Сергей Соломатин Орос. Часть первая

Орос


Часть первая


Дело не в дорогах,

которые мы выбираем,

а в том, что внутри нас

заставляет выбирать

нас наши дороги.


О.Генри


1.

Мы лежали на траве, молча вглядываясь в звёздное небо. Прохлада весенней ночи мягко покусывала нас за локти и коленки. Пора было уже идти по домам, но в такие моменты не хотелось ничего, кроме как неподвижно лежать и безотрывно смотреть на громаду открывающейся перед глазами Вселенной. Мысли о предстоящей через пару месяцев поездке не давали мне покоя.

– Слушай, а поехали со мной?! – сказал я.

– Зачем? – Василич повернул ко мне своё простое, но полное в эту минуту туманных мечтаний, лицо.

– Ну, поступишь там в городе в какой-нибудь институт, будешь изучать звёзды, раз они тебе так нравятся.

Василич усмехнулся и молча несколько секунд продолжал вглядываться в черноту ночного купола, оставив вместо ответа на лице лишь снисходительную улыбку.

– Нет. Не хочу. Мне на них и смотреть достаточно, – сказал он после своего задумчивого молчания.

– Разве не интересно тебе? Ведь так красиво! Интересно же изучать то, что нравится.


– Именно, что красиво. А красота со знанием какое родство имеют?! И от того, что я буду о них больше знать, они красивее не станут!

Василич помолчал несколько секунд, глядя в испещрённую будто сахаром пустоту ночного неба.

– Я про Люську свою тоже сначала так думал, – продолжил он. – Мол, вот бы узнать её получше, ведь такая красивая!.. А теперь вот думаю, что лучше б просто так на неё и любовался со стороны до сих пор. Она бы и до сих пор для меня была самая красивая. Мне кажется, красивым что-либо делает в том числе неизвестность. Загадка, понимаешь?..

– А сейчас-то что? Вроде ведь и уродства не прибавилось у неё…

– Да, не прибавилось с виду-то. А вот узнал я её получше, и все её недостатки стали мне вдруг глаза мозолить. С виду-то и не видать ничего, на красоте не сказывается, но как вспомнишь характер её стервозный, так и красота будто затмевается вся, и смотреть на эту её "красоту" уже и не хочется.

– А всё равно, статная она у тебя баба! И ей, кстати, в городе жить было бы интереснее…

– Да мне б вот если б кого-нибудь не такого статного, а чтоб лучше лежала б вот так вот рядом со мной здесь ночью и звёздам дивилась бы. А то ведь одни цацки на уме, да тряпки… А насчёт жизни в городе, это ты не прав. Ей лучше быть королевой на селе, чем посредственностью среди равных. Ведь в городе её сразу другие заслонят, которые кроме красоты ещё и мозги какие-никакие имеют, да опыт.

Василич отвернулся, пытаясь даже в темноте скрыть своё отвращение.

– Она у тебя даже на Памелу Андерсон похожа, – усмехнулся я.

– На кого?

– Ну, голливудская актриса такая. Фигуристая, как твоя.

– Эх, ты… Фигуристая. Не в фигуре дело, когда о красоте толкуешь. Ну ничего, повзрослеешь, поймёшь.

Мы долгое время потом сидели молча, наслаждаясь тишиной. Я даже закрыл глаза, пытаясь представить себя в абсолютной пустоте ночного пространства, где нет ничего и никого, кроме меня. Поскрипывал лишь скворечник, раскачиваясь на своём деревянном шесте от лёгкого ветерка. Я открыл глаза и наблюдал за ним, пытаясь втиснуть его в своё опустевшее внутреннее пространство. На фоне звёздного неба он казался чем-то нереальным, будто пририсованным в фоторедакторе к идиллической картине вселенской пустоты. Он объединял два мира: огромный изначальный неизвестный мир Космоса, и такой до боли знакомый мир, созданный руками и гением человека; мир искусственный, неестественный по своей сути, и мир таинственный, почти не реальный для человека, и потому безумно прекрасный.

– Я просто думаю, – прервал мои ментальные практики Василич, – что чем меньше ты знаешь о чём-то, тем более это что-то кажется тебе прекрасным. Поэтому и боюсь я про звёзды читать. Они мне в своей неизвестности возможно только прекрасными видятся, а как начну их изучать, так и станут они для меня лишь частицей научного знания, лишённого этой самой притягательной неизвестности. И смотреть на них для меня уже будет не таинством, а практической обыденностью. Получается, что чем меньше ты знаешь о чём-то, тем оно прекраснее тебе кажется.

– Вот это ты красиво сказал, – ошарашенно произнёс я, пытаясь разглядеть серьёзное в тот момент лицо моего друга. Я не видел его, но знал, что сейчас он серьёзен. На подобные темы он шутить не умел.

Иногда Василич будто сбрасывал с себя маску деревенского простака и превращался в какого-то профессора, умеющего складывать слова в такие предложения, какими не могли разговаривать даже учителя в нашей школе. Я не понял смысла сказанного, но красота формулировки убедила меня в правдивости этого.

– Счастье иногда проявляет себя в форме невежества, – сказал Василич, продолжая смотреть на небо.

Я задумался ненадолго, а потом решил перевести разговор на другую тему.

– А я вот всё думаю, что такое это счастье… Все талдычат про него невесть что, а никто так точно и не знают, о чём говорят.

– Ну, счастье – это, наверное, когда ты всем доволен, – ответил Василич, и я будто услышал, как он улыбается.

– Да так-то я себе представляю, что это такое. Я вот чего думаю… слово-то для всех одно, а ведь для каждого оно по-разному звучит, да и значит совершенно разные вещи. Как же тогда все люди могут прийти в конечном итоге к одному и тому же счастью?!

Василич задумался немного, потом ответил:

– Так может и весь смысл в том, что все к своему счастью идут. Не бывает, по-моему, коллективного счастья. Коллективным бывает только помешательство.

– А вот ты счастлив, Василич?

– Я думаю, Колька, что счастлив, – мне показалось, что он ответил неуверенно. – Я всем своим доволен, да и лишнего мне не надо. Думаю, что всё, что нужно для счастья, у меня в наличии имеется.

– Ну, а как же, ты говорил, что с Люськой у тебя не лады?.. Ругаетесь, ссоритесь, интереса друг к другу не проявляете.

– А вот это, вообще-то, не твоё дело, Николай! – обиженным голосом ответил Василич.

– Ну, извини… – промямлил я и замолчал.

– Да ладно, – смягчился он через несколько секунд и ткнул меня кулаком в плечо. – Сам рассказал, сам и виноват. Это ты извини, что нагрубил. Волнует меня эта тема, только вот не думаю, что распространяться об этом следует кому-нибудь. Личные дела, они на то и личные, что знать о них должны только две личности. Хотя иногда так хочется кому-нибудь всё рассказать. Но ты не думай, Коль, что эти невзгоды не позволяют мне получать удовольствие от жизни. Ведь в этом и весь смысл: на фоне таких вот временных тёмных трудностей всегда потом отчётливее видны светлые моменты.

Василич встал, чтобы размять затёкшие от длительного сидения ноги и уставшую от запрокинутого положения головы шею. Я тоже встал и решил пройтись вокруг скамейки несколько кругов. Ночь была тёплая, только сидеть на остывшей земле было холодно. Со стороны полей поддувал тёплый весенний ветерок, нёсший с собой скорую жару, и только из глубины разверзшейся под нами пропасти чёрная бесконечность дышала какой-то сырой безмолвной прохладой.

– Вот ты правильно сказал, что счастье для каждого по-своему светит, – сказал Василич, смотря в непроглядный мрак тёмной бесконечности под нами. – Вот и мне оно тоже по-своему светит. Может, мои нелады с Люськой – это тоже необходимая составляющая моего счастья?.. Кто знает, к чему это всё может привести со временем…

– Веришь в судьбу? – с насмешкой в голосе спросил я.

– Всё оно окупится со временем. Да и к тому же, помимо Люськи, вон сколько всего интересного вокруг! Да хотя бы, вон, на небо глянь! Как оно, а?!

Василич поднял руки вверх, будто пытаясь обнять необъятную черноту наверху, усыпанную светящимися точками.

– Ну, это-то да! Тут не поспоришь! – сказал я, не поднимая головы. Шея жутко болела, не очень хотелось поэтому снова заставлять себя напрягаться, чтобы увидеть привычную картину. – А всё же любовь – важная составляющая счастья, я думаю. Без неё завянешь совсем.

– Как у тебя с Катькой? – неожиданно спросил он, застав меня врасплох таким резким беспардонным соскоком с почти философской темы к совсем прозаичной обыденности.

– С какой ещё Катькой? – спросил я, стараясь придать голосу максимальное удивление.

Я сделал вид, что не понял вопроса и напустил на себя образ возмущённого таким бесцеремонным вмешательством в свою личную жизнь человека.

– Да ладно тебе. Мою жизнь обсудили, теперь твоя очередь, – засмеялся он и снова пхнул меня в плечо рукой.

Тогда я ещё никому не рассказывал, что мне нравится Катя, считая отношения в то время чем-то неприличным для пацана, «романтической тошнотнёй», как называли это мои одноклассники в основном из окружения Петро. Я, в свою очередь, никак не стремился прослыть в этом окружении романтичной натурой, иначе издевательств, шпыняний и насмешек было бы не избежать до самого окончания школы. В детские годы, несмотря на то, что все только и думали об этом, изо всех сил всё же пытались придать всему этому образ чего-то противного и постыдного.

– Да ладно тебе глаза-то выкатывать! – усмехнулся Василич. – Видел я, как ты на неё смотришь. Случайно, само собой. Я за тобой не слежу! – Василич поднял руки, будто защищаясь от дальнейших нападок, и рассмеялся. – Ещё и шепчешь что-то себе под нос!

Василич продолжал добродушно смеяться, а я продолжал заливаться краской, благодаря ночь за невозможность увидеть моё растерянное покрасневшее лицо.

– Ладно, не горюй! – похлопал меня по плечу Василич и усмехнулся. – Никому я не расскажу твою страшную тайну!

Василич перестал смеяться и повернулся ко мне, потом взял меня за плечи и развернул к себе лицом.

– Только запомни навсегда, что нет в этом ничего постыдного! – вдруг очень серьёзным тоном сказал он. Лицо его в темноте, озарённое отблеском звёзд, вдруг приобрело очертания какого-то святого лика, срисованного с одной из старых икон, которые я от скуки разглядывал в церкви во время служб. – За свои чувства иногда и подраться не стыдно!

Он отпустил меня и снова повернулся лицом к мраку, но этот его жёсткий хват за мои плечи оставил не только физические ощущения неудобства, но и какое-то чувство духовной близости, которое я тогда так и не смог осознать. Единственное, что я тогда понял, это то, что Василич не смеялся над тем, что у меня появился объект влюблённости, а, наоборот, поощрял это.

– Вот нравится она мне, хоть и не знает этого! – сказал я, осмелев от посетившего меня чувства уверенности. – И я ей вроде нравлюсь…

– Поверь мне, она знает! – с улыбкой сказал Василич. – Даже если ты ей ничего не говорил. Это всё не словами передаётся.

– А чем же? – удивлённо спросил я.

– Разговором душ друг с другом, – тихо сказал Василич.

– А вот могу я считать её своей девушкой тогда? – не задумываясь над этими таинственными словами Василича, спросил я.

– Эх, ты, шустряк! – рассмеялся Василич. – Разговор разговором, взгляды взглядами, но они ещё не дают тебе полномочий считать, что у вас уже что-то серьёзное есть.

– Так ведь, и не надо вроде никакого официального документа для этого…

– Документа-то не надо, а вот согласие её может потребоваться, – Василич снова рассмеялся. – Эх, ты, Колюха, скоро уж восемнадцать тебе, а ты простых вещей не знаешь!

– Да как-то не до них было, – обиженно пробурчал я.

В этот момент во мне вдруг промелькнула какая-то не замечаемая мной доселе мысль о том, что мне чего-то очень не хватает, и эта мысль, промелькнувшая в голове словно падающая звезда, прочертила в моём сознании затянувшуюся тут же через пару мгновений черту сомнения в том, счастлив ли я сам.

– Ладно, поздно уже, пойдём по домам, а то у меня мама волноваться ещё начнёт, а коли так, то жди беды!.. – сказал я, ошарашенный этим очень неприятным для меня ощущением неуверенности в себе.

– Иди, Коль, а я ещё посижу немного, – сказал Василич и снова мягко опустился на траву.


2.

Меня зовут Николай Харитонов. Я пишу эти заметки в возрасте уже достаточно зрелом, чтобы помнить все нюансы собственной жизни, поэтому воспоминания о моём детстве носят в большей степени отрывочный характер, не предполагающий возможности откапывать в собственной памяти какие-то мелкие детали своего взросления. Однако все те личностные образы, которые отпечатались в моём сознании с самого раннего детства, хотя и слегка потёрлись от времени, но остались такими же незыблемо чёткими в моём отношении к ним. Люди, которых я встречал на протяжении всей своей по большей части страдальческой жизни оставили свои неизгладимые следы, каждый из которых лёг в основу моей припозднившейся свободы от каторги собственных страхов, но и оставил заметный осколочный шрам, который словно шрапнелью раздирал в клочья моё сердце.

На момент моего обучения в одиннадцатом классе школы посёлка Даниловский в глубинке российской сибирской провинции я водил дружбу с мужчиной тридцати лет по имени Иван Васильевич, которого я, в силу солидной разницы в возрасте, уважительно называл просто Василичем. Несмотря на разницу в возрасте, Василич подспудно испытывал какую-то необъяснимую тягу ко мне и с по-настоящему отеческой заботой оберегал меня и воспитывал в период моего взросления, пришедшийся на нашу с ним дружбу. Сам он, впрочем, об этом своём чувстве неподдельной дружбы и даже, возможно, скрытой отеческой любви ко мне, никогда не говорил, хотя и был не по-деревенски открытым и разговорчивым мужиком.

Василич имел по-настоящему деревенский вид, являвшийся следствием деревенского образа жизни и большого объёма настоящего деревенского ручного труда, однако было в его облике и поведении что-то такое, что выделяло его на фоне всех остальных. Он был невысокий, плотный, коренастый, имел узкое обветренное – либо загорелое, в зависимости от сезона – лицо и длинные руки с огромными ладонями. Единственное, что выдавало его совсем не деревенскую манеру общения и сдержанности, была его приветливая, всегда слегка улыбающаяся физиономия, придававшая ему оттенок какой-то романтичной интеллигентности. Внешностью он не был каким-то выдающимся из окружения человеком, разве что его молчаливость и скромная замкнутость немного претили манере общения его коллег и знакомых, поэтому среди них он заслужил репутацию одиночки. Однако он не был изгоем, потому что его персональное одиночество не кололо его шипами отчуждённости, а казалось в нём мягким и открытым, как его улыбка, и придавало ему загадочного шарма и ощущения того, что он был рождён быть один.

Уважение и славу среди жителей деревни Василич заслужил тем, что в возрасте двадцати двух лет спас троих детей из бурного потока весенней реки. Дети пришли на берег в конце марта, когда весеннее солнце уже начало подтапливать и оголять скованные льдом берега реки. Вся она не замерзала никогда из-за сильного течения, лёд схватывал её только по берегам, а подтаявшие на солнце и размытые снизу течением, такие берега становились главной опасностью для рыбаков и просто случайных зевак, решивших полюбоваться долгожданным весенним паводком. Василич тоже пришёл тогда на берег и смотрел на бурный весенний танец воды немного ниже по течению. Когда он увидел, как река несёт мимо него кричащих о помощи детей, он, не раздумывая, бросился в воду. Двоих он вытащил тут же, потому что они оба зацепились за бревно, застрявшее между двух больших камней. За третьим, уже потерявшим сознание, пришлось проплыть около ста метров. Когда он, задыхаясь от холода и таща на себе двоих подростков и подгоняя третьего, завалился в первый же от реки дом, старуха Машка, которая жила в этом самом доме и имела сомнительную репутацию слабоумной, долго не раздумывая, свалила всех троих к печке, раздела и побежала прямиком в дом фельдшера, жившего недалеко. Два ребёнка схлопотали воспаление лёгких, но быстро оклемались, третий отделался испугом и страхом воды на всю жизнь. Василич же заслужил благодарность всего посёлка и славу, которой не хотел и к которой не стремился, но которая следовала за ним по пятам до конца его не слишком долгой жизни.

Василич был женат на местной деревенской "звезде" – "светской львице", как выразились бы в городе, – красавице Люське. Главной заботой и обязанностью Люськи в деле поддержания своего имиджа были бесконечные сплетни с подругами и постоянное "слежение за собой", выражавшееся прежде всего в ежедневном продолжительном ритуале накладки на лицо толстого слоя дешевой косметики. Слажена Люська была не по-деревенски: и в помине не было массивной деревенской фигуры, выдававшей физический труд как основное средство выживания, зато была измученная долгими многочисленными диетами осиная талия, выглядящая на фоне порядочного размера груди и бёдер неестественно узкой. Хотя Василич и стремился создать у других представление об их семейной идиллии, практически все, включая меня, невооружённым глазом видели напряжённость в их отношениях. Василич был человеком думающим, чего нельзя было сказать о его благоверной, отличавшейся ветреностью как в поведении, так и в мыслях. Василич не пил и не курил, а потому к своим тридцати с небольшим годам сохранился намного лучше всех своих сверстников. И Люська, с присущим ей от природы лицемерием, выбрала себе в мужья молодого здорового местного героя, чтобы не приходилось краснеть перед подругами за свой выбор, потому что их завистью она постоянно подпитывала свой растущий эгоцентризм. Как ребёнок, у которого во дворе была самая дорогая игрушка, она ловила завистливые взгляды подруг и лишь снисходительно улыбалась, пожимала плечами и закатывала глаза, представляя в лице своего мужа дар провидения и любовь, ниспосланную не иначе как с небес. Она получала от этой игры чуть ли не чувственное наслаждение. Главной загадкой для меня оставалось то, почему Василич не отказался от этой ветреной особы, которая, несмотря на свою выдающуюся внешность, всё же терялась на фоне его интеллигентного приличия со своей постоянной манерой материться и смеяться как мерин.

Василич с детства имел какую-то неодолимую беспричинную тягу к звёздам. Каждую ночь, когда небо вспыхивало светом тысяч маленьких точек, он шёл на обрыв и подолгу молча и жадно, с неприкрытой страстью и радостью в глазах, любовался светлой полосой Млечного Пути и созвездиями, названий которых он даже и не знал. Эта его страсть и положила начало нашей с ним дружбе.

Однажды ночью я гулял за пределами деревни и забрёл к обрыву, где, неотрывно глядя вверх, сидел Василич. Однако я не сразу узнал его, а узнав, не сразу решился подойти. Несмотря на свою внешнюю открытость и готовность всегда безвозмездно помочь, Василич слыл в деревне сомнительной славой зануды и отшельника, а к таким подходить всегда казалось опасным. Репутация сложилась ещё в школе, где он всегда учился на отлично, а после подтвердилась многочисленными сослуживцами и товарищами, в кругу которых он частенько любил пофилософствовать и завернуть какое-нибудь не знакомое никому, кроме него самого, словцо. Однако никто из них никогда не смел сказать о нем ничего плохого даже у него за спиной.

Практически каждый, кто знал Василича, испытывал к нему беспричинное чувство уважения за его доброту, широкий ум и трезвый взгляд на вещи. Эти же качества, по иронии судьбы, всех от него и отталкивали. Однако были и причины для подобного уважения, потому как насчитывалось не меньше сотни человек, которым Василич в нужное время помог справиться с какой-либо проблемой. Всё это позволяло поставить его в отдельную категорию местных почти-святых, что безвозвратно отдаляло его от всех остальных деревенских обывателей. У него не было близких друзей, но почти каждый в деревне считал его своим товарищем. Даже Петро, главный деревенский дебошир, не смел никогда сказать ничего плохого Василичу в лицо, лишь изредка посмеиваясь над его странным нелюдимым характером, когда тот отказывался с ним выпить, на что Василич лишь добродушно улыбался своей всепрощающей улыбкой пророка. Подобная репутация "хорошего парня" послужила надёжной основой для того, чтобы на него обратила внимание первая деревенская красавица, уставшая от однообразия пьяных зазывал.

В общем, репутация Василича в деревне была репутацией отшельника, немного чужого, но всегда такого необходимого окружавшим его людям, поэтому и близкое общение с ним сулило лишь зачисление в категорию "странных", к которой принадлежал он сам.

– Василич, ты? – негромко спросил я, чтобы не напугать, хотя и так уже узнал его.

Лицо Василича резко поменяло выражение, таинственная зачарованная улыбка исчезла, обнажив растерянность и страх. Он резко испуганно обернулся, а, увидев меня, огляделся по сторонам, будто испугавшись, что его застукали за каким-то непристойным занятием.

– Фу, ты, Колька, напугал! – облегчённо произнёс наконец Василич после того, как убедился в отсутствии угрозы со стороны "лишних глаз", и его лицо вновь обрело привычную для всех добродушную улыбку.

– Ты чего тут, Василич? – подозрительно спросил я.

– Да так… Вот, воздухом дышу!

Я видел, несмотря на темноту, как глаза Василича растерянно и застенчиво забегали по сторонам.


– А то тебе в селе воздуха не хватает?! – поддразнил я его и дружелюбно засмеялся.

Василич тоже добродушно рассмеялся, но ничего не ответил на мою такую остроумную – как мне казалось – шутку.

– Случилось чего, Василич? – спросил я уже серьёзно.

– Да нет, с чего бы?! Просто сижу думаю. А ты-то чего тут?

– Гуляю просто. Спать не хочется. Завтра никуда вставать не надо… Красиво-то как, а?! – посмотрев вверх, сказал я.

Василич сделал вид, будто видит звёзды первый раз в жизни.

– Да, ничего, – ответил он и благоговейно посмотрел на чёрное необъятное небо.

По всему было видно, что Василич слегка стеснялся проявления своих эстетических чувств на людях, многие из которых даже и не понимали смысла слова "эстетический", поэтому старался скрывать их. Вероятно, он опасался, что подобного рода откровения, столь непривычные для черствых деревенских душ, способствуют ещё большему отдалению его от окружающих, что он воспринимал, несмотря на показное равнодушие, очень болезненно. Или же просто он окончательно уверовал в то, что его взгляды на жизнь не разделяет никто из его близких, поэтому боялся лишний раз показаться смешным.

– А ты что же, на звезды любоваться любишь? – с оттенком подозрения и с показной насмешкой в голосе спросил Василич.

– "Любоваться любишь"! – усмехнулся я этой бросающейся в уши тавтологии, на что Василич никак не отреагировал. – Ну, бывает и любуюсь. Чего же тут преступного?!

– Верно!..

Василич явно замешкался с реакцией, пытаясь уловить возможный сарказм в моём ответе, но, убедившись в моей искренности, прямо-таки расцвёл.

– Верно, да! – твёрдо сказал он. – Ничего преступного!

Василич улыбался уже не обычной напускной улыбкой, а буквально светился счастьем, подобно блестевшим высоко в небе звёздам. Он будто получил только что какое-то подтверждение своим давно вынашиваемым мыслям, до которого сам не додумался лишь самую малость.

– Ну садись, Коль, садись!.. – нетерпеливо сказал он, подвинувшись на скамье и освобождая мне место рядом.

Василич в тот вечер необычно много даже для самого себя улыбался и смеялся, когда мы по очереди делились с ним впечатлениями от созерцания бездонного космического пространства. Было видно, что ему очень не хватало человека, которому бы он мог открыть то, что чувствовал в такие моменты, которому мог бы свободно выговориться, с трудом, впрочем, подбирая слова, используя для выражения чувств в основном междометия, и стесняясь оттого, что не мог подобрать слов для того, чтобы выразить эти свои эмоции. Василич сразу принял меня как человека схожих взглядов и с тех пор берег нашу дружбу как самое ценное сокровище, боясь потерять её, потому что в этом случае не имел бы надежды отыскать её вновь.


Со всем остальным миром наше село соединяли две дороги, одна из которых ещё сохранила некое подобие твёрдого покрытия, а другая изначально была грунтовой и, на взгляд местных властей, не нуждалась ни в каких усовершенствованиях. Она вела куда-то на север через бесконечные просторы степи, сливаясь через пару десятков километров с просёлочной асфальтовой дорогой, которая в свою очередь ещё через двадцать пять или тридцать километров впадала в большое шоссе. Думаю, что такая удалённость от основных транспортных артерий и крупных населённых пунктов была основной причиной того, что та часть населения нашего посёлка, что считали себя его коренными жителями, никогда не покидала его пределов более чем на пятьдесят километров. Автобус до районного центра, откуда уже можно было добраться до областного, ходил два раза в неделю, однако желающих уехать на нём было не много. Теперь я понимаю, что эта самая удалённость и послужила причиной для развития у местных жителей жуткого страха перед чем-то новым, будь то новые люди, новые места или возможность какой-то новой жизни.

С южной стороны недалеко от деревни был большой овраг, внизу текла небольшая речка. На другом берегу, сразу по окончании течения воды, начинались бесконечные лесные просторы, а так как на нашем берегу лесов не было вообще, то эту маленькую речушку я воспринимал как границу между двумя огромными царствами – царством леса и царством степи – спорившими между собой за территорию. Трудно было поверить, что такая скромная по размерам речка столько веков, а может быть и тысячелетий, служила пограничником, который, однако, не служил ни той, ни другой стороне. Она была неподкупным стражем, в задачу которого входило молчаливое безоговорочное разделение двух миров между собой без права вторжения на чужую территорию с той или другой стороны. Трудно было поверить и в то, что такая крохотная по масштабам местности речушка смогла, пусть и с течением веков и тысячелетий, создать такой огромный обрыв высотой около сотни метров. Наш берег был значительно выше, поэтому казалось, что где-то внизу, по дну реки, проходит разлом земной тверди, и две тектонические плиты, каждая со своим миром на поверхности, сходятся именно здесь. В этой битве двух царств, видимо, в своё время победила степь, и теперь горделиво возвышалась над лесным царством – соперником, побеждённом в длительной многовековой войне.

Учитель географии в нашей школе всё то время, что преподавал у нас этот предмет, твердил о том, что наш ландшафт и наши природные условия уникальны, что нам выпали карты жить на границе двух природных зон, и что он, будучи заядлым путешественником, поколесившим в своё время не только по всей стране, но и за границей, никогда и нигде не видел ничего подобного. «Но какой же парижанин будет удивляться Эйфелевой башне?!» – любил говорить он, когда мы на все его эти слова лишь молча закатывали глаза и принимались считать мёртвых мух на потолке. Для всех нас всё это было настолько обыденным и привычным, что удивляться всему этому было просто смешно. И только я, с чувством внутреннего упоения слушая его рассказы о путешествиях, других странах и нашей уникальной природе, продолжал про себя сочинять эту странную сказку о двух царствах, воюющих испокон веков за границы сфер влияния.

В том месте, где мы любили наблюдать с Василичем за звёздным небом, на самом краю этого обрыва, несколько лет назад кто-то воткнул в землю трёхметровый шест, на верхушку которого повесил обычный деревянный скворечник. В этом таинственном, как я его себе представлял, месте, на границе двух миров, он выглядел одиноким пограничником, оставленным здесь блюсти негласное мировое соглашение между ними. И я всегда находил его не вписывающимся в окружавший ландшафт. Он казался чужим в этом ветренном мире, и птицы залетали сюда только в поисках временного укрытия. Куда логичнее было бы поставить его на другом берегу, в лесу, где птицы жили постоянно, однако его «служба», видимо, должна была проходить именно здесь, на чужбине, овеянная холодом просторов. Даже птицы, иногда залетавшие сюда в поисках временных гнёзд, вероятно, чувствовали себя неуютно на этом отшибе и никогда не оставались здесь дольше, чем на одну ночь. Он стоял здесь, почти всегда пустой и одинокий, и никто никогда не обращал на него внимания, будто он был неотъемлемой частью этого пустынного огромного пространства, оставляя его доживать свой век среди бескрайних просторов своего тихого пустого одиночества.

Я любил проводить здесь время, сидя над обрывом и бросая мелкие камешки в текущую далеко внизу реку. Со временем – особенно в период своей взрослой жизни – я всё больше чувствовал, каким бы это ни казалось абсурдным, особое единение, или родство, с этим скворечником, всё больше проникаясь сутью его постоянного уединения и находя в этом уединении необъяснимый, но такой отчётливый, покой. Я чувствовал, что оторван от жизни, которой мог бы жить, но не захотел, и чувствовал, что мне так же не место в ней, как этому несчастному деревянному скворечнику не место на этом пустынном обрыве.

Днём я любил приходить сюда один. Я подолгу разговаривал там сам с собой, а в роли оппонента в каком-либо споре или дискуссии выбирал этот скворечник, и он, раскачиваясь от ветра, соглашался со мной, когда ветер дул с севера или юга, или наоборот, намекал мне, что я не прав, раскачиваясь под западным или восточным ветром. Несколько раз шест, на котором он висел, ломался от порывов ветра, и тогда я чинил его, боясь потерять вместе с ним своего лучшего собеседника. Не знаю, что бы подумали мои родители или друзья, если бы узнали, что я провожу больше времени с деревянным гнездом для птиц, чем с людьми, но с ним, а вернее наедине с самим собой, я чувствовал себя намного комфортнее, чем с кем-либо из моих школьных товарищей.


3.

Я учился тогда в одиннадцатом классе сельской школы. Но несмотря на то, что школа была сельской, потому что буквально находилась в селе, она имела по-настоящему городской размах. В ней училось порядка шестисот человек, многих из которых возили к нам на автобусах из соседних сёл и деревень. В нашем классе из двадцати человек с моего села было только шестеро, с остальными я был знаком практически заочно, потому что ничто, кроме занимаемых ими соседних парт, не связывало нас в жизни. Из этих «временных постояльцев», конечно, многие приезжали не каждый день. Часто ломались автобусы, иногда прямо в пути, дороги размывало так, что они превращались в тёмное месиво, в котором увязали насмерть даже большие колёса автобуса; водители тоже частенько были «не в форме», уходя в запой на несколько дней, а то и недель. Но основной причиной неявки на занятия было то, что основная масса старшеклассников уже вовсю работали кто где мог, поэтому они не особенно беспокоились о перспективе остаться даже без начального образования, видя в своём нынешнем положении несокрушимую основу для будущей, вполне, по местным меркам, успешной жизни. В основном именно это обстоятельство и способствовало формированию такой непонятной для подростков атмосферы отчуждённости друг от друга, ведь один и тот же по литере класс практически каждый год менял свой состав процентов на пятьдесят. Оставался лишь тот костяк из шести человек с нашего посёлка, кто жил тут постоянно. Этот костяк и составлял основной круг моих так называемых друзей.

Как я узнал только когда захотел идти в десятый класс, в сельских школах практически не было наборов в старшие классы, однако для нашей школы, ввиду её значительной отдалённости от районного центра и достаточно сильного состава учителей, сделали исключение. Сыграл роль и демографический бум времён моего рождения, когда наш посёлок активно заселялся и развивался, создавая условия и предпосылки для создания семей и рождения детей. Немаловажным фактором было и то, что масштабы нашей школы позволяли учить в ней до тысячи человек. Безграничный коммунистический оптимизм, смешанный с возможностью выделиться на фоне увядающей экономики региона, рождал в головах партийных лидеров того времени мечты о светлом будущем этого места, поэтому они заранее рассчитывали на рост и развитие.

В годы уже неотвратимо засыхающей советской власти из нашего села хотели сделать крупный районный центр. Одной из причин было желание построить недалеко от села огромный градообразующий завод по переработке болотного торфа в жидкое топливо. Мысли о дешёвом горючем материале, который можно было использовать как альтернативное топливо для машин, способное вытеснить с рынка дорогостоящий бензин, уже тогда закрадывались в головы экономистов высшего порядка. Технологически процесс был очень сложный и требовал больших наукоёмких и капиталоёмких затрат, которые рассчитывали окупить уже в ближайшее время, а именно через пару десятков лет, после чего наработанный процесс, пущенный на конвейерное производство, становился дешёвым и прибыльным делом. Химический процесс переработки включал в себя пару десятков химических реакций и примерно столько же ступеней очистки. Он был открыт каким-то советским химиком в начале восьмидесятых годов и казался довольно перспективным, потому что уже тогда учёные впервые заговорили о скором окончании всех мировых запасов нефти, а вот торфа у нас, по уверениям советских научных пропагандистов, хватило бы на несколько сотен лет (видимо до тех самых пор, когда вся страна вместе с избранными историей и высшим провидением советскими гражданами, не улетит куда-нибудь на другую планету на тяге этой переработанной торфяной жижи).

Так как процесс всех этих химических превращений был потенциально опасен и мог привести к экологической катастрофе в радиусе нескольких десятков километров вокруг в случае аварии, завод решили построить подальше от крупных городов, номенклатурно не беря в расчёт население нескольких окрестных сёл и деревень. Что такое жизни тысячи человек в сравнении с научным прогрессом?! В советском союзе жизнь человека была ценна только со статистической точки зрения. В нашем селе решили создать всю необходимую базу для успешного функционирования предприятия: НИИХП (научно-исследовательский институт химических преобразований), школа, детские сады, кинотеатры, магазины. И уже начали приезжать люди, строиться жильё и инфраструктура, проводились исследования и изыскания местности, социологические, психологические и картографические исследования… как вдруг вся кампания по реализации данного проекта внезапно начала сворачиваться, даже и не успев полностью развернуться, оставив нам память о ней в виде недостроенного здания НИИ, фундамента главного цеха будущего завода и нашей школы, которую, по невероятной расторопности застройщиков, успели достроить полностью.

Однако приехавшие люди в количестве около двух тысяч человек, оставшиеся по прихоти властей предержащих без работы и перспектив, по многим – чаще всего только им одним известным причинам – не пожелали возвращаться туда, откуда приехали. Уехало пару сотен человек, многие из которых имели семьи в других городах. Остальные в основном были выпускниками вузов и техникумов, проявившие энтузиазм сродни тому, что в своё время проявили строители БАМа, и остались «поднимать село», пустив корни, обзаведясь супругами как из местных, так и из своих же соратников по несчастью. Однако все знали, что несмотря на лозунги партийных деятелей о выдающемся энтузиазме советских людей, бросающих всё ради светлого будущего их страны, в каждом приехавшем сюда человеке, как за крашеной яркими коммунистическими красками стеной советских идеалов, пряталось чаще всего простое и неподкупное никаким идеалам человеческое несчастье.

К числу таких «пришлых» относились и мои родители. Отец, как мне рассказывали, когда я был маленьким, в своё время закончил строительный техникум и приехал строить завод, а мама приехала после окончания культпростветучилища работать в местную библиотеку, значительно расширившуюся из крохотной сельской читальни масштабом в одну комнату в просторное отдельное здание.

Как бы то ни было, а жизнь надо было продолжать, тем более что село наше получило хорошую дотацию от властей в связи с резким приростом населения. Для новоприбывших, «беженцев», как называл их мой отец, построили за пару лет несколько панельных пятиэтажных домов и несколько десятков частных, которые подарили образовавшимся из новоприбывших работников семьям. Такой частный дом получили и отец с матерью. Экономику поддержали колхозной дотацией на расширение, строительством лесопилки и небольшого завода по производству кормов для скота, таким образом предоставив достаточное количество рабочих мест для тех, кто остался. Таким образом власти откупились от неотвратимого общественного скандала, связанного с недостроенными воздушными замками советской экономики.

Школу же достроили. Около шести лет она стояла полупустая, поддерживаемая лишь дотациями из областного центра и энтузиазмом местных педагогов, состав которых был обновлён, пополнившись десятком приехавших поднимать село педагогов. Теперь наши сельские власти кичились тем, что в нашем селе – которое теперь называли посёлком городского типа – с населением около трёх тысяч человек теперь есть самая большая в области школа.

Загрузка...