Иво Андрич Олуяковцы

Говорят, когда-то некий странник со святым обличьем сказал об олуяковцах: «Бог дал им богатств и всяких несчастий». Если раньше так было, то позднее, как известно, не случилось ничего, что опровергло бы слова святого человека.

Олуяки – высокогорное село. Не расположись оно в тесном ущелье, можно было бы назвать эту местность плоскогорьем; а на деле – это глубокий каньон на плоскогорье. Дома олуяковцев, большей частью на подклетях, не так разбросаны, как в других селениях, и в основном сгрудились около Черного потока, который осью пронизывает село. Из-за крутизны дома стоят друг над другом. По краям, к основанию и вершине каньона, село сужается, поэтому издали оно напоминает ладью, заброшенную и насаженную на скалы гигантской, давно исчезнувшей волной неведомого потопа.

Посреди села начинается дорога, которая, извиваясь по хребтам и крутым обрывам, спускается к зажатой в скалах Дрине. Требуется два часа на спуск по этой дороге и более трех – на подъем. Вдоль нее, петляя и уходя под землю, течет Черный поток, временами стремительно бросающийся вниз со скал такими высокими водопадами, что воды его, и без того скудные, превращаются в дождь и росу, прежде чем снова упасть на землю. Каждый камень, омываемый этой водой, покрыт, как лишаем, черной корой. Пить воду нельзя – об этом знают едва научившиеся ходить дети.

Это удаленное и одинокое село отличается от прочих не только своим положением, но и многим другим, особенно плодородием. Правда, зерновые, за исключением овса, довольно чахлые на такой большой высоте, но остальное произрастает и развивается в этом мглистом и заброшенном крае лучше, пышнее и изобильнее, чем в любом из вышеградских сел. Особенно фрукты и грецкие орехи. Олуяки окружены венком ореховых деревьев, молодых и старых. Бывают годы, когда Олуяки вывозят на вышеградский рынок больше грецких орехов, чем остальные села вместе взятые.

Все хорошо растет в Олуяках, за исключением людей. Олуяковец – невысок, кривоног, с широкой, сутулой спиной, с непропорционально длинными руками, крупным лицом со сплющенным носом и черными глазками, с невыразительным, но упрямым взглядом, толстой короткой шеей, которая как бы сразу становится туловищем. На базаре их легко отличить среди сотен других крестьян. Поскольку они вечно осуждены то подниматься в горы к своему селу, то спускаться вниз, при ходьбе верхняя часть корпуса у них откинута назад.

Они известны как недоверчивые и замкнутые люди, которые мало говорят, редко поют, всегда работают и постоянно приобретают. Кроме того, идет молва, будто все, рожденное в Олуяках, меченое. Кажется, нету такого среди них человека, который не имел бы зоба, или не был бы хром, или как-либо иначе искалечен.

Но невысокие, коренастые люди из горного селения отличаются хитростью, дикой, молчаливой силой и выносливостью. Они обрабатывают землю искусней и изобретательней, чем в других селах, а фрукты у них не только лучших сортов и видов, но они и собирают и перерабатывают их лучше. Они не торгуются на базаре и не любят тяжб по судам, но свою цену держат, а раз начав тяжбу, доводят ее до конца и обыкновенно выигрывают. Женятся они большей частью на девушках из своего села. Поэтому если кто-то состоит с кем-то в далеком родстве и степень его определить трудно, во всем крае говорят, дескать, «олуяковское племя».

Старики шутили, что шваб завоевал всю Боснию, кроме Олуяков. В шутке есть доля правды, потому что Олуяков во время оккупации почти не существовало: они сгорели перед приходом австрийцев. Произошло это следующим образом.

Живет в Олуяках довольно многочисленная семья Мудеризовичей. Когда-то один из ее членов уехал в Сараево, кончил школу и дошел до мудериза. Для олуяковцев это редкое и исключительное явление. Сын мудериза также был ученым человеком и кадием в Мостаре. Он теснее, чем его отец, поддерживал связи с родственниками в далеком вышеградском селе. Одним жарким летом сей мостарcкий кадий и олуяковский потомок с семьей приехал в Олуяки. Тогда-то он и его жена решили женить самого пригожего из Мудеризовичей на красивой и богатой девушке из окрестностей Мостара. Для олуяковцев это было неслыханно. Старики в семье, как и в селе, не одобряли брак с женщиной из далекого, чужого мира, но честолюбивый кадий покончил дело той же осенью.

Однажды в сумерки прекрасную мостарку привезли в Олуяки. Ее сопровождали младший брат мужа и один из ее родственников. Девушка утомилась в дороге. Еще утром, когда они проезжали вдоль каменистого, словно высеченного русла Дрины, вдоль зеленой, глубокой и внушающей ужас воды, где на узкой песчаной отмели белел высохший и вымытый лошадиный скелет, ей представилось, что это и есть те самые ужасы из сказок, через которые нужно пройти, чтобы добраться до дивных мест и великих радостей. Но когда начался подъем от Дрины к Олуякам по красной, почти отвесной, выжженной солнцем тропинке, молодая женщина с опаской подумала, что и конец этого нечеловеческого пути окажется столь же печальным. Она ошиблась. Конец был таков, что уже на другой день она жалела о каменистом русле ядовито-зеленой Дрины и крутых тропах. Дом, жених, домочадцы – все было чудовищно, страшно, неописуемо.

Прощаясь с родственником, возвращавшимся в Мостар, целуя ему руку, она отчаянно рыдала без слез:

– Прощай… все прощайте.

И смотрела, как он и его конь утопают в темной пропасти, отделяющей Олуяки от остального мира.

Достаточно было поглядеть вокруг, чтобы понять: здесь жить нельзя. Умереть – не умрешь, но жить нельзя. Что произойдет – этого она, растерянная и уничтоженная горем и мукой, знать не могла, но ясно чувствовала: что-то произойти должно.

Каким представлял мостарский кадий свое село, если такую девушку решил выдать туда замуж? Она была на две головы выше мужа и на три – самой высокой женщины в Олуяках. Она – стройная и налитая, они – все без исключения коренастые и жилистые; она – живая и веселая, они – понурые и угрюмые; она любила танцы и песни, а они вечно погружены в мрачную задумчивость, причину которой не поймешь; она любила наряжаться и охорашиваться, а золовки и снохи смотрели на нее с удивлением и осуждающе…

День ото дня все это еще больше отдаляло ее от села и многочисленной родни. А по ночам приходил муж. Сильный, с ранними морщинами на темном лице, с шеей, расширявшейся в нижней части и сразу переходившей в туловище, с подозрительным, мрачным взглядом. Ее охватывала дрожь, как только она издали чувствовала его приближение по запаху. От него пахло землей, овечьим загоном, кислым молоком. Он подходил молча, как злодей. Так же и уходил. А что было между ними, о том знает только глухая ночь да несчастная женская доля, уста которой запечатаны.

Окна ее комнаты выходили на скалы. Двор крутой, как все в Олуяках и вокруг них. Подняв голову и увидев осеннее синее небо и медленно летящих диких голубей, она вспоминала свое село на равнине близ Мостара и начинала рыдать, молча, давясь слезами.

Созревали фрукты, забот было много. Олуяки в ту пору напоминали растревоженный улей. Без лишних слов, по установленному издавна порядку, трудились все – от детей до старцев. Низкорослое, неказистое племя тянуло лямку, как скот, не щадя ни сил, ни времени и выполняя любую работу, от самой грубой до самой тонкой. Работали и поздней ночью при свете факелов. И двухлетние дети в рубашонках, задранных на вздутых животах, переваливаясь, приносили раздавленное яблоко и, следуя инстинкту, бросали его в ступу, чтобы и оно не пропало. Новые и новые партии фруктов поступали непрерывно из невидимых садов – на лошадях, в повозках, запряженных волами, или просто на человеческих спинах. Звенела большая ступа из бука, в которой разминали для повидла мелкие яблоки, во дворах горели костры, в медных котлах ключом кипела сливовая пастила, дымились сушни. Ничто из урожая не должно пропасть. Все аккуратно собирали, все тщательно использовали и с выгодой превращали в деньги.

Село пропахло фруктами и кипящими сиропами; но особенно много было грецких орехов. Они давали большую часть дохода, и им уделялось главное внимание. Это было женское дело. На разостланных шерстяных ряднах женщины сушили, очищали от скорлупы, сортировали огромные груды орехов. Они ловко разбивали их и искусно составляли знаменитые олуяковские гроздья – длинные ожерелья из очищенных цельных орехов вперемежку с черносливом: орех – слива, орех – слива.

Среди склонившихся молчаливых женщин притулилась и невестка-мостарка. Их широкие, короткопалые руки, шершавые и почерневшие от орехов и фруктового сока, натыкались на ладные, с недавно окрашенными хной округлыми ногтями руки мостарки. И хотя женщины молчали – олуяковки тоже неразговорчивы, – руки их выражали ненависть, а потухшие глаза сталкивались с ее большими янтарными очами. Работала она неумело и рассеянно, и потому, помимо инстинктивной неприязни и зависти, навлекала на себя еще и презрение. В море шуршащих орехов, целыми днями стоявшем у нее перед глазами, ей виделась ее беда и неминучая погибель. Даже ночью ей снилась не зеленая веселая мостарская равнина, а бескрайняя пустыня, где вместо песка зловеще звенят и прыгают черные орехи.

Так прошла осень, за нею тяжелая зима, и наступила весна. Ее семья, видя, что олуяковцы не собираются посылать, согласно обычаю, сноху к родне, решила отправить к ней младшего брата; тот разъезжал по Боснии с товарами и должен был навестить ее, посмотреть, как ей живется. Его она любила больше других братьев; он был очень похож на нее – высокий, красивый, с густыми русыми волосами и карими глазами. И прежде он был мил ей, а теперь, явившись нежданно, точно некий ангел-хранитель, он напомнил ей обо всем, что она потеряла внизу, в Мостаре, и чего не нашла в Олуяках.

Молодой женщине сделалось дурно от счастья, когда на олуяковской круче на фоне светлого неба показался всадник, в котором в сумерках и сквозь слезы она узнала брата. Вне себя от радости, она гладила красный конский убор, каких нет в Олуяках. И после ужина не могла отойти от брата. Муж стоял рядом и ждал, как терпеливый палач.

Глубокой ночью, решив, что муж спит, она потихоньку пробралась в переднюю комнату, где спал брат. Она села возле его постели и, хотя он гнал ее к мужу, долго приглушенно рассказывала про свою жизнь. Рассказала, как невыносимо ей в этой пустыне, среди упрямых и злых карликов и лесных уродов. Призналась, что ее выдали замуж за сумасшедшего, который днем выглядит нормальным и здоровым, но которого по ночам преследуют кошмары: ему кажется, будто над ним и над их домом нависла угроза. Он нарочно отделился от родных и ночует с ней в уединенной деревянной хибарке, а не в большом доме Мудеризовичей. С первой же ночи он держит у изголовья супружеской постели заряженное ружье, а между собой и женою кладет длинный кинжал. Его мучает болезненная ревность, ревность с первого взгляда, без всякого повода. Ревность без любви. Вернее, болезненная потребность мучить и терзать. Она все делала, чтобы образумить его, пыталась спрятать оружие, но только вызвала новые подозрения и страхи. Он пригрозил, что сожжет ее живьем, если она вздумает снова забрать у него оружие. И вот, наработавшись днем, она ложится в постель рядом с кинжалом и несчастным тайным одержимым. Она плачет день и ночь. Если слезы не удается скрыть, домашние холодно и тупо говорят, что так уж подобает молодухе: пусть выплачется, пока не заплакал ребенок.

Во время ее длинного и взволнованного рассказа брат несколько раз приподнимался. Ему казалось, будто он слышит шум и стук, но она успокаивала его, гладила его волосы, прижимала к своим щекам его большие красивые руки, так походившие на ее. И только шептала:

– Милый, родной мой, увези меня или убей. Спаси, как знаешь!

Юноша защищался от ее горячих слов и ласк. Ему надо было собраться с мыслями, чтобы принять решение.

– Погоди, перестань, посмотрим, подумаем завтра. Я поговорю с ним. Погоди! Не плачь, не бойся!

Но женщина не отпускала его. Цеплялась за него, словно утопающая.

– Милый, родной!

И, однако, она первая почувствовала запах дыма и гари. Вскочила и на цыпочках пошла к своей комнате. Осторожно и неслышно нажала на ручку, но дверь не отворилась. Она продолжала нажимать тихо, но с силой. Напрасно. Дверь была заперта снаружи. У нее подломились колени. С трудом она вернулась к брату и испуганным шепотом сказала ему, что произошло. Юноша быстро поднялся. Так, держась за руки, они стояли во тьме. Каждый слышал лишь стук своей крови в ушах.

Кто поймет вас, невероятные ночные видения, когда так трудно восстановить картину затопленной тьмой яви и увеличить силу разума, когда происходят вещи, которые назавтра, при свете дня, невозможно понять и объяснить и которые навеки остаются во мраке, их породившем?

Снаружи доносился шум, словно кто-то возился со ставнями. Юноша подошел к единственному в комнате окну. И оно было закрыто – к ставням привалили что-то тяжелое. Усилия его были напрасны. Остро чувствовался запах дыма. Брат быстро прошел по комнате, отпер дверь на низкую галерею, но она оказалась тоже припертой чем-то тяжелым, ему удалось лишь чуть-чуть ее приоткрыть. В узкую щель ворвался резкий, удушливый запах керосина и горящего сена. Обезумев, юноша изо всех сил пытался протиснуться в узкую щель. И тут из темноты его ударили по голове чем-то острым и тяжелым, словно полоснула темная и беззвучная молния. Он отшатнулся и рухнул посреди комнаты. Женщина вскрикнула и упала на колени. А сквозь узкую щель в двери, куда тщетно пытался протиснуться юноша из Мостара, пролез маленький коренастый Мудеризович, держа за спиной кинжал. Он запер дверь, через которую сильнее пробивался дым, заткнул ключ глубоко за пояс и подошел к жене, которая, онемев от ужаса, ломала руки над потерявшим сознание братом.

Какой-нибудь час спустя одна из олуяковских старушек, которой не спалось, заметила огонь и разбудила домашних. Горела уединенная деревянная хибарка, где ночевал со своей прекрасной женой из Мостара богатый Мудеризович. Пока толпа Мудеризовичей прибежала с баграми и ведрами, домишко оказался во власти пламени. Дверь и окна были заперты изнутри. Люди, пытавшиеся разбить и сорвать их, вынуждены были отступить перед огнем, так как в доме и вокруг него пылали охапки сена, разложенные на небольшом расстоянии друг от друга. Они звали Мудеризовича, его жену и шурина. Никто не отзывался. Дом трещал, глубже погружаясь в пламя. Перепуганные люди отступили.

Поднялся тяжелый, теплый южный ветер. Горящая щепа падала с крыши и, подхватываемая сильными порывами ветра, разлеталась в вихре искр, как на крыльях, по всему селу. Каждый занялся своим домом. Мужчины взбирались на крыши, а женщины и дети снизу отчаянными криками и взмахами рук указывали, где тушить. Но головни летели быстро, их было слишком много. Близился рассвет, ветер усиливался.

В ту ночь выгорела большая половина села, та, что на правом берегу Черного потока. Были увечья, но никто не погиб. Удалось спасти и переправить на другую сторону женщин, детей, стариков, больных. Спасли и наиболее ценные вещи. На большом огороде вперемешку лежали мокрые медные сосуды, ковры, инструменты и оружие. Напрасно ожидали лишь троих из хибары Мудеризовичей. Среди обгорелых балок обнаружили их останки. От Мудеризовича остался маленький обгорелый труп, а от сестры и брата – бесформенные обуглившиеся куски мяса.

Сразу после несчастья, не утруждая себя поисками более точного и глубокого объяснения случившемуся, олуяковцы бросились на развалины и пепелища расчищать и готовить место для постройки новых домов. И какая-то часть была бы возведена тогда же, если б летом не началась война и не пришла австрийская армия, что привело в смятение весь мир, да и самих олуяковцев. Но уже следующей весной, когда Босния немного успокоилась, они вновь отстроили село, как муравьи отстраивают растоптанный муравейник.

Дома, хлева и овины поставили такие же, какими они были прежде, и на тех же местах. Только хибарку Мудеризовичей, в которой случилось непонятное несчастье, не стали восстанавливать. Полянка – насколько в крутых Олуяках вообще можно говорить о полянке, – на которой ютилась хибара, осталась голой безымянной пустошью. В солнечные дни олуяковские женщины расстилали там рядна и сушили грецкие орехи.

Загрузка...