Мануэль Рекуэрдос, младший инженер научно-исследовательского центра Пальма-да-Бало, совершил свой полет во времени, принесший ему мировую известность и оставивший за ним последнюю страницу каждого учебника истории, на которой неизменно печатался один из шести рисунков, сделанных Рекуэрдосом на следующий после полета день в больничной палате, где он умирал после нелепой катастрофы, случившейся с его самолетом при посадке в Орли.
Отправляясь в будущее столетие Земли, молодой ученый нимало не заботился о собственном завтрашнем дне. Создав свою Машину, способную перенести его в любой век и в любой час, он совершенно не интересовался тем, что произойдет через двадцать четыре часа с ним самим. Он не предвидел даже того, что случится через несколько минут после его старта; он даже предположить не мог, что его помощник и — как ему казалось до сих пор — друг Бриан Викерзунд совершенно нечаянно (но за приличное вознаграждение) проговорится о предстоящем эксперименте двум изголодавшимся по сенсациям журналистам. Рекуэрдос не знал и не мог знать, что четыре глаза и два телеобъектива стерегут каждое его движение, и сенсационная весть о полете его Машины через каких-нибудь три четверти часа облетит редакции солидных утренних и дешевых вечерних газет, и к моменту его возвращения склон холма будет усеян верткими газетчиками и толстомордыми полицейскими.
Мануэль Рекуэрдос не знал ничего. Пожалуй, ни один изобретатель, залезающий в самодельное брюхо своего кустарного детища — будь то первый паровоз, биплан или субмарина, — не имел столь смутного представления об исходе эксперимента, как он. Действительно, все предыдущие опыты имели два вполне представимых конца: паровоз либо пойдет по рельсам, либо сойдет с них; биплан полетит либо вверх, либо вниз, а субмарина или всплывет, или потонет. Но как поведет себя Машина? Будет ли ее возвращение назад мгновенным? Или время, проведенное в будущем, зачтется как настоящее? А может, «бесплатным» во временно́м отношении окажется только отрезок перелета из одного века в другой?
— Поживем — увидим, — беззаботно проговорил Мануэль, залезая в узенький люк Машины, как залезают в брюки. — Ну, а не вернусь — приберешь бумаги из моего ящика, авось пригодятся в диссертацию. И да простит меня босс за потраченную энергию!
Бриан переступил с ноги на ногу — он изнывал. Бумаги из ящика Мануэля были, разумеется, лакомым кусочком — при желании из них можно было бы вытянуть две, три, пять диссертаций, но куда заманчивее была перспектива его благополучного возвращения. Машина Рекуэрдоса и Викерзунда! Роль последнего, правда, сводилась к тому, что он уламывал начальника отдела высоких энергий, выменивал японские потенциометры на бекбекастовые стержни, крал где только возможно (добром не давали) микроаккумуляторы и просто паял что-то с чем-то. Но неважно. Мануэль был щедр. До сих пор его головы с лихвой хватало и на него самого, и на Бриана, и еще на добрых полтора десятка сотрудников из проблемной лаборатории, включая и самого шефа. Отсюда и безнаказанность за самые бредовые эксперименты. Блестки неуемной фантазии Мануэля усыпали планы работ лаборатории, точно рыбья чешуя, они липли ко всем и бескорыстно порождали «эффект Рекуэрдоса и Войта», «открытие Рекуэрдоса и Бустаманте», «спектр Рекуэрдоса и Митро»…
Бриан нетерпеливо кашлянул — теперь настала его очередь поживиться. «К сожалению, первая модель нашей Машины была так мала, что мы не могли лететь вместо», — скажет он журналистам. Так бы он и полетел! Вон Мануэль, беспечный, удачливый Мануэль — даже он не торопится заползать в капсулу, чтобы затем обрушить на себя неведомо как преображенный поток энергии. Даже ему страшновато. Ведь это все равно что стать под струю плазмы, прикрывшись пляжным зонтиком. А может, Мануэль передумал?
Нет, он не передумал, он просто смотрел вниз. Правая вершина двугорбого холма — если смотреть, обратись спиной к югу, — была застроена новенькими зданиями исследовательского центра, которые сползали в седловину и подбирались уже к развалинам древней базилики, расположенной ближе к левой вершине. Воздвигли ее, кажется, еще в первом веке, она простояла века, убогая и нерушимая, как сама вера, и благополучно развалилась сто лет назад во время чудовищного урагана, уничтожившего половину растительности Сивилии и в буквальном смысле слова пустившего по ветру немногие уцелевшие памятники старины. Правда, развалины виллы римского императора, притулившейся у подножия холма, уцелели, и в послеобеденный час туда можно было водить смазливых лаборанток — рассматривать явно легкомысленные для III века купальнички мозаичных красавиц, сцены августейшей охоты на неправдоподобных и посему нестрашных зверей, и, наконец, изображение самого хозяина виллы, венценосного меланхолика в ермолке и с рожей профессионального убийцы. Беззащитные торчки голых колонн располагались правильными четырехугольниками, справа и слева тянулись развалины нищей деревеньки Пальма-да-Бало, давшей название исследовательскому центру, но так и не поднявшейся после того страшного урагана; бурые кирпичи рассыпавшейся базилики ползли вниз, по склону холма, словно сытые черепашки, и венчала этот пейзаж шестидесятиметровая рогатая антенна сектора космической информации.
Картина была запоминающейся.
Мануэль встряхнулся, глянул на часы — было уже двадцать минут восьмого. Солнце взошло давно, и воздух, иссушенный треском озверелых цикад, неумолимо накалялся. Мануэль расстегнул ворот рубашки и потянул пестрый шнурок, заменявший ему галстук, — шнурок развязался и бесшумно скользнул вниз, в отверстие люка. Мануэль проводил его взглядом, легонечко пожал плечами — в путь так в путь — и молча нырнул в темную дыру. Лязгнула крышка. Черная капсула, похожая на пивную бочку средних размеров, начала вибрировать, дернулась в сторону разрушенной базилики, словно хотела покатиться вниз по усыпанному кирпичами склону, и благополучно исчезла.
Мануэль поерзал, устраиваясь. Сидеть, согнувшись в три погибели и прижав колени к груди, было чертовски неудобно. Крошечная лампочка, подсоединенная к аккумулятору, едва освещала приборную доску. Четырехдюймовые стенки капсулы пульсировали, словно оболочка волейбольного мяча, когда его накачивают. Смотровая щель, забранная полосой опалового плекса, была слепа как бельмо.
«Обидно, — подумал Мануэль. — Все-таки эта дубина Бриан, с его вечными сомнениями и нытьем, оказался прав. Будущее тут, за глухой титанировой стеной, за гнутой полосой плексигласового иллюминатора — и оно невидимо, неощутимо. Сорвалось. Ах, ты!..»
И тут ЭТО появилось. Просто, обыкновенно, как кино. Естественное явление чуда. Изображение, срезанное границами щели, — чуть подрагивающее, цветное, объемное, ничуть не фантастическое. Зал? Да, огромный зал, весь белый, окна эдак шесть на шесть, вдоль стен лиловые досочки приборных и распределительных пультов, сливающиеся в одну непрерывную полосу. И двое у проема двери. Старики.
Мануэль с безмерным удивлением смотрел на их чуткие, настороженные спины, он угадывал в них так хорошо знакомую ему самому утреннюю усталость после бессонной ночи, усталость, одурманивающую — для человека и обостряющую все чувства — для экспериментатора; усталость, святую и проклятую, потому что она берет тебя всего, целиком, и не оставляет тебе ничего, кроме твоей работы.
И тогда тот из двоих, что был выше и осанкой напоминал самого молодого из допотопных патриархов, положил свою стариковскую нелегкую руку на плечо своего собеседника и, наклонившись, пошевелил губами — звуков слышно не было, и оба они повернулись к Мануэлю, и он увидел их улыбки, и снова вспомнил самого себя и ребят из своей лаборатории после сумасшедшей ночи, когда все сделано и подходишь к окну и смотришь на новорожденное солнце, еще не вошедшее в полную яркость, и слабо улыбаешься, и легонько кружится голова, а утро уже не только в окне, оно в дверях, и к тебе бегут с новыми заботами — свеженькие, выспавшиеся лаборантки из соседних отделов; и на эти заботы снова не хватит дня. Выходило, что так и будет всегда, потому что там, за иллюминатором, уже бежала, словно повинуясь воспоминаниям Мануэля, девушка в розовом — непривычный цвет для спецкостюма; и, конечно, в руках у нее был запечатанный пакет — заботы, на которые этим старикам снова не хватит дня…
Все шло как надо, и главным в этом мире завтрашнего столетия было не великолепие не совсем понятного по своему назначению зала, не причудливые контуры многолепестковых антенн и даже не роскошные формы полностью восстановленной виллы, видной сквозь распахнутые настежь двери, — главным был привычный ритм работы, усталые улыбки ученых мужей и то, что все это существует, все это есть на белом свете, что мир не раскололся на куски и не рассыпался атомной пылью, и что-то еще, что-то новое, какая-то неведомая разумность наблюдаемого им мира…
…И тогда тот из двоих, что был выше и осанкой напоминал самого молодого из допотопных патриархов, положил свою стариковскую нелегкую руку на плечо своего собеседника и, наклонившись, проговорил, едва шевеля губами:
— Время, Нид.
И еще:
— Постарайтесь улыбаться, друг мой.
Они обернулись, и лица их были спокойны.
— Вот вам яркий пример того, как легко увидеть желаемое — даже если оно незримо. — Нид Сэами покачивал головой, и усмешка его относилась полностью к себе самому. — Мне кажется, что я угадываю контуры Машины — вон там, за ксирометром.
Доменик прикрыл глаза. Никогда бы не подумал, что лицо может так устать. Каждая клетка кожи. Каждая морщинка. Устать от улыбки.
— Нет, друг мой, вам показалось. Машина, принадлежащая другому времени, должна быть для нас невидимой. Но она здесь.
Они говорили, не боясь, что тот, кто минуту назад стал свидетелем их разговора, поймет их. Звуков он не слышал.
— Она здесь, — повторил Доменик, — неповторимая Машина Рекуэрдоса, гениальная Машина, сумевшая заглянуть в будущее… и ничего не понять. Она не просто из другого времени — она из другой эпохи. Эта Машина — трехмесячный ребенок, только учащийся видеть мир таким, какой он есть!
Нид Сэами пошевелил пальцами, но лицо его, лицо доброго тибетского божка, продолжало оставаться мудрым и безмятежным.
— Если бы трехмесячный ребенок увидел мир таким, каков он есть, — тихо возразил он, — ему не осталось бы ничего, как сойти с ума от ужаса перед бесконечностью вселенной и кратковременностью существования своего собственного «я». И тогда, чтобы загородить от него этот мир, взрослые вешают над его колыбелью яркую погремушку, которая заслоняет ему…
Они встретились взглядом, и слово, которое так избегают старики, повисло в воздухе.
— Они заслоняют бесконечность, — закончил вместо своего друга Доменик. — Хотя не кощунство ли говорить сегодня о бесконечности?
Нид Сэами покачал головой, по-прежнему улыбаясь, и улыбка его не была маской.
Певучий звук гонга раздался под сводом зала, долгий чистый звон и торопливый голос: «Разрешите войти?»
Они посмотрели друг на друга, и никто не решился ответить. Это было то самое, чего они ждали всю ночь, — два столбика цифр на типовом бланке для приема автоматических радиосигналов с дальних спутников. Именно сейчас.
— Это Тереза, — сказал Нид. — Задержать ее?
Доменик провел ладонью по лицу, словно проверяя, не исчезла ли его мудрая, чуточку высокомерная улыбка.
Улыбка была на месте.
— Пусть все идет своим чередом, Нид.
— «Девушка в розовом — ветка цветущей сакуры…» — напевно прочел Нид Сэами. — «Завещание Рекуэрдоса», токийское издание. Войдите, Тереза!
Девушка в розовом. Она пересекла зал, чуть наклоняясь вперед и украдкой оглядывая собственное отражение, скользящее у ее ног по черному блестящему полу.
— Последняя сводка с Плутона-дубль, как вы просили, доктор Неттлтон.
Доменик взял из протянутых рук пакет. Ежедневно четыре такие сводки поступают в этот зал. Чаще всего их записывает кибер-коллектор информации, реже — приносит кто-нибудь из девушек группы космической связи. Но никогда еще сводки внеземных автоматических станций не передавались в запечатанных конвертах. Тереза это знает, и в другое время она, может быть, и встревожилась бы, но сегодня все необычное допустимо, ведь нынче такой день, такой день…
Нид Сэами сложил маленькие ручки на груди, как он это делал всегда, когда обращался к женщине:
— Если позволите, Тереза, то я не желал бы Мануэлю Рекуэрдосу видеть кого-либо, кроме вас, и я смею надеяться, что именно вас он унесет в своих воспоминаниях, подобно лепестку вишни, хранимому между страниц записной книжки…
Тереза ослепительно улыбнулась, но эта улыбка предназначалась не маленькому старомодному Ниду Сэами с его восточной витиеватостью учтивых речей — это была улыбка для Рекуэрдоса.
— Благодарю вас, доктор Сэами, но сегодня такой день — двадцать седьмое мая, и все девушки Пальма-да-Бало одеты в розовое. Все до одной. Так что мало надежды на то, что Мануэль Рекуэрдос увидит именно меня.
Нид Сэами покачивал головой, и щелочки его глаз то закрывались совсем, то вспыхивали влажной черной искрой. Обрадовать Терезу? Сказать ей, что счетные устройства рассчитали появление Машины Рекуэрдоса с точностью до тридцати секунд и Мануэль уже увидел Терезу, именно ее, и он унесет в своих воспоминаниях ее образ, — «подобно лепестку вишни, хранимому между страниц записной книжки», — но в армейском госпитале недалеко от Орли, куда его доставят после катастрофы, он не успеет ни нарисовать, ни описать ее — он только скажет: «…и девушка в розовом…»
На зеленом холме, сохранившем название Пальма-да-Бало, все девушки сегодня одеты именно так. Каждая из них надеется, что сейчас ее вызовут в координационный зал, и она пройдет мимо невидимой Машины. Если бы сегодня был другой день, если бы не запечатанный пакет, принесенный Терезой, он именно так бы и поступил: вызывал бы сюда, в этот зал, всех девушек поочередно, и каждая из них сохранила бы на всю жизнь маленькую тщеславную надежду на то, что только она могла быть «девушкой в розовом» Рекуэрдоса.
Всю жизнь…
— Я свободна, доктор Неттлтон?
— Разумеется, Тереза. Благодарю вас.
Привычно отражаясь в базальтовой черноте пола, коротенький розовый халатик (наверное, чересчур коротенький, если смотреть глазами жителя прошлого столетия) плавно пересек исполинский павильон координационного зала. Дверь медленно затворилась.
Это здание выстроят уже после смерти Рекуэрдоса, чтобы оградить все возможное пространство, в котором несколько веков будет лететь вперед его невидимая Машина.
— Он еще видит нас? — спросил доктор Сэами.
— Еще около минуты.
Они стояли друг напротив друга, и руки Доменика помимо его воли медленно вскрывали конверт.
— Минута истекла, Доменик. Читайте.
Две равные колонки цифр. Пакет можно было бы и не запечатывать — все равно ни операторы станции космической связи, ни Тереза, ни даже доктор Сэами ничего бы из них не поняли. Это был ответ на специальный запрос Доменика Неттлтона, и он один знал, что означает каждая цифра.
«Приблизительный объем надвигающейся туманности», — сказал он и прочел первую цифру.
Она была огромна.
«Интенсивность ее излучения по предварительным данным» — и здесь величина была жуткой.
«Направление ее полета» — направление было точно на Солнце.
— Еще двадцать два дня, — проговорил Доменик Неттлтон, — и на Земле не останется ни одной живой клетки.
…Привычно отражаясь в базальтовой черноте пола, розовый халатик стремительно пересек исполинский павильон белоснежного зала. Дверь резко захлопнулась.
Теперь перед Рекуэрдосом были только два старика, и тот, что был выше и шире в плечах, держал в руках пакет, словно ожидая чего-то. Потом он резким движением рванул конверт и выхватил оттуда маленький листочек.
«Дикий темп, — подумал Мануэль. — Невероятный темп. Так встрепенуться может только огромная, почуявшая опасность птица. А еще старики! Позавидовать только такой прыти. Все они тут от мала до велика с раннего утра крутятся как белки в колесе, и совершенно очевидно, что это для них обычная жизнь. Позавидовать?»
Ха! Пусть ему позавидуют, ему, Мануэлю Рекуэрдосу, который сумел все это увидеть! Ведь никто еще до него не смог заглянуть ни в прошлое, ни в будущее, хотя принцип передвижения во времени известен уже добрый десяток лет. Машины строились, поглощая годы и жизни человеческие, различные модели создавались одна за другой, но ни одной не удалось сдвинуться с места. Они строились, несмотря на запрет, наложенный на любые опыты со временем еще двенадцать лет назад, когда ученые решили, что одна неблагожелательная экскурсия в другой век может коренным образом изменить ход мировой истории. Но опыты проводились потихоньку и каждый раз давали нулевой эффект. Мануэлю доводилось слышать об этих попытках. Каждый раз повторялось одно и то же: Машина дергалась, контур ее на долю мгновения размывался, в какую-то бездонную, непредставимую прорву ухала вся энергия внутренних аккумуляторов — и ничего. Машина оставалась в том же времени.
На проблему передвижения во времени махнули рукой, и некоторые теоретики даже провозгласили аксиому о невозможности передвижения по временной оси с сохранением пространственных координат.
Но у Мануэля Рекуэрдоса, слава богу, была своя голова на плечах, и плевал он на все эти скороспелые аксиомы, взращенные на тощих хлебах полузапрещенных, кустарных экспериментов.
Он верил в свою удачу, в свое постоянное везенье, и ему таки повезло: он провел эксперимент в том же виде, как и его предшественники, он скрупулезно повторил все то, что сделали они, — он и ставил себе задачей на первый раз «начать с печки», чтобы яснее увидеть, где, на каком повороте все повторяют одну и ту же ошибку; он скопировал старый опыт, чтобы потом найти свое, оригинальное решение, и вместо неудачи на первом же запуске он перемахнул через целое столетие с лихой скоростью около двадцати пяти лет в секунду, и теперь его Машина стояла…
Стояла? Предчувствие разрешения тайны подтолкнуло его, он наклонился над приборной доской, слабо мерцавшей в свете единственной сигнальной лампочки.
Стрелка скорости стояла не на нуле.
Совсем крошечный промежуток отделял ее от конечной черты, и скорость Машины была предельно малой — меньше двух секунд в секунду, сущая ерунда. Шелковый пестрый шнурок, заменявший Мануэлю галстук и развязанный за минуту до старта, скользнул на самодельный пульт управления и не позволил довести движок реостата до упора.
Машина медленно плыла вперед.
Мануэль шумно выдохнул воздух. Как все просто, как все очевидно! Жаль только, что сейчас не время поразмыслить над этим, кое-что прикинуть, сформулировать. Сейчас — голый эксперимент, наблюдения и только наблюдения — ах ты черт, так был уверен в первой неудаче, что даже не прихватил с собой фотоаппарата! — потому что, кто знает, когда ему удастся получить разрешение на новый полет — как-никак, а эксперименты такого рода запрещены. Если бы его постигла неудача, то опыт легко было бы скрыть, но теперь и Бриан не выдержит — проболтается, собака, да и зачем молчать, когда она на ладони — аксиома Рекуэрдоса, и она проста как дважды два: если движение в пространстве ограничено по скоростям сверху — скорость света, то при движении во времени скорость ограничена снизу — она не может быть нулевой! Сколь угодно малая скорость, но только не остановка. Почему? Это надо еще обмозговать, покрутить так и эдак, доказать предельно строго с точки зрения математики и философии. Пусть Бриан этим занимается, леший с ним, будет аксиома Рекуэрдоса и Викерзунда. Сейчас же очевидно одно: при каждом броске вперед надо следить, чтобы Машина не остановилась, иначе она мгновенно будет отброшена назад, в исходную точку, как это и происходило раньше.
В сущности, и предыдущая аксиома в какой-то степени верна — теперь ясно, что невозможно перебросить материальное тело из одного времени в другое, оставаясь на своем месте, как о том мечтали многочисленные сказочники от науки. Субсветовые скорости космических кораблей и при этом парадокс времени — совсем другое дело, там экстремальные перемещения в пространстве. Но вылезть из Машины Времени невозможно. Поэтому исключены героические десанты, хулиганские вылазки с воровскими целями и даже просто прогулки. Из других времен ничего нельзя взять, в другие времена ничего нельзя сбыть.
Но пролететь мимо и посмотреть…
Вот они, два ученых мужа будущего столетия. Они смешно взмахивают руками и бегают по залу семенящими шажками, словно актеры немых фильмов прошлого. Скорость их движений почти удвоена, и сейчас на их лицах нет прежней застывшей улыбки — быстрая смена выражений воспринимается со стороны как гримасы неумело разыгранной клоунады.
«Мелкие беды едва начавшегося дня, — подумал Рекуэрдос. — Мне бы да их заботы!»
Он глянул еще раз на широкие двери, распахнутые в знойное субтропическое утро, на белую дорогу, бегущую от порога этих дверей вниз, по склону холма, на красную черепичную кровлю императорской виллы и, придерживая одной рукой шелковистую змейку шнурка, бросил Машину еще на столетие вперед.
Неистовая серая сумятица переходного момента, легкая тошнота — и ослепительный, звонкий свет.
Прозрачный купол, подобный опрокинутому бокалу богемского стекла, золотисто-медовый, словно подсвеченный подземным огнем внизу, затем дымчато-серый, неощутимый, и сразу же неистовая голубизна, и ласточки, стремительно залетающие в узкие отверстия, едва угадываемые у самой вершины купола, чтобы выкупаться в солнечном сиянии и бесшумно исчезнуть…
Кто-то копошился на полу, и Мануэль, приглядевшись, понял, что это металлические сороконожки, которые бегают, лихо задрав хвостики, и тыкаются усатыми головками в разноцветные кнопки, торчащие прямо из пола.
И снова главным было не сияние головокружительно вздымавшихся сводов и не разумная суета одушевленных машинок, а то, что все это, мудрое и прекрасное, есть, есть, есть на Земле!..
— …Прозрачный купол, — Неттлтон стиснул кулаки и поднял их к лицу, прозрачный купол, подобный опрокинутому бокалу богемского стекла, золотисто-медовый, словно подсвеченный подземным огнем внизу, затем дымчато-серый, неощутимый, и сразу же неистовая голубизна, и ласточки, слышите, Нид, ласточки, стремительно залетающие в узкие отверстия, едва угадываемые у самой вершины купола, чтобы выкупаться в солнечном сиянии я так же бесшумно исчезнуть…
«Хорошо, что Рекуэрдоса уже нет в нашем времени, — подумал Нид. — Хорошо, что он не видит этого отчаянья…»
— Но откуда все это? Он говорил об этом перед самой смертью, а перед смертью не лгут. Перед смертью только бредят. Бредят? А, доктор Сэами? Никто лучше вас не разбирается в человеческой психологии — так скажите, может, он вообще ничего не видел? Бред? Больное воображение? Желание оставить после себя хотя бы сказку?
— Он видел, — сказал Нид.
— Но что, что? Сегодняшнее утро — да, и два старика, и девушка в розовом; мы знали, что он должен нас увидеть, и мы пришли сюда, мы все, вольно или невольно, творили будущее для Рекуэрдоса — и белый зал, и лиловые доски пультов, и никому не нужная допотопная вилла… Если бы не описание, сделанное в прошлом, все это делалось бы и строилось по-другому. Но, зная, что именно должно быть, мы не могли сделать иначе. Мы искренне играли свою роль. На потом? Ласточки, купающиеся в солнечном сиянии… Вы психолог, Нид, но даже вы должны знать физику настолько, чтобы понять: после прохождения этой блуждающей туманности на Земле не останется не только ласточки, но и самой примитивной амебы. Все произойдет быстро, очень быстро, и по-прежнему будут стоять дома, виллы, хрустальные купола. Излучение не причинит вреда камням и металлу. Не останется только нас бабочек, птиц, людей. И мы бессильны, Нид, мы бессильны…
— Но он видел, — повторил Нид Сэами, — и то, что он видел, стало счастьем и надеждой целого столетия в истории людей.
— Он бредил! — вне себя крикнул Доменик. — Прах и тлен — вот что он видел! Несколько слов красивой лжи — ее хватило всему человечеству ровно на столетие. Нет, он не бредил — он лгал, и если бы на его месте был я — я тоже солгал бы!
Нид Сэами медленно покачал головой.
— Но Мануэль Рекуэрдос не был мудрецом. Он был просто отчаянно везучим мальчишкой. Если бы он погиб сразу же после своего возвращения из будущего, я еще мог бы усомниться в правдивости его рассказов. Но между Пальма-да-Бало и Орли прошло около суток, и все эти часы он был искренне и неподдельно счастлив. И если Рекуэрдос не увидит своего сверкающего купола и ласточек в его вышине, если он не увидит потом склона, усеянного мелкими горными маками, и девочки с рогатой улиткой на ладошке, если он не увидит синего кольца космодрома с матовыми каплями фантастических кораблей, отдаете ли вы себе отчет, Доменик, что будет отнято у пяти миллиардов людей целого столетия?
— Чего вы от меня хотите, Нид?
— Действий. Время идет, Доменик. Собирайте людей. Даже Верховный Совет Мира еще не осведомлен в полной мере о том, что надвигается на Землю.
— У меня не хватит сил произнести это, не хватит сил…
— Хорошо, — сказал доктор Сэами. — Совету доложу я. Подите к себе и отдохните, Доменик. На эти двадцать два дня нам потребуются все наши силы и все наше мужество.
— Зачем? — устало спросил Неттлтон.
— Затем, чтобы Мануэль Рекуэрдос увидел то, что он должен увидеть, — твердо проговорил Нид Сэами. — Увидел, даже если на Земле действительно не останется ни одной бабочки, ни одной птицы, ни одной живой души.
— Вы хотите построить на этом месте прозрачный купол? А ласточки?
— Строить его ни к чему, это здание закрытого катка в Кабуле, и ласточки действительно вьются у самой его вершины.
— За двадцать два дня его сюда не перенести.
— Ничего не надо переносить, Доменик. Ведь вслед за этим куполом Рекуэрдос должен увидеть склон, усеянный рыжими маками, а еще через столетие — космодром. Вы поняли меня, Доменик? Все это нужно отснять, и точная аппаратура, которой не страшно излучение блуждающей туманности, один раз в столетие, строго в рассчитанный миг, будет проектировать на сферический экран, который мы должны успеть расположить в этом зале, картины сказочного будущего Земли.
— Будущее для одного Рекуэрдоса…
— Будущее для пяти миллиардов людей, Доменик! Счастье, надежда и спокойствие целого столетия.
— Нам понадобятся помощники, Нид.
— Я думаю, их будет достаточно.
— И съемочная аппаратура.
— Нам дадут лучшую.
— И каменистый склон, усеянный рыжими коротконогими маками.
— Найдем в Альпах и спечатаем с нашим дальним планом.
— И механическая игрушка, которую можно было бы выдать за многоопорного кибера…
…Каменистый склон, усеянный рыжими коротконогими маками. Ни зала с лиловыми пультами, ни хрустального купола. Склон пуст — исчезла белая дорога, спускавшаяся к императорской вилле, исчезла и сама вилла, располагавшаяся у подножия холма. И никаких следов разрушения — прошло всего-навсего сто лет, руины простояли бы дольше. По всей вероятности, здания просто перенесены в другое место, вот и трек на склоне — прошел громадный гусеничный механизм. Неужели не осталось ни одного человека на этом холме?
И тут откуда-то справа появилось кудрявое существо лет четырех, спускавшееся по крутому склону самым естественным образом — на пятой точке. Пестрые штанишки на лямочках, правая рука занята — на ладошке большая виноградная улитка.
Девочка выпрямилась, поднесла свою находку к самому носу и подула на темно-лиловый завиток.
Мануэль засмеялся. Надо было делать совсем не так, надо было попрыгать на одной ноге и спеть магическую песенку:
Улитка, улитка, высуни рога —
Дам тебе хлеба, кусок пирога!
Но улитка оказалась на редкость некоммуникабельной, и каждый остался при своем: девочка осторожно опустила ее на землю, а сама побежала дальше, по склону пустого холма, и мелкие маки шлепали ее по голым ногам, не доставая до коленок.
Пожалуй, впервые за все путешествие Рекуэрдос остро пожалел, что не может выскочить из Машины, чтобы догнать этого беззаботного чертенка в пестрых штанишках, безнадежно выпачканных травой. Мануэлю невольно припомнились не очень-то симпатичные вундеркинды, коими в обилии населяли наше будущее иные фантасты — сопливые вундеркинды, от горшка два вершка, а уже берущие нетабличные интегралы и пристающие к прохожим со своим оригинальным доказательством теоремы Ферма…
Он искренне жалел, что не может ринуться за этой девчушкой вниз по склону; они бежали бы рядом, оставляя за собой две дорожки осыпавшихся лепестков, а потом он показал бы ей одно из маленьких чудес, которые взрослые между собой презрительно называют фокусами, и еще сказал бы ей, что он добрый волшебник Рекуэрдос, и ему триста лет и двадцать четыре года, и она поверила бы ему.
Но остановить Машину и выйти из нее было невозможно, и Мануэль, глянув на указатель энергоподачи, понял, что аккумуляторов его хватит только-только на один столетний перелет, и он бросил Машину в последний прыжок, в последний поиск, и мир, завершивший его путешествие, был миром, устремленным к звездам.
Насколько он понял, Машина оказалась где-то между стальными опорами наблюдательной башни, устремленной высоко в небо и исчезающей за верхней кромкой узкого иллюминатора. Крупноячеистая защитная сетка подрагивала перед самым стеклом, а внизу, опоясывая подножие холма, замкнулось огромное темно-синее кольцо, которое он в первый момент принял за морскую воду.
Но это была не вода, а бетонное покрытие стартовой площадки космодрома, от которой ежеминутно отрывались и плавно взмывали ввысь исполинские туши каплеобразных кораблей. Они набирали высоту легко и беззвучно, но нетрудно было угадать, какие вихри разрывают воздух на Пальма-да-Бало, потому что массивная металлическая сеть трепетала и натягивалась, едва не касаясь иллюминатора Машины. Корабли растворялись в плотной голубизне сивилийского неба, и в этом месте, где они исчезали, несколько секунд спустя развертывался, словно пунцовая гвоздика, стронциевый бутон стартовой вспышки внепланетных двигателей.
Теперь Мануэлю стало ясно, почему в прошлом столетии обезлюдел этот холм. Он готовился принять на себя тяжесть синего бетонного кольца, и Рекуэрдос пожалел, что двинул верньер указателя времени назначения на целые сто лет и пропустил такое великолепное зрелище, как строительство космодрома будущего. Надо было прыгать два раза по пятьдесят, но теперь было поздно сожалеть об этом, тем более что по ручным часам Рекуэрдоса прошло уже более сорока минут.
Не надо жадничать. Ведь это всего-навсего пробный запуск, и там, четыреста лет назад, на развалинах древней базилики, изнывая от нетерпения и тревоги, ждет Викерзунд. Надо возвращаться. Ему и в голову не пришло, что, преданный Брианом, он попадет прямехонько в лапы полиции, уже оцепившей холм, — властям успели напомнить о том, что любые опыты по перемещению во времени официально запрещены. До самого вечера он будет разбирать свою Машину и грузить ее в самолет, и на рассвете этот самолет поднимется и возьмет курс на Орли.
И разобьется вместе с Машиной и обоими ее создателями.
До чего же хорошо было смотреть на мир, отдаленный четырьмя столетиями, и совершенно не думать о завтрашнем дне! Но минуты шли, и столбик энергометра едва-едва подымался над нулевым уровнем. «Пусть стартует еще один звездолет, — разрешил себе Мануэль. — Еще один корабль, и я вернусь».
Он прижался лбом к тепловатому плексу иллюминатора.
Непомерно тяжелая на вид капля, отливая ртутным блеском, поднялась с дальнего края поля и пошла вверх, стремительно наращивая скорость.
Все.
Мануэль выдернул шелковый шнур, зажатый движком реостата возле самой нулевой черты, и остановил Машину. И в тот же миг неодолимая сила несовместимости времен отбросила его назад, в исходную точку его полета.
…Непомерно тяжелая на вид капля, отливая ртутным блеском, поднялась с дальнего края поля и пошла вверх, стремительно наращивая скорость.
Затем проекционная аппаратура автоматически выключилась, и изображение исчезло.
— Все, — сказал Доменик, — мы сделали все, что могли.
Нид кивнул головой. Действительно, все возможное было сделано.
— Но у нас в запасе еще почти восемь дней. — Сферический экран был пуст, и только беспокойная тень Неттлтона металась по нему, словно птица, разучившаяся летать. — Что же делать теперь? Проверять еще раз всю систему?
— Нет, — сказал Нид. — Я плохо разбираюсь в надежности схем и приборов, но я наблюдал за всем монтажом и понял, что во всей этой огромной работе не может быть ни одного промаха, ни одной ошибки. Ведь это последнее дело рук человеческих, Доменик. Последняя работа. Она выполнена на совесть.
— На совесть — и преждевременно. Восемь дней впереди, восемь бесконечных дней, за которые ничего не придумаешь, ничего не сделаешь! Восемь дней собственного бессилия…
— Она не замедлила движения?
— Напротив. Перед ней Солнце, и она разгоняется, точно хищник, почуявший плоть и кровь; она набирает скорость и вытягивается в одно огромное, нацеленное на Солнце щупальце.
— М-да, когда она подходила к нашей системе, ее форма напоминала гигантский боб. А может…
— Что? — быстро спросил Доменик.
— Может быть, в изменении формы…
Неттлтон усмехнулся, и улыбка эта была далека от той, которую видел Рекуэрдос.
— Надежда? Нет, друг мой. Концентрация ударной силы. Разогнанная притяжением Солнца, туманность обтечет его со всех сторон и помчится дальше. А дальше на ее пути будет Земля.
— Значит, ничего не изменится…
— Ничего, Нид. Разве что все произойдет за меньшую долю миллисекунды, чем мы первоначально предполагали.
Нид Сэами прошелся по залу. Ослепительно белый сферический экран, выросший за несколько дней, и за ним не видно ни окон, ни двери, всегда распахнутой в сад, где над зеленью платанов всплывает, точно панцирь морской черепахи, крыша летней усадьбы римского императора. И одна мысль, алебастровым непроницаемым экраном загораживающая весь мир, — доля миллисекунды. Мизерный осколок времени, которым люди пренебрегают, существующий разве что для физиков, неспособный вместить в себя ни тяжелолиственный, одушевленный шум платановой рощи, ни металлический треск цикад, ни всхлип человеческого дыхания. Доля миллисекунды — это так мало, что невозможно будет уловить, что же из всего этого затихнет, первым.
Тени двух человек встретились на белом экране. Они так давно знали друг друга — Нид Сэами и Доменик Неттлтон, что мысли одного были ясны для другого. Оба думали об одном. Вся мыслимая работа была позади, и бояться было нечего — насколько можно ничего не бояться перед лицом неминуемой гибели, — и Доменик, не страшась показаться слабейшим, произнес вслух:
— Единственное, чего бы я не хотел, если бы имел возможность выбора, это остаться в этой миллисекунде последним…
— Никто из нас не будет последним, — отвечал ему Нид Сэами, — потому что после нас останутся сказочные миражи, которым мы сами так хотели бы поверить. Словно маяки, они будут вспыхивать в назначенный срок, даря пяти миллиардам людей счастье уверенности в своем будущем, в том, что они работают не напрасно. Никто никогда не узнает — некому будет узнавать, чего стоил нам этот наш труд. Пожалуй, именно нам с вами, Доменик, виднее всего, чего он стоил. Зато и награждены мы за свое дело так, как никто из людей. Мы увидели, чего оно стоило даже через сто лет. Те, кто создает для будущего, ради будущего, награждены надеждой; мы создавали будущее для прошлого — и нам досталась уверенность в пользе своего дела, ибо прожитый человечеством век — очень важный в истории Земли, и мы это знаем. Рекуэрдос жил при капитализме. Столетие, что легло между нами, знало острую социальную борьбу и социальные катаклизмы. Но мы-то живем в другом мире. Коммунизм — это же не просто иной социальный строй. Мы увидели планету в расцвете. Ведь это достаточная награда за наше мужество, не так ли, Доменик?
…Непомерно тяжелая на вид капля, отливая ртутным блеском, поднялась с дальнего края поля и пошла вверх, стремительно наращивая скорость. Все.
И безжизненная белизна экрана.
А затем раздался детский смех.
— Да это же просто воздушные шарики! — в восторге кричал какой-то мальчишка.
— Не нужно смеяться, малыш, — проговорил совсем еще молодой человек с голубоватым лицом, какое бывает только у людей, которые родились в космосе.
Он включил двигатель своего левитра, и легкая скорлупка взмыла вверх, в утреннее фиалковое небо. Он опустился прямо на вершину белой полусферы, растворенной на юг, словно ворота из слоновой кости, через которые, как верили древние, приходят вещие сны.
Он посмотрел вокруг себя и увидел тысячи людей, которые стояли, сидели на траве или висели в воздухе на своих крошечных, чуть слышно жужжащих корабликах. Тысячи людей, которые собрались сюда для того, чтобы вместе с Мануэлем Рекуэрдосом, сквозь его невидимую Машину, посмотреть на дивный мираж, одинаково непохожий и на картину прошлого и на отражение настоящего.
Они его увидели, и светлая сказка, рассказанная три века назад о грядущем, об их мире, показалась им ожившим рисунком доброго ребенка.
И тогда человек, родившийся в космосе, заговорил.
— Не надо смеяться, малыш, — сказал он, и голос его был одинаково четко слышен и у подножия холма и даже самым дальним корабликам, висевшим в трех милях от Пальма-да-Бало. — Да, эти изображения, выполненные ровно триста лет назад, чем-то напоминают летающие велосипеды, которыми населяли мир будущего мечтатели времен Уэллса и Жюля Верна. И все-таки мы решили, что Мануэль Рекуэрдос должен увидеть именно эти наивные картинки, а не те межзвездные корабли, которые в действительности поднимаются сейчас с наших стартовых площадок. Разумеется, нам пришлось бы ограничиться показом стереофильма, потому что никому, кроме мечтателя далекого прошлого, не пришло бы в голову расположить современный космодром на острове, лежащем в самом густозаселенном море. Но не в том суть. Мы сохранили в целости миражи Неттлтона и Сэами не потому, что они были доступнее и понятнее для Рекуэрдоса, чем техника наших дней, работающая на принципах, непредставимых для Рекуэрдоса и его современников. Мы сделали это из уважения к воле и мужеству людей, которые даже перед лицом надвигающейся гибели смогли создать прекрасные сказки, сказки для безвозвратно ушедшего века, для людей, которые уже умерли…
Рекуэрдос не был великим ученым — честно говоря, он был просто талантливым и отчаянно везучим экспериментатором-интуитивистом. Мы никогда не узнаем, каким образом он открыл закон движения во времени — он погиб так быстро и так неожиданно, что не успел рассказать ни того, что было им сделано, ни того, что было задумано. Скорее всего, это открытие было чисто случайным и вытекало из какой-нибудь ошибки эксперимента. Но так или иначе — остров, на котором был поставлен этот небывалый опыт, все чаще стали связывать с именем погибшего ученого. Как будто сами собой пришли и остались в обиходе названия — павильон Рекуэрдоса, холм Рекуэрдоса, институт Рекуэрдоса и, наконец, остров Рекуэрдоса. Шесть рисунков, которые, он сделал, пока был способен держать в руке карандаш, убедили человечество в реальном существовании такого будущего, каким его увидел Рекуэрдос. Но тогда перед футурологами встала новая проблема.
Будущее так же единственно и неизменимо, как и прошлое. Но не таково виденье этого будущего. Ведь если бы повторный запуск Машины был осуществлен на ближайшем от нас острове, превращенном в заповедник гигантских рептилий, боюсь, что люди долго оплакивали бы гибель человечества от допотопных звероящеров, непостижимым образом возродившихся на Земле. И некоторые ученые полагали, что неоднократное вторжение Машины в будущее, равно как и частое выпадение ее из настоящего, может создать предпосылки для отклонения в логическом развитии истории Земли. Впрочем, а те времена вряд ли кому-нибудь удалось бы повторить опыт Рекуэрдоса: нам известно, что после гибели Машины вместе со всеми чертежами и набросками по какой-то несчастной неосторожности ученый решил взять с собой в Париж все свои бумаги, не оставив в Пальма-да-Бало ни одной копии, — было высказана предположение, что Рекуэрдос создал принципиально новую конструкцию межвременного двигателя. По этому пути и пошли все последователи Мануэля. Несмотря на официальное запрещение, которое стало с тех пор соблюдаться более строго. Но все попытки были обречены на провал, и заслуга повторного открытия принадлежала не физику, а психологу.
Нид Сэами — это он обратил внимание на несоответствие между рассказом Рекуэрдоса о стремительности движений ученых и действительной картиной. И тогда он вывел априорное предположение о возможности передвижения во времени на предельно малых скоростях, с тем чтобы наблюдать события других времен, не вмешиваясь в них. Он записал свою мысль, но не поделился ею ни с кем, и лишь спустя три века мы нашли эту запись в его бумагах.
Вот так прошел первый век предсказанного будущего, век, ограниченный фигурами Мануэля Рекуэрдоса — с одной стороны, и Неттлтона и Сэами — с другой. А дальше было то, что вы хорошо знаете из истории, — наша система встретилась с блуждающей туманностью. Астрономы Земли никогда не сталкивались с подобным явлением и не могли предположить, что огромная туманность вся целиком будет притянута Солнцем и осядет на его поверхности, вызвав только чудовищный выброс протуберанцев. Человечество было уверено в своей гибели, ведь спастись на другие планеты и искусственные спутники не представлялось возможным — первоначальный фронт туманности перекрывал все уголки нашей системы, куда ступила нога человека к тому времени.
Когда же опасность миновала, люди решили не разрушать установки, созданной под руководством Неттлтона и Сэами, и Сивилия стала островом Светлых Маяков.
Сегодня последний из этих маяков догорел. Машина Мануэля Рекуэрдоса вернулась в свою исходную точку, а мы… Мы и так уверены в том, что наше завтра светло и прекрасно, и даже если бы мы увидели его, увидели раньше времени, — все равно, придя в свой срок, оно, оставаясь таким же, каким мы его подглядели, было бы в тысячу раз прекраснее одним только тем, что оно есть на самом деле, что оно — сама жизнь. А то, что мы еще не открыли, не изобрели, не додумали, — все это мы возьмем своими руками.
Вот история этого острова, но сегодня я хотел говорить о другом. Последний Светлый Маяк догорел на Сицилии, но мне кажется, что память об этом должна быть увековечена в названии острова, и оно должно быть связано с воспоминанием о самых сильных и самых добрых людях, когда-либо ступавших по ее каменистой почве. Но, к сожалению, из десятков и сотен добровольцев, зажегших эти маяки, мы знаем только два имени: Доменик Неттлтон и Нид Сэами. Назвать остров их именами было бы несправедливостью перед всеми остальными — безымянными.
Так пусть же Сивилия зовется так, чтобы при упоминании этого названия вспоминались все эти люди, — пусть она зовется Островом Мужества.
Человек, рожденный не на Земле, замолк и обвел взглядом всех людей, собравшихся вокруг белой раковины маяка. Все молчали, потому что были согласны с ним, и голубые огни — знак этого согласия — загорались на носу каждого кораблика.
И только мальчишке, наполовину свесившемуся из люка левитра, этого молчаливого согласия было мало, и поэтому он замахал руками и крикнул:
— Принято, капитан!