Небо безоблачно, и площадь с утра пылает, как огромная раскаленная каменная плита. Белые фронтоны, аркады, в окнах цветущие кактусы и герань; рыжая собачонка отряхивается на мостовой. От мрачных фасадов богатых домов, как всегда в знойный день, дышит прохладой; большие темные ставни закрытых окон хранят благодатный сумрак.
Перед домом аптекаря, словно сфинкс, спит сенбернар. Тихо на этой площади; здесь всегда тихо: тихо в дождь, тихо в полуденную жару, тихо по воскресеньям, тихо по будним дням. Посреди площади, словно огромный корабль, высится костел. Вот здесь и ходила девочка, пока была жива.
Она умерла, и никогда прежде городок не видел горя большего, чем горе ее отца. В последние дни он не покидал изголовья ее кровати; лишь когда малютка засыпала, отец подходил к окну и смотрел на площадь. Здесь он с ней гулял, пока она не заболела, держал ее за руку и разговаривал; аптекарский сенбернар всегда вставал, подметая землю тяжелым хвостом, чтобы она могла его погладить. Старый аптекарь совал руку в стеклянную банку и давал ей горсть серых леденцов от кашля. А девочка потом с отвращением их выплевывала, и ее тоненькие пальчики еще долго оставались измазанными и липкими.
Этой дорогой он спускался с ней к реке. Девочка боялась некоторых домов и никогда не говорила почему; боялась людей, злых собак, колодцев с железными ведрами, мостов, нищих и лошадей, боялась реки и машин. В страхе она крепко стискивала руку отца, а он в ответ покровительственно пожимал ее ручонку: не бойся, я тут. Здесь он ходил с ней на прогулку в лес, бросал шишки с откоса и заставлял себя шутить; ребенок никогда ни о чем не спрашивал. Их знали все: он, степенный отец, толстый, заботливый, склонившийся над ребенком; она, безвкусно одетая шестилетняя светловолосая светлоглазая девочка с запавшими щечками. Дети кричали ей вслед: «Заморыш», — отец багровел и ходил к родителям жаловаться на озорников. Так они гуляли.
Сенбернар встает и оглядывается. Три недели проболела девочка и умерла. Несколько нищенок уже стоят перед осиротевшим домом; сходятся люди на похороны, немного погреются на площади, а потом заходят в дом. Уже ждут музыканты и служки с крестами и светильниками, четыре работницы из отцовской мастерской в новых черных платьях несут погребальные носилки, покрытые длинным суконным покрывалом, в белом одеянии подходят девочки, довольные и немного смущенные, певчие с нотами под мышкой, рослые, смеющиеся девушки — светлые платья, букеты цветов; не спеша собираются сливки городского общества — длинные черные сюртуки, тяжелые цилиндры, дамы в шелковых юбках, чинные и торжественные лица; сходится весь город, ибо отец богатый и видный здесь человек. Наконец появляется каноник, и с ним два священника в белых облачениях — знак благости небес. Наверху, в большом зале, лежит девочка, на русых волосах венок, в восковых ручках сломанная свеча.
Тихо на площади, и сенбернар ложится, подняв голову к затихшему дому. И вот в открытое окно несется звучный голос священника: «Sit nomen Domini».[1] Нищенки падают на колени. «Laudate, pueri, Dominum: laudate nomen Domini».[2] Мужской хор вступает: «Sit nomen Domini benedictum».[3] Нищенки перед домом начинают неразборчиво что-то бормотать, и лишь постепенно становятся различимыми слова молитвы «Отче наш», «Hic accipiet»[4] поет мощный голос каноника. «Kyrie eleison. Christe eleison. Kyrie eleison. Et ne nos inducas in tentationem. Sed libera nos a malo».[5] Сенбернар, поджав хвост, убегает домой. «Oremus».[6] Тихо в доме, даже нищенки смолкли. Лишь фонтан журчит посреди площади.
Умерла девочка, была она слабенькая и совсем некрасивая; боялась широкой площади, боялась большого пса и фонтана, который казался ей бездонным, шла по жизни, держась за руку отца, заболела у него на руках, а ныне — восхвалите за это имя господне — преставилась в свои несчастные шесть лет, дабы стать ангелочком.
По раскаленной площади движется траурная процессия: служки с крестами и светильниками, заунывная музыка, девочки с веночками розмарина и сломанными свечками на подушках, священники с горящими свечами, а за ними гробик, легонький, несмотря на все роскошные украшения, жесткие, широкие ленты, восковые венцы и банты из черного крепа, согбенный отец, с лицом как бы стертым горем, бледная, хрупкая мать под черной вуалью, следом люди в черном, хмурые, с лысинами, блестящими на солнце, с белыми носовыми платками, небольшая перешептывающаяся толпа, а позади, как отдаленный и бормочущий островок, нищенки со своей нескончаемой молитвой.
Выжженной ложбиной процессия восходит на голгофу человеческой скорби. За голой стеной лежит новое кладбище, белое и сухое, песчаная земля мертвых, на ней не выросло ничего, кроме белых крестов, лилий из жести да тонкой башни погребальной часовни. Все голо и высохло добела, точно кости. Белый, мертвый полдень. Белая раскаленная дорога. Плывет в вышине маленький гробик и тянет за собой черную толпу; маленький гробик, маленькая покойница в белом платье и со сломанной свечой; сюда ходила она, держась за руку отца.
— Бедняга, он так ее любил! Женился поздно и очень хотел ребенка, а потом, да вы сами знаете, приехал сюда новый регент и соблазнил его супругу. Всему городу об этом известно. Вот и родилась русая девочка у брюнетов; вся в органиста, похожи друг на друга как две капли воды. Будто пальцем указывала на своего настоящего отца.
Легкий гробик, видно, превратился в свинцовый. Носильщики останавливаются и ставят носилки на землю, Да, именно здесь бывала она со своим отцом; вот тут они садились и смотрели вниз, на дорогу с повозками комедиантов, деревенскими колясками и бричками, смотрели отсюда на улицы городка, стараясь угадать, кто там идет.
Весь городок знал, за кем бегает его жена, лишь он ничего не видел; у него был ребенок, светловолосая и светлоглазая девчушка, с ней он нянчился, пока жена его устраивала сцены ревности каждой девице, которую ее музыкант учил тыкать пальцами в клавиши. В конце концов, чтобы не лишиться уроков, пришлось ему бросить любовницу; причем каждому, кто интересовался, он давал читать ее письма, а интересовались этим все.
Вновь зазвучал надрывный похоронный марш, и процессия медленно, под звон колоколов, тяжело подымается в гору. Маленькая дама под вуалью со строго поджатыми губами путается в подоле юбки; она держится прямо, как бы бросая вызов всем любопытным, а потом снова скроется дома, со своим бесконечным вышиванием сядет у окна, бледнея от одиночества и злобы.
Да, он бросил ее, и осталась она с немилым и противным ей ребенком и мужем, все чувства которого принадлежали этой умершей девочке, хотя он не был ее отцом. Он привязался к ней всей своей унылой душой, и городок не знал, то ли смеяться, то ли жалеть его, когда он выводил нелепо одетую девочку, бледную и испуганную, из холодных комнат дома на площадь.
Звон колоколов вдруг оборвался коротким гулом.
Маленький гробик стучится в ворота вечности. Покоится на досках над свежей могилой, посреди большой, безмолвной толпы; в мертвой тишине лишь хористы шелестят нотами да каноник не спеша перелистывает черную книжку. В толпе заплакал ребенок. Узкая тень башни пересекает раскаленное поле мертвых. Только год, как здесь хоронят, а может, это кладбище слишком велико и его никогда не заполнят, может, никогда оно не зарастет и навеки останется таким пустым и голым. Толпа дышит тяжело и беспокойно. В чем дело? Почему не начинают? Тишина становится все мучительней, тревожней, все более угнетающей…
«Laudate Dominum de coelis, laudate eum in excelsis. Laudate eum omnes angeli eius,[7] — возвещает хор. — Laudate eum omnes virtutes eius».[8] Толпа перевела дух. «Laudate eum sol et luna; laudate eum stellae et lumen. Laudate eum coeli coelorum».[9] Легкий ветерок, словно разбуженный хором мужских голосов, овеял прохладой бледные лица, поднял облачко ладана, зашелестел лентами и венками, дохнул из могилы холодом глины. Отец склонился, словно падает, не сводит глаз с гробика; люди становятся на цыпочки, чтобы лучше его видеть; вот-вот начнется прощание.
«Kyrie eleison. Christe eleison. Kyrie eleison». Молодой священник раскачивает кадило; цепочки его слабо позвякивают, из кадила выходит дымок и расплывается в воздухе… «Oremus». Широкое пылающее небо безмолвно разверзается над белым кладбищем; мгновение тревожной вечности; лишь сердце бьется сильнее от напряжения страшного, величественного и мучительного момента. «Per omnia saecula saeculorum. Amen».[10] Капли освященной воды окропляют гробик, отец, громко рыдая, опускается на колени; гроб медленно спускают в могилу, и хор приглушенно начинает нежный, печальный хорал: «Призвал господь…»
Маленькая дама под вуалью стоит как пригвожденная. Слишком хорошо знаком ей этот сочный, звучный, самоуверенный и самодовольный голос. Когда-то она слушала его в другой обстановке и страстно млела, завороженная его звучанием. Горожане слушают, склонив головы: поет сам регент с первой певицей хора Марией, Венерой городка, высокой, цветущей девушкой. Из всего хора выделяются эти два голоса. Говорят, она к нему ходит, эта Мария. Два голоса ласкаются и обнимаются при ярком солнце, сам каноник внимает им, закрыв глаза; маленькая дама судорожно рыдает, голубое облачко ладана летит к небу, и тихо, еле слышно разносятся над кладбищем заключительные слова хорала. Каноник, как бы пробудившись от сна, наклоняется к земле. Один, два, три комочка глины.
Один, два, три комочка; каждый пробирается к открытой могиле, где отец стоит на коленях на куче земли и всхлипывает так, словно уже никогда не сможет остановиться. Все уже бросили свои три комочка в могилу и рады бы уйти. Они только ждут, когда подымется отец, чтобы пожать ему руку. Священники переминаются, нужно еще идти к часовне; могильщик громко сморкается и лопатой бросает сухую, раскаленную землю в могилу. Вся толпа, изнывая, растерянно молчит.
Среди хористов пронесся легкий смешок. Пан регент сверкает глазами, он рад удачной шутке. Бледная Анежка порозовела, Матильда кусает платок, а Мария корчится в беззвучном хохоте. Регент, с довольным видом причесав волосы и усы, наклонился, к Марии и что-то шепнул ей. Мария прыснула и убежала. Люди оглядываются, одни с улыбкой, другие укоризненно.
Отец быстро встает, дрожит и хочет что-то сказать.
— Вам… вам всем, кто моей единственной, любимой доченьке оказал… — Он не в силах продолжать и уходит, рыдая, не подав никому руки, словно во сне. Поднимается суматоха. Пока священники идут в часовню, толпа рассеивается. Одни наспех ставят три крестика на могилах своих близких, другие ненадолго останавливаются у чьего-нибудь надгробия, и почти никто не ждет конца обряда; только регент с Марией и певчими, громко смеясь, поднимаются на хоры кладбищенской часовни.
Несколько женщин в черном молятся у могил и, утирая слезы, оправляют жалкие засыхающие цветы.
Из открытой часовни доносится пение каноника: «Benedicite omnia opera Domini Domino». «Benedicite angeli Domini Domino»,[11] — вторит регент. «Benedicite coeli Domino».[12]
Могильщик полными лопатами зарывает ребенка двух отцов.