Вергасов Илья Захарович Останется с тобою навсегда

Вергасов Илья Захарович

Останется с тобою навсегда...

{1}Так помечены ссылки на примечания. Примечания в конце текста

Из предисловия: С Константином Тимаковым мы впервые знакомимся на зимней яйле - заснеженном плато горного Крыма. Командир партизанской бригады, он ведет своих бойцов в ночной, мучительно тяжелый и дальний марш-бросок: надо успеть до рассвета, скрытно от гитлеровцев, занять новые позиции. Потом будет схватка с карателями, тяжелое ранение, эвакуация самолетом на Большую землю. И все, вместе взятое, развернется как динамичный, драматический пролог к новому, уже фронтовому пути бывшего партизанского вожака, на котором он обретет еще не ведомые ему знания и опыт, станет энергичным, талантливым, умелым офицером армии-победительницы. Но и тогда - в наступательных боях на задунайских плацдармах, в триумфальном марше по дорогам братской Болгарии, в жестоких сражениях с эсэсовскими дивизиями на венгерской земле - он постоянно будет нести в сердце память о горных крымских тропах и пещерах, о партизанской страде и друзьях-товарищах той поры...

Неистовая молодость победы

В 1947-1948 годах вчерашний партизанский командир и отставной полковник Советской Армии Илья Захарович Вергасов жил в Ялте, залечивал раны и туберкулез и занимался лекторской работой.

Там же в ту пору работал и жил отличный писатель и человек Петр Павленко, который заканчивал роман "Счастье", где в качестве главного героя выступал Алексей Воропаев, кстати тоже полковник, выбывший из строя по ранению, тоже с подпорченными легкими и тоже лектор. Да и характером своим, напористым, азартным, ершистым, он походил на Вергасова настолько, что порою кажется теперь, что сходство это не так уж и случайно: Павленко ведь был знаком с Ильей Захаровичем, а знакомство с писателем частенько не проходит даром, особенно для людей незаурядных...

Так или иначе, но именно к Павленко принес Вергасов свой первый литературный опыт. То были записки о партизанских действиях под названием "В горах Таврии", дальний подступ к будущим "Крымским тетрадям". И Петр Андреевич сразу же увидел, что перед ним не просто воспоминания ветерана, а настоящая книга. И, как рассказывал потом с благодарностью Вергасов, чуть ли не в буквальном смысле слова "вытолкал меня из Крыма в Москву".

Книга вышла в 1949 году, сразу же была замечена, переиздана не однажды, ее перевели на Украине и в Румынии.

А Вергасов той порой, поверив в свою писательскую звезду, занялся очерками, обращенными к нелегким проблемам тогдашней колхозной деревни. Они и составили сборник "На перевале", вышедший в 1955 году, и еще один "Дорога на Верхоречье" (1958). В 1960-1965 годах Вергасов пишет и выпускает большой роман "Земля у нас одна".

Надо полагать, что устойчивый этот интерес к деревенской теме и понимание всего связанного с нею в немалой мере объяснялись тем, что детские и отроческие годы будущего писателя были каждодневно связаны с тяжелым трудом на пашне и пастбище. Он родился в августе 1914 года в семье тамбовского крестьянина-переселенца, который в поисках лучшей доли добрался аж за Байкал, в Кяхту, на самую монгольскую границу. Отсюда Захар Вергасов ушел воевать с немцем на позиции первой мировой войны. Потом бури гражданской войны швыряли его, как вспоминал Илья Захарович, "из одного конца России в другой", пока не выбросили на берега Кубани, где в станице Челбасской и разыскала его, смертельно больного, жена с четырьмя ребятишками. Разыскала, чтобы некоторое время спустя, в 1923 году, похоронить, чтобы затем шесть лет подряд, до самой коллективизации, мыкать вдовье горе, терпеть нужду и голод, гнуть спину на станичных богатеев, да и старшего сына Илью вести рядом с собой по той же горькой борозде. Колхоз "Сельмашстрой", куда одной из первых вступила семья Вергасовых, стал для нее избавлением, воротами в новую светлую жизнь. Здесь будущий писатель окончил семилетку, стал комсомольцем, работал сельским киномехаником; отсюда в 1932 году добровольцем ушел служить в Красную Армию.

Такими видятся истоки "деревенской" прозы Ильи Вергасова, занявшей все его внимание на протяжении второго послевоенного десятилетия. Но стоит вспомнить еще и о том, что именно на эти годы пришелся новый могучий подъем сельской колхозной темы во всей советской литературе. Сама действительность тех лет требовала обостренного внимания ко всему, что происходило на селе. Здесь в ту пору и обозначились самые "горячие" точки нашего общественного и экономического развития, своего рода "передний край". Целая плеяда литераторов развернула в этом направлении памятную публицистическую "разведку боем". Они шли вслед за автором "Районных будней" Валентином Овечкиным - тоже фронтовиком и, между прочим, тоже кубанцем, - здесь в двадцатых прокладывал он первые коммунарские борозды. И вместе с ними, будучи верен своей неуемной атакующей натуре, как и в былые фронтовые времена, устремился Илья Вергасов.

Однако память о войне, которой были отданы здоровье и лучшие годы жизни, оставалась с ним постоянно. Просто невмоготу было носить в себе пережитое и увиденное. В конце концов, оно было не только фактом его личной биографии. Чудом уцелев под пулями и осколками, вынеся голодовки и немыслимое физическое и душевное напряжение, от которого у многих его товарищей-партизан разрывались сердца, он обязан был рассказать о них, сражавшихся до конца и не дошедших до Победы. О высотах нравственного взлета и низости падения, о засадах и казнях, о пещерном коптилочном быте и дерзких атаках на занятые врагом селения, о голодных смертях и стойкости подпольщиков...

И он взялся за перо.

"Крымские тетради" создавались на протяжении 1963-1967 годов. По выходе они были переведены в Венгрии. Произведение это можно считать ключевым, "перевальным" в творческой биографии писателя-ветерана. Писатель Сергей Залыгин сказал, что оно написано мужественным стилем, в котором нашел выражение характер автора. Это действительно так. Ведя повествование от первого лица, Вергасов оговорился на одной из страниц, что пишет не исторический очерк и даже не воспоминания бывалого человека. "Это - что видели мои глаза, что прошло через сердце". И, полностью ручаясь за истинность рассказываемого, замечает тут же, что "трудно отделить правду от легенды, ибо сама правда была легендарна".

И все-таки в своей биографической основе "Крымские тетради" являются и воспоминаниями, и историческим очерком. И в этом качестве их можно соотнести с такими литературно-документальными памятниками Великой Отечественной, как "Брестская крепость" С. С. Смирнова или книга "Я из огненной деревни", составленная А. Адамовичем, Я. Брылем, В. Колесником из свидетельств людей, случайно уцелевших во время карательных расправ гитлеровцев над белорусскими селеньями. Потому что повествование Вергасова концентрирует в себе не менее впечатляющие обстоятельства. Это тоже развернутое свидетельское показание очевидца и участника партизанских сражений за Крым, раскрывающее еще одну пламенную страницу огромной эпопеи народного подвига.

С другой стороны, перед нами своего рода лирическая повесть, где душа автора раскрывается с доверительной прямотой во всех переживаниях и устремлениях. Мы постоянно ощущаем его живое присутствие и душевное состояние в изображаемом им тревожном, жестоком мире. Это ничего, это очень даже понятно и правильно, что он не позволяет себе сосредоточить читательский интерес на собственной персоне, что подчас становится почти незаметным рядом с воссозданными им фигурами воистину богатырского, орлиного склада. Тем больше мы доверяем ему, тем больше ощущаем его причастность к происходящему и закономерность его прихода в отряд и самые истоки его верности и мужества. Как и все его боевые побратимы, он - сын Советской Родины, не мыслящий себе иной жизни, иного строя, иных идеалов. За все это, завоеванное революцией, утвержденное повседневным созидательным трудом, он готов вынести любую муку и пойти в любой огонь. Так конкретная человеческая судьба и конкретный характер обретают у нас на глазах черты типические, общие всему поколенью победителей.

Следующий шаг в этом направлении и приводит Илью Вергасова к его Тимакову - главному герою романа "Останется с тобою навсегда...". Писатель работал над ним с 1970 по 1976 год, по окончании опубликовал его в "Новом мире". В 1980 году роман был издан в Чехословакии.

С Константином Тимаковым мы впервые знакомимся на зимней яйле заснеженном плато горного Крыма. Командир партизанской бригады, он ведет своих бойцов в ночной, мучительно тяжелый и дальний марш-бросок: надо успеть до рассвета, скрытно от гитлеровцев, занять новые позиции. Потом будет схватка с карателями, тяжелое ранение, эвакуация самолетом на Большую землю. И все, вместе взятое, развернется как динамичный, драматический пролог к новому, уже фронтовому пути бывшего партизанского вожака, на котором он обретет еще не ведомые ему знания и опыт, станет энергичным, талантливым, умелым офицером армии-победительницы. Но и тогда - в наступательных боях на задунайских плацдармах, в триумфальном марше по дорогам братской Болгарии, в жестоких сражениях с эсэсовскими дивизиями на венгерской земле - он постоянно будет нести в сердце память о горных крымских тропах и пещерах, о партизанской страде и друзьях-товарищах той поры...

Так со всей очевидностью происходит "передача эстафеты" от одного произведения к другому. Больше того - в данном случае можно уверенно говорить о том, что перед нами любопытная разновидность дилогии, что линия идейной и, в сущности, даже сюжетной преемственности стягивает обе книги в единое повествование "о доблестях, о подвигах, о славе". Несомненна здесь и кровная общность ведущих героев, поскольку оба они литературные "побратимы", выросшие на одной и той же автобиографической основе.

Писатель "поделился" с Тимаковым всеми главными эпизодами собственной жизни. Тут и тяжелое батрацкое детство на Кубани, и красноармейская служба на Кавказе, и крымские партизанские тропы. Есть в "Крымских тетрадях" и страницы, повествующие о дальнейшем военном пути их лирического героя-повествователя. И опять-таки, по всем ключевым пунктам, это путь Тимакова: возвращение всеми правдами и неправдами в действующую армию, несмотря на запреты врачей, командование запасным полком, участие в освобождении Румынии, Болгарии, Венгрии...

Еще более усилено автобиографическое это начало тем, что и характер свой в основных чертах Вергасов тоже "ссудил" Тимакову. Это подтверждают и те, кто знал писателя, и те же "Крымские тетради". Подобно их лирическому герою, Тимаков ершист, самолюбив, энергичен до неуемности, способен мгновенно "завестись" или с чисто партизанской отчаянностью пойти на риск. В то же время выработанное годами армейской службы уважение к воинской дисциплине, командирские обязанности научили каждого из них контролировать и осаживать себя, а природная доброта то и дело побеждает в их душах вызванное войною ожесточение.

Таковы противоборствующие силы, определяющие внутренний динамизм обоих характеров. Однако в Тимакове все это развивается гораздо полнее, становясь главной целью писательского исследования.

Уже говорилось, что в "Крымских тетрадях" рассказчик чаще всего отходит на второй план. Для него здесь самое важное - воссоздать как можно обстоятельней и правдивей историю развертывания партизанского движения в захваченном фашистами Крыму, назвать и показать как можно больше его героев, свидетельствовать о зверствах оккупантов и тщетности их попыток почувствовать себя хозяевами-колонизаторами на этой благодатной земле. И далее - об отважных действиях подпольщиков Ялты и Симферополя, о происках и злой участи предателей...

В романе же происходит нечто принципиально иное. Герой-повествователь здесь не только рассказывает о происходящем, но и размышляет, рефлексирует, исповедуется. Он постоянно находится в центре событий, его поступки и психологическая их мотивировка, каждая черточка характера занимают автора в первую очередь. Соответственно возрастает тенденция к типизации, обобщению. Именно поэтому автобиографическое начало становится здесь вторичным, несет служебную нагрузку. Оно важно Вергасову лишь постольку, поскольку его собственная военная молодость и судьба типичны для человека его поколения, - разумеется, не в конкретных обстоятельствах, а в плане историческом и социальном. Надо думать, что не случайно отец Тимакова погибает от рук белогвардейцев, а мать становится жертвой их прямых "наследников" - гитлеровских полицаев. И то и другое выходит за пределы писательской биографии, равно как и многие прочие обстоятельства интимного порядка, воссозданные в романе. Между тем как раз они, особенно же трагическая гибель родителей, еще более усиливают и объясняют резкость и крутость в поступках и порывах героя и в то же время - его особую душевную уязвимость. Столь же не случайно введен в роман эпизод встречи Тимакова со старым генералом русской армии, белоэмигрантом. Все это как бы передает в руки героя, бедняцкого сына, эстафету революции и гражданской войны. Он по праву законный и достойный наследник легендарных бойцов, их воинской краснозвездной славы, их правды, которую он, осуществляя их заветную мечту, ломая сопротивление врага, победно несет с товарищами через границы, реки и горы...

По-своему, по-особому изображена здесь и сама война - в органичном взаимодействии отдельных боевых операций и схваток с событиями, развернутыми панорамно и масштабно. Подобно своему герою, который в одном из наиболее напряженных батальных эпизодов поднимается на простреливаемую, обжигаемую взрывами колокольню, писатель стремится найти для нас и для себя наиудобнейший наблюдательный пункт для максимально широкого действенного обзора. Примечательно, что это - круг видимости командира стрелкового полка, той самой фигуры, которая, согласно утверждению генерала Гартнова из того же романа, представляет собой "опорный столб" в современной войне. Наверное, есть нечто первооткрывательское в этом обстоятельстве, в том, что Илья Вергасов, используя личный командирский опыт, наметил еще одну точку изображения войны, занимающую промежуточное, но принципиально важное положение между окопом переднего края и командным пунктом командующего армией или фронтом. Тем самым писатель внес пусть несколько запоздалую, но весомую лепту в известные литературные искания и споры насчет этих самых "точек".

Не менее значительное достоинство романа - воссозданная здесь поучительная и верная правде картина воспитания и становления молодого командира. В свое время этот своеобразный "педагогический процесс" занимал Леонида Соболева, определив одно из генеральных направлений его творческих раздумий и открытий от "Капитального ремонта" до "Зеленого луча". Над сходной темой, опираясь на большой документальный материал и рассказы фронтовиков, много работал и Александр Бек в "Волоколамском шоссе" и повестях, продолживших эту книгу уже в послевоенные годы.

Илья Вергасов и здесь находит собственный убедительный ракурс. За всем, что происходит с Тимаковым, мы следим "изнутри", вместе с ним переживая и срывы его, и удачи, и уколы самолюбия, и мучительные ожоги непоправимых ошибок. И отсюда же, через восприятие героя, особенно благодарно воспринимается атмосфера суровой и сердечной требовательности, которой окружают "заводного" комполка его старшие по званию и возрасту товарищи - генералы Гартнов, Бочкарев, Епифанов. Не спуская ни малейшего промаха, ни единого партизанского "заскока", ни на минуту не давая забыть об огромности и значительности задач, возложенных на плечи этого совсем еще молодого человека, они настойчиво, бережно помогают ему развить и утвердить нужные качества, направляют, дисциплинируют, облагораживают его энергию и дерзость.

Эта линия человеческих и профессиональных отношений является одной из самых удачных и перспективных в романе. Закономерно, что как раз на этом направлении наметилось особо занимающее писателя "противоборство" между неуемным Тимаковым и полковником Мотяшкиным - аккуратным, "правильным" службистом, не ведающим ни срывов, ни ошибок. "Партизанские" качества Тимакова, за коими ощутимо проступает присущее ему творческое начало, беспокоят и возмущают Мотяшкина. Сам он никогда не переступает пределы круга, отведенного ему параграфами устава, и одну из насущных своих обязанностей видит в том, чтобы и других людей держать в той же узде. Столкновение Тимакова с этим его "антиподом", как определил Мотяшкина сам писатель в одном из своих выступлений на страницах "Литературной газеты", продолжаются с переменным успехом на протяжении романа. И хотя они завершаются в пользу героя, Вергасов считал, что ему так и не удалось до конца обнажить этот непростой конфликт, и счел необходимым продолжить его исследование.

Точно так же не захотел он расстаться и с Константином Тимаковым. Сразу же по окончании романа "Останется с тобою навсегда..." он начал новый роман под названием "Горький миндаль", в котором обратился к дальнейшей послевоенной судьбе своего героя, к временам, которые были особенно чреваты для Тимакова столкновениями с мотяшкиными всех рангов и мастей.

Когда работа над этой книгой была в самом разгаре, Вергасов, не оставляя ее, приступил к реализации еще одного замысла - созданию романа "Доверие", где начал изображать события 1922-1923 годов. Главными героями здесь стали родители Тимакова - его отец, уполномоченный ЧК по борьбе с бандитизмом на Кубани, мать, которая, похоронив мужа, павшего в бою с врагами, отважно приняла на свои плечи всю тяжесть суровых лет и судьбу осиротевших ребятишек. И еще лежала на писательском столе почти завершенная рукопись романа "Оккупация" - Вергасов оставался верен своей главной теме, военной...

Илья Захарович вновь писал о трудных временах и жестоких испытаниях, в которых закалялись сердца и характеры советских людей. И сама эта его работа стала испытанием и подвигом, ибо трудился он, будучи тяжело больным, одолевая страдания и мобилизуя последние силы огромной волевой устремленностью, все с тем же презирающим смерть и беду тимаковским азартом. И, несмотря ни на что, вновь вышел победителем из этой воистину смертельной схватки, потому что все три произведения были завершены и подготовлены к встрече с читателями.

Горько думать, что автор не дождался этой встречи. 29 января 1981 года Илья Захарович скончался.

Тем дороже для нас его книги, воссоздающие образ неистового, навеки молодого поколения, еще при жизни вошедшего в легенду.

Вс. Сурганов

1

Войлочные тучи неподвижным шатром накрыли белую, как гигантский саван, яйлу. Лишь изредка взгляд упирался в сосенку, острой верхушкой пробившую снежную толщу. Наст тверд, скользко, каждый шаг отдается болью в коленных чашечках: вещевой мешок со всем моим партизанским достоянием - спасительное одеяло, пара сухого белья, лоскуток от парашюта, два автоматных диска, набитых патронами, котелок, шесть штук сухарей и пачка пшенного концентрата - тяжелеет и тяжелеет.

Четыре тысячи двести одиннадцать... двести двенадцать... Пальцы правой ноги упираются в узкий носок трофейного ботинка на номер меньше, чем я обычно ношу... Четыре тысячи двести двадцать пять... двести двадцать шесть... За моей спиной шагает начальник штаба, дыша с астматическим посвистом в бронхах.

- Константин Николаевич, время для привала, - раздается его голос с хрипотцой.

Четыре тысячи двести сорок два... двести сорок три...

Начштаба, охнув, падает:

- Да не могу больше, хоть убей. Судорогой свело всего.

Я помогаю встать ему на ноги.

- Ну еще с полтысячи шагов, Алексей Петрович. Пошли, пошли!

Четыре тысячи двести шестьдесят два... двести шестьдесят три...

- Окончательно запорем людей, - бормочет он недовольно.

- А если "рама" застукает? Поштучно всех пересчитают.

- Какая разница? За ночь троих-то потеряли.

- Большая. Во-первых, они не побегут прямиком в штаб карателей с рапортом, а во-вторых, пошагали, пошагали дальше.

Четыре тысячи четыреста восемь... четыреста девять...

Нас гонит жгучая необходимость скрыть маневр бригады, измученной пятидневными боями с карателями у Чайного домика. Под их носом, можно сказать, проскользнули на яйлу. Черной ломкой линией растянувшись километра на два, идут отряды в неимоверно белом, словно неживом, пространстве. Размахивая рукой, кричу:

- Давай, давай, подтягивайся, хлопцы! Еще бросок, и ищи нас как ветра в поле.

Колонна постепенно сжималась. Вот и замыкающий - комиссар бригады Захар. Сорвав с головы трофейную румынскую папаху, он возбужденно доложил:

- Ни одного отставшего, командир! - Смахнул со лба пот. - Сколько нам еще топать по этой обнаженной пустыне?

- Еще бросок, всего один бросок.

- Бросок, бросок, ничего себе бросок! - бубнит Алексей Петрович. - Вон рядом чем не лес? Скомандуй, - на ж... туда скатимся.

- В том лесу пять троп и все не наши!

На западе небо перечеркнулось багровой полосой, тучи стали разбегаться.

- Шире шаг! - Я стал во главе колонны.

Раз, два, три, четыре, пять, шесть... - начал новый отсчет шагов. Впереди показался силуэт кошары с какими-то нелепы-, ми розовыми завитушками на крыше. Да это же в упор бьет, солнце!

- Шире шаг!.. Еще шире!

Радужные круги перед глазами, яйла колышется, как люлька. Пятьсот семь, пятьсот восемь... А небо все выше и глубже. Розово-голубые окна расплылись и уже заняли всю западную часть небосвода.

Наконец-то! Тропа круто пошла по склону Демир-Капу. С южной стороны плато послышался рокот мотора.

- Бегом!

Уже нет строя - все очертя голову бегут, падая, кувыркаясь, поднимаясь и снова падая. А "рама" над яйлой. Мы волоком тащим тех, кто не мог добраться до леса. И когда вездесущий немецкий разведчик вынырнул из-за отрога Кемаль-Эгерек, на нашем склоне лишь белел снег.

Мне хотелось тут же, в этом лесном урочище, разбить временный лагерь, дать людям отдохнуть, выспаться. Только я знал, что делать этого нельзя, до ближайшего гарнизона всего четыре километра. Повел бригаду вниз, к бурлящей Донге. Навели временную переправу - перекинули с берега на берег Два бревна. Кто бегом, а кто оседлав бревна по-кавалерийски, перебирались на ту сторону. Начался подъем, обледенелый, крутой. Лишь к полуночи мы пришли к водоразделу Донга - Писара. Над нами возвышался величавый Басман, облитый голубоватым лунным светом.

Мы работали. Очищались от снега площадки в девять квадратных метров каждая, в центре которых копались ямы для бездымного жаркого костра, а по краям натягивались на колья плащ-палатки. Разводили огонь из сухого граба, и земля прогревалась. Из-под снега собирали палую листву и стелили ее на просушенную землю.

Захар подтрунивал над Алексеем Петровичем:

- Сегодня мне спать, а дежурить у огня вам.

- Здравствуйте, это почему же? В прошлый раз я огонь держал.

- А кто сегодня бегал замыкающим?

- Так комбриг тоже шел со мной впереди.

- Ему с радистом и так всенощная.

Меж двумя деревьями я натянул антенну, штекер воткнул в гнездо передатчика.

- Ну как, Степан?

- Молчит пока, проклятый!

- Может, обрыв где?

- Батарейки не тянут.

- А ты их подсушил?

- Попробую еще раз.

Радист греет руки в карманах куцего пиджака, потом долго разминает пальцы - они обморожены. Я нервничаю, боюсь, что опоздаем с выходом на связь. Только торопи его не торопи, ничего ровным счетом не изменится. У него свой ритм. Вот он нестерпимо долго держит над огнем одну анодную батарею. Я бы подсушил другую, но знаю: в свое хозяйство он никого не допустит.

Наконец-то аппарат "задышал". Степан улыбнулся:

- Слой Хивисайда до звезд поднялся нынче.

Я не знаю и никогда, должно быть, не узнаю, с чем "едят" этот самый "слой Хивисайда", но коль Степа произнес эти два магических слова - будет надежная связь с Большой землей.

- Шифровать? - спрашиваю тихо-тихо, боясь спугнуть удачу.

- Ага.

Идет час, другой, я подремываю, время от времени поглядываю на Степана.

- Вот, отстучали, - радист сует мне бумажку с колонками шестизначных цифр.

Наклонившись над костром, я расшифровываю радиограмму. Штаб Северо-Кавказского фронта одобряет наш переход в Большой лес и просит "дать цель".

Дать цель! Я расталкиваю штабного разведчика:

- Иван, нужна срочно площадка для приема небесного груза.

- А? Что? Есть связь? Иду!

Звонкая морозная ночь. Под ногами поскрипывает снег; чем ниже спускаемся, тем становится его меньше. Стараюсь не отставать от разведчика, шагающего свободно, легко. Пересекли копаную дорогу, прошли дубовую рощу. Иван вывел меня к поляне, эллипсом легшей меж высокими соснами. Обхожу ее вдоль и поперек. Да здесь не только "У-2", но и "Р-5" сядет за милую душу!

Утренней связью радист отстучал "цель". Перед рассветом нам сбросили продукты на парашютах-торпедах. Они со свистом падали на снег, поднимая белые фонтаны.

В нашей клетушке в девять квадратных метров тесно: командиры и комиссары отрядов самолично пришли в штаб с ежедневными рапортами. Сами пришли, а ведь могли прислать связных. Но как не прийти, если на расстеленных плащ-палатках лежат мешки с сухарями, ящики с концентратами, картонные коробки с салом... Алексей Петрович дотошно просматривает списки личного состава отрядов от первой фамилии до последней. Набросился на командира второго отряда Кривенко:

- Кузьма Николаевич, побойся бога! Людей похоронил трое суток назад, а из списка не исключил.

- Нужен же какой-то резерв, Алексей Петрович.

- Получишь, обязательно получишь, но только для тех, кто пойдет на боевые операции.

Радист, глядя на меня, пальцем постукивает по циферблату своих часов. Ну и бежит время! Скоро семнадцать, через час надо выходить на связь. Я шепнул комиссару: "Уводи всех и распределяй продукты. Я подойду".

Написал подробный рапорт на имя командующего фронтом генерала Петрова. Старательно и долго шифровал его тем кодом, который знали только я и комиссар.

- Отстучи, Степан. Что примешь - принесешь мне.

Захар был мастак в дележке продуктов: лишнего не даст, но положенное отвалит с точностью чуть ли не до грамма. На этот раз слышу возбужденные голоса, и громче всех - бас Кузьмы Кривенко.

- Что за шум, а драки нет? - пытаюсь остудить пыл шуткой. Взгляд, которым встречает меня комиссар, понимаю без слов: боевой продовольственный резерв остается при штабе бригады!

- Это почему же? - Кузьма настойчив.

- Потому, что кое-кто больно щедр на него. Боевые группы продуктами будут снабжаться у нас. Ясно?

- Ясненько. Пойдем ныне налегке. - Кузьма бросил за плечи увесистый мешок с концентратами, крикнул своей команде: - Чего стоите? Сказано, шагом арш!..

Комиссар заранее нашел тайник - сухие барсучьи норки. Мы вдвоем перетащили туда продукты, защитив их от мокрени противоипритными пакетами, замаскировали.

Возвращались в лагерь. Последние закатные лучи стерлись с пика Басмана. Я расшнуровал ботинок и натянул сползший шерстяной носок. Распрямившись, увидел, как из штабной клетушки выскочил радист. Он подбежал к комиссару, сторонясь моего взгляда. Странно, почему не ко мне? Я забеспокоился:

- Что там стряслось?

- Иди, Степан, иди. - Захар что-то положил в карман дубленки, растерянно глядя в сторону.

- Почему молчишь? - Я подошел к нему.

Он протянул мне радиограмму.

Мою маму убили.

Захар что-то хотел мне сказать, но я жестом остановил его. Пошел к Барсучьей горке, прислонился к холодному камню. Ходил по тропам, теснимый горем, которое все окружающее делало чужим и враждебным. Только к утру вернулся в лагерь, улегся между комиссаром и начальником штаба. Они придвинулись поближе, грея меня спинами.

Через день на наш лагерь обрушился огонь карателей. Задымился откос желтого известняка - густо шмякались мины. С моим ординарцем Семеном, осыпаемые сухим крошевом, бежали мы вдоль Донги по зыбкому гравию. На той стороне за дубняком густо застучали автоматы.

- Наши, скорей туда! - закричал я.

Продираясь сквозь орешник, мы выбрались на чаир. Здесь пылала немецкая машина.

- Лягай, командир! - Семен упал на землю.

С карателем я столкнулся лоб в лоб. В его белесых застывших глазах стоял страх. Дряблое бритое лицо в угрях; фонарик с лопнувшим поперек стеклом болтался на пуговице черной шинели. Я не успел выстрелить первым...

2

...Море, залитое лунным светом, то надвигалось на меня, то куда-то пропадало. Держали меня цепкие руки. Семен упрашивал: "Да товарищ командир, не трэба так, бо звалитесь з самолета. Воно же море, не земля..."

* * *

Ни дней, ни ночей. Утеряно ощущение времени и пространства. Все застыло в неподвижности. В голубовато-сером мареве, куда меня окунули, лишь изредка двигались плоские тени, то приближаясь, то удаляясь от меня. Единственный раз распахнулось бездонное чистое пространство с плывущим на меня золотистым шаром. На нем с протянутыми зовущими руками стояла моя мать. Я рванулся к ней навстречу, но сил недостало высвободиться из цепко державшего омута. А шар медленно уплывал, растворяясь в пепельном безмолвии... От жгучей боли открыл глаза. На меня навалился свет такой яркости, что я остро ощутил свою наготу. Захотелось упрятаться от кого-то, так втиснуться в какую-нибудь щель, чтобы никому не было ко мне доступа. Я сжался в комочек, пытаясь освободиться, уйти от давящего многотонного груза, все мое "я" превращавшего в ничто...

Иногда меня точно втягивали в глубокий люк, наполненный парниково-удушливым теплом. Я всем существом своим сопротивлялся, но что-то было сильнее, и оно уволакивало меня в качающуюся духоту. И все же в этом призрачном существовании в глубинах сознания временами вспыхивало ощущение реальности бытия. Это был голос. Он что-то вещал, не знаю что, но он был, был рядом, как моя собственная частица. Как спасительный якорь, не позволявший оторваться от своего берега. Я не был один-одинешенек в бездне... Выбравшись из нее, я увидел Семена, живого Семена Ивановича. Глаза его, обведенные темными кругами, жалостливо смотрели на меня:

- Ох и помучили же вас, Константин Николаевич!

- Где я, Семен?

Щетинистые кончики усов Семена Ивановича дрогнули. Он приложил палец к губам, требуя от меня молчания. Мужчина в белом халате присел на мою кровать, взял руку, бросив на меня профессионально строгий взгляд:

- Запрещаю вам говорить, поворачиваться и даже думать. Вы будете спать, спать. Теперь все зависит от вас. А нянька у вас замечательная.

Я осматривал палату. Она была просторная, с высоким окном, за которым пошевеливались лапчатые листья чинары. Перевел взгляд на доктора.

- Вы в Баку, Константин Николаевич, в военном гарнизонном госпитале. Он посмотрел на часы. - Семен Иванович, за обедом!

Вошла сестра и, перехватив жгутом руку, сделала мне внутривенное вливание. Семен Иванович покормил меня какой-то сладковато-кислой болтушкой. Начали слипаться глаза, и я медленно окунался во что-то теплое, ласкающее.

...Время исподволь входило в меня. Свет, звуки, запах", краски, трехмерность вещей - все это как бы заново возвращалось. Словно птица, распахнувшая надо мною свои огромные крылья, Семен Иванович защищал меня от каждого дуновения ветерка, от испепеляющей жары, от всего того постороннего, что могло бы помешать восстанавливать силы.

Настал день, когда меня усадили в постели. Я увидел свои ноги и ужаснулся: как плети, кожа да кости. Врач перехватил мой взгляд:

- Все это наживное, друг мой. Пришло время сказать вам самое существенное: у вас под ключицей сквозная пулевая рана. С самой раной мы справились бы с меньшей затратой и ваших и наших сил. К сожалению, как это довольно часто случается, вместе с раной вы получили гнойный плеврит. Он-то и держал вас на привязи, вы долго не могли выйти из коматозного состояния. И не исключена возможность его повторения. Мы более или менее вас подкрепили. Теперь необходимо подготовиться к эвакуации за Каспий, куда-нибудь в район Заилийского Алатау. Но для этого надлежит строго соблюдать режим, от еды не отказываться и пока не подниматься.

...Жара стала невыносимой. Семен Иванович завешивал палату мокрыми простынями. Они высыхали за какие-нибудь десять минут.

- И як тут люди живуть? Сонце не пече, шкварыть.

- Оно горячее и в твоем Джанкое.

- Ага, там то с Азова, то с Черного прохлада. А шо Каспий? Мазут.

Прошли бурные дожди и принесли с севера свежее дыхание. По утрам мне совсем хорошо. Хочется подняться, подойти к окну, увидеть свет божий. Но строгие глаза доктора, да и вечерняя температура держат на приколе.

Как-то Семен вошел в палату озабоченный.

- Что там, старина?

- Беруть усих выздоравливающих, потрэба в солдатах, - вздохнул он.

- И до тебя доберутся?

- А чого, воно же война...

Из-за Каспия на город навалился "афганец" - горячий сухой юго-восточный ветер. Я снова затемпературил. Не было сил шевельнуть распухшим языком, обожженным кислородом. Настойчиво звал:

- Семен! Где ты, Семен?

Услышал женский немолодой голос:

- Твой Семен тамочки, где все мужики. Сама ему и рубаху и сподники постирала... Уехал, вот ему и дорога. Ты лежи, твое при тебе, а там и твоя за море дорога...

Семен! И друг, и нянька, и боевой товарищ. Как недостает тебя, твоих забот, которые грели особым теплом, поддерживавшим незримую связь с живым прошлым. Без тебя так трудно в немощном одиночестве. С кем мне теперь вспоминать те четыреста дней нашей партизанской жизни?

3

Наш пароход качало. Через иллюминаторы виднелись то клочки облачков, то косяки пенившихся волн. Над ними вихрилась радужная пыль, Силы, которые я все же накопил за месяцы госпитальной жизни, уходили, как вода сквозь незримую трещину.

Нас долго не принимал Красноводск - сутки маялись под знойным солнцем. Не помню, как причаливали, как высаживались на берег. Очнулся в машине. Она шла медленно, изредка подбрасывая носилки; пахло перегретым песком и паровозным перегаром.

Внесли в вагон. На меня навалился спекшийся воздух, и перемешалось в беспорядочной чехарде время. Мне никак не удавалось восстановить последовательность его течения. Памятью рушились границы прошлого и настоящего. Они ускользали, как ускользает порой грань между явью и сном. В партизанские мои треволнения вторгались голоса из санитарного вагона. Кто-то с мужским немногословием, успокаивал: "Держись, подполковник"; кто-то проявлял недовольство моим неудобным соседством; чьи-то мягкие руки, пахнущие мятой и свежим огуречным рассолом, прикладывали к моему разгоряченному лбу холодные компрессы.

После Ташкента наш эшелон пошел без задержки. Вскоре почувствовалась близость гор, солнце стало милосерднее, и задышалось чуть-чуть полегче. На шестые сутки добрались до Алма-Аты. На машине везли меня в горы, было тепло, в лицо навстречу - освежающая струя с полынным духом. Дорога вилась вдоль русла реки, повторяя ее изгибы. Переехав мост, поднимались все выше и выше. Остановились в тени под чинарой. Носилки сняли с машины, поставили их под деревом. Сквозь листву просвечивала такая яркая синь неба, какая бывает у нас в Крыму. Я лежал недвижно, еще не веря, что могу вобрать в себя живой воздух. Ко мне подошла женщина в белом халате, рослая, круглоглазая, брови будто сажей наведены. В ее руках история болезни. Она быстро перелистала ее, наклонилась ко мне.

- Подполковник Тимаков? С приездом. - Она слегка картавила. - Вам у нас будет хорошо!

Ее окликнули:

- Товарищ майор, Ксения Самойловна!

- Сейчас иду! - Повернулась к санитарам: - Подполковника в хирургию!

Меня понесли в корпус. Пахло хлоркой. Носилки протащили по длинному барачному коридору. В палате пусто, прохладно, а за окном платан и высокое небо. Там солнце, синий воздух. И мне хочется туда.

На другой день залихорадило. Дыхание пресеклось, воздух в легких давил на бока - казалось, вот-вот разорвет меня. Струя кислорода на какой-то миг возвращала дыхание, но потом снова начиналось удушье. Руки, ноги, тело были чужими. И - полный провал сознания, темнота...

Не сразу соображаю, где я. Незнакомая сестра раздвинула занавески и распахнула окно. Ласковый прохладный воздух заполнил палату. Женщина, улыбаясь, с поильником в руке подошла ко мне:

- С добрым утром. Попьете? - Ватным тампоном протерла мне лоб, щеки, губы.

- Спасибо, сестра. Почему у меня так болят кисти рук?

- Держали мы вас. Вы двое суток все кричали: "Пустите, раскручусь!" Теперь все это позади.

На меня навалился сон. Смутно чувствовал время, когда кормили, поили, пичкали лекарствами. Не то наяву, не то во сне мелькали разные лица, чаще всего материнское. Я видел три абрикосовых дерева у нашей хатенки, посаженных в день рождения каждого из нас, трех братьев. Они росли такими же непохожими друг на друга, как непохожи были мы, трое ее сыновей. Трое. Братья полегли на границе в первые дни войны, а теперь я один. Мое дерево росло узловатым, терпкие плоды сводили рот, корявые ветки бодались - на них частенько оставались клочья моей латаной-перелатаной одежонки. "Срублю!" грозилась мать...

Меня поместили в просторную комнату в два светлых окна, за которыми виднелись горы. И слышался зовущий шум реки. Сосед мой - одноногий капитан Кондрат Алехин. Глаза у него шустрые, голос подсажен - посипывает.

После завтрака врачебный обход. Ждем Ксению Самойловну. Вот-вот раздастся стук ее каблучков. Идет... К нам? Мимо. Секундная стрелка на моих трофейных часах совершает круг за кругом, а шаги ее то приближаются, то удаляются. Минуты почему-то длинные-длинные.

- Здравствуйте, товарищи офицеры!

К кому первому подойдет? К Кондрату. У того блеснули глаза.

Я преклоняюсь перед ее врачебной смелостью. Она обнаружила у меня в межплевральной полости застрявший осколок кости. После резекции двух ребер удалила его и, выкачав гнойную жидкость, ввела туда какое-то масло. Свершилось чудо. У меня окончательно спала температура, впервые после ранения появился аппетит.

Она прослушивает меня - я вижу ее глаза, они совсем рядом и ласково смотрят на меня.

- Одевайтесь, Константин Николаевич, я вами довольна. Теперь поработает наш климат. Потренируйтесь в ходьбе по корпусу, и я вас выпущу на свет божий.

Меня учили ходить. Я сел на кровать, поддерживаемый нянькой и сестрой. Свесил худые ноги с острыми коленками - они казались пудовыми. Первый шаг, второй... - закачались стены, вспотел, нательная рубашка прилипла к телу.

- Хватит, сестра!

- Нет-нет, сегодня идем от кровати до окна и обратно.

Через день маршрут мой удлинился: от постели до самого сестринского поста. Раненые чуть ли не по ранжиру выстроились вдоль стены:

- Топай, топай, доходяга!..

Прошла неделя, и я уже не нуждался в поводырях. Не спеша одолевал дорожку от отделения до старой чинары. В ее тени лежал длинный обрубок дерева, отполированный солдатскими задами. Тут и перекур и "брех-бюро".

Заскучал. Все чаще посиживал под чинарой с Кондратом Ивановичем.

- В добрые руки попал ты, подполковник. Еще Гитлера будешь доколачивать. А мне - все, хана! Еще там, в горячке, отчекрыжили ногу. Поторопились, - зло ударил по костылям.

- Теперь протезы делают.

- А на хрена они мне...

С утра лил мелкий дождь, тоскливый. Потом из-за гребня горы ударило солнце. Высоко парили орлы. Они не такие, как у нас в Крыму, покрупнее.

- Курнешь, может? - Кондрат дал тонкую папироску.

Затянулся - слезы на глазах.

- Ничего, обвыкнешь. А все же немцев шуганут на Смоленском направлении.

Молчу, не хочу спорить, надоело. Утром наспорились. Я ему доказывал:

- После Днепра нажмут на Крым, на Одессу.

А он:

- Ерунда! Стратегия, стратегия! Ты ни черта в ней не разбираешься. Сталин не позволит жить Гитлеру в трехстах километрах от Москвы. Дошло?

- Не обязательно. Наши как двинут на румынскую границу - сожмется Гитлер, уберет московский кулак, как курский убрал.

- Скажешь тоже - "убрал". Под корень резанули - за Днепром аукнулось.

- Резанули, верно. Но пойми - наши на Киев глядят!

Разворачиваем карту. Он в свое место тычет, а я в свое.

А если подумать, у нас и спора тогда не было. Я о Крыме тужу, а он о Смоленщине, о глухой деревушке за Днепром, где остались его старики...

Как-то он заскакивает в палату, костыль прочь:

- Ура! Фрица за Таганрог поперли!..

От таких вестей зуд нетерпения: скорей бы отсюда.

А если к финалу не попаду? Как же тогда? Тяжелые камни с поля со всеми таскал, в стужу пахали, а вот как зеленя пойдут - не увижу?..

За мостом, у подножья горы, - большая поляна. На ней я и набирался сил. Хожу, хожу. Считаю шаги, с каждым днем их больше и больше. Шесть раз обошел поляну, теперь надо семь, восемь... Пусть покой вокруг, тишина первозданная и твой мир ограничен: безоблачное небо, перевязочная, где радуются заживающим ранам, как удачной атаке, палата и друг по несчастью Кондрат. Ты кончил ужин? Шагай на свою поляну, и чтобы десять кругов, не меньше.

Наши войска освободили Мелитополь! А потом как гром среди ясного неба: Тамань - наша! Коса Чушка - наша! Впереди Керчь. Все к черту!

Бегу к старику хирургу, теперь он лечит меня. Ксению Самойловну назначили начальником госпиталя. Доктор выслушал, остро глянул на меня сквозь толстые стекла очков:

- Решил? В драку?

- А я больше ничего не умею.

- Это точно, ваше поколение драчливое!..

Ошеломленно смотрю на него.

- Не таращи понапрасну глаза... герой!

- Я-то себя лучше знаю.

- Еще бы! Куда уж нам. Подумаешь - полвека лечим. - Доктор уткнулся в чью-то историю болезни.

Побежал к начальнику госпиталя:

- Ксения Самойловна, умоляю, пошлите меня на гарнизонную медицинскую комиссию.

- Да вы что - белены объелись?

- Не пошлете - удеру.

Она рассердилась:

- Ну и комиссуйтесь, только потом пеняйте на себя!..

Гарнизонная военно-медицинская комиссия меня забраковала. На продуктовой машине добрался до госпиталя. Садами вышел на свою поляну - ни с кем не хотелось встречаться. Стою у подножья крутой горы, на вершину которой я часто смотрел из окна палаты, думая, одолею ли я ее когда-нибудь. А если сейчас?

Тропа крутая. Силы распределяю расчетливо. Дыхание зачастило, но высоту взял с ходу. Простор вокруг - в дымке видится город. От земли со щедрым высокотравьем несет ароматом, как от чана с суслом, где варится церковное вино кагор.

Сомнения, сомнения... А если окружная забракует? Куда тогда?

4

Стою у вагонного окна. Мелькают телеграфные столбы, медленно уплывают дали синегорья. Хлопок между арыками, кукурузное поле без початков, в лощинах малиновые отсветы каких-то незнакомых трав. И полустанки с бойкоглазыми мальчишками в тюбетейках - машут руками, кривляются.

Ташкент, Ташкент, как примешь меня?

Шагаю по шумной солнечной улице большого города, смотрю на дома, пересекаю бульвар с цветниками, пламенеющими багровыми каннами. И дома целы, и улицы вроде чисты. А все-таки... Люди! Их глаза - ввалившиеся, в которых и муки дорог, и еще бог знает что. Эвакуированные...

Город, в котором так много военных. И молоденьких лейтенантов, аккуратненьких, не обкатанных днями окопных стуж, горечью отступлений, взрывами атак, когда рядом падает товарищ по ускоренным военным курсам. Их молодые глаза так и стреляют в чужие ордена, а чеканят шаг, козыряют артисты! И пожилых майоров - из тех кадровиков, что обременены семьями, которые устроены как бог на душу положит, кто свои тыловые офицерские пайки делит на несколько ртов. И конечно, наша госпитальная фронтовая братия. За плечами "сидоры", походочка вольная, бывалая.

В приемной отдела кадров штаба округа толпились капитаны, майоры, подполковники. Тут собрались, видно, из госпиталей всех среднеазиатских республик. Я так и не пробился к окошечку дежурного. Куда же теперь?

Ко мне подходят трое кавалеристов при шпорах. Майор со шрамом через всю щеку спрашивает:

- Какой курс, подполковник?

Я пожал плечами.

- Айда с нами, внакладе не будешь, - пригласил старший, подполковник с пышными рыжими усами.

- Может, некрещеный? - подмаргивает капитан и, прищурившись, с хитрецой спрашивает: - Каким пламенем спирт горит?

- Синим, - я улыбаюсь.

- А бросишь щепотку соли?

- Зеленым.

- Академик! - смеется подполковник.

Знакомство молниеносное. Биография у каждого на груди: боевые ордена. Мои новые друзья, оказывается, лечились в Фергане, малость подгуляли в пути и гадают, какова будет расплата. А в общем, бог накажет, бог и простит.

- Так зашагали, братцы фронтовики, - тянет меня за руку подполковник.

Я заколебался было, но на меня смотрели трое мужчин-солдат.

Солнце печет во всю ивановскую, душно. Переулки, по которым мы петляем, узки - двум навьюченным ослам не разминуться, в них, наверное, застоялась еще летняя духота. По сторонам дувалы, мазанки с глухими глиняными стенами наружу. Из-за дувалов выглядывают запыленные деревья с пожухлой листвой. Завернули за угол, в нос ударил аппетитный аромат еды. Шаги стали шире. Мне сразу вспомнился Крым со своим степным Тарханкутом, где бродят стада овец. Бывало, чабаны на твоих глазах с баранчика-яровичка стянут шкуру, дадут время туше поостыть, а потом уложат ее целиком в чугунный казан, вытянутый эллипсом, набросают специй: лук, лавровый лист, перец, какие-то степные травы - и закроют крышкой наглухо. Ровно два часа тушат на жарком бездымном огне. Аромат вокруг - мертвого из гроба подымет! Собаки одурело воют, заглядывая степенным чабанам в глаза. Едят мясо с "церемонией". Казан ставят на стол, сколоченный из нетесаных досок. Тут же гора свежих куриных яиц, хлеб, деревянные тарелки. И конечно, водка - много водки. Рассаживаются, перед каждым граненый стакан. Старший чабан откашляется, поднимется, содержимое стакана опрокинет в рот и деловито скажет: "Бог в помощь. Пусть не последняя". Мясо едят килограммами, запивая водкой, как водой, и закусывая сырыми яйцами. Наверное, заядлый обжора от такого количества мяса окочурился бы, а степняку и море по колено. Поднимется из-за стола и балагурит трезво, будто не он уплел столько баранины, что взвод солдат можно накормить, опрокинул в свое горло бог знает сколько водки, и все "подсадил" десятком сырых яиц.

Дружно ввалились во двор, похожий на пустой тюремный плац.

- Абдул-ага! - крикнул майор со шрамом.

- О, салям, салям, - из темного зева конуры вышел пожилой человек с заплывшим жиром лицом, с усами, свисавшими по-запорожски. Полосатый, далеко не первой свежести халат перевязан шелковым кушаком. На ногах легкие ичиги. - Пожалста, командир! Гостя большим будешь. - Сложился вдвое и нырнул в черный проем.

Мы гуськом последовали за ним. Оказались в комнате с персидским ковром на полу, двумя большими медными тазами на глухих стенах, с засаленными думками-пуховичками на облезлой тахте.

Подполковник тронул меня за плечо:

- У нас в кармане не густо. Добавишь?

- Само собой. - Я достал из полевой сумки несколько тридцаток и бросил в общий котел.

Круглый медный таз дымился, рис лоснился жиром, а куски баранины - как червонное золото.

Мы уселись на старый, потертый ковер по-турецки. Подполковник, с глазами, спрятанными под густыми бровями, засучив рукава гимнастерки по локоть, поднял бутылку и разлил водку по граненым стаканам - не надо аптечных весов. Вытер губы, поднял стакан:

- Ну, фронтовики, поехали!

Челюсти работали с упорством мельничных жерновов при большой воде. Разомлели, подобрели.

- Песню, нашу, казацкую! - Майор со шрамом откашлялся и чистым тихим, тенором затянул:

Ах, Кубань, ты, наша родина!

Вековой наш богатырь...

В дальнюю даль летит его голос, ему вторит бас тамады, густой, сильный, а. между ними наши баритоны. Мы всячески стараемся свести небо с землей, слить в единство душевные разности. На сердце легкость, а между нами лад. Четыре солдата, и каждый из них лежал на ратном поле в обнимку со смертью. Вышагали, выстрадали, пряча под военной гимнастеркой рубцы...

Расходились за полночь.. Я ночевал вместе с капитаном в старом доме на пятом этаже у вдовы-солдатки, которая тепло приютила меня.

- Одним меньше, одним больше - все наши. Извините, постелю вам на полу, но бока ваши останутся целыми.

Утром мы всей, четверкой двинулись в штаб округа.

Дежурный офицер из отдела кадров взял мой пакет с документами, распечатал его, долго и внимательно вчитывался. Наконец спросил:

- Что вы хотите?

- Хочу обжаловать решение гарнизонной военно-врачебной комиссии.

- Хорошо, пишите рапорт на имя начальника отдела кадров.

Я получил направление в санитарную часть, ходил по врачебным кабинетам, сдавал анализы, прошел рентгеновский осмотр. Все это заняло около двух недель. Друзья мои получили назначения. Мы устроили скромное прощание. Наш тамада обнял меня:

- Ну, партизан, быть тебе живу! На комиссию особенно не надейся. Но тебя, кажется, знает сам командующий Северо-Кавказским фронтом генерал Иван Ефимович Петров?

- Точнее, не меня, а мою фамилию - по радио общались.

- В случае чего, иди на таран, по-партизански. Он-то тебя поймет.

- Еще здесь поборюсь.

- Правильно! И все же запомни совет.

На медицинской комиссии истуканом стою перед пожилыми врачами. В отчаянии начинаю приседания - десять раз и по всем правилам. Протягиваю руку, долговязому хирургу, который придирался больше всех:

- Вы пульс, пульс сосчитайте! Он даже не участился.

Председатель строго обрывает:

- Подполковник, цирковые номера в другом месте!

Хирург разводит руками:

- Куда уж вам, батенька. Грудь-то насквозь...

Когда шел сюда, внушал себе: "Не давай воли, сдерживайся от вспышек". Вспомнив об этом самовнушении, молча покидаю комнату.

...Полковник с Красной Звездой на выцветшем кителе посмотрел на меня поверх очков:

- Константин Николаевич, я ведь не бог. Не я, а медицинская комиссия вас уже вторично забраковала.

- Посмотрите на меня, товарищ полковник, руки, ноги - все на месте. Я же не на бал прошусь, в конце концов.

Он закричал:

- Не мешайте мне работать! Немедленно покиньте кабинет! Или прикажу силой.

- Это меня - силой?.. Ты кого гонишь, тыловая крыса?..

Полковник выскочил из кабинета. И тотчас появился капитан с красной повязкой на рукаве в сопровождении двух автоматчиков.

- Следуйте за мной, подполковник. Вас требует член Военного совета.

Меня ввели в приемную. Майор с седоватыми висками, выслушав рапорт дежурного, распорядился:

- Капитан, вы свободны. А вас, товарищ подполковник, прошу подождать. Доложу.

...В кабинете я увидел генерала - крупного, широкоплечего, с прямой спиной и рыхлым болезненным лицом. Награды - три ордена Красного Знамени.

Принял стоя, ладонью опершись на край письменного стола под зеленым сукном.

- Подполковник Тимаков по вашему приказанию явился, товарищ генерал! доложил по всем правилам.

- Явился - вижу... Редкостное явление. - Заплывшие генеральские глаза просверлили насквозь.

Я молчал.

- Шумишь, вояка? Такой срамоты здесь не видывали и не слыхивали. Война, мол, все спишет? Ни черта она не списывает... Давно в кадровой армии?

- Около семи лет, товарищ генерал.

- Умеешь наблюдать, к примеру?

- Учили.

- Значит, глазастый? А может, хвастун? Проверим. - Переступил с ноги на ногу. - Закрой глаза, да поплотнее. Скажи, что увидел в казенном кабинете?

- Разрешите начать с вас? - спросил, осмелев.

- Давай!

- Волосы редкие, седые, зачесаны справа налево. Брови густые, по краям отдают в рыжинку. Верхняя губа тоньше нижней, зубы вставные. Китель стар, но выглажен сегодня, локти потерты, на правом штопка...

- Ведь правда! - Генерал смеялся. - Открой глаза, подполковник!.. Ах какой солдат в тебе пропадает!

Я понял - конец!

- Да, - сказал он и кивнул на папку: - Подай.

Это было мое личное дело. Генерал взял его, перелистал.

- Медики дважды признали тебя негодным к военной службе; жди приказа о демобилизации.

- Несправедливо, товарищ генерал!

- Зря пороха не трать. Ты коммунист. Иди в партийные органы - будут рады.

- Как же, товарищ генерал? - Я еще не сдавался.

- Калек на фронт не посылают, Ты думаешь, я не пережил?.. Впрочем, глаза генерала стали лукавыми, - хоть ты и наблюдателен, но все же хвастун. Главного не заметил, вот так-то!..

Еще раз быстрым взглядом я окинул фигуру генерала, остановил глаза на его спине. Почему она такая прямая?

- Корсет, товарищ генерал?

- Сидеть не могу, так и стою манекеном...

- Позвоночник?

- Под Каховкой в сентябре сорок первого. Дорогу в твой Крым защищал... Осколком мины. Год провалялся.

- На вас же погоны!

- Думаешь, весело? Скажу по секрету: там было легче. Жизнь такие кренделя выкидывает - не соскучишься. Иди, фронтовик, извинись перед полковником.

* * *

Дежурный офицер из отдела кадров спросил меня:

- Где впервые призывались в Красную Армию?

- На Кубани, Тимашевским райвоенкоматом.

- Сейчас вам выпишут проездные документы до Краснодара.

Комендант станции Ташкент, внимательно просмотрев мои документы, отдал их, не глядя на меня:

- Вам не к спеху - ждите.

- Сколько? Час, два, три, сутки?..

- Для таких, как вы, у бога дней много.

Много, много... Что же делать? А? Ведь без комендантского талона билета мне не дадут. Протирать вокзальные скамьи?..

На большой скорости прошел воинский эшелон с зачехленными гаубицами. Дежурный по станции, пропуская его, высоко поднял зеленый флажок. Воинский эшелон, воинский... А что, если?..

Иду по путям, забросив "сидор" с запасным, бельем и сухим пайком за плечо. За пакгаузом окликнули:

- Стой, кто идет?

- Свои, ослеп, что ли?

Часовой взял винтовку на изготовку, затрещал милицейский свисток. Появился старший сержант с красной повязкой ни рукаве.

- В чем дело?

- Да ходют тут!

- Кто вы такой? - строго спросил сержант. Вытащив из кобуры пистолет, приказал: - Следуйте за мной!

Начальник эшелона - седоусый майор - отпустил дежурного и мягким голосом пригласил:

- Усаживайтесь, подполковник. И, если позволите, предъявите, пожалуйста, ваши документы. - Он вернул мне направление в Краснодарский крайвоенкомат. - Так, собственно, что вы хотите?

- Обогнать время. Меня, понимаете, на демобилизацию, да разве я на такое соглашусь! Окажите любезность, возьмите меня с собой.

- Но...

- Вот мой партийный билет, два временных удостоверения о наградах это все, чем я располагаю. Мне нужно, понимаете, срочно нужно встретиться с генералом Петровым, который знает меня лично.

- Что ж, не могу отказать фронтовику. Располагайтесь, подполковник.

5

Облака низко плывут над Краснодаром.

Накрапывает дождь. Сырой ветер с Кубани то в лицо бьет, то толкает в спину. В двух шагах от центра - город не город, а большущая станица: будто со всего края собрали сюда дома из красной цеглы под черепичными и оцинкованными крышами, расставили в садах с шелковицами, яблонями, с высокими тополями в вороньих гнездах, огородили заборами, на зеленых калитках приколотили таблички: "Во дворе злая собака".

Устало тащусь за квартирьером. Пожилой старшина в кубанке, покряхтывая, останавливается у очередной калитки, дубасит по ней кулаком:

- Гей, хозяева!

Брешут собаки.

- Та никакой надежды, товарищ пидпояковник! - Сердито сплюнул. - Кого тильки нэма у городи: и тоби штабы, и госпиталя, тылы усякие, а тут як повмыралы...

- Шагай, шагай, старшина!..

Пересекли улицу и на тротуарчике из красного кирпича дружно затопали, сбивая с сапог налипшую черную как уголь землю.

- Даже интересно: вы при таких званиях, а прыйшлы в военкомат. На гражданку, чи шо?

- Калитка рядом, стучи...

Он сердито заколотил - мертвый проснется.

- От люди, чую, шо хатенка не пуста. - Стал лицом к мостовой и каблуком - бах, бах!..

С крыльца женский голос:

- А нельзя ли потише?

- Видчиняй!

Открылась калитка.

Молодая женщина, кутаясь в белую пуховую шаль, зябко сводя узенькие плечи, отчужденно смотрела на нас.

- Что вам нужно?

- Покажь хату, - потребовал квартирьер.

- У меня не топится.

- Поглядим! - Он решительно пошел к крыльцу.

Я задержался, стараясь уловить взгляд негостеприимной хозяйки и как-то сгладить очень уж решительные действия моего квартирьера.

- Так идите и вы... Вторгайтесь! - Она негодующе тряхнула головой, платок сполз на плечи, открыв гладкую прическу, светлые волосы уложены пучком над высокой белой шеей.

Низенький под тополями домик, в нем комнатенка.

- Ну как? - Глаза старшины умоляли: соглашайся.

- Подойдет, - говорю устало.

- Пидполковник не из царских палат, сугреется. - Старшина подморгнул хозяйке и поскорее убрался - боялся, что передумаю.

Я едва улавливал застоявшийся приторный дух немецких сигарет, которыми мы, партизаны, сами себя снабжали в крымском лесу.

- Здесь немцы жили?

Женщина, не отвечая, стояла у порога, пристально рассматривала меня. И откуда такая здесь взялась, кто и по стечению каких обстоятельств забыл ее в этой окраинной глухомани?

- Волосы перекисью жгли... Под немку, что ли?

Сердито повернулась, ушла.

Голые стены. У единственного окошка старомодная деревянная кровать с серым одеялом и большой подушкой в белой чистой наволочке.

Сыро, холодно, печки нет...

Вещевой мешок бросил в угол, скинул плащ-палатку, посидел на кровати, обалдевший от дальней дороги. Потом вышел к калитке, закурил.

- Здоров бувай, товарищ охфицер! - приветствовал меня дед со всклокоченной реденькой бородкой.

- Здравствуйте, отец. Сосед, да?

- Ага... Часом, подымить нэма чим?

Дед, прихрамывая, подходит, сверлит меня хитроватыми глазками. Заскорузлыми пальцами берет из пачки папиросу, нюхает ее, прикуривает от зажигалки. Смачно затягивается, задержав дым, медленно выпускает его сквозь полуподжатые губы.

_ Наш тютюн - под дыхом скворчить. Сами с каких краев?

У меня нет никакого желания вступать в разговор. Молчу, поеживаясь.

_- Нэ топыть, вот шлюха... Та вона с германскими охфицерами любовь крутыла; воны ей, гадюке, топку навезли - на цельный год хватать...

Я ушел в домик. Сбросив сапоги, забрался под одеяло, пытаясь согреться. Устал. Чертовски устал. Уснуть бы. То так, то этак укладываю голову на большой и жесткой подушке.

Краснодар! Первый город в моем босоногом детстве. Мать привезла десятилетним мальчишкой, и меня оглушили трамвайные звонки и шум нарядной толпы, которой я тогда побаивался. Сто верст отсюда на восток - родная станица, где началась вдовья судьба и где так трагически оборвалась жизнь матери. От этой станицы пошла петлять и моя солдатская дорога - Дагестан, Каменевская военная школа в Киеве, самом красивом городе на высоком берегу Днепра, уютный Симферополь, летом лагерная жизнь в горах, тактические занятия на Замане, Яман-Таше, походы к Басман-горе. Поблизости отсюда и моя партизанская жизнь. Два часа полета на "ПО-2" - и Бабуган-яйла, откуда увезли меня на Большую землю.

Теперь город встретил меня не так, как встречал в детстве. Он был другим - с кварталами разрушенных домов, вывороченными мостовыми, с зенитными установками и прожекторами, которые с вечера до рассвета ощупывали темное неласковое небо. Все здесь казалось чужим, неприветливым. Неужели стану белобилетником? Нет-нет, так запросто не позволю снять полевые погоны. А пока - спать, спать. Ну, по-солдатски!

...Я бегу по улице своей станицы, мелькают хаты с камышовыми крышами... Вскакиваю в сени, вижу, как мама закрывает ставни. Нас окружили немцы. Станичный атаман кричит: "Ульяна, а ну выходь!" Мама схватила ухват. Отвалилась от двери доска, другая; врываются немцы, за волосы волокут маму. "Мама!" - кричу что есть мочи и... просыпаюсь от яркого света.

...Возле кровати стоит хозяйка в длинном шелковом халате, с керосиновой лампой в руке.

- Вам что? - Я сел.

- Вы кричали. - Она высоко подняла лампу, всматриваясь в меня. Может, помощь нужна?

- Нет уж, увольте...

- Что я плохого сделала?

- Мне от вас ничего не нужно - ни плохого, ни хорошего.

- Вы, старший офицер...

- Вот как, в званиях разбираетесь! И в немецких тоже разбирались?

- Это бессовестно. - Она ушла.

Перебила сон, черт бы ее побрал. Во рту сухо, хочется пить. Но не пойдешь же к ней за водой. Ложусь, хочу уснуть, да куда там... Странный сон!.. Пытаюсь вспомнить лицо матери, каким оно было за год до войны, в нашу последнюю встречу. Но вижу ее молодую - вдову погибшего ревкомовца, чужую среди казаков, с серыми, глубоко сидящими глазами, слышу ее требовательный голос: "Костя, иди в пастухи, иди уж..." Помотался я в детстве по нашей кубанской степи!.. Была она пустая, рыжая, только вдали, у Белоусовских хуторов, темнела полоса казенной рощи, куда убегали овцы, которых я пас...

Насколько помню, от Краснодара до нашего разъезда сто верст по железной дороге, а потом до станицы пехом около сорока. За окном рассветало. Тихо вышел из домика и по пустым улицам зашагал на вокзал.

Поезд шел медленно, часами простаивая на станциях и полустанках.

* * *

Степь, ни души... Столбовая дорога растолочена машинами, по ней ни проехать, ни пройти. Шагаю по стерне, то и дело стряхивая с сапог налипавшую грязь. Иду как заведенный.

Ночь настигла верстах в десяти от станицы. Забрался в скирду, завернулся в плащ-палатку. Спал, не спал - не знаю, скорее всего находился в туманном забытьи, когда, как при мелком осеннем дожде, чего-то ждешь, а чего - и сам не знаешь.

Утром пересек межу, отделявшую станичную степь от совхозной. Азовский ветер дул в спину, надвигалась серая полоса станицы. Узнаю ее и не узнаю. На южной окраине был "гамазин", а сейчас его нет, в центре стояла скромная деревянная церквушка - и ее война смахнула. Меж голых кустов - слепые одинокие хатенки. Ни улиц, ни заборов... Я на майдане, здесь был памятник кочубеевцам, такой знакомый с детства. На каменной стеле было вырублено: "Над могилой этой нечего рыдать, что начато ими, будем продолжать"...

Чуть поодаль, под старым тополем, новенький штакетник, за ним фанерная пирамидка, на ней фотография матери, фамилия, инициалы, год рождения, год смерти. Стою, смотрю. Хлещет дождь, барабаня по плащ-палатке.

Не знаю, сколько времени простоял. Зашагал к нашему тупичку. В отдалении виднелась розоватая коробка двухэтажной школы. С той стороны мама возвращалась с раннего станичного базара - в одной руке кошелка, а другая плавно поднимается и опускается, губы шепчут: "Нехай, та нехай"...

Стою у хатенки с остовом крыши, похожим на скелет, смотрю на чердак... Мамин чердак, куда нас она не пускала. Была странно неравнодушна ко всему, что сделано из железа. Ржавые гвозди, ухнали, болты, гайки - все это прятала здесь, под крышей. Натаскает и забудет... А вот колодец без журавля - из сруба пахнуло затхлостью. Вместо сарайчика - яма, залитая водой. За высоким будяком - развороченная скирда. Тут был мой мальчишеский тайник... Ходил я тогда в седьмой класс и бредил учебником физики Краевича. Нам он не по карману - заикнуться боялся. Чтобы как-нибудь свести концы с концами, мама потихонечку приторговывала фуксином, так казачки почему-то называли ультрамариновую краску. Они охотно покупали ее вместо синьки. В хатенке нашей - и на печи и на подоконниках - и на материнских пальцах оставались синие следы. Заветные гривенники прятались в сундучок, ключ от которого, всегда висел на стене рядом с керосиновой лампой. Но - физика, физика!.. Во сне и наяву я видел ее страницы с картинками - машины, паровозы... Шесть гривен, всего шесть гривен!.. И однажды, когда никого не было дома, я - за ключ и к сундучку. Схватил несколько монет - и к скирде. Отдышался, пересчитал. Боже мой, не хватает гривенника. Спрятал монетки в тайничок и стал выжидать. Как-то пришла соседка, мать заболталась с ней, а я опять к сундучку. Взял денежку, да слишком торопливо опустил крышку - она хлопнула. Вбежала мать, схватила меня за плечо: "Ты что тут делаешь? Посмотри в глаза". Я разжал ладонь. "Ах, вор! Ты и раньше лазил в сундук?" - "Я на физику... Под скирдой лежат..." Бросился к тайнику - он разворочен соседским хряком. Я перебирал землю, пересыпал ее в ладошках... "Ты еще и брехун!" - закричала мать. Била смертным боем - с трудом соседи вырвали меня из ее рук... Попадало мне часто - я терпел. Страшнее было, когда не била, когда глаза ее не отпускали от себя, требовали, ждали, - и правда выхлестывалась из меня...

Прошли годы; военным курсантом приехал в станицу на побывку. Перекапывая огород, вывернул пласт земли и увидел серебряные монетки, слегка отдававшие в синеву. "Мама!" Она подержала их, потерла о юбку: "А кто из нас не бит, сыночек"...

- Здорово, казак! - Тяжелая рука опустилась на мое плечо. Передо мной стоял пожилой мужчина в брезентовом чапане. - Не признав? Цэ же я, Тимофей Григоренко.

- Дядя Тимоха!

Это был старый буденновец, друг моего отца.

- Таки вот моменты, Костя... Ну, чого мовчишь? Айда до хаты.

Он шел впереди, скрипя протезом и сильно припадая на левую ногу.

- Бачишь, як саданулы? Цэ пид Кущевской... Та, слава богу, хлопци нэ покинули в стэпу.

Сидим за длинным столом из неструганых досок. Дядя Тимоха разливает самогон по стаканам:

- Помянем Ульяну.

Отказавшись от моей папироски, он скрутил козью ножку, подымил.

- Дэ твоя голова була, казак? Нимець на Дону, а ты письмо матери з партизанского краю шлешь. З цим письмом ее и взялы. Нэма тут чоловика, шоб розсказав тоби, як знущалысь над Ульяной у подвали атамана. Но вси помнять, як волоклы ей на майдан два дюжих казака-атаманца и пиднялы на помист, за ночь сбытый. Вона стояла над усими з дощечкою, дэ крывыми буквами було нацарапано: "Мать бандита". Немец рванул з нее одежду. "Нэ срамите!" кричала на весь майдан. Били ее шомполами... И все тилькы чулы: "Нэ срамите! Нэ срамите!" Забили, гады...

Утром простился с дядей Тимохой, зашагал к разъезду, Поезд на Краснодар пришел в три часа ночи.

6

Не успел начаться день - я у контрольно-пропускного пункта. Ни людей, ни машин. Регулировщица, молоденькая миловидная девушка в шинели, скроенной по фигуре, встретила приветливо:

- Доброго ранку, товарищ подполковник. - Улыбнулась, щегольнув ямочками на щеках.

- Здравствуйте. Ну как?

- Ой и насидитесь, товарищ подполковник!

- Мне не далеко, только до фронтового штаба...

- До Ахтанизовской машин раз-два - и обчелся!

Значит, Ахтанизовская!..

Из города шли машины, крытые брезентом. Девчурка согнала улыбку, повелительно подняла флажок. Машины остановились, она по-хозяйски обошла их, заглядывая под брезент.

День шел, шли машины, а я все стоял, поглядывая на добрую дивчину, которая уже в чем-то считала себя передо мной виноватой.

Генерал Петров!

Когда армия под его командованием обороняла Севастополь, а наша партизанская бригада воевала всего в десяти километрах от переднего края, связные от нас появлялись в штабе Петрова, а он присылал к нам своих.

Мы часто связывались по радио с Севастополем, с Большой землей, посылали шифрованные радиограммы, сами получали их от адмирала Октябрьского, чаще от Петрова. Поначалу они их адресовали "старшему лейтенанту Тимакову", затем "капитану". А потом, когда я командовал партизанской бригадой, из штаба Черноморской группы войск за подписью генерал-полковника Петрова шли на мое имя радиограммы - "подполковнику Тимакову".

Сейчас его приказы обязательны и для крайвоенкомата. Но помнит ли он мое имя?

Показалась полуторка. Регулировщица побежала навстречу, заглянула в кузов и растерянно отступила - там стоял оцинкованный гроб. В кабине рядом с шофером сидела женщина в черном. Я ухватился за борт; высунулся водитель:

- Нельзя - побьетесь!

- Ничего, как-нибудь! - Перемахнул через борт, сказал дивчине, застывшей на обочине дороги: - Жениха тебе доброго!

Машина тронулась. Асфальт ровный. Я уселся поудобнее, вытянул ноги, накинул капюшон плащ-палатки на голову. Чем дальше на запад, тем больше глубоких колдобин. Гроб то устрашающим юзом надвигался на меня, то скользил к заднему борту. Прижмет - не пикнешь...

За Крымской сразу же вступили в полосу недавних боев.

Наверное, это знаменитая "Голубая линия"! Немцы ее называли "Бляуштрих".

Боже мой, сколько вывороченных дотов, дзотов!.. Бетонные ободки - как гигантские колеса, сплющенные взрывами. Разорванные танки и самоходки наши и немецкие; искореженные орудия, лафеты от них, стволы - рваные, расплавленные. И - необозримое армейское барахло: пробитые каски, противогазы, ребристые заржавленные ящики патронные, снарядные, вороха шин. Тут же клочья мышиного цвета шинелей, выгоревшие от солнца и дождя пилотки.

Глубина боев километров шесть будет.

Да, драка была такая - не захочешь расспрашивать. Это тебе не поле партизанского боя!

А машина шла, на меня кидался холодный западный ветер.

На развилке водитель затормозил.

- Вам налево, товарищ подполковник.

- Спасибо, дружок.

Вокруг ни души. Зашагал к поселку. У первой же хатенки остановил патруль. Два солдата с автоматами на изготовку застыли шагах в двадцати от меня, старший подошел ближе.

- Прошу документы.

Он внимательно и долго всматривался в госпитальную справку и временные удостоверения о наградах, вернул их.

- Предъявите удостоверение личности.

Я молчу.

- Паспорт, наконец... Кто вы такой? Следуйте за мной.

Ведут через поселок. Встречные офицеры недобрыми взглядами провожают меня.

Комната-каморочка, за столом старший лейтенант; верхняя пуговица ворота расстегнута, виден край тельняшки.

- Ну! - Смотрит на меня в упор.

- Прошу сопроводить меня к старшему начальнику, - говорю как можно увереннее.

- А в каталажку не хочешь?

И вот я в полутемном амбаре. Свернувшись на голом топчане калачиком, пытаюсь забыться. Не удается - мешает дождь. Большой тревоги не испытываю сейчас не сорок первый, с бухты-барахты не решат. А все же...

Ночь тянулась медленно, тревожно, была полна звуками. С запада доносилось далекое татаканье крупнокалиберных пулеметов, уханье тяжелых орудий; зарокотали знакомые моторы - "кукурузники", или, как громко их теперь зовут, легкие ночные бомбардировщики. Летят - работают. Туда боеприпасы, продовольствие; оттуда - раненых. Мешки с мукой, наверное, в крови, а раненые в мучной пыли. Так было и у нас в лесу, когда они садились на крохотные аэродромы.

И меня в темную мартовскую ночь такой "кукурузник" поднял в небо и бережно доставил на тихий сочинский аэродром.

Утром меня привели в большую комнату. За столом комендант, хмурый подполковник с перевязанной рукой. Приказал солдату:

- Выйди и стой за дверью. - Посмотрел на меня: - Вы выдаете себя за человека, которого мы знаем. Вот справка от Крымского штаба партизанского движения: подполковник Константин Николаевич Тимаков скончался в городе Баку в госпитале.

- Было такое. Да тот свет оказался поганым...

- И явились оттуда с сомнительными справками?

- Разрешите сесть, у меня ломит спину от столь любезного приема. Я действительно Тимаков, комбриг, партизан. Мне нужна встреча с Иваном Ефимовичем Петровым.

- Может, с маршалом Жуковым? Тогда дозвольте доложить о вашей персоне в Ставку?

- Не в Ставку, а командующему фронтом генералу Петрову.

Терпение мое лопалось. Комендант резко крутнул ручку полевого телефона:

- Дай мне Девятого... Товарищ Девятый? Докладывает Сороковой. Нами задержан гражданин, выдает себя за Тимакова Константина Николаевича, бывшего руководителя партизан в севастопольских лесах. Настаивает на встрече с хозяином!.. Какой из себя? Сейчас доложу. - Комендант пристально смотрит на меня. - Рост повыше среднего, худощав, глаза серые, брови черные и густые, правое плечо чуть выше левого - ранен, видать... Лет? Да, наверное, около сорока...

- Двадцать семь, - подсказываю.

- Говорит - двадцать семь... Когда задержали? Мне доложили час назад. - Явно соврал. Со вздохом: - Да что вы! Понимаю. Будем ждать... Медленно положил трубку. - Велел часок потерпеть.

- С кем говорили?

- С кем положено. - Сказано было примирительно. Достал пачку папирос. - Задымим, что ли?

- "Казбек"! Еще до войны пробовал...

- Знаете сами - фронтовая полоса... Недавно под Холмской одного взяли. Инвалидом войны рядился, а копнули малость - шпион чистой масти. - И вдруг спросил: - Может, чайку?

- Давайте, продрог в вашей мышеловке.

- Да, помощничек у меня!.. Старается, неистовый. Из морской пехоты, все в тельняшке красуется.

Наше чаепитие внезапно оборвалось - появился майор в мундире с иголочки, подошел ко мне:

- Вы называете себя Тимаковым? Следуйте за мной.

Трое суток меня держали в темной хатенке среди солдат караульного взвода...

Одним словом, приехал, явился. И примета проклятая - гроб. Не доберусь я до Петрова...

Снова пришел тот самый чистенький майор, вежливо сказал:

- Все ясно. Вы есть вы, Константин Николаевич.

- И на том спасибо. Хочу встретиться с командующим фронтом генерал-полковником Петровым.

- Об этом известно кому положено. А пока отвезу вас. за лиман.

- С глаз подальше?

З ачем вы так? Там будет спокойнее.

И вот я за лиманом, в крохотном рыбацком поселке.

Хозяин хатенки, в которой меня поместили, старый рыбак. Принял молчаливо, колюче поглядывал на мои золотые погон": я не снимал их, решив предстать перед командующим по всей форме. Старик бубнил что-то себе под нос.

- Ты чего там, дед?

- Як миколаевски охфицеры... Побачив бы батько Жлоба - шаблю наголо!

- Твой Жлоба носил бы сейчас генеральские погоны...

Дед крикнул:

- И самого Жлобы нема, и Ковтюха, и Приймака нема... Оце булы козакн! Та хиба воны пустылы бы аспида аж на Кубань? Та в жисть цего не было бы!

- Война другая, дед...

- Погана война! Трех сынов побылы, Сам звидкиля будешь?

- С Кубани. - Я назвал станицу. - Слыхал про такую?

- Та чув. Кажут, што глуха. Тамочки кочубеевцев богацко.

- Знал кое-кого.

- Про Лысенко чув?

- Видал, как хоронили. На маневрах погиб.

- Це мий эскадронный. Рубака! - Старик стал добрее, позвал к столу. Вечерять будем. Рыбка свиженька...

Через неделю к нашей хатенке подкатил "виллис" с щеголеватым майором и незнакомым мне подполковником, который тут же подал руку:

- Адъютант командующего. Прошу - усаживайтесь.

Доехали за считанные минуты. Адъютант привел меня в свою комнатушку.

- Прошу обождать.

Волнуюсь, стараюсь вспомнить все, что знаю об Иване Ефимовиче Петрове. Первым делом вспомнились те деловые шифрограммы, которые шли в наш лес из Севастополя за его подписью. В них за скупыми строками стояло уважение к нам, к нашей борьбе. Но еще раньше...

Немцы шли на Ялту. Один из отрядов будущей нашей партизанской бригады был поднят по тревоге и на машинах заброшен на плато ай-петринской яйлы.

Впервые в жизни я занимал боевую позицию. На "ЗИСе" подкатил начальник оборонительного района, представился:

- Командир полка Чапаевской дивизии майор Белаш. - Он стал под низкорослую сосну, гнутую-перегнутую ветрами, оглянулся и резко сказал: Рубеж не годится.

- Я все взвесил, товарищ майор...

- Плохо знаешь немцев. Оставь тут одну роту, всех остальных вон к тем домишкам. Там и окапывайся и огонь нацель на лесную просеку - оттуда попрет их пехтура.

На дороге показались немецкие танки. Моей пехоте с ними ничего бы не поделать, а вот противотанковые пушки, скрытые в зарослях держидерева, прямой наводкой разбили два танка, третий убрался в низину. Пехота пошла на нас оттуда, откуда и ждал ее Белаш. Веерный огонь станковых пулеметов прижал ее к скале Беденекыр и заставил отползти.

Майор пригласил меня на командный пункт. Прикрывшись буркой, устало прилег и, поглядывая на меня, сказал:

- Не смущайся, со временем набьешь руку. На ком и на чем держалась Одесса? Как нам удалось покинуть город, не оставив врагу даже раненой коняки?.. Наша боевая школа началась на румынской границе, мы держались бы там полгода, год... Только по приказу отступили. Нас вел Иван Ефимович Петров! В чем его сила? Нет, ни на Чапаева, ни на Пархоменко не похож образован, интеллигентен, в пенсне с золотой оправой...

- Из учителей?

- Сын сапожника, солдат германской войны. Дослужился до прапора, а в революцию стал коммунистом. Через год комиссар рабоче-крестьянского полка. Из прапорщика в комиссары! Не часто бывало.

За полночь мы услышали далекий скрежещущий звук, рождавший тревогу. Белаш насторожился.

- Под Севастополем! Успел бы туда Иван Ефимович - фашисту города не видать!..

Так я впервые услышал о Петрове...

Вошел адъютант:

- Вас ждут.

Одернул китель, зашагал к кабинету. Адъютант открыл передо мной дверь.

- Разрешите? - сказал я громко.

Иван Ефимович удивленно смотрел на меня.

- Товарищ командующий! Бывший командир партизанской бригады подполковник Тимаков!

Он горячо пожал мне руку:

- Молод, очень молод. - Лицо Петрова как-то внезапно дернулось. - Что ж, война - дело молодых. - Снова тик, подергивание головы, старая контузия, должно быть. - Садитесь, гостем будете. - Он сел напротив. - Хорошо помогали Севастополю.

- Спасибо.

- Это вам, партизанам, спасибо.

Солдат в белом халате, с поварским колпаком на бритой голове поставил между нами поднос с чаем и бутербродами и удалился.

Петров угощал:

- Ешьте, отдайте должное стараниям военторга.

Торопливо вошел адъютант и, склонившись к генеральскому уху, что-то шепнул. Иван Ефимович изменился в лице - посуровел, поднялся и подошел к столику с телефонами. Я встал, но он жестом велел сидеть. Взял трубку:

- Слушаю.

И - тишина.

Я не смотрел на генерала, но чувствовал его напряжение.

Воздух в кабинете словно был наэлектризован. У дверей навытяжку замер адъютант. Командующий откашлялся.

- Мои соображения: город можно взять за трое суток, но будут большие потери. - Он помолчал. - Нет гарантии, что фронт немцы не остановят там, где остановили наш керченский десант в начале сорок второго года. Малой кровью можно освободить весь Крымский полуостров весной во взаимодействии с войсками Толбухина.

Каждое слово он произносил четко, но именно за этой четкостью я улавливал всю глубину его волнения. В кабинете стало еще тише.

- Ясно. До свидания, товарищ Иванов.

Легкий шорох - он положил трубку, но продолжал стоять у аппарата.

Адъютант исчез. Неприятный холодок пробежал по спине. Я неслышно сложил тарелочки на поднос, подобрал крошки.

Петров подошел к окну, стал смотреть на синюю полоску лимана. Широкая спина согнулась, округлилась. Наконец повернулся ко мне:

- Когда ранены?

- В марте сорок третьего года.

- Хочу уточнить: сколько участников обороны Севастополя пробилось в партизанские отряды?

Генеральские глаза требовали правду. Но вместе с тем я понял: он знает ее. Ждал терпеливо, давая время обдумать ответ.

- Одиночки, товарищ генерал.

- Сколько?

- В нашу бригаду пришло до тридцати человек.

- Вас, партизан, трудно было найти?

- Искать было некому, Иван Ефимович. Фашисты опередили: блокировали подступы к лесам. Они расстреливали на месте женщин и стариков, стоило лишь тем выйти в подлесок за хворостом.

- Тяжела твоя правда, партизан. - Он медленно подошел к столу, по-стариковски нагнулся и достал из ящика толстый альбом. - Может, кого узнаете?

На фотографии в группе командиров я увидел знакомого майора.

- Белаш!

- И что с ним? - Глаза генерала с надеждой смотрели на меня.

- Убит на яйле, мы хоронили...

Он мне сейчас почему-то напомнил нашего станичного землемера, только что вернувшегося с поля, где отмерял горластым мужикам наделы. Причина, которая привела меня в кабинет, показалась до того частной, что о ней неловко было и говорить. Я сделал движение, которое можно было понять как немую просьбу: разрешите удалиться? Однако Петров потребовал:

- Выкладывайте о себе все! Не просто же повидать меня явились...

Слишком много я думал об этой встрече, о тех словах, которые скажу.

Он выслушал с вниманием; подумав, сказал:

- Пишите рапорт и ждите вызова через военкомат.

* * *

Я снова в Краснодаре. Боясь пропустить вызов, отсиживаюсь в сырой комнатке один на один с серыми стенами с засохшей геранью на подоконнике. За стеной - женщина. Уходит куда-то утром, возвращается после полудня. Плеск воды; что-то готовит - запах жареного лука просачивается во все щели. У нее, должно быть, тепло, уютно. Иногда приходится с ней здороваться, при встречах уступать дорогу.

- Спасибо, - чуть слышно благодарит.

Как-то перехватил на себе ее пристальный взгляд. Впрочем, наверное, показалось...

Почему нет вызова? Десятые сутки. Правду говорят: хуже всего ждать и догонять!

Я снова пробираюсь в Ахтанизовскую. Узнаю: командующий в войсках. Но разве у кого повернется язык сказать, в каких соединениях или частях? Да и спрашивать не положено.

А комендант штаба? Я разыскал его на улице.

- Здравия желаю, товарищ подполковник!

- А, ваша милость. Зачем пожаловал?

- Командующий велел навестить через декаду, - соврал я.

- Через декаду, говоришь? - Он удивился.

Решил идти напролом:

- Где мне найти Ивана Ефимовича?

Подполковник чуть не поперхнулся:

- Может, хочешь узнать, что делается в шифровальном отделе?

- Мне нужна встреча с генералом, очень нужна! - умоляюще проговорил я.

Подполковник решился:

- За добро добром платят! Ты тогда мог накапать - я-то знаю, как мои помощнички тебя встретили... Шагай на Гадючий Кут. Запомни: я тебя знать не знаю!

На попутных добрался до Керченского пролива. С моря дул ветер, пахнущий сивашской гнилью.

Хоть волком вой - ни души! Рыбацкие хатенки без крыш, с полуразвалившимися стенами, сарай, сплюснутый взрывом. У берега на ржавых рельсах - причал, заставленный бочками. Недалеко от причала на якоре серый добротный катер с флагом Военно-Морских Сил.

Подумал: может, командующего поджидает? Тихо, по-партизански, с оглядкой спустился к причалу, притаился за бочками.

Высокая фигура в дождевике с капюшоном стояла у самого конца настила, метрах в десяти от меня.

Вспомнил генеральскую спину у окна... Конечно, он! Перевел взгляд на катер, заметил группу военных, и среди них генеральского адъютанта, обеспокоенно поглядывающего на Ивана Ефимовича.

О борт судна хлестали азовские волны. На крымском берегу дышал фронт. Далеко на востоке, наверное на косе Чушке, била тяжелая артиллерия. Меня окружали почерневшие от времени дубовые бочки с ржавыми обручами, вкривь и вкось обнимающими рассохшиеся клепки.

Петров неотрывно смотрел на далекий берег, откинул капюшон, снял папаху - ветер с запада зашевелил редкие седые волосы. Нахлобучив папаху, генерал глухо крикнул:

- Подавай!

Катер пошел курсом на север...

* * *

Утром, простившись со стариком рыбаком, угостившим меня крутой ухой, я ночевал у него за лиманом, - вышел на развилку.

Ощущение непонятной тревоги не покидало меня.

Увидел машину коменданта.

- Куда? - спросил он под скрип тормозов.

- В Краснодар.

- До Крымской подброшу, садись.

"Виллис" споро подбирал под себя прифронтовую дорогу.

Комендант долго молчал, потом повернулся ко мне:

- Видел?

- Да.

- Говорил?

Я рассказал о том, что было в Гадючьем Куте.

- Иван Ефимович... Я с ним из самой Одессы. Это. был настоящий командующий! - негромко сказал комендант.

- Почему "был"?

- Срочно отозвали в Ставку. Двести пятьдесят дней Севастополь защищал. Сколько тех защитников было? С гулькин нос, а держали. Петров всей битве голова. А теперь вот ждем нового хозяина...

- Кого, не секрет?

- Секрет, известный самому Гитлеру... Наверное, генерала Еременко.

- Сталинградский?

- Он. Говорят, боевой; помалкивает, прихрамывает, а своего добьется, хоть тресни, - вздохнул штабной комендант.

7

Настроение - как у человека, которого вдруг высадили с парохода там, где он не собирался высаживаться.

Дни за днями - декабрьские, промозглые. Хожу по городу, вглядываюсь в лица - в женские, детские. Голодных тут нет - Кубань хлебная. Но и радостных не часто встретишь.

В редкие солнечные дни я на берегу Кубани, под старым дубом с выжженной молнией сердцевиной. Бегут мутные воды к морю стремительно, напористо, грызут берега - то там, то тут обваливается земля.

Тяжелее всего в дождливые дни. Томлюсь в своей комнатенке, курю до головокружения, и моя жизнь как бы прокручивается обратно...

...Тропы, тропы, ревущие горные реки, ледяная яйла, черные буковые леса. Порою все это так близко подходит ко мне, что кажется: переступи порог - и ты в горах, а на тропе ждет связной дядя Семен.

Идет цепочка партизан. Вокруг безлюдно, молчаливо. Горят леса, сосны вспыхивают от корней до макушки, будто их бензином облили. Огненные трассы прошивают сумрачное небо. Пули "дум-дум" мелькают синими огоньками, стаями звикают вокруг нас. Мы торопливо перешли с высоты на высоту, треск автоматных очередей рвал над нами отравленный угаром воздух.

Наш партизанский комбриг стоял у штабелей дров, вслушивался в хаос стрельбы и непрерывно курил. Я командовал отрядом. Мое дело - получать и выполнять приказы... А их нет - скрываемся, бегаем. Надоело сверкать пятками, хотелось рвануться, а там...

На тропе появился паренек, связной из поселка:

- Фрицы, товарищ командир, уходят из поселка, уводят мужиков наших.

- Нехай катятся к бисовой матери!..

Паренек примостился рядом со мной, заплакал:

- И моего батю...

Он мотрел на меня - сколько тоски и укора в мальчишеских глазах! Я вскочил:

- Разрешите немцам бока помять, товарищ комбриг!

- Ух, вояка... Там фрицев бисова уйма!

- Разрешите? - ору.

Комбриг вытянул шею, бросил холодно:

- Ну иди, только - в оба!..

Бегу за пареньком, за мной отряд. Над нами шальные снаряды со свистом режут плотный воздух. Дым от горящих лесных делянок наполняет легкие горечью, слезятся глаза. Переходим по бревну через глубокую, прыгающую по камням речушку. На том берегу ждет мой комиссар Федченко.

- Гей-гей, Степан Федосеич! - кричу ему. - За мной!

Комиссар спросил:

- Что надумали?

- В засаду! Десять гранатометчиков расположим на той стороне дороги, на скале, а сами заляжем на этой - подковой, метрах в двадцати от шоссе. Чтобы наверняка, Степан Федосеич!

- Тогда я с хлопцами - на ту сторону...

Залегли полукругом ниже полуразрушенной каменной ограды, всего в двадцати - тридцати метрах от дороги. По ней изредка проскакивают немецкие машины. Лежим, зуб на зуб не попадает - холодно. Снег под животом подтаял, сырость пробирает до костей. Поглядываю на скалу - притаились наши хлопцы, ждут.

Поселок за горкой - рукой подать. Пока ничего особенного: как обычно, полаивают собаки, постреливает патруль.

И сразу загудели десятки моторов. Дизели... Идут! Поглубже в снег вдавливаю сошки ручного пулемета.

Первыми показались танкетки, за ними два броневика. Из башен полоснули огнем, осыпали светящимися пулями кусты на повороте дороги. Надвигается главная колонна. Машина за машиной, под брезентом поют. Веселые, сволочи!

Во мне все умерло: перестал ощущать ноги, застыли живот, спина. А машина за машиной, машина за машиной. В прорези прицела что-то лохматое то наползает, то отползает.

- Дядька, стреляй! - Паренек толкнул меня в бок.

- Ты что?!

Ближнюю ко мне машину стало заносить - скользко. Кузов - поперек дороги. Высыпали веселые солдаты, дружно облепили семитонку. Подъехали еще, и из тех солдаты выскочили.

Пули всадил в самую середку толпы. Со скалы посыпались противотанковые гранаты. Мелькнула комиссарская папаха... Увидел, как взлетела от взрыва машина и с треском рухнула в кювет. Расстреливали в упор. Только после боя узнал, что разрядил три диска, - когда только второй номер успевал заменять?

Крики, стоны, команды... Над нами огненный шквал. Кто-то толкнул меня в плечо:

- Время отходить, товарищ командир!..

Бежали по сухому руслу, оно вывело нас за холм.

Пули, снаряды, мины вспахивали высотку над табачной делянкой. На ней никого уже не было.

Через день узнали: разбили эсэсовский батальон и, главное, в суматохе боя удрали от немцев арестованные.

Меня вызвал командующий партизанским движением. Вытянулся перед ним, жду, что скажет.

- Ты кто такой? - загудел его бас в просторной землянке.

- Командир Приморского партизанского отряда.

- Это мне и без тебя известно. Почему не по чину бьешь?

- Пули чина не разбирают, товарищ командующий.

- Звание имеешь?

- Старший лейтенант.

- А на батальон замахнулся, непорядок. Командовать тебе бригадой!

Было или не было?..

Броситься сейчас в Сочи, в штаб партизанского движения, и оттуда - в крымские леса? Но трезвое понимание, что там-то я не сдюжу - могут, подкачать простреленные легкие, и я стану для всех обузой, - сдерживает меня.

Вот-вот придет из Москвы приказ о моей демобилизации. Надо опередить его. А как, как?..

* * *

Прошла еще неделя. В Крыму ожесточенные бои на плацдармах. Тревожно: в городе много санитарных машин.

На старом базаре столкнулся с командиром первого отряда нашей партизанской бригады:

- Сергей Павлович!

Он заморгал близорукими глазами:

- Простите, но я вас...

- До каких пор будете держать свой отряд у Железных ворот, товарищ Кальной? - спросил, как порой спрашивал его в лесу.

- Наш комбриг Константин Николаевич!.. Ну и омолодили вас - хоть в женихи. - Обнял меня. - Ты ж в сыновья мне годишься! Тридцать-то будет?

- Недобрал.

- Вот потеха! - Он потянул меня за рукав. - Пошли-ка, хлопец. - Повел мимо торговых рядов, за ларьки. Возле халупки с дымком, рвавшимся хлопьями из железной трубы, выведенной в окно, остановился. - Тут по старой дружбе нам кое-что сообразят.

Мы сидели в накуренной комнатенке. Сергей Павлович никак не мог оправиться от удивления:

- И кому я подчинялся?.. Почему-то мне думалось, что мы с тобой прошли одну и ту же жизнь. Я под Скадовском бил беляков, а ты в это время, оказывается, пешком под стол ходил... Ну и дела. А может быть, ответственность за человека, когда рядом смерть, возвышала всех нас над прошедшими годами... Ну да ладно, ты лучше расскажи, как с того света в этот пришел. Мы же тебя похоронили...

Он слушал, впитывая в себя каждое мое слово.

- Что ты потерял в Краснодаре? Наши ж в Сочи.

- Я кадровый офицер, и судьба моя в руках армейских богов.

- Веру ты нашел?

- Веру? Я ее не искал.

- Почему не искал? - Глубокие складки набежали на высокий лоб Сергея Павловича. - Она же родила.

- Как это - родила?

- Как все женщины рожают. Только в госпитале, раненая. Ребенок у тебя.

- Я совершенно ничего о ней не знаю с тех пор, как ее эвакуировали на Большую землю.

Сергей Павлович посмотрел на мои ордена.

- Когда их тебе вручали, неужели ничего о ней не сказали?

- Получал я их в бакинском госпитале.

- После твоего ранения месяца через два или три, уж не помню, пришла радиограмма из Центра. Сообщали, что Вера Куликова лежала в Армавире в госпитале в сорок втором году. О дальнейшей ее судьбе мы ничего не знаем...

Я находился в странном состоянии: ни боли, ни страдания, ни радости.

Вера в мою жизнь ворвалась так же внезапно, как и ушла из нее.

Встретились мы за два месяца до войны, в санатории. Мне было двадцать три года, и был я, молодой лейтенант, беспричинно счастлив, влюблялся во всех красивых женщин. Ходил, выпячивая грудь, но в душе был до смешного робок и стеснителен. Она с мужем появилась в столовой; их усадили за мой стол. С трудом я оторвал от нее взгляд и уткнулся в тарелку с жарким.

Она заказала обед, переставила приборы, улыбнулась мне:

- А вы здорово загорели.

- Солнце крымское...

- Ух как я соскучилась по нему!

- А вы бывали здесь?

- Да, еще девчонкой.

Она с детским почмокиванием съела дрожавшее желе, вытерла салфеткой пухлые губы, спросила у молчаливого мужа:

- А что будет дальше?

- Пойдем отдыхать, - сказал он.

- О, скучища! - Она смело взглянула на меня карими глазами, над которыми высоко были приподняты густые короткие брови. - А вы мне покажете море?

Муж скользнул по мне тяжелым взглядом.

- Ты не против? - спросила она его.

- Пожалуйста. - Он зевнул.

Мы относились друг к другу по-дружески, раза два ходили в парк, на Крестовую, хорошо сыгрались на волейбольной площадке. Она легко подбрасывала над сеткой мяч, а я, высоко подпрыгивая, лихо резал под одобрительные хлопки зевак. Как-то я стал свидетелем неприятной сцены: смущенно озираясь, Вера тащила перепившего мужа в палату, тихонько по-бабьи причитая: "О господи! За какие грехи на мою голову такая напасть!"... Мне стало жаль ее.

После этого случая Вера показывалась только в столовой. Время моего отъезда приближалось, и я торопил его, убивая часы в походах по горам.

Был хороший день - вовсю светило солнце, блики его играли на мелкой ряби моря. Я далеко заплыл. Вдруг услышал ее голос:

- Костя, сюда!

Выплыл на женский пляж.

- Здравствуй, что тебя не видно?

- Садись и не спрашивай ни о чем. Лучше скажи, какая у меня спина?

- Загорелая...

- Пойдем на Крестовую.

- Но мы были там.

- Пойдем, пожалуйста.

Тропа вилась над старыми виноградниками, пропекалась боковыми лучами заходящего солнца; из леса тянуло талым снегом. Вера была в легких туфельках, шагала впереди - я видел ее тугие икры. Шла быстро, ни разу не оглянувшись. За виноградниками начался сосновый бор, усыпанный прошлогодней хвоей. Развалины Генуэзской башни торчали на самом пике Крестовой. Мы остановились под ними. Вера уселась на старый пень. Я собирал голыши, спаянные неизвестный составом. Выбрал покрупней, нашел булыжник, положил голыш на скалу и стал колотить по нему. Он не поддавался.

- Смотри, Вера! Покрепче бетона. Вот так раствор! Говорят, на яичном белке...

- Поцелуй меня, Костя...

...Они уехали внезапно.

Началась война. Наша Крымская дивизия уже сражалась у Каховки, а меня вместе с группой командиров-коммунистов направили в распоряжение обкома партии: готовились к партизанской войне.

Бои шли у Перекопа, когда Вера как с неба свалилась и вошла в мою холостяцкую комнату и сказала:

- Константин, без тебя не могу...

В партизанском отряде нас считали мужем и женой. Вера тяжело перенесла зимний голод - исхудала, болела. Самолеты стали садиться на наши ночные аэродромы, и ее эвакуировали.

Когда горы, казалось, ходили ходуном от ураганного ветра, когда холодные дожди днем и ночью секли леса, а речушки так взбухали, что сносили бревна-перекладины, по которым мы перебирались с берега на берег, на наши землянки наваливалась тоска. Тогда пели, чаще всего "чапаевскую". "Ты не вейся, черный ворон, над моею головой", - запевала Вера, у нее это ладно получалось. И потом мы пели те же песни, но такого запевалы у нас уже не было. Голос ее хорошо помню, а облик - как в тумане. В лесу мы все были на одно лицо - мужчины и женщины, пожилые и молодые.

И вот снова Вера врывается в мою жизнь. Вера - мать моего ребенка...

Запросили Сочи - ничего нового: ее дорога оборвалась в Армавире, в госпитале 4148.

Тепло из предгорий отбросило зиму за Кубань. В городе грязь непролазная. На вокзале нашлась добрая душа: помощник коменданта устроил меня на поезд, следовавший до Армавира.

На разъездах пропускали фронтовые эшелоны, санитарные поезда; прошел товарняк со скотом - второй путь еще не был восстановлен. За окнами тянулась серая степь, затихшая в ожидании запоздалого снега.

Армавир встретил солнцем - зимним, блеклым.

Город не город, станица не станица. Взорванный элеватор, обгоревшая коробка маслозавода. Пустынная площадь.

Увидел развалины. Мне сказали - бывшая школа, в которой и располагался эвакогоспиталь.

Подошел - груда кирпичей, остаток стены, поросшей мхом, и тополя, выстроившиеся в ряд, оголенные, сиротливые. Тогда, в августе сорок второго, они шелестели серебристыми листьями, и Вера, наверное, смотрела на них из окна...

За руинами заметил хатенку с железной трубой над толевой крышей. Подхожу - пахнет дымом.

- Есть кто?

- Ну? - Из двери высунулась старушка.

- Доброе утро, мамаша. Здесь находился госпиталь сорок один сорок восемь?

- Какой - не знаю, а раненые лежали.

- Жена моя тут была.

- Какая такая жена? Тут девки были у пилотках, семечки лузгали...

- Она рожала тут, понимаете?

Старуха приумолкла, прикрыла глаза, встрепенулась:

- Верка, что ли?

- Вера, ну да! Вера - жена, партизанка, а я муж...

Она уставилась мне в глаза, да так, будто когда-то знала меня, а теперь никак признать не может. Перекрестилась:

- Царствие небесное ей и малютке ейной... Был слух, разбонбили поезд-то на Верблюде. Станция такая, слыхал? Разбонбили, а потом танками давили. Ах, бедолаги! Не дай бог того лета. Попалили народушко - царствие небесное... А ты и вправду ейным мужем был?

- Вправду, мамаша.

- А рожала - не дай господь!.. Сама у гипсу, а дите идет себе на свет, идет. Крутая баба, дюжая... Народушко попалили - царствие небесное. Перекрестилась и пошла к хатенке.

- Мамаша!

- Ты иди, иди себе, я уже все сказала...

Вот так война по ней проехалась... За каким-то счастьем летела в Крым, пришлось мерзнуть в засадах, наравне с мужиками шагать по ледяным откосам яйлы, часами простаивать в караулах и, прячась от нас, блюсти в чистоте свое молодое тело...

Мы старались выделить для нее кусок покрупнее из строго лимитированной вареной конины. Она таскала сушняк, топила железную печурку, стирала наше белье...

Шагаю по шпалам, вижу железнодорожные цистерны, ржавые, с пробоинами в кулак. За земляным валом - скелет вагона, пульмановского. Поднялся на вал открылись мглистые дали Пятигорья. Тишина, лишь в небе каркает воронье...

Когда наступила весна, Вера часто лежала, уставившись в темный потолок землянки, и беззвучно плакала. Что скрывала она за своим упорным молчанием - тайну беременности, открывшуюся ей, или свою, по существу, полную беззащитность? За всю суровую зиму я ни разу не притронулся к ней. Лишь однажды, когда растаял снег, оставшись вдвоем в лесной тишине, мы отдались любви - молча, угрюмо, стесняясь друг друга. Казалось, все вокруг восставало против нашей близости - и ветер, что шумел в деревьях, и сойки, с криком вспорхнувшие над нами и обронившие несколько голубых перышек, и товарищи, во взглядах которых потом нам мерещилось беспощадное осуждение...

Где, на каком километре танки добили санитарный эшелон? Молчит степь, лишь шелестят мертвые травы. Как мне неуютно и одиноко сейчас на земле!..

Переночевал в заброшенном хуторке. Утром добрался до вагончика с проводами - станция.

- Эй, начальник, тебе на Краснодар? Вот-вот поезд примем.

- Спасибо...

Добрался до города.

Полночь, вокзал переполнен, негде голову приткнуть. Духота - до дурноты. Вышел на площадь. Тут сыро, одиноко. Где и как провести ночь? Неужели снова в свою холодную, как погреб, комнатенку?.. А больше некуда...

Вскочил на заднюю площадку трамвая.

8

Улица темная, тихая-тихая. Дома - как гробы. Лишь где-то рядом журчит ручеек. Вошел в знакомый дворик, огляделся - ни огонька. Забарабанил пальцами по окошку.

- Кто там? - Голос испуганный.

- Ваш квартирант.

Сверкнул огонек, мягкий свет разлился за занавешенным окном.

- Сейчас...

Приоткрылась дверь.

- Входите. Только в вашей комнате страшная сырость.

- Как-нибудь...

Она подняла лампу.

- На вас лица нет. Зайдите, погрейтесь.

Стою у двери. Она поставила лампу на стол, выпустила фитиль, в комнате стало светлее.

- Снимите шинель, садитесь поближе к печурке - она теплая.

- Благодарю.

- Хотите чаю?

Открыла печную дверку, пошуровала железным прутом, подбросила аккуратно распиленные дровишки. Вспомнилось: "Они ей, гадюке, топку навезли - на цельный год хватит!"

В комнате чисто, стены без фотографий. На окнах занавески, крашеный пол, кровать застелена дорогим шерстяным одеялом. Тикают с важностью старинные настенные часы. На туалетном столике небольшая фотография: капитан с орденом Красной Звезды.

- Муж?

- Брат.

- А муж?

Повернулась ко мне лицом:

- Не все ли вам равно?

- А как вам... при них-то?

Хлопнула дверцей печки, поднялась, взяла венский стул, села напротив меня.

- Вы из любопытства?

Подумалось: ее много раз спрашивали.

- Не эвакуировались? А почему?

- Так уж вышло... Мужа со мною не было, у сына малярия. Немцы за Ростовом, идут на Краснодар. Мечусь по городу, в военкомат, в райсовет: "Помогите, они же убьют моего мальчика!.." Но всем не до меня эвакуируются...

- И все же вы не ответили на мой вопрос.

- На какой?

Сердито пнул ногой кучу сухих чурок.

- Откуда это? Задарма доставили?

- Не смейте! - Она часто задышала.

Во мне дрогнуло что-то тяжело-виноватое, я начинал себя чувствовать так, как, бывало, в лесу, когда бой, в исходе которого почти не сомневался, оказывался проигранным.

Она вдруг выпрямилась, рассмеялась:

- Простите... Вы так похожи сейчас на моего сына, честное слово... Нашкодит, а потом придет и станет - такой колючий, взъерошенный... И не такой уж вы страшный... Господи! - по-детски всплеснула руками. - Почему всех на один аршин?.. И так горько, что даже вы, подполковник... Вздохнула. - У нас чай готов... - Несуетливо собрала на стол.

Уйти подобру-поздорову? Но хочется тепла, хоть убей - не подняться.

- Прошу к столу.

Сидела ко мне боком, близко; я видел - на указательном пальце у нее свежая ссадина, ногти обломаны.

- На развалинах кирпичи таскаю. - Убрала руку.

- Трудно?

- Еще бы!

Мы встретились взглядами. Ее верхняя губа с мальчишеским пушком подрагивала.

- Одну минутку. - Вскочила, шагнула было от стола, а потом неожиданно сказала: - Господи, мы так долго говорим, а как звать друг друга, даже не знаем.

- Константин.

- А я Галина. Галина Сергеевна Кравцова по паспорту. - Протянула руку. Ладонь у нее маленькая, теплая и сильная.

Она вышла, возилась в сенях, как мне показалось, очень уж долго. Я, сам не знаю почему, хотел, чтобы она сидела рядом, чтобы ее губа подрагивала. Никогда в жизни такого я еще не испытывал. И доверие к женщине, которую еще час назад совсем не знал и не хотел знать, крепло.

Она вошла в комнату.

- Вот, вино. - Поставила бутылку возле меня.

Взглянув на этикетку, я встал, посмотрел ей в глаза.

- Что с вами? - спросила потерянно.

Не отвечая, круто повернулся - и к вешалке.

- Ключ на месте, - негромко сказала она.

Вошел в свою комнату - охватил холод, сырость. Лег, никак не мог согреться... Нехорошо на душе, глупо нехорошо... Перед бабенкой-стервой... Сразу же показала себя - вино выставила, не постеснялась!..

Спать, спать. Но так и стоит перед глазами бутылка "пиногри", ай-данильский. Сорт наш, крымский, редкостный, - бывало, и за большие деньги не добудешь. Немцы с ходу разграбили старинное хранилище, и вон куда дошла бутылка... Дедок не врет: дровишки, винцо... В кутерьме военной такие не теряются.

К утру сон сморил накрепко. Слышу, стучат, но голову поднять не могу.

- Живой здеся кто, а? - Вошел старшина. - Цельный час гремлю, шумлю, а вы вроде намертво сваленный.

- Чего приперся в этакую рань?

Старшинские глаза обзыркали комнату.

- Не скажите, десятая година... Вызывают в военкомат.

- На что понадобился?

- Добрая весть поутру ходит.

Схватил старшину за плечи:

- Ну?

- Ждут, а потом - прямехонько фрица дубасить!

Собрался как по тревоге. У самой калитки оглянулся - домишко провожал меня молчаливыми окошками.

9

Большая станица, а в ней фронтовой офицерский резерв. Как многие кубанские станицы, и эта растянулась на версты. Улицы широки, дворы просторны, местами сливаются - ни заборов, ни плетней. Меж оголенных акаций дымят трубы хат-мазанок под камышовыми крышами.

Я знаю: полы в них земляные, с тонким слоем зеленого кизяка, окна с глухими ставнями и железными задвижками. Главная улица - Красная. Тут немало домов под оцинкованными крышами, стены из красного кирпича.

Тучи поливали перенасыщенный чернозем дождями, стояли лужи, грязь топкая, глубокая.

У каменного дома с высоким фундаментом, застекленной верандой, над которой тяжело склонился мокрый красный стяг, топтался дневальный. Я спросил:

- Здесь штаб офицерского фронтового резерва?

Из-под капюшона сверкнули строгие глаза.

- Вымойте сапоги, а то не пущу.

- Что такой приветливый?

- Вот придет ваша очередь, подневалите на этом собачьем холоде - еще не так запоете...

Я натаскал из колодца с журавлем воду в корыто, помыл сапоги, подошел к дневальному:

- Подойдет?

- Мне-то что, полковник Мотяшкин так требует...

- А кто он такой?

- Начальник фронтового резерва товарищ полковник Мотяшкин. Тыловик. Чего стоите? Идите и непременно загляните в каморочку. Там щетки, крем, иголочки, ниточки... Теперь так заведено. И шинель снимите...

Чистил сапоги, прикидывал, соображал: надо быть в форме, взять верный тон... Кажется, все в порядке.

Остановился перед дверью, обитой черным дерматином, постучал:

- Разрешите, товарищ полковник?

- Войдите.

- Подполковник Тимаков прибыл в ваше распоряжение!

Полковник, с ежиком седых волос, лобастый, пристально посмотрел на меня.

- Молоды. Давно в звании подполковника?

- Приказ наркома обороны СССР от двадцать шестого ноября тысяча девятьсот сорок второго года за номером ноль двести сорок два!

- Похвальная память. А наблюдательность и хорошая память - наиболее важные качества воина. Надеюсь, в резерве буду иметь достойного старшего офицера.

- Рад стараться!

- К сожалению, не все это понимают. - Полковник вышел из-за стола, усадил меня на черный диван с высокой спинкой и сам уселся рядом. - Есть такие, что считают фронтовой резерв местом ничегонеделания, вроде приятной паузы между госпиталем и передним краем. Отсюда случается и вино, и карты, и прочее... У меня свой взгляд. Именно здесь, в недалекой от фронта, но достаточно спокойной обстановке, офицер обязан до конца проштудировать новый устав полевой службы, аккумулировать дисциплину...

Он говорил, а его дребезжащий, будто простуженный голос казался мне знакомым. Где же я его слышал? Постой!..

...Тогда меня внесли в вагон, уложили на нижнюю полку, дали снотворное. Уснул, но передо мной все время возникали картины лесной жизни, одна из них была такой реальной - хоть рукой трогай: Будто я в горах, на крутой скале. Разбегаюсь, чтобы прыгнуть, натыкаюсь на что-то твердое и... прихожу в себя от боли.

- Не надо биться головой об стенку, - слышу женский голос.

Вагон вздрогнул от толчка. Едем. Сознание мое снова раздваивается: соображаю, что нахожусь в санитарном эшелоне, что меня куда-то везут, но вместе с тем переживаю и другое, что надвигается, как падающая стена... Я в глухой пещере, коптят под ее сводами свечи - горит кабель, - на сталагмитовых наплывах лежат раненые. Заросшие лица, растрескавшиеся губы. Кто-то, расшвыривая носками сапог гремящие пустые банки, бежит ко мне. "Костя! Немцы минируют выход!" - Это голос комиссара. "Автоматчики!" - ору что есть силы. Вижу вспышки, даже полет трассирующих пуль, а звука нет. Нет!.. "Стреляйте, какого черта! Стреляйте!.." Чья-то холодная рука притрагивается к моему разгоряченному лбу:

- Не кричи. Настрелялся - больше некуда...

- Кто ты? Где я?

- Едем, слышишь?.., Я при тебе, сестра. А ты лежи спокойненько. И тебе легче и другим, а то шибко орешь!

- Верно, сестра... - Голос надо мной дребезжащий, вроде простуженный. - Надо врача позвать. Сестра! Пусть замолчит...

- Он бредит, товарищ полковник.

- Успокойте, есть же средство... Ведь с ума сойдешь от одной вони... Почему не перевязываете его? Требую начальника эшелона!

- Нечего требовать, лежите спокойно со своим аппендицитом.

Как длинна дорога... Болит кожа, болят все косточки. Наверное, солнце в зените - душит, нет мочи...

Перекаленный эшелон подкатил к Ташкенту, прилип к платформе. Пошло мужское разноголосье: один требует костыль, другой с кем-то прощается, третий кого-то материт. Санитары снимают полковника с верхней полки. Он ими командует: "За правое плечо, ногу повыше". Должно быть, грузный - санитары тяжело дышат...

- Вы как думаете, товарищ подполковник?

Начальник резерва поднялся с дивана, я за ним.

- В резерв попадаю впервые, - отвечаю ему.

Он вызвал дежурного офицера:

- Подполковника Тимакова - на Ворошиловскую, пять! Дайте проводника.

На Ворошиловской, пять - казацкая хата, впритык к ней сарай, чуть в стороне колодец с воротом, закрытый от ненастья позеленевшей конусной дощатой крышей.

Счистил с сапог грязь, подошвы потер о рогожу, лежащую у входа, вошел.

- Кто тут, эй!

Мертвая тишина.

Зала - так на Кубани называют большую комнату - увешана фотографиями: с выцветших карточек лупоглазо глядят казаки в черкесках с газырями, в узких поясках с набором из серебра, кинжалы, кубанки, Георгиевские кресты. В переднем углу иконы. На окнах цветы, земля в горшках черна, влажна ухаживают.

Четыре солдатские койки, гладко затянутые серыми одеялами, выстроившиеся вдоль стен, кажутся лишними в этой просторной комнате с высоким потолком, лежащим на толстой матице.

Послышались шаги, я повернулся - у порога стояла пожилая женщина, повязанная черным платком. У рта и серых глаз сеть морщинок. Поклонился ей.

- Чи новый хвартирант? - спросила, разглядывая.

- Да.

- О та ваша койка.

- Спасибо.

- А дэ харчуваться будете?

- А они?

- Та таскают со складу муку, олию, трохи мьяса. Маю сало, борщу та узвару наварю - всэ дило.

- Добро. Как разрешите вас называть?

- Мария, по-батьковски Стэпановной буду.

Вытянулся перед ней:

- Прошу, Мария Степановна, зачислить на котловое довольствие подполковника Тимакова Константина Николаевича.

- Та не смийтэсь. - Глаза ее улыбались.

Не успел расположиться - в комнату вошли два полковника, чем-то похожие друг на друга. Сняли шинели, у обоих на кителях никаких наград. Значит, пороха еще не нюхали.

- Ну, казаки, геть к борщу, - позвала хозяйка.

- Степановна, у нас новый жилец, такой случай, а? - сказал один из полковников.

- Нэма, хоть уси куточки обшукай.

- А у деда?

- Та у дида Яковченко сноха дома. Вин ей боиться, як черт ладана. Сидайте та йишьте.

А борщ, борщ! Варево исчезало с такой быстротой, что Степановна едва успевала подливать...

Прошла неделя. Наконец-то зима снова добрела и до предгорья, подморозила жидкую грязь, перекрутила ее немыслимыми жгутами, запорошила снежком.

Северо-Кавказский фронт расформировали - резерв набит офицерами. Чем больше фронтовиков подбрасывали военные госпитали, тем энергичнее и деловитее становился полковник Мотяшкин.

Нас, полковников и подполковников, тридцать два человека - целый взвод. Служба идет, майдан истолочен начисто, звенит от мороза. Стараемся: ать-два! Носок вперед, плечи развернуты - ать-два! И так с рассвета дотемна. Устаю, как уставал солдатом-первогодком, когда мой отделенный командир часами учил меня ставить ногу на полную ступню.

Вечерами мои соседи-полковники с курсантской сноровкой складывали обмундирование. Глядя на них, и я поступал так же. Как-то улегся и подумал: что может сделать человек сверх того, что уже сделал? Или всегда надо начинать сначала?

И сегодня с утра строевая. Полковник Мотяшкин долго выравнивал наши колонны. Сам он был грузным, короткошеим, но шагал удивительно легко корпус не дрогнет. Иван Артамонович наблюдателен: будто всех сразу видит нет сил избавиться от полковничьих глаз. Наша колонна поравнялась с ним.

Загрузка...