Поднявшись на второй этаж в раздевалку после полёта, Сергей Стремнин, как был в противо-перегрузочном костюме, присел за столик, чтобы заполнить полётный лист. Через полуоткрытую дверь из лётной комнаты доносился разговор, прерываемый то и дело дружным смехом. Сергей понял, что «банк держит» штурман-испытатель ветеран Лев Морской, ему «в глаза глядят» Евграф Веселов и Николай Петухов, а «на репликах» — Серафим Отаров.
Записав две-три фразы, Стремнин невольно прервался.
— А Мишка Чувин?.. Как он своему начлету, старому Фролычу, бабахнул. «Да что ты, Иван Фролыч, все нас учишь да учишь?! Мы теперь на старт рулим на такой скорости, на которой ты летал!»
— Ух ты! — воскликнул Веселов. — А он что, Фролыч?
— «Дурень, — говорит, — ты дурень, и больше никто ты. Во все времена в авиации были, есть и будут свои трудности, и не придумали ещё такие весы, чтобы взвесить, когда было трудней: в мои годы или в ваши, сейчас… Кто скажет, что трудней: в гермошлеме, в скафандре взвиться на двадцать пять тысяч метров, как ты делаешь, или как я когда-то карабкался на десять-двенадцать тысяч, сидя в открытой всем ветрам кабине с кислородной маской на носу?»
— Верно, не сопоставишь.
— А на ТБ-3?.. — продолжал Морской. — Восемь часов на сквознячке в тридцатиградусный мороз! Убиться можно… Как вспомню, зубы начинают клацать.
Петухов, похоже, обиделся:
— Ну бросьте! И сейчас на «балалайке» бывает нелегко! («Балалайками» он называет истребители с треугольным крылом.)
Стремнин опять сосредоточился на записи, разговор как бы унёсся вдаль, и некоторое время Сергей не различал, кто говорит и о чём. Но когда он кончил писать и встал, голоса в лётной комнате снова обрели ясность. Разговор коснулся вертолётчиков, Сергей прислушался к голосу Евграфа Веселова.
— Что говорить о себе?.. Я вот скажу о Георгии Петровиче Дровянникове. Потребовалось шинному заводу срочно заменить партию громоздких станков. Кто-то подкинул идею: «А если попробовать вертолётом?» Что ж… Проделали дыры в крыше цеха, и Дровянников взялся на своём Ми-6 установить станки прямо на основания… Я сам любовался, как он это делал! Зависал со станком на тросу точнёхонько над отверстием в крыше и, как ребёночка в колыбельку, примащивал станок на бетонное основание… А в Тюмени?.. Тот же Георгий Петрович в полярную ночь на своём верном Ми-6 подавал к нефтепроводу трубы. И эта работа требовала необыкновенного мастерства…
Уже потом у него появились последователи. Ну а если говорить о вершине его деяний, то не грех вспомнить, как он устанавливал мостовые фермы на быки… Здесь уж потребовалась ювелирная работа!.. Сделал он дело, вернулся на аэродром и, представьте, не может снять руку с управления — не разжимаются скрюченные пальцы. Механик помогал ему разжать их, поддевая отвёрткой!
Лётчики расхохотались.
— Что вы ржёте?! — обиделся Веселов (он неистово влюблён в вертолётное дело). — Не верите? Ну и черт с вами! Попробовали бы повисеть над прораном, держа, как в зубах, мостовую ферму… Посмотрел бы я, какие были бы при этом у вас руки!.. Да кому из вас это по силам? Здесь требуется беспримерное искусство!
Стремнин взял свой полётный лист и вышел из раздевалки. Сбежал по лестнице на первый этаж в диспетчерскую, повторяя про себя сказанное Евграфом: «Здесь требуется беспримерное искусство!» Да, пожалуй, он прав. Вот когда наше милое лётное ремесло становится искусством! Протягивая диспетчеру полётный лист, Стремнин услышал: «Сергей Афанасьевич, зайдите в комнату методистов, вас ждёт доктор Платов».
С порога Сергей увидел двух горячо спорящих: толстого, круглого, с вечно расстёгнутым воротом рубашки, выявляющим волосатую грудь, Яна Яшина — ему в любой мороз жарко! — и Семёна Яковлевича Платова — видного аэродинамика. Когда Стремнин прикрывал за собой дверь, Яшин воскликнул:
— Ну нет, Семён Яковлевич, пока ты сидишь у себя в трубе, а я в самолёте, нам не понять друг друга!
Поздоровавшись, Сергей попробовал разрядить обстановку:
— Прости, не понял, какую ты имел в виду трубу, в которой сидит Семён Яковлевич?
— Ха!.. Аэродинамическую, естественно!
Все трое рассмеялись.
— Ладно, — сказал Платов, сразу остыв, — давайте присядем и начнём невесёлый разговор.
Из последующей информации Платова Сергей узнал, что третьего дня в районе пункта М среди бела дня, ясной безоблачной погоды и при отсутствии в воздухе «болтанки» с высоты восьми тысяч метров упал самолёт. Экипаж — пять человек — погиб, не успев сообщить ни слова о том, что там у них вдруг случилось.
Яшин, выслушавший это во второй раз и успевший о чём-то даже поспорить с Платовым, нашёл нужным сразу же высказаться:
— Значит, так, Серёга. Последнее сообщение было такое: «Докладывает борт 67-30. В тринадцать двадцать одну прошли пункт М. Высота восемь тысяч. Ясно. Все в порядке». А по свидетельским показаниям, самолёт упал в тринадцать двадцать пять. Четыре минуты с момента «все в порядке» до груды металлолома! (Свидетели утверждают, что самолёт развалился в воздухе.)
Стремнин сцепил пальцы рук и опёрся на них подбородком.
— Мрачная картина… Только, собственно…
Платов вспыхнул:
— Да, Сергей Афанасьевич, я ещё не успел сказать: министр поручил нам во всём разобраться и установить причину катастрофы. Все другие дела приказано пока отставить. В комиссию входят: доктор Кулебякин от управленцев и ведущий инженер Ефимцев от прочнистов. Вы с Яном Юльевичем, естественно, в качестве лётчиков-испытателей.
— Ясно. С чего же начнём? — спросил Стремнин.
— Думаю, сейчас целесообразно прерваться, — предложил Платов. — В пятнадцать часов с места происшествия прилетят Кулебякин и Ефимцев, тогда и продолжим разговор.
Так и порешили. Яшин и Стремнин поднялись в лётную комнату.
По выражению лиц и характеру разговора Ян и Сергей сразу поняли: о 67-30 здесь уже знали.
— А может, пожар? — предположил кто-то из стоящих.
— Чепуха! — безапелляционно возразил Петухов. — Скорей уж взрыв.
— Только не пожар, — согласился Отаров, — когда горишь — времени достаточно, успели бы радировать.
— Насчёт взрыва — ты, Ник, погодь маленечко, — не выдержал Яшин, — злодейство, адские машины оставим для сценаристов и на тот случай, если ни до чего более путного не докумекаем.
— Братва! — воскликнул Евграф Веселов. — А если что с лётчиками случилось?.. Ну, скажем, почувствовали себя плохо…
— Оба сразу? — усмехнулся Петухов.
— Да нет. Один схватился за живот и побежал в хвост, а через 15 секунд другой ринулся по тому же делу. Отравились рыбными консервами…
— Бычками в томате или камбалой в собственном соку?
— Ник… У тебя есть перспектива отправиться к Матрёне-матери, но я пока удерживаюсь от соблазна послать тебя к ней!
— Спасибо, График, ты великодушен… А все ж советую примолкнуть со своей «рыбной» версией: ну пусть бы они, лётчики, корчились в хвосте, а самолёт летел бы и летел в своём крейсерском режиме на автопилоте. Какого черта ему падать?
Веселов готов был вспылить, но его перебил Морской:
— Подожди, Петухов, Пусть выскажется. В ком из нас не заложены задатки следователя?! Да ещё по делам особо важным!.. Во мне, поди, дремлет нераскрытый Ник Картер, в Евграфе — сам Шерлок Холмс… Ну а в тебе, может, проклюнется майор Томин… Не этому ли обстоятельству мы обязаны глобальным успехом самых примитивных детективов?
— Практики!.. Практики всем не хватает!.. К счастью, маловато кошмарных преступлений! — подхватил Отаров, усаживаясь с Хасаном за шахматы. — Твои чёрные… А то бы мы себя и на этом поприще проявили. — Отаров хихикнул.
Хасан его одёрнул:
— Ладно, Сим, будет трепаться, расставляй!
В четвёртом часу комиссия, назначенная министром, собралась в лаборатории устойчивости и управляемости у доктора Кулебякина.
Кулебякин начал своё сообщение без обиняков:
— Есть кой-какая зацепка! — И неторопливо оглядел присутствующих, с нетерпением смотревших ему в глаза. — Так вот, товарищи… Межведомственная комиссия, вороша обломки, обнаружила погнутый в дугу червячный вал привода выпуска закрылков[1] и на этом валу червячную гайку — ей хоть бы что! — целёхонька. Но от комиссии не ускользнуло, что эта гайка на изуродованном валу находится в том крайнем положении, которое занимает только при полностью выпущенных закрылках!
Присутствующие переглянулись.
— Вот именно!.. — кивнул Кулебякин. — И я так думаю, что весьма странно все это: машина летела в крейсерском режиме на высоте, до посадки было ещё далеко, а тут криминал налицо — в закрылках! Закрылки оказались выпущенными, как на посадку!
Таким образом, разгадка наметилась: неоспоримо, что именно закрылки, почему-то выпущенные в линейном полёте, когда выпуск запрещён и инструкцией по лётной эксплуатации, и прочностными ограничениями, очевидно, и явились первопричиной серьёзной ненормальности в полёте, развившейся в катастрофу.
Трудно было, однако, представить себе, что могло побудить лётчиков вдруг выпустить закрылки, когда минутой ранее на борту 67-30 было «все в порядке».
— А если закрылки сработали сами собой? — проговорил в задумчивости Стремнин.
— «Сами собой»… Как это сами? — оживился доктор Платов.
— Ну, по крайней мере незаметно для экипажа.
Кулебякин поморщился:
— Я уже наводил справки у специалистов-электриков: они практически исключают такую возможность.
— Нет, доктор, вы не так меня поняли. И я не склонен грешить на электрику. Моя мысль проще.
Ну хотя бы так. Летя в крейсерском режиме на автопилоте, оба лётчика держались за штурвал. А тут кто-то из них нечаянно задел тумблер закрылков. Никто этого не заметил, и закрылки стали медленно выпускаться. Когда они выпустились на значительный угол и крыло, «распушившись», стало давать много большее сопротивление, скорость уменьшилась, поди, километров на сто… Лётчик, очевидно, заметил эту потерю скорости не сразу, а лишь услышав изменение тональности гула машины… Взглянул на приборы и опешил!.. Скорость почему-то погасла вдруг. Он цап обеими руками за штурвал и выключил автопилот…
— Погодите чуток, Сергей Афанасьевич, — прищурился Кулебякин, — не так динамично, а то потеряем кончик нити. Ещё вернёмся к тому, как поведёт себя самолёт, если лётчик, не зная, что выпустились закрылки, выключит автопилот…
— Да-с!.. Острейшая ситуация, — поёжился Платов.
— Минуточку, Семён Яковлевич. Повторяю, мы ещё вернёмся к этому. А сейчас позвольте спросить вас, Сергей Афанасьевич, как могло получиться, что один из лётчиков нечаянно задел перекидной тумблер закрылков, а другой этого не заметил?..
Представим: вот они сидят на своих местах — первый пилот на левом кресле, второй — на правом. В проходе между ними центральный пульт, на нём — злополучный тумблер… С чего бы, по-вашему, лётчикам вздумалось так безответственно размахивать руками?
— Не знаю, не знаю, Виктор Григорьевич. Я просто высказал предположение, и все тут.
— Позвольте мне, — включился Яшин, — предлагаю пойти в ангар и на такой же машине разыграть в креслах лётчиков любой «скетч» с размахиванием рук.
Предложение Яшина понравилось.
— Ну что ж, пошли? — сказал Кулебякин.
— Конечно, — подхватил Платов, — в кабине всё будет наглядней.
Через десять минут комиссия поднялась в салон такого же, как 67-30, самолёта — транспортного четырехдвигательного. Кулебякин предложил:
— Пусть лётчики пройдут вперёд и сядут за штурвалы, а мы, «наука», последуем за ними в пилотскую кабину и сзади поглядим, как они будут действовать.
— Ян, садись на левое, а я — на правое, — пропустил Яшина вперёд Стремнин.
— Не возражаю, — запыхтел тот, протискиваясь под левый штурвал. Стремнин, выждав, тоже уселся, поставил ноги на педали, обхватил привычно штурвал.
Яшин обернулся и, глядя на центральный пульт, стал объяснять, где что расположено:
— Ну, эти красные кнопки — управление вводом винтов во флюгер. Они, как видите, защищены хорошо, их случайно не включишь. Да они нас сейчас и не интересуют. Пойдём дальше. В этом квадрате — все относящееся к настройке автопилота: лампочки, верньеры, тумблеры — смотрите, они закрыты крышкой. Далее этот солидный рычажок с боковой защёлкой — для выпуска и уборки шасси. Чтоб его отклонить — нужно отодвинуть сперва эту защёлку. Словом, случайно шасси не выпустишь и не уберёшь… Ну и, наконец, вот он, этот перекидной рычажок, который больше всего нас интересует, — тумблер, как мы его чаще называем, выпуска и уборки закрылков. Что ж?.. И он защищён с боков этими дужками… — Яшин погладил дужку ладонью и, чувствуя, что она касается шарика на конце рычажка, обернулся к стоящим позади: — Ну здесь, кажется, задеть его можно. Только, чтобы в воздухе так водить по нему рукой, нужно быть сумасшедшим!
— Кхе, кхе… — напомнил о себе Кулебякин. — Если верить радиограмме с борта 67-30, там в тринадцать двадцать одну все были здоровы. Поэтому преднамеренное включение закрылков на выпуск давайте отбросим. Надеюсь, других суждений на этот счёт пока нет?
— Вроде бы нет, — согласился Платов.
— Тогда, товарищи лётчики, к вам ещё такой вопрос: мог ли ещё кто-нибудь из экипажа, помимо пилотов, пошарить здесь рукой?
Яшин со Стремниным переглянулись. Яшин отпарировал:
— «Пошарить»? И чтоб лётчики этого не заметили?.. Ну нет, это исключено!
Стремнин добавил:
— А если бы кто и попытался это сделать незаметно — тогда это была бы уже диверсия. Но надо исключить и её, так как вряд ли злодей затеял бы такую игру, находясь на борту сам.
— Словом, преднамеренное включение тумблера мы отвергаем? — взглянул на лётчиков Кулебякин.
Стремнин вспомнил что-то:
— Ян, а ты слышал о таком случае: в рейсовом полёте в кабину к лётчикам попросился мальчишка — сын одного из пассажиров. Лётчики позволили ему побыть, предупредив, чтоб ни к чему не прикасался. Но каково мальчишке и не потрогать? Он тронул. И тут же был выставлен за дверь.
— В нашем случае и мальчишка исключён — самолёт летел порожняком.
— Знаю, — чуть смутился Стремнин, — это просто для информации.
— Тогда давайте остановимся на версии, что один из лётчиков нечаянно задел тумблер закрылков и не заметил этого. Так, что ли? — Кулебякин окинул всех глазами. — Вижу, возражений нет. Тогда поехали дальше. — Он помассировал в задумчивости щеки рукой и продолжал: — Что ж, товарищи лётчики, попробуйте изобразить… кхе, кхе… Как Ян выразился, «скетч»… Иначе говоря, попробуйте, пожалуйста, жестикулировать как вам вздумается, не стесняя себя в движениях. Поглядим, что из этого может получиться.
Яшин и Стремнин переглянулись в нерешительности, потом, поняв друг друга, рассмеялись и стали размахивать руками как бы в пылу отчаянного спора, грозящего перейти в потасовку. Они хватали один другого за локти, толкали, наклоняясь над пультом, но, рассмеявшись, в конце концов прекратили возню. Мол-де, какая чепуха! Потом Яшин попробовал уронить сигарету и долго шарил руками возле пульта, но сколько ни старался задеть злополучный тумблер рукавом куртки — не сумел. Попробовал и Стремнин и так и этак и, обернувшись к Кулебякину, сказал:
— Нет, доктор, руками не выходит.
— Давай ногами! — рассмеялся Яшин.
— А ведь это идея! — подхватил прочнист Ефимцев, до этого только наблюдавший. — Вот так, скажем, один из них встал, чтоб выйти в хвост, и задел рычажок ногой…
— Саня, ты Архимед! — взревел Яшин. — И скорей всего менее аккуратно это мог сделать второй пилот… Постой, постой, — предупредил он Стремнина, тот хотел было возразить, — психологически это именно так: на втором пилоте меньше ответственности. Он перешагивает через пульт, видя, что первый остаётся за штурвалом.
— Ну хорошо, пусть так, — кивнул Стремнин.
— Тогда, Серёга, встань из-за штурвала и выйди, перешагнув через пульт, а мы поглядим, каковы взаимоотношения твоей штанины с нашим любимым тумблером.
Стремнин ловко перекинул ногу через пульт, не прикоснувшись ни к чему.
— Э нет! — запротестовал Яша. — Ты не порхай, как балерун, а действуй, как увалень.
— Попробую, — кивнул Сергей.
Он снова забрался в кресло, и тут же, зевая и потягиваясь, привстал, и, не глядя под ноги, перевалился влево, слегка шаркнул ногой о пульт и выбрался в проход.
Яшин одёрнул:
— Переигрываешь! Не проломи щиток! Давай ещё.
Стремнин стал двигаться ловчее, то забираясь в кресло, то вставая и вымахивая ногу через пульт. И вдруг услышал:
— Есть!
— Не штаниной — каблуком задел!
— Все равно считается! — усмехнулся Яшин. — Тумблер перекинут на выпуск: принимаем, что с этой секунды закрылки пошли.
— Каково?! — крякнул Кулебякин, красноречиво оглядывая всех.
— Спрашиваете, доктор! Ведь следствие ведут знатоки.
Стремнин прогундосил:
— «Если кто-то кое-где у нас порой…»
Платов, несколько выходя из образа, уставился на Сергея.
— Будем считать, что доказано: могли задеть и не заметить! Так, что ли? — окинул всех взглядом Кулебякин.
— Да, да!.. Вне сомнения! — раздались голоса.
— Хорошо, — сказал Кулебякин, — а теперь продолжим разговор о том, что могло быть дальше, когда второй пилот, задев тумблер, ушёл в хвост, а первый лётчик через двадцать-тридцать секунд увидел и обомлел: «Ба, скорость гаснет?!» Вы начали, Сергей Афанасьевич, об этом вам слово.
— Я, собственно, своё мнение сказал. Ян, теперь ты.
Тот помедлил, глядя на приборы перед собой, будто спрашивая у них совета. Потом заговорил, ни к кому не обращаясь:
— Могло быть и так, как предположил Сергей… Вот я заметил: «Скорость гаснет!.. Что за чертовщина?..» Зырк на приборы двигателей: давление топлива, масла, температуры газов — все в норме. Двигатели как тянули, так и тянут. А скорость гаснет!.. Протираю глаза и хвать руками за штурвал, выключаю автопилот… Так, кажется, ты говорил? — Яшин глянул на Стремнина. — Вроде бы логично: явная ненормальность — перехожу на управление вручную.
— И мне сдаётся, что так, — кивнул Сергей.
— А если вы заметили, что скорость продолжает гаснуть, вам инстинктивно захотелось отдать штурвал чуточку от себя? — слукавил Кулебякин.
— А как же! И не чуточку, а как следует давану его от себя… Почему? Да потому, что, отключив автопилот, мгновенно почувствую стремление самолёта к «вспуханию» за счёт разбалансировки от выпущенных закрылков. (О том, что они выпустились, я не знаю. До того, пока я не выключил автопилот, он пересиливал эту разбалансировку.) Кажется, так?
Кулебякин кивнул:
— Истину глаголете, достопочтенный. (Он любил ввернуть этакую патриархальную фразочку.)
Платов подхватил с воодушевлением:
— Конечно же! В момент выключения автопилота разбалансировка мгновенно себя проявит!
Кулебякин хитро посмотрел на Стремнина:
— Ну а вы, свет-молодец, Сергей Афанасьевич, вы тоже «как следует даванете штурвал от себя » в аналогичной ситуации?
Стремнин пожал плечами:
— Сильно ли отклоню, не знаю. Но буду давить штурвал так, как это потребует возникшая вдруг разбалансировка, стремление машины вздыбиться, — упрусь руками в штурвал, не дам ему идти на меня и потороплюсь снять нагрузку триммером.
— Ясно. — Кулебякин обернулся к своим учёным коллегам. — По сути, мнения лётчиков совпадают. Тогда послушаем доктора Платова. Семён Яковлевич, вы прихватили с собой балансировочные кривые?
— Да, прихватил. — Платов извлёк из кармана пиджака сложенный вчетверо лист миллиметровки, развернул его, положил на центральный пульт. — Вот, извольте видеть: синяя кривая соответствует самолёту с гладким крылом, красная — с выпущенными закрылками на крыле.
Но если у синей кривой пологий градиент наклона к оси абсцисс говорит о благополучии протекания характеристик продольной устойчивости по перегрузке, то, напротив, крутой изгиб вниз красной кривой в её левой части предупреждает, что, если мы будем уменьшать перегрузки от единицы к нулю, последует интенсивное уменьшение и запаса продольной устойчивости самолёта, летящего с выпущенными закрылками, а при эн-игрек, равном 0, 4, на штурвале у лётчика появятся значительные тянущие усилия, и самолёт будет стремиться войти в пикирование…
— Так-то, други! — резюмировал Кулебякин. — Явление это, конечно, не новое, оно в авиации достаточно широко исследовано, и я не сделаю для вас открытия, если скажу, что в данном случае потеря продольной статической устойчивости по перегрузке на малых углах атаки имеет место по причине возникновения срыва потока на горизонтальном оперении за счёт сильного скоса потока воздуха за крылом при выпущенных полностью закрылках. А если это так, то мы имеем основание предположить, что, едва лётчик самолёта 67-30 выключил автопилот и энергично отдал штурвал от себя, как тут же был застигнут стремлением самолёта к затягиванию в пикирование, а через две-три секунды понял, что силы обеих рук не хватает, чтобы воспрепятствовать этому стремлению…
— Тем более что второй лётчик ему помочь не мог, так как (по нашей версии) в это время находился в хвосте! — заметил Стремнин.
— Совершенно верно, — кивнул Кулебякин.
— В самом деле: все осложнилось тем, что за штурвалом, очевидно, оказался один пилот! — согласился Платов.
— Тогда на этой гипотезе давайте и остановимся, если нет возражений, — сказал Кулебякин. Он вдруг потупил взор и принялся мять своё широкое лицо: ему было трудно произнести обобщающее предложение, без которого все высказанные домыслы повисали в воздухе. Но вот доктор решительно опустил руку:
— И чтобы превратить нашу гипотезу в неопровержимый факт, нам ничего другого не остаётся, как воспроизвести в испытательном полёте ситуацию, имевшую место на самолёте 67-30, и, поймав самое начало затягивания в пикирование, инструментально доказать, что именно выпустившиеся случайно закрылки и явились первопричиной катастрофы. Говоря это, я отдаю себе отчёт в исключительной серьёзности эксперимента.
Кулебякин замолк, и некоторое время все теснившиеся в пилотской кабине молчали тоже. Потом Яшин произнёс:
— Да, иначе никому ничего не докажешь… — И, выразительно посмотрев на Стремнина, добавил: — Ну как, Сергей?
— «Я — за!» — как любит говорить наш начлет, попыхивая трубкой. (Сергей чуть улыбнулся уголками губ.)
— Ха!.. — гаркнул Яшин. — Но он говорит так, когда видит дело всесторонне продуманным, обещающим успех.
— Именно так и должно быть! — подхватил Кулебякин. — Методически нужно так подготовить эксперимент, чтобы не допустить развития его в аварийную ситуацию. Каждый человек в экипаже обязан знать безупречно свою задачу в момент опыта . И все, конечно, должны иметь на себе парашюты. Подчёркиваю, товарищи, — решающей может стать каждая секунда ! Мы должны получить записи параметров движения при возникшем стремлении самолёта войти в пикирование, но прекратить этот режим, немедленно убрав закрылки, не допуская катастрофического увеличения нагрузок на штурвал!.. Очень опасный эксперимент, нет слов! Но только он убедит, что мы доподлинно разобрались во всём и что наши рекомендации по защите тумблера закрылков и пилотированию предотвратят повторение подобных происшествий. Я кончил. Есть другие суждения?.. Нет. Тогда предлагаю всем составом комиссии зайти к начальнику института и доложить о том, к чему мы пришли.
На третий день утром, лишь только Стремнин появился в лётной комнате, к нему подошёл Яшин и, обхватив за плечо, отвёл в сторону:
— Приказ о назначении экипажа начальником института подписан. Так что, Серж, сегодня нам с собой предстоит выполнить этот «пикантный» полет.
Стремнин уставился на Яна: распахнутая на груди сорочка, младенчески-розовый цвет кожи в завитушках рыжеватых волос. Расплывшись в улыбке, Ян ещё более округлился, а блеск смеющихся глаз выразительно наводил на мысль о французском словечке piguant. Так что при виде этого любителя вкусно и обильно поесть можно было подумать не о предстоящем полёте, а о завтраке в кавказском подвальчике, откуда уже доносились соблазнительные запахи — и дымящихся шашлыков, и маринованных баклажанов, и лука, и чеснока, и красного перца, и трав, и ещё бог знает чего. Сергей спросил:
— Все остаётся так, как условились на комиссии: ты идёшь командиром, я — вторым?..
— Штурманом Кирилл Макаров, ведущим инженером Саня Ефимцев и Никола Жаров — бортинженером. Часам к одиннадцати самолёт подготовят, проверят в действии контрольно-записывающую аппаратуру, и мы, захватив парашюты и кислородные маски, соберёмся у самолёта, чтобы перед полётом ещё раз повторить во взаимосвязи весь порядок действий.
— Ясно. — Сергей глянул на часы. — Зайду сейчас к врачу и буду ждать в лётной комнате.
Было начало десятого, думать ни о чём не хотелось, да и читать тоже. Он спросил себя: «Словно бы я волнуюсь, что ли?..» И сам же ответил: «Да нет…»
Он прошёл по коридору первого этажа и постучал в дверь кабинета. Алла Владимировна, как всегда розовощёкая и в крахмально-стерильном халате, приветливо пригласила сесть, и он, скинув с левого плеча кожаную куртку, опёрся локтем о край стола, слегка поёжился в ожидании прикосновения манжетки. Но Алла Владимировна так ловко опоясала руку и запшикала ритмично грушей, что манжета быстро стиснула мышцы. Тут она замерла, уставясь на ртутный столбик, а Сергей ощутил в обжатой руке напряжённое биение пульса.
— 115 на 75, — проговорила врач, вынимая из ушей рогульки фонендоскопа. — Давайте-ка посчитаем пульс.
Нащупав рукой пульс на запястье, с еле уловимой улыбкой спросила:
— Как спали, Сергей Афанасьевич?
— По обыкновению хорошо, без сновидений, — ответил он, уставясь на её ухоженные ногти, и вдруг спросил без тени улыбки: — А вы как, доктор?
Она только уголками губ выразила притворный укор и принялась отсчитывать пульс.
— Семьдесят… Можете лететь!
В лётной комнате оказались лишь бородач Петухов, Хасан Мигай, Отаров и штурман Морской. Они стояли в нише окна-фонаря и вели неторопливый разговор. Будто бы отрешённо глядя в окно, Хасан посмеивался. Петухов, попыхивая трубкой, продолжал рассказывать о каком-то технике, у которого была любимая фразочка: «На работке — ни-ни!» И произносил он её затаённо, притиснув указательный палец к губам, и с таким молитвенным выражением, что думалось: «Этот скорей откусит палец, чем позволит себе выпить хоть каплю „на работке“.
— И вот как-то прихожу я домой, — продолжал Петухов, — а жена кричит из кухни, не дождавшись, пока разденусь: «Ну как там чувствует себя счастливая роженица, как малыши?.. Ничего не слышал?» Я так и застыл на месте: «Какая роженица, какие малыши?» — даже в жар бросило. А она выбежала с круглыми глазами, вытирает руки о передник: «Вот те раз!.. Да ведь ты сам прислал этого тихого счастливчика отца народившейся тройни, велел выдать десятку на пелёнки, так как у тебя денег с собой не оказалось?!» — «Тьфу ты, черт! — расхохотался я. — Ну и придумал!» А сам шевелю мозгой: «Кто бы это мог быть?» Жена обрисовала внешность прохиндея, и я в конце концов догадался, что это он — «на работке — ни-ни!».
Техник этот долго потом избегал попадаться мне на глаза, а я как увижу его издали, так рассмеюсь… И ведь способный был человечина, а «на работку» все чаще являлся с похмелья, и о нём тогда ещё говорили: «Не трожьте его, он с утра в полужидком состоянии!»
Все посмеялись как-то невесело, и Серафим Отаров вдруг сказал Стремнину:
— Ну что, Серёжа, сегодня с Яном летите по теме «67-30»?
— Вроде бы летим.
— Так вот что… Сам проверь дату укладки парашюта, старательно подгони лямки… А в самолёте проследи, чтобы у всех было как надо… Вы, конечно, будете в кислородных масках, кабину разгерметизируете, ну и перед экспериментом проверите открытие аварийных люков?..
— Разумеется. Все проработано в деталях ещё вчера, а когда соберёмся у самолёта, ещё раз проиграем. За заботу, Серафим, спасибо: парашют я сам на прошлой неделе помогал переукладывать, и мне хорошо подогнали лямки. Так что о'кэй!
— Тут, как я понимаю, — Серафим взглянул виновато, — главное: если потянет в пикирование — нужно, не медля ни секунды, убирать закрылки!
— Спасибо, Серафим. Только так. Мы с Яном обо всём детально договорились.
— Да я, собственно… Ты ничего не подумай… Я был уверен, что вы лучше меня все знаете.
Хасан, смотревший в окно и почему-то гримасничавший, похоже, в ответ на свои мысли, обернулся и протараторил в своей манере сухой скороговоркой:
— Сим, брось трепаться, давай лучше сыграем.
— Фу-ты, ну-ты… — суетливо рассмеялся Отаров, прикрывая рот, хотя смех его и так еле был слышен, и схватил Хасана за руку: — Давай, Хасанчик, давай, хоть и знаю — ты меня обыграешь.
Оба ринулись к шахматному столику, а Стремнин протянул руку и включил приёмник. По «Маяку» звучала музыка Пуччини. Итальянская певица исполняла арию Тоски. Сергей даже замер: как тягучий нектар, вбирал в себя звуки, источаемые будто самим сердцем певицы.
Это была любимая опера его матери. Сергей представил себе, как поёт мама. «К небу всегда я сердцем стремилась смело и песни пела, красу земли и неба прославляя…» — мысленно пропел он за итальянкой по-русски, с необычайной теплотой думая о матери. Сколько раз слышал он с детства эту музыку и слова, когда мама, аккомпанируя себе в день спектакля утром, пропевала всю партию Тоски. И немудрёно, что он многое знал наизусть. «Как-то она там?.. Надо бы вечером позвонить… Представляю, как бы она, бедная, волновалась, если б знала, какой предстоит нам сегодня „пикантный“ полетик!»
Позывные «Маяка» вернули его к реальной обстановке. Отаров в этот момент повалил свои фигуры и поднялся из-за стола, его место занял Морской. Серафим с виноватой усмешкой подошёл к окну и приоткрыл створку. Шум двигателей поутих, снизу доносились голоса да слышалось шарканье шагов. Серафим облокотился на подоконник и, глядя на поле, стал задумчиво попыхивать сигаретой. Внизу за окном кто-то зло крикнул: «Пусть убирается!.. Катится к чертям!.. Найдём другого!.. Незаменимых людей нет!»
Стремнин подошёл к Отарову вплотную:
— А ты как на это смотришь, Серафим?
Отаров помедлил, прежде чем ответить.
— Странно, должно быть… Людям кажется, что это так.
— И в этом, на мой взгляд, самый великий парадокс.
— Какой-то человеконенавистник изрёк, а люди повторяют не задумываясь: «Незаменимых людей нет!..»
— Какой там «человеконенавистник»! Деляга или чинуша, — скривился Сергей, — ему-то эта формула удобна — это понятно. А вот люди, повторяя, почему низводят себя до положения листьев, которым будто и суждено, отзеленев да отшумев, осыпаться и быть сметёнными в одну кучу?.. И всё же нет точно двух одинаковых листьев на дереве, как и не родился за всю историю жизни на планете чей-то доподлинный двойник.
— Да, да… Сколько вокруг мужчин и женщин! И смотришь — все будто скроены на один лад. — Серафим беззвучно рассмеялся. — К примеру: мы с тобой оба одинакового роста, худощавы, и лица у нас продолговатые, и глаза-то у обоих серые… Ну, правда, я на несколько лет старше… А так и ты и я — испытатели… Меня не будет — ты меня заменишь…
— «Меня не будет — ты меня заменишь!» — подхватил с усмешкой Сергей. — И выходит, чинуша прав!
— Нет, не прав чинуша! — Серафим даже стиснул Сергея за плечи. — Я, Сергей, строго говоря, никогда не смогу заменить тебя… Мы можем делать в полётах аналогичную работу, и, если пристально не разглядывать, иным может показаться, что одинаково… Но я не смогу так осмыслить лётный эксперимент, я не мог бы быть изобретателем, конструктором, как ты! Словом, если меня поставить на твоё место — я лишь утрачу какие-то свои достоинства, а тебя, Сергей, во всём твоём многообразии свойств и способностей заменить равнозначно никак не смогу!
— Браво, Серафим! — взревел Николай Петухов. (Они и не заметили, что тот прислушивается к их разговору.) — Так же, как и Сергей не во всяком полёте может заменить тебя!.. И тут нет для него ничего обидного: в тебе, Сим-Крылатый, ведь редкостное лётное дарование!
— Ладно уж, ладно трепаться, Коля, — отмахнулся Отаров. — Однако, я вижу, ты согласен: каждый из нас неповторим, а следовательно, строго говоря, незаменим.
— Несомненно. И это я отнёс бы к каждому человеку.
Стремнин кивнул:
— Вот, вот. Если бы человеку почаще и добро напоминали, что он создан единственный раз за всю историю мироздания и в единственном экземпляре!.. Говорили бы ему дружески: «Разберись в себе! В тебе есть способности — это несомненно. Если ты не мыслитель, не художник, то у тебя, возможно, золотые руки!.. Осознай наконец, в силу каких необычайных случайностей ты появился на свет вместо одного из бесчисленных братиков и сестричек, не родившихся из-за тебя. Оцени же этот величайший дар Природы, прояви себя созидателем, сделай что-то для Природы, для общества людей полезное, чтоб люди могли сказать, что ты появился на свет не зря, не отнял попусту жизнь у того, кто мог родиться вместо тебя и прожить с большей пользой…
Стремнин не успел закончить этот длинный монолог, как увидел подкативший к крыльцу «рафик». Из него выскочил механик Митя Звонков, взбежал по ступеням. «Наша, должно быть, готова», — решил Сергей.
И в самом деле: через минуту динамик на стене щёлкнул привычно, и надтреснутый баритон диспетчера огласил: «Яшин, Стремнин, Макаров, Ефимцев, Жаров — одеваться. Двадцать два нуля пятая готова!»
«Рафик» подвёз их к стоянке, и Сергей, сидевший у дверцы, захватив парашют, выскочил первым, оценивающе и вместе с тем приветливо взглянул на самолёт. Это был турбовинтовой четырехдвигательный самолёт, всесторонне испытанный лет двенадцать назад и хорошо освоенный транспортными лётчиками. И вот теперь испытателям снова приходится садиться за его штурвалы.
Подходя к трапу, Стремнин оглядел носовую часть фюзеляжа, и боковое стекло полуоткрытой форточки в пилотской кабине блеснуло так, будто самолёт подмигнул: «Как, друг, не оробел?..»
С этой мыслишкой Сергей взбежал по ступеням и оказался в полутьме переднего салона. Дождавшись Яшина, чтоб пропустить его первым в пилотскую кабину, услышал, как поднимаются Макаров, Ефимцев, Жаров. Сияющий по обыкновению, толстый и добродушный Яшин обернулся к ним:
— Занимайте рабочие места, но прежде чем запускать двигатели, проиграем ещё разок все наши действия, как они будут в эксперименте.
— Есть, товарищ командир! — козырнул бойкий бортинженер Коля Жаров. — Изобразим все в лучшем виде.
Они набрали высоту 8 тысяч метров — ту самую, на которой летел самолёт 67-30. Установив крейсерский режим двигателям, взяли курс 130 градусов и вошли в испытательную зону. Яшин занялся настройкой автопилота и, когда добился того, что хотел, переключил на автопилот управление и снял руки со штурвала. Теперь самолёт шёл, не шелохнувшись, в режиме крейсерского полёта, стрелки левого и правого указателей скорости на приборной доске угомонились у индекса 430.
— Всем надеть кислородные маски, проверить подачу кислорода, доложить о готовности, — скомандовал Яшин по СПУ[2].
Через тридцать секунд члены экипажа один за другим доложили о готовности к эксперименту. Тогда Яшин приказал Жарову разгерметизировать самолёт (снять наддув кабин, уравнять внутреннее давление воздуха с наружным, чтобы в любой момент можно было распахнуть двери, люки и, если потребуется, прибегнуть к парашютам). Бортинженер доложил, что самолёт разгерметизирован. В воздухе пилотской кабины заискрились чуть заметные глазу снежные иглы. Яшин взглянул на Стремнина, Стремнин на Яшина, оба не прикасались теперь к штурвалам, как и было условлено. Яшин сказал спокойно:
— Ну что ж, начнём?
— Я готов.
— Начинаем. Выпускай закрылки!
Скося взгляд влево на центральный пульт, Стремнин потянулся левой рукой в перчатке к тумблеру, отклонил его пальцем. Стрелка индикатора закрылков медленно пошла вниз.
— Закрылки выпускаются, — доложил Стремнин.
— Чувствую, — кивнул Яшин и для страховки положил правую руку на штурвал. По мере того как закрылки отклонялись на все больший угол, шум самолёта менялся, понижаясь тональностью. Однако самолёт, судя по вариометру, шёл все так же горизонтально. Вместе с тем скорость полёта заметно уменьшилась. Через несколько секунд, увидев замершую стрелку индикатора у красной черты, Стремнин сказал:
— Закрылки выпущены на посадочный угол.
— Чувствую! — Яшин обежал глазами приборы перед собой, держа правую руку на штурвале, а левую — на рычагах управления двигателями.
— Автопилот-трудяга, как видишь, вполне справляется с изменившейся конфигурацией машины и ведёт самолёт безупречно. Так что, не выключая автопилота, они могли лететь сколько угодно. Что ж, будем считать: первый пункт эксперимента нами выполнен. Убери закрылки.
Стремнин перекинул в обратную сторону тумблер и сказал, что закрылки пошли.
— Хорошо, — кивнул Яшин, следя по прибору, как нарастает мало-помалу скорость. — Приступим ко второму пункту. Будем действовать так, как если бы закрылки выпустились, а лётчик не сразу это заметил…
Яшин обернулся к Ефимцеву (тот сидел у центрального пульта):
— Саша, мы договорились, что второй пилот ушёл в хвост, как, вероятней всего, у них и было… Сергей, разумеется, остаётся на месте.
Ефимцев, пометив что-то в планшете, кивнул:
— Все так. Продолжай.
— Да… Значит, второй, уходя, задевает ногой тумблер закрылков, я продолжаю смотреть вперёд, не держась за управление, и лишь спустя минуту замечаю почему-то уменьшившуюся на сотню километров скорость… У них, очевидно, примерно так и было… «Не поняв», в чём дело, схвачусь за штурвал и выключу автопилот…
— Все правильно, Ян Юльевич, можно приступать. — Ефимцев чиркнул карандашом в планшете и посмотрел на Яшина и Стремнина. — Только напоминаю: автопилот выключишь и штурвалом сдержишь разбалансировку, которая тут же проявится. Сергей! Если Яну станет трудно удерживать, будь наготове. Но, подчёркиваю, от себя штурвал не давать!
— Ясно. Итак, Сергей, вообрази: ты поднимаешься с места, перешагивая через пульт, задеваешь ногой за тумблер закрылков и, не заметив этого, уходишь в хвост… Выпусти снова закрылки!
— Есть выпустить закрылки!
Оставаясь на своём правом пилотском кресле, Стремнин протянул руку и нажал на тумблер: закрылки пошли на выпуск.
— Хорошо… А я, как девка на посиделках, сижу и мечтаю… — Ян изобразил на лице препотешную мину и скрестил руки на груди. — Вот так: сижу и думаю, сижу и думаю… думаю… думаю…
Вдруг Яшин, зыркнув на указатель скорости, очень естественно вскрикнул: «Мать моя, мамочка!» — и цап обеими руками за «рога» штурвала. В тот же миг он, утопив кнопку, выключил автопилот. По лёгкому качку машины Стремнин понял: управление освободилось от рулевых машин автопилота, и инстинктивно протянул руки, готовый помочь Яшину удерживать штурвал. Но тот замотал головой:
— Чепуха, сам справлюсь!
Все на борту с полминуты напряжённо молчали. Яшин, чуть покраснев (Сергей заметил это по его лицу над кислородной маской), продолжал крепко упираться в штурвал, не пытаясь разгрузить усилия триммером, как и было условлено. Потом лётчики переглянулись, а Ефимцев сказал:
— Достаточно. Режим записан. Можно убрать закрылки и восстановить исходное положение.
— Серёга, убирай закрылки, — скомандовал Яшин.
— Есть! Убираю. Закрылки пошли на уборку.
— Чувствую! — кивнул Яшин, сразу же ощутив, как быстро уменьшаются усилия от штурвала, в который ему только что приходилось упираться с силой килограммов в тридцать. Да и Сергей ощутил телом проседание самолёта, связанное с выходом на прежний, более скоростной режим полёта.
— Закрылки убрались полностью, — доложил он, и Яшин ответил:
— И это чувствую.
Некоторое время сидели молча, пока самолёт восстанавливал утраченную скорость. Но вот стрелка затрепетала опять у индекса 430. Яшин, немного покрутив верньер, включил автопилот, осторожно снял руки со штурвала, но глаз от него не отрывал, и теперь штурвал уже сам, будто управляемый человеком-невидимкой, слегка пошевеливался, чётко выдерживая горизонтальный полет.
Яшин расстегнул пряжку привязных ремней — они ему порядком надоели, давя на живот, — и повернулся к Ефимцеву:
— А ведь паинька!.. Даже не верится, что она , — Яшин, мотнув головой, обвёл взглядом машину, — может сама по себе «взбрыкнуть»… Так плавно идёт, ровно!
Ефимцев поднял руку:
— Погоди, Ян, ещё не вечер. Давай проделаем все то же ещё раз, но с небольшим добавлением: выключая автопилот, не только упрись в штурвал, а попробуй чуть отдать от себя… Только чур… Чуть-чуть!
Яшин вскинул плечи:
— Сейчас сделаем! Сергей, выпускай закрылки!
Стремнин потянулся рукой к тумблеру, закрылки начали медленно выпускаться, а скорость стала гаснуть. Поглядывая на индикатор, Сергей выждал, когда стрелка отклонилась вниз до упора, и сообщил:
— Закрылки выпущены полностью.
Выждав ещё немного, пока скорость уменьшилась, Яшин взялся за штурвал и, покосившись на Стремнина, сказал:
— Внимание! Начинаю.
В следующий момент он выключил автопилот, и Стремнин почувствовал некоторое облегчение своего веса, самую малость, и самолёт заметней, чем в первый раз, клюнул носом: это длилось не более пяти секунд; и вот уже Яшин, совершенно успокоив машину, спросил:
— Записал?
Ефимцев выключил осциллографы.
— Готово, записал.
В наушниках послышались оживлённые голоса, всем захотелось высказать лёгкое недоумение: мол, не так страшен черт!
Посовещались — «провели летучку». Ефимцев предложил выполнить четвёртый пункт программы:
— Значит, все то же, Ян, и только штурвал несколько побольше от себя!
— Понеслись! — совсем уже бодренько воскликнул Яшин и скомандовал Сергею выпустить закрылки снова. Тот опять же, как сидел, не прикасаясь к штурвалу, выждал, когда закрылки вышли, и доложил:
— Готово! Закрылки вышли полностью!
Но Яшин все ещё медлил и медлил, пока скорость не уменьшилась и не установилась на заданном уровне. Потом, решив, что пора, кивнул Ефимцеву через плечо:
— Включай запись режима!
— Есть!
Успев услышать это, штурман Макаров, сидевший позади Яшина, вдруг почувствовал, как отделяется от сиденья. Он судорожно схватился за столик руками, хотя и был привязан, но, как оказалось, несколько свободно, однако ремни его все же удержали. Но коврик, который лежал возле него на полу, вдруг взлетел и стал парить совсем как в сказке. Ещё ошеломлённый штурман успел увидеть округлую спину Яшина, взметнувшуюся над спинкой кресла, и голову его, втянутую в плечи и упёршуюся в потолок кабины. В этот же момент Яшин, не выпуская штурвала из рук, крикнул истошно:
— Убрать закрылки!
Стремнин же в это время, плотно пристёгнутый к своему креслу, вцепился двумя руками в «рога» штурвала, и по тому, как напряглась его спина, Кирилл мгновенно оценил серьёзность положения: Сергей тянул штурвал изо всех сил на себя, а он будто бы не поддавался, точно заклинил. Взгляд штурмана скользнул вперёд, и сквозь стекло над чернью приборной доски Кирилл увидел не привычный раздел между небом и землёй — горизонт, а белые облака в разрывах, где проглядывала в глубокой дымке сумрачная, в темно-бурых лоскутах земля. «Пикируем!» — чуть было не заорал Кирилл, видя, что нос машины устремлён к земле отвесно, и ощущая тошнотворную пустоту в животе.
В ту же секунду Ефимцев, тоже слегка приподнявшийся, но удерживаемый ремнями, цепляясь левой рукой за яшинское кресло, правой сумел дотянуться до злополучного тумблера закрылков и закричал:
— Пошли, пошли, закрылки убираются!
Только тогда и пропала отрицательная перегрузка, невесомость, и Яшин, перестав «бодать» потолок, шлёпнулся в кресло, обретя свой стопятикилограммовый вес. Более того, секунды спустя вес стал удваиваться — это Кирилл почувствовал по себе, вдавившись в кресло и видя, как шея и плечи Яшина опускаются ниже. Перегрузка все возрастала, и штурман понял, что самолёт начал выкарабкиваться из отвесного пикирования. Кирилл метнул взгляд на указатель скорости: стрелка склонялась по дуге все ниже в направлении красной черты… Он перевёл беспокойный взгляд на лётчиков: они оба, не глядя друг на друга, старательно, бережно, не дыша, как ему показалось, тянули на себя каждый свой штурвал, уперев взгляд в приборы.
В эти секунды все на борту затаились, как мыши. Было ясно: если закрылки успеют убраться в крыло раньше, чем разовьётся скорость, способная их разрушить, если лётчики, стремясь побыстрей вывести самолёт из пикирования, не превысят предельно допустимую перегрузку, а крылья, прогнувшись на метр вверх, выдержат и не разрушатся — всем пяти на борту не придётся карабкаться к двери и люкам, цепляясь за что попало, чтобы выбраться из обломков и выброситься с парашютом.
Ефимцев крикнул:
— Закрылки убрались!
Яшин и Стремнин отмолчались. Стиснув зубы, продолжали выбирать штурвал на себя, стремясь делать это не настолько вяло, чтобы не разогналась за предел красной черты скорость, и не так решительно, чтобы не превысить двухсполовинойкратную перегрузку, предельно допустимую для данного типа самолётов. Звенящий, напряжённо ревущий самолёт мало-помалу выбирался из пикирования. Штурман со своего места видел, как вздрагивающий нос машины, продолжая описывать гигантскую дугу, вот уже как бы тянет на себя сверху сизую дымчатость горизонта… А крылья изогнулись, гудят: да и корпус весь, обжатый многотонным давлением скоростного напора, стонет и «дышит» тяжело. Но как ни медленно двигается секундная стрелка — Кириллу кажется, вот-вот остановятся часы! — он наконец видит голубизну неба, врывающуюся в переднее стекло, а с нею все в кабине озаряется солнечным светом. И сразу, будто испугавшись солнца, вспять от красной черты шмыгнула стрелка указателя скорости, а стрелка высотомера, соседствующая справа на такой же круглой чёрной шкале, плавно сникла к индексу 6100 метров и замерла, как бы устыдившись. Да и свист, рёв машины вдруг пропали; Кирилл понял, что заложило уши, и сглотнул слюну. В ушах — хлоп, хлоп! — словно бы что распахнулось, и опять ворвался гул… Но это уже был не тот пронзительный, леденящий душу вой связанного зверя, а басовитый грохот существа, с гордостью переводящего дух и понимающего, что в этой затее ему принадлежало все же самое веское слово.
Кирилл вздохнул глубоко и расправил плечи. И вдруг почувствовал, как спину его перетряхнуло запоздалым нервическим ознобом: сознание будто бы завершило некую вычислительную работу, преобразовав внешние восприятия только что видимого, слышимого, осязаемого в пронзительную ясность понимания того, как зловеще велика была крутизна пикирования, пожравшая около двух тысяч метров высоты за двадцать пять секунд, и как близка была машина к разрушению.
Ян Яшин, метнув взгляд влево-вправо на концы крыльев, поёрзал в кресле и первым подал голос:
— Вот и «поймали»!.. Оно самое! — И, скосив глаза на Ефимцева, спросил: — Ты записал режим?
— Ещё бы!
— Приборы не подведут?
— Нет. Это было бы с их стороны величайшей подлостью!.. Ведь повторять такой режим поистине безрассудно.
— Да-с… Я ждал, что это будет энергично, но не до такой степени бешенства! Тьфу ты черт, вот так клевок!..
Стремнин вдруг оживился:
— Знаешь, Ян, я не мог пересилить штурвал, пока не начали убираться закрылки!.. Спасибо Сашке: все же сумел при таком воздействии отрицательной перегрузки дотянуться до тумблера…
Ян, покосившись на свои ремни, даже крякнул:
— Вот теперь могу биться об заклад, что они на 67-30 не были пристёгнуты ремнями!..
Сергей взглянул лукаво:
— Похоже, ты и отстегнул свои ремни, чтобы доказать это?..
— Спрашиваешь! — рассмеялся Яшин.
Если до этого Сергей был уверен, что Ян просто позабыл перед режимом пристегнуться, то тут прямо-таки остолбенел. Все же, щадя самолюбие командира, ни он, ни Ефимцев, ни Макаров не сочли нужным коснуться того момента, когда Ян «бодал» потолок. А тот вдруг гаркнул:
— Ладно!.. Пошли домой!
Сразу же после полёта весь экипаж собрался в кабинете начальника института Стужева.
Докладывая очень коротко и лаконично о выполнении задания, Яшин все же не забыл сказать, что отстегнул свои ремни перед выполнением последнего режима.
— Таким образом, — закончил Ян, — в четвёртом режиме нами была воссоздана та же обстановка, которая предшествовала гибели 67-30: получен самопроизвольный резкий клевок, вызвавший отрицательную перегрузку, из которого, не убери мы вовремя закрылки, вывести машину было бы невозможно, как и записано в выводах нашей комиссии, производившей расследование причины катастрофы.
— Сергей Афанасьевич, что вы могли бы добавить к сообщению Яна Юльевича? — спросил Стужев.
Стремнин поднялся:
— Хочу подчеркнуть определённое коварство в поведении машины перед возникновением зловещего клевка: в третьем режиме Ян Юльевич проделал все примерно так же, а клевка мы почти не заметили. Но стоило ему отдать штурвал порезче — и машина буквально опрокинулась на нос… И тут возникли такие усилия от руля высоты на пикирование, что я, вцепившись двумя руками в штурвал, не мог их пересилить. Это неоспоримо показывает: лётчики на 67-30 не смогли вывести машину из пикирования, тем более если они не были пристёгнуты ремнями, как утверждает Ян Юльевич… Да и у нас положение было крайне напряжённое: спасли вовремя убранные Ефимцевым по команде Яна закрылки.
Стужев, слушавший очень внимательно Сергея, тут почему-то улыбнулся и перевёл глаза на штурмана Макарова:
— Теперь, Кирилл Васильевич, вам слово.
— Да мне, собственно, и добавить нечего… — потупился Макаров. — В четвёртом режиме клевок возник так неожиданно резко, что отрицательной перегрузкой вмиг подкинуло коврик, что лежал у моих ног, к самому потолку… Я взглянул вперёд и, увидев в разрывах облаков землю, понял, что самолёт пикирует почти отвесно… Но закрылки уже были убраны, и лётчики мало-помалу смогли вывести машину в нормальный полет.
Пока Кирилл докладывал, Стужев глядел на него все с той же чуть лукавой улыбкой и вдруг спросил:
— Ян Юльевич тоже, очевидно, несколько приподнялся?..
Кирилл было запнулся, но тут же со смешком выпалил:
— Естественно!
Все рассмеялись, и Стужев тоже, и веселей всех и громче Яшин.
Но Стужев очень быстро посерьёзнел, и все притихли.
— Прежде всего, — начал он, — позвольте выразить вам самую сердечную благодарность… Экипаж с честью справился с этим ответственнейшим и, несомненно, очень рискованным заданием. Разумеется, записи приборов после расшифровки и анализа позволят нам более обстоятельно изучить в развитии это опасное явление и принять все меры, чтобы оно не повторялось.
Какие же рекомендации напрашиваются из ваших сообщений? — Стужев обвёл всех неторопливым взглядом. — Первое и бесспорное — на всех самолётах типа 67-30 необходимо произвести доработки, надёжно защитив тумблер выпуска и уборки закрылков специальным колпачком. Второе: жёсткой инструкцией обязать лётчиков этих самолётов при полёте с выпущенными закрылками, особенно на малых высотах, на повышенных скоростях, ни в коем случае не допускать резких движений штурвала от себя!.. Это, думается, главное. Повторяю, к более обстоятельному рассмотрению предложений мы вернёмся после анализа динамики выполненного режима. Ну а пока на этом разговор и закончим…
Ян Юльевич, а вы останьтесь на минуту, — попросил Стужев, пряча в глазах улыбку.
Яшин вернулся к столу.
Когда дверь затворилась, Стужев спросил:
— Ян Юльевич… все же не могу понять, зачем вы отстегнулись в полёте?..
— Валентин Сергеевич, да если б я был привязан, мы не уловили бы до такой наглядной степени всей остроты ситуации, которая у них там возникла…
Стужев смотрел на Яна, и было заметно, что он занят мыслью: «То ли выкручивается, позабыв привязаться, то ли вправду так задумал?..»
— А откуда вы знаете: может, там у них, на 67-30, командир был привязан?
— Почти убеждён, что нет, Валентин Сергеевич… Как и я, поди, болтался под потолком и ничего не мог сделать со штурвалом!.. Опоздай Ефимцев на несколько секунд, и нам бы всем пришлось туго…
— Так зачем же вы все решили осложнить ещё и тем, что не пристегнулись? — допытывался Стужев.
— Да ведь я это мог себе позволить, зная, что Сергей привязан и держится двумя руками за штурвал!.. А у того командира, на 67-30, второго лётчика на правом кресле не было: мы ведь условились, как вам известно, что, задев ногой тумблер, он ушёл в хвост… Уверяю вас: мне хотелось в точности воссоздать все, как могло у них быть.
— И надо сказать, вам это с избытком удалось! — пожал плечами Стужев. — И вдруг, рассмеявшись, добавил: — Не знал я, что вы такой крупный дипломат, Ян Юльевич!.. Ладно, победителей не судят! Но прошу вас в другой раз быть более осторожным!
Серафим Отаров немного опоздал. Майков успел несколько раз взглянуть на часы, прежде чем тот вынырнул из людского потока на углу улицы Горького и устремился к входу в ресторан «Арагви». Майков вышел к нему навстречу. Серафим заторопился с извинениями, принялся бранить себя за неточность, оправдываться, но Майков, отмахнувшись, схватил его за руку и потянул за собой, протискиваясь к двери. Через минуту они оказались в гардеробной.
Снимая пальто, Отаров наклонился к другу, и тот снова увидел на его лице уморительно-виноватую улыбку.
— Понимаешь, Юра… Со Звездой я. Надо бы снять?.. А? Тут как получилось? На торжественной части нужно было поприсутствовать, и, как только она закончилась, я сюда, к тебе.
Майков посоветовал Звезду не снимать. А швейцар тотчас заюлил. По мраморной лестнице друзья стали спускаться в зал. Майков с удовольствием поглядывал на Серафима. Почти новый костюм сидел на нём ладно, и сам-то Отаров был празднично подтянут, особенно аккуратен. На его худощавом лице не угасало радостное оживление, которое, как знал Майков, непременно закончится красноречивым потиранием рук, как только на столе появятся яства. И тут Майков заметил, что его друг успел чуточку «разговеться». А Серафим, словно угадав, заспешил:
— Юра… День такой, предпраздничный, и женщины на службе вздумали преподнести мне… Что б ты думал?.. Три пузырёчка с коньяком в красочных таких коробочках. Фу-ты, ну-ты… А-а, думаю… Взял да и выпил один за другим, а посуду с футлярчиками бросил в корзину.
Отаров рассмеялся, как Майкову показалось, плутовато-ущербно, что ли. Будто созорничавший школяр: и доволен проделкой, и боязно: как бы не попало. Майков усмехнулся:
— В самом деле: пусть не играют милые женщины на душевных струнах!
В нижнем этаже у входа слева оказался свободный столик, и друзья сочли, что для разговора будет удобней сесть спиной к залу. Вид бокалов, крахмальных салфеток и глянцево-синей карточки — её тут же услужливо раскрыл официант — ввёл друзей в ещё более приподнятое состояние. Отаров ощутил даже лёгкий озноб. Принявшись с вожделением потирать ладони, он доверил другу выбор закусок, что тот, не канителясь, и сделал, а когда официант удалился, проговорил, оглянувшись:
— Давненько не сиживали мы в этом подвальчике!
Майков сперва задержал взгляд на живописном панно на стене, где, как ему и раньше казалось, художник, вознамерившись отобразить энтузиазм тружеников сельского хозяйства, вроде бы изобразил выступление ансамбля песни и пляски на фоне фруктовых и овощных гор. Потом Майков перевёл взгляд на третий стол в правом ряду и вспомнил, как здесь в последний раз виделся с Леонтием Сибиряком. «Немало лет прошло… Ну да, сколько моей Алёнушке: восемь без малого… Ох, летит времечко!»
Жена Майкова ходила тогда на последних днях, и муж, считая, что неизбежному лучше идти навстречу, нежели быть застигнутым врасплох, посоветовал ей заблаговременно отправиться в роддом. Она сочла это благоразумным, но по дороге захотела отведать шашлыка.
Спускаясь в зал, они остановились на ступенях, выискивая свободные места, и тут увидели Леонтия. Расплывшись в своей неотразимой улыбке, он поманил их: мол, сюда, сюда, ко мне!
Приятно провели они тогда время за обедом. Сибиряк был чудно настроен. О работе, естественно, ни слова, Майков отвёз жену в родильный дом, и через два дня она родила ему Алёнку — толстую, розовощёкую и крикливую. А ещё через несколько дней Леонтий Сибиряк разбился при испытании нового образца. Да как разбился!.. У всех на глазах, тут же, у ангаров. Чёрное пламя тогда долго бушевало, и не было возможности его унять.
Майков не сказал об этом жене, когда она возвратилась. Но однажды она всё-таки спросила: «Почему в твоих глазах какая-то печаль?.. Может, недоволен, что родилась девочка?» Он заставил себя улыбнуться: «Да что ты! У всех авиаторов родятся дочки». — «Тогда в чём же дело?» — «Мне не хотелось огорчать тебя, — вздохнул Майков, — но ты бог знает как улавливаешь мои настроения… Семь дней назад мы похоронили Леонтия… Символично, конечно. Он развеял свой прах по нашему аэродрому!»
Она побледнела и долго смотрела в одну точку перед собой. Наверно, как и Майков, представила обаятельную улыбку Леонтия, то и дело отбрасывающего со лба непокорную прядь волос. Леонтий поднял тогда свой бокал с золотистым вином и сказал: «…А если девочка — тоже прекрасно! Назовите её Алёнушкой!.. И пусть она будет счастлива!»
И вот их дочурка спит в кроватке, а от Леонтия осталась в памяти солнечная улыбка.
— Что-то ты, Юра, задумался? — Серафим положил Майкову руку на плечо. Чуть вздрогнув, тот вскинул глаза:
— Взгляни-ка, за третьим столом у стены справа сидят восточные люди.
— Ну?
— На месте, где вполоборота к нам самый толстый, я в последний раз видел Леонтия Сибиряка. Славную бутылочку твиши мы тогда с ним здесь распили.
— Только одну?
Майков посмотрел на Серафима: взгляд того был ангельски безупречен.
— Я был с женой, вёз её в роддом, а Леонтий направлялся на фирму. Доволен был чем-то в тот день.
— Ещё бы! Главный обещал ему следующую машину.
— Леонтий говорил об этом?
— Нет. Я понял это из разговоров на его похоронах.
— Знаешь… вот закрою глаза и вижу страшный взрыв.
— Да… Тут ничего не скажешь: уходя, Леонтий «крепко хлопнул дверью».
Майков снова взглянул на Отарова.
— Мне казалось, он тебя зажимал какое-то время… А потом, очевидно, пригасил в себе эту свою острую ревнивую насторожённость к малейшему твоему лётному успеху. Ты ведь, Серафим, великолепный плут, хоть и вечно строишь из себя простака.
Отаров, с обожанием слушавший Майкова, поперхнулся смехом и зажал рот рукой. Как ни хорошо знал Майков Серафима, невольно залюбовался им: с такой весёлой непосредственностью люди способны воспринимать подобные откровения, но только не в свой адрес.
Отаров склонил голову:
— Ты прав, конечно. Сибиряк зажимал меня сперва. С полгода «держал на подхвате». А в последнюю его осень мы вместе с ним бродили по горам. И я понял, что Леонтий до ужаса честолюбив и насторожён ко всякому успеху собратьев по ремеслу. Обожая летать, он завидовал всем, кто умел в высшем пилотаже, как говорится, «показать фасон».
Батюшки!.. Да что ж это ты заказал такую прорву еды!.. И лобио, и сациви, и рыба заливная!.. Футы, ну-ты!
Официант ловко расставил закуски, хотел было разлить по рюмкам коньяк, но Майков сказал: «Сами, сами», — и тот деликатно удалился. Друзья подняли рюмки.
— Ну, Симочка, давай: давненько мы не причащались в этом храме!
С минуту они наслаждались едой, потом Майков спросил:
— Сим, все же давай договоримся: как мы здесь?.. Легально?.. Или ты дома сперва скажешь что-нибудь эдакое?.. Я на случай, если Лариса станет наводить справки.
Серафим опять прыснул в руку, сдерживая смех:
— Знаешь что! Давай поклянёмся — ни при каких пытках не сознаваться!
Майков заулыбался:
— Знаю я твои клятвы: вздёрнет бровь Лариса — и ты расколешься, как орех, стиснутый дверью.
— Ой, Юрик, все-то ты знаешь… Ну что мне поделать, если и люблю её, и боюсь до ужаса… Кажется, в делах лётных не из трусливого десятка — ты свидетель, — а тут, как крольчонок, вибрирую перед пастью удава…
Майков принялся за рыбу, чувствуя досаду от такой исповеди, зная, что все советы друзей Серафиму не быть перед женой «крольчонком» оборачивались против них же: на следующий день Лариса бежала в партком жаловаться, что «дружки» оказывают на её мужа скверное влияние и если с ним что случится, общественность будет виновата, а она, Лариса, потянет всех к прокурору.
Серафим вдруг беззаботно и плутовски рассмеялся:
— И всё же, позволь, я тебе признаюсь?.. Эта кутерьма семейная меня иногда даже веселит… Чем сильней Лариса, как ты сказал, «стискивает дверью», тем изощрённей хочется назло ей чебурахнуть… Хочешь верь, хочешь нет — даже сюжет кинокомедии придумал на эту тему.
— Ого! Не думаешь ли писать сценарий?
— Не смейся. Просто так, придумал — и всё! Хочешь, расскажу?
— Ещё бы!
— Нет, правда?
— Ей-богу!
— Тогда давай ещё по одной.
— А… С удовольствием. Ну будь здоров!
— И за тебя!
Поставив рюмку, Серафим пощёлкал пальцами, изобразил растекание по капиллярам живительной влаги. Майков выжидательно поглядывал, чуть улыбаясь, и Серафим начал.
— Только заранее прошу прощения, Юрик… Я очень коротко, самую суть…
В один ничем не примечательный осенний день два неразлучных друга — назову их Тонкий и Толстый, — возвратись с грустным видом с работы, объявили жёнам, что особо важные обстоятельства требуют их немедленного вылета в арктическую экспедицию… Далее вообрази, Юрик, поспешные сборы, трогательные поцелуи, заплаканные лица… И чем ярче ты себе это представишь, тем большее изумление вызовет следующая сцена, как Тонкий и Толстый, только что всхлипывавшие при расставании, врываются в купе скорого поезда Москва — Сочи и с хохотом валятся на диваны.
Но в ту же ночь случилось непредвиденное происшествие: самолёт, на котором друзья, как было известно их жёнам, вылетели в экспедицию, пропал без вести… Правда, вскоре выяснилось, что он приземлился вынужденно в тундре и все участники экспедиции живы-здоровы и готовы следовать дальше, о чём газеты, радио и телевидение тут же оповестили, а для спокойствия семей на голубом экране даже появились их лица… Только ни Тонкого, ни Толстого среди них не было.
И вот, пока весельчаки уютненько сидят в подвальчике за кахетинским, их благоверные со слезами на глазах врываются в почтенное учреждение, где и узнают ещё более ошеломившую новость: в составе экспедиции их мужья и не значились.
С минуту длилось молчание, прежде чем у одной вырвался вопрос:
— Господи, так где же они?!
Ответственный работник взглянул красноречиво:
— Это уж, простите, вам лучше знать!..
И, как ни странно, именно эта усмешка вмиг оживила женщин: заявлено в милицию, начинается розыск… Но дни проходят, а сведений нет… В самом деле — ищи иголку в сене!
А между тем в Гагре идёт фестиваль самодеятельных танцевальных ансамблей. И наши беглецы, конечно, там, где гремят с утра оркестры, где сотни юношей и девушек в экзотических костюмах шествуют по набережной, поют, танцуют, кружатся в вихре карнавала, позируя вездесущим кинохроникёрам…
Теперь, Юрик, представь, сидят безутешные жены у телевизора в родном городе и видят, как молодёжь беспечно веселится на курортном карнавале… Все больше арлекины, гномы, черти, предводители воинственных племён в перьях и с копьями, амуры, нимфы и русалки… И среди них толстый Бахус и тонкий сатир, держа бочонок вина, потчуют веселящихся… Тут будто кто кольнул сидящих у экрана женщин: пригляделись… Ещё получше протёрли глаза… Да, вне всякого сомнения, то были их мужья!.. А к Толстому и Тонкому все тянутся русалочьи руки…
Ой, Юрик!.. Меня в дрожь бросает, когда я пробую себе представить всю ярость этих милейших жён!.. Брр-р!.. Порублены в лапшу мужнины куртки, брюки… Растоптаны портреты…
Но, к счастью, время и не такое лечит. Через несколько дней незадачливые муженьки «вынырнули» как ни в чём не бывало в своём городе. Тут… Нет, мне не хватает красок, чтобы живописать умопомрачительные сцены их встреч с разъярёнными супругами: здесь я полагаюсь на фантазию режиссёра.
Тонкий, как договорились с Толстым, продолжал упорствовать, клянясь, что ни в какой Гагре не был, что был в Арктике, страдал, боролся с невероятными невзгодами, умирал от голода, съел свои рукавицы и чуть было не попал на зубок Толстому, если б под руку не подвернулась нерпа, которую они вместе и растерзали. При слове нерпа жена почему-то пришла в ещё большую ярость: «Ах, это с ней я тебя видела в киножурнале?!» А Тонкий, ползая на коленях, грозился сжечь себя на костре и доказать ложность чудовищных обвинений.
В этот самый момент и входит Толстый. К великому удивлению Тонкого, в отличнейшем настроении, с сигаретой в зубах, в великолепно отглаженной рубашке, при галстуке. Тонкий бросается к другу, заклиная его подтвердить, что они были в Арктике. На что Толстый спокойно возражает:
— Да будет тебе, право… Сознайся!.. Видишь, моя Дуся мне уже и курить разрешила!
Майков взялся за графинчик:
— Занятно. Но критика подвергла бы остракизму такую кинокомедию: не отражён трудовой энтузиазм Толстого и Тонкого, не говоря уж об их жёнах; в неправдоподобной коллизии подвергнута осмеянию первооснова благополучия семейных отношений.
— Юрик, а шут с ней, и с критикой, и с первоосновой!.. Ведь смешно бы могло получиться, а?
— Да. Только я не желаю быть ни Тонким, ни Толстым перед твоей Ларисой, когда она станет наводить о тебе справки.
Серафим прыснул в руку:
— Б-р-р!.. Боюсь Ларисы пуще отвесного пикирования на сверхмаксимале!
— Ну давай!
— За что?
— Чтоб преодолел и этот страх.
— Будь здоров.
— Кстати, о страхе: хотелось бы узнать твоё мнение.
— Относительно полётов?
— Разумеется. О страхе перед Ларисой мне уже слушать надоело.
Серафим опять с трудом сдержался, чтоб не расхохотаться.
— Хм… Как бы тебе это сказать?.. Страха в обычном понимании, тем паче с растерянностью, я за собой что-то не замечал. Но чувство опасения, конечно, испытывал не раз. Заметил, что испытания, связанные с малыми скоростями — любые эволюции, срывы, — серьёзных опасений во мне не вызывают. Другое дело — скоростные испытания, испытания на прочность. После имевших место разрушений в воздухе — помнишь?.. — стал сильно спасаться их… С превышением скорости шутки плохи!
— Логично. Да и парашют не любит больших скоростей, — заметил Майков, имея в виду опыт Отарова в парашютных прыжках.
Серафим усмехнулся:
— Знаешь, меня как-то спросили об этом… как, мол, я отношусь к спасению повреждённой машины? А я ответил: нужно заботиться о спасении приборов — они все объяснят… Но «главный прибор» — все же лётчик-испытатель… И он не должен терять времени, когда с машиной явно неблагополучно — должен покидать её. Ибо лётчик зачастую способен раскрыть первопричину повреждения. А когда стали расходиться, один ко мне подходит, от смежников, и говорит: «Ты что, Отаров, за чушь здесь плёл? Настоящий испытатель сделает все, чтобы спасти машину!»
Серафим рассмеялся громче, чем от него можно было ожидать. Майков воспользовался случаем и положил ему на тарелку кусок заливной рыбы, заметив, что он совсем не ест.
— Спасибо, спасибо, я ем, ем… И ещё к разговору о страхе. В юности мечтал я стать киноартистом или хотя бы дублёром-трюкачом и решил испытать себя на смелость: повиснув на руках на мостовой ферме, перебрался на другой берег. Пожалуй, метров двадцать до воды было… Теперь не стал бы этого делать. А тут как-то идём с Тамариным по мосту — черт меня и дёрнул вспомнить об этом. Жос цап меня за плечи: «Во!.. Давай, Серафим, сиганём, проверим, кто смелей?!» — валится на перила, забрасывает ногу… Что делать?.. «Постой, — говорю, — а может, там, внизу, сваи ?!»
— Подействовало? — Майков отхлебнул боржоми.
— Не сразу. После убеждения, что лучше сделать это утром: прийти, проверить, а потом уж… Ай, Юрик, как я тебя люблю!
Майков хорошо знал склонность Серафима в таких случаях к преувеличениям, а все же расплылся.
— Ни пуха ни пера тебе, Сим, на «Иксе»!..
— Тс-с! — Отаров склонился над едой. — Что я?.. Этим больше занимается Хасан.
— И Стремнин… Но, думаю, и тебе хватит на нём работы.
Помолчали. Потом Отаров рассмеялся:
— Вспомнил потешный случай. Произошёл у нас с Хасаном в командировке… — Отаров положил вилку, заглянул в глаза Майкову. — Истинная правда, клянусь памятью матери!
Майков буркнул с ухмылкой:
— Уж будто?
— Не веришь? Выдался у нас с Хасаном день свободный, и надумали мы пойти на охоту. Идём вдоль берега моря, обрывающегося кручей. И пришло мне тут в голову заглянуть под кручу: мамочка родная!.. Там стая диких голубей. Увидел их, лёжа на животе и свесив голову с кручи. Только как ни прикидывал — выстрелить по ним не могу. Тогда прошёл я немного вперёд и увидел стелющийся колючий кустарник на самом гребне. «Что, если зацепиться за него ногами?» Попробовал — вроде бы получается. И только я свесился с кручи, чтобы выстрелить, как, чувствую, тянет меня кто-то за ноги. Оборачиваюсь — Хасан, а лицо свирепое!.. Только я привстал — он хрясь меня по физиономии. «Ты что, — говорю, — сдурел?» А он как закричит: «Это ты сдурел!.. Если хочешь шею свернуть — делай это без меня! Я не хочу, чтоб люди потом подумали, что Хасан тебя сбросил. Кому докажешь, что сам, кретин, сверзился головой с кручи?! Подумают, что мстил тебе!» — «За что, — кричу, — мстил?!» А он: «За что?.. Фантазии богаты. Ну хоть… Что я влюблён в твою Ларису, начальнику её выбил зубы, да и тебя решил прикончить!»
Майков расхохотался. Отаров схватил его за руку:
— Клянусь! Чтоб мне провалиться на этом месте!
— Погоди… Да верю же я, — бормотал Майков, силясь побороть смех. Отаров, однако, клялся здоровьем всех своих близких, что все рассказанное им — истинная правда. Только появление официанта со счётом несколько успокоило обоих.
— Стремнин с Хасаном у меня трудятся на пилотажном стенде «Икс» чуть ли не каждый день… А ты когда сможешь примкнуть? — спросил Майков.
— Когда закончу, тогда уж.
— А сейчас куда?
— К скульптору.
— Лепит?
— Лепит.
— И как?
— А шут его знает!
— То есть?
— Ничего не могу сказать пока.
— На себя-то похож?
— Говорю: не знаю, — рассмеялся вдруг Отаров.
— И всё же идёшь?
— Иду.
Майков взглянул на часы, прогундосил:
— «Она по проволоке ходила…» Без двадцати пяти восемь. Я в метро. Ну будь! Да, вот что: когда станешь жене сознаваться — скажи, что расстались мы именно в это время. За остальное в ответе скульптор.
— Ах, Юрик, друг ты мой!..
— Будь осторожен и помни о Ларисе.
Отаров прыснул смехом, но тут же приосанился и, уходя, залихватски показал, как беззаботно затягивается сигаретой, пуская дымные кольца.
В вагоне метро Майкову вспомнились слова Серафима: «Да… уходя, Леонтий крепко хлопнул дверью!» Юрий Антонович повторил их несколько раз вроде бы безотчётно, потом задумался: «Бравада?.. Нет… Похоже на защитный рефлекс, чтоб пригасить вспышку гнетущих эмоций… Подобие тому, что за годы практики вырабатывается у хирургов и что иногда нам кажется даже цинизмом, но без чего, очевидно, была бы немыслима их ежедневная работа…
Вот почему, когда ни заглянешь в лётную комнату, — продолжал рассуждать сам с собой Майков, — всегда услышишь взрывы смеха после очередной весёлой байки… Стороннему человеку может показаться, что лётчики-испытатели — легкомысленный народ. Однако, общаясь с ними годы, замечаешь, что смех им необходим, как маска с кислородом при полётах в стратосферу… Ведь стены лётной комнаты не раз были свидетелями, как динамик щёлкнул и сказал кому-то: «Одеваться!» И тот уходил, чтобы улететь навсегда».
В лабораторию электронно-моделирующих стендов заглянул Берг. Когда он заходит, Майков ловит себя на противоречивом чувстве: Берг остроумен, говорить с ним всегда интересно. И в то же время беда прямо!.. Свойственна Бергу временами утрата чувства обратной связи. Бывает, занят страшно, а прервать затеянный разговор неловко. Майков по-настоящему уважительно относится к Бергу. Но что делать, если, разговорившись, и разговорившись о деле, о чём-то новом, интересном, тот не унимается и проникает в новые пласты, а тут нет ни минуты свободной!
Вот и сейчас: Майков срочно пишет отчёт по моделированию управляемости на стенде «Икс», а Берг врывается с новой идеей.
— Так вот, Юрий Антонович, то, что ты здесь творишь — все это, прости, древнейшая муть… Да, да, не обижайся. Послушай, что мы у себя в лаборатории надумали… Собираемся непосредственно в полёте моделировать все параметры устойчивости и управляемости любой из летающих машин…
В другой момент Майков задал бы Бергу кучу вопросов, чтоб добраться до «изюминки», но сейчас он вынужден делать вид, что сосредоточен над отчётом.
— Да ты меня, Юрий Антонович, не слушаешь, — говорит Берг, вставая.
— Нет, нет, продолжай…
Берг подходит к окну, чуточку досадуя. На подоконнике множество горшков и горшочков с кактусами. Он наклоняется к расцветшему багрово-бархатистому колокольцу: пахнет — не пахнет?.. Не глядя на Майкова, роняет:
— Какие новости?
— Никаких особенно… Вот Рина собирается в Париж, — не отрывает глаз от бумаг Майков. — Я попросил привезти мне модный галстук.
Рина — секретарь учёного совета — возится у своего стола с машинкой.
— Привезу, привезу, — смеётся, — с мадонной на обратной стороне.
— А Бергу привезёте? — спрашивает Майков.
— Генрих Борисович, вам тоже с мадонной?
— Мне бы лучше мадонну… без галстука!
Все трое смеются.
— А вообще, Рина, что, уже и ваша очередь ехать в Париж? — любопытствует Берг.
— Да что вы, одни разговоры!.. Едет опять профессор Ветров.
— Все равно с КПД, близким к нулю, — безапелляционно заявляет Берг. — Ну пошатается, посмотрит Лувр, а здесь, в бюро информации, по каталогам настрочат за него отчёт.
— Нет, — возражает Рина, — к Ветрову это не относится: он сам по ночам составляет отчёты.
Майков встаёт, захватив бумаги со стола. Берг продолжает ворчливо:
— Ну, понимаю, посылать на выставку конструкторов, технологов… Людей изобретательных, способных увидеть в новых машинах, в оборудовании тонкость, новизну. А тут ведь, как хотите, от многих поездок толку нет. Другой побудет там с недельку и говорит: «Ну знаешь, что это за страна!..» — «Что же ты видел?» — спросишь. А он — пык-мык. И сказать нечего. Станет молоть о движении на улицах, о кафе на тротуарах… Что девочки ходят без юбок, в шерстяных трусиках. Вот и все, что увидел.
Так и не оглянувшись, Берг уходит.
На часах без четверти три. Появляется профессор Ветров, садится у раскрытого окна, закуривает. Перекрутив бесконечно длинные свои ноги, просматривает бумаги, протянутые ему Риной.
— О чём это здесь Берг распространялся?
— О моделировании управляемости и устойчивости новых машин на летающей лаборатории.
— Разумная идея. — Ветров откидывается в кресле, отчего его худоба становится ещё зримей. — В этой связи нам не мешало бы больше заниматься Человеком как системой в системе управления… В самом деле, упускаем иногда, что у человека есть так называемое чувство ближайшего пути решения. У ЭВМ его нет, она просматривает пути решения механически…
Рина смеётся:
— А я тут, Василий Александрович, вычитала в «Литературке» на 16-й полосе такую фразочку: «ЭВМ не ошибается, только когда не работает».
— Ну это уж слишком… А возможности форсирования в Человеке высшей нервной деятельности?.. — продолжает Ветров, адресуясь уже к Майкову, тот отрывается от бумаг. — Мы их не знаем. Известно, что машина допускает форсирование в работе в лучшем случае процентов на 25. А Человек?.. Даже в отношении физической нагрузки он может кратковременно форсировать себя в несколько раз. А рекордсмен-спринтер на дистанции 100 метров способен развить мощность до восьми лошадиных сил!.. Что же касается высшей нервной деятельности, то, я убеждён, возможности её кратковременного форсирования поистине грандиозны…
Ветров замечает остановившегося в дверях Стремнина. Они раскланиваются, и Сергей проходит в комнату.
— Так ли понял вашу мысль, Василий Александрович? При создании систем управления мы должны заботиться о том, чтобы наращиванием автоматики не умалять избирательной способности Человека?
— Именно так! — подхватывает Ветров. — Автоматика в помощь — не взамен. Имея на борту Человека, неразумно было бы все более и более снижать доминанту его участия в деле, превращая в созерцателя. «Человек — лучшее программирующее устройство», — как справедливо высказывалось не раз. И это не нужно забывать, коллеги!.. Ба, без пяти три! Рина, начинаем вовремя?
— Конечно, Василий Александрович.
С бумагами в руках она направляется в зал. Ветров, сутулясь по обыкновению, обнаруживает острые, сильно выступающие вперёд плечи, похожие на крылья, которые он словно бы вот-вот распахнёт и… Но, подумав с секунду, профессор роняет кисти обеих рук и устремляется к двери, ведущей в зал заседаний.
— Послушай, Сергей, — задумчиво говорит Майков, — что скажешь о форсировании высшей нервной деятельности лётчика?
— Вижу, тебя заинтриговал Ветров.
— Ну да. Ты, может, не все слышал: он придаёт этому неизученному вопросу исключительное значение.
Стремнин задумался.
— Знаешь, я где-то вычитал, что в повседневной жизни человек склонен загружать свой мозг не более чем на пять процентов. Но для чего-то природа дала ему такой запас ?.. В какой-то момент он, очевидно, может «пошевелить мозгами» как следует?
— Не исключено. Но в какой именно?
— Как мне кажется, избрание момента от человека не зависит… Нет, конечно, несколько активней поразмышлять каждый из нас в состоянии… Вместо пяти процентов, скажем, загрузить свой мозг процентов на восемь, и, пожалуй, не более… Да и хорошо, что природа так оградила нас от проявления форсированной умственной деятельности. А то, поди, в своём стремлении удивить мир многие бы просто спятили!..
— Да-с! — Майков задорно взглянул на Стремнина. — Так все же дано нам когда-то включить «рубильник» своей высшей нервной деятельности хотя бы процентов на тридцать?
— Убеждён, что дано. На какой-то миг. Скажем, в мгновение особой опасности.
— Ты это в себе замечал?
— И неоднократно. — Сергей рассмеялся. — Да и кто из испытателей этого не замечал?.. Один даже записал свои впечатления примерно вот так: на высоте двух тысяч метров и при скорости около тысячи километров в час двигатель вдруг ахнул, как пушка, и лётчик подумал: «Ну, кажется, подловила!..» К ушам прилила кровь, а в следующий миг возникло состояние, которое он назвал не спокойствием, а прозрачностью мысли …
— Фу-ты черт!.. Как это здорово: «Прозрачность мысли!» — воскликнул Майков.
— Да, как он объясняет, будто всё стало необыкновенно чётким и ясным, и это позволило ему с предельной точностью увидеть, что высоты, на которой он оказался без двигателя, как раз хватит, чтобы, снижаясь со скоростью 50 метров в секунду, сделать один за другим два крутых разворота — каждый на 180 градусов! — вывести самолёт к началу полосы и благополучно посадить… Ну, и самое удивительное: получилось все точно так, как он предвидел.
— Значит, в состоянии этой «прозрачности мысли» лётчик мгновенно решил не катапультироваться, а идти на посадку!.. Малейший просчёт стоил бы ему жизни?..
— Просчёта не было: только успел вывести из второго разворота, как под колёсами оказалась бетонка.
— Все ЭВМ не смогли бы так быстро и с такой точностью решить эту задачу! — пробормотал Майков.
В зале электронного моделирования окна оказались зашторенными, и Стремнин, войдя, даже чуть замер в нерешительности, но тут на противоположной стене в отдалении вспыхнул экран, и на нём появилось яркое изображение взлётной полосы с белой осевой линией по серому фону бетонных плит, с сочной зеленью травы по бокам, как бы постепенно сжимающей бетонку, чтобы где-то там, в далёкой перспективе за горизонтом, свести её в одну точку. Стремнин осторожно двинулся вперёд к пульту, различив чуть подсвеченный снизу профиль ведущего инженера Майкова — шевелюру, покатый лоб, выразительный подбородок. Подойдя к столу, сказал тихо: «Привет!» — снял со штатива наушники, приложил один к уху. Глаза немного привыкли к темноте и различили слева заострённый нос сверхзвукового самолёта, устремлённый к экрану, остекление фонаря и ступеньки приставной лестницы у кабины лётчика. Сквозь стекло фонаря просматривались заголовник кресла и белый шар — шлем-каска. В наушнике послышалось шуршанье, будто зашевелился кузнечик в спичечном коробке, и тут же раздался голос Майкова:
— Итак, Хасан, как говорили: подъем носового колеса на скорости 260. Отрываясь, будь начеку; с поперечным управлением у нас пока не сахар… Понимаешь, мне хочется набрать побольше экспериментальных точек для оценки влияния различных факторов на поперечную управляемость… Ну что, понеслись?
Хасан хмуро буркнул:
— Прошу взлёт!
— Взлёт разрешаю.
В прижатом к уху наушнике Стремнин услышал нарастающий свист турбины, а на экране ожила взлётная полоса. Дрогнув, она двинулась на зрителя, как в кино при отправлении поезда начинает надвигаться на машиниста полотно железной дороги. Через две-три секунды от шмыгающих под брюхо самолёта плит рябит в глазах. Ещё немного, и они уже размываются в серую гладь бешено набегающей «бетонки», как бы рассечённой надвое белой осевой линией. Ещё быстрей, ещё, ещё. На форсаже фырчит турбина. «Пожалуй, пора», — думает Стремнин и видит, как нос-пика, слегка качнувшись, приподнимается, перекрывая собой часть экрана. Сильно резонирующий гул меняет тональность, и полоса очень естественно начинает уходить вниз. «Полнейший эффект взлёта!» — всякий раз успевает восхититься Сергей и в следующий момент вдруг видит, как резко качнулась машина, будто влепило в крыло снарядом… Бросок влево, вправо, острее, резче. Даже в жар бросило от неожиданности. «Бетонка» вздыбилась вертикально и опрокинулась навзничь. Экран вспыхнул световой кляксой и погас. Вмиг воцарилась тишина.
Несколько секунд — ни шороха, ни звука, потом спокойный голос Майкова:
— Увы, Хасан, пока не получилось, «Икс» опять «разбился»… Убери РУД[3] и посиди чуток в кабине, мы изменим слегка соотношения моментов.
— Постой, Юрик, пусть попробует Серёга, мне покурить охота!
— Ну что с тобой делать, кури.
Хасан с шумом сдвинул назад фонарь и легко перемахнул из кабины на стремянку.
— Ой, шило, Юрик, шило!.. Не хотелось бы, чтоб будущий «иксик» оказался таким бесом! — Сняв шлем-каску, Хасан пригладил пятернёй короткие волосы и сбежал по ступеням.
— Хочешь верь, хочешь нет: только подумал шевельнуть ручку вбок, а он брык на лопатки!..
Принимая у Хасана шлем, Стремнин взглянул на Майкова:
— Может, «загрубишь» сперва разочка в три?
— В десять!.. Я что говорил? — подхватывает Хасан.
Майков, торопливо записывая, качает головой:
— Позвольте мне, товарищи лётчики, действовать по программе: Сергей, тебе тоже придётся, так сказать в качестве базовой линии, испробовать это крайне неприятное соотношение, а потом начнём «загрублять».
Стремнин, надев каску и взбежав по стремянке, с привычным ощущением нахлынувшего удовольствия окинул взглядом кабину. Усаживаясь в кресло и подтягивая плечевые ремни, поймал себя на мысли: вот и забрался всего лишь в стенд-имитатор, воспроизводящий кабину будущего «Икса», а чувствует тот особенный наплыв сил, радостную приподнятость, будто на самом деле предстоит взлёт. Осмотрев все приборы, положения рычагов и тумблеров, присоединил шнур шлема к штепсельному разъёму и сказал;
— Готов.
Майков счёл нужным задание повторить.
— Значит, так, поднимешь носовое колесо на двухстах шестидесяти. Когда станешь уходить от земли, попробуй чуть накренить машину и тут же успокоить. Не получится — не страшно: будем иметь и твою первую экспериментальную точку.
— Разрешите взлёт?
— Разрешаю.
И снова засветился экран. Ось полосы, видимая через переднее стекло, теперь простиралась точнёхонько перед остриём носа. Слыша, как нарастает свист имитатора турбины, Сергей плавно вывел рычаг управления двигателем до упора вперёд. Стыки плит помчались на него, замельтешили, размылись в общую серую гладь, будто заглатываемую «клювом» машины. Совсем уж зло урчит турбина. Глядя вперёд на полосу, Сергей не упускает из поля зрения и стрелку указателя скорости. Вздрагивая, она склоняется за индекс 200… Вот уже 260! Сергей берет ручку на себя… Нос-игла вздыбливается, полоса под ним уходит вниз. Сергей пробует чуть накренить самолёт и тут же ощущает, как, будто передразнивая его, машина резко шарахается в одну, другую сторону… Он быстро парирует движением ручки и… видит, как полоса вздыбливается и разметается яркой вспышкой на экране… «Все!»
Несколько секунд Сергей сидит недвижно, а когда экран освещается снова, отображая неподвижную взлётную полосу, отбрасывает назад с плеч ремни, открывает фонарь и выбирается из кабины. Сходя вниз, видит голубые с белым блоки ЭВМ, свет лампочек, Майкова за пультом управления, уставившегося на него заинтересованно, возле Майкова двух девушек в белых халатах. Сергей снимает с себя шлем-каску:
— Юрий Антонович, и я, как видно, в канатоходцы не гожусь!
Направляясь к стулу, Сергей замечает беззвучно смеющегося Хасана. Возвращая ему шлем, Сергей качает головой:
— Ну чего ржёшь, чего?.. Ничем не хуже тебя… И вообще, какого рожна ты все держишься за щеку?
— Зуб болит, Серёга… Спасу нет!
— Не так уж, видно, и болит, если к врачу на аркане тебя не затащишь. — И уже глядя на Майкова: — Юрий Антонович, нужно «загрубить» элероны и уменьшить сдвиг фаз. Честно скажу: подобной дикости в поперечном управлении и представить себе не мог!
— Да ведь на то мы и исследователи, чтоб уметь докопаться, что на что и в какой степени влияет. Вот сейчас подкорректируем немного, и эм икс бета будет получше[4]. Галя, Вика, приведите коэффициенты в соответствие второму пункту, — бросает Майков лаборанткам.
Проходит несколько минут, часы бьют полпервого, Хасан не выдерживает:
— Хватит тянуть резину! Экспериментальный кролик жрать хочет!
Майков бросает досадливый взгляд на настенные часы:
— Хасанчик, потерпи, браток, давай «иксанем» ещё по разочку?.. Как, Сергей, ты?
— А?.. Да, да, конечно, конечно, — кивает Стремнин.
— Ладно, готово у вас? — Хасан надевает шлем. Майков торопит одну из девушек:
— Галя, ну как там у вас?
— Сейчас будет готово.
Хасан лезет в кабину, сдвигает на себя фонарь. Майков спрашивает опять:
— Галя, как?..
— Все готово, Юрий Антонович.
— Можно начинать, Хасан. Делай все так же. Теперь будет получше. Давай.
— Прошу взлёт.
— Взлёт разрешаю.
— Понеслись!
Часы бьют половину второго. Майков опять недовольно косится на них:
— Ладно, давайте прервёмся на обед.
Он стаскивает с себя белый халат и вслед за лётчиками идёт к выходу. Стремнин в ладно сидящем сером костюме, подчёркивающем и его хороший рост, и стройность. Майков подумал, что лицо его могло бы показаться красивым, не будь на нём этой печати озабоченности. Хасан ростом поменьше, в коричневой кожаной куртке, подвижный, смуглолицый, то и дело прикладывает к щеке ладонь. Майков поинтересовался:
— Ты, Хасанчик, будто все пригорюниваешься?
— Зуб болит, окаянный!
— К врачу бы?
— Тю-ию, — с присвистом отмахивается Хасан, — жуть боюсь, когда сверлят!
Не успел Стремнин прикрыть за собой дверь, как лаборатория наполнилась звучанием симфоджаза. Девушки-лаборантки преобразились. Халаты сброшены. Смотрясь в зеркальце, одна вскакивает:
— Кошмар!.. До сих пор дрожу, как малярик… Галка! Если б ты знала… я просто влюблена в Стремнина!
Галя удивлённо хлопает ресницами:
— Да что ты, дура, он же старый!
— Все равно, хоть ему и тридцать… он настоящий мужчина. Помани он, я поползла бы за ним…
— На бровях, конечно, и до самого Владивостока!.. «Настоящий мужчина»… То-то, говорят, от него жена сбежала на Северный полюс с каким-то радистом.
— Все равно: он чудный, чудный, чудный!.. Просто одержим своим летанием, конструированием… Господи, только б взглянул на меня…
— Да ты совсем свихнулась, Вика: что в нём проку, если он весь в своих полётах да конструкциях? Прошла бы неделя, и ты подалась бы от него к белым медведям.
— Я бы не убежала, я ведь в него влюблена!
Приблизившись к магнитофону, Галина продолжает:
— Вот скоро приедет Жос Тамарин: это — парень! Танцует божественно… А как играет на банджо, как поёт! — Она нажимает на кнопку магнитофона, и возникает клокочущая ритмика в стиле чарльстона. Дразня подругу, Галина начинает пританцовывать. Вика смотрит на неё с явной досадой и вдруг выпаливает:
— А ты знаешь… на него положила глаз эта смурная программистка…
Галина замирает:
— Иди ты!.. Верка Гречишникова?! Откуда ты взяла?!
— Девчонки говорят… Она и летает как насмерть сумасшедшая в аэроклубе только лишь для того, чтобы привлечь к себе его внимание.
Теперь Вика, довольная произведённым эффектом, начинает пританцовывать на месте. Галина настраивается не сразу. Но вот они уже вместе, как бы передразнивая одна другую, разделывают на квадратном метре свободного лабораторного пространства: Галина — в юбочке, Вика — в джинсах. В момент, когда музыка обрывается, обе вдруг замечают, что на них уставился вошедший профессор Ветров. Худой и высокий, застыл у дверного проёма, заведя ногу за ногу. Девчонки с визгом прячутся под нос-иглу стенда «Икс».
Сергей Стремнин и Хасан Мигай спустились в столовую. Там уже сидел Серафим Отаров, корвыряя вилкой морковку под сметаной. Увидев друзей, просиял:
— А я-то беспокоюсь, куда это вы запропастились?..
Хасан, пододвигая к себе селёдку с луком:
— Привет, Серафим крылатый!
Стремнин переставил стул поближе к Отарову, наклонился, но, не сказав ни слова, взялся за меню. Тогда Отаров спросил:
— От Майкова?
— Угу.
— «Иксовали»?
— Угу.
— Просил передать, что ждёт тебя, — не отрывая глаз от тарелки, пробубнил Хасан.
— На стенде пока не ладится с поперечным управлением. Разочка по два гробанулись, — пояснил Сергей. — Однако ты, Серафим, чем-то переполнен?
Отаров отложил вилку, прижал к губам салфетку, потом аккуратно свернул её и накрыл ладонью:
— Все, что я сейчас расскажу, — истинная правда… Ей-богу!
Стремнин покосился на него, и Отаров расценил это как недоверие, он принялся клясться покойной матерью. Стремнин же продолжал поглядывать на него и улыбаться выжидательно.
— Нет, чувствую, ты не поверишь мне… Ну вот… Чтоб мне не встать с этого места!
— Ну почему же я тебе не поверю? — спокойно возразил Стремнин. — Очень даже готов поверить. Да и нет у меня оснований сомневаться в том, что ты когда-нибудь говорил.
Отаров опять все же истолковал его улыбку как признак недоверия и снова принялся за своё: клялся именами детей, жены, родственников. Хасан потихоньку хихикал. Стремнину в конце концов надоело:
— Ну выкладывай. Будь я проклят, если не поверю!
От неожиданности Отаров замер с полуоткрытым ртом, затем прыснул смешком, но тут же зажал ладонью рот. Официантка поставила перед ними тарелки с супом.
— Так слушайте же! — зловещим полушёпотом начал Отаров. — Случилось это вчера поутру на фирме. Совещание проводил сам главный: сидит за столом в центре, а по периметру зала стулья, и на них все приглашённые. Чёрт возьми… Вспомню — в дрожь кидает… — Спину Отарова перетряхнуло нервическим ознобом. — Сидим. Главный затеял разговор длинный, монотонный… Чувствую, меня неудержимо в сон клонит… Что делать?.. А все слушают затаённо, муха не пролетит.
«Ва… ва… ва… Ба… ба… ба…» — слышится мне. Я уж и щипать себя пробовал. Ни черта: не могу справиться с пудовыми веками.
И вот ощущаю себя в полёте. На каком-то новом вертолёте. Близко, близко земля… И какой-то непорядок с машиной, чуть ли не потеря управляемости… Кренится машина, я жму на управление и… и… не могу сладить.
«Нет, — кричу, — шалишь!.. Отарова так просто не возьмёшь!..» Хвать за рукоятку дверцы, трах-бах по фонарю. Дверца срывается, я — за борт и за кольцо… Но где там!.. Низко, не успеть раскрыться парашюту. «Хана!» — мелькнула мысль. Сгруппировался, голову к рукам, под себя ноги и бух…
Чувствую, пребольно трахнулся башкой.
Прихожу в себя: о ужас !.. Идёт совещание, все уставились на меня, я на полу, и никаких сомнений: боданул-таки паркет.
Немая сцена. Вскакиваю с пола. Сон проклятый как рукой сняло!..
«Простите, — говорю им. — Переутомился, должно быть. Ещё тут сапоги жмут… Тревожная ночь, собаки выли…» — словом, мелю нечто несусветное.
Все смущены, на меня не глядят, главный уткнулся в стол. А я кляну себя: «Подумает теперь, что я заснул и свалился оттого, что говорил он скучно, серо… Черт-те что!..»
Серафим помотал головой, как крупная рыба, попавшая на блесну, и ткнул досадливо ложкой в тарелку. Стремнин взглянул на Хасана, увидел, как у того дёргаются плечи, и сам рассмеялся.
— Ты что, не веришь? — схватил его за руку Отаров. — Ей-богу! Все так и было, как рассказал… Чтоб мне подавиться этим супом харчо!
— Да ты что, Серафим, избави тебя бог! — почти серьёзно попробовал успокоить его Сергей. — В напряжённый век НТР чего только не случается!
Хасан продолжал беззвучно смеяться, уткнув нос в тарелку.
— А я, брат, зашёл как-то перед обедом к своему математику Косте, он программистом у Ветрова, — отодвинул от себя тарелку Стремнин. — Мы с ним раньше жили в общежитии, болели за «Динамо». Говорю ему: «Костенька, сегодня „Динамо“ — „Спартак“, пойдём?» А он согнулся над решением какой-то задачи, с трудом выходя из своего зачарованного состояния, шепчет как во сне: «Нет, Серёжа, сегодня никак не могу… в академии доклад интересный, мне туда». — «Вот те раз! — говорю. — А я так надеялся, что вместе „поболеем“. Сам наблюдаю, как он, мой Костя, особенно просветлённый какой-то, торопливо строчит, должно быть, самые проникновенные строчки своих математических „стихов“… И вот наконец, выразив на лице полнейшее удовлетворение, отодвинул от себя тетрадь и карандаш, откинулся на спинку стула: „Да, да, Серёжа, прости, никак не могу, никак… Такой доклад сегодня, ты и представить не можешь!“ — „О чём хоть, скажи“, — спрашиваю. А он упоённо так: „О функциях Риса в гильбертовом пространстве“.
Серафим и Хасан, прекратив жевать, уставились на Стремнина. Отаров спросил:
— И что это за гильбертово пространство? Хасан рассмеялся:
— Похоже, что о функциях Риса тебе всё известно.
— Честно скажу, я тоже спросил Костю, что сие значит, гильбертово пространство, — продолжал Сергей, — а он мне: «Знаешь… Как бы это тебе объяснить… Гильбертово пространство — по фамилии немецкого математика Давида Гильберта. Знамениты его работы по теории инвариантов, математической логике, теории чисел, математической физике, теории функций, теории интегральных уравнений… Так вот — пространство, им математически придуманное, обладает сколь угодным количеством измерений».
Все с тем же выражением лиц, с которым разглядывают неведомый подводный мир, Отаров и Хасан смотрели на Стремнина. Им, привыкшим существовать в трех измерениях плюс время, казалась совершенно невероятной мысль о возможности «сколь угодно» большого числа измерений пространства. Попробовав вообразить хоть как-нибудь гильбертово пространство в диковинных осях координат, Отаров тут же отмахнулся от своих построений.
— А функции Риса с чем едят? — тихо спросил Хасан.
— К харчо, который ты уплетаешь, они не имеют никакого отношения, — усмехнулся Сергей. — Рис Фридьеш — венгерский математик — известен работами по функциональному анализу, один из основателей теории топологических пространств.
Серафим взглянул насмешливо на Хасана:
— Надеюсь, теперь тебе всё ясно?
— На том мы с Костей и расстались, — продолжал Стремнин. — Я пообещал рассказать ему, как сыграют «наши», а он поклялся поведать мне, что нового в гильбертовом пространстве. А заговорил я о Косте, вспомнив занятную историю его женитьбы.
…Когда невеста уже определилась и он знал её основные качества: неряшливость, бесхозяйственность, мотовство, лень, вздорность и истеричность, он взвесил и свои кое-какие не лучшие черты характера, с тем и принялся за обстоятельный расчёт, прибегнув к методу вариационных исчислений. Это заняло у него более тридцати страниц математических преобразований, приведших к выводу, что ничего неожиданного эта женитьба в себе для него не таит. С тем и отправился в загс.
Прошло некоторое время. Встречаю его. «Ну как живёшь, Костя? (Он женат и по сей день)». — «Да ведь, очевидно, нормально, Серёжа… Всякий раз, повздорив с женой, утешаю себя тем, что нигде в знаках и допущениях не напутал».
Официантка принесла второе. Отаров, слушавший внимательно Стремнина, усмехнулся:
— Как говорится, судьба — индейка!.. Я вот и без расчётов знал, что из моей женитьбы получится что-нибудь смешное… И тоже веселюсь: «Знал же, Сим, на что идёшь!.. Вот и радуйся, что не ошибся!»
Все трое внезапно притихли. На этом «фронте» у каждого были свои проблемы.
Вдруг Сергей, встрепенувшись, извлёк из кармана какие-то письма.
— Чуть не забыл… Хочу прочесть вам два письма от Жоса Тамарина. Вчера получил оба сразу… Вы, поди, и не знаете о его новом увлечении?..
Серафим откинулся:
— Хо-хо!.. Откуда ж нам знать?.. Так кем же он увлёкся?..
— Не кем, а чем!.. Увлёкся дельтапланеризмом, — возразил Сергей, раскрывая листки бумаги. Читая, изумлялся: как этот новый авиаспорт мог «с ходу» заворожить профессионального лётчика-испытателя?! — Впрочем, послушайте:
«18 мая 197… года.
Привет, Серёжа, из солнечного Крыма!
В Коктебеле гора Узун-Сырт обретает вторую авиационную жизнь. Наезжают группы дельтапланеристов. На днях один харьковчанин над южным склоном парил на палочке верхом 2 часа. Невероятно, смело, красиво!
Летают с разных гор: с «Татарки», с «Мадам Ж», ну и, конечно, с южного и северного склонов Узун-Сырта — ты, очевидно, слышал об этом от планеристов. Можно с уверенностью сказать, что осенью, когда подуют южаки, будут интересные достижения. Летают лихо, а внизу частокол из бетонных столбов — опор виноградных лоз.
Наши легендарные планеристы двадцатых-тридцатых годов, принёсшие Коктебелю авиационную славу, ушли ещё в довоенное время с Узун-Сырта, ушли на равнину, чтоб летать выше и дальше, пользуясь восходящими потоками у облаков. И это правильно. А дельтапланеристам равнина не годится. И вот Узун-Сырт снова становится гнездом молодых орлят.
Познакомился с доктором Борисом Гогбергом. Любовался его полётом на помеле, купленном в Австралии. Да и многие здесь парят поразительно смело, красиво! Бросаются в бездну без посторонней помощи, без лебёдки, резиновых шнуров-амортизаторов, самолёта и часами парят, как орлы, не имея рулей, сиденья, парашюта!.. Богатыри — не мы!
Думаю, это начало того, когда все люди будут летать запросто, как сейчас ходят.
«19 мая 197…
Дорогой Серёжа!
Написал письмо, собрался отправлять, и тут от тебя весточка. Прочёл, а больше догадался: почерк как у писателя или доктора — ничего не разберёшь.
Итак, харьковчане утёрли нос москвичам! Два часа висеть над Козловской балкой или Карманом Узун-Сырта при ветре 10 метров в секунду — это геройство!
Не сомневаюсь в рождении нового воздушного спорта. Мы живём в то время, когда большой спорт требует отдачи всех сил, а часто и всей жизни, огромных жертв, трудов, воздержания и т. д. Итог — сливки, они — удел единиц. И есть другой спорт — спорт масс, спорт между делом. Образовался огромный разрыв. Большой спорт массам недоступен и нужен как зрелище. А ведь каждому хочется, пусть и попроще. И вот появился дельтапланеризм. Не нужны аэродром, самолёт, лебёдка, инженер, формуляр, врач. Сам придумал, сам построил, сам летай. Бьются нечасто. Запретить или закрыть нельзя, как нельзя запретить самоубийство. Ведь не поставишь на каждой горушке по милиционеру! Дельтапланеристам даже парашют не нужен — дельтаплан — сам парашют!
Вот я и загорелся, Серёга, этим новым видом летания: хожу вокруг них, сияю, как Кола Брюньон, полон оптимизма и предвкушения счастья в делах рук своих, а пока испытываю радость в созерцании!
Пишу об этом тебе, полагая, что ты не назовёшь меня идиотом.
Складывая письма, Стремнин взглянул на Хасана — тот беззвучно смеялся, и было заметно, что его позабавила шутливая озабоченность Жоса тем, как бы друзья не сочли его идиотом. Серафим же, мечтательно улыбаясь, унёсся куда-то в мыслях, и, может быть, ему чудилось, как и он бросается с кручи навстречу упругому ветру, ощущая над собой шуршание паруса-крыла…
— Ну так что скажете о письмах Жоса? — спросил Сергей.
Серафим встрепенулся:
— Отвечу словами Жоса: «Богатыри — не мы!»
Хасан перестал смеяться.
И тут в столовую ввалился Петухов — лётчик-испытатель возрастом постарше. Кряжистый, большой, усищи, борода. Падая на стул, простонал:
— Настенька, борща бы, да погуще, чтоб ложка стояла! — И уже обращаясь к сидящим: — Ох и насмешил вчера нас один грузин!.. Скаридзе, что ли, или что-то в этом роде… Вылетела из башки фамилия.
— Кто это? — спросил Отаров.
— Да выпускник на экзаменах в школе лётчиков. «Вы учились на юридическом факультете университета?» — спросили его. «Да, — говорит, — учился». — «А что заставило вас пойти в лётчики?» — «Видите ли, — не смутился он, — родители прочили меня в судьи, а я рассудил, что труд судьи, пожалуй, опасней работы лётчика-испытателя».
— ?
«Да как же, — говорит, — сами подумайте: не берёшь взяток — зарежут… Брать будешь — посадят!»
Комиссия, естественно, подавилась от смеха и подписала ему диплом с отличием. А я подумал, что и в судьях этот парень не промахнулся бы. Ну а каким испытателем будет — ещё посмотрим. — И почти без паузы Петухов спросил: — Да, новость слыхали?.. Вера Гречишникова, программистка у профессора Ветрова, и в этом году первенство по воздушной акробатике завоевала, снова подтвердив звание чемпионки Союза по высшему пилотажу… Эх и лихо девка летает!.. А помните, как она года три тому назад в институте всем плешь проела, добиваясь права стать испытателем?..
Хасан хмуро заметил:
— Ещё бы не помнить!.. Чуть Жоса Тамарина не угробила, когда он её взялся вывозить на МиГе… Очертенела, что ли: на приземлении, когда только коснулись полосы, возьми и ткни ручку от себя… Могли ведь сгореть запросто!.. Скаженная, право.
Серафим кивнул:
— А летает теперь, как я слышал, виртуозно: сложнейший перевёрнутый пилотаж выполняет с изумительным мастерством и в то же время отчаянно, исступлённо!
Стремнин, вспомнив о чём-то, усмехнулся:
— Страсть к воздушной акробатике началась у Веры с того дня, когда в одном из первых своих самостоятельных полётов в аэроклубе она чуть было не выронила напарника — тот в качестве балласта летел в задней кабине… Как это случилось?.. Да очень просто: выполняя петлю, взяла да и зависла в верхней мёртвой точке, чтобы испробовать, как это летают вверх колёсами… Вот тут и услышала душераздирающий крик… А когда зыркнула назад, чуть сама не вскрикнула, видя, что парень на полкорпуса свисает из самолёта, судорожно вцепившись пальцами в борта кабины. (Самолёт не имел остекления.)
Пока она неумело выводила самолёт в нормальное положение, парень, оцепенев, молчал… Но при заходе на посадку стал ругаться, по её словам, «как босяк, наступивший на разбитую бутылку», и все грозился её изничтожить, лишь только они окажутся на земле… Но инструктор рассудил их с соломоновой мудростью: «Зачем тебе её убивать? — сказал он. — Ты сейчас полетишь в качестве пилота, она полетит с тобой в задней кабине: вот и проделай с нею такую же мёртвую петлю!..» — «Да, — чуть не заплакал „потерпевший“, — она, мерзавка, поди, плотно притянет себя в кабине ремнями!..»
Последняя фраза Стремнина вызвала дружный смех за столом. Потом Петухов спросил серьёзно:
— Я слышал, вы трудитесь на стенде «Икс» у Майкова? Ну и как?
— Да пока что-то не видно разительных успехов, — сказал Сергей и попросил официантку принести чаю с лимоном.
В этот момент перед столом и возник с обворожительной дежурной улыбкой Василь Ножницын, недавно назначенный командиром отряда. Когда Василь был ещё начинающим испытателем, лётчики между собой прозывали его Кисой. Лучезарно оглядев сперва Петухова, а затем Стремнина, Ножницын спросил:
— Уважаемые коллеги, вам не кажется, что столовая не место для служебных разговоров?..
— Виноват, виноват, каюсь!.. — картинно затряс головой Петухов. — Понимаешь, Василь, малость увлёкся!
С этой минуты за столом воцарилось тягостное молчание. И Стремнин как-то невольно вернулся мыслями к отчаянной чемпионке Вере Гречишниковой.
В первый же год работы молодым инженером Вера так надоела всем сколь-нибудь причастным к руководству лётной работой в институте, что, завидев её «на встречном курсе», бывалые летуны торопливо отваливали в сторону, чтобы только не слышать о том, как стремится она стать лётчиком-испытателем и как все злодеи мужики, будто сговорившись, не идут ей в этом навстречу, словно боятся конкуренции.
Сергею представилось, как двадцать четыре часа в сутки фанатичка Вера не расстаётся с мучительной мечтой об испытательных полётах. Ему, мужчине, занятому делом, и в голову не приходило, что двадцать четыре часа в сутки она могла думать ещё и о том, в кого была столь же мучительно влюблена. Похоже, желание стать испытателем довело её до неврастении, от которой, как Сергею казалось, она уже не сможет отделаться даже в воздухе. Не сможет обрести спокойствие духа, так необходимое в полёте, дающее возможность не только мгновенно и ясно видеть, слышать, чувствовать, ощущать, но и как бы предвидеть множество всевозможных явлений при пилотировании, когда мысль пилота опережает движение машины, а малейший намёк на ненормальность в её поведении необычайно эту мысль обостряет.
И вот теперь, услышав о новом спортивно-лётном достижении Веры Гречишниковой, Сергей все же подумал: как ни прекрасно она владеет высшим пилотажем, все же стать хорошим лётчиком-испытателем не сможет. Будь она посдержанней, умей управлять эмоциями, умей пошутить, посмеяться над своими неудачами, Вера, возможно, и достигла бы окаянной своей цели.
— Сергей Афанасьевич, — сказал Стремнину диспетчер, — в тринадцать тридцать за вами прилетит представитель с «Омеги». Договоритесь с Евграфом Веселовым о встрече в зоне и о всех деталях дальнейшей совместной работы — он полетит вас сопровождать на «киносъёмщике».
Веселов появился в комнате методического совета через несколько минут, подсел к Стремнину, взял со стола полётный лист.
— Куда ты запропастился? — спросил Сергей.
— Ты не сказал, что будешь здесь, — я и обегал все кругом!.. Так что там стряслось на «Омеге»?
— А вот что…
И Сергей рассказал Евграфу, как, выполняя высший пилотаж на И-21, опытный инструктор-лётчик капитан Казаков попал в какое-то быстрое самовращение, происходившее при больших отрицательных перегрузках. Сперва на «Омеге» подумали, что Казаков просто-напросто угодил в перевёрнутый штопор, но Казаков категорически отверг этот, как он выразился, «поклёп на него» и очень горячо доказывал, что столкнулся с совершенно новым явлением динамики полёта, ранее ему незнакомым…
— Вот товарищи с «Омеги» и обратились в институт с просьбой, чтобы мы провели на этом самолёте эксперимент, добившись воспроизведения такого же самовращения, что было у Казакова, и дали разъяснения и рекомендации по пилотированию.
Евграф некоторое время молчал, потом спросил:
— А ты говорил с Казаковым?
— Ещё на прошлой неделе.
— И?..
— Он попал в это самовращение после «горки», переведя энергично машину на снижение и креня её. По его словам, самолёт будто только и ждал этого — так яростно завертелся вокруг продольной оси. Казакова вырывало из кабины более чем двухкратной отрицательной перегрузкой. Ему удалось прекратить вращение только лишь торможением самолёта, убрав полностью тягу двигателя.
— А «наука» как квалифицирует казаковскую «круть-верть»?
— Кулебякин, например, убеждён, что это было так называемое аэроинерционное самовращение. Явление редкое, но в авиации все же известное. О нём есть кое-что в учебниках по практической динамике полёта.
— Читал я… И понял, что ничего хорошего в инерционном самовращении нет! — Евграф заглянул Сергею в глаза.
— Что делать?.. Попробовать нужно.
— Будь аккуратен.
— Буду.
— Ты все продумал и готов?
— Само собой.
— Чем могу быть тебе полезен?
— Вот что… Встретимся в нашей испытательной зоне. Перед вылетом с «Омеги» я вызову тебя на связь — будь ко времени в самолёте. Взлетев, выходи к пункту В на высоте 8 тысяч метров, скорость дозвуковая… Как бы меня ни вертело, постарайся заснять — это очень важно!
— Постараюсь. — Евграф выразительно взглянул на часы. — Однако где же представитель с «Омеги»?.. Пора бы ему и быть.
— Сейчас прилетит. Пошли одеваться. Кстати, ты просмотришь на мне противоперегрузочный костюм.
Уже когда они поднимались по лестнице на второй этаж, Евграф вдруг оживился и озорно пропел:
— И кое-что ещё, о чём сказать не надо, и кое-что ещё, о чём сказать нельзя!..
Но тут щёлкнул динамик на стене, и диспетчер известил:
«Товарищ Стремнин, за вами прилетел самолёт с „Омеги“.
Через два часа Стремнин на том самом И-21, на котором попал в инерционное самовращение Казаков, взлетел с аэродрома «Омеги» и, идя в крутом подъёме, направился к испытательной зоне. Он издали приметил тончайший белый росчерк в синеве, оставляемый самолётом Веселова. А немного погодя Евграф известил, что его видит и идёт на сближение, чтобы пристроиться для киносъёмки.
Сергей давно научился отсекать от восприятия монотонные звуки, характерные для установившегося режима полёта. Но как чутко воспринимал его слух вторжение в мешанину шумов летящей машины нового звука!.. Весь грохот самолёта врывался тогда в уши, как в распахнутые окна, и в этом грохоте Сергею ясно слышался встревоживший его новый звук. Но в данном случае все шумы-звуки были монотонны и казались ему тишиной. Сергею даже представилось, что самолёт застыл в стекловидной массе — так плотно он «сидел» в воздухе, не вздрагивая, не шелохнувшись. Сергею захотелось тронуть рули. Вроде бы нехотя, самолёт качнулся и снова застыл.
«Как, однако, на высоте не воспринимается скорость! А ведь мы делаем с тобой, дружок, девятьсот километров в час!»
Потом Сергей подумал, что на таком самолёте он входил в строй лётчиков-испытателей. «Уже более восьми лет прошло!.. А сколько лётчиков на таких самолётах летало до меня?!»
Сергей знал историю И-21. Он знал, что создан самолёт был ещё в конце пятидесятых годов, знал и нескольких ветеранов-лётчиков, которым довелось участвовать в испытаниях ряда прототипов этой машины, пока она выкристаллизовывалась в современную свою форму. В течение пяти лет, пока интенсивно совершенствовалась опытная партия таких машин, сколько было сменено крыльев, рулей, двигателей, воздухозаборников, всевозможных устройств системы управления!.. Кто теперь в состоянии вспомнить весь этот труд?.. А сколько озарений талантливых людей — конструкторов, учёных, инженеров — вобрала в себя эта машина!.. Всё строили её и перестраивали руки многих рабочих, механиков, техников и всевозможных специалистов, пока она не залетала, как надо. И, став серийной, летает прекрасно не один десяток лет.
Поначалу всякое бывало с этим самолётом. Первым его испытателям приходилось садиться с отказавшим двигателем и с опасными неполадками в системе управления… Кому-то из них пришлось прибегнуть и к катапультированию… Вспомнились Сергею и портреты в траурной рамке тех, кто ради совершенствования её отдал жизнь…
Но сколько лет прошло!.. Что же теперь ещё затаилось в этом самолёте-ветеране!
Сергей обвёл глазами приборы: стрелки «дышали» в секторах шкал, говорящих, что все на борту исправно. Самолёт, набрав высоту 8 тысяч метров, входил в испытательную зону. Сейчас Евграф подойдёт, и можно будет начинать эксперимент. Сергей ещё раз представил, что станет делать.
Капитан Казаков, с которым Сергей обстоятельно переговорил на «Омеге», настаивал на том, что в его вращении педали руля направления стремились уйти от нейтрального положения, то есть руль сам, помимо казаковской воли, стремился отклониться. Лётчику удалось удержать педали, уперевшись изо всех сил ногами. «Но каково будет, если кто-то из лётчиков, попав в такое же вращение, — подумал Сергей, — не сумеет удержать их?.. Скажем, я сейчас повторю все, как было у Казакова, и удержу педали, не дам им вырваться из-под ног… Пусть даже покрутит меня лихо… А что я напишу в рекомендациях лётчикам?.. „Держать педали“?.. А если не удержит кто-то, что будет тогда с самолётом, да и с самим лётчиком?.. Как ответить?.. Нет, раскрутившись, мне, очевидно, придётся все же педали отпустить…» — и тут Сергей вздрогнул от неожиданности:
— «Прибой», я «Кортик», как слышишь? — громыхнул в наушниках голос Веселова.
— Слышу отлично, я «Прибой». Ты где?
— Подхожу снизу.
«Киносъёмщик» всплыл правее и замер в нескольких десятках метров. «Приветик!» — Евграф сделал рукой. Позади него оператор направлял камеру.
— Ну как у вас там? — спросил Сергей.
— Порядок, мы готовы.
— Тогда начнём.
Он ещё раз оглядел кабину: стрелки приборов на своих местах, правая рука сжимает рукоять управления в центре, левая — у борта слева на РУДе — рычаге управления двигателем. Он снял её с РУДа, приподнял к тумблеру и пустил в ход регистрирующую аппаратуру. Стрелочка контрольных электрочасов замельтешила: круг — пять секунд, круг — пять секунд… Сергей прибавил двигателю обороты.
Увеличивая скорость, самолёт устремился к бирюзовой полосе, чёткой бровкой пролегавшей над белесой непроглядной мутью горизонта. «Так… достаточно!» — сказал он себе, взглянув на стрелку указателя скорости, и тронул ручку на себя, отклоняя этим руль высоты. Самолёт вскинул нос, взвился горкой, бирюзовая полоса провалилась вниз, перед стеклом возникла тёмная синь неба в зените. И тогда Сергей решительно двинул ручку управления рулём высоты вперёд. И тут же потерял опору под собой. Ремни вдавились в плечи, дух перехватило от этой всегда неприятной отрицательной перегрузки. Проваливаясь, проседая, самолёт все больше опускал нос, будто вздумал бодаться. Сергей тиснул кнопку передатчика, что была у него под большим пальцем на РУДе, и крикнул Евграфу: «Режим!» — сам двинул правой рукой ручку управления энергично влево…
Мгновенно, опережая мысль, самолёт ухнул в крен, а дальше, будто подхваченный чудовищными силами, разбуженными в нём, завертелся так быстро вокруг продольной оси, что, как Сергей ни готовился к этому, все же в первую секунду оцепенел… Взвилась по спирали земля в погоне за небом; оно, шмыгнув от неё, пыталось ускользнуть; и тут же, будто в обнимку, они завертелись в яростном вихре, размылись в глазах Сергея в общий серый фон… И солнце, крутясь с ними, кое-как успевало бросить блик на приборные стекла… Фить!.. Фить!!! Фить!.. — взвизгивали в такт оборотам крылья. «Все рули нейтрально!» — сказал себе Сергей. Самолёт, однако, продолжал все так же вращаться. Тут Сергей заметил, что упирается ногами крепко в педали руля направления. «А Казаков-то был прав!» — педали так и стремились уйти от нейтрали — то одна, то другая. Не сразу он решился ослабить упор ног и всё же усилием воли заставил себя это сделать… Отпустил педали, едва держа ноги на них… И ахнул от какого-то страшного кульбита, который самолёт, крутясь, сделал. За ним последовали ещё яростней второй, третий!.. Сергей вцепился судорожно в рычаг газа, в ручку управления, чтоб не сорвало рук резкими отрицательными перегрузками. А машина, крутясь, творила нечто невообразимое!.. Дикие взбрыки-кульбиты следовали один за другим… Взбрык-кульбит! Взбрык-кульбит!.. Все резче, яростней!.. Шестой, седьмой… До боли врезались в плечи ремни. В глазах потемнело… Представилось, будто его самого раскручивают за ноги, чтобы хватить о стену!.. «Педали нейтрально!» — крикнул он себе и упёрся в них что было силы. И, к великой радости, почувствовал, что удаётся их осилить. Взбрыки-кульбиты стали послабее, но машина все ещё вращалась. А он теперь уже держал педали у нейтрали намертво. И перегрузки, которые только что готовы были вышвырнуть его сквозь стекло фонаря, если бы не держали ремни, вдруг ослабли. «Но что это с глазами?! Перед ними вращается какой-то красный лоскут…»
— Ого!.. Как ты?.. Что у тебя?.. — спросил встревожено Евграф.
Сергей успел перевести двигатель на «холостой ход», но двигатель, не выдержав таких кульбитов, заглох. Самолёт тормозился, это Сергей чувствовал телом. Лоскут перед глазами вращался все медленней и стал тускнеть — из красного превратился в бурый, потом и вовсе приобрёл серый цвет. Сергей ответил:
— Теперь уже легче!
— Ох, друг, видно, тебе и досталось!
Вращение перед глазами прекратилось. «Серый лоскут, — сообразил Сергей, — земля, светлый тон — небо». Догадка помогла ему кое-как выровнять машину. Но двигатель не тянул, а глаза воспринимали лишь два тона, как в тумане.
— Евграф, я почти ничего не вижу… В каком я положении?
— Спокойно, Серж, я рядом! У тебя небольшой левый крен. (Сергей чуть тронул ручку вправо.) — Стоп, хорошо, — сказал Евграф, — чуть обратно… Так, держи так. Я буду подсказывать, действуй спокойно… Дай уголок побольше, прибавь скоростенки…
— Двигатель «завис», не принимает…
— Вижу по выхлопу… Давай увеличим уголок… довольно… так… держи так… На ощупь сможешь запустить двигатель?
— Пробую. Какая у нас высота?
— Около пяти тысяч. Действуй спокойно.
Сергей нажал левой рукой тумблер запуска, отсчитал нужное количество секунд, перекинул тумблер.. Турбина зафырчала.
— Пошёл двигатель, пошёл! — возвестил Евграф, следя за выхлопом самолёта.
— Чувствую, хоть и по-прежнему перед глазами сероватая муть. Какая высота?
— Четыре тысячи. Мы от своей точки в тридцати километрах… Прибери левый крен… так… порядок!
Сергей открыл стекло гермошлема и вскрикнул:
— График, я вижу!
— Ну молодчина, ты — молодчина!
— Кой черт!.. Одурел совсем, не понял, что запотело стекло гермошлема.
— Аэродром видишь?
— Вижу, вижу!
— На борту все нормально? Сядешь?
— Факт, сяду!
Все же, пока Сергей, снижаясь, делал большой круг, Евграф держался неподалёку от него. Сергею разрешили посадку. Идя правее, Евграф тоже спустился, наблюдая, как самолёт Сергея планирует к началу посадочной полосы, как затем колеса чиркнули с лёгким дымком о бетон, и самолёт покатился, плавно тормозясь. На радостях Евграф завернул крутую восходящую спираль, пушечно громыхнув над стартом форсажем двигателей своего «киносъёмщика»… Да и как было не порадоваться — теперь Сергей дома!
Подруливая к стоянке, Стремнин заметил столпившихся людей. Отбрасывая с плеч ремни, он ощутил боль в пояснице, в плечах. Люди кинулись к самолёту. «Ба, и начлет здесь, и „Киса“, конечно, рядом!»
Выбираясь из кабины, Сергей заметил, что механик, стоявший у стремянки, как-то странно на него смотрит, словно бы не узнает.
— Ого-го, Серёга! — закричал подскочивший откуда ни возьмись Хасан. — У тебя глаза как у кролика!.. И лицо опухло… Первый раз вижу, чтоб лётчика так отделал самолёт!
И все, обступая Сергея, смотрели с изумлением, с болезненным сочувствием. Начлет хотел было обнять Сергея, но, увидев, как тот скривился от боли, опустил руки. «Вот так „круть-верть“! — проговорил он с сердцем. И добавил: — Объявляю тебе, Серёжа, благодарность!.. И Евграфу тоже… Слышали, как он помогал тебе в отчаянный момент!»
— Да, молодцы-удальцы, — с улыбочкой выступил Ножницын, — всласть наговорились открытым текстом…
Начлет, однако, так глянул на него, что улыбочка мгновенно погасла.
— Поехали ко мне, — сказал начлет, — расскажете, пока свежо в памяти, как там у вас всё было… А потом, Сергей Афанасьевич, покажешься врачу: похоже, придётся тебе отдохнуть несколько дней… Эк отделала она тебя, «омеговская» двадцать первая!.. И, уже садясь в машину, распорядился: — Товарищи механики! Самолёт обшарить, осмотреть до последней заклёпки, чтоб никакая деформация не укрылась!.. Прибористы! Поосторожней с записями КЗА[5] — эксперимент уникальный!.. Поехали.
Заполнив полётный лист, Сергей повернулся к окну. На серебристых округлостях самолётов отражались красноватые блики. От колёс, от стоек шасси протянулись в поле длиннющие тени. На приангарной площадке, где обычно то и дело шмыгают люди, было пустынно. Он взглянул на часы — без четверти семь!.. Надо бы позвонить матери. Как-то она там?..
Сергей обрадовался, услышав её голос:
— Да, сын, я сегодня в спектакле не занята.
— И никуда не уходишь?
— Хотела побыть дома.
— А дядя Миша не собирался быть?
— Он что-то прихварывает… Да ты, сын… уж не вздумал ли навестить меня?
— Да, мам, так захотелось!
— Боже праведный! А говорят, дети нынче пошли не те! Приезжай, буду ждать тебя… Не обмани только, как в прошлый раз.
— Прости, мам, так получилось… А что с дядей Мишей?
— Давление… Он, кстати, интересовался тобой.
— Ты знаешь, я ему бесконечно благодарен.
— Ну приезжай, будем пить чай.
Переодеваясь, Сергей поглядывал на себя в зеркало. «Да-с, морденция!.. Будто с перепою, да ещё и после драки… То-то мамочка ахнет!.. Врать что-то придётся… Ладно, не узрела бы кровоподтёков от ремней!»
Последнее время Сергей частенько думал о матери, звонил, обещал приехать, да все как-то мешали дела. А нынче вот сидеть бы с этакой-то физиономией дома, не показываясь на люди, а ведь нет: потянуло вдруг к мамочке!
«Покуда мать есть, все мы — дети!» — подумал он, вглядываясь в гладь набегающего шоссе, видя и не видя прошмыгивающие встречные автомобили. «И чуть что нас ошарашит — тянемся к ней ручонками!.. Странно, не правда ли, товарищ лётчик-испытатель первого класса?.. Хорошенькая авантюристка подхватила тебя на крючок — и ты каждый день бегал к ней в больницу!.. А тут самая чуткая, самая бескорыстно любящая женщина — мать, и ты три недели не мог выкроить для неё часок?!» — «Я — что, я — как все!..» — «Хотя своей матери ты должен был бы каждое утро и каждый вечер коленопреклоненно целовать руки!»
Антонина Алексеевна Стремнина — народная артистка республики, солистка оперы, рано овдовев, сумела одна вырастить и воспитать сына. И надо отдать ей должное: при всей своей занятости в театре и ежедневной кропотливой работе сумела воспитать в сыне чувство ответственности, самым серьёзным образом внушая с малых лет мысль, что он единственный в доме мужчина — её опора, её защитник, — и от того, как он станет ей помогать, будет зависеть и её здоровье, и её настроение, и даже её успех в театре, и эта установка на самостоятельность более всего способствовала раннему формированию в нём добросовестности в любой работе и самодисциплины.
И ещё, конечно, сама атмосфера в доме и исключительная работоспособность Антонины Алексеевны не могли не отразиться лучшим образом на понимании Сергеем с самого раннего детства значимости труда. С семи лет он приобщился к маленьким обязанностям по дому. Не забывал с вечера завести будильник и вскакивал с постели, опередив маму, чтобы, пока она будет делать гимнастику, приготовить нехитрый завтрак. В десять лет без напоминаний он бегал в прачечную, по субботам чистил квартиру пылесосом… И делал это не из боязни получить подзатыльник, а лишь в надежде увидеть на материнском лице улыбку и услышать все то же: «Ты ведь моя опора, сын, — единственный в доме мужчина!»
По утрам она распевалась, аккомпанируя себе. Часами могла работать над какой-нибудь арией, или романсом, или каким-то трудным местом клавира, даже над музыкальной фразой… И Серёжа тогда удивлялся, как у неё только хватает терпения все это повторять до бесконечности… Но особенно нравилось ему, когда, прибежав из школы, он слышал, что у мамы друзья из театра и они разучивают сцену или дуэт. Он и сам мог пропеть про себя то за Лизу и Германа, то за Недду и Сильвио, то за Дездемону и Отелло — тут уж что приходило в голову!
Лет в одиннадцать, когда мать впервые взяла его на спектакль «Отелло», он воспринял все происходящее на сцене как чудо! И ещё ошеломило, что многое услышанное со сцены, оказывается, он знал наизусть… Но какой теперь приобрело это смысл!.. Домой он вернулся потрясённый. Во сне метался и вскрикивал, и матери то и дело приходилось вскакивать к нему, класть руку на его воспалённый лоб: «Глупышка, — успокаивала она, — ведь это же спектакль!.. Всё это было… как вы говорите, „понарошку“… Ну вот же я, рядом с тобой, ничего со мной не случилось!» — «И Мавр жив?..» — «Конечно!»
Последняя сцена, естественно, более всего потрясла Серёжу. Сперва мама, прекрасная, как фея, — в первом акте он её не сразу даже узнал — тягуче распевала про ивушку, потом, упав на колени, горячо молилась перед крестом на тумбочке… И опять, к великому удивлению Серёжи, и мелодия, и слова были ему знакомы. Сколько раз слышал он их: «Аве Мариа риена ди грациа… Дева святая, сжалься надо мной…» Но дома мама пела за роялем, в домашней шерстяной кофточке, и её короткой стрижки Сергей даже не замечал. А тут мама — сказочная принцесса!
Помолившись, принцесса прилегла на диванчик и уснула… В полумраке появился со свечой в руке мавр с огромной серьгой в ухе… Он побродил немного, прикрывая рукой пламя свечи, потом вдруг опустился перед диванчиком на колени и поцеловал маму… Сергей закрыл лицо руками: так ужасно было, что этот чужой человек целует его маму… И тут он услышал заставившие его вздрогнуть слова: «Молилась ли ты перед сном сегодня?..» Мама проснулась и тихонько ответила: «О да!» Мавр резко отвернулся от неё: «Но если грех тяжкий терзает душу твою, проси творца, чтобы он этот грех тебе прос-тил!..» — «Простил?» — удивилась мама. «Скорее! — вскричал мавр, — убить без покаяния я не хочу!»
«Так вот оно что?!» — Серёжу охватил озноб. Зловещий смысл давно заученных фраз вмиг прояснился. А мавр заметался по сцене, рыча, как лев, и на все мамины слезы и мольбы выкрикивал: «Нет!.. Нет!.. Нет!!» И тут, растопырив ужасные свои чёрные пальцы, он бросился к маме… Сергей, оцепенев, стиснул веки.
Потом все как-то стихло, и он робко взглянул на сцену. Как раз вбежали люди, подняли крик. Но всех остановил все тот же мавр. Отбросив шпагу, он запел протяжно и геройски:
«О, не бойтесь, не страшна эта шпага… Час наступил, жизни кончен путь… О, слава! — залился он такой высокой нотой, подходя к рампе, что у Сергея мурашки побежали по спине. А мавр, повернувшись к диванчику, где недвижно лежала мама, сник: — Отелло нет!»
Потом он воскликнул: «Вот мой судья!» — и, выхватив сверкнувший кинжал, вонзил себе в грудь по рукоятку… Это был тоже ужасный момент, от которого Серёжа похолодел. Но мавр умер не сразу, а, припав на колени перед мамой, попел ещё немного жалостливо и так красиво, что слезы навернулись, а потом уж со стоном покатился по трём ступенькам вниз.
После всех этих потрясений Серёжа стал насторожённей относиться к тому, что пелось в доме.
Не помня своего отца, привыкнув с детства видеть его на портрете в маминой комнате, где бравый военный лётчик, майор, с лёгкой улыбкой смотрит на мир, Сергей очень рано заинтересовался самолётами, а потом стал читать авиационные журналы, книги, строить модели.
Многое о самолётах, о лётчиках Сергей узнал от дяди Миши, папиного друга, генерала Федина, который нет-нет и навещал их. Михаил Лукич обожал мамино пение, был поклонником её таланта.
Однажды, после спектакля «Тоска», в котором мать исполняла заглавную партию, генерал преподнёс ей цветы и проводил домой. Федин сосредоточенно крутил руль, ехали молча. Михаил Лукич знал, что Антонина Алексеевна все ещё в экстатическом состоянии, свойственном артистам, и не скоро возвратится из сценического образа в свой собственный. Но она вдруг повернулась к нему:
— А у меня к вам, Миша, серьёзный разговор…
— Вот те раз! — удивился он. — Вы сегодня и так заставили трепетать моё усталое сердце, и, мне кажется, оно больше не выдержит ничего серьёзного.
— А ну вас, право!
— Ну хорошо, не дуйтесь… Полагаю, этот серьёзный разговор не помешает нам выпить чайку?
— Разумеется, нет. Разговор на пять минут… Собственно, мне нужен совет относительно моего сына.
— Я весь внимание.
— В этом году Сергей заканчивает десятилетку. И я в отчаянии… Как отговорить его от намерения стать лётчиком?.. Не хочу, не хочу!.. Хватит с меня гибели Афанасия!.. А мальчик, представьте, тут как-то и говорит: «Мама, если бы ты знала, как я мечтаю стать лётчиком-испытателем!.. Поговорила бы ты с дядей Мишей, чтоб он посодействовал поступить в лётное училище?» Я так и обомлела!
— Ба, ба, ба! В самом деле, такого серьёзного разговора я и представить себе не мог.
— Да, Сергей просил меня много раз, а я, милая мамочка, все обещала, да только не выполняла. И вот теперь эта просьба: как отговорить сына от его намерения поступить в авиацию?
Генерал откинулся на спинку и даже присвистнул.
— Миша, вы должны мне помочь… Он для меня… Я знаю, каким авторитетом вы для него являетесь, с каким почтением он к вам относится, поэтому совет должен быть убедительный, честный, чтоб комар носа не подточил. Иначе он нас предаст анафеме!
— Да-с!.. Однако и задачку вы мне преподнесли! Дать совет. Какой совет!.. И остаться при этом честным и по отношению к вам, и по отношению к вашему сыну…
Несколько минут они ехали молча по ночной Москве, все ещё залитой ярким светом фонарей, с редкими прохожими на тротуарах.
— Вот что, — заговорил вдруг Федин, — парень он толковый, и я дам ему совет честный и дельный… Но выполнить его будет ой как не просто!.. Да и время потребуется, а оно видоизменяет и моря — не то что людские устремления. Так что, «мамулечка», и вам будет спокойно: вряд ли у парня хватит воли и старания все это преодолеть. А если преодолеет… Тогда что ж?.. Тогда крикнем: «Сергей Стремнин — настоящая личность, достойный сын своего отца!» — и пожелаем ему счастливых полётов на благо нашей Родины! Не так ли?
— Да… — вздохнула Антонина Алексеевна, — но в чём, собственно, совет?
— А вот в чём. Пусть подаёт в авиационный институт. Так и передайте Сергею, что, мол-де, дядя Миша сказал, что теперь все лётчики-испытатели обязаны иметь высшее образование. То время, когда нужно было лишь безупречно летать, безвозвратно прошло… Понятно, и сейчас нужно уметь летать безупречно. Но теперь в цене лётчик-интеллектуал, инженер. Лётчик-робот, если он не из металла и полупроводников, не в почёте. Так и скажите сыну.
Дальше. Поступит в МАИ — пусть учится отменно.
Раз хочет летать, должен поступить в аэроклуб и без отрыва от учёбы научиться летать, освоить высший пилотаж, все основы лётного мастерства… И здесь, поймите, душа моя, всё будет зависеть от его способностей, от его напористости, добросовестности и многих, многих иных качеств.
Ну а когда научится летать, да ещё и институт закончит, — на это потребуется пять лет! — там будет видно, будем думать, как ему поступить на практику в опытный институт, затем уже, по прошествии определённого времени, в школу лётчиков-испытателей… Но это будет — если только будет ?! — очень и очень не скоро… — Генерал шутливо перевёл дыхание, показывая, что серьёзный разговор на этом и заканчивается.
Она немного помолчала, прежде чем пожать его руку.
Осознавая, что совет друга и искренен и честен, она всё же не почувствовала в душе столь желанного успокоения. Ждала она иного совета, может быть, исключительного, чуть ли не заклинания, во всяком случае, такого, чтоб был способен переключить сыновью мечту о летании на какое-то другое, не менее увлекательное, но более безопасное дело.
— Нет, — проговорила она вслух, — иного дела для него нет!.. Таково волшебство вашего ремесла!.. — И, помолчав, закончила свою мысль: — Не очень я надеюсь и на время… хотя оно и способно видоизменять моря. Я знаю своего сына. Ваш совет, Миша, лишь укрепит его волю.
Сергей отпер дверь своим ключом. Из передней услышал, что мать за роялем вполголоса повторяет партию Лизы из «Пиковой дамы».
«…Ах, истомилась, устала я… Ночью и днём, все лишь о нём, думой себя истерзала я, где же ты, радость бывалая…»
Сергей тихонько подошёл к двери — она была полуотворена, — и проговорил зловещие германовские слова, из другой, правда, картины:
«Не пугайтесь, ради бога, не пугайтесь!..»
Мать быстро обернулась, и возникшая было на лице счастливая улыбка мгновенно преобразилась в страдальческую гримасу:
— Боже праведный!.. Сын, ты ли это?
— Я, мам, ей-богу, я самый!
Антонина Алексеевна вскочила, подбежала к нему, поцеловала, потом, отстранив, с болью на лице принялась разглядывать его:
— Да кто же это тебя так, сын?
— А… знаешь, мама, тут два дня на свадьбе гуляли у одного лётчика… Ну и…
— И что же?.. Тебя побили?..
— О!.. Ну и я за себя постоял, клянусь!.. Обидчику тоже попало!
Она отстранилась недоверчиво:
— Поверить трудно… Ведь я тебя никогда не знала драчуном…
— А теперь таким разбойником стал!.. Чуть драка — я туда!.. И всегда на стороне слабого, как учили в школе… Вот мне и перепадает!.. Но это все пустяки, мамочка!.. Зато как великолепно чувствовать себя героем!
Она покривилась:
— Чует моё сердце, что ты не только драться, но и привирать научился!.. Вот, оказывается, как взрослеют сыновья, мужают… Ай, ай… Ну и глаза!.. Боже мой!.. Конечно же, от ведра выпитой водки?!
— Мамочка, родная, от тебя ничего не утаишь! Дай же я тебя расцелую, бесподобная ты красавица моя!
Сергей подхватил мать и закружился по комнате.
— Какой же ты здоровяк стал, мой разбойник, пьяница и драчун, которого так нещадно избивают!.. Кофе будешь?
— Конечно! «И с молоком, и с булочкой!» — как говорил, окая, батюшка из анекдота.
— Святые угодники, как же мне тебя полечить?..
— А никак. Посидим, поужинаем, поговорим обо всём, а наутро — увидишь — как рукой снимет! Так что же, говоришь, дядя Миша?
— Звонил! Узнал, что будешь ты, обещал приехать. Погоди минутку-другую, я мигом накрою на стол… У меня все готово…
— Ну уж нет! Позволь я тебе помогу? Доставь мне это удовольствие!..
Когда приехал генерал Федин, Сергей выбежал его встретить, помог снять плащ и успел шепнуть Михаилу Лукичу, чтоб тот невольно его не выдал. Поэтому, входя в комнату и целуя руку Антонине Алексеевне, генерал проговорил не без иронии:
— Вот уж, душа моя, не думал, что сын ваш вымахает в этакого забияку!
— Сама поражаюсь!.. Рос тихоней… Он, правда, меня утешил: «Мама, — говорит, — моё правило — выступать на стороне слабого!»
Генерал заговорщически перевёл взгляд на Сергея:
— А мне, признаюсь, радостно, что в Сергее все зримей выявляются черты отца: Афанасий-то в воздухе каким был…
Антонина Алексеевна, глядя на сына, покачала головой:
— То в воздухе, а тут, на земле… в хмельной потасовке!..
— Не сокрушайся, мамочка… Я пока тренируюсь в наземных условиях!
— Ясно! — покривилась она в улыбке. — Мол, пока оттренируюсь, то ли ещё узришь!..
Генерал пошёл на выручку:
— Душа моя, хватит об этом… Лучше спойте нам что-нибудь из Рахманинова…
— Позже, за чаем. А сейчас ужинать.
Она встала, приглашая мужчин в столовую, где уже был накрыт стол, и Сергей с удовольствием поглядел на мать: все ещё стройная, ухоженная, она прошла вперёд, опустив плечи, но безукоризненно прямо держа спину.
За столом Сергей допустил маленькую неловкость: принявшись за цыплёнка, позволил ему выскользнуть из-под ножа на скатерть. Мать сделала вид, что не заметила, а Михаил Лукич рассмеялся.
— Прости, голубчик, что веду себя нетактично… А что делать, если вспомнился кошмарный случай из далёкой молодости?.. Было это, друзья мои, в Париже на очень чопорном банкете. Куда ни глянь, за столом — министры, дипломаты… У всех спины — точно по отвесу; а за спиной — официант в перчатках. То и дело меняют блюда. Принялся я за рябчика, и… о, ужас! — он скок ко мне на брюки, оттуда на пол… Даже в жар бросило!.. Кошусь по сторонам: нет, будто никто не видел… Что делать?.. Отшвырнул башмаком дичь подальше, сам взялся за гарнир, чтоб не сидеть без дела. Очистил тарелку и вроде бы успокоился… И тут вижу: тянется к моей тарелке официант. Я зырк на него, а он, бедняга, как вытаращился на пустую тарелку, так и окаменел будто!.. Клянусь, никогда в жизни не видел более глупой физиономии!.. Наконец он кинул взгляд на меня и выдал себя: дескать, ну и гость пошёл! Все стрескал! Ни единой косточки не оставил!
Сергей так громко расхохотался, что Антонина Алексеевна, тоже смеясь, посмотрела на его одутловатое лицо и красные глаза и покачала головой.
Чувствуя, что генерал в ударе, Сергей стал канючить:
— Дядя Миша, дорогой, дядя Миша, ну ещё что-нибудь расскажите!..
Михаил Лукич, улыбаясь, глотнул вина и поднёс к губам салфетку:
— Ладно уж… Если хозяюшка разрешит, готов рассказать про историю с фазанами…
— О господи!.. Что за роскошный сегодня «стол»: цыплята, рябчики, фазаны!… Конечно, Миша, рассказывайте — давно так не смеялась!
Генерал кивнул Антонине Алексеевне и начал в тихой задумчивости.
— Так вот, други мои… Отгрохотали последние бои и бомбёжки… Отгремели и бесчисленные салюты в честь Победы… Кто из победителей со слезами радости на глазах не разрядил тогда своей последней обоймы в воздух?! Настала наконец та особенная тишина, которая с каждым последующим днём несла людским сердцам все большее умиротворение. Была солнечная погода последней декады мая 1945 года.
В это время наша 15-я дивизия АДД находилась в Венгрии, недалеко от Будапешта. И вот в один из этих дней комдив наш Ульяновский получил сообщение о вылете к нам инспекции во главе с главным инженером АДД Иваном Васильевичем Марковым.
Мы знали и любили Ивана Васильевича. Во время войны он не раз бывал в дивизии, всегда был готов оказать нужную техническую помощь без малейшей волокиты: оперативно, чётко, умно. Поэтому и ждали этого генерала — руководителя всей инженерной службы Авиации дальнего действия — самым сердечным образом.
Когда самолёт Си-47 с инспекцией на борту заходил на посадку, комдив Сергей Алексеевич Ульяновский и его зам Вениамин Дмитриевич Зенков вышли на лётное поле встречать прибывших.
Марков сразу же решил начать с обхода всех инженерных служб. Ульяновский, как радушный хозяин, сам взялся все ему показать, но, улучив момент, шепнул своему заму:
«Вот что… Разыщи этих двух охотников — Тузова Андрея и Дудника Антона, скажи от меня, пусть берут мой „виллис“ и съездят на охоту: очень надо бы подстрелить фазанов… Задумка у меня такая: угостить Ивана Васильевича дичью — он этого достоин».
Надо сказать, там, под Будапештом, за время войны в пойме Дуная развелось множество фазанов, и сама по себе идея Ульяновского подстрелить за утро несколько птиц для таких охотников, какими были офицеры Тузов и Дудник, не представляла ничего неразрешимого. Так, во всяком случае, думал комдив, так и восприняли его распоряжение сами охотники.
«Да мы их, красавцев, полмашины настреляем, это нам раз плюнуть!» — вскрикнули они почти в один голос, вскакивая в машину и от возбуждения чуть было не забыв ягдташи.
Замкомдива все же счёл нужным дать понять, чтоб отнеслись к этому скромному поручению как к боевому заданию.
«Не беспокойтесь, Вениамин Дмитриевич, велите повару смазывать жиром сковородки!»
«Да!.. Чуть не забыл, — крикнул Зенков вдогонку, — возвращайтесь так, чтобы обед был на столе в два ноль-ноль!»
«Считайте, что фазаны уже в духовке!» — донеслось из облака пыли, в котором исчез «виллис». Вениамин, однако, узнал по голосу Тузова, наиболее боевитого из охотников. Проводив облако пыли задумчивым взглядом, Зенков отправился на кухню дать распоряжений повару.
Повар — солдат, человек уже солидный, знающий в совершенстве своё дело, понял беспокойство опытного командира сразу:
«Всё будет как в лучших ресторанах, Вениамин Дмитриевич, руководство пальчики оближет и язык проглотит».
Тут надо открыть маленькую тайну. Веня знал превратности охоты и не рискнул исключить случай отчаянной неудачи охотников и жизненно-счастливой судьбы фазанов.
«Вот что… Вели-ка на всякий случай отмахнуть десятку петушков, что у тебя пасутся на дворе, головы да зажарь со всеми причиндалами… Понимэ? Ну, там петрушки всякие в пупочки, коричневая опять же корочка… Ну, не мне тебя учить, как их там отделать под фазанов».
«Оченно даже понимаю, товарищ подполковник! Только что летать не смогут, а в остальном, как есть, будут фазаны!»
Зенков вернулся к инспекции. А когда время подошло к сроку, все же не выдержал и вышел наперерез пылящему «виллису».
Вступать в переговоры не было надобности: всё было написано на физиономиях охотников. Вениамин позволил только обронить как бы невзначай такую фразу:
«Фазаны, выходит, не сплоховали…»
Тузов и Дудник что-то пытались объяснить, но Веня чуточку передразнил:
«Мы, мы… Понимаю, „ветер северный — дичь крепко залегла, не идёт, хоть тресни, на крыло!..“. Охотнички… Чем теперь прикажете угощать Ивана Васильевича? Что докладывать комдиву?»
Тузов и Дудник, сами пребывая чуть ли не в ощипанном виде, невнятно бормотали некие жалкие слова: мол, если бы да кабы им дали ещё два часа — тогда было бы другое дело…
Ладно. В назначенное время столы были составлены, накрыты белокрахмальными скатертями, уставлены холодными закусками, рюмками, фужерами, всем остальным, что так приятно смотрится и немало способствует настроению и аппетиту.
Главного гостя — Ивана Васильевича Маркова, естественно, усадили в центре; рядом сел хозяин — комдив-15 — Сергей Алексеевич Ульяновский. По обе стороны разместились офицеры из комиссии, старшие офицеры полков. На самом кончике выкроили места и охотникам — Тузову и Дуднику.
И тут, представьте, раскрывается дверь, и повар — весь в белом, в крахмальном белом колпаке, высоко воздев перед собой руки, — прёт роскошное фарфоровое блюдо, наполненное жареной дичью… Темно-коричневой, со всякими там перьями и вензелями и бог знает ещё с чем… Аж дух перехватило!
Шарахнули в потолок пробки, и в бокалах взметнулось пеной до краёв шампанское. Сергей Алексеевич встал и провозгласил тост за здоровье Ивана Васильевича, главного инженера АДД, так много потрудившегося для совершенного состояния боевой техники, что, несомненно, способствовало достижению нашей победы. Все выпили с удовольствием, то и дело посматривая на фазанов. Иван Васильевич даже не стал торопиться с ответным словом, а, степенно подвязав себя салфеткой, с благоговением принялся разделывать мастерски приготовленную птицу. Попробовав небольшой кусочек, изобразил блаженство на лице и сказал:
«Что ни говорите, друзья, сразу видно — благородная дичь! Трудно даже поверить: царям да королям раньше доступна была, а теперь и к нам, грешным, на стол попала!»
Ульяновский, очень довольный, утвердительно постучал по столу растопыренными пальцами и предложил наполнить ещё бокалы.
Откушав, Марков оглядел всех командиров за столом и спросил вдруг:
«Кто же из вас такой завзятый охотник, кому мы обязаны этим царским угощением?»
Заместитель командира дивизии в этот момент съёжился, слегка похолодев. И тут, совершенно неожиданно для себя, почувствовал в конце стола какое-то скромное шевеление: кто-то приподнялся, чуть кашлянув.
Зенков метнул туда взгляд и увидел встающего очень смущённого, покрасневшего Дудника. Пряча в стол свой застенчивый взгляд, Антон проговорил, впрочем, вполне внятно:
«Я их подстрелил, товарищ генерал».
«Спасибо вам, майор, вы молодчина!» — благодарно расплылся Марков.
Веня не знал, как ему быть: то ли швырнуть пробку в этого нахала Дудника, то ли залезть под стол и смеяться там до слёз.
Потом обед кончился, инспекция отправилась продолжать свои дела, а Ульяновский и Зенков зашли в штаб. Закрыв за собой дверь, Веня сказал негромко:
«А ведь каков повар!».
«А что?»
«Фазанов-то этих… черт-ма настреляли. Как я тебе, Сергей Алексеевич, и говорил…»
«А мы ели что?»
«Петушков, что давеча паслись во дворе».
«Ну!.. Вот те на!.. Проклятье… (Ульяновский употреблял это слово и в хорошем и плохом смысле.) Однако что ж этот Дудник?»
«Нахал. Что ещё сказать?.. А как не растерялся! Точно выстрелил и на этот раз не промазал! Впрочем, выручил меня: я было похолодел, когда Иван Васильевич спросил, кто настрелял их».
«Ай-я-яй… Конфузия-то какая, проклятье!» — протянул огорчённо комдив.
«Да ведь на блюде-то эти петушки проявили себя не хуже настоящих фазанов», — возразил Вениамин Дмитриевич.
«Ну хуже, не хуже… Это меня лукавый попутал придумать угощение фазанами… Эк проклятье!»
Антонина Алексеевна смеялась, слушая Михаила Лукича, и только в моменты, когда Сергей уж больно громко хохотал, вздрагивала и смотрела на сына с едва скрываемой сердечной болью.
Потом генерал попросил разрешения выйти покурить, и Сергей поднялся с ним вместе, а Антонина Алексеевна занялась приготовлением чая.
— Ну что, выкладывай? — взглянул серьёзно Федин, лишь только они оказались вдвоём. — Не пришлось ли катапультироваться?
Сергей потупился:
— Нет, угомонил-таки.
— Похоже, тебя покрутило с отрицательными перегрузками?..
— Ой, дядя Миша, вы по глазам читаете!
— Да ведь они у тебя, чёртушка, красноречивей осциллограммы!.. В них отрицательные перегрузки кровью расписались!
Сергей уставился с изумлением:
— Гляжу на вас как на волшебника… Действительно, крутило меня, вырывая из кабины с перегрузкой более минус трех…
— В перевёрнутом штопоре?
— Похуже… В аэроинерционном самовращении.
— Черт-те что!.. Потеря путевой устойчивости при отрицательных углах атаки!.. Случайно угодил?
— Угодил не я, а мне поручили воспроизвести то, что там было.
Михаил Лукич кивнул с чуть заметной ухмылкой:
— Так сказать, во имя науки…
— И для неё, и для корректировки инструкции по пилотированию.
Теперь генерал разглядывал молодого лётчика с таким же изумлением, как только что тот глядел на него.
— А в наше время, — проговорил он чуть ли не с завистью, — о возможности этаких жестоких «круговертей» мы и не подозревали!.. Однако, Серёжа, расскажи, как же всё это было?
Стремнин коротко рассказал, очень заботясь, чтобы Михаил Лукич не заподозрил его в нагнетании «летчицкого героизма».
— И, представьте, — усмехнулся он, заканчивая, — обалдел и будто уже ничего не вижу… Спасибо товарищу, летавшему рядом на киносъёмщике, — он подсказками помог выровнять самолёт… Потом, когда запустил двигатель, открыл гермошлем — и вскрикнул от радости: оказывается, стекло запотело!..
Генерал выразительно покачал головой:
— А у врача-то был потом?
— Разумеется… Денька через три загляну ещё… Да я и сейчас уже чувствую себя нормально…
Помолчали. Генерал сказал:
— Ну, Серёжка!.. Горжусь: становишься первоклассным лётчиком-испытателем!.. Да, а как с твоим проектом подцепки в воздухе?..
Сергей покривился:
— Проект почти готов… Только в институте обстановка так складывается, что вряд ли удастся его осуществить.
Михаил Лукич, затянувшись папиросой, взглянул искоса:
— Все же поясни, дружок, нужно ли тебе сейчас раздваиваться?.. Достиг самого важного в летании — летай, испытывай! Зачем же перегружать себя ещё и конструированием?
— Эх, дядя Миша!.. На работе мне уши прожужжали этими попрёками, и вы туда же… Как-то, обозлившись, я было дал себе зарок не подходить больше к чертёжной доске… Да не тут-то было!.. Опять потянуло, как выпивоху к поллитровке… Видно, таково уж призвание. Не будь лётчиком, стал бы авиаконструктором!.. Летать и конструировать на основе собственного лётного опыта — это ли не увлекательно?! Ведь не случайно все пионеры авиации были и конструкторами и испытателями…
В этот момент и донёсся голос Антонины Алексеевны:
— Мужчины, чай подан!
Перед чаем Антонина Алексеевна вдруг подошла к роялю и с поразившей Сергея экспрессией исполнила рахманиновские «Вешние воды». Михаил Лукич порозовел от восторга, просил ещё спеть, но Антонина Алексеевна, с чуть смущённой улыбкой и всё же довольная собой, вернулась к столу и принялась разливать чай из тихонько шумящего самовара.
А в комнате все ещё будто звенел серебристо голос: «…Мы молодой весны гонцы!.. Она нас выслала вперёд! Весна идёт… Весна идёт…»
Все трое долго молчали, и можно было подумать, что они вслушиваются в чуть слышное пение самовара.
Вот тогда-то Михаил Лукич вдруг и выдал монолог о душе, запомнившийся Сергею.
— Да, душа в нас есть! — Генерал приподнял чашку и отхлебнул чай. — Но мы как-то боимся в этом признаться даже себе!..
Но если непредвзято и неначетнически разбираться, тут и приходишь к выводу, что именно душа в нас по-настоящему чего-то и стоит!
Летом пятьдесят девятого мне посчастливилось быть в Большом, — продолжал генерал, — когда в спектакле «Кармен» пели Марио дель Монако и Ирина Архипова.
Помню, пропел Монако — Хозе арию с цветком да так и замер, припав на колено, пока публика неистовствовала. В зале творилось нечто невообразимое. В старину сказали бы: «Белены объелись!» Дирижёр — Александр Шамильевич Мелик-Пашаев — и тот не выдержал характер: принялся рукоплескать вместе с оркестрантами. И только две фигуры на сцене застыли как изваяния: Кармен — в ослепительно белом платье, присев на краешке стула, почти спиной к залу, и дон Хозе в сине-лимонном мундире, сникший в ожидании её ответа.
Он был безмолвен… Но все эти минуты неистовых оваций звучал у каждого в ушах его голос!.. Голос словно бы повис над головами: звонкий, ясный, сильный, страстный, необыкновенной красоты, проникающий прямо в сердце!.. Что он, кудесник, сотворил тогда с нами! Публика, продолжая неистовствовать, не давала этой дьяволице Кармен пропеть свою роковую реплику: «Нет, это не любовь!..»
Уж как это получилось, не знаю, но я на секунду отвлёкся от кумира, на которого устремлены были все взоры, и вдруг заметил, что по щеке Архиповой катятся слезы… Она плакала и всячески старалась скрыть это.
Ещё более потрясённый своим открытием — не боюсь сейчас в этом признаться! — я почувствовал и у себя в глазах счастливые слезы… Слезы восторга, как и у неё… Какого восторга?.. Восторга великой минуты приобщения к шедевру, когда тысячи душ вдруг настраиваются на некую единую волну творческого порыва и начинают резонировать, достигая своеобразного экстаза!.. И тогда отлетает прочь все личностное, материальное, «земное» и начинает звенеть лишь одна душа!
В такие моменты скряга забывает о переплаченных за билет деньгах, раскрасневшийся карманник может обнять восторженного прокурора, не прикоснувшись к его бумажнику, а прокурорское сердце становится мягче, чем у защитника: защитник же, коль защищал бы в такой момент, вовсе не думал бы о гонораре. Влюблённые невесты забывают на время женихов, женихи — невест, здесь жены, точно ангелы, кротки и не бранят мужей, а мужья не зыркают глазами по сторонам… Да, в это мгновение, такое редкостное в жизни, люди забывают о возрасте, о различии полов, они здесь все как дети: чисты, ясны, шумны, готовы в восторге смеяться и плакать!
И вот что ещё подумалось мне в тот вечер, когда я, потрясённый, возвращался со спектакля… В такие редкостные минуты душевного экстаза душа в нас как бы обнажается… И тут её, невидимую, неосязаемую, легко узреть, почувствовать в себе и в других!
И что уж совсем может показаться парадоксальным, так это то, что душа в нас самая прекрасная и самая коллективистская субстанция; она не терпит одиночества, с добротой и бескорыстно тянется к людям, она смела, даже жертвенна в своём проявлении, когда она улавливает, что настал её миг прийти людям на помощь.
— Браво, Михаил Лукич! — воскликнула Антонина Алексеевна. — Вот уж не ожидала услышать от вас такого страстного монолога о душе!.. Конечно, допускаю, что отношение учёных к вашим высказываниям…
— …мягко выражаясь, вряд ли было бы одобрительным, — подхватил с усмешкой генерал, — но я и не собираюсь выступать с этим монологом перед учёными… Тем более что лет полтораста назад знаменитый естествоиспытатель Гумбольдт сказал, что первая реакция учёных на мысль нестереотипную, тем более высказанную кем-то не из их коллег: «Чушь!.. И какой кретин мог этакое придумать?!»
Сергей, слушавший Михаила Лукича с почтительным вниманием, рассмеялся: в таком варианте перевода ему не доводилось слышать известное суждение Гумбольдта. «Интересно, а как бы дядя Миша перевёл последующие стадии реакции учёных на новое: „А все же в этом что-то есть…“ и „Кто ж этого не знал!“ — мелькнула мысль спросить, но тут заговорила мать:
— Миша, коль вы коснулись такого отпугивающего разум понятия, как душа…
— О!! — вскинулся Федин. — Это вы здорово подметили: «Понятие, отпугивающее разум!» И не потому ли, что душа в нас — вечный спутник разума и очень нередкий его и весьма обидный оппонент?..
— Да, — не удивилась Антонина Алексеевна, — не раз ощущала в себе эту борьбу… Сердце щемит: «Протяни руку помощи…» А разум одёргивает: «Да ведь это, поди, каналья!..»
Сергей взглянул на Михаила Лукича, тот на него, и оба расхохотались. Антонина Алексеевна смотрела на них с улыбкой. Сын вдруг посерьёзнел:
— Твой пример, мама, что!.. Вот я как-то разговорился с парнем, приехавшим с БАМа… Спрашиваю, так зачем же ты сваливал породу в Байкал?.. А он: «Знаешь, во мне будто боролись два человека; один все укорял: „Что ж ты, подлец, делаешь?.. Ведь тебе велели возить вон туда, за три километра!..“ А другой: «Плюнь!.. Быстрей сделаешь свои десять ездок, да и отдыхать пойдёшь! Озеро-то с море !.. Ты перед ним — козявка!»
Реплика Сергея стёрла с лиц улыбки. Все трое взялись за чашки и некоторое время молчали. Но вот Антонина Алексеевна вспомнила:
— Но вы, Миша, всё-таки меня перебили….
— Простите, душа моя!.. Так что вы хотели сказать?..
— А вот что… Мы, артисты, суеверны… Мне, например, кажется, что я уже со вчерашнего дня чувствовала, что с Сергеем случится какая-то беда… Афанасий бы поднял меня на смех… А мне думается, что и авиаторы хоть и скрытно, но тоже суеверны?..
И опять мужчины весьма красноречиво переглянулись.
— Да-с… — улыбаясь, потупился генерал. — Гоню от себя эту чепуху, а все же стараюсь, коль вышел из дому, не возвращаться… Даже если носовой платок забыл положить в карман… И тут уж целый день настороже, потому что с утра уличил себя в несобранности…
— Позвольте, Миша, я налью вам горяченького, — протянула руку хозяйка.
— Сделайте одолжение… Мне припомнился такой занятный эпизод. Был в полку Ил-вторых на фронте парень двадцать второго года рождения… Так он как-то, полетев на штурмовку, взял с собой котёнка, слетал удачно, вылез из машины, держа котёнка за пазухой — только носишко виден, — и говорит технику: «Вот что, Трофимыч, сделай, друг, так, чтобы и в следующем полёте эта киса была со мной на борту».
Тот, разумеется, рассмеялся и обещал исполнить поручение.
Трофимыч взял котёнка к себе в землянку, накормил, пригрел, а на другой день этот живой талисман снова отправился в боевой полет. И так котёнок стал летать на боевые задания и каждый раз возвращался на аэродром благополучно.
Но однажды котёнок исчез, и лётчик ни в какую не захотел без него лететь. Тогда механик, очень любя молодого парня, побежал в деревню искать, но не нашёл ни котёнка, ни кошки. С пустыми руками возвращаться уж очень не хотелось, а тут попался на глаза ему старенький, облезлый, потрёпанный плюшевый медвежонок, и Трофимыч притащил его к самолёту.
«Ладно, привяжу его под передним бронестеклом», — смирился лётчик и полетел на штурмовку. А механик, проводив его, все смотрел в ту сторону, за лес, куда он скрылся, и было ему в этот раз особенно беспокойно.
Но прошёл час, и лётчик прилетел, и уже по тому, как бодро он выпрыгнул из кабины, Трофимыч понял, что полет прошёл удачно. Стягивая лямки парашюта, парень улыбался: «А знаешь, Трофимыч, он ничего!.. Он у меня приглядывал за винтомоторной группой!»
Передавая чашку, Антонина Алексеевна спросила;
— Психологически трудно было в войну бомбить врага в наших городах?
Михаил Лукич задумался.
— Раз десять мне пришлось летать на Харьковский железнодорожный узел со штурманом своим Георгием, и тут уж мы с великим старанием целились именно по путям, по эшелонам.
Помню, идём с ним к самолёту, я и спрашиваю: «Опять на тёщу?..» — «На тёщу», — вздыхает.
Потом, когда Харьков освободили, когда Георгий отыскал свою тёщу, он спросил её: «Ну как вы себя чувствовали, когда нам приходилось бомбить?» — «Господи! Не поверишь!.. Радовалась и смеялась!.. Выбегала на улицу, делилась радостью с соседями… Это было уже совсем не то, что немецкие бомбёжки: здесь с каждым разрывом бомбы чувствовали приближение нашей победы!»
Любопытнейшее душевное восприятие, не правда ли? — Михаил Лукич взглянул на хозяйку, на Сергея. — Поймёшь тут тех, кто в известной боевой обстановке с готовностью вызывал огонь на себя.
Однако хватит об этом… Серёж… Давай с тобой попросим, чтоб душа-певица спела нам баркаролу?..
Антонина Алексеевна встрепенулась:
— Нет, друзья, в другой раз, у меня завтра спектакль.
Михаил Лукич смотрел на неё умоляюще, хотя и знал: если она так сказала — петь не будет. И тогда вдруг он сам, вскинув озорно седую голову, запел баском:
…Ты услышь моё моленье
И гитары тихий зво-он,
Выйди на одно мгнове-е-е-енье,
Мой тигрёнок, на балкон!
Сергей зааплодировал, а Антонина Алексеевна добродушно рассмеялась:
— Спасибо, Мишенька!
— Плохо, очень плохо… Сам знаю, что плохо!! А что делать, если душа просит песен, а петь не умеет?!
А утром, когда Сергей ехал на работу, ему вспомнилось «Полстихотворения» Ираклия Абашидзе:
Зовётся юностью минута,
Когда бушуют, закипев,
В твоей душе костёр и смута,
И сам ты — мука и напев.
Зовётся юностью минута,
Когда ты неба слышишь зов,
Когда восходишь в гору круто
И веровать всему готов.
Зовётся юностью минута…
Да, вот такое у Сергея было настроение, когда впервые, восемь лет тому назад, он появился здесь, в институте. В такой же солнечный майский день. Имея в активе диплом с отличием, привлекательную внешность, мамин автомобиль и лёгкий шлейф неофициальных сведений о себе, который, преодолевая все барьеры, успел проникнуть в лабораторию аэродинамики доктора Градецкого, куда Стремнин получил направление. Впервые переступив порог проходной и шагая липовой аллеей, он подумал возвышенно: «Вот оно, святилище разума и высокого мужества, где трудятся избранники!.. Неужели?.. Неужели и я среди них?! Невероятно!»
Ему было и радостно от сознания, что первые этапы непростого дяди Мишиного плана он, Сергей Стремнин, концентрацией всех своих устремлений и собственным трудом сумел добросовестно выполнить. И всё-таки он волновался от представлявшихся ему всевозможных препятствий, которые, как в стипльчезе, нужно ещё преодолеть на пути к заветной цели.
Да, Сергей был тогда в том замечательном возрасте, когда человек полон веры в себя. Поэтому, свернув за угол и увидев вдали корпус лаборатории аэродинамики, он стал поглядывать в противоположную сторону, где сквозь полураскрытые размашистые ворота ангара виднелись самолётные хвосты. Вид этих хвостов действовал на него как пантопон: голова непроизвольно вскидывалась кверху, шаг становился уверенней и эластичней, а на лице возникала чуть заметная счастливая улыбка. Он даже не замечал, что на него поглядывают с любопытством встречные девушки. Сергей видел перед собой только зелень деревьев, торец какого-то здания, ангары и догадывался, что за ними лётное поле… Как было не биться учащённо сердцу?!
Начальник лаборатории Борис Николаевич Градецкий сказал:
— Входите! — И когда Стремнин закрыл за собой дверь, старик поглядел на него поверх очков и, не изменив выражения на лице, добавил тоном, в котором трудно было уловить какую-либо определённость: — Вот вы каков… — Он встал из-за стола, положил очки, указал Стремнину на кресло, сам подошёл к окну и посмотрел на небо, будто испрашивая совета, как держать себя в последующем разговоре с молодым специалистом.
Стремнин сел.
— Ну-с, давайте-ка ваш диплом…
Градецкий, крупный специалист в области воздушных винтов, в годы бурного развития реактивной авиации заметно потускнел, да и в характере его стал проявляться аскетизм. Поскольку эра пропеллеров, как тогда всем отчаянным реформистам казалось, безвозвратно прошла, человек болезненный и уже немолодой, Градецкий и сам распрощался в душе со своей темой, создавшей ему имя, звание и высокий научный пост. И всё же главной причиной его мрачных настроений было другое: никак не мог он остановиться на выборе нового дела в авиационной науке, страшась, что не сумеет теперь вновь проявить себя соответственно своему «удельному весу» и тогда неизбежно утратит весь свой заработанный многими годами честного и упорного труда престиж. Такие мысли приводили Градецкого в уныние, и он, запершись в кабинете, подолгу никого не принимал. Обо всём этом Стремнину рассказывал один хорошо осведомлённый товарищ, проходивший в своё время практику в лаборатории Градецкого. А в общем-то — по сведениям из того же источника — «док — дядька дельный, невредный и все такое прочее», но теперь, поглядывая на читающего диплом своего первого в жизни начальника, Сергей испытывал некоторое беспокойство.
Но вот Градецкий вернул диплом Стремнину, и их взгляды встретились.
— Начну с зарплаты: оклад 120 рэ. Во всяком случае, на период стажировки и выхода на «самостоятельную прямую».
— Я знаю и согласен.
— Тем лучше. Перейдём к следующему пункту. В моей лаборатории три отдела: винтовой… кхе, кхе… (Борис Николаевич то ли кашлянул так, то ли усмехнулся), экспериментальной аэродинамики и устойчивости и управляемости… В каком бы из отделов вы предпочли работать?
— Я счёл бы для себя за благо работать в отделе экспериментальной аэродинамики.
— Ну и что ж, не возражаю. Ваше мнение для нас важно. Тогда в добрый путь, Сергей Афанасьевич, и да привалит к вам у нас научное счастье! Отправляйтесь-ка, батенька, на третий этаж в 307-й нумер, там найдёте Виктора Николаевича Кайтанова. Он и есть начальник экспериментально-аэродинамического отдела, ему и представитесь; полагаю, он о вас уже кое-что знает… Если что не так пойдёт — не стесняйтесь, заходите, разберёмся… Не буду вас сбивать с панталыку завуалированными экзаменцами — сам их терпеть не могу и другим не позволяю к ним прибегать, будучи твёрдо убеждён, что талантливые люди чаще всего скромны и застенчивы, в то время как натасканные нахалы, как правило, неотразимы… Поэтому буду обстоятельно с вами знакомиться в процессе работы.
С этими словами доктор встал и даже изобразил на лице гримасу, отдалённо напоминающую улыбку. Сергей слегка поклонился и направился было к двери, когда Градецкий остановил его:
— Прошу прощения… Вот ещё о чём забыл вас спросить… Скажите, Сергей Афанасьевич, вы там, в МАИ, летать, случаем, не пытались?
Стремнин расплылся в наивной улыбке: — А как же, закончил обучение полётам в нашем аэроклубе ещё два года назад, летал на спортивных самолётах и работал общественным инструктором…
Градецкий потускнел. Он даже вышел из-за стола и прошёлся по кабинету. Несомненно, сказанное молодым инженером насторожило его. Доктор внимательно заглянул Сергею в глаза:
— Я хотел бы услышать от вас честный ответ: не бродят ли в вашей голове отчаянные мысли при первой возможности, коль она представится, бросить лабораторию и перепорхнуть в лётную комнату?..
— Я не совсем вас понял, доктор? — проговорил Сергей.
— Ради бога, не хитрите со мной, mon chйre, я-то, старый воробей, знаю: кто хоть раз полетал самостоятельно, «подержался за ручку», уж никогда не оставит мечту о летании… И если человек идёт к нам в институт с инженерным дипломом из МАИ — я сразу спрашиваю, летал он или нет?!
— Теперь вас понял, Борис Николаевич, и скажу вам откровенно: стать инженером-лётчиком-испытателем — моя окаянная мечта! Но надеюсь не столько на счастливый жребий, сколько на свои знания, физические данные, приобретённый опыт и вдумчивое отношение к делу; с таким подходом, мне представляется, сумею свою мечту осуществить.
И ещё скажу вам, доктор, главное: я добросовестно приобретал высшее образование вовсе не затем, чтобы, превратившись в лётчика, выбросить инженерные знания из головы. Нет, я чувствую в себе способности к инженерному творчеству и смею надеяться, что вы мною будете довольны… Во всяком случае, представься возможность стать лётчиком-испытателем, я не оставлю инженерной работы в вашей лаборатории, если буду чувствовать, что лаборатории нужен и полезен.
— Недурно! — усмехнулся Градецкий. — Ну что ж, начинайте работать и постарайтесь себя проявить.
Он махнул Сергею дружелюбно рукой, мол, ступай, ступай, и пробормотал себе под нос: «Знаю я вас, заражённых летательным вирусом! Все вы, други мои, больны, увы, неизлечимо!»
Так запомнился Сергею этот разговор, имевший для него большее, чем он мог предполагать, значение.
К концу второго года работы в лаборатории доктора Градецкого Стремнин многого успел достигнуть. Прежде всего он самостоятельно провёл в качестве ведущего инженера две исследовательские работы: по определению характеристик прерванного взлёта на пассажирском самолёте с двумя турбовинтовыми двигателями и по влиянию нароста льда на передней кромке стабилизатора на продольную балансировку того же самолёта при отказе антиобледенительной системы. По двум этим работам сообщения Стремнина были обсуждены на техсовете лаборатории Градецкого и заслужили похвальный отзыв самого доктора, весьма сдержанного на похвалы.
Вместе с этим Стремнину удалось без отрыва от основной работы пройти полный курс лётной подготовки в школе лётчиков-испытателей и получить диплом. Борис Николаевич Градецкий, разумеется, очень подозрительно приглядывался в этот период «раздвоения личности» к молодому инженеру-лётчику, но Сергей, ни на минуту не забывая свой первый разговор с доктором, принципиально работал за двоих, заканчивая вечерами то, что не успевал сделать днём, отрываясь на полёты, и Борису Николаевичу оставалось только поглядывать на него с улыбочкой, выражающей: «Ладно, ладно, поглядим, что будет дальше…» А в общем, как видел по его глазам Сергей, добродушно и одобряюще.
Ещё в этот же период кипучей деятельности Стремнин как-то странно и неожиданно для себя женился на девице, которая то ли задумалась при переходе улицы, то ли специально ринулась под автомобиль Сергея, когда он вечером выезжал из проходной института.
Он успел крутануть руль, но боком машины все же слегка оттолкнул деву в сторону… Сергей привёз её в больницу. К счастью, серьёзных повреждений врачи не обнаружили, но продержали две недели на больничной койке. И в каждый из этих четырнадцати дней она не скрывала радости, когда Стремнин являлся в белом халате и с подарками.
Так из жалости и благородства он взлелеял в душе чувство к этой, по сути, незнакомой ему девушке и вскоре женился, опомнившись, однако, буквально на следующий после загса день.
Но тут в филиале института определилась срочная работа, и Стремнин с готовностью согласился поехать в командировку. Когда же через два с половиной месяца он вернулся домой, то обнаружил на столе в своей комнате записку:
«Будь здоров, Серёжа, и не кашляй… Считай, что я с тобой пошутила… Улетаю за Полярный круг с капитаном… впрочем, ты его все равно не знаешь, а я надеюсь, он окажется повеселей тебя и уж, во всяком случае, не таким засушенным фанатом… Если же разочаруюсь, вернусь к тебе!.. Будь».
С яростью порвал он эту записку и долго глядел в окно, где в свете уличного фонаря мелькали людские тени.
Исцелила Сергея от этой душевной травмы лётно-инженерная работа. Градецкий поручил ему отработку экспериментальной системы автоматической посадки на самолёте — летающей лаборатории. Сергею сразу же потребовалось много летать, сперва на правах второго пилота с Николаем Петуховым, отличным лётчиком-испытателем старшего поколения, а потом и самостоятельно долетывать программу, когда система мало-помалу оказалась отлаженной и нужно было лишь подстраховывать управление, а самолёт самостоятельно планировал к началу полосы, выравнивался из угла и плавно приземлялся. И каждую последующую посадку по мере корректирования и подстройки аппаратуры делал безупречно. Так что в конце концов Сергей так уверовал в автоматическую систему, что выполнил более сотни посадок, вовсе не прикасаясь к управлению.
Вот тут-то и пришла на ум Стремнину интересная мысль. Он прибежал было поделиться ею с Борисом Николаевичем Градецким, но узнал от секретаря, что доктор серьёзно заболел и его увезли с работы в больницу. В тот же вечер Сергей помчался в клинику навестить Бориса Николаевича, но к тому не пустили.
Вернувшись в машину, Сергей облокотился на руль и долго-долго глядел между сосен в одну точку. И ему все виделось лицо со впалыми щеками и скорбно-насмешливой улыбкой… А серые, добрые, смущённые глаза любимого доктора будто говорили: «Вот так-то, Сергей Афанасьевич, недосчитывался у себя седьмого удара в пульсе, а тут — трах-бах, — и вот лежу, батенька мой, в глубоком инфаркте!»
Дня три Стремнин не решался ни с кем заговорить о новой своей идее, а потом попросился на приём к доктору Опойкову, на которого на время болезни Бориса Николаевича Градецкого легли обязанности начальника аэродинамической лаборатории.
— Виктор Никанорович, вы ведь знаете, что наш отдел занимается отработкой экспериментальной системы автоматической посадки? — спросил Стремнин.
— Знаю, — взглянул тот, грузно восседая и отдуваясь, будто после горячей ванны.
— И, надо полагать, наслышаны, что нам удалось достигнуть в этой работе настолько обнадёживающих результатов, что на сегодня мы имеем около двухсот вполне уверенных автоматических приземлений…
— Как же… Слыхал, слыхал, — шумно заёрзал в кресле Опойков.
— Так вот, Виктор Никанорович, я к вам с таким предложением: а что, если нам развить эту работу, поставив задачей попутно решить и автоматический взлёт?
Неожиданность предложенного словно бы отшвырнула Опойкова на спинку кресла, и он с присвистом втянул в себя воздух:
— Час от часу не легче!.. Сергей Афанасьевич, я был в Англии, разговаривал там со специалистами ряда фирм, знакомился с их работами, расспрашивал, занимаются ли они решением автоматического взлёта… Те на меня только таращили глаза и покачивали головами… Вот… Так что и нам дай бог сейчас справиться с прямой задачей автоматической посадки.
— Но ведь, решив посадку, Виктор Никанорович, очень нетрудно будет решить попутно и автоматический взлёт! — проговорил с жаром Сергей.
— Да что вы, в самом деле, Сергей Афанасьевич! Хотите, чтобы позвонил министр и спросил: «Вам там делать нечего, что ли?! Основные работы задерживаете, а ввязываетесь в то, что вам не поручалось?!» Нет, нет, увольте: институт не в состоянии походя браться за такие проблемные дела. Мы и так вязнем в проблемах по шею! — Опойков впечатляюще провёл ребром пухлой ладони по второму подбородку, скривился весь, словно после стопки перцовки.
А спустя некоторое время, когда система автоматической посадки оказалась отработанной достаточно надёжно, Сергей предложил своему молодому коллеге — инженеру-электронщику Андрееву, парню тихому, неразговорчивому, с виду будто бы тугодуму:
— Рома, послушай… Давай-ка попробуем отработать и автоматический взлёт?.. Для этого, на мой взгляд, нужно изменить передаточное отношение в управлении передним колесом шасси, разработать и ввести в продольный канал автопилота программу действий на отрыв носового колеса при достижении взлётной скорости… Как ты на это смотришь?
Некоторое время Роман глядел на Сергея не мигая, потом проговорил:
— Надо подумать, Серёжа.
На другой день Андреев позвонил Стремнину и сказал, что сделать это можно. Тогда они уговорились увлечь своей затеей начальника отдела Кайтанова и зашли к нему. Тот спросил:
— Сколько времени потребуется, чтобы доработать систему под эту задачу?
Андреев ответил: недели две.
— Давайте, — согласился Кайтанов, — только вот что… Об отношении к делу Опойкова пока никому ни гугу!
У Стремнина радостно билось сердце, когда они с Романом «выкатились» из лаборатории и направились к самолётной стоянке: «Ай да Кайтанов! — улыбался он. — С ходу уловил суть идеи и не побоялся взять на себя ответственность!.. Вот какого парня нужно бы избрать парторгом лаборатории!»
Доработку в автоматике системы приземления удалось сделать быстрее, чем предполагалось, — за десять дней. К этому времени подоспела дополнительная программа на сто автоматических посадок для выявления слабых мест и дальнейшей оценки надёжности системы в целом. Этой-то программой, субсидируемой государством в лице заказчика, и решили воспользоваться Стремнин, Кайтанов и Андреев, намереваясь в этих же полётах без превышения лётного времени попутно отработать и предлагаемый ими метод автоматического взлёта.
Накануне намеченного дня полётов все трое собрались у Кайтанова.
— Итак, давайте ещё раз все осмыслим, — предложил молодым испытателям молодой начальник отдела. — Первое: идём ли мы в этой инициативной работе на неоправданный риск?
Стремнин встал:
— Позволь, я скажу. Хотя при многочисленных проверках на земле мы убедились в безупречной работе системы, у меня под большим пальцем правой руки на штурвале кнопка отключения всей автоматики. И поскольку я буду, держась за управление, подстраховывать автоматику, то при малейшем подозрении, что она дурит, тут же её и отключу.
— Ясно, — кивнул Кайтанов. — Во всяком случае, Сергей ты при всей своей предельной собранности и осмотрительности должен обещать нам в этих полётах, что будешь поначалу выполнять все взлёты при отсутствии бокового ветра и в первых двадцати полётах не станешь снимать ног с педалей и рук со штурвала.
— Клянусь! — улыбнулся Сергей.
— И ещё, — продолжал Кайтанов, — давайте договоримся железно: на последующие осложнения задания, особенно по боковому ветру, мы пойдём только после анализа записей приборов первых двадцати полётов.
— Договорились.
— Теперь давайте оценим все затраты на эту нашу инициативную работу… Поэты назвали бы её, очевидно, дерзновенной… А в первой пятилетке наши отцы и деды, поди, окрестили бы горячим словом «встречная»…
— Да ведь не предвидится никаких лишних затрат! — подхватил Стремнин. — Для выполнения ста автоматических посадок по программе я должен сделать сто взлётов вручную. Теперь я эти взлёты буду делать с помощью автоматики. И только-то!.. Ни дополнительного расхода топлива, ни затраты двигательных ресурсов, ни потери рабочего времени: все сделаем, так сказать, за счёт повышения КПД по основной теме. Не так ли?
Кайтанов, помедлив, кивнул:
— Вроде бы так. — Потом сказал, поднимаясь: — Что ж, начинаем завтра?
— Мы готовы.
Внешне в методике испытаний будто бы ничего и не изменилось: все так же, как и при отработке автоматических посадок, самолёт, приземлившись, с середины пробега начинал снова разбегаться для последующего взлёта; через двенадцать-пятнадцать секунд, набрав взлётную скорость, вздыбливал переднее колесо и вслед за этим плавно уходил в воздух. Испытывая радостный трепет, Стремнин отметил в первых же трех взлётах, что автоматика, безупречно «освоившая» посадки, вполне успешно справляется и с новой для себя задачей. Взлёты, пока в плоскости ветра, сразу же стали получаться, потребовав со стороны лётчика минимальной коррекции. Когда же через несколько дней у испытателей набралось более двух десятков записей отличных по всем параметрам автоматических взлётов, Кайтанов, Стремнин и Андреев, окрылённые успехом, решились наконец доложить о проделанном доктору Опойкову.
Виктор Никанорович, отдуваясь более обычного, выслушал сообщение Кайтанова с чуть расширенными глазами, а когда тот кончил, откинулся в кресле:
— Я так и представлял себе всегда, что начальники существуют лишь для того, чтобы сдерживать творческий пыл подчинённых!.. Что ж?.. Последуем примеру древних: «Победителей не судят!..» Давайте разбираться.
Однако, вникая в детали дела, Опойков вдруг забеспокоился: «Как бы заказчики не узнали об этой непрошеной затее!.. А узнав, не подумали бы, что идея автоматического взлёта уже полностью решена, отработана и предлагается к внедрению…» Распалившись, Опойков даже встал с кресла и заговорил торопливо:
— Да, да, вы же ещё не делали взлётов с сильным боковиком под 90 градусов, не имитировали отказ одного двигателя на взлёте… Словом, коварных вопросов ещё целый рой!
Стремнин не удержался:
— Мы убеждены, что и это решим успешно!
Опойков кольнул его быстрым взглядом.
— Вот что… При условии, что будете называть все это лишь начальной фазой, что ни в коем случае не станете её отождествлять с нашей тематической продукцией, я согласен: можете продемонстрировать заказчику (от них все равно не утаишь!) свои первые опыты… Пожалуй, можно показать и приезжающим на днях французам в порядке научного обмена.
На одном из последующих совещаний по теме автоматических посадок оказалось много смежников и представителей ряда институтов, родственных по профилю деятельности.
Услышав в докладе Кайтанова о проделанных в инициативном порядке опытах автоматического взлёта, некоторые из гостей повскакали с мест: «Как это без нас! Мы давно вели такие работы!.. Мы просматривали, мы просчитывали варианты…»
В ответ Кайтанов сказал, что перед тем, как начать эту работу, он ездил в организации, представители которых здесь сидят, и, познакомившись с их работами в этом плане подробно, пришёл к выводу, что ничего сколь-нибудь оригинального этими организациями пока не предложено. А то, что имеется у них в портфеле, «перепевает» всем известные идеи иностранных фирм, от коих сами эти фирмы давно отказались как от неудачных, не отвечающих задачам сегодняшнего дня… Что же касается заявления здесь представителя КБ Калинникова, — продолжал Кайтанов, — то позвольте ему напомнить, что совсем недавно товарищи из их КБ выступали с предложением полуавтоматизировать отрыв носового колеса самолёта в момент взлёта… И только! Причём и это предлагалось достигнуть не вмешательством в управление, а посредством подачи на индикатор сигнала от дифференциального прибора. А лётчик сам, глядя на индикатор, должен был, беря штурвал на себя, отрывать переднее колесо от бетона… Вот и все.
Когда на следующий день утром Сергей Стремнин приехал на работу, стало известно, что доктор Градецкий скончался ночью в больнице.
А ещё через два дня в клубе состоялась гражданская панихида. По краям парадной мраморной лестницы группками стояли сотрудники института, многих Сергей знал в лицо. Из зала сильно тянуло запахом хвои. Мелькнула мысль, что при покойниках ель источает какой-то неистовый, нестерпимо скорбный запах. Сергей подошёл к гробу, ощутив, как у него сжалось сердце, взглянул на восковое лицо и замер… Даже мёртвый, Градецкий словно бы говорил: «Ну-с, посмотрим, что вы ещё, mon chйre, предпримете, посмотрим…»
Когда Стремнин, Кайтанов и Андреев завершили отработку экспериментальной системы автоматических взлётов и посадок и выпустили технический отчёт, доктор Опойков, назначенный к этому времени начальником лаборатории, повёл дело информации так, что в самом институте работа оказалась неотмеченной, зато все новые мысли из неё как бы сами собой расползлись по смежным организациям, которые занимались разработкой рулевых машин, автопилотов, навигационной аппаратуры. И теперь уже можно было через полгода ждать на испытания промышленные блоки универсальной системы автоматического взлёта и посадки, изготовляемые Госавиаприбормашем под общим руководством главного конструктора Рыбнова.
Так, словно бы из самых прогрессивных устремлений, доктор Опойков посодействовал быстрейшему проникновению в промышленность новой технической идеи, но он же, Опойков, многое сделал, чтобы у молодых сотрудников своей лаборатории отбить охоту к проявлению творческой инициативы.
Для этого Опойков тут же перевёл с повышением в филиал Кайтанова, а «виновников» — Стремнина и Андреева — отослал в длительные командировки, зная, что первый из них, обожая летать, с радостью включится в испытания новой машины на серийном заводе, а второй, парень тихий, и вовсе смолчит… А там сработает лекарство от всех болезней — время — и загасит в них авторские амбиции.
«Вот те раз! Зачем бы доктору Опойкову так поступать? Ведь успех Стремнина, Кайтанова и Андреева — и его успех как начальника лаборатории!.. Разогнав их, он лишается слаженного творческого коллектива… Что-то вроде бы нелогично?..»
Увы! Логично и весьма. Если только повнимательнее изучать и учитывать психологические аспекты в организации управления научно-техническим творчеством.
Опойков только делал вид, будто мало интересуется работой молодых людей по реализации идеи Стремнина автоматизировать взлёт. Он очень даже интересовался её ходом. Ах, как бы он хотел порадоваться провалу! И уж тогда бы дал всему огласку!.. Сумел бы проучить молодую научную поросль… А тут явно не то. Изо дня в день узнавал он о несомненном их успехе. И в нём все сильней вскипала неприязнь и к ним самим, и ко всем этим их делам, и даже к покойному Градецкому, о котором в лаборатории уж больно часто вспоминали.
Опойкову и в голову не приходило в ту пору, что если б он в самом начале дал себе труд поглубже проникнуть в новизну и рациональность идеи Стремнина и, расхрабрившись, поддержал молодёжь в их творческом рвении, он этим как бы внёс и свой посильный вклад в это дело и, несомненно, оно стало бы ему столь же близким, как и им, а удача этих парней радовала бы его как личная удача.
Но он поступил иначе. А далее, увидев в успехе «чужого» дела вроде как личностный выпад, наносящий удар по его докторскому престижу, Опойков придумал, как похитрей весь этот «чужой» досадный успех свести на нет, чтобы в институте о нём впредь и не вспоминали.
Перед самим собой доктор оправдывался тем, что Стремнин проявил своеволие, проигнорировав прямое его указание не заниматься автоматизацией взлёта. На самом же деле доктор Опойков с некоторых пор ощущал в себе неприязнь к подобным Стремнину «молодым, смазливым фантазёрам, вечно обуреваемым идеями и не дающим никому вокруг покоя».
Большой сибирский город встретил Сергея Стремнина устойчивым антициклоном, весёлым застольем друзей по школе лётчиков-испытателей и радостным ощущением от сознания, что ему доверили интереснейшие и важные лётные испытания головного серийного самолёта. Поэтому неудивительно, что, оказавшись наконец в уютном номере гостиницы, Сергей все торопил и торопил сон, чтобы поскорей проснуться и обнаружить за окном отличную лётную погоду.
Примчавшись спозаранку на завод, он принялся изучать программу испытаний, потом детально ознакомился с состоянием самолёта, с тарировками контрольно-записывающей аппаратуры, попутно присматривался к товарищам по испытательной бригаде. Он даже надеялся к вечеру сделать контрольный полет, но тут обнаружилось, что директор не может подписать приказ о начале испытаний из-за задержки одного из заключений, давно отправленного на согласование в институт, в лабораторию доктора Опойкова.
«И тут опять он!» — подосадовал Сергей.
Вспомнился разговор с доктором перед отъездом.
— Вы милейший человек, Сергей Афанасьевич… — проговорил шеф, улыбаясь, и запнулся: «Сказать?.. Не сказать?» И решился все же: — … Вот только если бы вы не изобретали…
Сказал и, взглянув в глаза Стремнину, словно бы спохватился. Со смущённой улыбочкой, даже чуть деланно-испуганной, добавил:
— Представляю, как вы теперь раскритикуете меня за эти слова на ближайшем партактиве!
Сергею стало не по себе.
— Виктор Никанорович!.. Вы обезоруживаете меня. А надо бы в назидание другим об этом разговоре и рассказать. Но ведь вы, поди, и отречётесь от только что сказанного.
— Конечно. Отрекусь хотя бы потому, что вы не поняли шутки. — Глаза его стали надменны и жёстки: — Вы, однако, человек опасный, Сергей Афанасьевич, с вами надо быть начеку! — и уже с мастерски сыгранным добродушием рассмеялся. — Да полноте дуться…
Вот тут Сергей и понял вполне, что, спроваживая его сюда, в Сибирь, доктор хотел отвести «изобретателя» от дальнейшей работы по автоматизации взлётов и посадок: мол, знай своё место!.. Если ты лётчик-испытатель — то и летай на здоровье… А уж генераторами идей позволь быть нам.
— Господи! — вздохнул Сергей. — И за что только так не любят изобретателей?! Причём во все времена и на всех континентах!
Никто из молодых специалистов не знал, где, когда и на какую тему Опойков защищал докторскую и защищал ли вообще, или удостоен был звания по совокупности работ, проведённых когда-то под его общим руководством.
Поговаривали в институте, что в последние годы увлечения доктора не выходили за рамки субботних и воскресных «пулек по маленькой» при наличии закусочки и небольшого графинчика. Впрочем, и это его увлечение было скорее привычкой, ибо игрывали в преферанс постоянной компанией, именуя себя «профессионалами», лишь мечтая, что когда-нибудь подсядет к ним «салага-новичок» и они смогут его как следует «процедить», а так расходились по домам, ничего существенного не выиграв и, разумеется, не проиграв.
Препровождению времени у «ящика» за хоккеем Опойков предпочитал дремоту в кресле. Но что любил — так это поездки на подлёдный лов и постоянно держал фанерный сундучок наготове, имея в нём набор необходимых снастей и хитроумных перок.
Но и к этому он со временем почти остыл. На рыбалку ездил по-прежнему, но подлёдному лову предпочитал ужин с коллегами в крестьянской избе за большой выскобленной до белизны столетней, в томительной теплыни русской печи, откуда баба Нюра извлекала чугун пахучей рассыпчатой картошки в «мундире». В этом почти сказочном состоянии раскрепощенности, с ощущением, что никуда не нужно спешить, что ничего заранее заготовленного в мыслях не надо говорить, что можно просто расстегнуть ворот рубахи, снять с себя все городские причиндалы, слушать завывание вьюги за оконцами и до боли в сердце ощущать себя почти тем, чем был когда-то — обыкновенным маленьким крестьянским сыночком…
Сергей Стремнин раза два был приглашён этой компанией на речку Проню. И имел удовольствие видеть, как уютно себя чувствовал доктор за крестьянским столом, на котором появлялись мало-помалу извлекаемые из рюкзаков припасы: и балычок, и пирожки, а у кого и курочка, колбаска опять же, ветчинка… Случался тут и армянский коньячок, но Виктор Никанорович предпочитал пузырёк «Московской». Он умело откупоривал его крепким ногтем… Ну а после того как «опрокидывали» по первой (а делалось это на полном серьёзе и почти всегда молча) и когда ощущение теплоты разливалось по внутренностям, тут-то и начинались охотничьи рассказы, в которых обстоятельный Виктор Никанорович нередко задавал тон. Впрочем, и другим удавалось «втиснуться» со своим необыкновенным случаем, когда, к примеру, на обыкновенную леску ноль восемнадцать удавалось подцепить и вывести (черт знает с какими переживаниями! — и рассказать-то невозможно) «вот такенного жереха!».
Ну а уж после третьей Виктор Никанорович непременно вспоминал свою любимую историю, как, ужиная раз у костра, перепутали одинаковые по виду банки и закусили бутербродами с мотылём, а уже на рассвете, размотав удочки, обнаружили, что красная икра целёхонька, а мотыля нет как нет и ловить рыбку вроде бы не на что.
Словом, необыкновенно хороши были эти вечера. О них Виктор Никанорович со вздохом вспоминал потом всю неделю, особенно когда приходилось отгонять от себя мучительную дремоту на очередной защите диссертации.
Из мастерских Стремнин внутренними переходами прошёл в главный корпус и тут в вестибюле неожиданно столкнулся с профессором Островойтовым. «Здравствуйте, Пантелеймон Сократович!» — сказал. «День добрый!» — посмотрел на него профессор с достоинством верховного жреца. Обоим встреча удовольствия не доставила, и, разминувшись, они подумали друг о друге. Маститый учёный, заместитель начальника института по научной части не без досады спросил себя: «И что за дерзкая убеждённость в этом Стремнине?!» А Сергей заметил про себя не без иронии: «Трехмачтовый барк, входящий в гавань!.. Все лодчонки рассыпаются по сторонам!»
В это утро он не скоро сумел отделаться от мыслей о профессоре.
Многое в Островойтове импонировало Стремнину. И прежде всего обстоятельность во всём, начиная с момента, когда он подъезжал — всегда в одно и то же время — девять ноль пять! — к подъезду главного корпуса, несуетно выбирался из машины и направлялся к входу… Летом в безупречном светлом костюме, зимой в бобровой шапке, в дорогом касторовом пальто, опять же с бобровой шалью… Его поступь была так выразительна, что ИТ-работники, коим полагалось быть на местах, шмыгали в боковые ниши под лестницей, как мышата в щели при появлении кота. Нет, не то чтобы такой ежедневный выход на научную сцену Пантелеймона Сократовича был близок по духу Сергею Стремнину. Ему было интересно наблюдать, как шеф даже этим артистически отработанным приёмом ещё основательней утверждает свою руководящую роль в институте.
Стремнина восхищало умение профессора организовать своё рабочее время.
Пока другие руководители в своих кабинетах, принимая по делу работников института, без конца отвлекались на телефонные разговоры, умудряясь говорить по двум и даже трём аппаратам одновременно, Островойтов успевал многое сделать без суеты и спешки. В определённые часы он требовал от секретаря не соединять с ним никого, и это относилось не только к «мелкой пастве», но и к министерским служащим, которые горазды иногда «звякнуть самому» для наведения пустяковой справки. Если же в институте, кроме Пантелеймона Сократовича, не было никого из руководства и секретарь, вплывая на цыпочках в кабинет профессора, шептал что-то ему на ухо, он обращался к сидящему напротив собеседнику: «Прошу прощения…» — и брал трубку: «Слушаю, Островойтов… моё почтение… Я затрудняюсь дать вам справку о причине задержки с вылетом ноль третьей, но дам указание диспетчеру все немедленно вам сообщить… Будьте здоровы». И уже к собеседнику: «Итак, вы утверждаете…» И, воспроизведя в самой краткой форме то, о чём только что докладывал специалист, профессор, чуть попыхивая в сторону дымком сигареты, принимался внимательнейше слушать, о чём пойдёт разговор дальше.
Сергей вспомнил свои встречи с профессором. Даже в тех случаях, когда Островойтов не разделял оптимизма Стремнина относительно какого-нибудь нового предложения, беседы с ним оставляли в душе известное удовлетворение тем, что тебя не унизили поминутым хватанием трубки и всеми этими, в том числе и подобострастными, возгласами, малопонятными взрывами хохота, за которыми уже не оставалось никакой надежды на то, что руководитель сумеет вернуться к сути излагаемого тобою, и тогда наступает уныние, которое можно выразить лишь словами: «И за каким чёртом я сюда явился?.. Разве тут добьёшься поддержки в таком тонком деле, как творческая инициатива?!»
Сергей был однажды прямо покорён профессором, когда после обстоятельной беседы Пантелеймон Сократович решительно поддержал предложенный им новый метод стабилизации катапультного кресла и поручил ему как автору провести необходимые исследования в воздухе и выступить с аргументированной статьёй. Уж эта-то беседа запомнилась Сергею на всю жизнь! Он вышел тогда от шефа настолько окрылённым, что последующая деятельность ему представилась увлекательнейшим занятием. Да и как было не возгореться, когда профессор, вникнув скрупулёзно во все аспекты теоретических обоснований проекта, вызвал Стремнина на горячий спор, в котором молодому инженеру пришлось показать и свою творческую эрудицию, и авторскую убеждённость.
Но, увы, и другая беседа с профессором, состоявшаяся вскоре после успешного завершения порученной Островойтовым работы, запомнилась Сергею не меньше. Вышел он тогда от шефа в таком настроении, что в ясный день небо представилось с овчинку.
— Сергей Афанасьевич, — начал профессор совершенно лучезарно. — Я ознакомился с вашим отчётом и рефератом и рад поздравить вас с отлично выполненной работой… Просмотрев кинокадры, заснятые при экспериментах в воздухе, убедился, что предложенный вами метод стабилизации катапультных кресел дал отличные результаты, и нахожу его весьма перспективным для внедрения в промышленность. Сергей счастливо потупился.
— Надеюсь, вас порадует и следующее моё сообщение, — пыхнул сигаретой профессор. — Институт склонен выдвинуть эту работу на соискание Госпремии… Что вы на это скажете? — спросил Островойтов.
— Это очень высокая оценка моего труда. Я вам, Пантелеймон Сократович, весьма благодарен.
— Тем лучше! — оживился шеф как-то неестественно для себя. — Тогда позвольте вас спросить, как вы отнесётесь, если в качестве руководителя этой работы мы включим в список соискателей доктора Опойкова?
Эффект был равносилен удару бича над ухом. Сергей даже тряхнул головой. Некоторое время они молча глядели друг на друга. Потом Сергей пробормотал:
— Тогда почему бы и вам не быть руководителем в этой работе…
— Я уже дважды был удостоен Госпремии.
— Но при чём здесь Опойков?
— Боже, какая святость, Сергей Афанасьевич! Лаборатория Опойкова теперь занимается и тематикой жизнеобеспечения… Пусть он не руководил вами номинально, но в его лаборатории под его руководством делается немало полезного.
Сергей, наклонив голову, стал считать до ста, чтобы не сорваться, как учил его когда-то дядя Миша. Но, не досчитав и до тридцати, дерзко вскинул глаза:
— Не мне судить, Пантелеймон Сократович, о том, заслуживает ли доктор Опойков Госпремии за другие дела, но я держусь мнения, что к работе по стабилизации катапультного кресла он никакого касательства не имел!.. И выдвижение его на Госпремию по этой теме было бы равносильно подлогу!
Откинувшись в кресле, Островойтов взглянул на Стремнина чуть насмешливо и жёстко:
— Ну, Сергей Афанасьевич, этаких инсинуаций я от вас не ожидал!
— Ещё менее ожидал я этаких предложений, — заметил Сергей.
Возникла томительная пауза. Профессор то и дело затягивался сигаретой, а Стремнин уставился на свои стиснутые в замок пальцы. Потом профессор проговорил негромко, с чуть уловимым сарказмом:
— Как вы ещё неопытны в жизни, Сергей Афанасьевич!
— Но и при своей неопытности, — кивнул Сергей, — я хочу сохранить в чистоте свою совесть.
Профессор встал:
— Хорошо. Я проинформирую руководство института о вашей позиции в затронутом вопросе.
Потом друзья Сергея говорили, что зря он свалял дурака, отказавшись от предложения Понтия (так называли между собой Островойтова) поставить над собой «слона», который в последующей комбинации профессора должен был бы играть какую-то нужную роль. Ему, ухмыляясь, говорили: «Серёга, при всём своём ты редкостный простак!.. Ну что и кому ты доказал?.. Не дал „слону“ получить премию, но ведь и сам её не получишь!.. А ведь на медали не значится, кто „руководил“ работой, а кто на деле был её идейным носителем и исполнителем…»
Пришлось Сергею с той поры сделать больший упор на лётную работу, и, пребывая все чаще в воздухе, он, как бы с высоты полёта, продолжал вглядываться в деятельность профессора Островойтова.
И тогда ему вспомнились кое-какие штрихи из выступлений профессора на технических советах, штрихи, которые раньше вызывали в нём лишь добродушную улыбку, а теперь заставляли вникнуть в их суть уже без всякой улыбки.
Вспомнилось, например, как однажды при обсуждении темы, выполняемой по запросу промышленности, он провозгласил: «Поступим так: знамя работы будем держать в своих руках… Самое же работу… передадим соседям: пусть они её и делают впредь!»
Вспомнился Сергею ещё один разговор, и он даже рассмеялся.
Пантелеймон Сократович был в тот день особенно в ударе и так прижал своей логикой Стремнина, что тот не то чтобы сдался, а обескураженно замолкнул. Тогда профессор вдруг перешёл к атакам с другой стороны и… спустя несколько минут привёл Стремнина к третьему выводу, опровергающему как мнение самого Стремнина, так и своё собственное, только что будто бы со всей очевидностью доказанное Островойтовым.
«Зачем это ему понадобилось?» — думал теперь Сергей. И, сопоставив все нюансы, не мог не прийти к мнению, что Пантелеймон Сократович вовсе не случайно поиграл тогда с ним, как сытый кот с собственным хвостом, выпустив лишь наполовину коготочки. Стремнин, следя за быстро бегущим по доске мелком профессора, сразу не успел уловить, где шеф сблефовал. Но, уходя сбитым с толку, Сергей тут же возвратился и сказал радостно: «Пантелеймон Сократович, позвольте вам заметить, а ведь вы вот здесь в знаках напутали…» Но профессор, бросив на него из-под зелёной лампы острый взгляд, сказал: «Вы, Сергей Афанасьеевич, проявляете себя молодцом… Только я не „напутал“, как вы изволили выразиться, а допустил погрешность, желая проверить вашу наблюдательность… Благодарю вас, вы свободны».
Казалось бы, профессор блестяще продемонстрировал педагогические способности, но Сергея не оставляло ощущение, что вовсе не с невинной целью док выстраивал перед ним так ловко весь этот остроумный лабиринт математических преобразований, а для того, чтобы создать и распространить в институте о себе ещё одну легенду… Он, конечно, допускал, что Стремнин может обнаружить его замаскированный математический фокус, и всё же не сумел вполне скрыть промелькнувшую досаду, когда тот вернулся.
Так Стремнин, к своему огорчению, открыл для себя в шефе способность вести игру на блефе. Ему показалось даже, что и зелёная лампа у дока на столе тоже не случайна. «Не для того ли, чтоб иногда прятать в тень глаза?» Впрочем, он тут же отругал себя, что этак и на любого человека можно набросить тень.
Тем не менее новые реорганизации — то укрупнения, то разделения отделов, лабораторий и секторов — не могли не натолкнуть на мысль: «Зачем это нужно Островойтову?», ибо, как правило, инициатором этих пертурбаций выступал сам Островойтов. И когда по институтским коридорам начинал расползаться слух, что грядёт реорганизация, автором её называли не иначе как Понтия. А потом, когда она свершалась и проходило некоторое время, как фотоснимок в проявителе, все чётче и чётче выявлялись контуры истинного смысла его затеи. И тогда начинали поговаривать с оглядкой: «Так вот оно что!.. Это понадобилось, чтобы отодвинуть доцента А, слишком уж независимого и набравшего в последнее время силу, и выдвинуть достаточно обтекаемого кандидата Б, которому вполне надёжно не дано хватать с неба звёзд… Этот Б теперь до конца своих дней будет со слезой в глазах искать взгляда профессора!»
Но ещё лучше поняли Стремнин и Островойтов друг друга после доклада профессора о ходе научно-тематических работ на парткоме института, где Стремнину пришлось выступать — он был в комиссии, готовившей решение.
Со свойственными молодости темпераментом и убеждённостью Стремнин тогда покритиковал заместителя начальника института по научной части за ошибочность мнения, будто министерство, перегружая институт разнообразными и весьма срочными заданиями в помощь опытным конструкторским бюро и заводам, сильно тормозит этим разворот перспективных научно-тематических работ. Стремнин тогда говорил, что, на его взгляд, именно работы, сплетённые с заботами опытных конструкторских бюро по совершенствованию новой авиационной техники, и должны быть главнейшими в тематике отраслевого института, а дела, порученные министерством, следовательно, — первостепенно важными, государственного значения, и, если бы партийный комитет института поддержал предложение профессора Островойтова о просьбе к министерству освободить институт от ряда промышленных работ, он, партийный комитет, совершил бы серьёзную ошибку, ибо, пойдя по такому пути, мог бы в конце концов и «вовсе оборвать пуповину», жизненно связывающую его с определяющими центрами промышленности.
В заключительном слове Островойтов счёл нужным признать некоторую ошибочность своих суждений, впрочем оговорившись, что он был не совсем правильно понят, в результате этого партком и принял по его докладу достаточно спокойное решение, в котором говорилось и о важности выполняемых институтом промышленных заданий, и о необходимости искать поддержку в министерстве для расширения научно-тематических работ.
Потом, осмысливая не раз происшедшее на заседании парткома, Стремнин приходил к единственному суждению, что только так можно было предостеречь профессора от дальнейшего свёртывания помощи серийным и опытным заводам в возникающих при внедрении новой техники осложнениях, к чему, по сути, он призывал в своём докладе, говоря, что «институт — не мастерские по срочному ремонту и доделкам изделий фабрик пошива верхней одежды и обуви».
Стремнин, конечно, понимал, что институт не мастерские, а работы, выполняемые институтом в помощь заводам, всегда, естественно, крайне срочные, отвлекающие лучшие научные силы, как-то потом теряются в общей массе грандиозного дела, выполненного многими организациями нескольких министерств. Куда интересней и эффектней было бы институту сосредоточиться на главнейших, по мнению Островойтова и некоторых других учёных, перспективных научно-тематических направлениях и вести теоретические и экспериментальные исследования… Только вот кто в этом случае стал бы помогать заводам?.. Ведь институт прежде всего для этой цели и был создан перед войной. И ещё, кто безошибочно предопределит, что институту в первую очередь нужно заняться одними проблемами, а не другими, будто бы не менее важными и, уж конечно, более трудоёмкими?.. Ведь сколько раз так было: занимались аэродинамикой профилей с большим заглядом вперёд… А потом выяснилось: целесообразней было бы больше заниматься проблемой механизации крыла для уменьшения посадочных скоростей и улучшения летательных свойств проектируемых самолётов.
Словом, Стремнину представлялось, что в постановке перспективных тематических работ требовалось прежде всего обеспечить объективное избрание важнейших для развития авиации направлений в исследованиях, избегая «тупиковых путей». Если же в выборе направлений поддаться наитию субъективизма — можно истратить деньги, потерять время и не располагать рекомендациями для последующего развития проектируемой техники. А это позже обязательно аукнется теми же бесконечными работами по ликвидации возникающих прорех, против участия в заштопывании которых вполне отчётливо высказался на парткоме Пантелеймон Сократович.
В то время Стремнин увлёкся новой технической идеей подцепки самолёта к самолёту в воздухе. Многие часы между полётами, да и все свободные вечера он вдохновенно затрачивал на разработку проекта своей системы, а когда закончил чертежи, обратился к профессору Островойтову с просьбой ознакомиться с проектом и при благоприятном впечатлении включить в план научно-исследовательских работ. Вот тут-то Сергею и аукнулось его выступление на парткоме.
Уже само вынесение по предложению профессора Островойтова доклада Стремнина на НТС таило в себе заранее разработанную акцию, дабы «всем итээровским миром» осадить увлёкшегося изобретателя. И Стремнин понимал прекрасно, что эта акция, во всех деталях продуманная не только профессором, но и подготовленная им совместно с некоторыми, особенно чуткими к тонким желаниям Островойтова лицами, имеет целью подарить совету весьма занимательный спектакль, где ему, Сергею Стремнину, уготована трагикомическая роль мальчика для битья.
За полчаса до начала заседания Стремнин развесил плакаты. При изготовлении этих плакатов, на что было затрачено немало ночных часов, Стремнин не прибегнул ни к чьей помощи. Рассудил так: работа моя — целиком инициативная. Будь она включена в план, получил бы план-карту — можно было бы оформить наряд-заказ отделу оформления… Впрочем, и тут потребовалась бы беготня, бесконечные уговоры, согласования, убеждения… В отделе оформления вечный завал: годами все их девочки заняты вычерчиванием графиков и формул для соискателей, готовящихся к защите. Поэтому Стремнин знал, что, если бы даже удалось «выцыганить» на плакаты наряд-заказ, списав расходы на какую-нибудь тематическую работу, пришлось бы в течение месяца стоять возле этих девиц, владеющих плакатным пером, и следить за тем, чтобы они изобразили именно то, что он задумал. Эта непроизводительная трата времени совершенно его не устраивала, нужно было выполнять свою основную работу — заниматься испытаниями, летать. Поэтому, узнав о решении Островойтова заслушать доклад на НТС, Сергей тут же сам принялся за дело.
И вот настал этот час. Плакаты красуются на штативах, сам Сергей волнуется у окна, видит первую реакцию входящих на дело его рук. Сперва, естественно, появились самые молодые члены НТС. В благодушном состоянии послеобеденной приятности они тут же удивлённо вытягивали лица и, не взглянув на докладчика, устремлялись к плакатам.
На заседаниях НТС привыкли видеть плакаты установленного стандарта, с «кривыми», выведенными цветной тушью, или ряды математических выкладок. Такие плакаты и схемы, таблицы, похожие, как близнецы, давно приучили членов НТС не обращать на них почти никакого внимания… А тут, извольте видеть, даже в плакатах и то чувствуется нечто дерзкое.
Минут за пять до начала стали появляться маститые учёные — доктора наук. На их лицах тоже возникало секундное удивление при взгляде на графическое оформление, но доктора, не задерживаясь, проходили на свои привычные места в первом ряду и уже оттуда, рассевшись совершенно непринуждённо, принимались со сдержанной улыбкой разглядывать наглядный материал. Но вот вошёл доктор Ветров, заслуженный деятель науки и техники (по его книгам Стремнин осваивал курс методики лётных испытаний), и воскликнул, не удержавшись:
— Вот так плакаты!
Заметив у окна стоящего Стремнина, добродушно заулыбался:
— Сергей Афанасьевич и тут нас удивляет своим пылким воображением… Ну что ж, послушаем, послушаем… Очень даже любопытно!
Потом вошёл доктор Кулебякин и тоже, разглядев плакаты, доброжелательно посмотрел на Сергея, прежде чем сесть. Сергей поздоровался кивком, не изменив позы.
Оживление собравшихся вдруг прекратилось. Скрипнула малоприметная дверь в стене, облицованной светлым дубом, и вошёл профессор Островойтов, как всегда, обстоятельный, подтянутый, бодрый, роста хоть и чуть выше среднего, но держащийся так, словно был много выше.
«Какой, однако, барин!» — успела промелькнуть у Стремнина почти совсем добродушная мысль, когда Пантелеймон Сократович сделал чуть заметный кивок в зал, направляясь к председательскому месту. Далее профессор позволил себе несколько неожиданную для всех «народно-демократическую» выходку: лучезарно улыбнувшись, спросил, окинув зал быстрым взглядом:
— Над чем это вы так весело посмеивались?
Сидевший во втором ряду известный шутник Румянцев, кандидат наук из инженеров-мотористов с внешностью рабочего высокого разряда, пробурчал басовито:
— Да мы, Пантелеймон Сократович, заспорили: что более всего красит женщину?
— Што за вопрос! — живо усмехнулся профессор. — Конешно, помпэзное продолжение талии!
Все рассмеялись, а Островойтов отодвинул стул, намереваясь сесть, и тут наконец обратил внимание на плакаты. От улыбки, которая только что украшала его дородное лицо, осталась лёгкая тень, но и она быстро стёрлась.
— Ну, милейший Сергей Афанасьевич!.. Вы здесь? — Профессор поискал глазами Стремнина и, уже с искренним интересом разглядывая то Сергея, то плакаты, закончил свою мысль: — Какие ж вы нам тут эффектно смотрящиеся вещи изобразили… Ну, ну!..
Островойтов даже отошёл от стула, приблизился к самому большому плакату, на котором изображён был общий вид всей идеи подцепки самолёта к самолёту в воздухе, заметил:
— Каково?.. На темно-коришневом фоне (он так и выговорил нарочито — коришневом) — вдруг белая аппликация!.. Эффектно!.. Весьма, весьма!.. Это вы, Сергей Афанасьевич, сами, конечно?
Стремнин, побледнев, ответил, слегка удивляясь своему голосу:
— Не располагал иными возможностями, профессор… А применил аппликацию не столько для эффектности, сколько для убыстрения работы… Да и хотелось понаглядней изобразить, чтобы научно-техническому совету потребовалось минимум времени для уяснения сути идеи…
— Так сказать, в доступной пониманию учёных форме… — Островойтов смеющимися глазами окинул Стремнина.
По залу прокатились довольные смешки.
Профессор вышел из первоначального, вполне искреннего изумления и обрёл свой обычный стиль. Стремнин поджал губы, тщетно пытаясь сделать вид, будто не обратил внимания на весёлое оживление присутствующих. Пантелеймон Сократович, держась руками за спинку стула, сказал:
— Итак, сегодня мы заслушаем сообщение инженера-лётчика-испытателя Сергея Афанасьевича Стремнина о предлагаемой им новой системе подцепки в воздухе одного самолёта к другому. Сергей Афанасьевич, сколько потребуется вам времени?
— Минут двадцать.
— Пожалуйста. Прошу вас на кафедру.
Как странно Стремнин, абсолютно уверенный и в конструктивной новизне, и в ценности своей идеи, знал, что прекрасно подготовился к выступлению, и вот теперь, как вратарь, пропустивший первый шальной мяч в ворота от своего же игрока, не чуял под собой ног.
Но, оказавшись на кафедре, окинув взглядом сидящих в зале и успев заметить в глазах некоторых предвкушение в некотором роде спектакля, что ли, Стремнин ощутил в себе спасительную злость.
Несколько удивившись, что голос сразу же зазвучал чётко и ясно, Сергей довольно быстро обрёл присущую ему естественность. Он даже успевал следить за тем, чтобы не вклинивались все эти «значит», «так сказать» и прочие сорные словечки, при волнении особенно настырно рвущиеся в живую речь. Он к этому готовился, зная, до какой степени чисто, свободно, раскованно говорит профессор и как он нетерпим ко всяким «пыканьям-мыканьям».
В начале своего доклада Стремнин коротко остановился на истории самой идеи подцепки в воздухе. Упомянул о первом опыте подцепки истребителя к жёсткому дирижаблю типа цеппелин, потом более подробно сказал об опыте подцепки самолёта к самолёту в воздухе, проведённом у нас ещё в тридцатые годы лётчиком-испытателем Василием Андреевичем Степанченком по предложению военного инженера Владимира Сергеевича Вахмистрова. Не забыл упомянуть и о попытке американцев осуществить подцепку реактивного истребителя к шестимоторному бомбардировщику уже в послевоенные годы.
Затем Сергей подошёл к плакатам и взял указку:
— Основываясь на том, что всем прежним опытам подцепки сопутствовал общий принцип контактирования между самолётами, которое производилось непосредственно, так сказать, жёстко и было связано с повышенным риском и необходимостью преодоления сложных прочностных проблем, я применил предварительный контакт подцепляемого самолёта с конусом на эластичной связи, выпущенным из самолёта-носителя, вернее, из специальной контактной фермы, которая выдвигается вниз из самолёта-носителя. Напомню, что метод контакта штанга — конус давно освоен в авиации, и не буду на нём подробно задерживаться, скажу лишь, что подцепленный к конусу малый самолёт посредством эластичной связи далее подтягивается вплотную к контактной ферме самолёта-носителя, а вслед за этим на фюзеляж малого самолёта опускаются фиксаторы и проушина, входящая в зацепление с основным замком подцепки малого самолёта. О том, что подцепка произведена, лётчики обоих самолётов узнают по загоранию сигнальных лампочек. Отцепка происходит в обратном порядке, но может быть произведена и экстренно лётчиком малого самолёта.
Начались вопросы.
Доктор Опойков шумно зашевелился на стуле. Не удостоив докладчика обращением по имени-отчеству, спросил:
— Вы что ж это, в эпоху освоения космоса хотите вернуть нас к атмосферным делам былых времён?
Сергей отметил, как в зале заулыбались: «спектакль» начался.
— Сергей Афанасьевич, — взглянул на него Островойтов, — вы будете отвечать сразу или выслушав все вопросы?
— Чтоб не забыть, позвольте отвечать сразу.
— Сделайте одолжение.
— Да, согласен, теперь, когда в космонавтике освоена стыковка кораблей, решено множество проблем — смена экипажей, доставка топлива, провизии, жидкого воздуха и всего иного, необходимого для длительной жизнедеятельности людей в условиях космического пространства, моё предложение с первого взгляда может произвести впечатление анахронизма…
Но это лишь с первого взгляда, если не дать себе труда подумать… (Снова в зале послышался лёгкий смешок: публика включилась в игру. «Один — один!» — похоже, Стремнин отбился…) Но если вдуматься, то станет ясно: именно успехи космонавтики со всей очевидностью убеждают нас, что и в атмосферных полётах самолётов мы, к сожалению, не используем возможностей, которые заключает в себе так называемая «стыковка», в предлагаемом мною проекте именуемая подцепкой. В ряде обстоятельств, диктуемых развитием народного хозяйства, освоение подцепки в воздухе может открыть для авиации новые качественные и количественные перспективы…
— Назовите для примера какое-нибудь из, как вы выразились, «обстоятельств», когда будет полезно и, особенно хочу подчеркнуть, рентабельно применение столь сложной и небезопасной системы, как предлагаемая вами подцепка в воздухе? — спросил с места один из молодых кандидатов наук, почему-то покраснев.
«Это уже целое выступление, а не вопрос, — решил про себя Стремнин, — и уж, конечно, заранее запланированное».
— Извольте. Ну, скажем, было бы весьма полезно располагать возможностью быстрой доставки в отдалённые и труднодоступные места, а также отправки оттуда ценнейших материалов, специалистов, археологов, бурильщиков, врачей, больных посредством вертикально взлетающего самолёта, используя пересадку в воздухе с пролетающего лайнера и на пролетающий лайнер… А вообще, на мой взгляд, подцепка в воздухе может себя особенно проявить при решении проблемы создания атмосферно-космического самолёта ближайшего будущего.
— Сергей Афанасьевич, позвольте спросить вас, — заговорил профессор Островойтов, подчёркивая всей тональностью свою дружелюбность, — как можно предположить, вы пока не располагаете экономическими расчётами, показывающими, насколько подцепка одного самолёта к другому в воздухе выгоднее, чем доставка больного на вертолёте к аэродрому, а оттуда на большом самолёте в центр?
— Да, Пантелеймон Сократович, такими расчётами я пока не располагаю. В них пришлось бы учитывать важнейший критерий: время . А как его оценить?.. В одном случае оно будто бы ничего не стоит, в другом — время может оцениваться жизнью человека!.. Но ведь я и не отвергаю метода доставки, например, больного, о котором вы напомнили уважаемому собранию… Можно применить подцепку в воздухе, скажем, в том случае, если на месте нет вертолёта. А транспортный самолёт с подцепленным к нему небольшим, вертикально взлетающим может выполнить задачу, слетав туда и обратно без посадки, лишь отцепив малый самолёт и приняв его снова на борт в крайне отдалённой точке.
Сейчас может показаться, что этот метод и дорог, и весьма небезопасен… Но четверть века назад кто мог подумать, что вертолёт станет рентабельнейшим и вполне безопасным средством для освоения труднодоступных мест?
Стремнину было задано ещё несколько вопросов о технологии подцепки и расцепки, затем Островойтов предложил выступить желающим.
Первым взял слово профессор Ветров. По каким-то едва уловимым штрихам в осанке Островойтова можно было предположить, что появление Ветрова на трибуне явилось некоторой неожиданностью для председательствующего.
Ещё заметней проявилась насторожённость в Пантелеймоне Сократовиче, когда выступающий в первых же словах дал положительную оценку предлагаемой системе, «внушающей уверенность в успехе дела уже тем, — как выразился Ветров, — что в ней остроумно сочетается освоенный метод контакта между самолётами на безопасном расстоянии, с последующим подтягиванием малого самолёта к большому со скоростью, исключающей их столкновение».
Ветров, однако, воздержался говорить о рентабельности или нерентабельности проекта, считая, что тут полезно было бы услышать мнение экономистов из заинтересованных ведомств.
Затем выступил доктор Опойков. Он говорил об опасности проведения подобных экспериментов в воздухе, о том, что не видит ни одной организации, которая могла бы заинтересоваться столь дорогим и, как ему представляется, столь ненадёжным и ответственным делом, а потому и предлагает проект Стремнина отклонить.
Было высказано ещё несколько крайне осторожных суждений, авторы которых сошлись во мнении об экономической необоснованности проекта.
Таким образом, Островойтову осталось, как говорится, «подвести черту».
Пантелеймон Сократович встал:
— Итак, легко было заметить достаточное единодушие выступавших по обсуждаемому нами вопросу.
И это, полагаю, даёт нам возможность сформулировать решение НТС в следующем виде:
«Воздержаться от включения в план экспериментально-исследовательской тематики предложенной инженером-лётчиком-испытателем Стремниным системы подцепки самолёта к самолёту в воздухе ввиду отсутствия убедительных расчётов, показывающих экономическую обоснованность постановки такой во многом весьма сложной работы».
Кто за это предложение?.. Голосуют члены совета. Так… раз, два, три… семь… одиннадцать… восемнадцать… Кто против? Иначе говоря, кто за включение в план предложения товарища Стремнина?.. Трое. Кто воздержался? Четверо. Большинством голосом принимается зачитанное мною предложение. На этом заседание НТС объявляю закрытым.
Стремнин принялся торопливо снимать плакаты. Профессор Островойтов приблизился к нему:
— Вы имели возможность убедиться, Сергей Афанасьевич, насколько единодушно учёные высказали свои соображения относительно вашего проекта…
Сергей внезапно обернулся:
— А ведь вам, Пантелеймон Сократович, должно быть известно, что в технике большинством голосов дела не решают!
Взгляды их встретились, и Сергей заметил промелькнувшую в глазах профессора озадаченность.
Уже сбегая по лестнице, Стремнин продолжал в запальчивости про себя: «В душе-то вы знаете, что я прав! И убеждён, что не остались равнодушны к моей идее. Вас раздражаю я сам, моя молодость, решительность, моя вера в себя, моя одержимость… Вы, Пантелеймон Сократович, потому-то и глушите мою идею… Даже принимая решение, вы не осмелились выпрыгнуть из круга: „выгодно — невыгодно“…»
Казалось бы, все !
В последующие дни Стремнин был мрачен и старался никому не попадаться на глаза. Невыносимо было видеть сочувствие в глазах коллег — инженеров и лётчиков-испытателей. Весть о «захоронении» его конструктивно разработанной во всех деталях системы подцепки в воздухе облетела институт. И конечно же, вызвала немало толков в кулуарах.
«Провалить труд, которому я отдал столько сил!.. Провалить идею, которая могла существенно расширить эффективность нашей авиации!.. И провалить, так сказать, на научной основе!.. Это ли не кощунственно?!»
Он клялся себе не заниматься больше никогда ни конструированием, ни изобретательством… Вообще никаким творчеством в новаторском смысле. Сделаться таким, «как все», не об этом ли когда-то говорил ему доктор Опойков!.. «А может, Опойков и прав?!»
С такими мыслями Стремнин и провёл несколько дней в лётной комнате, отрываясь лишь на полёты, не заглядывая все эти дни в лабораторию.
Но вскоре его отыскал ведущий инженер Майков и, сказав, что «прямо-таки заболел стремнинской идеей подцепки», предлагает ему свою помощь не только в проведении с помощью ЭВМ некоторых экономических расчётов, но и в исследованиях на моделирующем стенде ряда параметров контактирования.
Сергея очень согрело тогда горячее участие товарища, однако он не без горечи отшутился, из чего Юрий Антонович понял, что дальнейший разговор с ним на эту тему пока бесполезен.
Это было три года тому назад.
Мысли о профессоре Островойтове так захватили Сергея, что, оказавшись в лаборатории Виктора Григорьевича Кулебякина, он не сразу догадался, почему это на него пялили глаза сотрудники.
— А!.. Гой еси светлый молодец, Сергей Афанасьевич! — воскликнул Кулебякин. На столе перед ним развёрнуты были осциллограммы, как понял Сергей, его вчерашнего инерционного вращения. — А ну-ка дайте поглядеть на вас?.. — продолжал доктор. — Эк вас отделала эта самая «Омега»!
Аэродинамик Семён Яковлевич Платов — он тоже был здесь с утра — сокрушённо покачал головой:
— Как вы себя чувствуете?..
— Да вот прискакал… Значит, все о'кэй!
— Тогда присаживайтесь, — предложил Кулебякин, — будем разбираться в вашей жестокой «круть-верти»!