Cаша Яковлев родился и вырос в городе Наволоки Ивановской области — а потом судьба занесла его на остров Сахалин. Люди, бывает, в местах, где родились или трудились, ищут еще каких-то особых, выдающихся примет, как будто это что-то осмысляет в их жизни, придает ей тоже некую историческую важность… Иваново? Это первые Советы рабочих, тем и отметился в истории городок. А что такое Сахалин? Это, конечно, Чехов, его историческое путешествие на заброшенный остров каторжан. Саша Яковлев, наверное, тоже ощущал Сахалин чем-то чеховским и заброшенным.
Он служил журналистом, писал очерки. Когда снова тронулся с места, оказался уже в Москве, стал её жителем. Погрузился как будто на дно. Писал. Что-то целое, без чего не могла бы осмыслиться жизнь. Свою книгу. У нее, у книги, которую писал, не было названия. Произведения из-под пера бывшего провинциального журналиста выходили странные, одинокие: крохотные какие-то, да и писалось все с долготой, для литератора неуважительной. Так же случайно, без цели, но и с трудом, крохотные эти рассказы появлялись где-то, по большинству в газетах. «Просто Юрка», рассказы дачника, появились когда-то на свет в «Литературке», и только спустя много лет эти же рассказы Саши Яковлева наконец попали в настоящий литературно-художественный журнал, были опубликованы в «Ясной Поляне». Но литератора из Саши Яковлева так и не получалось, и путей у этой странной прозы, чтобы выйти в литературный свет, так и не было.
Сашу Яковлева по этой причине язык не поворачивается все же именовать, как ее автора, Александром Яковлевым. Чувствуешь такую тяжесть в этом именовании, такую ложь и претензию, какой нет в его душе. Человек непомерно долго писал такую легчайшую, тончайшую книгу, а тяжести и косности времени, претензии собственной на что-то в этом времени нет в ней, как нет и следов литераторства.
Автор ее, должно быть, именно одиночество познал сполна. Одиночество ключ ко всей этой книге и к личности ее автора. Между написанным и личностью пролегает — как пропасть — талант. Я не хочу сказать, что личность автора этой книги считаю чем-то отдельным от его таланта. Но личность в самой полной мере проявляет себя в жизненных обстоятельствах, равно как талант проявляет себя только в творчестве — а вот творчество по воле Божьей для этого автора есть не что иное, как попытка исчезнуть на время из жизни, избыть свою личность в сотворенном блаженном мирке.
И снова: это именно «мирок», а не «мир». Огромность, серьезность мира — здесь сила угнетающая. Этого мира нельзя изменить, нельзя переиначить: оказалось, он велик и населяют его скука смертная да тоска, а омывает, как остров, океан. Человек строил этот мир как дом. Но, бывает, построенный дом оказывается огромен да холоден. Бесчеловечен. Истина здесь открывается простая: чего не объемлет душа человеческая — там холодно и тоскливо, а дом такой — бездушен. Но человек и забыл о своей душе, искушенный соблазнами этого мира да знаниями, увлеченный переделкой, перестройкой Творения, будто б дьявольской игрой. Сначала была телега, потом пришло время паровоза, потом космической ракеты… И вот усмешка: отчего-то все эти изобретения, плод воли человеческой да игры ума, легко, неотвратимо, уменьшаясь до символа уже в детских ручонках, превращаются в игрушки. Как дети играют этими игрушками, на то Саша Яковлев обращает внимание не раз, будто зачарованный тем, какое происходит простодушное перевоплощение: что было всем, то в руках ребенка делается ничем, чем-то неестественным, нелепым. Игрушку, конечно, возможно одушевить, да вот зачем, если желанней и проще поменяться этой несуразной штуковиной на что-то живое или хотя бы вкусное, как мороженое.
Любимые герои прозы Саша Яковлев — это дети. Маленькое, а не огромное. Мирок, а не мир. Литература детская в потоке своем тем кормится, что уменьшает наш мир, возвеличивая тем самым донельзя маленького человека. Яковлев же, обращаясь к ребенку, обращается к тому, кто мал перед Богом, восклицая уже вовсе неожиданное: «Господи! какие мы маленькие в мире Твоем…» И это не мир сдувается до ощущения мирка, а человек вдруг ощущает себя в этом мире бесконечно малым, грешным. Подлинно здесь только чувство утраты и тоска по малости своей. Дети в прозе Яковлева похожи голосами, будто это голоса только двоих. Ребенок как изначальный человек. Это девочки и мальчики с душами Адама и Евы, с их голосами, рассудительными да еще безгрешными. Среди этих голосов звучит голос печальный, грешный, но проникнутый вовсе не «душой взрослого отношения к детям», а печалью, знанием безысходным того, что мир устроен иначе: что мир — огромен. Эту печаль смягчает нежность от созерцания душ еще непорочных. Нежность, смирение сливаются в прозе Яковлева в печальную улыбку. Но притом надо прочесть эти рассказы, чтоб ощутить еще, как неискусственно, по-земному происходит их действо. Оно окружено самым обыденным человеческим бытом, происходит то на кухне, то в комнатушке, то на давно проторенном пути домой или из дома, то на обывательской дачке в деревне. Вот и рождается ощущение: утрата человеком рая обыденна, всегда современна, потому и неловко ее и возвышать, и усложнять. Личность автора в этой прозе предельно открыта и не защищена. Богатый, изощренный инструментарий художественных приемов, чтоб скрыть свою подноготную иронией, абсурдом или чем-то, напротив, возвышающим, — ему по-человечески чужд. Саша Яковлев превратился в художника, когда осознал творчество как возможность видеть утраченный мир, ощущая на своих веках влагу детских блаженных слез: видеть рай, говорить наедине с его голосами как с родными и близкими.
В этой обыденности неподлинного существования, скажем, Сорокин или Виктор Ерофеев устраивают фейерверк из фекалий и похороны уже всего сущего — вот где перелом, — но в той же обыденности возможно ощущать что-то схожее с осознанием своей вины и приготовлением спокойным, смиренным, ждущим какого-то чуда. Проза Саши Яковлева — это земная поэзия внутренней человеческой веры в добро, побеждающее если не в тебе самом, то в природе, в образе ребенка, «ибо их будет Царство Небесное».
Что же одинокого в самих крохотках, в художественном их веществе? Голоса делают в них действие открытым, по сути драматическим, но лирическое слияние чувств все превращает в поэзию, тогда-то и делая прозу мимолетной, как стих.
То, что случается в этой прозе как событие реальной жизни, — есть чувственное воплощение жизни прошлой, воплощение уже бывшей утраты. Они не могли быть описанными, как в очерке, после того, «как случились». Впечатления от чего-то только что случившегося мельче, грубее той печали, из которой является весь образ этой прозы. Точно так и природа существует в ней как что-то органическое, являясь не снимком мимолетным с натуры, а являясь от неискусственности всего живого, сущего. Все живое, иначе сказать, оказывается в этой прозе столь же естественным, что и природа, как если бы это изображалась не человеческая жизнь, а жизнь природы. События же описываемые стремятся к тому, чтоб сказаться скорее нереальными, чем реальными — не жизнью, а притчей или, напротив, анекдотом, превращающим нереальное в реальное и наоборот. Бесенок — не страшный, а потешный — то и дело сует свой любопытный нос в людскую жизнь. Не страшен он, оттого что это не черт, искушающий, науськивающий грешить, а будто б домовой. Завелся в душе, но такой же какой-то малый да грешный. Пошебаршит, как мышь под полом, — и утихомирится… Таков уж мир, ни на что не похожий мир этой светлой одинокой прозы — «почти уже высохших слез».