© ГБУК «Издатель», 2012
© Мишаткин Ю. И., 2012
© Волгоградское региональное отделение общественной организации «Союз писателей России», 2012
Очень уважаю товарищей подобной профессии, о себе, как правило, они рассказывают молча.
Из личного дела Н. С. Магуры:
В конце октября (по новому стилю в начале ноября) 1917 г. – сотрудник Комиссариата по охране художественных ценностей при Петроградском военно-революционном комитете.
В первых числах июля 1917 года в петроградских газетах появилось крупно набранное объявление:
20.000.000 долларов ассигновано американским обществом для закупки в России антиквариата – античных вещей, гобеленов прошлых веков, фарфора, бронзы, гравюр, живописных полотен, ювелирных украшений и пр. Обращаться: Мойка, 21, представитель фирмы г-н Горвиц.
Позже баронесса Врангель призналась:
Муж, убедившись, что в Петрограде становится все тяжелее, начал продавать наше имущество – картины, фарфор, серебро.
Супруг баронессы, владелец спиртоочистительных заводов, директор страхового общества «Эквебль», председатель Амгунской золотопромышленной компании, Биби-Эйбатских нефтяных промыслов, член правления акционерного общества «Сименс и Гальске»[1] написал о вынужденной продаже фамильного имущества:
За первоклассного Тинторетто, за которого прежде давали двести тысяч, едва получил двадцать. Купил у меня много вещей на много десятков тысяч рублей некий изящный господин, одинаково хорошо говорящий на английском и французском языках.
Было ясно, что американское общество спешит приобрести и вывезти из России наиболее ценные предметы искусства, при этом платит, не торгуясь, щедро.
Потеря страной бесценных полотен, скульптур, старинного оружия, китайского фарфора первым испугала М. Горького, выступившего в газете[2] со статьей «Американские миллионы»:
Американское предприятие грозит нашей стране великим опустошением, оно вынесет из России массу прекрасных вещей, ценность которых выше всяких миллионов. Оно вызовет к жизни темные инстинкты жадности, и, возможно, что мы будем свидетелями истории, перед которой потускнеет фантастическая история похищения из Лувра бессмертной картины Леонардо да Винчи[3]. Не будет ничего удивительного в том, если разные авантюристы организуют шайки воров специально для разгрома частных и государственных коллекций художественных предметов.
Во избежание расхищения национальных сокровищ страны и панической распродажи их собственниками правительство должно немедленно опубликовать акт о запрещении вывоза из России предметов искусства.
Минуло пять месяцев, настала суббота 28 октября (10 ноября) 1917 года.
Осень выдалась дождливой, промозглой. С Балтики налетели шквальные ветры, и поручик Эрлих изрядно перемерз на перроне в ожидании состава – заходить в здание станции, где скопился народ, витают запахи махорки, винного перегара, пота, не хотелось. От пронизывающего холода не спасала шинель с оторванными погонами, нахлобученная по брови солдатская папаха.
Поручик приплясывал, хлопал себя по бокам, вспоминал, как мерз в окопе и блиндаже.
Состав подкатил в полночь. Имея литер, Эрлих не сел в классный вагон, а протиснулся в вагон третьего класса, где легко затеряться среди пассажиров, избежать проверки документов, патруль, как правило, начинал обход с начала состава и вряд ли до утра дойдет до середины.
«Если все же появится, постараюсь спрыгнуть на ходу или влезу на крышу», – решил Сигизмунд. Без позволения начальства бросить полк, спешить в столицу заставило дошедшее до фронта известие о неожиданной смене власти.
В депеше начальник Петроградского военного округа Г. Полковников сообщал:
Положение угрожающее. Идет планомерный захват учреждений, вокзалов, аресты. Никакие приказы не выполняются. Сознавая всю ответственность перед страной, доношу, что Временное правительство подвергается опасности потерять полноту власти.
Радиограмма была помечена 24 октября. На следующий день в Ставке перехватили радиограмму с борта крейсера «Аврора», вставшего у Николаевского моста напротив Зимнего дворца:
От имени военно-революционного комитета приказываю быть в полной боевой готовности, усилить охрану вокзалов, не допускать в город воинские части, которые могут быть направлены против народа.
Эрлих мучился в догадках: «Ясно пока лишь одно – случилось нечто неординарное, ужасное, чье имя бунт, переворот, восстание. Где главком Керенский, отчего о нем ни слуха ни духа? Убит, бежал? Почему правительство не принимает неотложных мер по наведению порядка?».
Вопросы роились, их становилось все больше, ни на один не было ответа. Когда с опозданием на фронте узнали о свержении правительства, аресте министров, опубликовании в газетах декретов о мире, земле, поручик переоделся в солдатскую шинель и поспешил на ближайшую станцию, с трудом добрался до Киева и после двух пересадок попал в состав, идущий в Питер.
В скрипучем, расшатанном вагоне на нового пассажира никто не обратил внимания, лишь когда Эрлих попытался потеснить дремлющую в обнимку с тугим мешком женщину, услышал:
– Не шибко толкайся! Сама толкну так, что в окно вылетишь.
Смолящий самокрутку мужичок подтвердил:
– Она это запросто сделает, кулаки у бабы пудовые. – Подвинулся на лавке: – Садись, солдат, в ногах правды нет, долго не простоишь.
Эрлих поблагодарил, смежил веки, но вздремнуть не позволили духота, храп, клубы табачного дыма.
Дышать спертым воздухом было выше всяких сил, и Эрлих собрался открыть окно, но со всех сторон зашикали:
– Нечего холод напускать! Иль в окопах не нахолодился?
– Геть от окна!
– Не лезь, коль не просили!
Эрлих робко напомнил, что нечем дышать, и услышал:
– Не помрешь. Мы вот живы, не кашляем.
Эрлих вернулся на свое место. Хотел расстегнуть на шинели крючки, опустить воротник, снять шапку, но вовремя вспомнил, что одет в офицерский китель, пассажиры, по всему, ненавидят золотопогонников.
Напротив Сигизмунда неспешно разговаривали:
– Послушать тебя, выходит, что войне скоро конец, так?
– Заместо войны придет демократический мир.
– Это как понимать? По-старому платить за землю?
– Землю передадут безвозмездно тем, кто ее обрабатывает, у кого руки в мозолях, заводы с фабриками перейдут к рабочему люду. Прочти декрет, там про все ясно сказано.
– То, что отныне новая власть, понятно. А как понять – рабочий контроль на производстве?
Собеседник помялся, не найдя ответа, обратился к поручику:
– Может, ты растолкуешь? На фронте митинги были, чай, слышал, что говорили про контроль.
У Эрлиха не было желания принимать участие в политической дискуссии, и он притворился спящим.
Разговоры в вагоне смолкли и вновь возникли утром, когда черный от копоти паровоз с рядом вагонов замер у Царскосельского вокзала.
С перрона Эрлих вышел на площадь. Дождался трамвая, но в вагон не вошел, остался на тормозной площадке.
Позванивая на стрелках, подскакивая на стыках рельсов, вагон катил мимо серых громад домов, афишных тумб с отсыревшими афишами. Не прекращающий сыпать мокрый снег был больше похож на дождь.
– Слышал, как за шкирку схватили министров-капиталистов? – дернул Эрлиха за рукав усатый мастеровой. – Отправили субчиков в Петропавловку, пусть держат ответ за то, что посылали народ под пули. А Зимний охраняли безусые юнкеришки да бабье из женского батальона, сдались без боя, побросали ружьишки, подняли ручонки – чуть от страха в штаны не наделали. Когда разоружили и отпустили, стали от счастья реветь. Одеты в гимнастерки и штаны с обмотками – умора, да и только!
Другие в вагоне переговаривались шепотом:
– Большевики с Ульяновым-Лениным от радости, что вселились в Зимний и Смольный институт, глушат спирт и другие крепкие напитки, которые взяли в винных складах. Впервые рискнул выйти из дома – вчера еще стреляли на улицах. Поверьте, не пройдет и пары дней, как Керенский приведет войска, они подавят бунт, чье имя – насильственное свержение законной, избранной народом власти. Если в самое ближайшее время не расправятся с мятежниками, не наведут порядок, наступит анархия, начнется разгул бандитизма.
– Нынче третий день после свершения бунта, о его подавлении не слышно, наоборот, говорят, что восставшие удерживают почту, телеграф.
– Наберитесь терпения. С бунтарями покончат, для них не хватит тюрем, всех осудят как германских шпионов, вознамерившихся продать бедную Россию. У новой власти нет никого, кто бы был способен управлять страной. Закрыты магазины, свет периодически отключают, телефон работает с перебоями.
– Грабят не только на улицах, стали приходить домой, забирают самое ценное, начинают с запасов продуктов. Добрались даже до Императорской картинной галереи. Из бесценных полотен Мурильо, Рембрандта, Леонаpдо нарезают портянки, на обмотки пустили и гобелены, не говоря о шторах. В Древнем Риме подобное называли варварством.
– Ради бога, тише! Нас могут услышать, тогда не сносить головы!
Эрлих прижался лбом к стеклу, за которым убегала улица. «Болтают черт знает что, всякую несусветную чушь…»
– Которые господа, а которые товарищи! Конец маршруту, вылазь! – объявил вагоновожатый.
Эрлих спрыгнул на брусчатку. Пересек трамвайное кольцо, прошел Мытную улицу, 9-ю Рождественскую, казармы саперного батальона в Виленском переулке и вышел на Преображенскую. «Не слышал ни единого выстрела, не скажешь, что сменилась власть, столицу взбудоражил бунт, – подумал Эрлих. – Вокруг полная безмятежность. Куда пропал патриотизм, который был в начале войны? Отчего не слышно ликования от объявленных свобод? В марте толпы торжествовали по поводу отречения царя от престола, образования демократической республики, сейчас никого не возмущает арест правительства».
Возле двухэтажного особняка с лепным карнизом, небольшой скульптурой льва у подъезда поручик оглянулся по сторонам, тронул медный засов. Когда дверь отворил благообразный старик с окладистой бородой, в накинутой на плечи ливрее, юркнул в дом.
– Не хвораешь, Акимыч? Маман у себя?
– С приездом, вашбродь! Уж как барыня обрадуется! – старик запер подъезд, стал застегивать ливрею. – Домас-с барыня, который уж день на улицу ни ногой, и мне запретили отлучаться. Надо в лавку сбегать, а они: «Продуктами запаслись впрок».
Эрлих вбежал по мраморной лестнице, не слушая, что говорит семенящий за спиной Акимыч. На втором этаже своим ключом отпер дверь с медной, до блеска начищенной табличкой:
ЭРЛИХ
Ростислав Карлович генерал от инфантерии
В прихожей царил мрак, поэтому Эрлих не сразу разглядел мать.
– Рада видеть живым-здоровым. Как удалось вырваться в столицу? Неужели получил позволение оставить службу? В твои годы покойный отец даже в мелочах не нарушал устав, был исполнителен, что помогло росту карьеры, получению генеральского звания. Приехал надолго или на день? А я измучилась бессонницей – разве уснешь, когда на улице идут демонстранты, грохочут машины? Ночами раскладывала пасьянс, молила Бога, чтобы утихла смута. И погода хуже некуда…
Мать говорила, задавала вопросы, не ждала ответов. Эрлих перебил:
– Прикажите истопить ванну.
Кутаясь в шаль, мать продолжала жаловаться:
– Бродят слухи о каком-то перевороте, точнее, бунте. Неужели нас ожидает содом и гоморра? Жизнь обесценилась, выпущенные из тюрем станут убивать, грабить, за наши жизни не дадут даже ломаного гроша. Видела над крышами дымы пожаров, неужели огонь коснется нас? Свет включают с перерывами, счастье, что запаслись свечами, керосином для ламп, дровами, иначе сидели бы в холоде, полной темноте. Телефон не работает, говорили, станцию захватили социалисты с большевиками…
Эрлих прошел в столовую, где окна закрывали шторы. Взял канделябр с оплывшими свечами, осветил на стене картину в позолоченной раме.
– Ты приехал за Веласкесом? – догадалась мать.
Не оборачиваясь, Эрлих ответил:
– Необходимо спасти полотно. Это единственная ценная вещь, оставшаяся после потери имения. Есть, правда, особняк, но в любой момент его могут реквизировать, нас вышвырнуть на улицу, в лучшем случае завершим жизнь в ночлежке. С собой недвижимость не унести, другое дело, живописное полотно великого мастера, высоко ценимого во всем мире, его с радостью, не торгуясь, приобретут богатые коллекционеры, которых немало в Европе или Америке.
– Мое упрямство, отказ продать Веласкеса помогли сохранить приданое. Твой отец пустил по ветру многое из нашего имущества, заложил имение, запросто продал бы и фамильную реликвию.
Все, что говорила мать, Эрлих прежде слышал не раз и попросил:
– Ради всех святых, не пускайтесь вновь в воспоминания, не вините во всех бедах покойного папá. В незавидном положении, в какое попало наше семейство, виноваты война, смерть главы рода, сожжение крестьянами имения, потеря банковского вклада из-за обесценивания рубля.
– Вспомни, сколько сил я потратила, уговаривая отца не продавать Веласкеса. Сдайся я, и ныне «Завтрак» был за океаном.
– Правы в одном: необходимо сберечь полотно любой ценой – это наша главная обязанность. Проститься с Веласкесом можно лишь тогда, когда станем умирать от голода, останемся без крыши над головой, встанем у церковной паперти с протянутой рукой. За кордон особняк не увезти, а картину можно.
– Считаешь, что могут ограбить? – Мать заломила руки, закатила глаза. – Я не переживу потерю картины, она бесконечно дорога.
– Дороже собственного сына? – с сарказмом уточнил Эрлих.
Баронесса обиженно отвернулась.
Эрлих снял со стены картину, пристально всмотрелся в холст и произнес:
– Не исключено, что будут погромы, которые возникают при смене власти. Во время бунтов, переворотов не только ведут на эшафот или под расстрел, но и грабят. В Питере немало налетчиков, стоит им узнать, какая ценнейшая вещь хранится у нас, и не замедлят явиться. Пойдут на все, вплоть до убийства, лишь бы заполучить Веласкеса. Во Франции в дни революции обезумевшие парижане крушили, жгли все на своем пути, не оставили камня от камня от Бастилии, вздергивали на фонарях буржуа, дворян. Подобный ужас может повториться у нас, но в большем масштабе.
– Вряд ли чернь информирована о наличии у нас Веласкеса, имеет понятие о его ценности, точнее, о бесценности.
Эрлих, не сводя взгляда с полотна, возразил:
– Цивилизация будет несказанно благодарна нам за спасение мирового шедевра от варваров. Счастье, что вырвался в столицу в наитруднейшее время, когда фронт оголен, на передовой творится черт знает что, солдаты митингуют, дезертируют, братаются с противником, немцы с австрийцами пользуются этим и в любой момент могут двинуться на Питер. Россия прекратит свое существование, наш народ попадет в рабство, потеряет все, что достиг, завоевал за минувшие века. Так пусть хотя бы сохранится Веласкес.
– Не могу поверить, что картина тебе дороже родной матери, приехал не из-за меня, а позвал Веласкес.
Спор стал надоедать Эрлиху, к тому же для словесной пикировки не было времени. Эрлих положил картину на стол подле канделябра, отчего при свете свечи полотно заиграло по-новому, точно ожило.
– Не желаю видеть вас поднятой на штыки за текущую в жилах голубую кровь, а Веласкеса похищенным, – с расстановкой произнес Эрлих. – Не хочу, чтобы Веласкес повторил печальную участь картин Эрмитажа, других музеев.
Из газеты «Воля» (орган ЦК партии эсеров) 26 октября 1917 г.:
Один из самых замечательных памятников – Зимний дворец – разграблен до такой степени, что не представляется никакой возможности для его реставрации, восстановления хотя бы части разбитых и испорченных ценностей. Во дворце происходила планомерная, будто заранее обдуманная оргия разрушения. Сумма разграбленных и уничтоженных сокровищ оценивается приблизительно в 500 миллионов рублей.
Альберт Рис Вильямс[4], корреспондент нью-йоркских газет в России:
Целое столетие стоял дворец на берегу Невы, неприветливый и равнодушный. Для народных масс это здание олицетворяло собой жестокость и притеснение. Если бы его сровняли с землей, это было бы всего лишь одно проявление гнева, охватывающего поруганный народ, который навсегда уничтожил проклятый символ мучений… Все здесь создано их потом и потом их отцов, все это по праву принадлежит им, по праву победителя. Сто лет всем этим владели цари, вчера Керенский, сегодня это богатство принадлежит им.
Трое испанцев на холсте безмятежно пили молодое вино в одной из мадридских таверн. Один, с тронутой сединой бородкой, посмеивался в усы, другой оставался серьезным, самый молодой, с кружкой в руке, чувствовал себя неловко среди старших по возрасту.
Семейную реликвию Эрлих помнил с раннего детства. Казалось, испанцы сошли со страниц романа про хитроумного идальго Дон Кихота Ламанчского, отмечают встречу или удачную сделку и вот-вот пустятся в искрометную андалусскую пляску под стук кастаньет.
Обучаясь в юнкерском училище, в минуты тоски по дому Сигизмунд не раз вспоминал картину, которой посвящены страницы в истории европейского искусства. Не забывал рассказ матери, как граф Шувалов привез в страну ряд картин, среди них «Завтрак» Веласкеса, австрийскому посланнику при дворе российского императора, а тот продал ее прадеду Эрлиха. На фронте поручик похвастался однополчанам:
– Любой музей мира был бы безмерно счастлив обладать нашим Веласкесом.
Офицеры потягивали трофейный шнапс. По безразличным лицам собутыльников стало видно, что имя Веласкеса никому ничего не сказало, и Эрлих добавил:
– Перед войной господа из Лувра предлагали за картину десять миллионов франков.
За столом не поверили.
– Целое состояние за какую-то картину? Полнейшая чушь.
Эрлих ответил:
– Маман прекрасно знала, как дорожают от года в год, даже со дня на день известные произведения живописи, и заявила покупателям, что принадлежащий ей шедевр дороже любых денег.
Вокруг поручика рассмеялись:
– Прости, но твоя драгоценная мамаша, мягко говоря, полнейшая дура.
Эрлих полез в драку, друзья поспешили увести его на свежий воздух, где Сигизмунд протрезвел, пришел к неутешительному выводу: «Однополчане во многом правы, напрасно маман была излишне гордой, несговорчивой. Французы заплатили бы любую запрашиваемую цену, что помогло бы выкупить заложенные драгоценности, оплатить долги, полученную в банке ссуду, отремонтировать имение».
Мысленно переводил франки в рубли, мечтал, как и где потратит их. Однажды приснилось, что Веласкес пропал, похищен. Проснулся в холодном поту. Не сразу осознал, что все было, к счастью, лишь сном, стал ругать мать за жизнь в нереальном мире…
«Продай она в свое время Веласкеса, и я бы не кормил на фронте вшей, не подставлял голову под пули, не глотал немецкий газ, безбедно, ни в чем не нуждаясь, жил бы в нейтральной Швейцарии на берегу лазурного озера. Веласкеса удалось тогда сохранить, но теперь легко потерять, как потеряли прежнюю власть, простились с самодержавием…»
Он не боялся, что за оставление службы его посчитают предателем, забывшим о данной присяге, долге, чести русского офицера защищать родное Отечество. Для Эрлиха главным был и оставался Веласкес.
Стоящая за спиной мать спросила:
– Считаешь, что могут прийти за Веласкесом?
Эрлих, не задумываясь, ответил:
– За иным к нам незачем приходить. Во время бунтов грабежи – обычное явление. Существует опись частных коллекций, там указан и наш адрес. Явятся не только грабить, а и убивать, чтобы не оставить свидетелей.
– Веласкес единственное, что осталось от моего приданого!
Эрлих скривил рот.
– Достаточно наслышан об этом. Новая власть захочет прибрать чужое добро, обычный бандитизм назовет реквизицией. Стоит людям с мандатами новоиспеченной власти прознать о местонахождении Веласкеса, как поспешат явиться. Кстати, уже почти подчистую разграблен Зимний с его собранием художественных сокровищ, начиная с археологических находок, мумий египетских фараонов в саркофагах и кончая полотнами Леонардо да Винчи. Мало того что из Зимнего унесли все ценное, дворец разрушен вставшей у Большой Невки «Авророй». От снарядов пострадали Дворцовая площадь, Мариинский дворец – корабельные пушки способны снести с лица земли пол-Петрограда.
Услышанное повергло мать в ужас.
– Стану молить Всевышнего, чтобы беды обошли нас стороной.
Эрлих напрягся – за окном послышалось тарахтение мотора. Чуть отогнул штору и увидел проходящий мимо особняка отряд моряков, проезжающий броневик. Балтийцы спешили…