюбленный ушел на войну и так и не узнал, что их любовь принесла плод.
Я стал допытываться, кем же был этот охотник, и имя, которое она мне назвала, меня потрясло; я понял, что младенца и в самом деле надо спасать. Потом Амина добавила, что ей было поручено передать мне младенца для того, чтобы вывезти Рено из страны. Я был единственным человеком, способным о нем позаботиться, потому что этот мальчик был моим внуком.
— Но что я могу сделать? У тамплиеров нет никакой собственности, и в монастырь не допускаются дети, а уж тем более — младенцы.
— У меня есть для него немного золота, а козье молоко можно найти везде... даже и на судах, плывущих на Запад...
— Почему на Запад? В этой стране довольно места для того, чтобы его спрятать.
— Нет. Если мы хотим его спасти, надо отослать его очень далеко... Я готова была отправиться туда вместе с ним, но, как видите, заболела. Его мать хочет, чтобы он рос христианином, а здесь — с его-то происхождением! — нельзя быть уверенным в его будущем! Не отказывайтесь, прошу вас! Вы — единственный человек, которому она доверяет. Ее мать, Изабелла, всегда говорила Мелисенде, что, если случится беда, она должна обращаться именно к вам...
Изабелла! Амина произнесла то единственное имя, которое было способно сломить любое сопротивление! Этот ребенок был внуком Изабеллы... и моим тоже. Но пока что я, немного испуганный неожиданными переменами, вызванными этой новостью, пытался что-нибудь придумать и, чтобы выиграть время, спросил:
— А как вы добрались сюда и каким образом намеревались попасть в Акру? Одна и пешком?
— Ради нее я была готова и на это, но у меня были мулы, и со мной поехал безраздельно преданный Мелисенде старый монах, который и окрестил малыша. Сейчас он в церкви. О, мессир Тибо, неужели вы покинете нас и заставите вернуться обратно, когда я выздоровею?
— Но, в конце концов, почему Мелисенда не подумала в первую очередь о своих тетушках, о графине Си-донской или принцессе Тивериадской?
— Госпожа Хелвис оплакивает мужа и никого не хочет видеть. Что же касается госпожи Маргариты, она слишком жестокосердна... В самом деле, не остается никого, кроме вас...
Не ответив, я наклонился и взял младенца из рук Олина. И, когда я поглядел на него, мое сердце растаяло от любви. Конечно же, теперь я уже ничего на свете так не хотел, как заботиться об этом малыше и оставить его у себя! Но как это сделать, не навлекая на себя недовольство Ордена, который может навсегда разлучить нас? In pace[95]для меня? А для него? Любое богоугодное заведение... или Бог знает что?
— На Запад! — повторил я. — Но куда? К кому?
— Моя госпожа говорит, что вы из рода Куртене и в вашей стране это знатный и богатый род.
— Моя страна — здесь... Я даже не знаю, где находятся земли Куртене.
— А я знаю, — спокойным голосом вмешался Олин. — Это недалеко от моих владений. Если хотите, я могу позаботиться об этом мальчике, ведь я возвращаюсь домой. Моя добрая жена примет всей душой, ласково, я уверен в этом. Кроме того, хоть я и не Куртене, у меня есть кое-какое имущество. И я вот о чем подумал: а вдруг... а что, если это и есть ответ Господа на мои мольбы? Мы с женой уже не молоды...
У этого славного человека на глазах показались слезы, и я, не удержавшись, обнял его. Мне уже больно было думать о том, что придется навсегда расстаться с Рено. И я мгновенно принял решение уехать вместе с ним, бросить все, что составляло мою жизнь, покинуть мою страну, могилы тех, кого я любил, и даже пренебречь спасением собственной души ради того, чтобы последовать за этим мальчиком, который связывал меня с Изабеллой. Тем хуже, если мне это даром не пройдет... Да, я тоже уеду!
Если бы великим магистром в те времена все еще был Жильбер Эрайль, я поспешил бы в Акру и попросил бы его отправить меня во Францию. Но теперь магистром был Пьер де Монтегю, человек жестокий, высокомерный и безжалостный. Он не понял бы меня, и я рисковал бы получить отказ, но последствия могли оказаться и куда хуже! И тогда я решил, что, как только Рено поселится у Куртиля, я повинюсь перед ближайшим командорством, чтобы остаться верным обетам, которые со временем стали мне дороги. По крайней мере, наказан я буду на той земле, где будет жить Рено... Вот так я и покинул Орден тамплиеров.
Несколько дней спустя монах и выздоровевшая Амина вернулись к Мелисенде, а мы, в одежде паломников, отплыли из Триполи на провансальском судне, прихватив с собой козу, чтобы кормить ребенка молоком. Достойная вдова из Марселя, которая возвращалась домой, совершив паломничество, добровольно взяла на себя заботу о нем на время путешествия, которое было для меня путешествием в неизвестность. Господь, Пресвятая Дева и море были к нам милосердны, и ни бури, ни недобрые встречи не помешали нам втроем достигнуть берегов Прованса...
День уже давно угас, и ночь подходила к концу, когда Рено добрался до последней страницы. Свеча, при свете которой он читал, еще горела. Рено задул ее и немного посидел в сером и зыбком свете раннего зимнего утра, уронив руку на кипу страниц, из которых только что вынырнул, словно из странного и немного страшного сна. У него голова закружилась, когда он узнал, как глубоко уходят его корни в Святую землю и со сколькими знатными людьми он связан родством...
Все еще опираясь на книгу, как будто боясь, оторвавшись от нее, потерять равновесие, он встал, заметил, что огонь гаснет, и поспешил разжечь его вновь. Затем повернулся к постели. Старый Тибо спал, сложив руки на груди, и так походил на надгробное изваяние в соборе, что Рено испугался: уж не уснул ли он вечным сном? Всерьез испугался, потому что этот благородный старик таинственным образом стал ему дорог... и потому что его рассказ породил столько разных вопросов! Он наклонился, уловил его дыхание. Успокоившись, взял кувшин и пошел за водой...
Было уже не так холодно. Снег начал таять, показался зеленый мох, и даже несколько травинок. Весна была не за горами. Рено немного посидел на пороге старой башни, любуясь этими признаками обновления. Хотя он и не знал, что они могут принести в его жизнь, они показались ему добрым предзнаменованием. Потом он вернулся внутрь, глотнул холодной воды, чтобы разогнать туман в голове после бессонной ночи, поставил греться остаток супа и, опустившись на колени перед распятием, начал молиться...
Когда с его губ слетело последнее «аминь», он обернулся и увидел, что Тибо, сидя на постели, внимательно смотрит на него. Лицо юноши мгновенно просияло.
— Вам лучше... отец мой?
Услышав это нежное и почтительное обращение, старый рыцарь улыбнулся, глаза его блеснули.
— Кажется, да... Господь снова дал мне отсрочку. И я счастлив, потому что благодаря этому могу еще немного побыть с тобой...
— Суп, наверное, уже согрелся. Сейчас налью. Вам надо поесть.
— Спасибо... Но сначала я хочу помолиться.
Он попытался встать, но ноги его не держали. И тут же он согнулся пополам от жестокой боли, его худое лицо как-то сразу трагически осунулось. Старик усмехнулся.
— Кажется, отсрочка получится не очень долгой, но... да свершится воля Божия! — добавил он, снова укладываясь с помощью Рено.
Все его длинное высохшее тело дрожало, и молодой человек принес свое одеяло, чтобы получше укрыть его. Дал выпить старику лекарство.
— Ты все прочитал? — с облегчением переведя дыхание, спросил Тибо.
— Да, все... и там есть...
— Вещи, которые бы ты хотел знать? Готов спорить, что первый твой вопрос будет об отце?— Мне кажется, это вполне естественно?
— Конечно. Хотя не уверен, что ты очень обрадуешься моему ответу, потому что ты — не только мой любимый внук, но и внук... Саладина!
— Что? Но этого не может быть! — задохнувшись от ужаса, вскричал Рено.
— Почему бы и нет? В Палестине все возможно, даже самое невероятное. Этим заблудившимся охотником с соколом был малик Алеппо, Аль-Азиз, который занял место своего отца, Аль-Захира, за два года до того, как твоя мать вышла замуж за Боэмунда. Насколько я понял, когда они встретились с Мелисендой, он жил в Келле, неподалеку от Оронта. Они с твоей матерью полюбили друг друга...
— Но он же сарацин, неверный? Как она могла?
— Любви, как ты, может быть, узнаешь, — хотя я совсем не уверен, что желаю тебе этого! — нет дела до границ, которые ставят род, религия, цвет кожи... и даже самые страшные болезни. Если бы это было не так — скажи, каким чудом армянка Ариана смогла бы любить прокаженного до самого его ужасного конца?
— Я думаю, в его разрушенном теле она должна была видеть его прекрасную душу.
— Красиво сказано! Однако тело гнило заживо.
— Да... но он, наверное, был совершенно необыкновенным человеком! Хотел бы я его узнать. Кстати, в рукописи ничего не говорится о дальнейшей судьбе этой Арианы. Что с ней стало?
— Через год после взятия Иерусалима госпитальеркам, как и госпитальерам, пришлось покинуть город и перебраться в Акру, как указывалось в договоре, заключенном между Саладином и английским королем. В момент отъезда монахини повсюду искали ее и не могли найти. Эта чудом спасенная сестра была для них своего рода сокровищем, и они уже начали горевать, когда один из греческих монахов, приставленных к Гробу Господню, позвал мать-настоятельницу и показал ей то, что сам только что увидел: Ариана лежала распростертая на надгробии Бодуэна. Мертвая!
— Она умерла? Отчего?
— Никто не смог этого понять! На ее теле не было ни одной раны, не нашли и следов яда, вообще ничего, что могло бы заставить ее перейти в мир иной. Ничего! Она просто умерла, и ее лицо сияло такой радостью, что ее похоронили под плитой рядом с могилой того, к кому она только что ушла. Как видишь, истинная любовь, встречающаяся не так редко, как можно предположить, если только умеешь ждать и распознавать ее, может сделать с мужчиной или женщиной все, что угодно, и многое дать им...
— Но неверный?
— Он верен единому Богу... как и мы! Они называют Его по-другому, у них другие законы и другая мораль, далекая от любви. В их представлении рай надо завоевывать лезвием сабли. Они признают Христа пророком. А их пророк сказал: «...спасение в сверкающих саблях, и рай лежит в тени мечей. Тот, кто сражается ради того, чтобы мое слово было надо всем, тот идет по моему пути...»[96] Вот где они ошибаются, и я боюсь, что они будут упорствовать в этой ошибке, потому что их закон больше отвечает глубинным инстинктам людей. Что больше влечет тебя самого? Грохот сражений или монастырская тишина?
— Мне бы так хотелось стать рыцарем! — вздохнул Рено.
— Почему бы и нет? Нет, не говори ничего! Не прерывай меня, пока болезнь не мешает мне ясно мыслить, потому что речь идет о твоем будущем...
Старика прервал жестокий приступ кашля. Даже отпив немного растопленного меда, он еще долго не мог отдышаться. Ему явно было трудно говорить, но все же он сумел продолжить:
— Послушай! Мне надо тебе сказать... прямо сейчас... потому что это важно... Когда ты уйдешь... а это будет скоро, иди в командорство Святого Фомы... в Жуаньи! В этой монашеской рясе ты доберешься туда, не подвергаясь опасности. Командор... получил от меня... уже давно... важную для тебя бумагу...
— Но если это было так давно, может быть, это уже не тот командор? — рискнул предположить Рено.
— Тот... Брат Адам уже очень стар... но он все еще жив. Иначе мне бы сообщили...
— Брат Адам?
Тибо, несмотря на страдания, нашел в себе силы рассмеяться:
— Да... он самый! Брат Адам Пелликорн! Несмотря на то, что он обладает одним из самых высоких званий в Ордене, он ни на что большее, чем командорство, не согласился. Он будет руководить тобой... независимо от того, захочешь ли ты стать тамплиером или остаться в миру! Но я бы хотел, чтобы ты смог... отправиться туда... в Святую землю, чтобы найти то, за чем я так никогда туда и не вернулся. Крест! Истинный Крест, Животворящее Древо!
— Но почему? Ведь королевство так в нем нуждалось!
— Королевство — да... но короли, охваченные честолюбием, думали только о себе. Один только Генрих Шампанский... его заслуживал, и я собирался сказать ему, где находится Крест, но узнал о его смерти! А потом я предпочел оставить его в этой земле, освященной некогда стопами Христа, а позже — той кровью, что была пролита у Рогов Хаттина. Найди его... для нашего короля Людовика, который уже спас Терновый Венец и достоин этого, как никто другой!
— С Божьей помощью я исполню это... отец мой! Измученное лицо больного старика озарила счастливая улыбка:
— Знаешь, как приятно слышать это слово? Но мне надо еще кое-что тебе сказать: сделай так, чтобы Крест никогда больше не оказывался в руках тамплиеров! Никогда, слышишь?
— Почему? Вы — один из них... и вы почитаете Орден.
— Да-да, конечно! Только... у меня... нет ни времени... ни права... открывать тебе его темные дела! Сделай... как я тебе сказал... и Господь с тобой!
Прекрасная сухая рука, поднявшись к голове юноши, едва успела начертать знак благословения. Снова вернулся раздирающий грудь кашель, и на этот раз он не унимался. Рено час за часом пытался хоть чем-то облегчить мучительную агонию. Он и сам страдал оттого, что нашел деда только для того, чтобы его потерять, и горе его было велико...
Тибо де Куртене умер следующей ночью.
В старом сундуке, из которого он достал черную рясу, чтобы одеть в нее умершего, Рено нашел длинный белый плащ с выцветшим красным крестом с расширяющимися концами. Он вытащил его, чтобы покрыть им уходящего, как тот накинул бы его перед тем, как сесть на коня. Когда он разворачивал благородное одеяние, из складок плаща выпал маленький свиток пергамента, и Рено развернул его.
Он увидел нарисованное пером — должно быть, тем самым, которым были написаны все страницы рукописи, — очень тонко и без единой поправки юное женское лицо, более прекрасное, чем самый прекрасный сон, и настолько притягивающее взгляд, что юноша долго смотрел на него перед тем как решить, что делать с портретом дальше. Несомненно, это был портрет Изабеллы, и на мгновение он подумал, что надо похоронить его вместе с Тибо, но ему внезапно стала нестерпима мысль о том, чтобы с ним расстаться. В конце концов, она доводилась ему бабушкой, и в той ненадежной жизни, в которую он собирался вступить, портрет останется единственным сокровищем, связывающим его с прошлым, поддержкой и в то же время смутной надеждой... И он решил оставить портрет себе.
Затем, завернув в плащ неподвижное тело старого рыцаря, он снял со стены маленькое деревянное распятие, вложил его в руки усопшего и, опустившись на колени, долго молился.
А потом вышел в ясное утро и начал рыть могилу...
Сен-Манде, апрель 2002 года.