Ощущение воздуха

- К черту! Так я не могу работать! — И с этими словами я бросил ручку на стол.

В дверь просунул нос связной командира полка и тут же исчез.

Я встал из-за стола и нервным шагом стал мерять комнату.

Вот уже целую неделю я нахожусь в полку Федора Добыта. Знаменитый полк! Среди частей бомбардировочной авиации он первым в Отечественную войну преобразован в гвардейский. Летчики полка особенно отличились в боях за освобождение Тихвина. Немцы думали соединиться с Кут-Лахтской группой финских войск на Свири и тем самым замкнуть второе кольцо блокады вокруг Ленинграда. Но вместо этого они сейчас, в лютый январский мороз, драпают через труднопроходимые леса к Будогощи. Но как писать о полковых знаменитостях, если.

Дверь с шумом распахнулась, и на пороге показался подполковник Перепелица — заместитель командира полка, добрейший человек, наставник в моей работе. А работа у меня вот какая: написать серию очерков о героях полка. Для этого я и прилетел сюда, в авиаполк, на тарахтящем, как трактор, У-2.

- Что-нибудь случилось, товарищ капитан? — спросил Перепелица, с испугом глядя на меня.

- Случилось! — сказал я. — Я не могу так работать! Я задыхаюсь от обилия материала! Мне не хватает ощущения воздуха, глотка воздуха!

- Воздуха?

- Воздуха! Но только не здесь, а там, на высоте.

- Что вы под этим подразумеваете?

- Что чувствует летчик, когда его самолет идет в пикирование? Какова его реакция, когда на него нападает враг? Как он ведет себя, попав под сильный зенитный огонь? Что такое пологое пикирование со скольжением?

- А разве вам обо всем этом не рассказывали?

- Рассказывали!.. Но я не могу писать с чужих слов. Мне самому надо увидеть и испытать все это.

Выслушав меня до конца, Перепелица говорит:

- Хорошо, товарищ капитан, мы предоставим вам эту возможность. Правда, для этого нужно разрешение командующего армией. Будем звонить и просить за вас.

И Перепелица выполнил свое обещание. Каждую ночь, когда командир полка Ф. Добыш переговаривался со штабом 7-й Отдельной армии, он напоминал о моей просьбе. Командующий резко отказывал.

Но капля точит камень. На пятый или шестой день разрешение было получено. Правда, при этом командующий будто бы сказал:

- Ладно, пусть слетает на боевое задание! Собьют дурака, тогда узнает, что такое «ощущение воздуха»!

И вот я на аэродроме.

Раннее утро. Что-то около восьми. Сквозь разрыв облаков светит полумесяц. А далеко над лесом уже занимается заря и, словно подожженные, горят заснеженные верхушки сосен.

Трактор тащит на прицепе каток, укатывает снег. Позади идет финишер, раскидывает по летному полю еловые ветки, «чернит» поле: это для того, чтобы летчику хорошо была видна посадочная площадка. Хотя дует ветер, и утро туманное, и сильный мороз, но день считается летным.

Во все концы аэродрома спешат экипажи бомбардировщиков. Навстречу им идут инженеры, техники, оружейники; это они ночью, при свете фонарей «летучая мышь», готовили самолеты к боевым вылетам.

Вот и наш зеленокрылый пикирующий бомбардировщик. Красавица машина! Бомбы уже подвешены.

Техник запускает моторы. На пол-аэродрома поднимается снежная пыль. Трудно устоять на ногах.

Члены экипажа — летчик Афонин, штурман Головков, стрелок-радист Карпенко — надевают парашюты. Я с завистью смотрю на них. Но техник с парашютом подходит и ко мне, прилаживает ремни к моим плечам.

Я в унтах, комбинезоне, в шлеме с ларингофоном, а теперь и с парашютом. Как настоящий летчик!

- Как чувствуете себя, капитан? — спрашивает меня техник, хитрец этакий. С виду он совсем еще мальчик. Но техник, говорят, отличный и к тому же... лучший плясун в полковой самодеятельности.

- Прекрасно, — говорю я ему. — Какое-то особое приподнятое настроение! Петь даже хочется!

Он искоса смотрит на меня, говорит:

- Вот и пойте, пойте в самолете! У некоторых в полете даже прорезывается голос. Певцами потом становятся.

Я отворачиваюсь от него, чувствуя издевку в его словах. (А он, оказывается, совсем и не издевался. Мне бы послушаться его советов!)

Ко мне подходит стрелок-радист Карпенко, поправляет ремни на моих плечах, показывает красное кольцо на лямке парашюта, говорит:

- На всякий случай запомните, товарищ капитан: надо только дернуть за это красное кольцо.

- Всего-то и делов? — говорю я.

- Когда вываливаешься из самолета с трех тысяч метров — это не такое уж простое дело! — усмехнувшись, отвечает он.

Афонин, летчик, проходя мимо нас, между прочим говорит, обращаясь к Карпенко:

- Учти, Карпенко, это первый боевой вылет капитана. Пропустишь его первым.

- Первым, конечно, первым, — снова с усмешкой отвечает Карпенко. Но в люк пикировщика... первым лезет сам!

Я с удивлением смотрю на него. Но Карпенко уже протягивает мне руку, тащит меня в люк, сажает рядом с собой, объясняет, как обращаться с бортовым пулеметом. Дает очередь сам, уступает место мне. Я даю короткие очереди. Как живой бьется у меня в руках пулемет.

В это время Афонин уже пробует моторы, Головков — свой пулемет.

Убраны колодки. Афонин выруливает на старт. Командир 3-й эскадрильи майор Трубицын смотрит на часы. Взмахивает красным флажком. Наш пикировщик легко пробегает по полю. На аэродроме все на минуту отрываются от своих дел, провожают взглядом наш самолет.

Самолет отделяется от земли и набирает высоту; потом, сделав круг над аэродромом, ложится на курс.

- Интересно, какое задание у экипажа? — несколько освоившись со своим необычным положением дублера стрелка-радиста, спрашиваю я у Карпенко.

- Полный набор! Разведка, фотографирование, бомбежка, — отвечает Карпенко и тычет пальцем в открытый люк.

Я смотрю вниз. Вижу замерзшую Свирь. Она пролегает широкой заснеженной лентой меж лесистых берегов. Передний край на нашем берегу, передний — на вражеском. Перелетев Свирь, мы оказываемся над территорией, занятой противником.

Вдруг какие-то белые клубящиеся шары то тут, то там возникают под люком. Потом — справа и слева от самолета. Я с любопытством разглядываю их, пытаюсь сосчитать.

- Что это? — спрашиваю я у Карпенко.

- Да разрывы зенитных снарядов, — с самым равнодушным видом отвечает Карпенко.

Я теперь с опаской смотрю в люк. Вот, оказывается, какими безобидными выглядят они сверху! Снаряды разрываются почти что на уровне самолета, некоторые — совсем близко, но из-за рева моторов самих разрывов не слышно.

Молчим. Я гадаю: попадет или не попадет очередной снаряд в самолет? Ведь иногда достаточно бывает одного. И осторожно задвигаю ногой крышку люка.

Карпенко, сидя за крупнокалиберным «шкасовским» пулеметом и напряженно поглядывая по сторонам, говорит между прочим:

- А вообще зенитчики у них совсем даже не плохие.

И с чего-то вдруг... он запевает «Любимый город». Песню тут же подхватывают Афонин и Головков.

Хотя приподнятость, чувство необычного, не покидает меня, но я все-таки удерживаюсь от соблазна — не пою. Это так странно — запеть над разрывающимися зенитными снарядами! К тому же я не забываю слов техника: «У некоторых в полете даже прорезывается голос». К чему это он сказал?

Но вот белые расплывающиеся шары остаются позади бомбардировщика. Плывут они кучно и на одной высоте. Видимо, Карпенко прав в оценке вражеских зенитчиков.

Я смотрю по сторонам. Кругом — занесенные снегом хмурые карельские леса, хмурое небо над нами. И тут я снова обращаюсь к Карпенко с вопросом:

- Скажите, товарищ сержант, почему, собственно, командир приказывал пропустить меня первым? И почему вы не выполнили приказание командира?

Карпенко смеется:

- Так Афонин это сказал для другого случая. Вот если бы сейчас пришлось оставить самолет, скажем, нас подбила бы зенитка, то тут я обязан бы пропустить вас первым. Туда, вниз. А при взлете первым всегда садится стрелок-радист.

Я отодвигаю крышку люка, смотрю вниз. Где-то там внизу находится земля.

— Какая высота? — спрашиваю я у Карпенко.

— Три триста, — подает голос в ларингофоне Головков.

- К черту! — говорю я. — Никуда не уйду из самолета. Ни первым, ни вторым! Хотя и знаю, для чего существует красное кольцо на парашюте!

В ларингофоне раздается дружный хохот всего экипажа. Смеюсь и я. И на самом деле — смешно.

Внизу показывается Олонец. Я его сразу узнаю. Особенно он мне запомнился в дни отступления в октябре прошлого, 1941 года. Вон как он вытянулся по берегам замерзшей Олонки.

И снова справа и слева от самолета — белые клубящиеся шары, шары.

- Товарищ капитан, — говорит Афонин, обращаясь ко мне. — Трассирующие снаряды. Смотрите влево! Вон два, вот еще два. Видите — красные?

- Вижу, — отвечаю я, провожая взглядом огненную стрелу, несущуюся, к счастью, куда-то в стороне от нашего бомбардировщика.

Самолет идет без отклонения от курса.

В люке виден вражеский аэродром. На поле — с десяток самолетов. Откуда-то из-за аэродрома несутся на нас все новые и новые огненные стрелы, Я затаиваю дыхание.

Карпенко смеется:

- Ох и не любят, когда фотографируют! Бомбили бы — им было б легче.

Но Афонин, видимо, уже закончил фотографирование аэродрома, и мы уходим от зенитного огня. Шары остаются позади. Вокруг самолета чистое небо. Я делаю глубокий вдох.

Внизу снова Свирь. Пикировщик наш идет строго вдоль берега. Афонин фотографирует передний край противника. В полку у него не хватает какого-то большого куска «легенды», охватывающей перешеек между Ладожским и Онежским озерами.

Особенно густо бьют зенитки в районе Лодейного Поля. Но самолет делает второй заход и снова идет вдоль Свири.

- Два задания мы выполнили, — говорит Карпенко. — Теперь — последнее.

Афонин обращается ко мне:

- Подходим к Подпорожью, товарищ капитан Куда сбросить ваш корреспондентский подарок?

Это он про бомбы.

- На самый важный объект, — как заправский авиатор, отвечаю я.

Кружим над городом. Он сверху кажется вымершим. Так, конечно, должны выглядеть оккупированные города. Правда, в одном месте я вижу какое-то движение, что-то вроде колонны «бутылок», ползущей по дороге. Бутылки — это, оказывается, лошади. Видимо, здесь какая-то транспортная контора. А вот дом, и вокруг него густо расставлены большие и малые спичечные коробки. Это — грузовые машины.

Бомбардировщик наш летит, окруженный белыми и черными шарами.

- Тут у них крупный гараж, — говорит Афонин.

- Какая высота? — спрашиваю я, обернувшись к Карпенко.

- Три тысячи двести метров, — отвечает за него Головков.

- Смотрите в цель, капитан, — говорит Афонин. — Для точности удара — иду в пике.

«Наконец-то! Долгожданное пике!»

Я смотрю в люк. Бомбардировщик с ревом несется вниз. Город стремительно надвигается на нас. Но вдруг — город начинает крениться набок, дома и деревья повисают в воздухе. Что за чертовщина! И, словно перевернувшись, город куда-то проваливается... Теперь, кроме хмурого серого неба, я ничего не вижу Ни над собою, ни под собою. Где горизонт, где земля? И тут я чувствую, как точно кто-то наваливается на плечи, сжав их железными руками, и вдавливает в сиденье; кто-то железными пальцами вытягивает у меня все внутренности... В то же время я чувствую нарастающую, невыносимую боль в ушах: у меня такое ощущение, что в каждое ухо вгоняют по ржавому гвоздю.

Я до хруста стискиваю зубы, до боли зажмуриваю глаза.

Моторы воют с предельным напряжением; кажется, вот-вот они разорвутся на части. Ржавые гвозди мне вгоняют все дальше и дальше в уши. Железные руки ломают мне плечи. Железные пальцы потрошат внутренности.

Кажется, проходит целая вечность. И вдруг — легкий толчок! И первое ощущение — разжимающиеся железные руки на плечах. Я делаю глубокий вдох, догадавшись: это самолет вышел из пике! Но боль в ушах нисколько не утихает. Я отворачиваюсь, чтобы Карпенко не увидел слезы у меня в глазах.

- Здесь. будут помнить вас, товарищ капитан! — слышу я ликующий голос Афонина. — Бомбы хорошо легли в цель. Видели?

- Да, конечно, — мямлю я в ответ, с трудом раскрывая глаза. Смотрю сквозь слезы в люк. В одном месте вижу большое облако. Не это ли есть накрытая цель?

И снова я стискиваю до хруста зубы, до боли зажмуриваю глаза. Боль, боль в ушах! Невыносимая боль! Хоть криком кричи!

Я опускаю голову на колени и зажимаю уши руками поверх шлема. Хорошо, что на меня не обращает никакого внимания Карпенко. Он весь — внимание, не увидел ли он самолет противника?

Через какое-то время я слышу голос Афонина:

- Приближаемся к нашему аэродрому, товарищ капитан. Не хотите ли теперь испробовать «пологое пикирование»? Говорят, вы интересовались. — И, не дав мне опомниться, говорит: — Следите за высотой. Находимся на трех тысячах. Смотрите, как теряем высоту... Две шестьсот. Две двести. Тысяча восемьсот. Тысяча четыреста.

Дальше я уже ничего не слышу.

Только толчок о землю приводит меня в чувство.

Пробежав по летному полю, самолет подруливает куда-то вправо. Здесь стоит толпа. Мелькают знакомые лица летчиков и штурманов, вижу Перепелицу. А вот и иронически улыбающийся техник. Как же его звать? Павел, Павел Шашкин! По его улыбке вижу: он точно знал, чем закончится мой первый боевой вылет. Видимо, это случалось со многими.

Он первый и помогает мне вылезть из люка, расстегивает лямки моего парашюта. Я же держусь за уши, стиснув их обеими руками.

Все подходят ко мне, поздравляют с первым боевым вылетом. У летчиков — это высоко ценится. Подходят Афонин, Головков, Карпенко. Перепелица сердито их отчитывает:

- Что же вы, черти, не предупредили капитана? Петь! Кричать! Вон как у него болят уши!

- Для полного «ощущения воздуха», товарищ подполковник! — широко улыбаясь, отвечает Афонин. Улыбаются и все вокруг. Невольно приходится улыбнуться и мне.

Афонин докладывает о результатах боевого вылета. В воздухе, оказывается, мы пробыли один час и тридцать минут, пролетели по треугольнику 750 километров.

- Идите к Добышу! — в том же сердитом, но не злом тоне говорит Перепелица.

Экипаж уходит. Вернее — бежит. Холодно!

Стоящая в сторонке официантка из полковой столовой подходит ко мне, опускает воротник своей шубы, протягивает стопку, наполняет ее водкой, сует бутылку в карман все это она делает одной рукой, потом разворачивает зажатое под мышкой одеяло, вытаскивает из него кастрюлю. В кастрюле — блины!

От блинов я отказываюсь, но стопку водки крепко держу в руке.

Перепелица произносит что-то вроде тоста:

— За то, чтобы у вас всегда было желание «ощутить воздух», товарищ капитан! И в дни войны, и в дни мира!

Я опрокидываю стопку. Глубокого смысла слова!

Боль в ушах заметно утихает, и снова ко мне возвращается чувство необычного, праздника. Да, ничто не может сравниться с боевым вылетом, и вообще с полетом. Если бы я жизнь начинал сначала, я бы обязательно стал летчиком. Теперь я понимаю, почему летчики поют в воздухе. Правда, это имеет и практическое значение — уравновешивается давление в ушах. У них-то уши не болят!

Вернувшись с аэродрома, я рву все исписанные мною листы. Нет, писать о летчиках Федора Добыта надо совсем, совсем иначе.

Загрузка...