Под вечер, когда низкое солнце забрызгало верхушки скал и обрывистый склон розовым золотом, Абдулвахид закряхтел на своей кошме и почесал клокастую седую бороду.
Некоторое время он тупо прислушивался к тому источнику нескончаемого шума, каким являлась скачущая по черным валунам река. Затем кое-как сел, выполз из-под соломенного навеса, сунул ноги в рваные стоптанные башмаки и побрел за кусты, не забыв прихлопнуть плешь засаленной тюбетейкой.
Неспешно вернувшись, он с треском поломал несколько сухих прутьев, посовал под котелок и раздул огонь.
Заглянув в фарфоровый чайник, чье тыщу лет назад отколотое горлышко было мастерски заменено небьющейся жестяной дудкой, задумчиво поднял брови и опять вздохнул.
Заварка кончилась, а расхлябанный колхозный грузовичок, завозивший под присмотр Абдулвахида кое-какие продуктишки для чабанов, безвылазно торчавших на летовках, должен был появиться лишь дня через два.
Может быть, из вчерашнего чаю удастся выварить если не запах, то хотя бы немного желтизны…
Несколько минут он сидел, безвольно глядя в разгорающееся пламя.
Он плохо себя чувствовал. Ночь почти не спал — снились какие-то нелепицы, грудь давило. Под утро стало трудно дышать. Вставал, пил воду. Немного полегчало, но больше уснуть все равно уже не смог: ворочался на подстилке, мерз, кутался в тряпье.
Днем все валилось из рук, не было сил. И почему-то немела левая рука.
Теперь наступил вечер. Есть по-прежнему не хотелось, но все-таки следовало, наверное, подумать о каком-то пропитании.
Морщась и потирая немеющее плечо, он нашарил одну из двух луковиц в замызганной картонной коробке, служившей провиантским складом.
Кое-как почистил. Разрезал и принялся с грехом пополам крошить ножом в ладони.
Нож, конечно, дрянь! Лезвие — обломок ножовочного полотна, рукоять из гнилой тряпки и алюминиевой проволоки. Разве таким много нарежешь?.. Бросить бы, к аллаху, эту несчастную луковицу!.. да как бросишь, коли начал: ведь и луковица на дороге не валяется, чего-то стоит эта луковица… все на свете чего-то стоит…
Чтобы отвлечься от совсем уж бессмысленных сетований, он, хмуро щурясь на валившееся за хребет солнце, стал прикидывать будущность жизни, — хотя, конечно, она и так была ему совершенно ясна. Лето кончилось, наступила осень; скоро погонят стада с летовок, и он тоже вернется в родной кишлак. Пойдут дожди, снег покроет верхушку горы
Шох; потом осмелеет, завалит ущелья и склоны. Халат совсем рваный, да и сапоги давно просят каши. Конечно, Акрам-бухгалтер даст осенью немного денег — не совсем даром сидит тут Абдулвахид почитай что с конца февраля; но ведь к его возвращению в доме обнаружится множество неотложных надобностей… это уж не сомневайся. Вот и потекут денежки из рук. Одеться надо? обуться надо? пожрать хотя бы раз в день горячего, кроме вечного чаю с куском хлеба, — надо?.. дров на зиму запасти надо? пару-тройку мешков муки — надо?.. а ведь зимой денег не платят… эх!..
Расстроенно вздохнув, кинул в закипающую воду крошево лука, сильно посеревшего от соприкосновения с его руками, и туда же, в казан, отряс ладони. Плюхнул малую толику хлопкового масла. Когда варево снова пошло ключом, высыпал пиалушку муки, безучастно размешал большой деревянной ложкой, с которой заодно отклеились чешуйки вчерашних яств.
Глядя на тлеющие угли, над которыми плыло жаркое марево невидимого пламени, он подумал, что, возможно, раис[1] снова позволит ему работать при колхозной столовой. Хорошая работа была прошлой зимой — мойщик котлов! Всегда в тепле, всегда сыт. И, между прочим, кое-что из остатков позволялось унести домой…
Тоскливо морщась, Абдулвахид снова потер ладонью грудь под халатом.
Верно говорят: от плохих мыслей душа болит.
Он без охоты расстелил нечистую тряпицу, служившую ему дастарханом, и протер касу[2] полой рубахи. Достал из коробки два вялых огурца.
Вынул из холщового мешка сухую лепешку.
Собаки сидели метрах в пяти от очага.
Подросший щенок нетерпеливо переминался, иногда издавая тонкий скулеж. Пару недель назад Абдулвахид обрубил ему хвост и уши, и теперь голова у него была круглая, как у медвежонка. Сука, напротив, деликатно помаргивала, не позволяя себе прямых взглядов в сторону хозяина и пищи.
— Эх, собака, собака! — укоризненно сказал Абдулвахид, вспомнив тот день, когда она ощенилась. — Вот кабы ты была овцой… семерых бы ягнят приносила… цены бы тебе не было, собака…
Сука смущенно отвела взгляд. Она уже забыла, как гордилась совершённым, как хотела показать человеку свое завоевание в его полной красе; и как потом отчаянно лаяла, с каким злобным хрипом припадала на передние лапы, бросаясь на речной бурун, сглотнувший детенышей…
Абдулвахид почмокал сухими губами.
Щенок тут же сорвался с места, подбежал, сунулся мордой в колени.
— Ну вот, Паланг,[3] — сказал Абдулвахид, трогая ухо. — Все зажило, видишь. А ты визжал… — Он ласково потрепал щенка по загривку. - Скоро большой вырастешь… Правильно я тебя оставил… Вон какие лапищи у тебя… Будешь здоровый, как барс… даже как тигр… Ну, иди, иди…
Помедлив, с усилием разломал лепешку. Хотел откусить, да так и не собрался. Вместо того одну половину кинул суке, другую — щенку.
Наплюхал в касу немного похлебки, поднес было ко рту ложку — и не смог. Вяло отставил еду, посидел, глядя на багровую кайму над горами, где скрылось солнце. Небо над головой стремительно чернело.
Неудержимо захотелось лечь.
Абдулвахид кое-как перебрался под навес…
Три дня сука сторожила тело, лаяла и бросалась, когда воронье подбиралось слишком близко.
Щенок тоже отважно тявкал.
Потом приехал грузовик.
Анвару было лет пятнадцать, когда отец, вернувшись с летовок, привез щенка. Чабаны сказали, что покойный Абдулвахид называл его Палангом и говорил, что из этого смешного увальня должен вырасти очень хороший пес.
Отец решил поселить щенка в дальнем конце двора — на цепи у отхожего места.
Анвар возмутился.
Они спорили, стоя возле умывальника, а Паланг сидел между ними, задрав голову и озадаченно поглядывая то на одного, то на другого.
— Да перестань! — сердито говорил отец. — Это собака! Понимаешь? — собака! Что за глупость! Может, ты и баранов в дом потащишь?!
Мать тоже ворчала:
— Вечно у тебя какие-то фантазии! Выдумщик какой! Все смеяться будут…
— При чем тут бараны?! Почему смеяться?! Собаки людей спасают! На границе служат! — совсем по-детски горячился Анвар. — Я же не в дом!
Давайте вот здесь поставим ему будку, у ворот! Ну пожалуйста! И не будет никакой грязи, обещаю!
В конце концов именно мама сказала какие-то совсем, казалось бы, незначительные слова, но почему-то именно после них отец с досадой махнул рукой — и согласился.
Их неказистый дом пристроился на окраине большого кишлака Сари-Санг, прихотливо разбросавшего свои сады и кибитки на пологом предгорном склоне у обрыва к реке. Внизу вдоль берега петляла асфальтированная дорога. Если смотреть на нее от школы, то грузовики и легковушки, что мчались влево, часа через два должны были скатиться в дымную котловину Хуррамабада. Те же, что ехали вправо, готовились встретиться с перевалами и серпантинами Памирского тракта.
Анвар рос обычным деревенским мальчишкой. Или не совсем обычным, что ли… Короче говоря, из тех, которым окрестности родного села представляются целокупной вселенной и никакой дальний мир не соблазнит покинуть этот, свой и близкий.
Он никогда не бывал в Хуррамабаде и равнодушно выслушивал восторженные рассказы о чудесах большого города. В райцентр попадал считанные разы. Пыльные перекрестки заштатного городка, более всего похожего на непомерно разросшийся кишлак, наводили на него смутную тоску. Вернувшись домой, он чувствовал облегчение.
Здесь все было знакомым, близким.
Дорога повторяла изгибы речного берега, а потом пряталась за крутой лобовиной горы Шох. Если обогнуть гору поверху, попадешь в соседний кишлак — Хавар. Первое перед горой ущелье называлось Дровяным.
Забиравшаяся по нему тропа выбегала в конце концов на широкое плато, заросшее дикими садами. Осенью туда ходили за хворостом и сладким боярышником. Весной поверх свежей зелени кипела розовая и белая пена сумасшедшего цветения, ветер нес запах, от которого пьянели даже ослы. Окрестные склоны были сплошь покрыты лопухами кисло-сладкого ревеня. Чтобы накопать сахарного корня солодки, нужно было держать путь за ручей Сиёруд. Тюльпанов больше всего было на Гульдаре. А самая крупная фисташка росла в урочище Шодхарв.
Собственно говоря, так и горожанин живет. Он знает, за каким углом расположена булочная, а за каким — аптека; где можно купить свежий хлеб и в какой сберкассе не бывает очередей.
Вот и Анвар свободно распоряжался близкими и дальними окрестностями своей скромной родины, которую не разглядишь на школьном глобусе, — хоть бы даже на взгляд пришельца они и представляли собой совершенно дикие места.
Между прочим, построить будку — это дело оказалось совсем не шуточным. Во-первых, досок в ту пору уже было днем с огнем не достать. А во-вторых, кто позволит расходовать хорошие доски на подобные пустяки, когда того и гляди сарай на голову повалится?
Пораскинув мозгами, Анвар направился на машинный двор.
Машинным двором, то есть рыжими остовами нескольких полуразобранных сельхозагрегатов, торчавшими из бурьяна, и кирпичным ангаром с вечно распахнутыми и покосившимися воротами, командовал дядя Шукур. Горячо рассказав о своих надобностях и выслушав слова столь же горячего дядиного неодобрения, Анвар выклянчил-таки у него разрешение снять с разбитой техники пару-другую моторных кожухов.
— А раис спросит, что я ему скажу? — упирался дядя Шукур.
— Дядя! — убеждал его Анвар, молитвенно прикладывая руки к груди. -
Зачем раис будет об этом спрашивать, когда вы сами мне только что сказали, что эта сеялка уже двадцать лет поломана и никто ее никогда не починит, потому что нужных запчастей сто лет не делают!..
Чертыхнувшись, дядя Шукур позволил ему воспользоваться инструментом.
Вооружившись парой чурбаков и кувалдой, Анвар расколотил кожухи в более или менее ровные листы. Семь раз отмерив, навертел в них дырок (дядя еще даже помогал, придерживал, чтобы не елозили под сверлом).
Потом набрал прямо с пропитанной соляркой земли ржавых болтов и гаек, тех, что подходили друг к другу, и свинтил заготовленные части. Пришлось, конечно, и еще раз кувалдой маленько пройтись.
Готовая конура выглядела так, будто жить в ней должна не собака, а, скажем, мотоблок или газонокосилка. Но, как говорится, в какой пиале ни подай, лишь бы чай был хорош. Анвар выпросил у матери старый, совсем рваный отцов чапан, постелил, и в итоге Паланг замечательно в этой железной будке устроился. Правда, когда вырос, то, бывало, по ночам, ворочаясь, все же немного погромыхивал.
А вырос он как-то очень быстро. Не успели оглянуться, а щенок уже превратился в молодого мощного пса — веселого, добродушного, с яркими, всегда смеющимися желто-карими глазами.
— Паланг! — звал Анвар.
Анвар с ребятами за алычой — и Паланг рядом, Анвар с дядей Шукуром на рыбалку — и Паланг здесь, берет дядя Шукур Анвара с собой за куропатками — и Паланг следом, Анвар за хворостом — и Паланг с ним…
Анвар любил ходить за хворостом.
Если из-за горы Шох приходила большая туча, то на следующий день в потревоженном бурей горном лесу набрать две вязанки дров ничего не стоило. Анвар привязывал осла к дереву, а сам садился на краю обрыва. Паланг ложился рядом.
С края плато открывался головокружительный вид. Голубые склоны дальних гор, белые шапки ледников на вершинах, синее небо, по которому порой скользили вспененные до пронзительной белизны облака.
Поблескивающее лезвие реки рассекало узкую долину, а по серой бечевке дороги ползла рыжая букашка грузовика. Игрушечные кубики кишлачных кибиток выглядывали из курчавой зелени, и в одном из этих кубиков он родился и вырос…
Что-то занималось в душе, грело, волновало, томило, хотелось найти слова, чтобы рассказать об этой красоте, — и они находились, наворачивались на язык: новые, звучные, неслыханные прежде слова!..
Дорога домой была легка. Паланг трусил следом, время от времени озабоченно ныряя в заросли и всегда возвращаясь на тропу с таким видом, будто совершал там какие-то очень важные поступки. А мальчик, погоняя осла, во весь дух горланил новую песенку, и эхо повторяло ее, радостно удивляясь неслыханным прежде звукам. К вечеру она обычно забывалась — должно быть, для того, чтобы освободить место в душе для новой…
Паланг со всеми дружил и ни с кем не ссорился. И его в ответ все признавали за своего. Даже кишлачные собаки, хоть и через силу. А попробуй не признай такого здоровяка: сейчас обрубком хвоста повиливает и улыбается, а ну как зубы покажет?
Анвару подчас даже казалось, что Паланг какой-то уж слишком добродушный пес.
Однако два случая его в этом разуверили.
Кличку Силач долговязый Салих присвоил себе сам, и все с этим молчаливо соглашались, потому что в нем и впрямь было много дурной силы. Но за глаза при этом звали Салихом-Бараном, а в лучшем случае
— Косым Салихом. И для того, и для другого были некоторые основания: в школе Салих едва осилил пять классов, после чего, из-за явной бесперспективности дальнейших занятий, был взят подпаском в одну из колхозных бригад. Там он совершил карьеру, возможную в подобной ситуации, то есть вырос до пастуха. Летом пропадал на летовках, а зимой погуливал в компании пары-тройки таких же дурных кишлачных парней. Его отец через силу тянул шестерых младших братьев Салиха, но старшего это, похоже, никак не касалось.
Той весной, когда в Хуррамабаде происходили беспорядки и погромы, Салих со своими дружками, по слухам, тоже был там. Говорили, что возил их учитель физкультуры Махадов, который после этих событий в кишлак не вернулся. Парни же приехали и хвастали спьяну о своих геройствах, а Салих даже показывал кому-то трофеи — золотые вещицы, которые им якобы достались в кем-то разгромленном и подожженном «Ювелирторге». С тех пор его стали еще больше сторониться. Ждали, что призовут в армию, — так и тут вышла неудача: время было еще более или менее мирное, и комиссия сочла косоглазие достаточной причиной, чтобы освободить призывника от службы.
Как-то вечером мать послала Анвара к тетке Саломат за шерстью.
Паланг трусил за ним, потом унюхал что-то важное, решил пробежаться пустырем и пропал в сумерках. Дорога лежала мимо школы. Анвар снова вспомнил о сегодняшней утрате — отец недавно подарил такую хорошую шариковую ручку… и вот она куда-то делась. Вдруг ему пришло в голову, что она могла выпасть из кармана, когда гоняли мяч на большой перемене. Прямо увидел, как она лежит в траве… или закатилась в ложбинку у стойки баскетбольного щита… Да ну, давно уж подобрал кто-нибудь из второй смены!.. А вдруг? Ты, как говорят, крути маслобойку, а будет ли масло, один бог знает.
Он свернул во двор — и обнаружил, что у скамьи маячат какие-то фигуры. Доносился смех, пьяные голоса. Салихова компания… Вот уж надо ему сейчас с ними встречаться!
Но отступать было поздно.
— Ого! — сказал Салих, когда он приблизился. — Какой гость! Чего надо?
Еще трое смотрели на Анвара с таким же вялым интересом.
На скамье стояли бутылки.
— Ручку где-то посеял, — сказал Анвар, пожав плечами. — Пойду на площадке гляну…
Сказал — и тут же пожалел. Зря он им про эту ручку…
Парни переглянулись.
— Ручка! — неожиданно залился Салих. — Конечно, этому парню нужна ручка! Мне не нужна, тебе не нужна… никому не нужна… а ему — ну просто позарез!
— А знаете, зачем ему ручка? — спросил Салих, переводя взгляд с одного из своих приятелей на другого.
Впрочем, вино настолько прибавило бедолаге косоглазия, что уже почти не имело значения, куда именно он смотрит.
Поскольку все молчали, Салих сам ответил на свой вопрос.
— Он хочет стать начальником! — торжественно и довольно возгласил он. — Чтобы командовать такими, как мы!
Кто-то хмыкнул.
— Раисом будет!
— Директором бани!
Все загоготали.
Разговор этот Анвару, ясное дело, был совсем не по душе. Но достойный ответ все как-то не наворачивался на язык, в драку лезть при таком раскладе сил тоже не имело смысла, а просто уйти — так они, чего доброго, в спину будут орать какие-нибудь гадости… или еще чего удумают.
Он невольно оглянулся.
Паланга не было.
— Вот именно! — воскликнул Салих. — Этому парню на самом деле нужна ручка! Ведь он хочет стать начальником, а какой начальник без ручки?
Вот увидите, он добьется своего, и тогда ему никогда не придется поднимать ничего тяжелее этой проклятой ручки! Зачем? Он будет писать приказы и распоряжения — а вкалывать придется нам!
Салих сделал шаг и оказался стоящим вплотную к Анвару. Анвар почувствовал тяжелый запах вина.
— Я правильно говорю, дружок? — спросил Салих, хватая его за ворот рубашки. — Ты хочешь, чтобы мы работали за тебя?
Анвар рванулся, и в это же мгновение Паланг, возникший откуда-то из тьмы, в молчаливом прыжке повалил Салиха наземь.
На секунду все оцепенели.
Паланг стоял над Салихом, прижав его лапами. Он не рычал, но, должно быть, Салиху было довольно и одного взгляда.
— Со…со… — выговорил он наконец. — Соба…ку… убе…
— Паланг! — резко сказал Анвар и не оглядываясь пошел к площадке.
Минут через пять, когда он, обшарив траву под баскетбольным щитом и не найдя, разумеется, никакой ручки, шагал назад, у скамьи уже никого не было…
В другой раз дело кончилось не так хорошо.
Козла Бузбоя приходилось на ночь загораживать в углу хлева плетнем, чтобы он не тревожил двух своих соседок — коров. У этого животного был отвратительный нрав и запах. Но он, подлец, был роскошно красив — красив так, как может быть красив козел: мощный, матерый круторогий рыжий зверь с длинной волнистой бородой и яркими янтарными глазами, в которых всегда сияла бескомпромиссная звезда легкого безумия. Его красота и мощь приносила отцу и кое-какие деньги: к Бузбою вели коз не только из соседнего кишлака Хавар, но даже из самого райцентра — его потомство славилось в округе жирным молоком и плодовитостью.
Однако характер у него был просто невыносимый, и поэтому за первой горделивой кличкой, которую придумал отец — Бузбой, то есть что-то вроде Царя козлов или как минимум Козла Козловича, — маячила вторая, которую дала ему мама: Геббельс.
Что касается Паланга, то он даже любил, когда Бузбой начинал вдруг бросаться, грозно опуская рога и норовя его на эти рога поддеть: весело прыгал вокруг, изредка беззлобно взлаивая. А когда козел понимал всю бесперспективность своих попыток и, разочарованно пофыркивая, снова принимался щипать постылую траву, Паланг ложился рядом и умильно посматривал на дурака, приветливо вывалив на плечо фиолетовый язык.
Осенью приехал погостить дядя Насыр, племянник отца, с женой и трехлетней дочерью. Мужчины сидели в гостевой комнате.
— Ты понимаешь, — говорил отец, покачивая в руке пиалу, — я даже о нормальной, о мирной жизни со страхом думаю. Ведь сколько всяких несчастий подстерегает человека! Сколько дурных случайностей, болезней, ужасных неожиданностей! А они еще воюют! Это мыслимое ли дело?! Человек и так-то, без всякой войны, — песчинка, миг! Неужели непонятно? Так нет же, они хотят, чтобы песчинка эта была мельче, миг — короче! Беженцы тысячами уходят в Афганистан из сожженных кишлаков… Ты представляешь, что это такое?! Брось дом, хозяйство, возьми вещей, сколько в узел поместилось, детей на закорки, овцу на веревку — и пошел куда глаза глядят, коли жить хочешь! Нет, они — безумцы! безумцы!..
Дядя кивал, Анвар подливал им в пиалы, а когда чайник пустел, спешил за новым.
Сбегая с крыльца в очередной раз, он отметил, что мама и тетя оживленно переговариваются, верша свои кухонные дела, девочка, напевая, играет под деревом с какими-то палочками и тряпицами, радостный Паланг, свесив язык, сидит возле нее, а Бузбой, почему-то покинув хлев — должно быть, мама плохо закрыла воротца, — просто стоит столбом и тупо смотрит на происходящее.
Анвар заглянул на кухню, отдал маме пустой чайник, минутку вежливо поговорил с тетей о своей учебе и планах на будущее и ответно поинтересовался делами своего двоюродного брата, выразив сожаление, что тот не сумел в этот раз их навестить.
Пока они болтали, дворовая диспозиция несколько переменилась.
Судя по всему, Бузбой и Паланг успели совершить короткий сеанс традиционных побегушек, и теперь козел стоял, расстроенно опустив голову и понурившись.
Девочка подняла ручки и стала кружиться, напевая и помахивая над собой двумя тряпицами.
Козел раздраженно мотнул мордой, выгнул шею, сделал шаг — и вдруг пошел, опасно выставив холеные свои рожищи и мощно набирая ход.
Он еще только начал разбег, а Анвар уже похолодел, представив, что сейчас будет. Еще пять… уже четыре… всего лишь три его скачка — и он со всего маху ударит девчушку крутыми, твердыми как камень рогами!.. подбросит нежное тельце, будто тряпичную куклу!..
— Стой!!! — закричал Анвар, отшвыривая чайник и бросаясь наперерез.
Но Паланг уже взлетел в воздух — так порой взлетают пружины при неудачной попытке установить их на нужное место.
Бузбой шатнулся под его весом, встал на дыбы, отчаянно молотя воздух передними копытами.
Яростно урча, волкодав висел на его горле, рвал из стороны в сторону, упираясь лапами в подбрюшье.
Когда все сбежались, а Паланг наконец разжал челюсти, козел еще был жив.
Но все равно потом его пришлось прирезать.
Машина с армейскими номерами въехала в село со стороны Хуррамабада.
Это был зеленый «ГАЗ-66» с наглухо закрытым брезентовым кузовом.
Первым делом грузовик подкатил к сельсовету и встал в тени большого карагача.
Из кабины на землю выбрался человек в полевой армейской форме с четырьмя тусклыми звездочками на погонах, черной папкой в руках и кобурой на боку.
В сельсовете он провел минут двадцать, а когда вышел, выглядел недовольным и даже крикнул в закрываемую дверь:
— Саботаж это, а не работа!
Ефрейтор-водитель завел двигатель.
— Срывают призыв, мерзавцы!.. — пробормотал капитан, глядя перед собой в стекло и некоторое время не обращая внимания на вопросительный взгляд водителя.
— Давай, Самадов, — сказал он в конце концов. — Поезжай потихоньку.
Если призывника увидишь, тормози.
Машина неспешно ехала по пустынной улице, а капитан, раскрыв папку, просматривал какой-то список и ставил галки.
Призывник встретился. Им оказался Салих Силач, он же Косой Салих, он же Салих-Баран. Парень шел по дороге, одетый в новый легкий чапан поверх красной рубахи, и беззаботно помахивал прутиком.
Когда возле него остановился грузовик и из окна пассажирской двери ему приветливо улыбнулся капитан, Салих удивился и сам взглянул на него. При этом левый его глаз действительно посмотрел на капитана, взгляд же правого устремился куда-то в сторону летних пастбищ за ручьем Сиёруд.
— Ну, здравствуй, — сказал капитан таким тоном, будто после долгой разлуки наконец-то встретил старого товарища.
— Здравствуйте, — ответил Салих, отчего-то робея.
— Тебе сколько лет, парень?
Капитан продолжал улыбаться, но Салих почуял подвох и решил соврать.
— Семнадцать, — сказал он, горбясь.
— А не двенадцать? Не десять ли? Ты же совсем младенец! — рассмеялся капитан. Но тут же посерьезнел и спросил очень строго: — Почему не в армии, придурок?
— Комиссию не прошел. — Салих невольно сморгнул, и глаза тут же поменялись местами: теперь правый сверлил капитана, а взгляд левого скакнул за гору Шох. — У меня косоглазие.
— Э-э-э, парень, парень! Как не стыдно! Твои братья! твои сверстники! даже младше тебя ребята!.. все они служат в армии!.. держат оружие!.. воюют с оппозицией, а ты!.. — Капитан замялся, подыскивая соответствующее выражение, но так и не нашел. — Не стыдно?!
— Да косой же я! — крикнул Салих. — Вы чего!
— Полезай в машину, дезертир! — негромко сказал капитан. — Быстро!
Салих попятился. Но попятился к задней части грузовика, а этого ему лучше было не делать. Поскольку тут он попал в крепкие руки двух дюжих сержантов, только что спрыгнувших с борта. И с их посильной помощью мгновенно взлетел в кузов, успев лишь зажмуриться, когда брезентовая пола больно хлестнула по глазам.
— Есть один, — с удовлетворением заметил капитан, захлопывая дверцу. — Так, значит… дом семь, дом четырнадцать… какой тут еще?.. да, семнадцать. Давай, Самадов, поехали.
Слух по деревне разносится не просто быстро, а прямо-таки со скоростью света. Не успел еще Косой Салих грохнуться своим тощим задом о доски кузова, а уже все село знало, что приехавший из райцентра офицер хватает всех подряд парней, мало-мальски подходящих для службы в армии, грузит в машину и, судя по всему, намеревается куда-то увезти.
Поэтому уже через пять минут после того, как пронеслась эта неприятная весть, братишка Анвара пылил босиком по кишлачной улице с материнским наказом: встретить старшего брата и строго-настрого наказать ему не только не шататься по улицам, но даже и домой не идти, а направляться прямиком в дом тетки Саломат и сидеть у нее, пока не минует опасность и не будет получено им об этом верное известие.
Но они разошлись. Анвар заглянул к своему товарищу. В классе они сидели за одной партой, но вот уже третий день Раджаб пропускал уроки по причине ангины. Посвятив его в последние события школьной жизни, то есть минут двадцать поболтав о разных пустяках, Анвар распрощался и вышел со двора, бессознательно отметив при этом недалекий шум автомобильного двигателя. Свернул в переулок, потом направо на улицу — и угодил как раз под ищущий взгляд армейского капитана.
Грузовик резко затормозил.
— Эй, джигит! Пойди-ка сюда!
— Я? — удивился Анвар.
Он машинально оглянулся. Поблизости никого не было, и приходилось заключить, что незнакомый офицер обращается именно к нему, хотя оставалось непонятным, какое у этого военного до него может быть дело. Кроме того, окрик прозвучал так радостно, что Анвар даже засомневался — уж не родственник ли? Но отогнал от себя эту нелепую мысль и решил, что военный, скорее всего, хочет спросить дорогу.
— Ты, ты! — улыбаясь, ободрил его приезжий, а когда Анвар сделал несколько шагов, спросил: — Тебе сколько лет?
— Мне? — снова удивился Анвар.
— Ты что из себя слабоумного строишь? — неожиданно зло осклабился капитан. — С кем я, по-твоему, разговариваю?!
— Ну, семнадцать, — сказал Анвар, что было чистой воды правдой. И семнадцать-то были совсем новенькие — двух недель не прошло со дня рождения.
— Рассказывай! — неприятно фыркнул капитан. — Вон какой здоровый вымахал… Из какого дома?
— Из двадцать третьего…
Шевеля губами, военный пролистал бумаги. Явно не найдя того, что искал, он раздраженно захлопнул папку и сказал:
— Из двадцать третьего, говоришь? Ладно, полезай в кузов!
— Зачем?
— Полезай! Поедем проверим, из какого такого двадцать третьего!
Анвар пожал плечами:
— Да пожалуйста… проверьте!
Он обогнул грузовик, положил руки на задний борт — и тут же был подхвачен кем-то, а когда оказался внутри, понял, что он в этом кузове далеко не первый.
Это была широкая старая тропа — утоптанная, гладкая, и бежать по ней было легко и приятно.
Она то спускалась чуть ниже по склону и ныряла в заросли алычи и барбариса, чтобы в два скачка переметнуться там через ворчливый ручей, то снова оказывалась на виду, обогнув бурый скальный выступ или ловко проскользнув по самому верху осыпи.
Воздух над ней струился легким маревом. Чудилось, что каждый его стеклистый изгиб несет свой аромат — то запах свежей воды, прели, кисло-сладкой гнильцы подсыхающей на камне слизи, то эфирное струение изнывающих на солнце кустов эфедры и тамариска, то острый, нашатырный всплеск перечной мяты, то вдруг мгновенный пролив острой мышиной вони от какой-то древней падали…
Звуков было столь же много. Без устали звенели цикады и пилили свое кузнечики. Кроме того, ветер шелестел травой, шуршал в листве, заставлял скрестись друг о друга жесткие метелки эриантуса. Упрямо повторялся также голос кукушки, а щебет мелких птах, челночными зигзагами простреливавших горячий воздух, сливался в мелодичный звон. Вдобавок из долины доплывал то совсем пропадающий, то все-таки чуть слышный гул реки…
Паланг ни на что не обращал внимания, и даже когда в ближних кустах кто-то опасливо ворохнулся — судя по могучему запаху, источаемому организмом, старый дикобраз, — не потратил лишней минуты, чтобы шугануть его как следует. Нет, он просто летел по тропе, несся, свесив жаркий язык и прижав обрубки ушей.
Собственно говоря, язык свешивался сам по себе — и не только для того, чтобы дать выход из тела лишнему жару, но и потому, что Паланг предвкушал свидание, и близкая встреча волновала и радовала.
Уши тоже сами собой прижимались. Во-первых, нечего было им, пусть и рубленым, болтаться на ветру, когда он мчится со всей возможной скоростью. Во-вторых, будучи прижатыми, они означали готовность
Паланга к тому, чтобы встретиться на околице Хавара со сплоченной командой из пяти-шести местных молодцев. Для начала они, как всегда, поднимут дружный вой, сулящий ему поругание и скорую гибель. Но потом, завидев его оскал (а кто не поймет оскала, получит небольшую взбучку), так же привычно подожмут хвосты и разбегутся по своим закоулкам. Сама же она, понятное дело, будет скромно стоять в сторонке, ни в чем не участвуя и только кося в его сторону влажным взглядом…
Так оно все и случилось, и прошло никак не менее двух часов, когда
Паланг почувствовал смутную тревогу, заставившую его запнуться, а потом сесть и оглянуться назад, в сторону родного Сари-Санга.
Над Сари-Сангом громоздились белые облака, приплывшие откуда-то из-за дальних хребтов. Праздничная пышность их невесомых громад мало кого могла ввести в заблуждение — было ясно, что в недалеком времени они, улучив момент, поспешно сгустятся, потемнеют и прольются дождем.
Но дело было, конечно же, не в облаках.
Его коснулось неясное ощущение опасности — представилось, что с
Анваром происходит нечто дурное… какое-то несчастье?.. какая-то беда?.. что-то ему угрожает?..
Перед тем они долго и неспешно бежали по зеленому плато над кишлаком, по клеверному лугу, — бежали голова к голове, плечо к плечу, бежали так ровно и слаженно, что временами казалось, будто они сливаются в этом беге воедино. То и дело подруга поворачивала голову, чтобы ласково куснуть Паланга в шею — лишний раз убедиться, что он здесь, и показать ему своей лаской, что она тоже рядом…
Возможно, ей представлялось, что они будут бежать так еще и еще, час за часом, день за днем — долго, даже, возможно, всегда! — а он вдруг сел и начал озираться!..
Чувствуя легкую обиду, но решив пока не обращать на нее внимания и никоим образом не выказывать, она подбежала к нему, ткнулась носом в морду, а потом припала на передние лапы, ласково скуля.
Ей хотелось невзначай намекнуть, что их любовь в самом начале — она только зародилась, ей еще предстоит распуститься, расцвесть и подарить им много радостей, много настоящего счастья! Поэтому не стоит оглядываться! Не нужно тратить время на пустяки! Сейчас они — вместе, и это единственное, что по-настоящему существует в мире!
Она была уверена, что он последует ее нежному зову, и даже, зазывно на него взглянув, пустилась было в короткую побежку. Но когда оглянулась, Паланг все так же сидел, встревоженно потягивая ноздрями воздух со стороны Сари-Санга, а в ее сторону только виновато косился.
Потом он извинительно качнул обрубком хвоста и, уже не обращая на нее внимания, со всей мочи помчался туда, где лежала тропа.
Его подруга села на траву и, озадаченно помаргивая, стала смотреть вслед.
Когда он скрылся в зарослях, она разочарованно зевнула и в раздумье почесала затылок левой задней ногой. Затем встряхнулась и посмотрела направо. Не обнаружив там ничего интересного, снова зевнула и посмотрела налево. Торопиться теперь ей было некуда, и в конце концов она неспешно потрусила к скалистому обрамлению плато, где в горячих камнях при удаче можно было словить пару-другую шершавых солоноватых ящериц…
Паланг отмахал три километра обратно по той же тропе, вихрем ворвался в Сари-Санг, запаленно промчался по улице, на две секунды сунул морду под урез ворот и ощупал ноздрями воздух во дворе.
Этого хватило, чтобы понять — Анвара здесь нет, а тот зыбкий отпечаток его существования, что витает в воздухе улицы, ведет не к дому, а мимо него и дальше — к дороге.
Через минуту Паланг стоял у границы асфальта и напряженно внюхивался.
По речной долине снизу тянуло легким ветром. Этот ветер нес тысячи и тысячи запахов. Среди них попадались отвратительно тупые и грубые.
Они ни о чем интересном не могли рассказать, никому не были нужны, но тем не менее существовали. Более того — были способны затмить сотни других. Например, резкая вонь старого хлопкового масла, которое, должно быть, перекаливал кто-то в одном из дальних кишлаков. Это был плотный, тяжелый запах, густым маслянистым потоком струившийся понизу. Он мешал, сбивал с толку, забивал ноздри!.. и все же Паланг поймал те несколько атомов, что сказали ему о пути Анвара. Да, след вел налево — по дороге в сторону райцентра!..
Сорок километров — не такая уж легкая прогулка. Кроме того, Анвар уехал на грузовике. И уехал не один, а, судя по запаху, с Косым Салихом, и это, кстати, являлось еще одним поводом для волнения — как бы этот дурной Салих к нему не привязался!.. Так или иначе, было ясно, что как ни спеши, а вонючий грузовик на резиновых колесах ему догнать не удастся.
Поэтому Паланг бежал не в полную силу, не опрометью, а той широкой, мощной рысью, которой только и можно преодолеть серьезное расстояние.
Проносившиеся мимо машины то и дело сгоняли его с асфальта на гравийную обочину. Некоторые зачем-то сигналили, но он мало обращал на них внимания.
Между тем небо темнело.
Куда делись хлопковые кипы облаков? Еще совсем недавно они торжественно золотились в лазури, подчеркивали белизной синеву и придавали небосводу праздничный и даже отчасти парадный вид. Теперь зенит отливал стальной синевой, и со всех сторон надвигались темные тучи.
Они ползли, тяжело приминая водоразделы, утюжили склоны, текли в ущелья, с натугой продирались сквозь арчовник, оставляя в ветвях рваные клочья своих непомерно набрякших телес. Сизые потеки на жирных боках отмечали пространства, уже тронутые ливнем. Фиолетовые подбрюшья то и дело вспарывались фосфорными лезвиями сумрачных молний. Грома не было слышно — должно быть, увязал в их отечной плоти.
А вот вдруг и ветер сорвался, понес, смял темный воздух, рванул, скрутил!.. снова раскинул его, разостлал во всю ширь!.. снова скомкал!.. Кусты и деревья на склонах загудели протестующе — низко, протяжно. Но тут он хлестнул по ним как следует, яростно рванул, заставляя повиниться, — и они принялись беспрестанно кланяться, ахать и плачуще всхлипывать.
На секунду все затихло… потом первые капли пошли звонко щелкать в асфальт… а потом зарокотало, зарокотало… и ливень обрушился с такой силой, будто где-то наверху два дружных ангела приналегли на неподатливый рычаг — и сорвали к чертовой бабушке нижнюю заглушку порученной им цистерны!
Паланг упрямо бежал сквозь жемчужно-серые потоки дождя, иногда оскальзываясь, потому что ливень не поспевал сам за собой — его густая пузырчатая составляющая, уже рухнувшая на землю, не имела времени уступить место новым и новым струям, и на ровном асфальте кипящая вода стояла слоем едва ли не в ладонь.
Все вокруг текло, струилось, зыбилось и мерцало; мощный гул заглушил все прежние звуки; мир, видимый сквозь частые накаты и сгущения струй, когда их поток становился почти неразрывным, был неузнаваемо искажен линзой ливня и превратился в груду осколков, с трудом находящих границы, по которым столь легко разбилось казавшееся незыблемым пространство…
Когда стихия маленько утишилась, позволив всему сущему, глубоко вобравшему голову в плечи, чуть распрямиться и с опаской приоткрыть глаза, Паланг, облизанный дождем, будто речная галька, как следует встряхнулся и прибавил ходу.
Машины, ошеломленно приткнувшиеся было к обочинам, мало-помалу стали приходить в движение. По мокрому асфальту колеса катились шумно, с шипением, хлестко расшвыривали воду из луж. Палангу не приходила в голову подобная мысль, но если бы он подумал, что мог бы ехать в кузове одного из этих железных чудищ, с победительным ревом рвущих сиреневый после дождя воздух, то, конечно, позавидовал бы тем, кто так и делает.
Но он бежал, бежал, бежал — и километра через четыре стал пробегать мимо тех самых машин, что недавно столь стремительно его обгоняли.
Вытянувшись молчаливой вереницей, грузовики и легковушки стояли у края дороги. Люди высыпали на землю и собрались у моста.
Прежде мост соединял обрывистые берега небольшого притока. Однако нынче с утра где-то в верховьях ему удалось так нахлестаться дождевой воды, что теперь вместо хилого ручья, еще пару часов назад застенчиво переступавшего с камушка на камушек, по размываемому руслу с пьяным ревом несся селевой поток — поток воды, грязи, камней и вывороченных с корнем деревьев.
Что же касается самого моста, то две его опоры были сбиты, а центральная часть обрушилась. Когда Паланг подбежал, еще одна плита бесшумно (а точнее — с шумом, напрочь заглушенным грохотом селя) повалилась в воду.
Некоторое время пес растерянно мыкался между стоящими у моста людьми. Большая часть их выглядела так, будто не пути их, а самой жизни подведена черта: они не разговаривали, не шутили, не смеялись — только испуганно смотрели на поток, с жуткой силой и ревом продолжавший свое дело.
Уяснив, что через мост дороги нет, Паланг спустился вниз и обследовал берег.
Вода ревела, но все же было отчетливо слышно, как постукивают друг о друга катящиеся в ней камни.
Паланг то и дело озирался, надеясь увидеть нечто такое, что избавит его от необходимости иметь дело с селем, но ничего похожего вокруг не находилось. Люди все так же растерянно стояли у моста. Две или три машины развернулись и уехали обратно. Небо снова начинало хмуриться, и с востока, из-за хребта, в долину опять переливались серо-синие тучи.
Значит, другого пути не было.
Но путь этот совершенно определенно был гибельным.
Скуля, он опять пробежался по берегу до самого устья потока.
И здесь его осенило!
Река-то оставалась прежней!
Конечно, это была бурная горная река, тоже довольно опасная в своем стремительном течении. Но все же ее напор и дикость не шли сейчас ни в какое сравнение с напором и дикостью селя. Там, где они встречались, река волей или неволей принимала в себя все те дары, что бешено швырял ей сель, — грязь, камни, ветви и стволы деревьев, — и несла дальше самостоятельно, а пришлец, яростно вскипев напоследок и подняв мутную волну, тут же гас в ее мощном потоке, растворялся, и только цвет темно-коричневой воды, струившейся дальше вдоль левого берега, отмечал отныне его смиренное присутствие.
Нужно было плыть по реке! А ниже того места, где она встречалась с селевым потоком, можно будет выбраться на берег!
— Что он носится? — сказал один из растерянных людей у моста. - Сумасшедшая какая-то собака!
Паланг пробежал полосу галечника и с размаху бросился в воду.
Старший лейтенант сидел на поломанной скамье под покосившимся грибком. Он курил, с отвращением смотрел на окна одноэтажной казармы, большая часть стекол в которых была выбита, и думал о своей незавидной судьбе.
То есть что значит — незавидной? Как правило, человеку только собственная судьба кажется таковой. Что же касается чужих судеб, то почти всегда находится повод в чем-нибудь им позавидовать. Поэтому очень даже вероятно, что кто-то иной просто все глаза проплакал, завидуя судьбе этого самого старшего лейтенанта.
И впрямь. Сам по себе хорош — недурен с лица, строен, белозуб, шевелюра густая, хоть и коротко, по-офицерски, стриженная. Жена у него — красивая, работящая. Родители, слава богу, живы-здоровы.
Братья — все как на подбор!.. Трое детей — мальчишки-погодки, старшему четыре… Их корень вообще только мужиками и прорастает.
Бабушка даже, бывает, вздохнет притворно — мол, что за напасть, одни парни! надоели мне ваши драчуны! хоть бы внучку-девочку кто подарил, чтоб было кому косички заплетать!..
А главное, он — человек службы, а это значит, что государство его без призора не оставит. Другой хоть с голоду сдохни — а у него, служивого, всегда будет какой-никакой паек и, худо-бедно, обмундирование.
Ну как такому не позавидовать?
Но сам старший лейтенант смотрел на вещи иначе.
Все это его не радовало, поскольку казалось само собой разумеющимся.
Вообразить же, что его жизнь в любую секунду может покоситься и даже обрушиться, ему не приходило в голову. Он не думал о том, что кажущийся неразрывным поток жизни в действительности состоит из бесконечного числа микроскопических событий, похожих на подбрасываемые и падающие монеты; упав, то есть случившись, они приводят к определенным, единственно возможным последствиям; однако, пока монета еще летит, нужно помнить, что с одинаковой вероятностью она способна упасть как одной, так и другой стороной, и тогда последствия, столь же определенные и единственно возможные, окажутся иными — и кто знает, какими неприятностями, а то и ужасами обернется в этом случае жизнь?
Нет, его волновали иные материи. Его обошли при раздаче повышений, традиционно происходящей в апреле каждого года. Правда, чин старшего лейтенанта он получал в июне, поэтому, если подходить к делу совсем уж буквоедски, к апрелю еще не истек срок, минимально необходимый для получения следующего звания. Но ведь это если только совсем буквоедски! Совсем бездушно и даже бесчеловечно!
То есть что получается? Получается, что все кругом — пустые слова!
Все тебя хвалят за инициативность, ты на хорошем счету у начальства, оно тебя сует во все дырки, поскольку в тебе уверено, — а как дело доходит до повышения, так давай деньки считать?!
В общем, это его страшно злило, и уже недели две он чувствовал в себе, с одной стороны, раздраженную угрюмость, чего прежде за собой никогда не замечал, а с другой — все прикидывал, как бы ткнуть в глаза начальству, что оно, прокатив такого хорошего парня при раздаче повышений, повело себя мелочно и глупо, — но ничего путного в голову не приходило…
Старший лейтенант (фамилия его была, скажем, Рахимов) поднял голову и увидел подходившего к грибку своего приятеля — тоже старшего лейтенанта по фамилии, скажем, Буриев.
— Что пригорюнился? — весело спросил Буриев. — Бодрись! Солдат должен быть бодрым! А вдруг завтра оппозиция нагрянет? Как такой унылый будешь воевать?
— Ага, воевать, — буркнул Рахимов, в силу сосредоточенности на своих обидах совершенно не желавший подхватывать оптимистическую и бодрую интонацию товарища. — Развоевался!.. Знаешь, сколько времени мы провоюем, если, допустим, завтра сюда нагрянет хотя бы… да хотя бы батальон оппозиции?
— Ну? — заинтересовался Буриев.
Рахимов сощурился на солнце и сказал:
— Двадцать минут ровно.
Буриев захохотал.
— Зря смеешься, — пожал плечами Рахимов. — Я считал. Вот смотри. Первое. В бригаде двадцать шесть бэтээров. Про два из них точно известно, что они уже никогда никуда не поедут. Так?
— Ну, — кивнул Буриев.
— Про остальные что скажешь?
Буриев было задумался.
— Ничего не скажешь! Потому что их боеготовность нельзя проверить — нету ни солярки, ни аккумуляторов!.. Но если честно… — Он мечтательно сощурился на солнце. — Если честно, то, думаю, из них тоже не многие двинутся… Так что придется воевать на одном энтузиазме… — Он строго посмотрел на Буриева и спросил: — Знаешь, что это такое?
— Да отстань, — отмахнулся Буриев. — Все я знаю…
— Нет, не знаешь! — возразил Рахимов. — На энтузиазме — это когда нужна пушка, а пушки нет. И приходится амбразуру грудью закрывать. Понял?
— Ладно, ладно, — отмахнулся Буриев. — Вот любишь ты объяснять, что и без тебя всем известно!.. Я вообще-то что хочу сказать… Пес-то этот… ну, у ворот-то который сидит! — уточнил он. — Так он так у ворот и сидит!
— Сидит? — вяло удивился Рахимов и бросил окурок в середину автомобильной покрышки, заменявшей в воинской части пепельницу.
— Сидит! Пятые сутки пошли!
— Ну и хрен с ним, — пожал плечами Рахимов. — Пусть сидит, коли охота…
— Должно быть, все-таки за кем-то из духов прибежал, — сказал Буриев.
— Скорей всего… Только духов-то еще позавчера в учебку отправили.
— То-то и оно. А этот — сидит. Просто как пришитый сидит!
Они помолчали.
— Так он, чего доброго, с голоду сдохнет, — предположил Буриев.
— Не знаю, — покачал головой Рахимов, а потом решил внести в этот вопрос необходимую определенность: — Лично я его кормить не собираюсь. На кой мне надо!..
— Никто не просит тебя его кормить, — урезонил товарища Буриев. - Просто жалко… пес-то какой! Богатырь, а не пес!.. Я б его домой взял, да куда в мою кибитку!.. — И он безнадежно махнул рукой, показывая тем самым, что кибитка у него маленькая, народу в ней — как в огурце семечек, и о том, чтоб завести собаку, как бы ни была эта собака хороша, даже и думать не приходится.
Снова помолчали.
— Слушай! — протянул вдруг Рахимов и неожиданно просветленно посмотрел на Буриева.
— Ну?
— А помнишь, командир что-то про питомник толковал? Мол, какой-то собачий питомник на полигоне организуют?
— Ну, толковал, — пожал плечами Буриев. — Да он же больше смеялся — вот, мол, дожили, кроме как собаками, больше и воевать нечем…
— Он-то смеялся! Но ведь можно и всерьез!.. Ведь красавец?
— Красавец, — кивнул Буриев. — Такой здоровый — хоть в арбу запрягай.
— В арбу! Вот видишь! Да они за такого что хочешь отдадут!
— Им, наверное, овчарки нужны, — попытался Буриев охладить энтузиазм товарища.
— А волкодав — это кто, по-твоему? — горячился тот. — Это и есть овчарка! Среднеазиатская овчарка! Только ростом с барана! И силищи немереной! Да они за такую!..
— Хрен с маслом они тебе дадут за такую, — пессимистично заметил
Буриев. — И за такую, и за другую. Нет, домой бы я его, конечно, взял, но…
— Да погоди ты! Домой! На хрен тебе его домой! Ты его не прокормишь!
— Рахимов уже завелся, и все те качества, за которые его хвалило начальство, готовы были немедленно проявиться. — А вот мы еще посмотрим! Я еще их накручу, чтоб они благодарность на меня командиру направили! Ну, на нас то есть… Лепешка есть? И веревка!
— Лепешка мне самому нужна, мне ее жена на обед дала, — обиженно сказал Буриев. — Веревка еще!.. ремень вон автоматный возьми.
— Елки-палки, да верну я тебе лепешку! — пламенел Рахимов. — Где лепешка? Давай сюда! Пошли скорей!..
В двадцатые годы, когда революция воспламенила шестую часть планеты, эту страну — Таджикскую Советскую Социалистическую Республику, столицей которой стал Хуррамабад (вместо благородной Бухары, волею административных переделов оказавшейся на территории сопредельной советской республики), — складывали силой. Несколько разнородных земель говорили примерно на одном языке, более или менее исправно платили дань одному эмиру, но все же не забывали спесиво осознавать самоуправство своих собственных бекств. Все они оказались беспомощны перед непомерными усилиями власти и в конце концов были собраны и сбиты под единое начало. Примерно так железный обруч сжимает бочарную клепку или тугая веревка — охапку дров.
Однако стоит веревке лопнуть, как поленца разлетаются с той именно силой, с какой были стянуты ее концы.
За семьдесят с лишним лет казавшаяся вечной стальная скрепа проржавела, отрухлявела, прогнила и порвалась.
Страна развалилась на прежние составляющие, каждая из которых имела свои представления о будущем.
Некоторые земли хотели бы видеть это будущее похожим на совсем недавнее прошлое. А иные — на значительно более древнее. Одни стяги были красного цвета или в крайнем случае розового. Другие отливали зеленью. Трепетали и третьи, и четвертые, и пятые, знаменуя собой наличие различных сил и устремлений… Такие разные, эти силы и устремления походили друг на друга только тем остервенением, с которым хотели добиться своего…
Как известно, основой всякой гнусности является глупость. Глупости хватало, потому и гнусностей было не занимать.
Вкрадчивая повадка войны (похожей на торфяной пожар, когда огонь, совсем уж было залитый и потушенный, опять занимается то тут, то там) не позволяла составить о ней четкое представление. Никто точно не знал, что, где и как происходит. Слухи и беженцы текли из района в район. От них явственно веяло средневековьем. Говорили, что каратегинцы уходили…
— …каратегинцы уходили?..
— …куда уходили?..
— …куда-то уходили…
— …потом оппозиция приехала…
— …откуда?.. кто?..
— …ай, откуда! памирцы, наверное, кто ж еще!..
— …на чем?..
— …ну на чем ездят?.. на «КамАЗах» приехали…
— …а тут узбеки перешли границу и двинулись воевать…
— …с кем?..
— …да с оппозицией же!..
— …какие узбеки? зачем? им-то какое дело?..
— …откуда нам знать? — какие-то регулярные части…
— …кто их разберет!..
— …в общем, война была полтора дня…
— …полтора?..
— …какие полтора! три!..
— …а кулябцы где были?..
— …не знаю, где были кулябцы…
— …подождите, это их танки вошли в Курган-тюбе?..
— …кто их знает, чьи!..
— …чьи-то танки вошли, да…
— …все перепутано… разве поймешь!..
— …я только знаю, что кабадианские девушки, спасаясь…
— …от кого спасаясь?..
— …не знаю, от кого!..
— …от оппозиции, должно быть…
— …да, кабадианские девушки — невинные, чистые, юные — препоясывались веревкой…
— …зачем?..
— …да погоди ты!..
— …говорю же — препоясывались веревкой, накладывали камни за пазуху и с одобрения родителей бросались в Амударью!..
— …зачем?..
— …господи, ну что тут непонятного?! чтобы не подвергнуться насилию!..
— …насилию?..
— …да, насилию!..
— …со стороны кого?..
— …ай, какая разница!.. все готовы к насилию!..
— …и тогда часть беженцев ушла в сторону Курган-тюбе…
— …а часть двинулась на берег Аму…
— …но прилетели вертолеты…
— …чьи вертолеты?..
— …ну откуда ж нам знать, чьи вертолеты!..
— …да, да, вертолеты!.. поливали огнем, хотели уничтожить всех беженцев!..
— …очень много людей погибло…
— …да, да, очень, очень много!..
— …страшная какая-то сила была, непонятно откуда взявшаяся сила…
— …не было никому спасения!.. никому!..
— …и всех, почти всех она поубивала!..
Четверо с лишним суток Паланг сидел у ворот, дожидаясь, когда же покажется Анвар. Жажду он утолял в ближайшем арыке, и его томили только голод и сомнения, которые были значительно мучительнее голода. Он точно знал, что Анвар приехал сюда, на эту территорию, огороженную облезлым забором, и некоторое время находился здесь.
Возможно, он и по сю пору был там, за забором, по верху которого шло несколько рядов колючей проволоки, а у закрытых ворот, рядом с которыми стояла кирпичная будка КПП, вечно торчал кто-нибудь с автоматом на плече и штыком на поясе. Когда Паланг, горя желанием найти хозяина, попытался сунуться в дверь, чтобы попасть на территорию части, солдат заорал, затопал ногами и стал угрожающе махать своей намасленной железякой. Паланг хорошо знал, что бывает после того, как подобные железяки грохочут и сверкают, — дядя Шукур не раз и не два брал Анвара с собой на охоту.
Он ждал, час тек за часом, день сменялся ночью, и в какой-то момент он понял, что, скорее всего, Анвара здесь уже нет. Но куда он делся, ему было совершенно непонятно.
Оставалось надеяться, что Анвар вернется. Поэтому следовало продолжать ожидание. Но все-таки Паланг чувствовал растерянность и не был уверен, что поступает правильно. Может быть, лучше пуститься назад в Сари-Санг? Может быть, Анвар уже дома? С другой стороны, это предположение тоже выглядело сомнительным. Беготни на целый день, а если его и там не окажется, след будет окончательно потерян…
Как-то под вечер к нему подошли два офицера. Один остановился поодаль, опасливо наблюдая за происходящим. Второй сделал еще несколько шагов, присел совсем рядом, стал ласково бормотать что-то.
Потом бросил кусок хлеба.
Паланг обнюхал, размышляя, не кроется ли за этим какой-нибудь подвох. Он был чабанским псом, чьи предки поколение за поколением сами находили себе пропитание, от хозяев получали только пинки, а из еды — разве что швырок сырого теста, да и то не каждый день…
Паланг отвернулся.
Однако офицер продолжал увещевающе говорить. Звуки его голоса казались вполне доброжелательными и даже сердечными. Паланг еще раз окинул его взглядом. Жрать и впрямь хотелось невыносимо. Кроме того, он не охранял сейчас ни отару, ни дом… он не был на службе, и, следовательно, не было смысла пытаться его подкупить…
Вздохнув, он принялся аккуратно жевать.
Офицер обрадованно засмеялся, похвалил Паланга, кинул остатки хлеба и ушел. Часа через три он появился снова. И принес большую миску холодного супа. Похоже, он был неплохим человеком, этот офицер…
Что же касается Анвара, то уже через день после того, как их привезли в часть, он вместе с другими похожими на него солдатиками, одетыми в третьесрочное, одинаково разившее казармой обмундирование, по команде старшины снова забрался в кузов грузовика и сел на одну из досок, положенных между бортами.
Почему-то трижды приходил офицер устраивать перекличку.
Но в конце концов мотор завелся и грузовик тронулся.
И когда он выехал из ворот, Анвар вдруг увидел Паланга — тот лежал в траве, положив голову на лапы, и пристально смотрел на территорию части.
Анвар хотел крикнуть — Паланг! — и почти крикнул, но в последнее мгновение задавил в горле собственный голос. Отсюда Паланг еще мог воротиться домой, а если кинется за грузовиком, куда примчится? и как вернется? — Анвар, как и все остальные, не знал, куда его везут.
Как вскоре выяснилось, их везли в другую часть, где располагалась учебная рота.
Дорога оказалась не очень долгой.
Уже к вечеру они заняли койки в длинном, похожем на колхозный хлев помещении, а еще недели через три Анвар, как и все другие, уже превратился в типичного солдата-срочника этой войны: спадающая на уши фуражка, огромные сапоги, длиннющая шинель, скорбно согбенный стан, широкий, но нетвердый шаг, руки, безнадежно пытающиеся дотянуться до карманов, пугающая худоба и ничего не видящий сомнамбулический взгляд.
Однажды среди ночи кто-то потряс Анвара за плечо. Он раскрыл глаза и приподнялся. Тусклый свет ночной лампы у входа над столом дневального освещал ряды коек. Самого дневального почему-то не было.
— А? Что?..
Косой Салих сидел на корточках возле его койки.
— На! — прошептал он, протягивая половину лепешки. — Ешь!
Они волей-неволей сблизились здесь, в казарме, — как ни крути, а никого ближе односельчанина тут найтись не могло. Здоровяк Салих взял его под свое покровительство, защищал от нападок шалеющих от тоски и бесприютности новобранцев…
Но лепешка! Откуда у него лепешка?! Тут и хлеба вволю не дают — городского, того, что в тяжелых сырых буханках. А уж лепешка!..
— Зачем?! Откуда у тебя?!
— Ешь, ешь!
Анвар выпростал руку из-под тонкого одеяла, взял. В горле встал комок, с трудом выговорил:
— Спасибо, Салих!..
Салих отмахнулся, растворяясь в сумраке казармы. Было только слышно, как он ворочался, укладываясь.
За окном в сумрачном свете непогоды падал нежданный февральский снег, а в кабинете заведующего психоневрологическим отделением военного госпиталя, развернутого на базе одной из больниц
Хуррамабада, горели яркие лампы и происходил напряженный разговор.
Сам заведующий, человек лет сорока пяти, одетый в распахнутый белый халат, из-под которого выглядывала темная ткань пиджачной пары, был явно взволнован — в отличие от его собеседника, худощавого офицера, на лице которого застыла снисходительная улыбка, призванная показать, что он пытается втолковать вещи, доступные пониманию даже пятилетнего ребенка, и только необъяснимая бестолковость доктора
(или, возможно, упрямство — совсем бесполезное, а потому и смешное) мешают прямо сию секунду расставить точки над i. Халатом офицер пренебрег вовсе, а фуражку с высокой тульей беспрестанно вертел в руках, и эти нервные движения показывали, что он, несмотря на улыбку, тоже не совсем спокоен.
— Да поймите же вы, Фархад Усманович… — говорил он. — Армия не может бросаться солдатами направо-налево! Нет у нас столько солдат, чтобы комиссовать их из-за всякого пустяка!..
Застекленная перегородка, делившая кабинет на две почти равные части, позволяла рассмотреть стоявшую во второй половине кушетку. На ней сидел юноша, одетый в линялый больничный халат светло-синего цвета. Обут он был в чисто вымытые кирзовые сапоги. Сапоги были явно велики, из широких голенищ нелепо торчали худые белые ноги. Вид у юноши был отсутствующий. Сильно горбясь и опустив голову, он пристально рассматривал свою левую ладонь, водя по ней пальцем правой руки. Голоса споривших доносились до него вполне отчетливо, и при желании он мог бы вслушаться и составить представление о предмете их взвинченной беседы. Но было похоже, что она его не интересует.
— Если бы он был ранен, мы бы с вами вообще об этом не разговаривали!
— Вот именно! Вот именно! — кивнул офицер. — Поскольку же он не ранен…
— Вы что же, думаете, человек только из костей и мяса состоит?! — взвился врач. — По-вашему, пока руки-ноги не оторвало, он полностью здоров?! Это далеко не так, дорогой мой Салимджан! Далеко не так! Я повторяю вам — явный пример психического расстройства! Явный!
Офицер насмешливо покачал головой.
— Что, разве парень с ножом на людей кидается? — спросил он, все так же легко улыбаясь. — Буйствует? Из окошек прыгает?
— Перестаньте ёрничать! — снова вскипел заведующий. — Нет, не прыгает! Он в состоянии аутизма! Этот феномен давно описан, хорошо изучен! Вероятно, Назриев увидел что-то такое, что оказалось выше его понимания! Страшнее, чем самое страшное, что он мог вообразить прежде, о чем знал или слышал! И он ушел — понимаете? Он ушел от нас
— в себя! Он не хочет и — главное! — не может иметь дело с нами! Нас для него — нет! Вообще нет! И мира окружающего — тоже нет! Он не желает пребывать в том мире, который увидел!
Офицер саркастически хмыкнул и сказал:
— Желает, не желает!.. Странно мне от вас это слышать, Фархад
Усманович. Что значит — желает, не желает?! Он ведь в армии, а не в яслях!
— При чем тут ясли? — возмутился врач. — Честное слово, вы простых вещей не понимаете!
Офицер не стал продолжать спор, а вместо того поднялся со стула, приотворил дверь стеклянной перегородки и сказал твердым командирским голосом:
— Назриев!
Юноша медленно поднял голову.
— Сними левый сапог!
Анвар перевел взгляд на свои ноги и, несколько помедлив, принялся стаскивать левый сапог.
— Отставить! — приказал офицер и, повернувшись к врачу, развел руками: — Видите? Вы говорите, нас с вами для него нет. А он между тем выполняет мои команды! О чем же тогда речь?
— Да поймите же вы, Салимджан! Он действует практически как автомат!
Он не хочет и не может проявить никакой инициативы! И неизвестно, сколько времени он будет пребывать в таком состоянии!
— Инициативы от него никто и не требует, — сказал офицер, снова садясь и ловко прокручивая фуражку на одном пальце. — На фронт его уже не пошлют. А вот работать в тылу, в каком-нибудь тихом месте, исполнять несложные хозяйственные задания он вполне может… Я вам больше скажу: чем валяться на койке без дела, лучше лопатой землю копать! Потаскать что-нибудь! Трудотерапия! Это его быстро на ноги поставит, уверяю вас! Подписывайте!
И снова придвинул к врачу какой-то бланк.
— Перестаньте, Салимджан! — холодно сказал врач. — Я уже все объяснил. Извините, мне пора в отделение…
Он привстал, опершись руками о стол и показывая этим, что и в самом деле собирается покинуть кабинет. Из чего вытекало, что офицеру тут тоже нечего делать.
Однако офицер почему-то не понял этого прозрачного намека и не поднялся вслед за врачом. Напротив, он откинулся на спинку стула, приняв позу человека, которому спешить некуда.
— Ах, Фархад Усманович, Фархад Усманович! — горестно качая головой, сказал он тоном, в котором наравне с печалью присутствовал легкий оттенок назидательности. — Вы не хотите меня понимать!.. Я повторяю: у нас каждый солдат на счету. Мы буквально через силу пополняем ряды армии! И мы будем это делать! Мы должны это делать! Поэтому, если вы убедите меня в том, что этот Назриев не годен даже для нестроевой, мне придется вместо него взять кого-нибудь другого.
— Пожалуйста! — резко сказал врач. — Совершенно не возражаю!
— А поскольку я не знаю, кого еще взять, кроме тех, кто в настоящее время пользуется отсрочками… — Офицер сделал паузу, а потом мягко спросил: — Скажите, Фархад Усманович, ведь ваш сын тоже военнообязанный?
Если бы подобное сравнение не было слишком празднично, романтично и возвышенно (то есть если бы его форма не вступала в противоречие со смыслом описываемых событий, а именно — с плоской, низменной, обыденной мерзостью насилия, без которого человечество жить ни сейчас не может, ни, похоже, впредь никогда не научится), следовало бы сказать, что сны, посещавшие Анвара, были похожи на облака.
Действительно, как облака весной беспрестанно скользят по небосводу, меняя очертания и то сливаясь, то громоздясь в несколько ярусов, каждый из которых пышнее и грандиознее предыдущего, так и сны почти непрерывно занимали его сознание, с неизбежностью перетекая один в другой. Днем это были светлые, легкие облака-видения, вмещавшие в себя воспоминания о былой жизни и похожие на мечты; а также мечты, неотличимые от воспоминаний, поскольку они тоже не выходили из круга прошлого, — их сутью было стремление к тому, чтобы настоящее вернулось к прежней, к прошедшей форме бытия. И вспоминалось, и мечталось одно и то же — родной дом, родное село… родные горы вокруг… родные, близкие, понятные люди… ясные, прозрачные события. Он приходил в себя от окрика или пинка, растерянно озирался, удивляясь тому, как тускло выглядит окружающая действительность в сравнении с тем, что он только что видел, кое-как исполнял, что требовали… А лишь только оставляли в покое, Анвар погружался в следующее облако и улетал к тому, что было действительно реальным и живым, — в родной дом или во двор школы, в кибитку тетки Саломат или в заросшее ущелье, к звонкому ручью или на берег реки, где мелкая волна суетится в камнях, перебирая золотинки песка… или еще куда-нибудь.
Так было днем.
К ночи облака сгущались и темнели. Они наплывали друг на друга, катили вал за валом, и каждый следующий был тяжелее и опаснее предыдущих. В их грузных тушах гнездилась кромешная тьма, просверкивали изломанные ярко-фиолетовые стебли опасных молний. И на смену всему тому светлому и доброму, о чем он грезил днем, являлись совсем иные призраки и тени.
Главным действующим лицом этих снов был майор Хакимов. За глаза солдаты звали его майор Хаким. Или просто Хаким. Это был высокий костистый человек с сухим, обтянутым смуглой кожей скуластым лицом и с неожиданно серыми при его иссиня-черной шевелюре глазами, одетый в спецназовскую полевую форму, чрезвычайно ловко на нем сидевшую, и всегда вооруженный.
Наяву Анвар ничего такого не помнил. Быть может, впрочем, воспоминания жили где-то в недрах его рассудка, но, подобно пугливым животным, не обнаруживали попусту своего существования. А любое усилие над собой, любая попытка вызвать тот или иной образ против его, образа, воли — да вот фигуру того же майора Хакима, например, — приводила к чему-то вроде судороги мозга, настолько мучительной, что память мгновенно съеживалась и отступала, как отступает побитый новобранец — испуганно пятясь, скуля и на всякий случай продолжая закрываться руками…
Поэтому Анвар не мог сказать, выглядел ли майор Хаким наяву так же, как во сне, — то есть был ли полупрозрачен и мерцающ, скользили ли по его лицу рваные пятна грозно трепещущего мрака, был ли он всегда чисто выбрит, пахло ли от него хорошим терпким одеколоном, а также несло ли тем запахом смерти, что заставлял цепенеть солдат и сержантов и вытягиваться по струнке подчиненных ему младших офицеров?..
И действительно ли они стояли строем во дворе пустого, разбитого снарядами коровника, в котором провели ночь, — тощие, темнолицые, тщедушные, боязливые, в обмундировании третьего срока носки? Рокот двух БТРов и танка, также прятавшихся за руинами стен, мешался с гулом близкой канонады, глохнувшим в ущелье, плотно забитом таким же вязким, как небо, туманом. Октябрь-горец ничем не был похож на своего добродушного долинного брата. Снег сыпал с густого вязкого неба, ветер пробирал насквозь, они дрожали, слезы и сопли текли по грязным лицам, кулаки — красные, как гусиные лапы, — сжимались, тщетно стараясь сохранить тепло хотя бы внутри самих себя. Сержант нес чемоданчик и подавал наполненные шприцы. Майор Хаким делал уколы — одному за другим, пока не дошел до конца строя. К этому моменту те, с кого он несколько минут назад начал, уже смеялись и горели жаром; и тогда майор, выждав еще полминуты, чтобы волна отваги и счастья докатилась до замыкающего, взмахнул рукой и стал говорить, и его слова сладко ложились на восторженно бьющиеся сердца.
— Солдаты! — крикнул он, потрясая кулаком. — Братья! Сейчас мы выбьем врага из его жалких укрытий! Дорога на Тавиль-Дару будет свободна! Близок час победы! Настал день, которого все так ждали!
Каждый из вас докажет свою храбрость, и под ноги каждому Родина бросит невянущие цветы славы!..
Да, оказывается, он тоже был отважен и весел, этот майор Хаким!
Храбрец, он знал свою правоту! В нее нельзя было не верить!
Он звал их в бой — и они пошли!..
Нестройно горланя, выкатились из-за полуразваленных саманных стен, пошатываясь, побежали туда, где за мутью слезящихся глаз должен был обнаружиться враг. Майор Хаким трусил позади ломкой цепи — размахивая пистолетом, подбадривая голосом и стараясь, чтобы никто из них не оказался у него за спиной. Техника, так же нестройно рыкнув, пошла следом. Пулеметные очереди рвали воздух над их головами, победа была близка. Потом один БТР загорелся и встал, а дыхания бежать в гору уже не хватало, и многие стали падать, корчась в судорогах, неожиданно пришедших на смену отваге и жару… И еще много, много всего бессвязно путалось в этих снах. Точно ли было, что, когда в середину лба попал осколок, на круглом лице Косого
Салиха застыло восторженно-радостное выражение, а глаза, широко открытые серому безжизненному небу, выправились и стали смотреть как у всех? — но уже ничего не видя. Взаправду ли откуда-то из-за водораздела взмыл синий дракон, чтобы пустить струю обжигающего оранжевого пламени? — и те, кто попал в нее, вспыхнули и бесследно исчезли. И на самом ли деле майор Хаким утратил осторожность и забежал чуть вперед? В спину ему ударили сразу несколько пуль из автомата — радостно оскалившийся солдат то ли вконец обезумел, то ли решил напоследок свести счеты, — и майор тяжело повалился на камни, странно потягиваясь и скребя носками ботинок смерзшийся синий снег.
Где заросший травой и кустарниками склон скатывается на широкую бугристую равнину, стоит приземистый кирпичный дом с окнами, до половины замазанными известкой. У крыльца скучает часовой. Чуть поодаль — три вагончика на спущенных колесах и ржавых ободах. За вагончиками — две автомобильные цистерны, больше чем наполовину врытые в землю. Еще дальше — парк облезлой бронетехники: танк Т-55 и два БТРа. А совсем на отшибе — еще одно строение… но странное какое-то строение… да и строением-то его назвать язык не поворачивается: забор из сетки-рабицы, за ним дощатая городьба каких-то конур… и слышится оттуда то лай, то вой.
Полигон.
Когда загнали сюда, он еще три дня ничего не жрал. Бросался, когда солдат пытался почистить клетку. Угрюмо слушал такие же угрюмые рассуждения пузатого старшины Каримова про то, что эту псину можно вылечить только одним способом — молотить кольями, как сноп пшеницы, пока не подохнет.
А потом… ну что было делать? Привык, что ли, как-то, смирился…
И человек-то ко всему привыкает, куда его ни сунь, в какое пекло или грязь ни опусти, а уж собака!..
И потекла жизнь — другая совсем, не та, что прежде, а все-таки — жизнь. Со своими радостями, со своими же огорчениями. С мечтами, с туманными воспоминаниями…
Кормежка — через пень-колоду: хотят — утром жратву привезут, хотят — вечером. А то и среди ночи.
Впрочем, время пусть любое, лишь бы еды побольше. А то ведь что? — миска овсянки или скользкой перловки, а от мяса запах один. Редко когда волоконце попадется. Вдобавок всегда почему-то соляром отдает.
Не зажиреешь…
При этом кормят совершенно не по-людски. И не по-собачьи. В жизни нельзя было вообразить, что кормежка может быть так хитро устроена.
Мало того, что поклажа тянет к земле, мало, что железо над башкой грохочет как бешеное, так еще вечно пальба над ухом! А если ночью — то уж, ясное дело, непременно ракеты, трассеры!..
Ну да голод не тетка: если жрать по-настоящему хочешь, на все эти глупости внимания не обратишь. Поначалу подергаешься, конечно, если сильно нервный. А уж на третий или четвертый раз, хоть бы даже пулемет застучал, — плевать: и ухом не поведешь. Танк ревет, елозит, то вперед подаст на метр, то назад, вонь от него несусветная, гарь, дым из коллектора, — а ты все равно нырнешь между лязгающих гусениц.
С нашим удовольствием! Потому что в днище танка открыт люк и из этого люка выставляется миска с положенной тебе порцией. Жратва! И тут уж не до нервов. Пусть танк гремит, пусть елозит себе, пусть грохочет пулемет, пусть шипят и заливают округу светом ракеты — да и черт бы с ними, пропади они пропадом! В миске-то самая настоящая овсянка, и с волоконцами мяса, и плевать, что малость отдает соляром!..
Зато как овсянка съедена, можно наконец отбежать подальше от оглушительного железного чудища, вернуться к окопу. Хрипло матерясь и дергая ремни, кривоногий старшина Каримов расстегнет пряжки, избавит от двух тяжелых брезентовых вьючков, таких тяжелых, что, когда бежишь с ними к танку, подгибаются лапы. Потом распахнет дверцу вольера… а там уже миска с чистой водой!.. тишина!.. слышно только, как кто-то жадно лакает в соседнем… И все. Можно напиться всласть… лечь на сухие доски… голову на лапы… прижмуриться… вспомнить!..
Туманится в голове, мутится… Знакомый двор… дом… железная собачья будка у ворот…
Привычные запахи, голоса…
И конечно же, голос Анвара!..
Вот если бы однажды он и на самом деле протянул руку, потрепал, взъерошил загривок… сладостное ощущение знакомой, родной руки!..
Уже часто стучит сердце в ожидании этого мига — и вот уж и впрямь протянул, действительно коснулся, взъерошил!..
Взлаешь визгливо во сне, встряхнешься, одурело оглядываясь.
Нет Анвара… и дома нет… ничего нет… все по-прежнему. То лай, то вой из соседних клеток. Несет соляркой от стоящих поодаль боевых машин… Со стороны кухни веет запахом осточертевшей перловки…
Тоска!..
Разочарованно опустишь голову на лапы, зевнешь надрывно, со скулежом.
Снова закроешь глаза.
Сколько еще до следующей кормежки! — нескоро…
Грузовик пересчитал все колдобины пятикилометровой грунтовки, проложенной от шоссе к полигону, подъехал к вагончикам и остановился. Буро-желтая пыль поплыла в перекошенный брезентовый кузов, ложась на мешки и коробки.
Хлопнула дверца. От кабины слышались голоса — водитель с кем-то разговаривал. Через несколько секунд в кузов заглянул человек лет сорока в потертой форме со старшинскими знаками различия на погонах.
Пузо его свешивалось через поясной ремень и отчасти напоминало бараний курдюк.
Некоторое время он шевелил усами, рассматривая Анвара. Потом спросил:
— Ну и что ты сидишь?
Анвар встал.
— Давай коробки!
Анвар с натугой поднял одну из коробок с сухпайками, поставил на борт — и не удержал.
Коробка тяжело шмякнулась о землю и треснула.
— Ну понятно, — протянул старшина.
В черных его глазах, с прищуром разглядывавших присланного солдата, растерянно топчущегося в кузове, выражение незначительной угрозы мешалось со столь же незначительным выражением жалости.
— А ну-ка слазь!
Анвар кое-как слез. Выпрямился.
— Ну?
— Что?
— Фамилия! Звание!
Анвар подумал, морща лоб. Потом тихо сказал:
— Рядовой Назриев…
— Ты что, не в себе? — с брезгливым интересом спросил старшина.
Анвар молчал некоторое время, потом пожал плечами.
— Я кого спрашиваю! — Старшина повысил голос. — Ты дурку не гони!
Тут тебе не в гостях! Соберись! Еще коробку уронишь — три дня жрать не будешь! Я — старшина Каримов! Старшина Каримов и не таких обламывал! Понял?
— Так точно…
— То-то же!.. — старшина чуть сбавил обороты. — Приходи в себя, а то хуже будет. Будешь придуриваться, я тебе руки-ноги повыдергаю. Тут за дураков вступаться некому! Тут полигон, а не детский сад!..
Старшина говорил, говорил, и в какой-то момент Анвар отвлекся от его довольно однообразной речи. Над зеленой долиной струился душистый ветер весны. Наплыло облако, подхватило Анвара, понесло, и он задумался о том, как почти такой же теплый, душистый ветер касался лица у ворот дома… Просто удивительно: стоило лишь хлопнуть калитке за спиной — и сразу он слетал откуда-то, начинал ластиться, ерошить волосы, — ну будто специально топтался здесь, дожидаясь!..
Понятно, во дворе-то ветер себя скованно чувствовал, не было ему там простора — изредка только с шелестом пробежит по верхушкам яблонь и тутовых деревьев, прошуршит виноградной листвой, и все тебе гулянье; а на улице раздолье — вот он и резвится, щетинит траву на обочине, потом и дорожную пыль совьет в прозрачную воронку!.. А как он шумит в ущельях, когда из-за горы Шох надвигаются тяжелые тучи! Его широкий голос похож на плач, на печальную песню!..
— Что? — удивленно спросил Анвар, вновь обнаруживая себя перед лицом невесть откуда взявшейся действительности.
Старшина осекся, поиграл желваками на скулах и несколько раз сжал и разжал кулаки, будто проверяя их на готовность к действию.
— О чем я сейчас говорил? Быстро!
Анвар сморщился, припоминая. Правда, а о чем он говорил? О ветре рассказывал? Да, кажется… точно, о ветре рассказывал этот человек… старшина-то этот… как его фамилия?.. называл он свою фамилию или нет?..
— О ветре, товарищ старшина, — неуверенно ответил он.
Оплеуха свалила его наземь.
— Я тебе покажу «о ветре», говнюк! Встать!..
А когда начал подниматься, старшина злобно пнул тяжелым ботинком в плечо, и Анвар снова опрокинулся в пыль.
Ночью небо — серебряное сито: пролилась сквозь него вода недавними дождями, и теперь только чистые зерна жемчужных звезд помаргивают в нем да лежит крупный белый клубень крапчатой луны.
А под серебряным ситом торчат червленые стебли иссохлой полыни и каких-то колючек. Бугристая степь звездной ночью похожа на старый шерстяной платок. Вздохнет ветер — всколыхнется платок; кажется, кто-то собрался было его скомкать, но отчего-то передумал…
И все шорохи, шорохи! Тревожно — что за звуки? что за тени вокруг?
Вот и брешут псы почти беспрестанно, взбадривают друг друга. Только утихнут на минуту, как тут же нба тебе — взлает сдуру один, а за ним и все другие, ждущие светлого утра по своим сетчатым закутам, подают голос — мол, мы тоже тут! мы не спим! мы при деле!..
Но спать их беспрестанный брех не мешает. К вечеру так умотаешься, что уже ни до чего. Рухнешь на койку, провалишься в сон до самого утра. То есть не до утра, а до конца ночи, когда в пять без четверти дневальный потрясет за плечо. Тут надо сразу вскочить и одеваться. А то однажды, в один из первых дней, Анвар нечаянно снова заснул. И когда повар, поднявшийся получасом позже, пришел на кухню, ожидая увидеть давно разожженный огонь и закипающие кастрюли, то обнаружил лишь холодную плиту. И, понятно, клокоча от негодования, двинулся выяснять, где его помощник и почему он не приступил к работе в положенное время. Ну и… ну и, в общем, лучше сразу сесть и одеваться. Как, собственно, и положено солдату при побудке. Потому что мало того, что в тот раз Хамид разбудил его мощной плюхой, свалившей Анвара с кровати на пол, так потом еще все утро никак уняться не мог: орал, что у них тут и так курорт и что если бы, мол, тебя, придурка, сунуть в нормальную часть, так через три дня сдох бы от побоев!.. И обещал старшине Каримову нажаловаться. И замахивался несколько раз. Хотя больше не бил.
Доля правды в его словах была, конечно… видел Анвар нормальную часть, уж чего доброго… тут, на полигоне-то, по сравнению с нормальной частью жизнь и впрямь была чистой воды курортом.
Личного состава — семь человек, Анвар восьмым стал. Четверо, стало быть, рядовых, три сержанта да старшина Каримов. Три солдата занимались собаками. Сержанты — техникой. Техника была, похоже, утильная, почти как на машинном дворе у дяди Шукура. Во всяком случае, сержанты все втроем беспрестанно с ней возились, и в результате им то танк удавалось ненадолго завести, то БТР. Огромный, до окоема, дикий пустырь, на котором они жили, был, вероятно, никому не нужен, и нападать на них было некому. Но караульная служба была как везде, никуда не денешься. В общем, Анвара Каримов бросил на хозяйство, назначив главным за собачью готовку да и вообще за все.
Анвар и рад был — не хотелось даже смотреть в ту сторону, где выли в клетках псы. И не потому, что были они ему противны, а просто сердце до боли сжималось, когда он представлял, как однажды в тючках, что вьючат на собак перед кормежкой, окажутся не кирпичи, а натуральная взрывчатка и, сунувшись под танк, пес получит не добрую миску перловки, а… Ничего не получит, только сам разлетится в мелкие клочья. Ну еще, возможно, при удаче-то и танк подорвет.
А хозяйство — что ж. Ему ли, кишлачному пацану, не знать: хозяйство так устроено, что как ни крутись, а все равно никогда его до конца в порядок не приведешь. В деревне ведь тоже: не успели посеять — пора косить, не успели сено просушить — беги виноградные побеги обламывать, не успели толком обломать — по садам ранние фрукты пошли, бери молоток, ящики под них готовь… В общем, хвать-похвать одно за другим, да так и не расплетешься до поздней осени.
Вот и здесь. С раннего утра и до позднего вечера Анвар мыл, тер, выносил, приносил, подавал, убирал, подметал, протирал, возил на тележке воду в мятых молочных бидонах, бился с капризной печью, то и дело отказывавшейся жечь положенную ей солярку, отдирал нагар от кастрюль, запаривал в них собачью перловку, стирал обмундирование на всю команду… в общем, все на свете делал.
Ну и понятно: если ты главный за все на свете, то всегда у тебя отыщется недоделка. И найдется недовольный. Так что без пинков и зуботычин ни единого дня не обходилось.
Но все равно — недели не прошло, и даже не все махнули на него рукой, убедившись, что никакого дела с ним иметь нельзя, и сержант
Каримов не успел еще всерьез задуматься, как бы ему сбагрить с рук этого бесполезного придурка, а он уже стал приходить в себя. Мир быстро расслаивался на то, что являлось истинной реальностью, и то, что жило лишь внутри мозга; мир переставал быть той разнородной мешаниной всего сущего, в которой нельзя было отделить чувства и воспоминания от окружающего и происходящего.
Как-то утром Каримов, с озадаченным видом постояв у койки одного из солдат, еще вчера свалившегося с температурой за сорок, в конце концов приказал поставить возле него ведро воды и до вечера не трогать — авось оклемается. А потом, выйдя на крыльцо, кликнул
Анвара и сказал недовольно:
— Ты что там, опять уснул?! Пошевеливайся давай. Со жратвой разделаешься, пойдешь клетки чистить.
Ну, клетки так клетки. Хоть по-прежнему и не хотелось к ним приближаться, а все же он уже свыкся с мыслью, что живут в них обреченные на гибель собаки. Ну, в конце-то концов, все животные обречены. Взять ту же корову. Или барана. Кормят, кормят, холят, потом бац! — и зарезали. Хотя, конечно, танки собаками взрывать — в этом что-то другое… Это не корову зарезать, не барана. Это дело какое-то темное… нечеловеческое… хотя, казалось бы, барана резать — разве человеческое? А вот задашься таким вопросом, и оказывается, что — да, именно что человеческое: кормить человека, одевать человека. А танк! — совсем другое дело, совсем… Но все равно он уже привык ко всему этому, сжился.
Хамид приказал взять совок, веник, ведро с водой. Пошли к вольерам… Ну, что тут скажешь! Конечно, занятие не из самых приятных. С другой стороны, дома он тоже за животными ходил. И навоза за коровой успел нагрести досыта, и из курятника они с отцом сколько раз тачками помет вывозили… Даже непонятно, откуда его столько берется у них. Куриный — он самый вонючий, прямо дух захватывает… В общем, собачьи клетки чистить — подумаешь, ничего особенного в этой работе не было.
Ласково бормоча, Хамид приотворял клетку, хватал пса за ошейник, чтоб тот, чего доброго, не бросился на незнакомца; и пока держал,
Анвар быстренько наводил порядок. Пес щерил зубы, взлаивал — не нравился ему Анвар, невесть откуда здесь взявшийся. Раньше не бывало такого, раньше с Хамидом Зафар приходил клетку чистить, а теперь нба тебе — ферт какой-то ни с того ни с сего… Когда Анвар заканчивал,
Хамид отправлял пса на место, и тот начинал с показной яростью бросаться на сетку, всем видом показывая, как ему жаль, что не дали порвать в лоскуты пришлого мальчишку…
Впрочем, псы по всему вольеру скулили, выли, гавкали, брехали и вообще бесновались напропалую. Им ведь утренняя приборка — самая сласть, хоть какое развлечение. Так что гам стоял такой, будто в райцентре на четверговом базаре, когда ко всеобщему изумлению в ворота въезжает вдруг автолавка с паласами.
Но потом на дальнем краю началось совсем уж что-то невообразимое.
Хамид сначала приложил ладонь ко лбу, пытаясь разобраться в ситуации, затем выругался и помчался туда, грозно маша палкой и крича:
— Ты что! Сдурел!
В одной из клеток громадный пес дико лаял, выл и бешено бросался на сетку, отчего весь ряд ходил ходуном.
— Перестань! Кому сказал!
Хамид стал со всего маху колотить палкой по сетке-рабице, надеясь, вероятно, вразумить обезумевшую собаку.
Анвар помедлил секунду, бросил совок, поставил ведро и пошел туда же.
Он шагал, и вдруг ему стало казаться… он стал ускорять шаги!.. Да, ему показалось, что…
— Пала-а-а-анг! — закричал он, со всех ног летя туда. — Пала-а-а-анг!
Анвар упал на колени, схватившись за ячеи, прижался лицом к жестким переплетенным проволочинам.
— Пала-а-а-анг! — повторял он, рыдая. — Пала-а-а-анг!..
Скуля, Паланг лизал его соленые щеки.
Когда Анвар, негромко постучав, открыл дверь вагончика, старшина
Каримов лежал на кровати, накрыв физиономию пожелтелой до цвета выгорелой травы газетой «Комсомолец Таджикистана». Судя по дате, этот экземпляр печатного издания последние два года служил ему надежным прикрытием от проклятущих мух.
— Разрешите, товарищ старшина! — сказал Анвар не так громко, чтобы насильственно и грубо вырвать старшину из пространств мирной дремы, но и не так тихо, чтобы совсем не потревожить его покоя, поскольку макароны по-флотски, миску с которыми Анвар держал в руках, рисковали совсем остыть и склеиться, а вкусы старшины Каримова всем были хорошо известны — он любил погорячее.
Старшина глубоко вздохнул, медленно сдвинул с лица газету и уставился на Анвара мутным взглядом.
— Поставь, — сказал он.
Анвар осторожно поставил миску на стол.
— Разрешите идти?
— Иди…
Старшина повернулся на бок, сел и стал нашаривать обрезки кирзовых сапог, служившие ему тапочками.
— Э! постой-ка! Вернись.
Анвар остановился и послушно повернулся к командиру.
— Ты, это… — сказал старшина, ковырнув ложкой макароны и невольно при этом сморщившись. — Ты вот что…
Так и не сформулировав мысль, Каримов нагнулся, сунул руку под койку, извлек большую пластиковую бутыль с зеленой этикеткой, на которой был изображен горный пейзаж и река, а поверх всего наискось написано слово «Варзоб». Примерно треть бутыли занимала бесцветная жидкость. Открутив крышечку, старшина осторожно наполнил стоявший на столе граненый стакан. Затем проделал все в обратном порядке — крышку закрутил, а бутыль сунул под койку.
— Ты… это… — снова начал было он, но тут же сам себя оборвал, произведя ладонью тот краткий жест, каким передают обычно просьбу подождать буквально секунду.
Старшина неспешно выпил, резко выдохнул сквозь стиснутые зубы, сморщился, мотнув головой, сунул в рот ложку макарон и наконец спросил сдавленно и невнятно:
— Хамид говорит, ты там, это… собаку какую-то узнал?
— Ну да, — сказал Анвар, безразлично пожав плечами. — Паланг зовут.
У соседей жил… там, у нас…
И неопределенно покрутил пальцами.
— Самый здоровый в кишлаке пес был, — добавил он затем с выражением, в котором звучал оттенок гордости.
Но очень, очень легкий оттенок. Так сообщают о вещах малозначительных и общедоступных, единственной связью которых с говорящим является географическая приближенность: самые высокие деревья у нас в округе!.. самая вкусная вода в нашей реке!..
— Да, — кивнул Анвар. — Самый здоровый. Всех кобелей гонял!..
И улыбнулся.
Старшина жевал, неотрывно глядя ему в лицо.
Анвар отчетливо понимал, что стоит на самом краю. Если он скажет или сделает что-то такое, что обострит явно имеющиеся у Каримова смутные подозрения — да хоть бы даже моргнет не так, или хмыкнет не тем тоном, или, допустим, голос у него дрогнет, или улыбка окажется слишком широкой, — все будет кончено. Как именно будет кончено — он не знал, но был уверен: конец, черта, Паланга он больше никогда не увидит, Паланг будет взрывать танки, а сам он… впрочем, о самом себе сейчас думать было некогда да и незачем.
— Да уж, пес здоровый, — согласился старшина, дожевывая. — Паланг, говоришь?.. точно, правильно звали… На нем пахать можно.
— Ага, — согласился Анвар и легонько переступил с ноги на ногу.
Дескать, все? или еще будем про собак разговаривать?
— Может, сам за ним ухаживать хочешь? — поинтересовался старшина.
— Да ну, зачем, — легко удивился Анвар. — Нет, если прикажете, так я… да ведь вроде Зафару получше?
Каримов некоторое время молча жевал, все так же пристально рассматривая собеседника.
— Ладно, — буркнул он. — Иди. Да чайник мне принеси.
И Анвар повернулся, открыл дверь вагончика, миновал четыре ступени, отделявшие его от земли, и пошел по ней — по пыльной, вытоптанной земле — в сторону кухни. Шагал он расхлябанно, безвольно мотая на ходу правой рукой, и ходьба его выглядела естественной ходьбой молодого солдата, которому все по барабану, который спит, а служба идет, у которого сердце не колотится и не замирает и мысли не сигают из стороны в сторону, будто головастики во взбаламученной луже, чтобы разрешить все один и тот же вопрос — смотрит старшина Каримов сквозь мутное оконце вагончика ему в спину или не смотрит?..
Да, ночью небо — серебряное сито: пусть оно немного потускнело с тех пор, как омыли его дожди, а все же и теперь еще звезды похожи на жемчужины. Только их так много, так много: сколь ни ройся в земных кладовых, сколь ни шарь в морях, сколь ни складывай жемчужинку к жемчужинке, сколь ни копи, а все равно и половины не наберется.
Зато луны сегодня нет, луна выберется позже, почти уж под утро.
И поэтому степь похожа на белесое покрывало — скомканное, с колючками, тут, на бугре, чуть более светлее, вроде как из козьей шерсти, там, в ложбине, совсем темное — из овечьей. И ветер сегодня, ветер. Поэтому шорох и гул над степью, гул и шорох. А то еще странное такое посвистывание — кто это? зачем? что за дудка у него с таким тихим и низким голосом? А это ветер, ветер — ветер напевает свои тихие песенки в сухих будыльях… Страшно псам слушать его напевы, жутко! Вот и брешут всю ночь напролет, вот и брешут!
…Анвар лежал молчком на своей кровати — не спал, не ворочался, а только снова и снова представлял, что и как нужно будет сделать.
Когда наступила самая глухая минута ночи — такая тяжелая и вязкая, что у всего живого закрываются глаза, — он поднялся. Осторожно поднялся, по сантиметру выпрастываясь из-под одеяла. Так же беззвучно оделся, обулся. Тихо все делал, точно, расчетливо — и потому не заскрипела кровать, не стукнул каблук, не лязгнула пряжка ремня.
Бесшумно выбрался в раскрытое окно, в ночь, в посвисты ветра. И тоже — как тень. Или ночная бабочка. Или просто лунный блик на солончаке.
Прячась в тени, прихотливо разбросанные по земле, медленно двинулся к вольерам.
Псы лаяли.
Анвар часто оглядывался.
Паланг встретил его тихим поскуливанием — должно быть, знал уже, что сейчас будет.
Анвар осторожно разогнул концы проволоки, тихо отодвинул щеколду.
Паланг бесшумно выметнулся наружу, вспрыгнул, положив лапы на плечи, жарко лизнул в лицо.
— Ну, ну! — шептал Анвар, обнимая его. — Все, все! Пошли!
Трава сопровождала их легкие шаги едва слышным шорохом.
Потом они перевалили вершинку пологого холма и пропали, как будто растворившись в звездном сиянии.
Вряд ли стоит подробно рассказывать, как они добирались до дома.
Куда идти, Анвар не знал. Кроме того, боялся, что, как только обнаружится побег, за ними кинутся в погоню, будут гнаться, искать… О том, что будет, когда найдут, он и думать боялся.
Что касается Паланга, то пес был откровенно счастлив — карие глаза лучились, и тяжелые мысли, похоже, не приходили в его медвежью голову.
Выйдя под утро на галечный берег куцей речушки, долго брели вниз по течению. День провели в заросшей лощине. Анвар грыз мелкие плоды яблони-дичка. Незрелые, они сводили скулы кислой горечью, да, впрочем, и спелость не прибавила бы им сладости.
Паланг тоже времени не терял, шастал по кустам, разыскивая кое-какое пропитание, деятельно рыл каменистую землю в расчете на жука или мышь.
К вечеру двинулись дальше. И еще не стемнело, когда набрели на полуразрушенные строения чего-то вроде машинно-тракторной станции.
Чуть дальше виднелись кибитки небольшого кишлака…
Скажем коротко — им повезло.
Анвару удалось избавиться от обмундирования — его снабдили хоть и сильно траченной, но все же цивильной одеждой и обувью. В других кишлаках, лежавших на их пути, тоже нашлись такие, кто кормил и пускал на ночлег.
То есть вся эта история закончилась более или менее благополучно.
Когда пришло время призыва, под который Анвар подпадал уже законным образом, отец выправил ему белый билет. Денег потребовалось не очень много. Невропатолог поначалу даже вообще отказывался брать мзду, толкуя, что это совсем ни к чему. Что у парня действительно нервы ни к черту и поэтому в данном случае это его врачебный долг, обязанность. И что ему даже обидно, когда в такой ситуации суют бумажки. Но в конце концов все-таки смирился и взял.
Паланг никак не мог бросить свою дурацкую привычку кидаться под тяжелую технику — под трактора и комбайны — и вертеться между колесами, приводя в ужас простодушных водителей этих мирных агрегатов. Но Анвар справился с этим, внушил бедному псу, что к чему, и тот в конце концов отказался от своего благоприобретенного обыкновения. Но еще долгое время при виде грохочущего бульдозера или гусеничного экскаватора взгляд его все же как-то странно туманился — как будто хотел что-то вспомнить, да никак не получалось…
Страшные сны Анвару тоже почти перестали сниться.
Теперь только изредка — раз в два или три месяца — он начинал ни с того ни с сего испытывать смутную тревогу. Невнятная тоска томила его. Он нервничал, хандрил, отчего-то чувствовал себя одиноким и слабым — и уже точно знал, что в одну из следующих ночей снова увидит майора Хакима.
И это случалось: сон приходил.
Страшный сон. Привычно страшный. И странный — сон, похожий на фильм.
Густела тьма, трепетал мрак.
Сжималось горло, и крик не мог его покинуть — только судорожно и бесполезно рвался наружу.
Виделось быстрое движение времени: стремительный полет серо-черных туч, быстрая череда дней и ночей, мелькающих под веками, как велосипедные спицы, смена зимы и лета, и снова зимы, и снова лета, и новая трава, и новый листопад, и пышные сиреневые цветы, проросшие однажды сквозь опавшую грудь майора, сквозь истлевшую на нем спецназовскую куртку.
И наконец наступал тот вечерний час, то вязкое сгущение мертвого времени, что делало этот сон таким страшным!..
Час пробил! — и майор Хаким вздрогнул, зашевелился, двинул ладонью, положил ее на камень… потом кое-как сел и потряс головой, отчего с истлелого лица посыпались черви.
Через минуту он еще не твердой рукой один за другим вырвал из груди сухие стебли… с усилием поднялся…
Постоял на подкашивающихся ногах, то и дело хватаясь за ветку боярышника, чтобы не упасть…
Однако вскоре он все же выпрямился, расправил плечи… еще минуту помедлил, сонно озираясь и как будто не совсем понимая, что нужно делать…
Потом решительно встряхнулся.
Ступил раз… другой…
И шатко побрел в долину — поначалу нетвердо, пьяно мотаясь из стороны в сторону… волоча ноги, оступаясь… но с каждым шагом набираясь сил и все более походя на живого человека.