Акрам Айлисли ОСЕНЬ БЕЗ ИНЖИРА

1

Степь без конца и без края, снег по колено, луна, и в лунном свете по колено в снегу идут солдаты, обутые в черные сапоги; солдаты идут впереди и сзади, а он застрял, он не может стронуться с места: нога задубела, и никак он не вытянет ее из-под снега, сил не хватает вытянуть, а солдаты идут, идут и сзади, и спереди, еще немного — и те, что позади, свалят, затопчут его… Он собирает все силы, выдергивает ногу, но сапог увяз, сапог остался под снегом, а те, задние, все напирают, напирают… Он хочет крикнуть, чтобы подождали, чтоб командиру сообщил о беде: «Стойте! Сапог потерял! Сапог!» Он кричит, но никто не слышит его, потому что у него и голос пропал от мороза. Стиснув зубы, шагает он по этому проклятому снегу — одна нога в сапоге, другая — босая, и ужас в том, что разутая нога не мерзнет и не болит, ее будто и нет, этой ноги. С каждым шагом ужас сгущается, тяжелеет, а нога делается все легче, невесомей, потому что тяжесть ее ушла вверх, к сердцу, но ему сейчас не до сердца — нога, ногу пилят! Пила уже дошла до кости сквозь скрип снега под солдатскими сапогами он слышит, как железо скрежещет о кость…

Скрежета этого Зияд-киши не вынес — проснулся; вздрогнул, глянул в окно, сел и набросил на плечи пиджак.

— Жена, — сказал он. — Пропал наш инжир!

Аруз не издала ни звука, но Зияд-киши знал: слышит; за пятьдесят с лишком лет, что он прожил с женой, не было случая, чтоб она не проснулась, если окликнуть. «Женский сон — птичий сон» — в Бузбулаке любому известна эта истина, и здешние женщины с пеленок усваивают ее.

Зияд-киши обул в коридоре галоши, спустился во двор: светло, луна сияет, и не поверишь, что с вечера мело. Небо чистое, без облачка, лунный свет как приморозился к снегу, блестит на нем свежей полудой, а из звезд будто льдинки сеются. Такого мороза не то что инжир — мушмула не выдержит…

«Своей рукой, — сокрушенно пробормотал Зияд-киши, — собственной своей рукой…» Он хотел сказать: «Собственной своей рукой убил», но поостерегся, потому что стоял возле инжира — нельзя, чтобы дерево слышало слово «убил». Горько было ему, потому что знал, потому что с вечера чуял, — быть морозу, хоть снег и валил вовсю, когда он выходил за водой. Он еще подумал укутать инжир — полотнищем, на которое ягоды стрясают с шелковиц, — да поленился из тепла выходить, от печки горячей отрываться. Но главное — погода, не поймешь ее, а то мыслимое ли дело: видишь, что прояснивает, что быть стуже, а ты идешь себе да преспокойненько спать ложишься?..

Пропало дерево, сгубил его мороз. Крона погибла точно, может, ствол ничего, может, уцелел, тогда обрезать весной покороче — обойдется, а уж если и ствол тронут — тогда все, тогда только выкорчевать. Но выкорчевывать ли, пилить ли — одно другого не легче, — Зияд-киши и мысли не мог допустить, чтоб дерева коснулась пила: в ушах у него еще стоял ее мерзкий скрежет.

Зияд-киши словно примерз возле инжирового дерева. Нога опять задубела под снегом и — странное дело — опять не ощущала холода. Сейчас, кроме его онемевшей ноги, на всем белом свете не мерзло лишь инжировое дерево. Зияд-киши точно знал (и откуда он мог это знать?), когда дерево почувствовало холод, когда начало коченеть и когда, вконец закоченев, стало засыпать смертным сном. Дерево ждало его, звало на помощь, беззвучно кричало о беде, и — самое главное — слышал, слышал он этот безмолвный крик, но лень одолела, из постели не захотелось вылезать, из тепла выходить не хотелось… Грех совершен, великий грех — старик понимал это, и он стоял и коченел, коченел, словно муками холода пытался искупить свою вину перед богом и перед деревом…

Зияд-киши вернулся в дом, не чуя ни рук, ни ног. Аруз уже беспокоилась: чего он там — не сдвинулся ли с места «аскал», застрявший под правым коленом?..

Сначала решила подождать: пусть согреется, отойдет, может, и боль отпустит; она ждала долго, но старик все не мог согреться, дрожал, с головой укрытый одеялом, и тогда она молча поднялась и пошла в коридор за дровами. Разожгла печку и снова легла. Печь разгорелась, свет ее озарил комнату, тепло помаленьку стало проникать в зазябнувшее тело; мало-помалу холод отпустил старика, но горе никак не отпускало.

— Пропал наш инжир, жена! Сгубил я его, собственной своей рукой порешил.

Аруз не ответила. Слышалось лишь потрескивание дров, потом и оно смолкло. Огонь потух, дом начал выстывать, и Зияд-киши снова натянул на голову одеяло, но темнота давила его; он высунулся, открыл глаза, поискал глазами окно — увидеть лунный свет, но луна зашла, окно померкло, да и старуха уснула, и тяжко ему было в этой темноте, в безмолвии и одиночестве: беда, что случилась с инжировым деревом, казалась непереносимой…

Инжировое дерево Зияда-киши было единственным в деревне — инжир в Бузбулаке не выживал: больно зима студеная. Посадил он его давным-давно, в молодости, и все эти годы берег, холил, каждую зиму укутывал. Дерево он посадил над рекой, на самом виду, и по осени, когда созревали плоды, весь Бузбулак дивился инжировому дереву. И дивясь, всякий понимал, что хозяин этого чуда — умелец, мастер; да Зияд-киши и сам верил, что он настоящий садовод, когда стоял возле своего инжира, и по весне, когда он брал в руки лопату, чтоб окопать деревья, посадить рассаду или пристроить новые саженцы, вера эта очень помогала ему.

Каждую осень вспыхивало над рекой инжировое дерево, светясь поначалу красными, позже — коричневыми плодами; потом плоды лопались, и их маленькие паст, и, полные ярко-красных зернышек, слепили завистникам глаза. А дерево стояло себе над рекой и каждое утро, на заре молча звало хозяина.

Осенними слякотными рассветами, когда глаза б ни на что не глядели, когда ни вставать, ни делать ничего не хочется, Зияд-киши подымался чуть свет, шел во двор и жадно глотал свежий осенний воздух, дивясь красоте осени и девственной чистоте вселенной. Стоило ему сорвать с дерева пару крупных росистых инжирин и съесть их, чтоб весь день чувствовать бодрость и свежесть, и бодрость эта, как бы запав ему в душу, весь год потом пребывала с ним. Каждую осень полмесяца, а то и целый месяц были праздником для Зияда-киши; теперь все, теперь праздника больше не будет, никогда не будет, и думать об этом в темноте и в одиночестве было сверх человеческих сил.

Зияд-киши хотел было разбудить жену, да пожалел, не стал. Повернулся, глянул в окно и, заметив, что уже светает, обрадовался, задумался; и так, не отрываясь от окна, вдруг увидел Казыма; с деревянной саженью в руках Казым шагал прямо к инжировому дереву: это был тот, тогдашний Казым, Казым-землемер, и председатель Курсак Касым шел за ним, опустив голову. Казым мерил, Курсак подсчитывал — они отрезали от надела Зияда-киши землю для колхоза, и Зияд-киши вмиг сообразил, в чем дело: к инжировому дереву прет подлюга, прямо на него идет — в колхоз решил забрать, сукин сын! А вид делает, будто понятия и не имеет об инжире, — подпрыгивает, ухмыляется — ни дать ни взять лезгин-канатоходец!.. Сажень, пять саженей, пятнадцать саженей… Когда Казым, миновав инжировое дерево, остановился: «Все!», Зияду-киши стоило большого труда не ударить землемера по темечку. Они были ровесниками, вместе гоняли по улицам, немало влепили друг другу оплеух и затрещин, но теперешняя, не удержи себя Зияд-киши, дорого могла бы ему обойтись.

— Неверно меряешь! — сказал он, подходя к Казыму. — Давай сначала!

— Ты что, сдурел?! Как волоском срезано!

— Я тебе тем волоском башку срежу!

Казым вытаращился на него, негромко произнес: «Контра!», постоял, подумал и, видимо, решив что-то, метнулся вниз, к реке.

— Казым! — крикнул председатель. И взглянув на Зияда, тихо сказал: Ведь договорились, чего кобенишься?

— Именно что договорились. Про инжир не было уговору?!

— Дался тебе этот инжир! — председатель досадливо поморщился.

Зияд-киши мигом сообразил, что Курсак вроде за него.

— Так я что? Я разве против? — обрадованно зачастил он. — Я только про инжир. А так берите — словечка не молвлю!

Председатель отступил на два шага, носком сапога сделал на земле метку.

— Клади сюда камень, Казым! Вот сюда! А ты все-таки чудной, Зияд! Ей-богу, чудной. Такие дела, все кругом вверх тормашками, а ты инжир!.. Интеллигент, ей-богу!

Зияд-киши насторожился, можно даже сказать, струсил.

— Это что за словечко такое? Не выговоришь… Умеют же люди слова придумывать!..

— Умеют, — согласился Курсак. — Слово новое, а смысл в нем старый: ежели ты настоящий человек, не мелочись…

Нехотя вскарабкавшись вверх по склону, Казым глянул на метку, оставленную сапогом председателя.

— Почему ж это здесь? — спросил он. Отказаться от инжира ему было не просто: мысленно он давно уже отобрал дерево у Зияда-киши, уже набил живот его крупными, спелыми плодами.

— Тут межа пойдет, — сказал председатель. — Инжир у него остается.

— Тогда меньше получается…

«Сука!» — мысленно обругал Казыма Зияд-киши и сказал:

— Слушай, Курсак, что, если я его по башке трахну? Посадишь?

— Посажу!

— А почему?

— Потому что в данный момент он — не просто башка, а государственная голова. Цена другая. Ясно?

— Ясно…

— Вот так. Клади камень, башка!

Казым взял большой голыш, положил, где указал председатель, и все, слава богу, обошлось, ни ссоры, ни кровопролития; напились у Зияда-киши чаю, перекусили и отправились восвояси в самом лучшем расположении духа… Земля по ту сторону от камня отошла колхозу, а Казыма с тех пор прозвали «Башка». Такие дела… Слава тебе, всевышний, за великое милосердие твое!

Аруз хоть и улеглась, а сердце не на месте: уж больно старик тяжело вздыхает.

— Ну, чего ты? — наконец спросила она. — Чего раз-вздыхался?

— А?

— Чего, говорю, вздыхаешь?

— Так… Сна нет.

— А нет, так и валяться нечего. Светает уже, еще чуть — и солнышко взойдет.

— Нет, жена, рано…

— Нога не мозжит?

— Нет.

— Чего ж тогда? Неужто по дереву убиваешься?

— Нет, тебя оплакиваю!

Аруз обрадовалась, но промолчала. Обрадовалась, потому что добрый это знак — когда старик шутит, и промолчала потому, что доспать ему надо, вздремнуть, пока не рассвело, а то днем ляжет, а после дневного сна он как больной ходит.

Она стала ждать, пока муж задремлет, а тем временем потихоньку начало светать, Аруз принесла дров, растопила печку, чай вскипятила, пошла готовить еду, сготовила, а когда вернулась в комнату, увидела, что Зияд крепко спит.

Присев у печурки, Аруз начала придумывать, как бы ей поднять мужа, потому что хуже нет — вот так валяться в постели: проспит до полудня, ночью без сна измается, а если ночью сна нет, чего только в голову не лезет… Сначала Аруз решила разбудить старика и послать его к одной из дочерей. Сына бог не дал, зато дочерьми не обидел: девять дочек, и все тут, в своей деревне пристроены. Зияд-киши далеко дочерей не отдавал, и правильно, что не отдавал, теперь у них, почитай, на каждой улице родня, есть кого навестить, есть к кому в гости наведаться. А чтоб не с пустыми руками ходить, об этом Аруз заботилась. Гранатов привезут из долины — гранатов купит, а яблок да груш у нее и своих до весны хватало; соберется старик внуков проведать гостинчик припасен. Сундук и сейчас не пустовал, и гранаты, и яблоки, и виноград уцелел, и лимончики. С этим-то все в порядке, другое ее заботило. Уж больно сильный ночью мороз был, поди, обледенело все, как он тронется по такой-то дороге? Вот если подгадать, чтоб недалеко, да ведь надо еще, чтоб в доме том давно не был. Старик по очереди навещал дочерей, считая это святым своим долгом. У Зияда-киши и в мыслях не было наставлять, читать нравоучения; посидит с зятем, выпьет стаканчик чайку, внуков приласкает; но с его появлением в доме кончались ссоры, мелкие и не мелкие, легче казались трудности.

Младшая дочь жила совсем рядом, да и сходить к ней пора: не больно, вроде, жизнь ладится — женщины у источника давно уж шептались об этом, но, как назло, их младшенькая жила в самом неподходящем месте, на горе; зимой ребятишки с утра до ночи оттуда не сходят — так раскатают — не дорога, а не поймешь что. Они и сейчас наверняка уж на горе — нечего туда и соваться… Аруз мысленно перебрала все дороги, ведущие к дочерям, и решила, что лучше уж ему не трогаться из дому: «Поскользнется, не приведи господи!» Однако она придумала, как поднять мужа с кровати: «Скажу, хингал готовить буду. Давай, дескать, иди за Казымом-Башкой, зови в гости! Враз поднимется! Его хлебом не корми, дай только с Казымом посудачить!..»

Довольная своей выдумкой, Аруз налила в миску воды, достала из сундука курут, положила отмокать и подошла к мужу. Подошла близко, а разговор завела издали.

— Меньшого-то у Казыма в Москву послали… — Издалека завела старуха разговор, издалека. — Поздравил хоть человека?

Зияд-киши открыл глаза, но вроде еще ничего не понял.

— Ты про что?

— Да про Казымова меньшого… Говорят, в Москву послали на учение. Как вернется, райкомом будет.

— Хм… — сказал Зияд-киши и снова закрыл глаза.

— Да будет тебе! Вставай… Я уже курут намочила. Хингал сготовлю. Сходи позови Казыма, посидите, потолкуете…

Зияд-киши открыл глаза.

— Хм! — повторил он и сел. — Я что, я мигом!.. Говоришь, в Москву?

— В Москву…

Зияд-киши встал, оделся. Жена полила ему теплой воды из кувшина.

— Что ж, если в Москву, так оно и выйдет… Кто в Москве учебу проходит, на низовую работу не ставят.

— У Башки, слава богу, все сыновья пристроены. Все в люди вышли, все при должностях.

— Да, — согласился Зияд-киши, — сыновья удались. А сам как ни тужился, шишка из него не вытужилась!

И снова Аруз порадовалась тому, что муж шутит. Насчет «аскала» она почти успокоилась, а вот дерево не шло у нее из головы, потому что знала она, что значит для старика это инжировое дерево.

Зияд-киши сел было пить чай, некоторое время молча глядел на еду, но, так до нее и не дотронувшись, накинул на плечи пиджак.

— Пойду взгляну!

Но на дерево Зияд-киши глядел недолго, сил не было на него глядеть.

Загрузка...