Тот, кто не верит в реальность мистификаций, тот не достоин носить собственное имя.
Катьке Пожемицкайте
Осенней серости промозглость,
Покорность палого листа,
И полу-вздох, и полу-возглас
У Поцелуева моста.
Всё так изысканно и мило:
Очарование очей…
Но снова мимо, мимо, мимо
Иду, свободный и ничей.
Отбой хрипят больные трубы,
И сердце смотрит в пустоту.
И немота слепила губы
На Поцелуевом мосту.
Душа обуглено дымилась,
Вновь обретя покой и вес.
Был полу-казнь, был полу-милость
Холодный дождь с пустых небес.
И, как лицо продажной девки,
Был день мой бледен и испит.
Подолом мокрым хлещет Невка,
Над ней фонарь, как цапля, спит.
О, запустенье птичьих высей,
О, запустение сердец!..
А Осень мечет, мечет бисер
И разорится, наконец.
Урод октябрьский рыбу удит,
Облокотясь о парапет…
Но было — значит будет. Будет! —
Вот мой единственный ответ.
И лопнет сырости осенней
Пузырь. Пророчеству внемли! —
И снова будет вознесенье
Над притяжением земли,
И клирос грянет: «Аллилуйа!»,
И прянет сердце в высоту…
И я умру от поцелуя
На Поцелуевом мосту.
Ване Отроку
Праздник машет красным флагом,
Свет вечерний бьёт в стекло…
Обернётся ли во благо
Мне приснившееся зло?
Мимо ГУМа едут танки,
Глухо кашляет салют.
А в театре на Таганке
Снова Горького дают.
Ветер бродит по панели
Между пьяненьких блядей.
Всюду серые шинели
Одеваются в людей.
Снег валит повсюду в мире,
Снег валит из всех прорех.
А сосед в седьмой квартире
Снова заперся от всех.
Крик ветвисто в небо вырос —
Не помог и веронал…
По соседству в храме клирос
Пел «Интернационал».
Не понятно пил иль не пил —
Хмеля ни в одном глазу,
Только сыплет белый пепел
На блевотину в тазу:
В этом доме нету крыши,
Крышу ветром унесло.
Хлеб насущный съели мыши.
Время вырвало весло.
Тараканий люд забавя —
Аж топорщатся усы —
Я сижу лицо уставя
В помертвевшие часы.
Кто-то ссорится за дверью,
Дети плачут и галдят…
Только с неба пух да перья
Мёртвых ангелов летят.
Уммагумме Бездомному Псу
Полночь. Мёртвая дорога.
Этот мир не знает Бога,
Словно мы пришли сюда
После Страшного Суда.
Опалённые купины,
Изб ссутулившихся спины —
Уцелевшие селенья
После Светопреставленья.
Мы, туманом странным скрыты,
Словно братья-минориты,
Шли под тихий скорбный звон
За излучиной времён.
Месяц тусклой плыл улыбкой
Над действительностью зыбкой,
Над Россиею нагой…
Хруст морозный под ногой.
Между Шацком и Рязанью
Звёзды рыбьими глазами
Не мигая смотрят вслед.
Нас как будто вовсе нет.
Только странная тревога.
Только мёртвая дорога,
Как во времени черта.
А под нею — пустота.
И над пропастью бездонной
Уммагумма Пёс Бездомный
Брёл по кромке бытия,
Скуки смертной не тая.
Вот — королева Мэб.
В бессмертном свете электрических ламп
Обитает маленькая девочка-вамп,
Питаясь яблочными пирогами
И своими метафизическими врагами.
Полу-опаловая россиянка,
Прекрасная, как цветок-росянка,
Всосавшая, как и предписывает Игра,
Залётного фраера Комара.
Девочка, впейся в меня глазами!
Девочка, впейся в меня губами!
Я все шестерки покрыл тузами,
Но позабыл о Козырной Даме.
Дама Креста и Лэди Розы,
Дама моей безъязыкой прозы.
В гортанном городе Степанакерте
Лэди странствий и Дама Смерти.
Каждого ждёт Золотая Пуля,
И всей моей жизни — на пол-окурка…
Выпей меня, как глоток июля,
И за ненадобностью выкинь шкурку.
Мы попали в плен,
Маленькая Эн —
Всё здесь прах и тлен,
Всё здесь страх и сплин.
Лучше трижды сплюнь
Да о старый клён
Стукни: раз-два-три,
Лучше прикури,
И сквозь синий дым,
Сквозь больничный дым,
Сквозь осенний дым
Призраком худым
В небо посмотри:
Журавлиный клин дал на взлёте крен…
Маленькая Эн,
Я в тебя влюблён.
Не поедем в Тлён,
Минем и Укбар —
Лучше город Клин.
Купим табака, чтоб прибить косяк,
Чтоб наискосок, наперекосяк,
Через лес и сад, через огород, через город вброд
(и наоборот),
через шею, грудь, неподвижный взор, лоб, слезу, висок,
только не назад,
а — Экзцельсиор!
Я тебя люблю,
Маленькая Эн —
Маленькая боль. Дырочка — как ноль.
И в неё свистит блататной сквозняк.
Прямо сквозь висок (прямо как в свисток).
У тебя — дозняк,
И везёт возок
По распутьям жил
(Разве до рождества твоего кто-то на свете жил?),
И ползёт возок по излукам вен,
Артерий и аорт.
Так-раз-этак-в-рот.
Всех друзей — на борт!
(Где они — друзья?.. Просто каждый — брат).
Протестант Шарден и католик Барт
Дремлют у руля, зря Нетварный Свет.
Падает листва.
Сколько пустоты, сколько высоты.
Никого. Нигде. Только я и ты.
Едем не туда,
Невзначай и вдруг.
Мимо стен и сцен.
По пустой воде, вслед простой звезде.
Мы попали в плен, завернули а круг.
Если «до», то «от»,
Если «от», то «до» —
Through The Out Door выход по рублю.
Маленькая Эн,
Я тебя люблю.
Джуди
Ты пахнешь, как сад под ночным дождём,
За пазухой спрятавший птичий свист…
А мы все брели за слепым вождём
Умирать под знаменами «Джудас Прист».
Вождь плутал в огородах и матом крыл,
Ни земли, ни неба — кумач да медь.
Лишь дыханье твоё, словно шелест крыл,
Тех легчайших крыл, приносящих смерть.
Только губы твои — сладчайший яд,
За глотком глоток до святых границ.
Я, случайный путник, вошёл в твой взгляд.
Здравствуй, Джуди-Дождь, Продавщица Птиц.
Твоя кожа отсвет бросает в ночь.
Тайну глаз не раскроет премудрость книг.
Это взгляд всегда-уходящих-прочь.
Здравствуй, Джуди-Свет, Зазеркальный Блик.
И забыло время, где ты, где я,
Но пространство запомнило форму тел.
И Незримый над нами всю ночь стоял,
И Неслышный всю ночь в изголовье пел.
А к рассвету был арестован вождь,
Был подавлен бунт, каждый стал святым…
Остальное смыл бесконечный дождь,
Остальное унёс папиросный дым.
Поменьше бы курить да спать побольше,
Да залечить свои больные зубы.
Поменьше думать бы о рыжей ведьме,
Которую ебут теперь другие.
Но открываю я вторую пачку,
Не спится мне, а десны кровоточат.
А рыжая ушла — и не вернётся.
И вот лежу, потливый и бессмертный.
Дм. Харизаппе
Я заблудился в небе, как в лесу.
Живу между зенитом и надиром,
Болтая сапогами навесу
Над ничего не ведающим миром.
Рождённый ползать в небо не взлетит,
Парить рождённый нор в земле не роет,
И мой — увы — иммунодефицит
Мне тайну тайн вовеки не откроет.
Исход летальный — выход для червей,
И шахтой бредит стая птиц небесных.
Ах, Аквилон, тоску мою развей,
Тоска удел невинных, но бесчестных.
Ах. Аквилон, неси меня, неси,
Мой парашют исполни юной силой.
Молись, мой брат! Аз есмь на небеси.
И эта сфера станет мне могилой.
Запаянный в небесную лазурь,
Вишу себе, болтаю сапогами
Соринкою в Божественном глазу…
И вытеку слезой. Вперед ногами.
Приметы времени — газовые зажигалки, презервативы, одноразовые шприцы.
Приматы времени — конвертируемые давалки, каа-операторы, уличные бойцы.
Примяты временем — кончик моей либидной песенки и не(на)видящее выражение глаз.
При этом ври не мне — норка моей любимой надежно спрячет весь мой негритянский джаз!
Я хочу тебя, раб запятых и точек,
Как часть речи хочет стать частью тела, как
Вдохновенно-слепо хочет войти подстрочник
В лоно слова, в девственность языка.
Эти буквицы суть продолжение пальцев через
Авторучку «Parker». А те — продолженье губ.
Я лишь имя. Подпись. Я — Слово. Но разве череп
Защитит от слов, целующихся в мозгу?
Нагота твоя скрыта тончайшим листком почтовым.
Мне не прятать глаз, злые пуговицы теребя.
Ты не спрячешь губ беззащитно-надменным «Что вы?»
Я — за словом слово — исписываю всю тебя.
Дай мне плечи твои, колени, ключицы! Тайну
Переписки этой гарантирует Лилит.
И язык мой (враг мой?), бесплотный и нежный даймон
То восплачет (Ангел!), то (Дьявол!) во тьме скулит…
И тебя языком слепым и сухим лаская,
Распускаю строчек затейливую тесьму…
И язык мой — нежный! — в себя, как огонь, впуская
Ты бесстыдно вторишь стонущему Письму.
Зулейки лоно слаще, чем халва.
Евразия целует в диафрагму.
И косные постылые слова
Сливаются в мерцающую магму.
Запекшийся от крови и любви
Лежит Хорезм и видит сны другие.
Обкуренные дурью соловьи
Кричат в ночи, как мальчики нагие.
Арык бормочет суры. Мой эмир,
Как безнадежно Солнце ассасина!
Аллах велик. Он создал этот мир.
Но не послал в сии пределы сына.
Разноязыкий караван-сарай,
Слова твои двусмысленны и клейки.
Оставь надежду, всяк входящий в рай.
И в лоно чернокудрое Зулейки
Губы вытолкнут лишь: «Сугуба
Эта пагуба, мон шери…»
Принимая впотьмах суккуба
За племянницу из Твери.
И с припевочкой сей зловещей,
Многозначащей, как «вообще…»,
Словно в лона безмолвных женщин
Погружаешься в тьму вещей.
Но в том месте, где пела глина,
Воздух всё ещё прян и густ.
И срывается с губ: «Фаина!»
И — «Шарлотта!» — слетает с уст.
Когда меня крюком железным
Потащит дьявол в жерло тьмы,
Я воззову к Тебе из бездны.
Внемли же дерзостному «Мы».
В дурном бессмертии мытарства
Душа из мрака воззовет:
«Казни! Но дай же видеть Царства
Мне и отсюда горний свет!»
Тень тени вопиет беззвучно.
Лишь эхо эха глас её.
Но там, где даже гибнуть — скучно,
Со мной, во мне Лицо Твоё.
Я — мёртвый пёс. Не знаю лада.
Но вечной пытки пригубя,
Из раковой палаты Ада
Хриплю: «Я так люблю Тебя!»
Мне у Тебя ничего не вымолить
Даже за гнойный стигмат стиха.
Имя Твоё недостоин вымолвить
Устами чёрными от греха.
Окостенел от ступни до темени
В самой промозглой из вольных воль.
Мозг мой — как сгусток ползучей темени.
Мне о Тебе и помыслить — боль.
Хоть проползти по кайме, по краю мне
Мира (не то что бы — к алтарю),
Точно хула. Как на праздник в храме
Вечно вонючему золотарю.
Звезда, чадя, догорит ракетою,
Вычертив путь пальцеглазой судьбе.
Гортанью, съеденной спирохетой,
Молитву мою промолчу Тебе.
Нет у меня ни лица, ни имени.
Истаю — воск от лица огня.
Но Ты, Милосердный, Благой, Любимый мой,
Помысли о мне, назови меня.
Вот и прошла зима тревоги нашей,
Мы восемь месяцев питались пшённой кашей,
Но скоро перейдём на кресс-салат.
Прозрачные от авитаминоза,
Войдем в лазурь, где звонкая заноза…
Земля, как стрикерша, срывает маскхалат.
Вот и пришла весна болезни лютой…
И мы стареем с каждою минутой.
Чума и пир. Сид Баррет, пой зарю!
СПИД шпарит, но поближе к первомаю
Мы разменяем сансару на майю,
Я это вам, как гуру, говорю.
Потом придёт и лето нашей скорби,
И солнце будет плавать в мёртвой колбе,
А полдень станет плавить и знобить…
Но средь кустов рассветных Иван-чая
Взойдёт мачьё, головками качая,
Чтобы о скорби временно забыть.
А там придёт и осень нашей смерти,
Как лист опавший в авиаконверте.
Леса без птиц да книга без страниц.
Мне наплевать на вопли Аполлона,
Но слышу вдруг: «Иди-ка, братец… В лоно.»
И вот иду, уже не зря границ.
Цикада и цикута излечат от тоски,
Которую внушают вишнёвые соски,
И ноги — дольше жизни —
Пока снимаешь джинсы,
И шёрстка на лобке,
И парус вдалеке.
Но всё под хор цикад
Излечит горький яд.
Ноль будет ноль — в квадрате,
И им же будет — в кубе.
И что ему в Гекате?
И что ему в Гекубе?
Цикада будет петь.
Цикуту станем пить.
Вот только бы успеть
Ещё косяк прибить,
Ещё разок курнуть —
И в Понте утонуть…
Так думал древний грек,
Глядя на сонный брег.
Я, раб своих привычек,
Под кличи электричек
Мечтаю о Сезоне
В проклятой третьей зоне.
Я правду резал в лоб,
Иллюзий не питал.
Здесь только жирный клоп
Да фенобарбитал.
И никаких цикад,
И никаких цикут,
И никаких менад,
Тем более — наяд.
А с местными блядьми
Играли мы детьми.
Но их — аля улю —
Не купишь за «люблю».
Промолви: всё путем,
Звоните, я вам рад.
Дави клопа ногтём
И жри барбитурат.
Не думая о ней,
Лежи себе, синей.
И что глядеть в окно:
Бардак и есть бардак.
Живёшь — говном говно
И сдохнешь, как мудак.
Достань мыслишку из своей заначки
В три по полуночи, в нетопленной квартире.
Частица истины, как метка Божьей Прачки,
Лежит на всём, что существует в мире.
Мерзейший бред, чистейшая из этик,
Крест, полумесяц, роза, Тютчев, муха —
Всё есть. Лишь нет хулы на Духа.
Я существую и оправдан этим.
Что ход планет! — Пытливый ум, исчисли
Бег наркоманий в поисках лекарства.
Ложь изречённая имеет форму мысли
И этим сопричастна жизни Царства.
Эй, выпускник подпольного лицея
Для дефективных, снова нету зелья?
Кумарные плетёшь Теодицеи,
Да ереси кухонные с похмелья.
Строчи стишком неровным и неравным,
Пока в окно Евроклидон не дунул.
Оправдывай Того, Кем ты оправдан.
Придумывай Того, Кем ты придуман.
Некоторые, чтобы не идти на поводу у толпы
И не слыть баранами, идут в козлы.
Добрые люди, по большей части своей, глупы.
Умные люди, как правило, соответственно злы.
И черезвычайно редко встречается сочетание этих частей,
Но и оно, пожалуй, не предназначено для мира сего.
Добрые и мудрые кончают в застенке или же на кресте,
Что уже зло и глупо. А из ничего не сделаешь ничего.
И только циники протирают свои бриджи и галифе
В России — на кухнях, во Франции — на террасах кафе,
И с улыбочкой тонкой, как джентльменская месть,
Цедят истины, банальные, как «Аз есмь».
Так что, мой умненький, не надсаживай мозговые свои
Извилинки в поисках истины. Всё ещё проще, чем апельсин.
Мир недостоин ни ненависти, ни любви.
В худшем случае — омерзения, в лучшем — чуть презрительной жалости.
Остаюсь за сим.
Слеза что линза. Он увидит это
Ещё страдая в немощном и тленном.
Вот ясность Цейса с простотою света
Сольются чудно в фокусе мгновенном,
И в мире безраздельном и разъятом
Предмет проглянет подлинностью вещи.
Насмешливый патологоанатом
Кружит, что вран, наивный и зловещий.
Но горницей предстанет суть палаты.
Но горлицы восплачут на карнизе.
И жизнь войдет в распахнутом халате
Сестрой-отроковицей в белой ризе.
И грани станут внятны, но не грубы.
И девочке в застиранном халате
Пергаментные старческие губы
Прошелестят: «О, не рыдай мне, Мати!»
Бичи-кочевники, сидельцы теплотрасс,
В стигматных ранах, в язвинках экземных,
Лохмотья всех племен, сословий, рас
Закопошились в стойбищах подземных.
Сильнее смерти гнилостное «будь!»,
Перед «шахой» любая никнет карта.
— Пора, пора по солнцу править путь! —
Вам говорит глубокий воздух марта.
Вперёд, с утра, под сиплое «ура!» —
Так от «бычка» огнём слизнёт валежник…
Нужник шмонит в сыром углу двора,
В сугробе контуром проступит бич-подснежник.
Всех психозон тюремные врачи
Затрепетали нервными ноздрями…
Подонки, плесень, вольные бичи —
Весны знаменье, слава всякой дряни.
Лепи мне мелодию боли
На глиняной этой свирели
Под беглыми пальцами воли
Ловитвой в измученном теле.
Дари мне тростину страданья,
Мни дырочки дудочки полой,
Свисти воробьиным рыданьем
Клавиры бесплотности голой.
Исследуй каденции ада,
Разучивай злобные трели
До бездны, до тризны, до лада,
Доколе мы не догорели.
Слепи мне гармонию бреда,
Слепя светоносною тенью,
Бессмыслицу звонкого Credo
И спазм а капелльного пенья.
Примеривай мира обноски,
Шагреневой кожи избытки,
Ликуя лови отголоски
Весенней застеночной пытки.
Лепи мне мелодию боли
На глиняной этой свирели
В прозрачной пасхальной юдоли,
В зияющем солнцем апреле.
Пламя свечек поминальных,
Словно алая листва.
Шёпот бабок повивальных,
Чёрных плакальщиц слова,
Всё, что будет, всё, что было
Восковой слезой кропим.
Только шелест: «Милый, милый…»,
Трепет огненных купин.
Ведь в случайном, невозможном
Мире следствий и причин
Божьим знаком непреложным
Пламя тоненькой свечи
Над купелью, над могилой
(Хоть кому и невдомек).
…Только шепот: «Милый, милый,
Больно жжётся огонёк».
Гниения огнём захваченное тело,
Как судно, в трюмах чьих бесчинствует пожар.
Да пело ли оно иль только тускло тлело?
Не всё ли вам равно, пылающий клошар?
Горите, мон шери, во славу вечной жизни,
Безвидный свет утроб исследуй, Парацельс!
А после приползут светящиеся слизни,
Слизнув лицо твоё, продолжат сей процесс.
О чём нам пела медь? О чём сиял стеклярус?
И что там врал в бреду белковый Оссиан,
Когда сошёл с ума придуманный Солярис,
Зацветшие мозги, взбродивший Океан:
«Горят, горят, коптя, фонарики сознанья,
Но сколько ни плети вы кружево погонь,
Гниения огни осветят Мирозданье,
Переходя затем в агонии огонь…»
Стучи, стучи, стучи, мой маленький палач,
Плети основу, ткач, искомый паучок.
Поплачь, любовь, поплачь — и снова на бочок,
Молчок, любовь, молчок — и ничего не значь.
В шершавой толкотне в запястьях и висках,
В секретных узелках и в нервном волокне,
Во мне она, во мне жирует впопыхах,
Привстанешь на носках — она вовне, вовне.
Лизни меня, лизни ослепшим язычком,
Всем воздухом ночным возьми меня, возьми,
Пока остывший гнев космической возни
Кукожится в огне невзрачным паучком.
Ольга, Ольга, в ледовой купели
Нас крестила голодная влага,
И раскачивали колыбели
Все валькирии Озерлага.
Ольга, Хельга, разруха пространства
Над снегами бесстыдно нагими,
Где предательство есть постоянство —
Это дом твой. Не сетуй, княгиня.
От Лапландии вьюжной и снежной
До Аркадии лживой и нежной —
Волок, вологда, поволока…
Умирать нам здесь так одиноко.
Хельга, Ольга, обугленный ворон
Чертит в небе недобрые руны,
Да чернеет курган, на котором
Крестят чорта больные Перуны.
Ольга, Ольга, оборванным горлом
Не рыдать нам при постороннем.
Над прекрасным поверженным ярлом
Ни единой слезы не пророним.
Дождь, как пальцы машинисток,
Что перебирают чётки
Речи. Чванные девчонки
Прячут очи одалисок
И сжимают между ляжек
Кошельки из нежной кожи.
Так случайны, так похожи —
Помесь кошек и дворняжек,
Связь — неявна и нелепа —
Таинства и анекдота,
Как хрустальная икота
Влаги, падающей с неба.
Что за бедные созданья,
Чей обычай порицаем.
Неизменен, проницаем
Дождь, как принцип мирозданья.
То рыдали, то грешили
Те глаза в потёках краски.
Холодеющие ласки
Лона крон разворошили.
А шагнёшь под них и снова
Только волосы намочишь,
Только снова тайно хочешь
Слушать плач дождя ночного.
На рассвете вышли в сад Вы
Созерцать созвездье Рака.
Там, с улыбкой бодисатвы,
Я дербанил клумбу мака.
Клочья белого тумана —
Дым обугленных утопий.
На бутонах горькой манной
Проступал жемчужный опий.
Лауданум?.. — Ну, да ладно…
Там, где нежится Непрядва,
Как привет из Таиланда
Эта древняя неправда.
Ложь — летучих снов основа
За цветной подкладкой мрака.
Легче тени, раньше слова,
Проще смерти горечь мака.
Скорбный Ангел молвит «Amen»,
За смиреньем пряча скуку,
И просящему не камень —
Жемчуг вкладывает в руку.
Пока Ахилл бежит за черепахой
По рытвинам и пустошам пространства
Агонии, Аида или Рая,
Бегу и я без радости и страха,
Лишь меркнущее Космоса убранство
Озябшим краем зрения вбирая.
Твердил бы Гамлет мне свои вопросы,
Когда бы знал апории Зенона,
Угрюмый недоучка Виттенберга.
И умное бессмертие даоса,
И вечность из фарфора и картона
Вместились в такт одышливого бега.
Беги, беги, вдыхай свою надежду…
Но лёгкие стенают об ожоге,
Вздымая грудь под вымокшей рубахой.
И я один в своем извечном «между»…
Какая смерть!.. Есть только этот джоггинг,
Пока Ахилл бежит за черепахой.
Сердце просто капля киновари
В полночь на Суворовском бульваре.
Светофор. Амброзия. Не спится.
Зренье ночью, как стальная спица.
С посошком сквозь мёртвые посады,
Свысока прищурились мансарды,
Бесится хипесница-поземка,
Дышит паром спящая подземка,
И никто не ждёт в колодцах окон.
Эта полночь, как стеклянный кокон.
И поди гармонию нарушь-ка,
Пигалица, спутница, подружка,
От подъезда и до поворота,
Где сквозят Никитские ворота
Злой тоской, что свойственна подросткам.
Ты умрёшь за третьим перекрёстком,
Сгинешь среди алефов да ижиц
В амнезии телефонных книжиц,
В галереях веры календарной,
Благородной, но неблагодарной.
Я останусь где-то вне и между
За ушком чесать свою надежду.
Но когда в глаза заглянет длинно
Злополучный Ангел Лизергина
В тишине почти что госпитальной
Я достану с полки шар хрустальный,
Я встряхну игрушку из Давоса,
И посыплет снег на город косо.
А под снегом, под бесплотной пеной
Ты да я в замкнувшейся Вселенной.
Вот и время, детка, вот и место,
Праведница, странница, невеста.
Господа насмешливая милость.
Даже папе Борхесу не снилась
Истины стеклянная игрушка,
Пигалица, вестница, подружка
В полночь на Суворовском бульваре.
Сердце только капля киновари.
Наволгшая птица взбивает пахту
Осеннего неба. И скушно во рту
От горького чая, и ночь невзначай
Подступит к глазам. Не спеша, изучай
Процесс трансмутации ранней зимой —
Стирание граней меж светом и тьмой.
И зверь цвета сумерек, маленький бог,
Мяукает строго, струится у ног.
Ничтожного снега блеснёт чешуя,
И мёртвые губы прошепчут: «Но я…»
И от равнодушия скулы сведёт.
Но снова придёт, разговор заведёт
Сестра электричества и нищеты —
Бессонница в платье из блёклой тафты,
Целует в глаза и зевает: «Хандра!
Неплохо бы и не дожить до утра»
А утро — лишь мутный кристалл H2O.
Но куришь, но ждёшь неизвестно чего,
Как ждёт дезертир восклицания «Пли!»,
Чтоб губы испачкать в морозной пыли.
В темноте ни лучика:
Видно, смерть близка.
Смоляное Чучелко
Дышит у виска.
Что-то ты сегодня скис,
Хитроумный братец Лис.
Ты хотел его обнять,
Глядь, и лапок не отнять.
А хотел поцеловать —
Вот и губ не оторвать.
Ты хотел его убить —
Кулака не отлепить.
Ты хотел бежать тотчас,
Только хвост в смоле увяз.
Не отыщешь ключика,
Не обрежешь нить.
Смоляное Чучелко —
Некого винить.
Так и жить тебе в смоле
На цветущей на земле.
Ты хотел его понять,
Только рук не оторвать.
Ты хотел его любить —
Только губ не отлепить.
Ты хотел его простить,
Да хвоста не отцепить.
Умереть хотел и враз
Окончательно увяз.
Веселей попутчика
Сыщешь ты едва ль.
Смоляное Чучелко —
Никого не жаль.
…И смеётся надо мной
Чёрный будда смоляной.
В земле от Курил до Польши,
Где даже вода — кристалл,
Мне нечего дать вам больше,
Я всё уже вам отдал.
Остались мандраж похмельный
Да тоненький голосок.
Я только сосуд скудельный,
А воду впитал песок.
Возьмите меня! Разруха
Одна сторожит в саду.
Рабу не отрежут ухо
И даже не предадут.
Войдите, как в лета оны,
Горланя: «Огня! Огня!»
И Ангелов легионы
Не вступятся за меня.
Напяльте венок терновый,
И плетью а-ну пылить…
За эдакие обновы
Мне нечем теперь платить.
Я жалок и гол, взгляните,
И сам-то себя стыжусь.
Распните меня, распните!
На большее — не гожусь.
Пока февраль, играя ртутью,
Жуёт размокшую кутью,
Как долбоёб на перепутье
Пред чёрным камнем я стою.
Славянской вязи буквы строги,
Мыслишку зябкую мастырь,
Но здесь от века три дороги:
Тюрьма, кабак и монастырь.
Судьба-индейка, вита дольче,
Татуировка на груди…
Тюрьма сама придёт и молча
Покажет взглядом: «Выходи!»
Пройду не фрайером, не вором
С крыльца по снегу через двор.
И чёрный ворон, чёрный ворон
В лицо мне каркнет: «Nevermore!»
А в душном зале ресторана,
Где всё — хищения печать,
Так пошло, весело и странно
«In vino veritas!» кричать.
И, если вырезал аппендикс,
То есть ведь совесть и цирроз…
Ах, Джими Хендрикс, Джими Хендрикс,
Сыграй про степь и про мороз…
Рябиной пахнет воздух горький,
И санный путь, как след ремня.
И монастырь на светлой горке
Не про меня, не про меня.
Там чернецы поют литаньи
И гонят демонов взашей…
Не пожалей на отпеванье
Своих ворованных грошей.
И тщетно сны в ночи лелея,
Тверди, тверди, сходя с ума:
Аптека, Лета, Лорелея,
Россия, монастырь, тюрьма.
J.
В глаза мои не пялься,
Считай свои гроба.
Любови на два пальца
Плесни-ка мне, судьба.
Позорнейшему волку,
Любимцу падших жён…
Но мы допьём бутылку,
Но мы запрём светёлку,
Но мы пойдём на ёлку
И ей свечу зажжём.
Сияй же, ясный венчик,
Шепчи, шепчи о нём —
Полночный человечек,
Играющий с огнём.
Как потерять невинность? —
Она была в начале,
Она лежит в основе
(Не в этой глупой плеве),
Она поёт ночами
О маленькой любови,
Об этой Божьей ели,
Унизанной свечами.
Ты всё на свете знаешь,
Горишь, горишь, не таешь,
Любовь ты не теряешь,
Но лишь приобретаешь.
А мне в предместьях Трои
Останется одно —
Пить горькое сырое
Осеннее вино.
Ах, Джинни, Джинни, Дженни,
Твой ангел улетел.
По правилам движенья
Ты выбрала скольженье
Вплоть до преображенья.
И это твой удел.
Ах, ты, горькая свадьба,
Воровская женитьба,
Мне и горя не знать бы,
Мне и счастье забыть бы,
Да с тамбовской волчицей
Под сосной обручиться.
То далёко, то близко
Рыскать в поисках мяса…
Ах, шарман, гимназистка
Предпоследнего класса.
Два клыка над губою
Для любви и разбою.
Мне бы выть волкодлаком
Под незрячей луною,
Кадыки рвать собакам,
Тенью течь за спиною,
И с жемчужной подругой
Танцевать перед вьюгой.
Сила в хватке и в лапах,
Пепел в палевых космах.
Как опасности запах
Ощущать этот космос.
В общем, штука простая —
Жить, следы заметая.
Но, когда сучий потрох
Вскинет чёрную «дуру»,
И безжалостный порох
Опалит мою шкуру,
Среди хрипа и визга
Песней смертного часа:
«Ах, шарман, гимназистка,
Ах, прости, гимназистка,
Ах, прощай, гимназистка
Предпоследнего класса».
Когда приходит год расплаты
И зеркала огнём полны,
Не время пришивать заплаты
Мне на прожжённые штаны
И языком мусолить даты
Давно проигранной войны.
Когда приходит час прозренья,
Приуготовлен я вполне
Внимать молчанию, как пенью,
Считать песок в чужой стране
И быть лишь тенью, только тенью
На солнцем залитой стене.
Но вот приходит миг удачи,
Весь Рим погрузится во тьму,
Всё до кодранта я растрачу,
Покину отчую тюрьму,
Слезой случайной обозначу
Свой путь по лику Твоему.
Всё — желание, всё — томление,
Всё — лишь запахи и стихи.
Служат правилам опыления
Легкокрылые женихи.
Розы влажная геометрия
И взлохмаченный георгин.
Наплевательское бессмертие
Истекающих мёдом вагин.
Ах, невинность. Хрусталики инея.
Херувим у калитки в Эдем.
Примавера, Диана, Виргиния
По-французски лепечут: «Je t'aime».
Всё ломаешь то пальцы, то голову,
Стыд, и страх, и Казанский вокзал.
Но мерцают расплавленным оловом
Запрокинутые глаза.
А всего-то — разденься, и далее
Дети Флора и Лавра просты:
Всё смешалось — цветы, гениталии,
Гениталии и цветы.
Я, дружок, взыскую Града.
А ещё взыскую снега.
Ах, Ирена, ах, отрада,
Ах, сквозная осень бега.
У бича проста удача:
Недостроенная дача,
Ночь, как мякоть винограда,
Зубы — в горло помидора,
Взвесь пустого разговора —
Смесь божбы и богословья,
Да Одесса в изголовье.
А потом конца и краю
Нету этому сараю,
Что зовут эсэсэсэром.
Серо-жёлтое на сером:
Перелески, перегоны,
Волчьи серые погоны,
Да из обморочной чащи
Зайцем — в поезд проходящий.
Две забытые столицы —
Два цветка трефовой масти.
Изваял Данило-мастер,
Не сумевший похмелиться,
Две огромных розеолы
На худом боку пространства
(Есть в России где просраться).
Под иглою радиолы
Здесь доходит бедный Джимми.
А квартирами чужими
Можно мерить расстоянье
От мгновенного самадхи
До иного состоянья.
Мы до этих яблок падки —
Бодисатвы-самородки,
Нирманкайи-недоучки.
Девки наши тоже штучки
И, как-будто, не уродки —
Просто малость залежались.
Чёрной влагою ужалясь,
Двигай дальше нордом с вестом
К тёплым виленским невестам,
Чьи подмышки пахнут тмином,
В этом обмороке длинном
Обретая постоянство.
Католической природы
Архирейское убранство,
Звери каменной породы,
Да приветливый народец
Пред очами Богородиц.
А потом — по Божьей воле —
Снова рысью в чистом поле
Зазвенеть тоской острожной
С обвинением облыжным,
С ветхой ксивою подложной,
Следом нежным, бегом лыжным
Метить контурную карту,
Где руина на руине —
Станет завидно поп-арту.
По грудастой Украине
(— Шо ви, хлопиц, мни сказалы?)
Вновь боками греть вокзалы,
В яме угольной Донбасса
Ждать видения и гласа,
Но дождаться лишь сирены,
Созывающей морлоков,
Добывать извечный уголь.
Вспоминать, как у Ирены
Завивался светлый локон…
И уткнуться в Божий угол,
Где ни ангела, ни зова.
Здесь на берегу Азова
Все кончаются дороги.
Разминуться в Таганроге
С собеседником случайным,
По шофёрским тухлым чайным
Молча подбирать объедки,
Да исследовать объекты,
Что бредут по полю зренья.
Созерцать глухое тренье
Моря Чёрного о сушу.
Очищать, как рыбу, душу
На тропинках мандаринных.
Спать в развалинах старинных.
И теряя рифмы, рифмы
Покидать долину речи.
Забывая, возноситься,
Вспоминая, погружаться
В это льдистое сиянье
Окружающего неба
Как на фресках византийских
С почернелым скорбным ликом
Космонавта-водолаза.
И зима в горах Кавказа.
За щёчкой карамель,
Но мёртвого мертвей
Карминовой Кармен
Собой кормить червей.
Сегодня ты живёшь,
Зефиром дышит ночь,
И в ножны всяк свой нож
Твои вложить не прочь
Твой рот чуть-чуть горчит —
Не поцелуй поди.
А завтра — нож торчит
В изласканной груди.
Трагедию ль узреть
В бегущей на ловца?
Твою оставлю смерть
Для красного словца.
Карманная Кармен,
Тебе ль такая честь?
Живые — что, обмен
Изученных веществ.
Твой труп украсит стих
Живым не нужный, но
Мне дела нет до них.
А мёртвым — всё равно.
И так уже плохо. Стал бедным подобьем притона
Мой дом из бетона. И грех за грехом монотонно
Считает моргающий глаз — циферблат электронный,
Где три единицы сияют зелёной короной.
А трубы не греют, и плачет всю ночь батарея,
И гипсовым брюшком смеётся мне будда Майтрейя.
Лишь пеплом табачных скорбей ночи посеребрены.
Фарфорова попа всплывающей рядом сирены
На узкой постели моей, очень узкой и длинной
В бетонном дому на проклятой Горе Соколиной,
Где плюш подлокотника кресла так страшно распорот.
Чего же ещё? Чтобы немцы вошли в этот город
Под сиплые высвисты редкой ноябрьской метели,
Чтоб двери ломали, галдели, срывали с постели,
Вели неодетым сквозь крошево битого снега
И били в глаза, пресекая возможность побега,
А в пытошной яме, в цементном последнем подвале
Калёным железом мне б впалую грудь врачевали,
Чтоб вырвали ногти, и пальцы ослепли от боли,
От несправедливой, но непререкаемой воли
(Она Божий мир мне на горле удавкою стянет),
А утром, разящим и долгим, когда уже станет
Так больно и холодно, что только солнце и видно,
На площади скудной шептать псалмопевца Давида
И в тесной петле, от свободы предательской крякнув,
Увидеть тебя, пустотою мгновенной набрякнув,
Средь чёрного люда, сквозь ужас отсутствия вдоха?..
И так уже плохо, не надо. И так уже плохо.
Бессонница. Гомер.
Мы все насильники и воры.
Клинок тоскует без точила.
Но передергивать затворы
Нас одиночество учило.
Уныла эта чертовщина.
Смерть мечет кости, чёт и нечет.
В ночи небритые мужчины
Себя грехом постыдным лечат.
Теряя слух, теряя зренье,
Скуля и тихо подвывая,
Они сухим и жадным треньем
Огонь бессмертный добывают.
И волоок, как Аль Пачино,
Дозорный рубится на вышке.
Хрипят небритые мужчины.
Мартышкин труд и блуд мартышкин.
Мохнатой полночи промежность
Сочится влагой. Нет с ней сладу.
Какая жалобная нежность,
Какая горькая услада.
Каких ещё тебе свидетельств
О злом несовершенстве мира?
И, в пустоту собою метясь,
Вновь тратишь свадебное миро.
Кроватей скрип, как скрип уключин.
Мы все — убийцы и герои.
Солдатский жребий злополучен.
Нам вместе гнить у башен Трои.
I can get no satisfaction
All I want is easy action
Я мастью вышел в отчима.
Живу на букву X.
По мне весь мир — обочина
Дороги sixty six.
От сладких папиросочек
Балдею налегке.
Я до сих пор подросточек
С опасочкой в руке.
Ищите меня, сыщики,
Петровкины слепни.
Горите, мои прыщики —
Сигнальные огни.
Ссыкушка пубертатная,
Бесхитростная голь,
Соси конфетку мятную
Под синий алкоголь.
А, если станет солоно
И сердце восскорбит,
Поставлю Марка Болана,
Вздрочну на Патти Смит.
Закину ключ на полочку,
Приму на посошок.
Синеет, как наколочка,
Застенчивый стишок:
«Неси меня, мой Пригород,
Покуда ночь пьяна,
Безжалостный, как приговор,
И чёрный, как шахна.
Вся жизнь моя — окалина,
Железный попугай.
Люби меня, Окраина,
Да ног не раздвигай.
И целкой гуттаперчевой
Заманывай досель.
Валяй, круги наверчивай,
Цепная карусель.
Ах, сердце, сердце — вотчина
Желтоволосых бикс…»
По мне весь мир — обочина
Дороги sixty-six.
Путь заблудшей Божией коровки —
По цветной стезе татуировки,
Мимо локтя, жилистым предплечьем,
Заповедным телом человечьим,
Через всю долину смуглой кожи…
Мы с тобой, сестрица, так похожи.
Я, живой — пока. Один из многих
Земноводных и членистоногих.
Дышущее братство. Биомасса.
Всё бредём, не зная дня и часа —
Сколько б смерть свою ни торопили —
Поперёк вселенской энтропии.
Мы с тобой, сестрица, плоть от плоти.
Наш ковчежец — на автопилоте.
Рассуждаю о свободной воле,
Словно мышь-полёвка в сжатом поле,
Над которым бог — голодный сокол.
Я тебя травинкою потрогал.
Что ж, сестрица-лаковая-спинка,
Я ведь тоже вышел из суглинка,
Я ведь тоже только полукровка.
Улетай же, Божия коровка!
Мы живём (одна земля под нами),
Различаясь только именами.
Имя существительное — мнимость.
Имя прилагательное — милость.
В хляби мирового бездорожья
Я — разумный (sapiens). Ты — Божья.
Но и мне, невольнику идеи,
Так хотелось зваться Homo Dei.
Мы б тогда, забыв о бренном теле,
В голубое небо улетели.
Полетели бы на небо,
Принесли бы деткам хлеба,
Чёрного и белого,
Только не горелого.
Я в прошлое стучусь.
И звук такой: бум-м! бум!
(Ограбленный тайник?)
А в будущее я
Тихонько поскребусь —
Там только гул и гуд
За Царскими Дверьми.
И вот в своём теперь,
И вот в своём сейчас,
И ныне, и пока,
Не ведая потерь,
Валяя дурака,
По самый хвост увяз.
Туда — сюда… Но нет
«Туда» или «сюда».
Есть только это «здесь»
(И мне в нём хорошо).
Я — это только я.
Всё остальное — Бог.
Как муха в кулаке,
Жужжу свои псалмы.
А дело? Дело близится к рассвету,
И ночь как будто суть свою теряет,
Как будто струсила, поспешно отступает,
Всё поле зрения отдав пустой вещице,
Ближайшей к носу. Кто их проверяет,
Классификации подвергнуть тайной тщится,
Считает, регистрирует, сверяет
С реестром яви — тени, очертанья,
Воспоминанья о предметах в эту
Разбавленную чем-то клейким пору? —
Никто. И только сдавленной гортанью
Ползёт непознанный, никем не уличимый
(Как жирный тать под нищенской личиной
В искривленном церковном переулке)
Стон боли, спрятанной, как клад, неизлечимой,
Днём — призрачной, под стать тому же вору,
Что окровавленным ножом отхватит булки
Французской и намажет маслом щедро,
Прыщавые поглаживая бёдра
Своей подруги — вписан в тёмный угол
(Невидимые миру наслажденья —
И разберись, где явь, где наважденье).
Но это днём. А ночь — сожжённый уголь.
Был антрацитом — как зрачок дон Педро
Сверкающим (понюшка чистой коки!),
Но всё сиреет, всё идёт на убыль,
Сереет всё (как серо и бездонно
К утру — в покойницкой — лицо того же дона),
Имеет все пределы здесь и сроки
В стареющем материальном мире.
И разве что в тринадцатой квартире
Никак, никак не разложить пасьянса
Бессонной ведьме на амфетаминах.
Бледнеют запрокинутые лица,
Как подкладные судна из фаянса.
Чем озарённых или чем томимых
Найдёт их утро? А пока клубится
Последний сон над синими губами.
Ещё дрожат под замкнутыми лбами
Незримые видения — и тают,
В который раз так и не дав ответа…
И на стекле, как плесень, прорастают
Лишаистые пятна полусвета.
Я устал, словно камень, что как ни крути,
Столько грустных веков гневным солнцем палим,
Всё лежит у обочины, на пути
В город Бога Иерусалим.
Под лежачие камни вода не течёт,
Да, откуда здесь взяться воде?
Постоит разве рядом халдей-звездочёт,
Путь сверяя по светлой звезде.
Да присядет пастух, человек небольшой,
Пусть цикады мгновения ткут.
Молча взглянет на камень и смутится душой:
Там, по серым щекам его, слёзы текут.
То проедет туристский автобус, пыля,
Но не мне из окошка помашет рука…
Я устал. Как вращается туго Земля,
Под невидимый взор подставляя бока.
Но, когда небо ночью звездами горит,
Я вдруг смутно припомню свой небесный постой:
Я не жалкий булыжник, но — метеорит,
И был тоже когда-то звездой.
Чёрный камень, на землю упавший с небес,
От неё уже не отделим,
Я всего лишь одно из усталых чудес
На дороге в Иерусалим.
Всех драконов углем закрасим
В книге сказок. Но что за сим?
Мир чудовищен и прекрасен
И слепяще невыносим.
Спой о розах и гекатомбах,
И о жалком стыде растрат,
Пой о Крестной Любви, о бомбах,
Ртом накрашенным спой, кастрат.
Пой же, медленно умирая,
И, уродством твоим богат,
Мир — поющий осколок Рая.
Но в тени его воет Ад.
Пой о святости и позоре,
О стенающих трупных рвах…
Мир — как гибнущий лепрозорий
На тропических островах.
«Люблю» — простое слово,
Плевочек в пустоту.
Его катаю снова,
Как леденец во рту.
На сердце мятный холод,
А, как бросало в жар!
Булавочкой проколот
Воздушный алый шар.
А был он безразмерный
Летающий кондом.
И запах парфюмерный
Тревожил отчий дом.
Но всё — зола да сажа
И прочая тщета…
Китайского пейзажа
Бесценна нищета.
Пускай хоть в Улан-Батор
Ведёт мой скорбный путь.
А ты купи вибратор
И про меня забудь!
Не то чтоб стал негоден,
Не то чтобы ослаб,
А просто стал свободен
От нимф и прочих баб.
Звенит ночной трамвайчик
Про давние дела.
А был ли этот мальчик?
А девочка — была?
«Люблю», — вздохнуть не смели.
«Люблю», — срывался пульс…
Рублёвой карамели
Полузабытый вкус.
Моей жене
Обними меня крепче, любимая, обними меня крепче,
Пока ветер, рождённый вращеньем галактик, в кустарнике шепчет,
Дребезжит жестяной облетевшей листвой так по-нищенски сиро,
Мою бедную душу срывая с шершавой поверхности мира.
Обними меня крепче, любимая, обними меня крепче,
Пока в мышь не вонзил свои когти прожорливый кречет,
Пока мне только страшно смотреть в эту вечную дикую бездну,
Обними меня крепче, не то я во мраке кромешном исчезну.
Обними меня крепче, любимая, обними меня крепче,
Помолись обо мне Божьей Матери да Иоанну Предтече,
Помолись, чтоб меня тихим словом любви — «Авва, Отче!» —
Удержать в ледяном дуновенье арктической ночи.
Обними меня крепче, любимая, обними меня крепче,
И утихнет Борей, и шепнут непослушные губы: «Мне легче…»
И целую я пальцы руки слабой, маленькой, тленной,
Вновь меня не отдавшей безжалостным духам Вселенной.
Обними меня крепче, любимая, обними меня крепче…
Мы выбрались из лагеря как будто бы тайком,
И завтрак и обед с собой забрав сухим пайком.
Вёл физкультурник Вовочка весь наш седьмой отряд
Туда, где кроны шёпотом о чём-то говорят
И где леса мещерские который день и год
Вокруг беспечных путников всё водят хоровод.
Грибов глазами круглыми, безмерно время для,
Вся хвоею облеплена глядит сыра-земля.
Кукушечка поведает, когда нам умирать,
И долго ли осталось нам гербарий собирать.
Вожатая Валерия курила за кустом,
А Вова груди девичьи потрагивал перстом.
И разбредались медленно мы по глухим местам,
Алели наши галстуки в лесу то тут, то там,
Поляны заповедные нам раскрывались вдруг,
Тропинки неприметные вычерчивали круг.
И странным эхом множилось далекое «ау!»,
Пока бессильно Лерочка валилась на траву.
Лучи пронзали вещий лес златых острее спиц,
Но бледностью недетскою белели пятна лиц.
Прикрыла веки рощица, да вовсе не спала —
И запахи, и шорохи, и взгляд из-за ствола,
И в кронах трепетание, и чьи-то голоса —
Так впитывают путников мещерские леса.
Пока безумно Вовочка срывал свой «адидас»,
Вдруг явственно мы поняли: «Она нас не отдаст».
И мертвенною чащею всех нас обволокла,
И жертвенною чашею Мещера нам была.
Мещера — имя ящера, прапращура из снов,
Сам на себя замкнулся лес, основа всех основ,
И до сих пор всё бродим мы тем бесконечным днём,
Всё бродим мы без устали и папоротник мнём.
Вожатые, милиция — ау! Ищи — свищи!
Всё ищем для гербария мы редкие хвощи.
Родители забытые поумерли давно,
А мы — как в декорации недоброго кино.
И свет всё так же падает, и на сосне слеза,
И, как водица мелкая, светлы у нас глаза.
А паутина тонкая сверкает серебром —
Всё это ведь не кончится ни злом и ни добром,
Всё это ведь не кончится, не кончится вообще…
И тучки предрассветные сметаною в борще
По небу по свекольному текли себе, текли,
Когда с физоргом Вовочкой мы в лес мещерский шли…
…Ни ангелы, ни демоны над нами не парят.
Лишь краеведы сельские припомнят наш отряд…
Ах, мальчики, как хочется им силы!
Ах, девочки, как хочется им боли!
Зевнут рассеянно бездонные могилы —
Ни мальчиков, ни девочек нет боле…
Мужи, мужи! Как хочется вам власти!
И жёны зрелые! Как хочется вам страсти!
Но крылышком взмахнёт Lepidoptera,
И нету вас… И днесь иная эра…
О, старцы, как вам хочется покоя,
А не грызни и толков про наследство,
И, ясноглазые, с монеткой за щекою
Бредёте вы в забвение сквозь детство.
Лишь прокажённый в демонском концерте
Смердящей плотью хочет так немного:
Всего себя отдать ужасной смерти,
Безглазым ликом созерцая Бога.
Трём отрокам — три огненные пещи…
Каким огнём свою судьбу измерю?
Как верить мне в невидимые вещи,
Когда и в видимые я почти не верю?
Иду по жизни, сдвинув на бок кепи,
Из мутных дней в болезненные ночи.
И только пепел слов, остывший пепел
Холодный ветер мне швыряет в очи.
Глаза мне не промыть водой святою,
Сквозь пальцы утечёт вода святая…
Гляжу в себя, как в зеркало пустое,
И предрассветной тайной тенью таю.
Вся эта явь тонка, как целлулоид,
Но не прорвать прозрачного пейзажа.
Киношник мир на эту пленку ловит,
Не думая о муках персонажа.
Что ж, персонаж, считай сомнений чётки.
Иным, быть может, стал бы мир, не сдрейфь я…
Изображенья мутны и нечётки:
Людей прохожих вижу, как деревья.
Любя наощупь, слепо ненавидя,
Записывая рифмы на бумажку,
Вдруг Лествицу Иакова увидя,
Себя лишь тихо ущипну за ляжку.
Воскресшему из мёртвых не поверю,
Как я не верю невоскресшим мёртвым…
Есть слово «Дверь», а там за этой Дверью
Есть слово Бог, но далее — всё стёрто…
А Богу — Крест. И траурные свечи.
Какой мне боли? — все не поумнею.
И как любить невидимые вещи,
Когда и видимые я любить не смею…
Дождь стучит по подоконнику,
Плачет дождь, как по покойнику.
Воет волк сторожевой…
Но ведь я ещё живой?
Сеет дождь во тьму ворсистую
Чешуёю серебристою
В рыбьем свете фонаря
На исходе октября.
Вот и ходим: кто — под вышками,
Кто — под чеховскими вишнями,
Где, как засланный шпион,
Притаился Скорпион.
Как черны сады осенние…
Без надежды на спасение
Фирс дудит в сыром аду
В водосточную дуду.
И деревья бродят пешие,
Что солдатики воскресшие,
Лезут в окна (наваждение!),
Чтоб поздравить с днём рождения.
Здесь и неба нету истинного,
Здесь и света нету истинного,
Только истинная тьма
Сводит нас с тобой с ума.
Друг мой милый, друг мой искренний,
Мой единственный, таинственный,
Коротай со мной века
За игрою в дурака.
Дураки — родные фетиши…
Может быть, хоть ты ответишь мне
(Жилка бьётся у виска) —
Жив ли я ещё пока?
Друг мой милый, друг мой ласковый,
Знай, туза червей вытаскивай…
Свечи жжём да утра ждём,
Зарешечены дождем.
Кириллица мёрзло хрустит на зубах,
Охрипшего кречета пьяная речь,
Храп спящих царевен в хрустальных гробах.
Землёй хоть заешься — да негде прилечь.
Она всё возводит свои терема,
Всё роет подвалы для пытошных дел.
Сума да тюрьма да срамная чума,
Зима в два бельма и особый отдел.
Рассея, косея, блюет натощак.
От сей карусели — хоть голову с плеч.
Козлы в огородах да куры во щах,
Простору, что сору — да некуда бечь.
Мой Запад заветный, осенний престол,
Осиновый дол, целлулоидный сон.
Европа! Маманя! Уткнуться б в подол,
Да проку немного в юроде босом.
Подошва подшита щетиной свиной,
И каторга варит свою киноварь.
Сечёт по глазам, голосит надо мной
Обдорского царства бессмертный букварь.
Слова — это сущий обман.
Понимай их как хочешь.
Понимай их как можешь
Понять.
Я — дождевой червь.
Слушаю шум падающей воды.
И мне так хочется
Прозреть.