Чуть желтеют вьюнки за окном, бесшумно струится дождь. Блестящие капли скользят по узловатым стеблям, задерживаясь в чашечках листьев, медленно набухают и с глухим шумом падают вниз. Нити моросящего дождя что нежные ворсинки, покрывающие стебли вьюнка. Там и сям еще виднеются сочные зеленые листья, а кое-где даже завязались бутоны цветов.

Этим летом я начал разводить цветы. Сажал и розы в продолговатом вазоне, но они не принялись, а вьюнки разрослись буйно и пышно, дотянувшись до самых перил балкона. Наступила осень. Видно, проснувшийся интерес к цветам — знак надвигающейся старости… Неужели это старость? Я никогда не чувствовал себя стариком. Разве что, бывало, догоняя автобус, задохнешься и не можешь отдышаться, голова вдруг пойдет кругом. Мне все казалось, что это пустяки — надо отоспаться как-нибудь, и это пройдет. Но когда врач написал в карте «гипертония, атеросклероз», сердце вдруг екнуло и будто замерло над краем пропасти. Не такая уж страшная болезнь, но… видно, и вправду старость подступает, от нее лекарств не сыщешь. Близится пора «белых рос», а на вьюнке, похоже, скоро раскроются бутоны. Удивительный покой, никаких дел — сиди и смотри на туманный осенний дождь, пока не снизится давление.

Через десять дней мне исполнится пятьдесят. Настоящий юбилей — шутка ли, полвека. Тебе ведь тоже уже пятьдесят. Ты пишешь, что недавно назначили главным инженером, а лет через пять уже придется уходить на пенсию. Признаешься, что твое честолюбие давно охладело — наверное, и это признак близкой старости. Да, стареем. Впереди еще годы и годы, но дорога станет ровнее, видно, время событий и резких поворотов уже миновало.

А там, глядишь, и внуки подоспеют. Придется мыть им голые попки, а они, как водится, будут капризничать, не захотят носить штанишки с разрезом, а затем придет черед и дружбе, и внезапной глупой любви. Первая любовь. Всегда смутная и зыбкая, словно этот мелкий осенний дождик или сито весенней мороси.

Помню, как-то дождливым днем мы с тобой заглянули в суд. В каком же году это было? Вспомнил, во время летних каникул, как раз после окончания средней школы. Мы уже не были детьми — не могли ходить, взявшись за руки, запросто играть вместе. В школе вообще почти не разговаривали, боясь насмешек товарищей. А дома по-прежнему ходили друг к другу запросто, без церемоний, и меж нами не возникало стеснения, как это бывает у парней и девушек.

В тот день как раз шел дождь, я не помню, как мы очутились в здании суда — то ли прятались от дождя, то ли зашли из любопытства. Тогда все гражданские дела велись открыто, и нас никто не задержал при входе. В пустынных коридорах было тихо, пестрели таблички, вывешенные на дверях. Мы проскользнули в одну из полуприкрытых дверей. Там, судя по всему, разбиралось дело о наследстве. Истица и ответчик невнятно талдычили что-то свое, судья задавал скучные вопросы. Их заглушали возбужденные голоса, доносившиеся из соседнего зала. Нас потянуло туда, мы прокрались в зал, тихонько сели в последнем ряду у самого входа. Помню, как с твоего зонтика, лежавшего на подлокотнике кресла, капала вода, собиравшаяся на полу маленькой лужицей. Здесь речь шла о разводе, он и она стояли взвинченные и напряженные. Вдруг поверх их голов судья обратился к нам: «Вы что? Тоже на развод?»

Перепуганные, мы вылетели оттуда пулей, даже о зонтике забыли. Пришлось мне за ним вернуться. Мы припустили бегом, неслись по улице, не замечая ни промокших туфель, ни заляпанных грязью брюк; потом сгибались от хохота, вспоминая свирепое лицо судьи и свой испуг. Но мне тогда было невдомек, отчего ты заливалась краской так, что мочки ушей полыхали огнем.

Детство, ты ушло и растаяло, точно дымка сна. Когда пробуждаешься и лежишь еще охваченный мягкой истомой, сон стоит перед глазами будто явь.

Мы жили в большом старом дворе, состоявшем из нескольких двориков, которые обычно называли небесными колодцами. Как знак детства остался в памяти высокий порожек, через него приходилось перешагивать, выходя из низкой дверцы. За порожком начинался задний дворик, где и жила ты. Там росла старая ива, которую однажды раскололо во время грозы от верхушки до самых корней. Падая, она ободрала черепицу с крыши и вытянулась во всю длину двора. Говорили, не иначе как в ней поселился дух змеи, оттого и поразил ее бог грома. Ты помнишь это дерево, Хуадоу? Я снова называю тебя детским именем, с ним ты осталась в моей памяти. Ах, Хуадоу, ты и теперь живо помнишься мне в своем халате с матерчатыми пуговицами и расстегнутым воротом. Сколько тебе было в то время? Лет семь или восемь? Не больше десяти. Помнишь, как ты любила этот вылинявший от стирок когда-то пурпурный халат, с голубой каймой понизу, в мелкий желтый цветочек. Носила его и летом, не снимая в самую жару. Девочки носили тогда безрукавки с круглой горловиной, а ты не любила их. Почему-то ты мне всегда казалась очень взрослой, хотя была старше всего на какие-то месяцы.

Когда мы ходили на пруд, ты, выйдя из ворот, брала меня за руку, словно старшая сестра, у меня отчего-то щемило в груди. Ты помнишь наш пруд, вечно затянутый ряской, кишевший головастиками весной? Нам тогда казалось, будто мы уходим страшно далеко от дома.

Когда ты пошла в школу, обычно, возвращаясь домой, проходила мимо нашей двери с ранцем на спине. Нет-нет, ранцев еще не носили, ты оборачивала книги в материю. Я ужасно завидовал тебе, потому что меня после болезни тогда не пустили в школу, я занимался дома с мамой. Я не хотел, чтобы ты поняла мое состояние, и поэтому не окликнул тебя. Ты потом говорила, что у меня сильная воля, но это было обычное мальчишеское самолюбие. А когда тебе становилось грустно или тоскливо, ты приходила ко мне выплакаться, и вроде у тебя легчало на душе. Хуадоу, ты никогда не была слабой, нет. Ты вынесла столько горя, выдержала такую тяжесть, что и не каждому мужчине по силам.

С тех пор минуло сорок с лишним лет, нам обоим уже по пятьдесят, мы стареем. Пора уступать дорогу молодым. Конечно, у нас знания, опыт, готовые рецепты на все случаи жизни, но пройдет лет пять-десять, и придется оставить дела. Похоже, я уже теперь стал жить воспоминаниями, это уж точно старость. Наверное, я слишком сентиментален. Или это оттого, что — осень, что за окном сетка дождя, и еще — невероятно много свободного времени. Вспоминается былое, даже то, что давно казалось погребенным на самом дне памяти, отчего же это причиняет боль…


Тонкая завесь дождя за окном, тишина, нарушаемая лишь мерным звуком падающих капель. Все намокло и сникло, только слабые ворсинки на стеблях цветов не поникли, выдерживая потоки дождя. Жемчужные капли в чашечках листьев разгораются ярким светом, переливаясь, тяжело набухают и готовы уже сорваться вниз, не успеешь вдохнуть — и вот они уже стремительно летят…

Покой и праздность… Нет худа без добра: не вынуди жена показаться врачу, когда бы еще пришлось посидеть вот так, вспомнить прошлое. Но вот странно и непостижимо — не вышел на работу, а земля продолжает вращаться. Почти двадцать лет я руковожу своим отделом, наверное, пора и замену искать. Конечно, надо думать и о будущем дочери. Юаньюань кончает университет и, похоже, уже обзавелась дружком. А ей всего двадцать три. Мы в эти годы разве думали о любви? Нам не до того было, мы горели трудовым энтузиазмом. Ну, да бог с ней, пусть живет как знает, весь век возле себя не продержишь. Однако ж до чего нетерпеливы теперь молодые, чуть что не но ним — грубят, огрызаются. Никогда не вникнут, не дослушают до конца: «Ну, папа, ты опять за свое, все о прошлом!» А оно, это прошлое, еще так близко, еще не отболело, еще тревожит…

Будто живая, стоит перед глазами старая ива, расколотая грозой. Она не хотела умирать, на ней продолжали отрастать молодые побеги. После дождя в ее полусгнившем стволе кишели личинки сверчков. Однажды я подшутил над тобой, бросил тебе за шиворот личинку — ты завизжала, завертелась волчком, ударилась в слезы. Перепугавшись, я вытащил ее обратно, показал тебе, но ты продолжала безутешно рыдать, я просил прощения, умолял не говорить родителям. Ты и впрямь не наябедничала, с тех пор я стал доверять тебе как близкому другу. Но… видно, любовь рождается не из доверия. А может, наша дружба была слишком чистой и прочной и гасила порывы чувств? Но зато она помогла нам выстоять в те дни, когда небо заволокли мрачные тучи.


— Они сказали, что я скрывала социальное происхождение, — тихо проговорила ты.

Улицы запружены отрядами красных охранников, мелькают автобусы, размалеванные большими красными иероглифами. Сопровождаемая грузовиком, понуро бредет по улице группа людей с позорными табличками на шеях. В воздухе кружатся листовки. Мы стоим у входа в мой проектный институт, в глазах рябит от сутолоки и суеты кругом.

— Здесь нельзя говорить.

Ты появилась совершенно внезапно, с ужасно измученным, изможденным лицом. Ты пришла, чтобы поговорить со мной, воспользовавшись шумом многолюдного митинга, но потоком людей тебя затащило в плотно набитый, словно банка сардин, кузов грузовика, и тебе пришлось просидеть там в углу на корточках чуть не целый день.

После митинга я привел тебя к себе, ты помылась, оправила растрепавшиеся волосы и начала свой рассказ. Ну какие мы капиталисты?! Правда, отец когда-то торговал с лотка, но ведь он давным-давно бросил нас, еще после войны с японцами. Знаешь, я даже никогда не видела его, какой же он мне отец? Ведь ты можешь это подтвердить?

Хоть мы и жили долго по соседству, я почему-то никогда не задумывался, где твой отец. Я его и вправду ни разу не встречал у вас. А жили вы трудно, едва сводили концы с концами. Свою единственную комнату вы поделили пополам, перегородив доской. Передняя часть стала гостиной, в то же время здесь стояла кровать бабушки, а в дальней половине спала ты с мамой. Мне всегда казалось, что у вас в доме нет ни одной целой чашки: все они были аккуратно собраны из черепков, скрепленных специальными медными проволочками.

Помню, как часто плакала твоя бедная мать. А какая сумятица начиналась в доме, когда появлялся лысоватый мужчина в неизменной кепке, по моде тех лет, — это было уже после освобождения.[1] Мать и бабушка нервничали, суетились, тебя незаметно оттесняли куда-нибудь в угол. Потом он стал твоим отчимом, хотя у него было трое своих детей от первого брака, двое из них — старше тебя. Мать переехала жить к нему, а тебя бабушка не отпустила, пожалела, в чужой семье и обидеть могут. Кажется, все это произошло в то лето, после окончания средней школы, но тогда ты, конечно, ничего мне не рассказала.

Старшеклассницей ты, возвращаясь из школы, уже не проходила мимо нашей двери. Когда же я случайно встречался с тобой по дороге, ты болтала с подружками и делала вид, будто не замечаешь меня. В то время мы уже учились раздельно, мальчики и девочки могли встречаться только на танцах и вечерах отдыха. Но меня тогда не сильно тянуло туда, гораздо больше привлекала футбольная площадка. Я играл правым нападающим, остро переживая каждый гол. Но мне было досадно, что девочки из старших классов не приходили на стадион поболеть за нас, больше приходила мелюзга из младших классов.

Мы встретились однажды совсем случайно. Это было в майские праздники. Я повел сестру и малышей из нашего двора в парк: гуляли, веселились, ходили стрелять из духовых ружей. Подошли к качелям, а в это время мимо, по баскетбольной площадке, шла стайка девушек. Среди них была и ты. В нарядных белых блузках и цветастых юбках, с помадой на губах и красиво уложенными косами, вы шли с выпускного бала.

— Сестрица Хуадоу! — кинулась к тебе моя сестра, и вмиг детвора с радостными криками облепила тебя. Ты заговорила со мной легко и непринужденно, словно и не было меж нами отчуждения. Мы стали вместе катать ребятишек, подбрасывая их высоко вверх, а те визжали, захлебываясь от восторга.

Потом и ты села на качели, попросила меня раскачать. Я осторожно подталкивал тебя за талию, ощущая ее мягкую податливость. Ты раскачивалась все сильней, казалось, качели взмывают в самый зенит. Рассыпались, переливаясь в лучах солнца твои волосы, вздувалась колоколом юбка, открывая белые ноги, проступали контуры тоненькой фигурки. Я не мог отвести от тебя глаз, сердце вдруг замерло, пересохло во рту. Перехватив мой взгляд, ты попыталась зажать юбку ногами, качели замедлили ход. Я хотел остановить их, придержав тебя за талию, но ты взглянула с укоризной, и я, покраснев, отвернулся. Из парка мы шли домой молча.

На другой год после замужества, нет, еще годом позже, а впрочем, неважно, ты пришла навестить бабушку и заглянула к моим. Ты хотела повидаться со мной, думая, что я приехал на праздники, но я тогда не смог выбраться, у нас близился срок сдачи плотины, я не мог уехать. Помню, перед распределением в институте ты написала мне, что есть возможность остаться в городе, но ты готова поехать и в деревню. «Как прекрасно, когда струи дождя заливают лицо и ты ощущаешь на губах его сладость» — мне почему-то запомнилась эта фраза. Я ответил тебе, поезжай туда, где ты нужна своей стране, и тогда тебе не будут страшны ни ветры гор, ни холод севера. Я отвечал с ходу, не утруждая себя размышлением. Почему я не задумался тогда над тем, что таилось между строк твоего письма? Трудно сказать, я был увлечен работой, а жениться, конечно, еще не собирался. Но оказалось, что это твое письмо — последнее. Вскоре сестра сообщила, что ты вышла замуж.

Ты приходила к нам после праздника Весны, наши семьи уже разъехались из старого двора. Рассказывала сестре, что распределилась в северо-западный район, где под ветрами гор — ты употребила именно эти слова — работала на стройке нового города. Ты очень любила сына, хвалила мужа, но тебе хотелось увидеться со мной. Ты плакала, вспоминая ту нашу встречу на майские праздники, и говорила, что не можешь забыть ее. Ты не хотела выходить замуж, но он умолял, ходил по пятам. Когда, получив мое письмо, ты решила ехать на северо-запад, он сказал, что последует за тобой. И ты согласилась, то была не столько любовь, сколько жалость. А он любил тебя страстно, самозабвенно, ты была ему заботливой женой, но не могла забыть наше детство и нашу юность. Сестра плакала, обняв тебя. Как тяжело вспоминать… разбередило душу… Меж нами не было никогда сильного чувства, мы не говорили друг другу слов любви. Быть может, оттого, что нас связывала давняя дружба? С того майского дня томило и тревожило какое-то смутное чувство, мы сами не понимали себя.

Помню, мы как-то ходили в кино. Вообще я купил билет для сестры, но она где-то запропастилась, опаздывала, и я пригласил тебя. Когда мы, запыхавшись, вбежали в зал, фильм уже шел. В темноте я случайно коснулся твоего плеча, и ты не отстранилась. Я сидел, оглушенный стуком собственного сердца, не помня себя, не понимая, что происходит на экране. Так мы сидели, соприкасаясь плечами, пока не вспыхнул свет. Мы вышли из кинотеатра молча и молчали до самого дома.

Помнишь, как однажды я зашел, когда ты стирала в дальней комнате, бабушки не было дома. Я хотел сразу уйти, но ты крикнула, что скоро кончишь.

— Возьми, полистай пока Пушкина, там, на столе.

Немного нервничая, я пробегал глазами строки пронзительной пушкинской лирики, а из-за стены доносился плеск воды, стук мыла. Я был тронут твоим доверием и боялся сделать лишнее движение. Вскоре ты появилась растрепанная, с влажными волосами. Вылив из таза воду, уселась напротив, стала причесываться. Набравшись храбрости, я снял с расчески твой волосок — тонкий, почти прозрачный, какой-то белесый, не такой, как остальные в черной косе. Я стал накручивать его на палец, а ты раскраснелась, пряча едва заметную улыбку, глаза твои лучились. Порывисто поднявшись, ты вдруг спросила:

— Хочешь кукурузы?

Я кивнул. Ты достала из котла отливавший глянцем початок. Сняв с пальца волосок, вложил его в томик Пушкина. Ты сделала вид, что не заметила, но, конечно, видела. Пересев на бабушкину кровать, стоявшую поодаль, ты застыла, плотно обтянув колени юбкой. Я не помню, что говорил тогда, наверное, нес какую-нибудь чепуху, но помню, что, уходя, прихватил с собой томик Пушкина.

Я сохранил твой прозрачный волосок, но из нашей нежности не выросла любовь. Быть может, оттого, что я дорожил нашей дружбой, боялся уронить себя в твоих глазах опрометчивым поступком? А может, наша любовь созрела слишком поздно? Почему мы не смогли вовремя распознать ее?


Дин-дон. Я чувствую, как неумолимо движется время. Куда? Обступают воспоминания… Да, это старость. А сердце еще так молодо. Но не стоит падать духом.

Когда мысленно возвращаешься в прошлое, кажется, что по-настоящему еще не жил, и так хочется начать все заново, а ведь у меня на счету пять спроектированных гидроэлектростанций, да что там пять, наверное, все десять. Все они стоят словно безымянные памятники.

Гм, и слава богу, что безымянные, одна стоит только для виду. На другой из трех турбин ток дает только одна, да и то не более полугода. А ведь я мог помешать строительству, правда, это сразу бы сломало мою карьеру. Зато я стал начальником отдела, есть печатные труды, только вот досада, книгу так и не сделал. Видно, уже и не соберусь, время упущено. И почему я всегда недоволен собой? Но как бы хотелось начать заново, все с самого начала!..

С пожелтевших стеблей за окном еще стекают дождевые струи. Дождинки набухают в чашечках листьев, срываются вниз. А ворсинки на стеблях уже намокли и тоже сникли. Блестящие капли, срываясь с листьев, падают так стремительно, будто пытаются настигнуть свой отзвук. Воздух будто соткан из переплетений тончайших шелковых и полотняных нитей. Соседний дом расплылся неясным пятном. Который теперь час? Три или уже четыре? Жена придет с работы около семи. Какая тишь…


Может, и ты помнишь таинственную, никогда не отпиравшуюся комнату на втором этаже? Говорили, там когда-то давно повесилась юная дочь старых хозяев этого дома, и теперь здесь по ночам является дух седобородого старца, слышны шорохи и звук шагов. Однажды мы, набравшись храбрости, подкрались и заглянули в замочную щель, но, к своему разочарованию, не увидели ничего, кроме пыли и паутины. Сколько всяких ходило историй о веселой разгульной жизни бывшего хозяина дома, имевшего многочисленных слуг и наложниц, а потом разорившегося и опустившегося. Но его самого никто никогда не видел — плату за жилье с нас получал какой-то рябой малый, приходивший из меняльной лавки. Жили здесь разные люди, но все больше из бедных — учитель начальных классов, почтальон в зеленой куртке, мелкие служащие из пароходной компании вроде моего отца, какой-то незадачливый торговец, имевший кучу детей, но почти не бывавший дома. Одно время поселились студентки, они щеголяли в туфлях на высоком каблуке, угощали нас вкусным печеньем, пели изумительные незнакомые песни.

Но, сверкнув как яркий лучик в нашем сумрачном дворе, они очень скоро упорхнули. А в их комнате поселилась проститутка. Я слышал, что взрослые называли ее так между собой, но когда я однажды вздумал окликнуть ее этим прозвищем, мне здорово влетело от матери, и только тогда я понял, что оно означает. Когда она жила в нашем дворе, женщины часто ссорились, да так, что дело доходило до потасовки — летели клоки выдираемых волос и трещали заплаты. Но вскоре она съехала, и двор как-то опустел, стих, никто не скандалил, не вцеплялся друг другу в волоса. А мне почему-то было очень жалко ту молодую женщину, ходившую все время с припухшими, как от слез, глазами.

В нашем дворе иногда поселялись и довольно состоятельные люди, но надолго не задерживались, съезжали очень скоро. А помнишь, Хуадоу, рядом с вами на заднем дворе жил какой-то мужлан свирепой наружности, обычно он уже с утра был пьян. Ты однажды рассказала, как увидела у него на руке наколку дракона — он стал угощать тебя арахисом, а ты отпрянула в ужасе и бросилась наутек. Мать запретила мне ходить туда, она сказала, не иначе он из тех, кто крадет и продает детей. И я сразу предупредил об этом тебя. Все наше детство тысячами нитей связано с тем старым двором, и мнилось, он когда-нибудь забудется, сотрется из памяти, как давний сон, но нет, это вернулось, это помнится…

То здесь, то там с крыши стекают струи дождя, словно тянутся и обрываются длинные нити. Канава вспучилась, в ее мутном потоке кружат опавшие листья, пустые коробки сигарет и всякий мусор. Наша жизнь тоже подобна торопливому потоку, несущемуся неизвестно куда. Бывает, поднимется, всплеснет бурная волна, и обрушится лавина событий, лиц — спутанным клубком проносится все мимо, не успеешь вникнуть, понять, все мимо, мимо; но все же что-то главное, самое яркое остается. Как знать, было это в реальности или существует лишь в нашем воображении?

Ты сидишь напротив окна, и на лице, освещенном лучами солнца, ясно видны морщинки в уголках рта. Это было лет десять-пятнадцать назад — ты пришла к нам страшно похудевшая, осунувшаяся, словно после тяжелой болезни.

— Как ты?

— Да я ничего, не знаю вот, что делать с дочкой.

Ты говоришь каким-то сиплым, пугающе незнакомым голосом. Посылают на «передовую» — ремонт железнодорожных путей, это совсем не по специальности, но, как и многие, ты должна пройти через «трудовое перевоспитание». Муж «преступно покончил с собой», сын сослан в деревню, работает в производственной бригаде, бабушка умерла, тебе не с кем оставить дочку. Работать придется в горах, жилья там настоящего нет, люди ютятся в бараках, спят на нарах. Но кому есть дело до твоего ребенка, она там и в школу ходить не сможет. Мы сидим с тобой одни: твоя Сяо Дун с нашей Юаньюань отправились в кино на фильм, снятый по «образцовому революционному спектаклю». А жену даже в выходные вызвали на работу, срочно изучались последние политические постановления.

В твоих глазах, словно в излучине осенней реки, застыли тоска и усталость. В волосах поблескивают седые нити, или это отблески солнечных лучей? А голос тусклый и равнодушный, как будто рассказываешь чужую и давнюю историю.

Твоего мужа Чжипина понизили в должности и перевели из управления промышленности на завод. Ночью во время его дежурства произошла авария. Мало кто хотел выходить в ночную смену, а он соглашался, потому что ночью меньше приходится сталкиваться с людьми, меньше разговоров. А он после того, как пострадал за ошибку в выступлении на политсеминаре, все время боялся опять сказать что-нибудь не так и предпочитал больше молчать. Той ночью у печи дежурил молодой рабочий, он задремал, от взрыва сильно покалечился. Казалось бы, это ли не свидетельство того, что действительно произошла авария, но ее сочли диверсией. А Чжипин уже был уличен в «извращении генеральной линии», да к тому же еще и много лет молчавшая тетка из Гонконга объявилась вдруг, совсем некстати прислав несколько банок консервов. Учли и то, что взрыв произошел на следующий день после образования нового ревкома. Так обычный несчастный случай превратился в крупную контрреволюционную акцию. Его арестовали сразу, а вечером пришли с обыском. Спустя три недели он умер в тюрьме, в тот день ты пришла с передачей, но ее не приняли.

— Ах, боже мой, но чем же виноват ребенок, почему он должен страдать! Ума не приложу, что делать, — вздыхала ты.

Я смотрел в твое лицо, на две горестные морщинки возле губ, печать страданий и мук.

— Знаешь что, оставь ее у нас, — предложил я.

— А вы… — она подняла глаза, и губы ее дрогнули.

— Мы пока в порядке, видно, очередь еще не дошла, — отвернулся я и твердо добавил: — Уверен, жена не будет против.


Надо помочь, как оставить ее в такую минуту без поддержки, чего тогда стоит наша дружба.

У тебя вдруг перехватило горло, ты закрылась руками, чтобы сдержать подступившие рыдания, но слезы хлынули сквозь пальцы. Я растерянно искал и не находил полотенце, не зная, что сделать, что сказать, я впервые видел тебя такой… Уткнувшись в колени, ты тщетно пыталась сдержаться, но плечи содрогались в безудержном плаче. Может, ты выплачешься и станет легче…

Скажи, Хуадоу, ты когда-нибудь любовалась восходом солнца с горы Хуаншань? Я был на вершине Шиба, недалеко от нее. Мы планировали построить там на быстрой и полноводной речке гидростанцию, создать водохранилище. Гора Шиба еще выше и круче, чем Хуаншань, недаром она зовется вершиной смелых. В тот день, когда я поднимался на нее, хлестал дождь, и ноги разъезжались в скользкой глине, если остановишься — сразу начинаешь сползать вниз. Проводник ушел далеко вперед, а я, выбившись из сил, отстал и остановился, казалось, я больше не в состоянии сделать ни шагу. Оглянувшись, увидел далеко внизу таинственно манившую к себе долину, где веял тихий ветерок. Я заколебался: быть может, вернуться? Куда же двинуться — продолжать карабкаться наверх или спуститься? И все же я добрался до вершины.

И снова я встретил тебя в нашем дворе, ты была, как всегда, в линялом халате с каймой и желтыми цветками. Ты держала меня за руку, как старшая сестра, а кругом цвела гречиха, куда-то исчезла ива, сломанная грозой. Слепило солнце, над розоватыми соцветиями гречихи порхали бабочки и жужжали пчелы. Все это происходит в каком-то лиловом сие. Почему именно лиловом, я не знаю. А в голове звучит и повторяется твое имя: Хуадоу, Хуадоу… и накатывает волна теплой нежности. Мы вдруг очутились на каком-то холме — ну, конечно, ведь гречиха обычно растет где-нибудь на возвышенности…

Пробудившись, я рассказал жене, что видел сон о девочке Хуадоу — с двумя косичками, овальным личиком и ясными глазами. Мне хотелось поговорить о нашем детстве, но она торопилась на работу. А вечером спросила сама:

— Где же теперь эта девочка Хуадоу?

Я ответил, что на самом деле такой нет, это всего-навсего сон. Но женщину так просто не проведешь, она пе поверила.

— Расскажи, — настаивала она, — обещаю тебе, что не рассержусь.

Мы в то время были еще недавно женаты, я боялся вызвать ее ревность. Но начал рассказывать о детстве, о тебе, жена слушала молча, откинувшись на подушке. И вдруг задумчиво произнесла:

— Мне кажется, у нее не овальное лицо.

Я еще раз припомнил и прокрутил в сознании свой сон — пожалуй, та девочка и вправду была слишком похожа на тебя. Я не мог вспомнить ее лица, но одета она была точно как ты.

— Ты знаешь, я ее помню.

— Не может быть! — удивился я. — Ты, наверное, с кем-то путаешь.

— Она носила короткую, как у спортсменок, стрижку.

Я отрицательно покачал головой, но потом вспомнил, да-да, ты остригла волосы, когда училась на первом курсе. Вы тогда ходили на завод практиковаться, и ты боялась, что косу закрутит в маховик. Значит, Хуачунь была знакома с тобой?

Она спросила, пристально глядя на меня:

— У нее на шее была крупная родинка?

— Где же ты могла видеть ее?

— У вас.

Что ж, это вполне вероятно, ведь Хуачунь была лучшей подругой моей сестры. Конечно, вы наверняка встречались у нас дома, просто я тогда еще не замечал Хуачунь, она была совсем ребенком.

С тех пор мы время от времени говорили о тебе, я не скрывал от нее и те редкие письма, что, бывало, приходили от тебя. Однажды ты приезжала по служебным делам и зашла к нам. Помнишь? Хуачунь захлопотала, поехала на рынок за свежей рыбой, накрыла стол.

За ужином ты подняла тост за наше счастье, а мы поздравляли тебя с рождением дочери. Скажи, тебя это не смущало? Мы сидели до позднего вечера, и ты уехала в гостиницу на последнем автобусе. Мы вышли проводить тебя, потом Хуачунь вернулась, а я пошел с тобой до остановки. Но почему-то нам было особо не о чем говорить, ты превозносила достоинства моей жены, советовала не откладывать с ребенком. Когда я вернулся домой, жена развернула твой подарок — это были две подушечки, расшитые цветами. Вопросительно заглянув в глаза, она, словно оправдываясь, заговорила о том, что надо было оставить тебя у нас, но в такое позднее время было неудобно беспокоить соседей, одалживать раскладушку… Я остановил ее, даже не дослушав.

В тот день ты была веселой и оживленной, много рассказывала о своей работе. В тебе рвалась наружу радость жизни, я чувствовал, что и в семье у тебя все ладно. Ты располнела и уже совсем не походила на прежнюю девочку Хуадоу, но зато выглядела солидно, настоящий инженер, ни дать ни взять, хозяйка новой жизни.

Все минуло, все ушло…

— Сколько можно вспоминать прошлое? — досадливо морщится Юаньюань. — Надоело!

— Мы теперь вступили в век электроники, — добавляет ее друг.

Отросшие лохмы волос, брюки с широкими раструбами… ну и видок! Хотя это меня не касается. Они идут нам на смену, а мы уже стареем. Неужели это старость?

Я всю жизнь мечтал побывать в Гималаях, увидеть вершину Джомолунгмы, видно, не суждено. Хоть бы издали взглянуть, о восхождении теперь, конечно, и думать смешно. Но все же некоторым моим однокашникам удалось одолеть ее, ну а у меня было хотя бы желание…

Проклятый дождь, не видно ему конца, льет и льет. Струи воды, стекающей с крыши, сливаются в сплошной поток. Все вокруг затянуло сырым промозглым туманом. Капли дождя падают на влажную землю почти беззвучно. Мне вспоминается, как они барабанили по жестяной крыше, когда мы жили на стройке водохранилища. А в прошлом году в это время сыпал град; он остервенело бил по оконному стеклу, белым платком укрыл двор. Но что со мной? Наверное, просто устал.

Ты еще плакала, когда вернулась жена. Я вышел вслед за Хуачунь на кухню, рассказал о тебе, о том, что предложил оставить у нас твою Сяо Дун. «С меня хватит и нашей Юаньюань!» — резко возразила она. Я не смог осуждать ее, жена была замотана и издергана, она была права. Словно пытаясь загладить свою вину, я бестолково суетился на кухне, подавая ей то нож, то тарелку.

— Что ты путаешься под ногами, не мешайся! — прикрикнула она, и я понял, что прощен. Она согласилась, она не могла заставить меня краснеть перед тобой.

После ужина она велела мне мыть посуду, а сама осталась с тобой в комнате. Я поплелся на кухню, старательно перемыл всю посуду, дважды промыл с мылом тряпку. Вернувшись в комнату, молча присел в углу. Я вообще-то не курю, сигареты покупаю исключительно для гостей, но тут не утерпел, зажег сигарету. Я сидел, время от времени затягиваясь, поглядывая на струйку дыма, и слушал, как ты снова рассказываешь о своих мытарствах, на этот раз сбивчиво, беспорядочно и взволнованно.

В этот раз Хуачунь не отпустила тебя, оставила ночевать. Сяо Дун устроилась с Юаньюань на ее узенькой койке, ты легла с Хуачунь на кровати. За окном дул ветер и шелестела листва, чудилось, шлепают капли дождя. Ты ворочалась во сне, тяжело вздыхала, скрипела зубами. Нелегким был твой путь, и главное было не потерять веру в себя, конечно, мы мало чем могли помочь тебе.

Сяо Дун осталась у нас, она не доставляла особых хлопот, росла смышленой и послушной, помогала по дому, не то что наша избалованная Юаньюань. Но потом меня стало тревожить то, что она часто тайком убегает на улицу. Я написал тебе, и вскоре ты забрала дочь.

Теперь она уже кончает университет, как-то летом навестила нас, приехала с другом. Та же ранняя пташечка, что и наша Юаньюань. Они собирались пойти в горы, подняться на гору Хуаньшань, и, разумеется, вместе с кавалерами.

— Хотите покорить свою Джомолунгму? — Видно, я взял неверный тон.

— А почему бы и нет? — вызывающе парировала Юаньюань, никогда не упускавшая случая надерзить.

— Дядя, — вмешалась Сяо Дун, тактично переводя разговор на другое, — не читали книгу о Дункан?

— Ты, наверное, имеешь в виду книгу о Линкольне, американском президенте?

— Да нет, мягко улыбнулась она, — о знаменитой танцовщице Айседоре Дункан.

Что поделаешь, у них свои книги и свои кумиры.

Темнеет в глазах, то на голубом, то на иссиня-черном фоне пляшут золотые искорки. Как я устал. Стоит закрыть глаза, начинают мерцать зеленоватым светом золотистые звездочки. Вот медленно поплыло перед глазами ярко-красное пятно, замерло, двинулось куда-то вниз, а сверху возникло новое пятно. Замелькали, будто на экране, причудливые фигурки. Человек — сложный и капризный аппарат, легко ломается, почти не поддается наладке. Изношенный, пришедший в негодность, но еще на что-то надеется, о чем-то мечтает. Путаются мысли, глухо колотится сердце в груди. Который теперь час? Пять или шесть? Сгущаются сумерки, скоро придет Хуачунь.

Я чувствую, как уходит время… И я вместе с ним… Куда? К своей Джомолунгме?

Мне видится снежное царство, потоки белейшего сверкающего льда — застывшие буруны, причудливо скрученные спирали, рябь набегающих волн. Но вот они с грохотом обрушиваются вниз, будто разом взлетели на воздух тонны взрывчатки. Взметнувшаяся пыль заслоняет солнечный свет, когда она оседает, видишь, что вершины уже нет, но вместо нее открылась полоска ущелья. Ты торопишься, и это отражает твое прерывистое дыхание, останавливаться нельзя. К черту целительные дыхательные упражнения, жизнь — это движение! Дядя, вы читали книгу о Дункан? Смеетесь? Прав был старик Эйнштейн, все в мире относительно, особенно время. Как ты живешь, Хуадоу? Я чувствую, ты подходишь все ближе, но почему-то молчишь… Куда ты идешь, наверное, тоже к Джомолунгме?

— Ты что это сидишь в темноте?

Вернулась жена.

— Тебе плохо?

— Все в порядке. Дождь уже прошел?

Загрузка...