Генрих Альтов Опаляющий разум

Читай не затем, чтобы противоречить и отвергать, не затем, чтобы принимать на веру, и не затем, чтобы найти предмет для беседы, но чтобы мыслить и рассуждать.

Ф. Бэкон

ОПАЛЯЮЩИЙ РАЗУМ

Разве велик и силён тот, кто силён и велик,

Если он слабых не может поднять до вершин своих?

Рабиндранат Тагор



Я приехал в этот приморский городок, получив телеграмму Прокшина. Был конец октября. С моря дул холодный, остро пахнущий водорослями ветер.

— Доктор живёт на «Шквале», — сказал мне председатель горсовета. — Ведь мы стали городом без году неделя. Рабочий посёлок — вот что мы такое. А «Шквал» — это старый пароход местной линии. Да вот из окна видно… Нет, нет, это рыбачьи шхуны. Чуть дальше, у мыска, пароход с высокой трубой. Скоро порежут на металл, он своё отслужил. — Председатель неожиданно рассмеялся. — К нам как-то артисты пожаловали, так Андрей Ильич их туда не пустил. Пригрозил, что поднимет пиратский флаг и выйдет в море…

— А куда смотрит Советская власть? — спросил я.

— Советская власть учитывает, что в посёлке ещё нет больницы, — ответил председатель. — Ну, а Прокшин классный доктор. Я бы ему не только старый пароход — что угодно отдал бы.

На берегу, подставив неяркому солнцу выпуклые чёрные днища, лежали похожие на тюленей лодки. Ветер накатывал на гальку частые, злые волны. Они тянулись к лодкам и отступали, оставляя на камнях плотную шипящую пену.

«Шквал» стоял у ветхого деревянного пирса. Прокшина я нашёл в кают-компании. Он сосредоточенно выстукивал что-то на пишущей машинке.

— Ну вот, как раз вовремя, — обрадовался он. — Мой отпуск на исходе, мы приступим сегодня же… Хотите испытать на себе?

Вначале это была обычная журналистская идея. Она возникла полтора года назад, в Калуге, куда я приехал по заданию редакции. Был юбилейный митинг у памятника Циолковскому, я записывал то, что говорили выступавшие. Идея-в своём первозданном виде-записана тут же, в блокноте, между двумя речами: «Памятник-брошюры — современный Циолковский». Это значит: а что, если бы в своё время Циолковский имел сотую долю средств, потраченных на этот памятник и на этот митинг?

Я вспомнил брошюры, которые издавал Циолковский. Сейчас они библиографическая редкость; мало кто видел эти тоненькие, напечатанные на серой бумаге книжки с пометкой «Издание и собственность автора». Циолковский выпускал их крохотными тиражами — за свой счёт. И вот я подумал: а ведь и сейчас где-то работают люди, прокладывающие столь же новые (и потому ещё не признанные) пути в науке! Придёт время, этим людям воздадут должное. Но насколько важнее для них получить сегодня хотя бы крупицу будущего признания…

Я начал поиски. Когда-нибудь я подробнее расскажу об этом: среди великого множества прожектёров не так просто было отыскать людей, чьи идеи напишет на своих знамёнах наука XXI века. Только через полгода, да и то совершенно случайно, я встретил человека, разрабатывающего нечто принципиально новое. Теперь в моём списке девять фамилий. «Великолепная девятка».

Я считал, что придётся вступать в бой: кого-то защищать, что-то пробивать. Ничего подобного. Восемь человек, словно сговорившись, твердили: «Рановато, пока но надо…» И только девятый, Прокшин, решительно сказал: «Что ж, ринемся в бой. После опыта».

Прокшин — судовой врач. При первой встрече я подумал, что эпиграфом (если придётся писать о Прокшине) можно будет взять такие строки из «Зеркала морей» Джозефа Конрада: «Спешу прибавить, что он обладал ещё и другим качеством, необходимым настоящему моряку, — абсолютной уверенностью в себе. Беда только в том, что этим качеством он был наделён в угрожающей степени». Таково первое впечатление: не то чтобы неверное, но поверхностное. Да, Прокшин крепко уверен в себе. Он любит говорить: «Как известно, я не ошибаюсь». Всё дело, однако, в том, откуда берётся уверенность.

— Обыкновенная гениальная идея, — сказал Прокшин, когда я попросил объяснить, над чем он работает. — Возьмём дурака. Натурального дурака. Надеюсь, вам приходилось встречать такого дурака?… Очень хорошо. Итак, возьмём рядового дурака и будем считать, что он равен нулю на шкале умственного развития. Ста градусам на той же шкале пусть соответствует умственный уровень Эйнштейна. Шкала, конечно, относительная. Можно опускаться ниже нуля и подниматься выше ста градусов. Итак, я хочу спросить: какова по этой шкале «умственная температура» человечества? Вы понимаете — всего человечества. В среднем. Ну?

Вопрос был не из лёгких, я промолчал.

— Будем оптимистами, — продолжал Прокшин. — Однако и при самом могучем оптимизме трудно назвать цифру 80 или 60. Вот вы, например, сколько в вас градусов?

Я ответил, что тридцать шесть с половиной. По Цельсию.

Прокшин одобрительно усмехнулся:

— Выкрутились. А в общем-то, вы близки к истине. По самой оптимистической оценке средняя температура человечества не выше тридцати шести с половиной. По моей шкале.

Тут я сказал, что на то имеется множество серьёзных причин — исторических и социальных. По данным ЮНЕСКО, полтора миллиарда людей голодают. Можно ли обвинить их в том, что они отстают в умственном развитии?

— Я не обвиняю, — нетерпеливо возразил Прокшин. — Я просто констатирую факты. Во-вторых, «средняя умственная температура» невысока. Во-вторых, она поднимается медленно. Слишком медленно.

— Такие разговоры совершенно бесполезны, если нет чёткой терминологии. Что такое ум? Что значит — стать умнее?

— Вот это деловой подход! — обрадовался Прокшин.

Разговор происходил в таллинском порту. Прокшин спешил, часто посматривал на часы. Но я уже понял, что общие рассуждения об «умственной температуре» человечества связаны с чем-то конкретным.

Магнитофон я включил не сразу. Иногда это может всё испортить: человек начинает говорить деревянным голосом, сбивается, экает и мекает.

Лента магнитофона

«— Давайте условимся так. Ум зависит от многих факторов. Но есть нечто обязательное, главное. Это знания. Объём знаний. Сейчас вы возразите, что можно быть знающим дураком. Можно. Бывает и обратное: человек безграмотен, но умён. Что ж, это исключения из правил. А мы говорим обо всём человечестве. Здесь возможен только статистический подход; нужно мыслить правилами, а не исключениями из них.

Итак, знания. Представьте себе, что все знания мира можно практически мгновенно вложить в головы всех людей. Все знания мира… Готовый заголовок, а?

Невежество — такова почва, на которой растёт глупость. Голодное невежество рабов. Сытое невежество мещан. Злобное невежество фашистов. И вот мы уничтожаем почву, за которую цепляются корни глупости…

Дайте, пожалуйста, микрофон, я буду держать сам. Вас эта процедура явно отвлекает. А я хочу, чтобы вы поняли. Итак, что произойдёт, если все знания мира сделаются достоянием каждого человека на Земле?

Все знания — слишком неопределённо. Согласен. Скажем так: знания в объёме тридцати — сорока высших образований. В разных сочетаниях.

Разумеется, человек с такой начинкой ещё не застрахован от голода, болезней, страданий. Но у него будет иммунитет против скуки, безделья, пьянства. Знания — как уран: когда их объём больше критической величины, начинается нечто вроде цепной реакции. Покой, точнее — застой, просто невозможен.

Полтора миллиарда людей голодают… Вы использовали сильный довод, это врезается в память. Но разве голод не вызван — в конечном счёте — низким уровнем образования?

— Положим, всё наоборот; уровень образования зависит от благосостояния страны.

— Это похоже на выяснение вопроса, произошла ли первая курица из первого яйца или, напротив, первое яйцо было снесено первой курицей… В обычных условиях образование зависит от благосостояния страны, а благосостояние — от знаний. Заколдованный круг. Чтобы хоть в какой-то мере расколдовать его, требуются десятки лет. Наши средства и методы обучения имеют поразительно малый коэффициент полезного действия.

Вы понимаете, какая нелепость? Есть знания и есть головы. Но нет эффективных средств, позволяющих в короткий срок вложить все знания во все головы…

Гипнопедия? Да вы просто гений! Вы скромничали, когда говорили о тридцати шести с половиной градусах. Сейчас вы схватили суть дела: нужны принципиально новые средства обучения. Гипнопедия… Что ж, это хорошая вещь. Но существенные изменения в общечеловеческих масштабах требуют средств, в тысячи раз производительнее гипнопедии. Сильнее, надёжнее и, главное, производительнее. Подождите до осени…»

Вечером в полутёмной кают-компании мы пили чай из массивных пивных кружек. Я спросил Прокшина, почему он не провёл приличного освещения. Он пожал плечами:

— Скучно возиться с проводкой. Здесь нашёлся аккумулятор, его хватает на неделю, потом можно зарядить в гараже. Вот и кружки: отыскал в буфете — и ладно. Мелочи жизни. Думать надо о другом.

Трудно понять, когда Прокшин говорит всерьёз. Во всяком случае, пренебрежение мелочами жизни не мешает Прокшину выглядеть подтянуто, даже франтовато. Он тщательно выбрит, китель и брюки аккуратно выглажены.

— Вам здесь понравится, — сказал Прокшин. — Знаете, я с детства мечтал хотя бы неделю пожить вот так — на старом корабле. Они удивительные, эти старые корабли. Ведь старые машины обычно не вызывают никаких чувств, разве что жалость. А корабли… Я вырос у моря, дом стоял возле набережной, прямо против моих окон был причал с такими вот старыми кораблями. Я брал книги и уходил туда, чаще всего на колёсный буксир «Гном». У входа на причал была прибита доска с надписью: «Суда не ходыть». Но сторож, вечно возившийся с удочкой и червями, смотрел на меня с полнейшим равнодушием. Я лежал на палубе «Гнома», на горячих, шершавых досках, читал, думал или просто смотрел в море… С одной стороны был порт, шумный, дымный. С другой — бульвар с нарядными аллеями, лестницами, цветниками. А «Гном», поскрипывая плицами колёс, стоял у обшарпанного причала, и никому до него не было дела, никто не видел, как он красив. Он в самом деле был красив. Морские буксиры с гребными колёсами давно не строят, вы не судите по пузатым речным буксирам. У «Гнома» был удлинённый корпус с высоким изогнутым форштевнем, великолепная архитектура надстроек (тут всё дело в пропорциях) и широкая, наклонённая назад труба… Однажды осенью я вернулся из школы и увидел, что «Гнома» нет. Его повели на слом, ухитрились затопить в каких-нибудь ста метрах от берега и бросили. Там было неглубоко: почти вся рубка, труба, мачта остались над водой. С бульвара всё было видно. Впрочем, никто не обращал внимания на затонувший корабль, а мне хотелось реветь от обиды, я впервые потерял друга… Вечером у меня появилась одна мысль, я понял, что нужно сделать. Через четыре дня, ночью, стащив у сторожа-рыболова ялик, я подплыл к «Гному». Я провозился часа два, вымок, измазался, ободрал ладони, но пристроил в трубе ведро с залитой мазутом ветошью и приладил зажигатель с линзой. Больше всего возни было с этим зажигателем. Его требовалось установить очень точно, чтобы солнце в полдень воспламенило коробку, набитую отломанными спичечными головками… Два дня была пасмурная погода, я боялся, как бы моя пиротехника не отсырела. Солнце появилось только на третий день, в воскресенье. Бульвар был полон народу, я сидел у моря и ждал. Зажигатель сработал чуть позже, я уже начал опасаться, что расчёты неверны. Сначала над трубой поднялся лёгкий белый дымок, потом дым стал чёрным и повалил, повалил… Публика бросилась смотреть. Картина удивительная: корабль под водой, но из трубы шпарит густой чёрный дым. А тут ещё волны: набегают на рубку, на трубу-полная иллюзия движения. Сначала люди шумели, смеялись, а потом как-то стихли и долго не расходились… — Прокшин рассмеялся. — Да, картина была могучая! Жаль, я не догадался тогда поднять флаг на мачте…

Журналисту порой труднее, чем писателю. Журналист не может выдумать героя, не может наделить его по своему желанию теми или иными качествами. Приходится разгадывать реальных людей, а это ох как непросто!

В каждом деле есть свои маленькие хитрости. Журналистский экспресс-анализ облегчится, если вы попытаетесь представить, кем бы был интересующий вас человек в другую эпоху — при каких-нибудь неожиданных обстоятельствах. Я мысленно примериваю Прокшину различные одежды. Камзол алхимика? Временами в глазах Прокшина вспыхивает детский восторг: вот смешаем сейчас это с тем, хорошенько нагреем, и… До чего же интересно знать, что из этого выйдет! Но у Прокшина нет внешней солидности, органически присущей алхимикам, особенно современным. Тогда что-нибудь такое пиратское? Для начала я прикидываю: а если закрыть один глаз Прокшина чёрной повязкой? Так. Теперь трубку в зубы и… Нет, опять ничего не получается. Ну хорошо, пока моя задача — проверить аппарат Прокшина.

Аппарат довольно громоздкий. Центральный пост нечто вроде трёх или четырёх вывернутых наизнанку и взгромождённых друг на друга телевизоров. ЗУ — запоминающее устройство — шкаф с магнитными барабанами. Наконец, биорезонатор, похожий на забрало рыцарского шлема. Сегодня — только эксперимент. Но когда-нибудь ЗУ и в самом деле вместит все знания мира. Замысел Прокшина в том, чтобы «вложить» в голову человека знания, минуя процесс чтения.

Современные запоминающие устройства могут — при объёме в несколько кубических дециметров — накопить информацию в миллиарды двоичных единиц. Чтобы «выдать» каждую такую единицу, ЗУ достаточно тысячной доли микросекунды. А глаз медлителен. Путь информации по зрительному каналу связан с двукратным превращением энергии. Световая энергия изображения превращается сетчаткой глаза в биохимическую. Затем совершается ещё один переход: биохимическая энергия превращается в электрическую энергию биотоков, идущих по зрительному нерву в мозг.

— Бросьте записывать, — посоветовал Прокшин. — Надо понять. Тогда это запомнится навсегда. Смотрите, какая получается механика. Вы читаете книгу. Взгляд упал на цифру или букву. На сетчатке возникло изображение. Однако в волокна зрительного нерва идёт не само изображение. В волокна идёт ток. Каждой букве, каждой цифре, вообще каждому изображению на сетчатке соответствует своя серия электрических импульсов. Смысл моей идеи в том, чтобы подавать в зрительный нерв «готовые» токи. Пусть человек читает, не глядя в книгу. Глаз «разжёвывает» изображение слишком медленно, и мы подключаемся к мозгу непосредственно через зрительный нерв с его ста тридцатью миллионами волокон. Улавливаете? Каждое волокно — как отдельный провод. Можно вести передачу со скоростью, на которую способны лучшие ЗУ. Вопросы есть?

Вопросы были, и Прокшин объяснил — в общих чертах — устройство своего аппарата. Но это уже чистая техника. Важно другое. Сейчас я надену «забрало», и все знания, записанные на магнитных барабанах ЗУ, в течение нескольких секунд «влезут» мне в голову. Как ни странно, кроме этого нелепого «влезут», нет другого слова для обозначения процесса переноса знаний из железного ящика ЗУ в голову.

Лента магнитофона

«— Для первого эксперимента шахматы удобнее всего. Мы прокрутим эту шарманку несколько раз, и мир получит двух новых гроссмейстеров. Впрочем, не ввести ли звание гроссмейстериссимуса?… «Два гроссмейстериссимуса» — отличный заголовок для вашего репортажа.

— Только ли знания делают человека гроссмейстером?

— А что же ещё? Знания и опыт. Хотите шикарную цитату из Ласкера? В вашем журналистском деле цитаты — великая вещь. Послушайте, что говорил в своё время Ласкер: «Игроков, которым мастер может с успехом давать ферзя вперёд, существуют миллионы; игроков, перешагнувших эту ступень, можно насчитать, наверно, не больше четверти миллиона, а таких, которым мастер ничего не может дать вперёд, вряд ли наберётся больше двух-трёх тысяч… Представим себе теперь, что некий мастер, вооружённый знанием своего дела, хочет научить играть в шахматы какого-нибудь юношу, не знающего этой игры, и довести его до класса тех двух-трёх тысяч игроков, которые уже ничего не получают вперёд. Сколько времени потребуется на это?» Ну, здесь следует расчёт: столько-то времени на изучение эндшпилей, столько-то — на дебюты, и так далее. Всего двести часов. «Затратив двести часов, юноша, даже если он не обладает шахматным талантом, должен сделать такие успехи в игре, что займёт место среди этих двух-трёх тысяч». Обратите внимание: двести часов и мастер в качестве учителя. А в моей машине собрана вся шахматная премудрость мира. Информация, соответствующая сотням тысяч часов…»

Я лежал в своей тёмной каюте, прислушиваясь к неясному шуму. Я устал за день, мне хотелось спать, но, превозмогая сон, я вслушивался в этот шум. И вдруг я понял: так гудит морская раковина, если поднести её к уху. Старый корабль гудел, как морская раковина.

Я заснул с мыслью о редкой удаче: такие дни бывают не часто, но они приносят в жизнь волшебные отзвуки сказок.

Утром Прокшина не оказалось в кают-компании. На столе, под термосом, лежала записка:

«Двинулся к больным. Завтракайте, не ждите. В термосе какао, прочее на столе.

Шахматы — в тумбочке».

Быть может, это смешно, но я с утра прислушивался, надеясь уловить в себе хоть какую-то перемену после эксперимента. Меня смущала скоропалительность происшедшего. Слишком уж быстротечен был эксперимент.

Прокшин водрузил себе на голову «забрало» и просидел так минуты полторы. Потом настала моя очередь. «Забрало» больно сдавило виски. «Ринулись», — скомандовал Прокшин, и я увидел мерцающий матовый свет. Глаза были плотно прикрыты нижним щитком «забрала», но свет я видел. Пожалуй, это единственная необычная деталь эксперимента. Свет неяркий, мягкий. Такой свет (только более слабый) можно увидеть, если потереть закрытые глаза.

— Что делать, — сказал Прокшин, — экзотики в этой процедуре действительно маловато. Но именно в этом сила! Между нами говоря, вы просмотрели главное. Не пришлось перерезать зрительный нерв, чтобы подключиться к мозгу. Улавливаете? Сама идея появилась у меня ещё в институте. Разумеется, в виде задачи, не больше. Лет шесть назад я нашёл и решение. Точнее — тот вариант решения, который требует хирургического вмешательства. Человеку пришлось бы на время (а может быть, и навсегда) стать слепым. Вот она, экзотика! В неограниченном количестве. А теперь нет экзотики: подсоединились к зрительному нерву, а глаза целы…

Прокшин с его склонностью к внешним эффектам и сам немного жалеет, что всё так просто. Когда я сказал ему об этом, он объявил, что существует закон сохранения солидности:

— В той или иной мере солидность присуща каждому человеку. И она никуда не может деться. Сколько её убудет во внешнем поведении, столько прибудет в делах. И наоборот.

…На палубе было мокро и неуютно. В ржавых, вздрагивающих от ветра лужах плавали похожие на рыбью чешую кусочки облупившейся краски. Только сейчас я увидел, насколько стар корабль.

Я вернулся в кают-компанию, взял шахматы.

Хорошо помню: фигуры лежали рядом с доской, я их машинально перебирал. Потом поставил на доску обоих ферзей. Наугад. Что делать дальше, я не знал. Прошло, наверное, несколько минут, пока появилась простая мысль: нельзя же без королей! Опять-таки наугад, не глядя, я поставил белого короля.

И вдруг я совершенно ясно увидел, куда надо поставить чёрного короля.

Может быть, действовало самовнушение. Может быть, всё дело в симметрии, которую создавали уже стоявшие на доске фигуры. Не знаю.

Я поставил чёрного короля и сразу почувствовал нечто знакомое в расположении фигур. Это было неприятно: сам того не желая, я силился что-то вспомнить. Передвинул белого короля. Вернул его на место. Потом передвинул белого ферзя… и наступила ясность. Она пришла внезапно, без всякого напряжения. Просто я теперь знал, что надо поставить ещё одну фигуру — белого слона. И я знал, куда поставить слона. Белые должны начать и выиграть, это тоже само собой подразумевалось. Впрочем, нет, не подразумевалось, а вспоминалось.

Я двинул ферзя. Шах чёрному королю. И тут же увидел: так нельзя. Ещё вчера для меня это был бы единственный очевидный ход. Сегодня я понимал: нет, так нельзя, нападать надо слоном.

…Я долго сидел у доски, стараясь справиться с охватившим меня лихорадочным возбуждением.

Что, собственно, произошло?

Я привык относиться к идеям «великолепной девятки», как к чему-то отвлечённому. Эти идеи должны были сбыться в далёком будущем. И вдруг одна идея осуществилась сейчас…

Да, это произошло сейчас. Со мной.

Я почти не умел играть в шахматы. Вероятно, даже третьеразрядник мог дать мне вперёд ферзя. И вот внезапно появилась способность понимать происходящее на шахматной доске.

Мозг — изумительная машина. Надо только снабдить её вдоволь горючим… Не об этом ли Прокшин говорил накануне?

Лента магнитофона

«— Какое-то африканское племя выделывало горшки из глины, содержащей уран. Из поколения в поколение лепили горшки. Через руки этих людей прошло такое количество урана, что энергии — если бы её удалось выделить — хватило бы на электрификацию половины африканского континента. Но племя видело в глине только обыкновенную глину… Почти так мы используем свои мозг. На уровне лепки горшков. А когда кто-то работает как надо, мы изумляемся: ах, смотрите, ах, гений… Утверждаю: уровень, который мы называем гениальным, — это и есть нормальный уровень работы человеческого мозга. Нет, я не так сказал: не есть, а должен быть. Понимаете?

— Понимаю, что ж тут не понять. Но сомневаюсь. Получается, что нет прирождённых способностей… Да, а как быть с музыкальными способностями? Или с математическими? Передаются они по наследству или нет?

— Нет и ещё раз нет! Прирождённых способностей не существует. По наследству передаются только задатки… Как бы вам впечатляюще пояснить… Вот. Родился человек и получил сберкнижку с определённой суммой. Задаток иногда чуть больше, иногда чуть меньше, но это только задаток! Сразу же начинают поступать новые вклады, и в возрасте пяти-восьми лет первоначальная сумма теряется в новых вкладах. Ребёнок, который имел сначала десять копеек, может набрать к восьми годам сто рублей. А вундеркинд, имевший в пелёнках генетическую трёшницу, может к тем же восьми годам доползти до червонца. Даже в музыке. Например, Леонтьев экспериментально показал, что такая способность, как звуковысотный слух, не передаётся генетически, а воспитывается.

— Допустим. Но почему умственные способности не передаются по наследству?

— Да просто потому, что они сравнительно молоды и организм ещё не научился их передавать. Впрочем, тут есть пикантная деталь. Передаются особенности, которые полезны в борьбе за существование. А умственные способности — в этом смысле палка о двух концах. Вы же слышали о таком произведении «Горе от ума»… У организма не было особых причин научиться передавать всякие там поэтические и математические способности. Так вот: люди получают от рождения примерно одинаковые мозги. Каждый человек рождается со способностью приобретать способности. И; если кто-то может стать гением, значит, в принципе гениальность доступна всем. Почему же она такое редкое явление? С конвейера сходят автомобили. Каждый автомобиль имеет, конечно, свои индивидуальные особенности. Но если скорость данного типа машины полтораста километров, то у всех машин она приблизительно такова. У одной на пять километров больше, у другой на пять меньше, но это уже допустимые отклонения. А с мышлением… Машина, — которую мы называем «мозг», используется в высшей степени странно. Из тысячи таких машин лишь единицы развивают проектную скорость. Остальные довольно вяло ползут… И это считается нормой! Всё дело в том, что автомобили имеют много бензина. А машина, именуемая «мозг», лишь изредка имеет вдоволь хорошего горючего. Я говорю о знаниях. Заправьте достаточным количеством этого горючего любой мозг, и он даст проектную скорость. Чуть больше, чуть меньше — но у предельной черты!..»

Причудливая это штука — проявление знаний, «вложенных» в голову аппаратом Прокшина. Кажется, я нашёл удачное слово: проявление. В самом деле, это очень похоже на постепенное возникновение фотоизображения. Потенциально существующее в фотоэмульсии изображение ещё скрыто, не видно, и нужен проявитель, чтобы сделать его явным. Так и с проявлением знаний.

Какая-то часть знаний вспоминалась — процесс удивительный и временами нелёгкий. А иногда я сам принимал решения. Да, хорошо помню, что сам пришёл к выводу: нельзя идти ферзём. Представил себе ответный ход чёрных, увидел дальнейшее развитие игры и понял, что надо ходить слоном. И только потом, сделав этот ход, подумал: конечно, позиция должна быть такой, это же этюд Троицкого! Вот лучший ход чёрных. Теперь шах ферзём. Чёрный король спешит к своему ферзю. Поздно! Белые жертвуют слона. Шах чёрному королю и выигрыш.

Я никак не мог освоиться с мыслью, что действительно чему-то научился. В голове не было никаких «шахматных мыслей». И всё-таки я только что решил этюд Троицкого, о котором до этого даже не слыхал.

Уже через день, когда значительная часть шахматной премудрости «проявилась», я привык к «эффекту входа» (терминология Прокшина). Теперь я «чувствую» свои шахматные знания. Они «ощущаются» точно так, как и другие знания, полученные обычными путями.

И только изредка сердце замирает от радостного изумления. Так было в детстве, когда, научившись плавать, я впервые заплыл далеко в море…

Прокшин появился без четверти два — мокрый, голодный, весёлый — и с порога спросил:

— Сразимся? Одну партию, а? Потом обед и снова до вечера шахматы. Как программа, годится?

Программа годилась, но, сев за шахматную доску, мы забыли о времени. Игра шла в стремительном темпе. Строго говоря, сначала мы даже не играли. Мы просто вспоминали партии. Разыгрывался дебют, и очень скоро один из нас вспоминал, что подобная позиция уже была при встрече таких-то шахматистов на таком-то турнире.

Лента магнитофона

— Вы записываете?

— Да. А что, если я пожертвую пешку?

— Зачем?

— Зов души… Послушайте, да ведь так было в четвёртой партии Эйве-Боголюбов!..

— Точно. Невенинген, двадцать восьмой год. В этой позиции чёрные пожертвовали пешку. Вот он, ваш зов души! Знания. В конечном счёте только знания!

— А всё-таки зачем я должен отдавать пешку?

— Вскрываются линии…

— Эйве мог объявить шах конём, но сделал другой ход…

— Да, более осторожный. Слоном.

— Что ж, проверим…»

С каждым часом мы играли всё увереннее и самостоятельнее. Стали чаще замечать просчёты, допущенные кем-то в аналогичной позиции. Искали и находили более сильные продолжения. Игра обогащалась мыслями и чувствами, начинала приносить эстетическое наслаждение.

Что я обычно чувствовал, играя в шахматы?

Досаду — если не заметил хорошего хода. Страх — если допустил ошибку и противник мог её использовать. Радость — если противник «зевнул» фигуру. И ещё скуку, томительное ожидание, пока противник сделает ход и можно будет снова начать думать… Убогие чувства! Я был подобен слепцу, сидящему перед сценой, на которой выступают иноземные артисты. Слепец не видит артистов, да к тому же они говорят на чужом языке, из которого он знает лишь несколько десятков слов… И вдруг глаза обретают способность видеть каждое движение артистов, каждый их жест. Вдруг со сцены начинает звучать родной язык, наполняются смыслом интонации и паузы…

В восемь вечера мы пообедали: консервы, холодное молоко и ещё что-то. Мы спешили. Нас ждала недоигранная партия.

Сейчас я не могу вспомнить, когда началась «ничейная полоса».

Я не сразу понял, что означают участившиеся ничьи. Казалось, ничьи закономерны: мы играем, обсуждаем позиции, видим возможные ошибки (и, естественно, их не делаем), выбираем наиболее сильные ходы — и с какого-то момента партия идёт к ничьей.

Прокшин первым заметил «ничейную полосу» и предложил играть молча. Мы быстро разыграли три партии. Три ничьих.

— Вот что, — сказал Прокшин, — давайте-ка ещё разок. Без звука. И будем записывать мысли: мотивировку ходов и тому подобное. Ринулись!

Минут через сорок, когда партия кончилась мирной ничьей, мы сравнили два ряда записей. Впечатление было ошеломляющее. Слова разные, но мысли, суждения, выводы — всё полностью совпадало!

— Потрясающе, — сказал Прокшин. — Помните, что я вам говорил? Гениальность должна быть нормой. На шахматах это особенно хорошо видно. Мы перестали делать ошибки. Вы понимаете, что это значит? Мы сделаем всех шахматными мудрецами… и шахматы прекратятся. Единственным результатом отныне и навсегда станет ничья. Ваш репортаж можно назвать «Гибель шахмат». Неплохо звучит, а?

Я спросил:

— Почему только шахмат?

Лента магнитофона

«— Поймите, Андрей Ильич, простую вещь. Существует что-то вроде пирамиды. Чем выше уровень, тем меньше количество людей, умеющих играть на этом уровне. У основания пирамиды сотни миллионов людей. А вершина — несколько десятков гроссмейстеров. И вот теперь пирамида ломается. Все будут почти на одном уровне.

— Ну и что? Ну, не будет шахмат. Подумаешь! Шахматы погибнут во имя науки, как погибает подопытная собака. Человечество переживёт эту потерю.

— Мир, пожалуй, стал бы чуточку беднее без шахмат. Но не в одних шахматах дело. «Пирамидный» принцип построения вообще присущ искусству. Любому его виду.

— Например, балету?… Вот где ошибка! Допустим, все люди, пользуясь нашим способом, прочитают всё написанное о балете. Разве это помешает им наслаждаться балетом? Я уже понял логику ваших рассуждений. Да, все виды искусства «пирамидны». Но мы вкладываем в головы только знание. В шахматах знание равно или почти равно умению. А в балете, научно говоря, нужно ещё и уметь танцевать.

— Хорошо, балету ничего не грозит. А как с поэзией?…»

Прокшин расставил шахматные фигуры. Это была позиция после двадцать девятого хода белых в партии Рети — Алёхин.

— Узнаёте?

— Да. Сыграть за Рети?

— Проиграете.

— Посмотрим.

В 1925 году Рети проиграл. Но мы за десять минут пришли к ничьей, хотя Прокшин сыграл, пожалуй, сильнее Алёхина.

Лента магнитофона

«— А всё-таки, Андрей Ильич, как с поэзией? Давайте разберёмся… Половина третьего. Вы не хотите спать?

— Нет. Что ж, вложить в голову «всё о поэзии» можно. А вот превратит ли это человека в гениального поэта, трудно сказать.

— Сейчас спорят: сможет ли машина писать хорошие стихи, если в её памяти будет весь опыт поэзии. Аллах с ней, с машиной. Но уж человек, имея в голове «всё о поэзии», наверняка сможет… Особенно в том случае, когда в голову «вложены» полтора или два десятка разных знаний.

— Важны не только знания, но и взгляды, чувства. Умение видеть и слышать мир. В сердце должен стучать пепел Клааса…

— Хорошо. Пусть не все станут гениальными поэтами. Но вероятность появления гениев резко увеличится. С этим-то вы согласны? Будет, скажем, миллион гениальных поэтов. Разве мало? Миллион гениальных поэтов, сотни миллионов гениальных шахматистов. Пирамида либо разрушается совсем, нацело, либо оседает, сплющивается. Практически особой разницы нет. Наш эксперимент смоделировал тепловую смерть Вселенной… Алхимики, придумай они способ получения золота, просто обесценили бы этот металл. А тут обесцениваются ум, талант, гений… Допустим, аппарат даёт не знания, а красоту. Нажал кнопку и мгновенно стал таким, как хочешь. Настоящая красота редка, её слишком мало. Вспомним хотя бы Троянскую войну, начавшуюся из-за Елены.

— Или из-за недостатка ума…

— Ну, из-за мудрецов ещё никто не воевал.

— Я же говорю: не хватало ума.

— Ладно, когда-нибудь мы специально поговорим о причинах Троянской войны. Сейчас важно другое. Предположим, создан «генератор красоты». Представляете, что произойдёт? Через какое-то время красота станет нормой. Все будут на одно лицо. Точнее — появится типовая красота. Пятьсот миллионов абсолютно точных копий киноактрисы Н. Триста миллионов двойников актёра М. И так далее. Красота просто перестанет замечаться, перестанет приносить радость.

— Получается, что я командирован непосредственно сатаной. Чрезвычайный и полномочный посол ада, прибывший с заданием разрушить великий принцип пирамиды… Неужели вы не понимаете, что овладение умственной энергией — неизбежный этап в развитии человечества? Наверно, и в самом деле не понимаете. Я уже с этим встречался. Могучая концепция «почти таких же»: люди и в будущем останутся «почти такими же», только чуть лучше. То же солнышко, но без пятен… Философия химчистки. Вероятно, питекантропы упали бы в обморок, если бы им сказали, что можно разрушить великую пирамиду физической силы человека. «Позвольте!» — вскричали бы питекантропы…

— Они же упали в обморок. Как они могут вскричать?

— Не придирайтесь. Они вскричали бы после обморока. «Позвольте, — вскричали бы питекантропы, придя в себя, — что же это получается?! Обесценивается сила человека. Как можно!» И — трах новатора дубинкой. Чтоб, значит, не нарушал пирамиду… Я спрашиваю: что есть революция — социальная, научная, любая, — как не разрушение пирамиды?

— Отвечаю: вы смешали всё в одну кучу. Бывают и хорошие пирамиды. Например, в поэзии, мы об этом уже говорили. Что же касается питекантропов… Пирамиду физической силы можно заменить пирамидой ума. А чем прикажете заменить пирамиду ума — наипоследнюю из всех возможных пирамид?

— Теперь действительно всё смешано в кучу. Давайте вернёмся к бесспорному. Я хочу, чтобы вы увидели главное: люди непременно «высвободят» (вы понимаете, о чём я говорю) умственную энергию. Революция здесь неизбежна. Как в энергетике. Вы рассуждаете — хорошо это будет или плохо… Прежде всего — это н е и з б е ж н о! Перефразируя Вольтера, можно сказать: если бы моей машины не было, её следовало бы выдумать. Не так ли?

— Умственная энергия… Есть предел развитию энергетики на Земле. Мощность энергетических установок нельзя безгранично увеличивать: перегреется атмосфера. Если все станут гениями, тоже будет жарковато, а?

— С точки зрения питекантропа, сегодня на Земле невероятная умственная жара. Сплошные тропики… Кстати, хороший заголовок: «Сплошные тропики». Подойдёт?

— Нет. Но всё-таки: как вы представляете себе общество, состоящее из гениев?

— Это только для нас они будут гениями. А себе они будут казаться обычными ребятами… Конечно, если говорить серьёзно, ум должен приобрести принципиально иные свойства. Именно в этом главная особенность людей будущего. Понимаете: совершенно новые качества ума. Трудно объяснить, я только нащупываю эту мысль… Допустим, математическое мышление. Дайте современному математику задачу — он начнёт вычислять, проделывая а уме или на бумаге определённые операции. А ведь можно почувствовать готовый ответ… Ну, вот вам аналогия. Смесь жёлтого света и синего воспринимается как зелёный свет. Мы даже не думаем, что это операция сложения и деления. Длина волны жёлтого света четыреста восемьдесят миллимикронов. Синего — пятьсот восемьдесят. Сложить и разделить — пятьсот тридцать миллимикронов. Длина волны зелёного света. Мозг делает это мгновенно: мы просто видим зелёный свет. Видим готовый ответ… Интуиция, вдохновение, осенение — все эти атрибуты гениальности покрыты основательным туманом. Но Наполеон говорил: вдохновение — это быстро сделанный расчёт. Понимаете, расчёт, сделанный настолько быстро, что перестаёт замечаться. Виден только ответ, и мы говорим о вдохновении, догадке… Память в основном аккумулятор информации. А надо, чтобы она стала реактором. Знания должны сами собой «стыковаться» в памяти, перерабатываться. Сейчас приходится заставлять мозг работать. Надо, чтобы он работал сам. Простите за ненаучную аналогию: как желудок. В этом направлении и идёт эволюция мышления. Но медленно, ах как медленно…»

В четвёртом часу ночи Прокшин объявил «перерыв на харчи». Прихватив печенье и колбасу (других харчей не оказалось), мы вышли на палубу.

В последние дни судьба определённо балует меня: мы увидели светящееся море.

Было очень темно. Чёрное, беззвёздное небо, чёрный берег, угадывающийся по редким огням. В море двигались беловатые полосы. Вначале они были едва видны; я не сразу понял, что это свет моря. Потом, словно по команде, полосы стали разгораться.

Мы перешли на корму и молча следили за игрой света. Минут пятнадцать-двадцать море светилось «в полный накал». Искрящиеся гребни волн шли к береговой линии, теперь уже ясно видимой. Волны налетали на камни, высекая струи голубого огня. Прибрежные скалы были опоясаны сплошной огненной кромкой.

Везде был движущийся свет: блуждающие матовые полосы, яркие голубые пятна, потоки белых искр… Прокшин хотел зачерпнуть светящуюся воду, я его отговорил. Что толку рассматривать краски, которыми написана картина…

С шумом налетел ветер, море на мгновение заискрилось, потом свет быстро потускнел, погас.

Не хотелось уходить с палубы. И я рассказал Прокшину об одном человеке из «великолепной девятки».

Преподаватель математики в техникуме, уже немолодой, очень спокойный и скромный, он увлекался наукой так, как другие увлекаются коллекционированием марок и спичечных этикеток. Ему и в голову не приходило опубликовать своё открытие. Я не всё понял в его расчётах, они для меня слишком сложны, но суть дела не вызывает сомнений.

В океанах существуют так называемые звуковые каналы. В результате причудливого сочетания температуры, солёности и давления образуется естественная «переговорная труба» длиной в тысячи километров. Звук идёт по этой «трубе», почти не затухая. Достаточно, например, взорвать килограмм тола у Гавайских островов, чтобы услышать шум взрыва на другом конце звукового какала — у берегов Калифорнии.

Преподаватель математики пришёл к выводу, что и в земной коре должны быть подобные каналы. Возник вопрос: что произойдёт, если у входа в такой канал взорвать не килограмм тола, а тысячи тонн сильнейшей взрывчатки?

Разумеется, существует ряд ограничений, но иногда взрыв в пункте А означает землетрясение в пункте Б. Уж эту часть расчётов я понял. Хитрость в том, что выход энергии больше входа: взрыв высвобождает энергию земной коры. Отсюда возможность предотвращения землетрясений, управления горообразованием, принципиально новый способ передачи энергий на расстояние. Словом, фундамент ещё не существующей науки об управлении планетой. И всё это изложено в школьной тетрадке, прозаично обёрнутой сероватой бумагой.

— Надеюсь, воспоследует мораль? — сказал Прокшин. — В том смысле, что взрыв в пункте А иногда означает землетрясение в пункте Б. Не так ли?

Я спросил, почему он не пустил на корабль приезжих артистов.

Прокшин рассмеялся:

— А вы последовательно защищаете искусство… Артистов я бы пустил. Но это были халтурщики. Понимаете, чистокровные халтурщики. Их здесь на следующий день вообще выпроводили. Культурненько выпроводили: усадили в автобус, извинились… Типичный пример слабого распространения научных знаний. Что сделали бы люди, преисполненные всей премудрости мира? Они вспомнили бы, что искусство требует жертв. Этот тезис обычно неправильно истолковывают. Обратите внимание: требует жертв, а не самопожертвования. Так почему бы не принести в жертву халтурщиков? Хорошо, смола и перья — это варварство. Всё-таки мы живём в век химии. Но если взять клей БФ и…

Он со вкусом описывает эту процедуру. Так что же всё-таки носили пираты?

…— Что вы, какое же тут пиратство? И вообще я не виноват. Это всё папа и мама. Они у меня журналисты. И вроде вас постоянно циркулируют в поисках нового. У них просто не было времени прилично меня воспитать. Они это понимали и нашли выход. Поручили меня соседу, отставному физику. Потрясающая идея! Это был глубокий старик; я читал ему медицинскую энциклопедию, бегал но гомеопатическим аптекам, варил всякие снадобья… Старик ругал медицину и Эйнштейна. Временами мне становилось страшно. Он ходил по комнате — босой, лохматый, — тряс воздетыми вверх кулаками и трубным голосом библейского пророка громил физику двадцатого столетия. Старая физика, кричал старик, была близка к созданию законченной картины мира, не следовало сворачивать с этого пути, нельзя было возводить неопределённость в принцип… Он грозно вопрошал: какой смысл в изучении природы, если новая физика считает этот процесс бесконечным? Я не мог ответить, молчал, и тогда он начинал спорить с Петром Николаевичем, укорял в чём-то Ореста Даниловича и в дым ругал какого-то Пашку… Позже я понял, что Пётр Николаевич — это Лебедев, Орест Данилович — это Хвольсон, а Пашка — Павел Сигизмундович Эренфест… Человек хочет знать, но природа бесконечна, процессу познания нет границ, нельзя раз и навсегда понять мир и поставить точку. Для нас это естественно, а старик переживал крушение надежд, которые наука питала на протяжении тысячелетий. Он не хотел, не мог примириться с мыслью, что мир неисчерпаем и вместо каждой решённой загадки всегда будут возникать десять новых. Однажды я спросил в гомеопатической аптеке, нет ли средства, чтобы думать в сто или в тысячу раз быстрее… «Ха, ты же хочешь средство против глупости! — удивился провизор. — Подумай, мальчик, кто придёт покупать средство против глупости? Вот здесь, за прилавком, я каждый день слышу жалобы: плохо с сердцем, ноют суставы, мало желудочного сока… Человеку не хватает всего, и только на недостаток ума ещё никто не жаловался. Нет, мальчик, средство против глупости — не коммерция, а чистое разорение. Возьми конфетку. Очень вкусная конфетка…» Между прочим, у меня сохранилась обёртка от этой конфеты. Нет, в самом деле, я не выдумываю. Хотите, покажу? И вы назовёте свой репортаж «Чистое разорение». Как?

Я подумал: а ведь Прокшин и в самом деле не пират. Это Дон-Кихот, атакующий мельницу!

Ну конечно, он хочет сразу всё решить, сразу сделать всех умными и счастливыми. Рассуждения о принципиально новых средствах обучения — это так, на поверхности. А в глубине души-настоящее стопроцентное донкихотство.

— В какой-то мере вы правы, — без смеха говорит Прокшин. — По крайней мере, на три четверти. Что нужно для донкихотства? Нужен Санчо Панса. Он есть. Нужна старая и тощая лошадь — у нас есть старый корабль. Наконец, нужна мельница… Так вы и в самом деле считаете это мельницей? — Теперь он говорит вполне серьёзно. — Ну, тогда держитесь! Сейчас от ваших пирамидных доводов останется один дым…

Лента магнитофона

«— Вы говорили о тепловой смерти Вселенной. В том смысле, что при наличии одного уровня нет движения. Да, так. Однако только в замкнутой, конечной системе. А познание — процесс бесконечный. Да, мы сломаем пирамиду. Но разве это конец? Напротив, начало нового цикла. Понимаете? Мы вывели всех на гроссмейстерский уровень. Все поднялись до вершины. И вот начинается сооружение новой пирамиды. Основание этой новой пирамиды будет на том уровне, где была вершина старой пирамиды. А новая вершина уйдёт за облака. Понятно? Потом мы сломаем эту новую пирамиду. Поднимем всех на уровень её вершины — и начнём строить следующую пирамиду. Крыши, потолка нет!

Когда-то существовала пирамида богатства, знатности, власти. Чтобы построить социализм, надо было сломать эту пирамиду. Ленин говорил, что необходимо каждую кухарку научить управлять государством. Вот вам мысль, взрывающая пирамиды! В то время она казалась куда более фантастичной, чем утверждение, что каждый физик может мыслить на уровне Эйнштейна… Теперь мы вступаем в коммунизм. Вступаем с пирамидой умственного неравенства. При коммунизме пирамида умственного неравенства будет разрушена. «От каждого по способностям, каждому по потребностям». Но разве не станет в будущем самой главной и первейшей потребностью получить больше способностей?

Что такое потребность? Пища, одежда, кров… Тысячи разных вещей. Но главная вещь — ум. Что приносит больше наслаждения — хороший автомобиль или хороший ум?… Так почему автомобиль — это потребность, а ум — нет??

Утверждаю: развитие ума и способностей — самая сажная потребность человека.

Начинается эпоха новых пирамид. Не застывших на тысячелетия каменных гробниц, а живых пирамид знания. Они будут разрушаться и возникать вновь — каждая на более высоком уровне…»

Утром Андрей Ильич проводил меня к автобусной остановке. Мы молча шли по узким улицам вдоль бесконечных зелёных заборов.

Я устал, спорить не хотелось. Как часто бывает, в споре родилась не истина, а понимание сложности проблемы. Вот шахматы. Все стали гроссмейстерами, и началось сооружение новой пирамиды… А ничьи? Да ведь в шахматах просто не удастся построить новую пирамиду! Тут есть предел, и всё.

Впрочем, существуют вопросы посложнее. Как изменятся отношения людей, когда не будет «умственной пирамиды»? Куда направится колоссальная и быстро возрастающая лавина умственной энергии? В какой мере быть умнее значит быть счастливее?

Я подумал: Эйнштейну, создавшему новую пирамиду, было не легче, чем отставному физику, о котором говорил Прокшин. Вообще тяжёлая это работа — быть хомо сапиенсом, человеком разумным…

— Завидую, — сказал Прокшин. — Автобус, самолёт и Москва. А мне через неделю надлежит явиться на корабль. По месту службы. Что ж, встретимся к новому году. Проверим свои гроссмейстерские возможности… И ринемся на штурм мельницы. Кстати, там, в магнитофоне, есть кое-какие соображения об этом штурме. Пока вы брились, я высказал ряд ценных мыслей. В дороге будет время — послушайте. Ну, счастливо!..

Автобус, тяжело пофыркивая, долго поднимался по крутой горной дороге. Я смотрел вниз — на влажные от росы черепичные крыши, на море, по которому ровными белыми цепями шли волны. За эти дни я так и не разглядел городка. Единственная запись в блокноте: «Лицо городка скрыто густой вуалью развешанных на берегу рыбацких сетей». Чепуха! При свете яркой мысли всё остальное для меня просто исчезает, как звёзды днём. Вероятно, поэтому я и не стал писателем.

Лента магнитофона.

«— К вопросу о штурме Дон-Кихотом ветряной мельницы.

Битвы, которые считались величайшими, давно перестали влиять на историю. Октавиан Август разбил флот Антония при Акциуме; сколько лет ощущались результаты этой битвы? Сервантес потерял руку в бою под Лепанто. Вы хорошо помните, кто с кем там сражался и чем кончилось сражение?…

А Дон-Кихот и сегодня помогает штурмующим невозможное. В каждой победе есть доля его участия. Практическая отдача будет ощущаться ещё долго…

Утверждаю: наскок Дон-Кихота на ветряную мельницу — одно из самых результативных сражений в истории человечества…»

Загрузка...