Однажды вечером мы, как обычно, восхищались импровизацией старого, знаменитого музыканта Анжелена; вдруг лопнула струна. Раздавшийся звук, еле уловимый для нашего слуха, подействовал на возбужденные нервы пианиста, как удар грома. Он резко отодвинул стул, стал потирать руки, словно струна хлестнула по ним, — вещь, конечно, невозможная, и у него вырвались странные слова:

— Опять проклятый титан[1]!

Его скромность, хорошо всем известная, не позволяла нам предположить, что он сравнивает себя с титаном. Такое возбуждение показалось нам странным. Он сказал, что было бы слишком долго все объяснять.

Это иногда случается со мной, — продолжал он, — когда я играю ту тему, на которую я сейчас импровизировал. Меня потрясает внезапный шум, и мне начинает казаться, что мои руки как бы удлиняются. Это болезненное ощущение переносит меня к одному трагическому и в то же время счастливому моменту моей жизни.

Уступая нашим настойчивым просьбам, он рассказал нам следующее.

— Вы знаете, что я родом из Оверни, из очень бедной семьи и что я не знал своих родителей. Я воспитывался за счет общественной благотворительности. Меня приютил у себя господин Жансире, которого для краткости называли мэтр Жан, преподаватель музыки и органист Клермонского собора. Я был мальчиком — певчим и его учеником, кроме того он воображал, что преподает мне сольфеджио и учит играть на клавесине.

Чрезвычайно странный человек был этот мэтр Жан типичный музыкант, со всеми причудами, какие нам приписывают и которые некоторые из нас и теперь еще напускают на себя. У него причуды эти были вполне искренни и тем самым опасны.

Он не лишен был таланта, хотя талант этот далеко не имел того значения, какое он ему придавал. Он был хорошии музыкант, давал уроки в городе, а со мной занимался только в свободные минуты, так как я был скорее его слугой, чем учеником, и раздувал мехи органа чаще, чем прикасался к его клавишам. Такое пренебрежение не мешало мне любить музыку и беспрестанно мечтать о ней; во всем остальном, как вы увидите, я был сущим идиотом.

Иногда мы ездили за город — то навестить кого‑нибудь из друзей мэтра Жана, то починить у кого‑нибудь из его клиентов спинет[2] или клавесин. В те времена — я говорю о начале нашего столетия — в провинции было очень мало фортепьяно, и профессор — органист не пренебрегал мелким заработком инструментального мастера и настройщика.

Как‑то мэтр Жан говорит мне:

— Малыш, завтра ты встанешь с рассветом, задашь овёс Биби, оседлаешь ее, прикрепишь чемодан и поедешь со мной. Захвати с собой свои новые башмаки и ярко — зеленый костюм, мы отдохнем денька два у моего брата — кюре в Шантюрге.

Биби была маленькой, тощей, но довольно сильной лошадкой, и мы обычно ездили на ней с мэтром Жаном вдвоем.

Шантюргский кюре был превосходный человек, любитель вкусно поесть и выпить, я видел его несколько раз у его брага. Что касается Шантюрга, то это был разбросанный в горах приход, о котором я знал не больше, чем о каком‑нибудь племени, затерявшемся в пустынях Нового Света.

С мэтром Жаном надо было быть точным. В три часа утра я был на ногах, в четыре мы ехали по горной дороге, в полдень остановились на отдых и позавтракали в маленьком, почерневшем, холодном постоялом дворе, расположенном на краю каменистой пустынной местности, поросшей вереском, а в три часа двинулись в путь по этой пустоши.

Дорога была такой скучной, что я несколько раз засыпал. Я тщательно изучил способ спать на лошади так, чтобы учитель не заметил этого. Биби несла на себе не только мужчину и ребенка, — почти над самым хвостом ее был еще прикреплен узкий, но довольно высокий чемодан, нечто вроде кожаного ящика, в котором болтались вперемежку инструменты мэтра Жана и взятые им на смену белье и платье. Вот на этот ящик я и опирался, чтобы учитель не почувствовал на своей спине моего отяжелевшего тела и чтобы голова моя, покачиваясь, нз задевала его плеча. Он мог сколько угодно посматривать на наши тени, вырисовывающиеся на ровных местах дороги или на склонах утесов, я и это предусмотрел и усвоил раз навсегда несколько сгорбленную позу, в которой ему было трудно разобраться. Иногда он все же подозревал что‑то и, ударяя меня по ногам своим хлыстом с серебряным набалдашником, говорил:

— Осторожно, малыш, в горах не спят!

Так как мы ехали по ровной дороге и до обрывов было еще далеко, то мне кажется, что в этот день он тоже поспал. Я про снулся в местности, которая мне показалась зловещей. Это все еще была равнина, покрытая вереском и кустами карликовой рябины. Справа поднимались и убегали вдаль мрачные холмы, густо поросшие мелким ельником; у ног моих маленькое озеро, круглое, как стекло подзорной трубы, — иначе говоря, древний кратер, — отражало низкое облачное небо. Голубовато — серая вода с бледно — металлическими отблесками походила на расплавленный свинец. Ровные берега этого круглого водоема закрывали, однако же, горизонт; из этого можно было заключить, что мы находились на большой высоте. Но я не отдавал себе в этом отчета и испытывал какое‑то боязливое удивление, видя, как низко над нашими головами ползут облака; мне казалось, что небо вот — вот раздавит нас.

Мэтр Жан не обратил никакого внимания на мою растерянность.

— Пусти Биби пощипать травку, — сказал он, сходя с лошади, — ей нужно передохнуть; я не уверен, что мы едем по правильному пути; пойду посмотрю.

Он отошел и исчез в кустарниках. Биби принялась Щипать душистые травы и красивую дикую гвоздику, которая в изобилии росла на этом пастбище вместе с тысячью других цветов. Что касается меня, я пытался согреться, прыгая на одном месте. Несмотря на разгар лета, воздух был ледяной. Мне казалось, что поиски учителя длились целую вечность. Эта пустынная местность должна была служить убежищем целым стаям волков, и Биби, несмотря на свою худобу, все же легко могла соблазнить их. Я в то время был еще более тощим, чем Биби; тем не менее я и за себя не был спокоен. Местность казалась мне ужасной, и то, что учитель называл приятной прогулкой, Казалось мне путешествием, полным опасностей. Не было ли то предчувствием?

Наконец учитель вернулся, говоря, что дорога правильная, и мы тронулись дальше рысцой. Биби, по — видимому, ничуть не смутило, что мы въезжаем в горы. Теперь по этим диким, но частично уже возделанным местам тянутся прекрасные дороги, а в то время, когда я их увидел впервые, было не так‑то легко пробираться по узким, то покатым, то крутым тропам, проложенным напрямик ценою невероятных усилий. Они были немощеные, если не считать камней, разбросанных случайными горными обвалами, а когда тропы пересекали расположенные террасами ровные места, то случалось, что следы небольших колес повозки, некованых копыт лошадей, запряженных в эти повозки, зарастали травой.

Добравшись до изрезанных берегов зимнего потока — летом он пересыхал, — мы быстро поднялись в гору и, обогнув обращенный к северу массив, оказались на южной стороне, окруженные прозрачным, сверкающим воздухом. Заходящее солнце придавало пейзажу изумительное великолепие; это было одно из самых прекрасных зрелищ, какие я когда‑либо видел в жизни. Извилистая дорога, обрамленная кустами розового кипрея, возвышалась над перерезанной оврагами местностью, по краям которой вздымались две могучие, величественные базальтовые скалы с остриями вулканического происхождения на вершинах, которые можно было принять за развалины крепости.

Во время моих прогулок в окрестностях Клермона мне случалось уже видеть призматические базальты, но никогда они не были такой правильной формы и такого размера. Одна из этих скал отличалась еще тем, что призмы ее были изогнуты спиралью и казались грандиозным и одновременно изысканным творением какого‑то племени гигантов.

С того места, где мы находились, нам казалось, что две скалы стоят очень близко одна от другой; в действительности же они были разделены крутым оврагом, на дне которого протекала река. Возвышаясь среди пейзажа, скалы эти служили живописным контрастом прелестной перспективе гор, испещренных зелеными, как изумруд, лугами и изрезанных очаровательными горными уступами и лесами. Вдали, на более отлогих склонах, можно было различить горные хижины и стада коров, сверкающих, как рыжие искры, в отблесках заката. На заднем плане этой перспективы, над пропастью глубоко залегающих долин, залитых светом, голубыми зубцами поднимался горизонт, и Домские горы рисовали в небе свои усеченные пирамиды, свои округленные вершины или отдельные громады, прямые, как башни.

Горная цепь, в которую мы вступали, имела совсем другой вид, более дикий и, однако, более приятный. Буковые леса, разбросанные по крутым склонам, прохладное журчание бесчисленных горных ручейков, отвесные рвы, сплошь покрытые ползучими растениями, гроты, куда просачивалась влага источников, питая густой покров бархатистых мхов, узкие ущелья, которые исчезали из поля зрения, заворачивая то туда, то сюда, — все это было таинственнее и гораздо сильнее, чем холодные, голые линии вулканов позднейшего происхождения, напоминало Альпы.

С тех пор мне приходилось видеть этот величественный вход в горную цепь Дора — эти две базальтовые скалы, расположенные на краю пустынной местности, и я мог отдать себе отчет в том бессознательном восхищении, которое испытал, увидев их в первый раз. Еще никто не объяснял мне, в чем заключается красота природы, я почувствовал ее как бы всем своим существом, и, сойдя с лошади, чтобы облегчить ей подъем, я остановился как вкопанный, забыв, что надо следовать за всадником.

— Эй! — закричал мэтр Жан. — Что ты там делаешь, дурень?

Я поспешил его догнать и спросить у него название того «чудного» места, где мы находились.

— Сам ты «чудной», — ответил он. — Знай, что это одно из самых необычайных, самых страшных мест, какое тебе когда- либо придется видеть. Насколько мне известно, оно не имеет никакого названия, но те две вершины, что ты там видишь, — это скала Санадуар и скала Тюильер. Ну, садись и смотри у меня!

Мы обогнули скалы, и перед нами открылась головокружительная пропасть, разделяющая их. Меня это ничуть не испугало. Я достаточно часто взбирался на скалистые пирамиды горы Дом и не чувствовал боязни пространства, а мэтр Жан, родившийся не в горах и приехавший в Овернь уже взрослым, был менее привычен, чем я.

В этот день я впервые задумался над могучими явлениями природы, среди которых я рос, не удивляясь им. Помолчав с минуту, я повернулся к скале Санадуар и спросил учителя, кто все это сделал.

— Все это сбтворил господь, — ответил он, — ты это прекрасно знаешь.

— Это я знаю, но почему некоторые места он сделал как бы сломанными, как будто, создав их, он хотел их разрушить?

Вопрос этот был очень затруднительным для мэтра Жана, который не имел ни малейшего понятия о естественных законах геологии и, как большинство людей того времени, сомневался еще в вулканическом происхождении Оверни. Но он считал ниже своего достоинства признаться в своем невежестве, так как мнил себя человеком образованным и красноречивым. Он обошел трудность, пустившись в мифологию, и напыщенно ответил мне:

— То, что ты видишь здесь, сделано усилиями титанов, которые хотели взобраться на небо.

— Титанов! А что это такое? — воскликнул я, видя, что учитель в болтливом настроении.

— Это, — ответил он, — страшные великаны, которые задумали низвергнуть Юпитера; чтобы добраться до него, они нагромоздили скалы на скалы, горы на горы, но он поразил их громом, и вот эти развороченные горы, эти пропасти, — все это последствия той грандиозной битвы.

— Они все умерли? — спросил я.

— Кто? Титаны?

— Да. Существуют они еще?

Мэтр Жан не мог не посмеяться над моей наивностью и, желая позабавиться, ответил:

— Конечно, кое‑кто из них еще остался в живых

— Они очень злые?

— Ужасно!

— А мы можем встретить их здесь, в горах?

— Да, пожалуй, это может случиться.

— И они могут нам повредить?

— Возможно, но если ты с ними встретишься, быстро сними шляпу и поклонись им пониже., — О! За этим дело не станет, — весело ответил я.

Мэтр Жан решил, что я понял его иронию, и стал думать о чем‑то другом. Что касается меня, то я далеко не был спокоен и, так как надвигалась ночь, поглядывал недоверчиво на каждую скалу и особенно — на каждое толстое дерево подозрительного вида, пока, приблизившись, не убеждался, что в нем нет ничего похожего на человека.

Если бы вы спросили, где расположен Шантюргский приход, мне было бы очень трудно ответить вам. С тех пор я больше ни разу там не бывал и напрасно искал его на картах и. в путеводителях. Гак как страх все сильней и сильней охватывал меня и я ужасно хотел поскорее добраться до места, то мне показалось, что Шантюрг очень далеко от скалы Санадуар. В Действительности же это было совсем близко, потому что мы приехали туда еще до наступления ночи. Мы сделали множество поворотов, пробираясь по излучинам потока. По всей вероятности, мы обогнули горы, которые я видел со скалы Санадуар, и снова очутились на южной стороне, так как в нескольких сотнях метров под нами росли тощие виноградники.

Я очень хорошо помню церковь, и дом кюре, и еще три дома, из которых состояла деревушка. Она была расположена на вершине пологого холма, защищенного от ветра более высокими горами. Неровная, очень широкая дорога с благоразумной медлительностью следовала по всем изгибам холма. Она была хорошо утоптана, так как приход, состоящий из отдаленных, разбросанных хуторов, насчитывал около трехсот жителей, которые каждое воскресенье семьями приезжали на своих четырехколесных повозках, узких и длинных, как пироги, и запряженных коровами. Во все остальное время можно было думать, что находишься в пустыне. Более близко расположенные дома прятались в гуще деревьев, в глубине оврагов, а пастушьи хижины, расположенные наверху, ютились в расщелинах огромных скал.

Несмотря на уединение и скромный в будни стол, шантюргский кюре был толстый, жирный и цветущий, как самый упитанный соборный каноник. У него был приятный, веселый характер. Он не очень пострадал от революции. Прихожане любили его. за гуманность, терпимость и за то, что он проповедовал на местном наречии.

Он нежно любил своего брата Жана и, добрый ко всем, принял меня и обходился со мною так, словно я был его племянником. Ужин был приятный, и следующий день прошел весело.

Местность, выходящая с одной стороны на долины, не была унылой; другая сторона была мрачная, заросшая, но буковые и еловые леса с массой цветов и диких плодов, пересеченные влажными, пленительно свежими лужайками, ничуть не напоминали страшные места у скалы Санадуар. Призраки титанов, испортившие мне воспоминание об этой чудесной местности, исчезли из моей памяти.

Мне разрешили бегать где угодно, и я завел знакомство с дровосеками и пастухами, — они пропели мне много песен.

Кюре ждал своего брата и, желая отпраздновать его приезд, подготовился к этому как нельзя лучше; но только мы с ним вдвоем отдали честь пиршеству: у мэтра Жана, как у людей, много пьющих, аппетит был посредственный. Кюре то и дело подливал ему местное вино, черное как чернила, терпкое на вкус, но без всяких вредных примесей, которое, по его мнению, не могло повредить желудку.

На следующий день мы с пономарем ловили форель в небольшом водоеме, образовавшемся от слияния двух потоков, и мне доставляло огромное удовольствие слушать естественную мелодию воды, льющейся во впадину камня. Я обратил на это внимание пономаря, но он ничего — не слышал и считал, что это я все выдумываю.

Наконец на третий день решились расстаться. Мэтр Жан хотел уехать пораньше, говоря, что дорога длинная, и за завтрак сели с намерением поесть быстро и пить мало.

Но кюре тянул время. Он никак не мог отпустить нас, не накормив досыта.

— Куда вам так спешить? — говорил он. — Лишь бы засветло выбраться из гор; как только спуститесь со скалы Санадуар, вы попадете на ровную местность, и чем ближе к Клер- мону, тем дорога лучше; к тому же, сейчас полнолуние, и на небе ни облачка. Ну‑ка, ну‑ка, братец Жан, еще стаканчик этого вина, этого хорошего шанторгского винца.

— Почему шанторгское? — спросил учитель.

— Неужели ты не видишь, что Шантюрг происходит от Шант — орг! 1 Это ясно как день. Я сразу же разобрался в этимологии слова.

— А разве у вас на виноградниках есть органы? — спросил я по свойственной мне глупости.

— Конечно, — ответил добряк кюре, — имеются органы более четверти мили в длину.

— С трубами?

— С трубами, прямыми, как у твоего соборного органа.

— А кто на них играет?

— Ну, конечно, виноградари своими мотыгами.

— А кто сделал эти органы?

— Титаны, — сказал мэтр Жан, вновь впадая в свой насмешливый, нравоучительный тон.

— Правильно! Вот это хорошо сказано! — подхватил кюре, в восторге от гениальности брата. — Вполне можно сказать, что это творение титанов.

Я не знал, что правильные кристаллы базальта называют органными трубами. Я никогда не слышал о знаменитых базальтовых органах в Эспали — ан — Велэ и о многих других, хорошо известных в настоящее время, которым сейчас никто уже не удивляется. Я понял объяснение господина кюре в буквальном смысле и был очень рад, что не ходил в виноградник, так как мною вновь овладел страх.

Завтрак длился бесконечно и превратился в обед, почти в ужин. Мэтр Жан был в восторге от этимологии слова «Шант- юрг» и беспрестанно повторял:

— Пой — орган! Хорошее вино, хорошее название. Оно дано в честь меня, ведь я играю на органе и, могу похвастаться, неплохо! Пой, винцо! Пой в моем стакане. Пой также и в моей голове. Я уже чувствую, как ты рождаешь фуги и мотеты, они польются из‑под моих пальцев, как ты льешься из бутылки. Твое здоровье, брат! Да здравствуют великие органы Шант — юрга! Да здравствует мой маленький соборный орган. Когда я на нем играю, он так же могуч, как если б на нем играл сам титан. Ба! Да ведь я тоже титан! Гений возвышает человека, и каждый раз, когда я начинаю gloria inexcelsis[3], я беру приступом небо.

Добряк кюре серьезно считал своего брата великим человеком и не бранил его за приступы хвастливого бреда. Он и сам с умилением оказывал честь вину «Пой — орган», как человек, который надолго расстается со своим любимым братом, так что солнце уже начинало садиться, когда мне велели седлать Биби. Я не сказал бы, что мог с этим справиться. Гостеприимство довольно часто наполняло мой стакан, а вежливость заставляла меня не оставлять его полным. К счастью, мне помог пономарь, и братья после долгих и нежных объятий расстались у подножия холма, заливаясь слезами. Я, спотыкаясь, взобрался на спину Биби.

— Уж не пьян ли ты случайно, сударь? — сказал мэтр Жан, касаясь моих ушей своим ужасным хлыстом.

Но он все же не ударил меня. Рука его как‑то размякла, а ноги очень отяжелели, и стоило большого труда выравнять его стремена: каждое из них попеременно оказывалось длиннее Другого.

Что происходило до наступления ночи, я не знаю, мне кажется, я громко храпел, а учитель этого не заметил. Биби была такая умница, что я мог быть вполне спокоен. Ей достаточно было один раз пройти по какой‑нибудь дороге, чтобы запомнить ее навсегда.

Я проснулся, почувствовав, как она внезапно остановилась. Мое опьянение, кажется, совершенно рассеялось, так как я сразу же отдал себе отчет в создавшемся положенин. Мэтр Жан не спал, или, вернее, он, к несчастью, проснулся как раз вовремя, чтобы помешать инстинкту лошади. Он направил ее по неверному пути. Послушная Биби подчинилась без сопротивления, но вдруг она почувствовала, что почва уходит у нее из‑под ног, и отпрянула назад, чтобы не полететь в пропасть вместе с нами.

Я быстро соскочил наземь и увидел справа над нами скалу Санадуар с ее витыми органными трубами и зубчатой вершиной; при лунном свете она казалась совсем голубой. Ее близнец — скала Тюильер высилась слева, по другую сторону оврага; между ними зияла пропасть. А мы, вместо того чтобы следовать по верной дороге, оказались на тропинке косогора.

— Слезайте! Слезайте! — крикнул я учителю музыки. — Вы там не проедете. Это козья тропа.

— Эх ты, трус! — отв4тил он грубым голосом. — А разве Биби — не коза?

— Нет, нет, учитель, она лошадь. Не надо бредить. Она не может там пройти и не хочет.

Резким усилием я спас Биби от опасности, но мне пришлось осадить ее, что заставило учителя сойти с лошади быстрее, чем он этого хотел. Это привело его в бешенство, хотя он ничуть не ушибся, и, не отдавая себе отчета, в какой опасной местности мы находились, он стал искать хлыст, чтобы учинить надо мной расправу, которая не всегда бывала безболезненной. Я сохранил полное самообладание, раньше его подобрал хлыст и, без всякого уважения к серебряному набалдашнику, бросил в пропасть.

На мое счастье, мэтр Жан не заметил этого. Его мысли слишком быстро сменялись одна другой.

— А! Биби не хочет! — говорил он. — И Биби не может! Биби не коза! В таком случае, я газель.

С этими словами он бросился бежать вперед, прямо к пропасти.

Несмотря на отвращение, какое он у меня вызывал во время припадков ярости, я пришел в ужас и ринулся за ним, но сразу же успокоился. Никакой газели тут не было. Мой учитель, с перевязанной черной лентой косичкой, которая судорожно прыгала с плеча на плечо, когда он бывал возбужден, меньше всего походил на это грациозное животное. Его серый длиннополый сюртук, нанковые панталоны, мягкие сапоги делали его скорее похожим на ночную птицу.

Вскоре я увидел, как он мечется где‑то надо мною. Он уже сошел с отвесной тропинки, у него осталось еще настолько

Здравого смысла, чтобы не спускаться по ней; жестикулируя, он поднимался к скале Санадуар; подъем был хотя и крутой, но не опасный.

Я взял Биби, под уздцы и помог ей повернуть в обратную сторону; сделать это было нелегко. Затем я поднялся с ней по тропинке, чтобы выбраться на дорогу. Я рассчитывал догнать мэтра Жана, он шел в этом направлении.

Но там его не оказалось и, положившись на благоразумие верной Биби, я оставил ее, а сам прямиком спустился до скалы Санадуар. Ярко светила луна. Мне было видно, как днем, и немного потребовалось времени, чтобы отыскать мэтра Жана: он сидел на обломке скалы, свесив ноги и еле переводя дух.

— Ах! Это ты, несчастный! — сказал он. — Что ты сделал с моей бедной лошадкой?

— Она там, учитель, она дожидается вас, — ответил я.

— Как, ты ее спас? Вот это хорошо, мой мальчик. Но как ты сам‑то спасся? Какое ужасное падение!

— Но мы не падали, господин учитель.

— Не падали? Вот идиот, даже не заметил этого. Вот что значит вино!.. Вино! О! Вино, шантюргское вино! Вино «Пой- орган»… прекрасное, музыкальное винцо! Я бы с удовольствием пропустил еще стаканчик. Принеси‑ка, малыш! Твое здоровье, брат! За здоровье титанов! За здоровье самого черта!

Я был верующий. Слова учителя заставили меня содрогнуться.

— Не говорите так, господин учитель! — воскликнул я. — Придите в себя! Посмотрите, где вы!

— Где я? — повторил мэтр Жан, поводя вокруг расширенными глазами, в которых вспыхивали искры безумия. — Где я? Где, ты говоришь, я нахожусь? На дне потока? Но я не вижу ни единой рыбки.

Вы у подножия той огромной скалы Санадуар, которая нависла над нами. Здесь градом падают камни, посмотрите, вся земля ими покрыта. Уйдемте отсюда, учитель. Это опасное место.

— Скала Санадуар, — повторил учитель, пытаясь поднести ко лбу свою шляпу, которая была у него под мышкой. Скала Сонатуар[4] — да, вот твое настоящее имя. Тебя одну приветствую среди всех окал. Гы самый прекрасный в мире орган. Твои витые трубы должны издавать необыкновенные звуки, и только рука титана может заставить тебя петь. А я, разве я не титан? Да, я титан, и если какой другой гигант оспаривает мое право играть здесь, то пусть он явится. Да! Да! А мой хлыст, малыш? Где мой хлыст?

— Что случилось, учитель? — воскликнул я в ужасе. — Что вы хотите делать? Разве вы видите?..

— Да, я вижу его, я вижу его, разбойника! Чудовище! А ты разве его не видишь?

— Нет, где же?

— Черт возьми! Да он там, наверху, сидит на самом верхнем зубце знаменитой скалы Сонатуар, как ты сам говоришь!

Я ничего не говорил и ничего не видел, кроме огромного желтоватого камня, изъеденного высохшим мхом. Но галлюцинации заразительны, и галлюцинация учителя быстро овладела мною еще потому, что я боялся увидеть то, что видел он.

— Да, да, — сказал я после минуты неизъяснимого ужаса, — я его вижу, он не шевелится, он спит. Уйдем отсюда! Постойте! Нет, нет, не будем двигаться, помолчим. Сейчас я вижу, он шевелится.

— Но я хочу, чтобы он меня видел! И особенно хочу, чтоб он меня слышал! — воскликнул учитель, поднявшись в порыве энтузиазма. — Сколько он ни торчи на своем органе, я все же хочу поучить его музыке, этого варвара. Да ты слышишь, скотина? Я угощу тебя псалмом на свой лад! Ко мне, малыш! 1 де ты? Живо к мехам! Торопись.

— Мехи? Какие мехи? Не вижу…

— Ничего ты не видишь! Вон там, там, говорят тебе! — Ион указал- мне на толстый ствол деревца, торчащего из скалы немного ниже труб, то есть базальтовых призм. Известно, что эти каменные колонки часто бывают выветренными, как бы покрытыми трещинами на некотором расстоянии одна от Другой. Они очень легко отделяются, если покоятся на рыхлом основании, которое осыпается под ними.

С боков скала Санадуар была покрыта травой и растениями, трясти которые было неразумно. Но эта реальная опасность меня ничуть не занимала, я был весь поглощен воображаемой опасностью — как бы не разбудить и не рассердить титана. Я наотрез отказался повиноваться. Учитель вышел из себя и, схватив меня за шиворот с нечеловеческой силой, поставил перед каким‑то камнем, имевшим форму доски, который ему взбрело в голову назвать клавиатурой органа.

— Играй мое «Интроит»[5]! — закричал он мне в ухо. — Играй, ты его знаешь. Я сам буду раздувать мехи, раз у тебя не хватает на это мужества!

Он бросился вперед, перебежал поросшее травой подножие скалы, добрался до деревца и стал раскачивать его сверху вниз, словно ручку мехов, крича мне:

— Ну, начинай! И давай не сбиваться! Allegro[6], тысяча чертей, allegro risoluto![7] А ты, орган, пой! Пой, орган! Пой, орган!

До этого момента я думал, что вино развеселило учителя и он насмехается надо мною, и у меня была еще смутная надежда увести его. Но когда я увидел, с какой пламенной убежденностью он надувает мехи воображаемого органа, я окончательно потерял рассудок и приобщился к его бреду, который, под влиянием вдоволь выпитого шантюргского вина, становился, может быть, по — настоящему музыкальным. Страх уступил место какому‑то безрассудному любопытству; как это бывает во сне, я протянул руки к воображаемой клавиатуре и зашевелил пальцами.

И тут со мной произошло нечто действительно необычайное. Я увидел, что мои руки разбухают, удлиняются, принимают колоссальные размеры. Это быстрое превращение причинило мне такие страдания, что я не забуду их до конца своей жизни. И по мере того, как руки мои становились руками титана, звуки органа, которые, казалось, я сам слышал, приобретали ужасающую силу.

Мэтру Жану тоже казалось, что он слышит музыку, потому что он кричал мне:

— Это не «Интроит». Что это такое? Я не знаю, что это, но это что‑нибудь мое. Это божественно!

— Нет, это не ваше, — ответил я, так как наши голоса, превратившиеся в голоса титанов, заглушали громовые звуки фантастического инструмента, — нет, это не ваше, это мое!

И я продолжал развивать странный — не то божественный, не то бессмысленный мотив, который возникал в моей голове. Мэтр Жан по — прежнему исступленно раздувал мехи, я по — преж- нему восторженно играл, орган ревел, титан не шевелился, я был опьянен гордостью и радостью, я воображал себя за органом Клермонского собора, пленяющим восторженную толпу, как вдруг меня остановил какой‑то звук, резкий, пронзительный, словно кто‑то разбил стекло. Страшный грохот, не имеющий уже ничего музыкального, раздался надо мною. Мне показалось, что скала Санадуар сотряслась на своем основании. Клавиатура отодвинулась назад, почва исчезла из‑под моих «ог, я упал навзничь и покатился среди града камней. Базальтовые колонны рушились; мэтр Жан, отброшенный вместе с деревцом, которое он вырвал с корнем, исчез под обломками. Мы были низвергнуты в бездну.

Не спрашивайте меня, что я думал или что делал в последующие два — три часа. Я был сильно ранен в голову, и кровь ослепила меня. Мне казалось, что мои ноги раздроблены, позвоночник переломан. В действительности у меня не было ничего серьезного, так как, протащившись некоторое время на четвереньках, я незаметно для самого себя поднялся и пошел вперед. Только одна мысль сохранилась в моей памяти — найти мэтра Жана. Но я не мог окликнуть его, и, если б он даже ответил, я не смог бы его услышать. В тот момент я был глух и нем.

Он сам нашел меня и забрал — с собой. Я пришел в себя только у маленького озера Сервьер, у которого мы останавливались три дня тому назад. Я лежал на прибрежном песке. Мэтр Жан обмывал мои и свои раны, так как он тоже сильно пострадал. Биби со свойственным ей философским спокойствием паслась тут же, поблизости от нас.

Холод окончательно рассеял последствия рокового шантюрг- ского вина.

— Ну что, мой бедный мальчик, — обратился ко мне учитель, прикладывая ко лбу моему платок, смоченный ледяной водой озера, — ну что, приходишь в себя? Теперь ты можешь говорить?

— Я чувствую себя хорошо, — ответил я. — А бы, учитель? Значит, вы не умерли?..

— По — видимому. Я тоже пострадал, но это пустяки, мы еще легко отделались!

Пытаясь собрать свои смутные воспоминания, я принялся петь.

— Какого черта ты поешь там? — сказал удивленный мэтр Жан. — Странная у тебя манера болеть: только что ты не мог ни говорить, ни слышать, а сейчас свищешь себе, как дрозд. Что это за Мелодию ты поешь?

— Не знаю, учитель.

— Нет, это ты, наверно, знаешь, раз ты пел ее, когда скала обрушилась на нас.

— Разве я в тот момент пел? Нет, я играл на органе, на огромном органе титана.

— Ну вот! Теперь ты с ума сходишь. Неужели ты принял всерьез шутку, которую я с тобой сыграл?

Я отчетливо вспомнил все случившееся.

— Это вы не помните, — ответил я, — вы вовсе не шутили, вы как одержимый раздували мехи.

Мэтр Жан был настолько пьян, что не помнил и никогда не мог вспомнить этого приключения. Только обрушившаяся часть скалы Санадуар, опасность, какой мы подвергались, и раны, какие мы получили, окончательно отрезвили его. В его сознании сохранился только незнакомый ему мотив, который я пел, да еще то, как удивительно его повторило пять раз замечательное, но хорошо всем известное эхо скалы Санадуар.

Он хотел убедить себя, что обвал был вызван сотрясением воздуха от моего пения. На- это я ему ответил, что причина обвала — неистовое упрямство, с каким он тряс и вырвал с корнем деревцо, принятое им за ручку мехов. Он настаивал на том, что все это мне приснилось, однако никак не мог объяснить, каким образом, вместо того чтобы спокойно ехать верхом по дороге, мы спустились но косогору обрыва, чтобы весело резвиться вокруг скалы Санадуар.

Когда мы перевязали свои раны и выпили достаточно воды, чтобы хорошенько утопить в ней шантюргское вино, мы так устали и так ослабли, что вынуждены были остановиться на маленьком постоялом дворе, на краю пустоши. На другой день мы чувствовали себя до такой степени разбитыми, что нам пришлось остаться в постели. Вечером к нам явился шантюргский кюре. Добряк был совсем перепуган. Кто‑то нашел шляпу мэтра Жана и следы крови на обломках, недавно свалившихся со скалы Санадуар. К моему большому удовольствию, хлыст унесло потоком.

Достойный человек прекрасно за нами ухаживал и хотел увезти нас к себе, но органист не мог пропустить торжественную воскресную мессу, и на следующий день мы вернулись в Клермон.

Голова учителя была еще слаба или в ней не все было ясно, когда он снова очутился перед органом, более безобидным, чем орган Санадуара. Раза два — три ему изменила память и пришлось импровизировать, что, по его собственному признанию, получалось у него очень посредственно, хотя он хвастался, что на овежую голову он создает шедевры.

В момент «возношения даров» он почувствовал приступ слабости и сделал мне знак, чтобы я занял его место. До сих пор я играл только в его присутствии и понятия не имел, чего я могу достигнуть в музыке. Мэтр Жан никогда не кончал со мной урока, не заявив торжественно, что я осел. Одно мгновение я был почти так же взволнован, как перед органом титана. Но детству свойственны приступы внезапной самоуверенности; я набрался храбрости и сыграл мотив, поразивший учителя в момент катастрофы, — он с тех пор не выходил у меня из головы.

Это был успех, который, как вы увидите, решил мою судьбу.

По окончании мессы старший викарий — меломан, большой знаток церковной музыки, вызвал мэтра Жана.

— У вас есть талант, — сказал он ему, но надо уметь разбираться. Я вас уже порицал за то, что вы, импровизируя или сочиняя мелодии, не лишенные достоинства, пользуетесь ими некстати. Они нежны или игривы, когда должны быть строгими; они угрожающие и как бы гневные, когда должны быть смиренными и умоляющими. Вот сегодня при «Возношении» вы преподнесли нам настоящую боевую песню. Не отрицаю, это было прекрасно, но больше подходило для шабаша, чем для «Поклоняемся тебе, господи!»

Я стоял все время позади мэтра Жана, пока старший викарий разговаривал с ним; сердце мое сильно билось. Органист, разумеется, извинился, говоря, что он почувствовал себя плохо и что во время «Возношения» за органом сидел мальчик из хора, его ученик.

— Не вы ли это, мой дружочек? — спросил викарий, заметив мой взволнованный вид.

— Да, это он, — ответил мэтр Жан, — вот этот маленький осел.

— Этот маленький осел прекрасно играл, — заметил, смеясь, старший викарий. — Но не можешь ли ты мне сказать, дитя мое, что это за мотив, который меня поразил? Я сразу же почувствовал, что это нечто замечательное, но я бы не смог сказать, откуда это.

— Это звучит только в моей голове, — уверенно ответил я. — Мне это пришло в голову… в горах.

— Приходили тебе в голову и другие мотивы?

— Нет, это случилось со мной в первый раз.

— Однако…

— Не обращайте на него внимания, — перебил органист, — он сам не знает, что говорит. Эта мелодия, конечно, пришла ему на память.

— Возможно, но чья она?

— Моя, по всей вероятности. Когда сочиняешь, разбрасываешь столько идей, первый встречный и подхватывает обрывки.

— Вам бы не следовало терять этот обрывок, — лукаво сказал старший викарий, — один этот обрывок стоит целой пьесы.

Он повернулся ко мне и добавил:

— Приходи ко мне завтра после мессы, я проэкзаменую тебя.

Я был точен. У викария было достаточно времени, чтобы навести справки, но он нигде не нашел моего мотива. У него было прекрасное фортепьяно, и он заставил меня импровизировать. Сначала я волновался, и у меня получалась какая‑то каша. Но^ мало — помалу мои мысли прояснились, и прелат был так мною доволен, что вызвал к себе мэтра Жана и поручил меня ему как ученика, которому он оказывает особое покровительство. Это значило, что за уроки со мной учителю будут хорошо платить. Мэтр Жан извлек меня из кухни и конюшни, стал со мною мягче обходиться и в несколько лет научил меня всему, что сам знал. Мой покровитель увидел тогда, что я могу пойти дальше и что маленький осел был более трудоспособен и куда более одарен, чем его учитель. Он отправил меня в Париж, где, несмотря на мою молодость, я мог уже давать уроки и участвовать в концертах. Но я не обещал рассказывать вам историю всей своей жизни, это было бы слишком долго, а то. что вы хотели знать, вы теперь знаете. Вы знаете, как сильным страх, вызванный опьянением, развил во мне способность, которую учитель, вместо того чтобы развивать, подавлял своею грубостью и презрением. Тем не менее я вспоминаю о нем с благодарностью. Если б не его тщеславие и пьянство, которые у скалы Санадуар подвергли опасности мою жизнь и мой рассудок, может быть то, что таилось во мне, никогда бы не вышло наружу. Это сумасшедшее приключение, выявившее мой талант, однако же оставило после себя повышенную нервную Еозбудимость, постоянно заставляющую меня страдать. Иногда во время импровизации мне чудится вдруг, что на голову мне рушится ркала, и я чувствую, как руки мои растут и становятся такими, как у «Моисея» Микеланджело. Теперь это длится мгновение, но окончательно еще не прошло; вы видите, что и возраст не излечил меня.

Чему же приписываете вы этот воображаемый рост ваших рук и ту боль, которую вы почувствовали еще до того, как в самом деле обрушилась скала? — заметил доктор, обратившись к маэстро, когда тот кончил свой рассказ.

Я могу это приписать только крапиве или колючке, которые росли на воображаемой клавиатуре, — ответил маэстро.

Вы видите, друзья мои, что в истории моей все символично, о ней полностью раскрылось мое будущее! иллюзии, шум… и шипы!

Загрузка...