ВЛАДИМИР КУНИЦЫН
ПАМЯТЬ
Отпусти, мужик!
Лет шестнадцать мне тогда было. Я вернулся с необязательного свидания — а дом полон гостей. Отец, горячий, хмельной, схватил за руку и втолкнул в комнату: «А это мой сын!» И давай знакомить — с Гамзатовым, Кулиевым, Айтматовым, Евтушенко. Были тут же и Примаков со своей женой, Лаурой Васильевной, кто-то еще был, кто — не помню уже.
Я чувствую себя неловко, да что там — полным дураком, потому что понятно, что до меня этим людям ну просто как до полной балды! Однако краем глаза вижу, что мама чем-то своим недовольна. Проследил за ее взглядом: Евтушенко поставил ногу на стул и пьет газировку из горла, а бутылку ставит на шкаф. Догадываюсь, в чем дело: мебель совершенно новая, югославский гарнитур, первое, что куплено после «голодного» Тамбова в Москве, пару дней как привезли.
Ее коробит нога Евтушенко и еще больше то, что он пьет из горлышка. В то время — 1964 год — было это для нее, учительницы русского и литературы, проявлением дикой невоспитанности. А для Евгения, догадываюсь, жестом «свободного» человека.
Айтматов тем временем оттеснил меня к новенькому серванту и, дыша водкой в лицо, стал громко, чтобы слышал отец, страстно вопрошать: «Ты понимаешь, какой у тебя отец?! Понимаешь?! Ты знаешь, что твой отец — великий человек?! Знаешь?!» Тут я совсем уже осознал кошмар своего положения! Что ему сказать? «Хватит фальшивить, дядя!»? Или просто: «Отпусти, мужик!»?
Тогда я мало знал об этих людях. Мало знал и об отце. Тогда я больше знал о девушках. И зря, если честно...
Примаковы
С Примаковыми связаны дорогие воспоминания. В августе 1968 года я жил на их правдинской даче в Дзинтарс, под Ригой. Кровать мне поставили у окна, и я — в двадцать-то лет! — возвращался «домой» из «ночного» через окно, чтобы никого не будить. Сам Евгений Максимович отсутствовал. Жили в небольшой, кажется, двухкомнатной дачке. Лаура Васильевна, для меня — единственная его жена — и их чудесные, просто восхитительные дети: тринадцатилетний сын Саша и очаровательная крошка Нана.
Моего отца из «Правды» к этому времени уже убрали. Так что это был и дружеский жест поддержки со стороны Примакова, ведь он продолжал работать в газете и отлично знал, что Георгия Куницына наказал лично «дорогой Леонид Ильич Брежнев». Наказал за то, что тот посмел заступаться за Лена Карпинского и Федора Бурлацкого, которых он, Брежнев, повелел из «Правды» выгнать за их скандальную статью в «Комсомолке» против театральной цензуры «На пути к премьере».
Мой отец — единственный из всех присутствовавших на судилище — проголосовал против. Единственный! Притом зная, что Ильичу доставят стенограмму заседания...
В том августе я впервые в жизни увидел море! Я столько мечтал об этой встрече, воображал себе море на разные лады, но, когда мы с моим «проводником», младшим Примаковым, взбежали на песчаную дюну и передо мной предстал Рижский залив, я ахнул от разочарования! И это — море?!
Смешно признаться, но среди моих ровесников, мальчиков и девочек, живших в соседних правдинских дачах, самым интересным, умным, живым и доброжелательным собеседником оказался все тот же Примаков-младший. Это был настоящий ребенок-вундеркинд! Весь пляж «сползался» к этому ребенку, когда он вдруг начинал наизусть, целыми страницами декламировать текст «Золотого теленка» или «Двенадцати стульев» — в лицах, в характерах! Или на великолепном английском, встав в позу, — монологи Гамлета и короля Лира! К тому же Саша был обладателем чудо- техники, еще не виданной в родных палестинах, — миниатюрного переносного магнитофона с мини-бабинами, на которых были записаны «Битлы» свежайшего выпуска! Этот магнитофон, размером с большую книгу, имел ремень через плечо, две скорости и кармашек для «уменьшенных» пленок. И что вы думаете? Я не успел даже договорить, как он притащил мне это чудо — со всеми своими чудесными пленками — перед вечерним романтическим свиданием, понимая лирическую, разоружающую силу «Битлов». И в дальнейшем предлагал магнитофон первым, не дожидаясь, чтобы я заикнулся сам...
Сегодня, видя сквозь время, как сидят на лавочке и увлеченно беседуют двадцатилетний студент третьего курса философского факультета МГУ и школьник-семиклассник — о Монтене и теории Платона об идеях и «тенях теней», мне кажется это причудливым. Но в реальности нам просто было интересно друг с другом. Младший Примаков превратился в мой «хвостик». Сам он сформулировал изящнее: «Я твой верный Санчо Панса! Ты не против, если я буду сопровождать тебя в твоих походах и подвигах?» Но я был такому товарищу только рад.
Однако вскоре на «правдинском дворе» появились две новые сильные фигуры! Они приехали одной электричкой, но с разными целями. Молодой, начинающий сценарист Саша Миндадзе сразу же попал под горячую опеку Лауры Васильевны, а вот второй «богатырь» как вихрем закружил меня. Звали его Андрей, он приехал в отпуск, отслужив год срочной, к маме, сотруднице «Правды». Приехал на шесть драгоценных дней и не желал терять здесь впустую ни минуты! Для моего Санчо Пансы настали черные дни. Мало того, что мы с Андреем практически на весь его «армейский» загул изъяли чудо-магнитофон вместе с «Битлами», главное — не могли мы таскать за собой школьника, потому что окунулись в настоящую пучину курортных безобразий!
Запомнилось еще, как ездили с Лаурой Васильевной на электричке в Ригу. Она заказала местному столяру-мебельщику «эксклюзивную» тумбочку по своему чертежу. Я с радостью исполнял роль носильщика, пытаясь хоть в этом быть ей полезным. Жена Примакова нравилась мне, она сразу же покоряла своей открытостью, искренней прямотой. При этом в ней бурлил грузинский темперамент, и ее эмоциональность совершенно обезоруживала любого. Однажды к нам приехала из сибирского Киренска папина племянница Галя, моя двоюродная сестра. Высокая, голенастая девчонка лет семнадцати. Лаура в восхищении уставилась на ее длиннющие, как у цапли, ноги и бросилась возить ее по магазинам, одевать по моде!
А чего стоили ее публичные восхваления в адрес Георгия Куницына! Не раз слышал у нас дома, как она тоже как-то по-грузински горячо восхищалась — при Примакове! — отвагой моего родителя, способного ради убеждений и правды на «безумные» поступки. И при этом, не стесняясь, упрекала при всех Евгения Максимовича в том, что он так поступать не умеет, слишком осторожный и расчетливый. Примаков в ответ всегда примиряюще смеялся, отшучивался, тоже говорил отцу комплименты. Его природное обаяние, мягкий юмор снимали любое напряжение. Да и видно было, что, несмотря на эти спонтанные Лаурины выпады, они оба любят друг друга.
И вспоминается, как одним августовским утром в «мое» окно тревожно застучали. Стучал Всеволод Овчинников, теперь знаменитый по книгам о Японии, прекрасный журналист и писатель. Он почти прокричал громким шепотом: «Володя! У вас есть радиоприемник? Мой не ловит. Кажется, война! Наши танки вошли в Прагу! Скорее просыпайтесь!» Такое вот было лето 1968 года...
Спустя пару лет Лаура и Евгений Примаковы были на моей первой свадьбе. До сих пор храню их подарок — грузинскую чеканку и декоративную большую настенную тарелку. «Это авторская!» — предупредила Лаура.
А еще через десять лет — я стоял в Институте США и Канады у гроба Саши Примакова. Он умер внезапно, как говорили, на Красной площади, во время демонстрации 1 мая 1981 года. От сердечного приступа. Гениальный, прекрасный юноша, человек такого обаяния, какое мне больше не повезло в жизни встретить ни разу. До сих пор скорблю по нему, ужасаясь горю, которое пережили Лаура и Евгений!
Отец всегда говорил о Примакове с огромной симпатией: «У Жени редчайший талант! Он умеет дружить! Женя может очаровать любого человека! Любого! Он настоящий дипломат, тонкий, умный. С ним легко, тепло и приятно любому человеку. Это великий талант. У меня такого нет...»
Но добавлю от себя, поскольку отец не дожил до этого события: Евгений Максимович Примаков — человек, РАЗВЕРНУВШИЙ СВОЙ САМОЛЕТ НАД АТЛАНТИКОЙ! Россия будет помнить это долго. С гордостью...
Гегеля я вам не отдам!
— Наверное, это вы ночью кричали: «Дробная фрустрация подсознания! Дробная фрустрация!» — Новый сосед из-за стенки, молодой увалистый мужик, насмешливо смотрит на мои седые усы. Сверху вниз. В лифте мы оказались единовременно впервые. — А еще типа: «Гегель! Гегель!» Всю ночь слушал вашу мозговую активность!
Да, я тоже часто теперь слушаю, как его новорожденный наследник ближе к «часу волка» начинает педантично брать все гласные подряд, как Карузо перед выходом на сцену где-нибудь в Венской опере. Распевается на весь дом!
— А при чем тут фрустрация подсознания и Гегель? Ничего не напутали? Может, Фрейд? Анна Франк? Гуссерль? Не ослышались? — спросил я молодца, проскальзывая в железном шкафу мимо пятого этажа, кося глазом на синюшный дисплей.
— Нет, Гегель. Так и оглашали: «Гегель! Гегель!» Кстати, я тоже подумал: какой Гегель и подсознание?
Помолчали. Я озадаченно, а он добродушно, как типичный силач.
На уровне третьего этажа он всполошился:
— Зонт забыл! — но охлопал себя, как будто искал бумажник.
— А я не забыл, — сказал я без пафоса.
За окном третий день льет, небесно темно, ночью вода хлещет по жестянке подоконника, как тупой барабанщик, без малейшей гармонии. И отпрыск соседов за стенкой тут как тут: «А-а-а! И-и-и!» Бельканто! Плачидо Доминго, понимаешь ли! Тут не то что Гегеля, — Григория Сковороду вспомнишь!
— Надо вернуться! — вздыхает громоздкий молодой дядька.
— Не надо. Примета дурная. Мой возьмите, вечером занесете.
— А вы?
— Да мне только машину проверить: поставил на сигнализацию? Маразм. Старческий. Нагрянул, как счастье, незаметно...
— Будет вам! Вы ж зонт не забыли? А я забыл. Без склероза нет маразма, а склероз у меня.
Мы вышли на крыльцо, под козырек. Дождь не обманул — выкаблучивал по полной! Я нажал на кнопку сигнализации, машина по-родственному подмигнула. Сосед раскрыл мой зонт и шагнул в лужу.
Пока он скакал, как сумчатый кенгуру, до угла, я успел зафиксировать две мысли. Первая была простая: «Я не знаю имени своего соседа». Вторая сложнее и сокровеннее: «Гегеля я вам не отдам! Он первый задумался о том, что такое НИЧТО...»
Оглянись
Уже более двадцати лет, как ушел навсегда отец. Лучший из людей в моей жизни. Он не сюсюкал с нами, сыновьями. Не сказать, что был нежным и ласковым. До сих пор, бывает, вспоминаю, как порол в детстве. Но однажды признался нам, что его никогда, ни разу отец не ударил. И любил больше всех. И я понимаю деда.
Неправда, что я с детства, забывая о жестких телесных наказаниях, ровно любил отца. Бывали периоды ненависти, бывали. И восставал, и сомневался, но всегда, не переставая, продолжал любоваться отцом. Его красотой, силой, смехом, улыбкой, открытостью, несокрушимой надежностью и искренностью. Мне всегда нравились его глаза светло-синего цвета. У нас ни у кого таких не было — мама разбавила своим белорусским болотистым туманом, тростниковой зеленью отцовскую чистую синеву...
Никому не достались и прекрасные отцовские волосы — в юности он был почти что рыжим, а после войны потемнел и сразу же начал седеть. Сейчас вот вижу, как его кудри треплет ветер. Он сидит спереди в машине, приоткрыл окно, а я сзади наблюдаю, как ветер красиво треплет его гриву. И понимаю с завистью, что одной его пряди волос хватило бы мне на целый чуб — заместо моего жиденького чубчика.
В детстве не задумываешься о здоровье родителей — сам болеешь чаще, а их воспринимаешь как вечную данность. У отца первая зубная боль случилась только после пятидесяти. Он любил увлеченно грызть мясную кость, высасывая из нее мозговую сладость и не оставляя на кости ничего, как таежная собака. И иногда, когда свет падал сбоку, походил, со своими прозрачными яркими глазами, на матерого волка. Красивого и могучего зверя.
Однажды дед поймал отца, еще подростка на воровстве. Было это уже в Киренске. Шли голодные тридцатые, и отец с пацанами, проделав в складской стене дырку, дотянулись до мешка с карамельками-подушечками. Выскребали пацаны карамель из мешка ложками понемногу, но регулярно и всю зиму. Так что мешок просел к весне почти вполовину. Вот у этого мешка дед и нашел оброненную металлическую ложку, которой орудовал отец. Конечно, сразу узнал родную ложечку. Молча принес ее домой и молча же положил рядом с учебником, который отец читал к урокам. И больше ничего не было. Ни слов. Ни наказаний.
Отец иногда вспоминал этот случай за семейным столом и всегда восхищался педагогическим тактом деда. А мне кажется, он еще видел в этом уроке нежность своего отца, моего деда Ивана. Этот случай мне очень нравится.
Как и история со скрипкой. Ее дед купил у знакомых ссыльных из Питера. Купил из скудного своего рабочего достатка. Настоящую, в красивом футляре скрипку. Гоше купил на пятнадцать лет. Надеялся, исполнит он его мечту, научится на ней играть и услышит дед в своем доме, как сын его исполняет «настоящую музыку».
Отец научился играть на скрипке по самоучителю, а бывший хозяин инструмента помог в практике. И сыграл деду на домашнем «концерте» по памяти Баха и Листа. Дед слушал и плакал...
Что он чувствовал тогда, слушая скрипку, таежный следопыт, медвежатник, охотник, бригадир артели грузчиков, на спор способный занести в одиночку на второй этаж пианино? Простой русский мужик с такими же синими, как у отца, глазами? Что чувствовал, глядя с благодарностью на своего вихрастого и любимейшего из детей, играющего на скрипке Баха? Во глубине сибирских руд? Посреди маленькой Венеции Сибири — в городе Киренске, омываемом великими сибирскими реками, как остров? Я восхищаюсь дедом Иваном — через любовь моего отца!
Эту скрипку отец взял после военного училища на фронт. Она погибла в 1943 году. А в 44-м ординарец принес ему трофейную. На ней поиграть отцу не довелось. При наступлении на Дуклинском перевале, в кровавых карпатских боях, немецкий снайпер разрывной пулей вырвал из правой руки отца почти десять сантиметров кости...
Да, отец часто говорил нам, что каждый день вспоминает своего отца. Трудно в это как-то верилось. Это при сумасшедшей его занятости? Он же преподавал и в Гнесинке, и в Литинституте одновременно, и писал, писал свои книги, статьи. Но теперь, когда отца уже нет более двадцати лет, а я почти каждый день вспоминаю о нем, — я задним числом верю ему. Да, это возможно, если любишь всем сердцем и до сих пор нуждаешься в отце как он, как я...
Самурай
Ночью упал с лошади. Куда скакал, не помню. Но по блестящей, кремнистой дороге, через туман. Обрыв пугал близостью. И вот вдруг стала ослабевать подпруга, седло поехало влево, в сторону обрыва. Вместе с седлом и я...
Очнулся на полу в сарае, у перекошенного мучительной гримасой дивана. Его старые челюсти-половинки раздвинулись, показывали беззубый рот. Вставать не хотелось — в квадрат слухового окна внимательно смотрел месяц. Ушел. Заглянула ночная звезда. Поколола зрачки алмазной иглой. Ушла. Подкрался запах лысых шин. Запах с запоздалой обидой рассказывал, сколько они, шины, пережили горя на дорогах. Я понял и сочувствовал. Это же были мои шины! Я знал, сколько они страдали при жизни. Знал все их грыжи, порезы, проколы, они сообщали мне о каждом ударе о яму...
Зачем я лег в сарае? Что за каприз?
Ах да! В порыве нечаянного альтруизма уступил кровать гостю!
Сарай у меня страшный, как старик хиппи. Давно он изверился в молодых соблазнах кафкианства и экзистенциализма, разогнал лукавых фантомов. Знает откуда-то, что не буду я поднимать домкратом его правый бок, по-плебейски передразнивающий Пизанскую башню. Этим пизанским боком сарай депрессивно уткнулся через забор в бедро молодой бани на соседнем участке. Припоминать соблазны юности.
И все же был он, как оказалось, самураем — без свидетелей и прессы, молча совершил харакири и теперь, никуда не торопясь, аккуратно вываливает из криво проткрывшихся дверей свои сарайные «внутренние органы».
Куда же я скакал по кремнистой дороге в ночи, в горах, по-над обрывом? И развивалась ли красиво бурка за моей спиной, пока я не сорвался? Никто не знает и... не скажет.
Пять ступеней к Сакартвело
Первая
После возвращения из Тбилиси чувствую себя мышью, которой подкатили с неба сыр, большой, как футбольный мяч, и бегает она вокруг него, не знает, с какого бока откусить кусочек!
Это первая поездка в Грузию. Пять незабываемых дней открытий и благодати. Ощущение, что давняя мечта сбылась, а предчувствия оправдались.
Когда-то, в конце 70-х, я работал во Всесоюзном институте теории и истории кино. То был рай, а не институт! Рай посреди «развитого социализма», потому что нигде больше советские люди в рабочее время не смотрели столько западного, и в целом мирового кино, как в нашем институтском подвале с зальчиком на пятьдесят мест! Однажды там состоялся просмотр фильма «Каспар». Датский ли, немецкий фильм, сейчас не помню, но это была удивительная киноверсия реального события, произошедшего в средневековой Европе. История про загадочного человека, обнаруженного на главной площади городка жителями. Он не помнил о себе абсолютно ничего! И никто не знал его не только в этом городке, но и во всей округе.
Фильм о том, как молодой мужчина, которого горожане назвали Каспаром, постепенно начинает осознавать себя с чистого листа — человеком, личностью, частью социума. Тонкая и глубокая история о таинстве становления души и сознания не в ребенке, а уже в физически зрелом гомо сапиенсе.
И было в фильме отдельное маленькое чудо — сны Каспара! Поскольку этот человек был лишен всяческой памяти о своей прошлой жизни, сны его выглядели как необычайные вспышки таинственных озарений! Откуда приходили эти сны и что они значили?
А снился Каспару — Кавказ! Вернее даже, Кавказ в виде как бы сочиненной детским воображением географической карты. На этой поразительной карте были нарисованы горы, реки, долины, фигурки людей и животных, летящие в небе птицы. И очень большими буквами через всю эту сказочную карту по-детски же было выведено слово — КАВКАЗ.
Зачем я вспомнил этот фильм? Наверное, потому, что после поездки в Грузию эта земля стала являться мне во снах, как и тому очарованному таинственными видениями Каспару, почему-то сохранившему единственное воспоминание за всю предыдущую жизнь о тех же долинах и горах, которые впервые увидел теперь и я.
Но я увидел их наяву! И еще из окна самолета, откуда Грузия представала тоже как бы на карте — с уменьшенными горами, ущельями, быстрыми змейками серебрящихся рек, разбегающимися домиками по долинам и склонам, прихотливой геометрией расчерченных виноградников и белыми стаями облаков, летящих через голубые небеса, чтобы поймать в свои скользящие по земле тени людей и животных, и птиц, которые летят ниже самих облаков...
Я, конечно, не Монтескье с его географическим детерминизмом, но все же форма гор той или иной страны, по-моему, влияет и на национальный характер, и на культуру. Говорю это, вспоминая, как загипнотизировали горы Китая, увиденные тоже из окна самолета. Там, далеко внизу, чудился великий дракон, спрятавшийся в океане густого тумана. Его зубчатая спина время от времени выныривала, и казалось, что дракон не лежит в облаках, а бежит, величественно и грозно демонстрируя свои сочлененные остроконечные вершины, самодостаточный, мощный, не нуждающийся даже в самом солнце.
Грузины любят говорить, что, когда Бог раздавал земли разным народам, Грузию придержал для себя. Теперь я готов им верить.
После того как сам побывал в Алазанской долине, в городках Кахетии, в Бодбе, Сигнахи, Цинандали, Телави... и, конечно, у древних стен Джвари, откуда с высоты птичьего полета открывается божественный вид на долину, где встречаются воды Арагви и Куры и горящие в солнечных лучах реки походят на линию судьбы, пересекающую древнюю ладонь Грузии...
Вторая
Все же только здесь, находясь в Грузии, осознаешь по-настоящему, что эта земля приняла христианство на шесть с половиной веков раньше, чем мы, Русь. Об этом говорят древние камни церквей и сам облик этих церквей, аскетичный, сдержанный и — единообразный. Все храмы Грузии — из тех, что мне довелось увидеть, — похожи, как братья и сестры. Не потому ли, что возводившие их строго придерживались древнего канона? Чего никак не скажешь о наших церквях, переживших, например, мощное влияние и барокко, и классицизма. В Москве есть храм святых Петра и Павла, построенный по чертежам самого Петра I, с явным, к слову сказать, «светским» отпечатком.
Говорят, что и сегодня в православной Грузии население почти на сто процентов воцерковленное. Это очень сильный факт, учитывая, что страна уже семнадцать веков исповедует христианство на самом рубеже иных конфессий! Более 85 процентов населения страны составляют этнические грузины, плюс к этому — русские, украинцы, греки, армяне... Православие в этой стране, безусловно, основополагающая конфессия, и православному русскому сердцу здесь легко, как редко где, но это наблюдение из сугубо личных.
Есть еще один уникальный факт, напоминающий о том, насколько глубже уходят грузинские религиозные ощущения христианства, уходят совсем в ту недоступную нашей относительно молодой прапамяти даль, где стены храмов почти физически осознавались продолжением «тела Христова», и потому изначально в храмах Грузии строжайше запрещено было вбивать в стены гвозди как символ крестного страдания Христа! Вот почему древнейшие храмы Грузии покрывали только росписями и фресками и почему здесь не существовали традиции иконописания. Для раннехристианского, близкого к самому крестному событию, сознания вбивать в стену храма гвоздь и вешать на него икону с изображением Бога представлялось невозможным.
Но после подписания Георгиевского трактата в 1783 году (царем Ираклием II и Екатериной Великой) и позже, после вхождения Картли–Кахети в состав России (в 1802 году — присяга грузинской знати на верность России и царю), пришли в грузинские храмы и «русские» иконы. И было закрашивание древних фресок и росписей, чтобы освободилось место под иконостасы и алтари. Из песни слова не выбросишь!
Такова историческая реальность и неизбежность. Стоит напомнить, что добровольное и настойчивое желание Грузии войти под геополитическую защиту России спасло ее не только от угрозы порабощения и неизбежной мусульманизации со стороны Османской империи и Персии, но и от вполне возможного физического истребления.
Есть один очень красноречивый факт: за сто лет существования под русским протекторатом численность Сакартвело (историческое название Грузии) выросла с 370 тысяч человек до почти полутора миллионов. Такого демографического взрыва не случалось ни разу даже в Китае!
Чтобы был ясен масштаб происходивших в те годы исторических событий, напомню, что численность нынешней Грузии составляет менее четырех миллионов человек (3,72 млн), а население Тбилиси — 1,1 миллиона человек. То есть сегодня в одной только Москве населения в четыре раза больше, чем во всей современной Грузии.
Но — мал золотник, да дорог! Здесь, в Грузии, находится одна из величайших святынь христианского мира, к которой идут паломники со всего света, — место, где погребен хитон, в котором Христос шел на крест. Над местом захоронения хитона стоял с IV века храм, а позже воздвигнут был главный, кафедральный собор Грузии — Светицховели.
В монастыре Бодбе, что летит над Алазанской долиной, осеняя ее прекрасные кахетинские долы крестом, покоится могила святой Нино, которая пришла в эту землю из Византии, женщина из рода Александра Македонского, как гласит легенда, направляемая волей самой Богородицы, дабы обратить народ Иверии в христианство и найти великую реликвию. И она крестила Грузию в православие. И построила на месте языческого капища, где приносили идолам человеческие жертвоприношения, — храм Христа. А теперь этот храм в Мцхете — Джвари, храм, в котором стоит в память о чуде деревянный крест. На том самом месте, где по молитве Нино Бог поверг молниями и громом каменных языческих идолов в прах, расколов их, как небесным мечом, надвое! И этот храм, Джвари, летит тоже над Грузией, над Арагви и Курой, над холмами и домами у подножий гор, видимый отовсюду, прекрасный, как божественная Христова птица, посланная Им долететь до всякого сердца еще живого человека!..
Третья
До сих пор не верится, что Бог допустил, грешного, стоять на коленях у древнего погребения святой равноапостольной Нино в Бодбе! Быть у священных корней ливанского кедра в кафедральном соборе Грузии, где покоится хитон распятого Христа. Видеть божественную красоту Кахетии и Мцхете. И ночного Тбилиси!
За пять дней удалось не так уж и мало, учитывая, что время на прилет и отлет в эти пять дней входит. К уже перечисленному следует добавить и следующее: трехчасовая пешая экскурсия по старому Тбилиси, легендарные серные бани, имение князя Александра Чавчавадзе, целый зал картин Пиросмани в «городе любви» Сигнахи, вдумчивая дегустация на винном заводе Кахетии (теперь настоящее киндзмараули из самых любимых!), знаменитый «блошиный» рынок столицы, попытка попасть в вожделенный кукольный театр Резо Габриадзе (гастроли). Вместо театра визит в милое и уютное «кафе Габриадзе», которое, как утверждают, он оформил сам. И конечно, дождались того момента, когда ангел выплыл из сказочной башни театра на свой балкончик, ударил молоточком в колокол, отбив ровно то количество часов, что наступило тут, у нас внизу, и — уплывая назад в волшебные дверки — показал всем крылья, прижавшиеся по-детски к его спине.
Тбилиси, любовно и нежно обнимающий зеленоватую Куру, прекрасен. Ночью над городом парят выхваченные из тьмы храмы. Их подсвечивают на черном фоне гор и холмов, и они, как золотые свечи, горят над Тбилиси — с пылающими в темноте крестами!
Между тем днем хорошо видно, как катастрофически одряхлел старый город. За редкими благополучными исключениями, он в состоянии подробного разрушения и «физического» упадка. Будто бы больной перестал вставать с кровати. А ведь Тбилиси начал строиться с пятого века!
Зато прямо в центре столицы появилось несколько чрезвычайно ярких по архитектурному решению зданий. Как и великолепный тбилисский аэропорт, чем-то напоминающий пекинский, но, конечно, гораздо меньше.
Они прилетели сюда будто из будущего и, по-моему, здорово освежили древний город. Заслуга их появления принадлежит Саакашвили.
Он же, беглый Мишико, снес в центре столицы любимые тбилисцами теннисные корты начала ХХ века и построил роскошный административный дворец, тоже ультрасовременной архитектуры, где теперь, к счастью граждан, можно за пару часов решить все социально-бытовые вопросы — от покупки жилья до развода и прописки. Я уж не говорю, что и правда — полицейские участки просматриваются через стекла насквозь, как аквариумы... И это нам, «тертым» москвичам, так забавно! Вот и «неприятность» для всех, кто не любит Саакашвили так же, как я. Кстати, от экскурсоводов не раз услышал, что реставрация монастырей и старинных памятников архитектуры началась именно при прошлом президенте, а теперь как-то «затормозила». Хочу напомнить в этом месте особо чутким к политике, что Саакашвили — для меня лично — остается военным преступником и политическим провокатором, развязавшим подлейшую войну «08.08.08». Но я здесь пишу не про политику, а про то, что роднит не только Грузию и Россию.
Конечно же в Тбилиси на виду и творения «нашего» Зураба Церетели. Площадь Свободы украшает высокая белая колонна, которую венчает фигура святого Георгия на коне, отлитая словно из чистого золота. Она притягивает к себе солнечные лучи как магнитом. Пожалуй, лучшее творение плодовитого скульптора из тех, что я видел. А главное, здесь, в Грузии, его манера изображать лошадей и всадников смотрится намного органичнее, чем в центре Москвы, на Манежной и Поклонной. Видел и памятник героям фильма «Мимино», копия которого спряталась за забором дачи Церетели в писательском поселке Переделкино. И еще один памятник этого же автора, напоминающий тот, что давно стоит в Москве, на Тишинке, — совместное с А.Вознесенским детище, олицетворяющее русско-грузинскую дружбу в виде переплетенных букв двух алфавитов.
Была поездка на фуникулере — к самой высокой смотровой площадке над городом. Мимо захоронения А.Грибоедова. Кстати, в очаровательном имении князей Чавчавадзе, площадью 19 гектаров, с роскошным ботаническим парком, показали гостиную, в которой Грибоедов впервые читал «Горе от ума».
Про тбилисский фуникулер есть волнующая история. Построен он был до Октябрьской революции 1917 года крупной бельгийской компанией году в 1904-м, а впервые сломался в 2008-м. И что думаете? Та же бельгийская компания, узнав о случившемся, полностью и бесплатно фуникулер отремонтировала. А? Ну не шик?
И совершеннейшую правду сказали, что в Грузии можно смело пить воду из-под крана. Я пил ее здесь при сорокаградусной жаре из всех встречных фонтанчиков, колонок, родничков и не помню, когда пил воду вкуснее, включая пластиковые бутылочки всех сортов...
Четвертая
Начиная свои заметки о Грузии, не думал, что так трудно их будет завершить. Слишком многое хватает за рукав сказать и упомянуть.
Например, о форме старинных грузинских кирпичей, из которых возводились не только дома, но и стены крепостей и монастырей. И конечно, храмов. Эти кирпичи в два раза тоньше наших, у них нет острых боков. Они сглажены по краям. Но — как подумалось моей глупой гуманитарной головой — значит, все, что строилось из них, было почти вдвое крепче, чем из кирпичей, привычных для нас? Потому что больше уходило скрепляющего кирпичи раствора, делающего тем самым стены прочнее. Или чепуху горожу?
Также впервые узнал, что вино саперави — единственный в мире сорт вина, который делают из красного внутри винограда, не растущего более нигде, а только тут, на благодатной земле Грузии. Если бы я знал об этом раньше! Скажем, в студенческие годы! Неужели бы я поглощал это уникальное вино стаканами, поспешая тупо захмелеть, а не тянул бы изысканно и бесконечно, вытянув трубочкой губы гурмана?
А еще нам рассказали сами грузины, что окончания грузинских фамилий — на «швили», например, или на «дзе» — говорят о том, где родился человек, а это знание открывает грузину о грузине целый вагон зашифрованной информации. А буква «а» перед «швили», то есть «ашвили» (Саакашвили), указывает на присутствие в роду этих грузин иудейской крови. Впрочем, правда ли, сказать не могу.
И вообще, характер у грузин из далеких друг от друга земель так разнится, что трудно бывает поверить, будто это люди одной национальности. К тому же через Грузию проходил Великий шелковый путь, здесь встречались и, разумеется, смешивались нации и народы в таком великолепии этнических оттенков, что в итоге иного грузина лучше не скрести — можно потерять голову от результата! Вот почему так значительна здесь — плюс ко всему — роль православия и духовного самоопределения. Они, а не чистота крови скрепляет нации и народы куда как надежнее. Об этом говорит суровая и честная история! В том числе грузинская и русская.
В последний день пребывания услышал, что недавно в Грузии археологи откопали кувшин для приготовления вина, которому восемь тысяч лет до нашей эры! Но этого мало. По той смоле, что соскребли с кувшина, выяснилась потрясающая вещь и мировая сенсация среди виноделов — далекие предки грузин уже тогда умели не просто производить вино, но и смешивать разные сорта винограда, а значит — создавать новые вина! Говорят, французы сняли шляпу перед грузинами и признали их мировое лидерство на данном поприще. Если это так, тоже снимаю шляпу. И поднимаю бокал с киндзмараули за Грузию!
Чуть не забыл! Оказывается, только белое сухое вино можно пить, не боясь головной боли утром. А красное вечерком лучше интеллигентно выпивать не больше бокала. В последний вечер мы со старшим сынулей Георгием уговорили бутылец красного, и наутро я глотал анальгин. Правило педантично сработало!
Пятая
Но вот впечатление особенное. Не могу забыть его. В центре Тбилиси, вдоль туристических троп и просто у домов на старых улочках, часто встречаются люди, которых язык не поворачивается назвать нищими.
Пожилые грузинки в черных одеяниях похожи на княгинь. Видишь на черном только их заштрихованные тонкими морщинами загорелые лица, светлые, спокойные глаза и выставленные из одежд собранные в горстку ладони. Они не просят милостыню, не окликают прохожих, не причитают. Сидят молча, но так, что до меня дошло: это обращение не за подаянием, а за христианской помощью человеку, попавшему в затруднение. Молчаливое обращение к незнакомым за милосердием, которое не унижает ни просящего, ни дающего. А ведь это и есть продолжение молитвы, которую может слышать в себе любой человек всегда.
У меня в первый день отсутствовала местная валюта — лари, и, проходя мимо этих исполненных спокойного достоинства женщин, я делал вполне искренние извиняющиеся жесты, на что получал в ответ успокаивающие улыбки. Мне будто говорили: «ничего, ничего, не переживайте!» А одна так и сказала: «Все хорошо!» Я перевел для себя: ты понял меня, человек, а я понимаю тебя...
Везде, где мы побывали, у всех главных храмов Грузии обилие мусульман. В ночном и солнечном Тбилиси мусульмане повсюду, целыми семьями, с детьми. Видно, что в Грузии им спокойно и комфортно. Вообще, не заметил как-то межконфессионального и межнационального напряжения. К русским доброжелательность открытая: «О, из Москвы?!»
Видел, правда, один озадачивший эпизод в кафедральном соборе Светицховели: три молоденькие мусульманки устроили вполне себе селфи на фоне иконы Святой Троицы. Кстати, очевидно, что селфи среди мусульман — теперь тоже модная забава. Здесь в храмах разрешено фотографировать (кроме Джвари), и девчонки по очереди снимались на фоне иконы. Как на фоне «красивой картинки». Наверное, для них она экзотика. Как у нас говорят в таких случаях, и смех и грех! Прикинул — знаю ли сам, как вести себя в чужих храмах? Чтобы не стыдиться? И не ответил...
Столица Грузии, как в путину, нерестится такси! Такси, показалось, и создают основную массу автомобилей. Средняя цена поездки — пять лари, на наши около 150 рублей. Как тут ездят на авто — особая песня! Впечатление, что правил движения нет вообще, кто куда хочет, тот туда и сворачивает. Подобный ужас и хаос я впервые увидел в Дамаске. Грузины, конечно, и за рулем — джигиты. Но — увы, для Москвы это чудо! — все без разговоров уступают друг другу дорогу, пропускают на повороты-развороты, независимо от того, кто на чем «скачет» — на «майбахе» или на «хендай»! И невольно начинаешь видеть в этом броуновском движении логику. Машины меньше стоят в пробках! Попутно вспомнилось, как «быкуют» в Москве за баранкой даже дамы!
Дороги в центре не лучше, чем в Москве, — те же «амурские волны». Но!.. Возвращаясь из Телави в Тбилиси через перевал ночью, сначала ввинчиваясь вверх по крутому серпантину, а затем вкручиваясь вниз, обжигая глаза о встречные фары, выпрыгивающие из-за скобок поворотов, удивился тому, как хорошо здесь уложен асфальт! Гораздо лучше, чем в долине. И представилось, как работала дорожная техника в горных условиях! Эти громоздкие чугунные пузаны-катки и квадратные самосвалы — на крутых уклонах и изгибах! Сюда бы на пару месяцев постажироваться криворуким асфальтоукладчикам из Москвы!
Неизбежно комкая свои разнообразно-хаотичные впечатления — вернусь в первый вечер нашего пребывания в Грузии. Еще в Москве, до поездки, было решено посетить в Тбилиси ресторан, который снискал бы в столице славу образцовой национальной кухни. Ресторан этот, как и многие в Тбилиси, оказался семейным, старинным и находился в подвале с покатыми сводчатыми потолками из того самого «тонкого» кирпича, о котором я упоминал. И вот нас провели в отдельное помещение, усадили за большой круглый стол, а потом к нам подошел молодой человек, о котором, собственно, я и завел речь как об одном из самых сильных личных наблюдений, учитывая, между прочим, все, что написано выше.
Итак, к нам подошел невысокий, изящный молодой человек, и сразу же стало ясно, что мы в гостях у грузинского князя древнего рода, который намерен не обслужить нас, как официант, а принять как необычайно высоких гостей, которых впереди ждет аудиенция у самого царя этой земли, и этот юноша ясно понимает, как важна его личная миссия — не только подчеркнуть величие и достоинство своего царя, но и принять дорогих гостей на самом высшем уровне гостеприимства, не переходя при этом разделяющую нас дистанцию, которая обусловлена самим уровнем предстоящего приема и нашим статусом.
Никогда еще, посетив сотни ресторанов, и даже очень престижные, в том числе и отечественные, не встречал такого блестящего и безукоризненного обслуживания, как в этот вечер. И я догадался, наблюдая за юношей, что это не продуманная вышколенность, не благоприобретенная «техника», а что-то сродни популярной притче про английский газон: такой же, как у всех, да вот стригут его триста лет.
Я наблюдал за ним с восхищением, видя перед собой живой пример глубоко врожденного благородства и достоинства, настолько естественного и укорененного, что оно уже не замечало само себя, не нуждалось в представлении, а потому естественно дышало аристократизмом внутренней свободы. На мой взгляд, это был голос древней крови, и в утонченных чертах юноши эта кровь словно вспоминала свои пути, зримые и невидимые, но оставившие след в его изысканной и неброской красоте. И он, этот мальчик, был — древняя Грузия...
Два конфуза
Отец обожал шахматы. Много гроссмейстерских партий помнил наизусть, прочитал уйму литературы про великих шахматистов и рассказывал о них так, что это было интереснее любого детектива. У него был документ, официально подтверждающий, что он сделал ничью в сеансе одновременной игры с самим чемпионом мира Ботвинником! Это произошло в конце 50-х, когда отец учился в Москве, в аспирантуре Академии общественных наук при ЦК КПСС. Ботвинник приехал в академию и сражался один против двадцати, прохаживаясь вдоль составленных столов и делая по очереди свои ходы. Отцу единственному удалось сделать с ним ничью. Все остальные уже сдали свои партии и сгрудили головы над доской, где перворазрядник Георгий Куницын уперся и не отдавал победу. Болели, конечно, за «своего», против чемпиона.
Ничью потом праздновали как общий триумф!
Но не меньше любил папа и побороться на руках. Теперь это называется армрестлинг. До почтенного возраста «баловался» этой сугубо мужской забавой, не зная поражений.
Однако случились и в шахматах, и в борьбе на руках два непредвиденных конфуза. Я был их свидетелем.
Сначала — совершенно невероятное поражение «на руках». Тогда мы уже переехали из Тамбова в Москву. После аспирантуры отца взяли на работу в ЦК КПСС. Взяли туда и несколько человек с их курса, в том числе ближайшего друга отца по академии — Александра Михайлова (будущего литературоведа, проректора Литинститута, в перестройку — первого секретаря Московской писательской организации). Поселили их и еще несколько человек в одном доме на Ленинском проспекте. Позади был фронт, послевоенная разруха. Мирная жизнь и карьера только разворачивались очевидной мощью и красотой, а потому собирались друг у друга часто и гуляли от вселенской широты послевоенного победного счастья!
И вот, помню, сцепились в первый раз на руках отец и еще один цековский сосед, Юрий Фишевский, общий с Михайловым папин приятель. Совсем не богатырь мужичок. Даже очень с виду не силач: среднего росточка (против отцовских-то почти двух метров), мягенький такой, уютно кругленький, с добродушными ямочками на щеках... Отец р-раз его руку к столу — а она на какой-то фазе проигрывающей дуги вдруг встала и дальше ни-ни! Фишевский сидит, довольно посмеивается, и при этом видно, что и не напрягается совсем, в то время как отец аж побагровел от усилий и недоумения. Михайлов, дядя Саша, пришел в восторг от фантастических способностей Фишевского! Конечно, он уже раньше-то познал силищу отца и потому, подначивая, болел за «реваншиста»: «Давай, Юра! Отомсти ему за наши унижения!» И отцу: «Гоша, как тебе не совестно? Ты посмотри на Юру, он же меньше тебя в два раза! Сдавайся, Георгий, надо уметь проигрывать достойно!»
И тут вполне довольный Фишевский примиряюще говорит: «Гоша, не трать силы, дальше у меня рука не сгибается! После перелома не так срослась!» Это сообщение всех развеселило очень. Но больше всех Михайлова и дядю Юру, конечно. Отец был таким азартным, что остывал не сразу...
Ну а второе конфузное поражение, но в шахматах папа получил от Марка Семеновича Донского, знаменитого на весь мир кинорежиссера. Итальянцы, между прочим, именно его называли отцом их неореализма. С почтением и восторгом поминая его фильмы «Радуга» и «Мои университеты» (по трилогии М.Горького) как предтечу «нового итальянского» киноязыка.
Донской был значительно старше отца, но их удивительно искренние и совершенно откровенные отношения, вскипевшие почти мгновенно на чисто человеческой, явно взаимной симпатии, уравнивали возрастную разницу.
В шахматы Донской проигрывал отцу постоянно. И это его заводило к новым и новым попыткам взять реванш. Тут, как говорится, встретились два равновеликих азарта.
И вот однажды Донской подловил отца. Во время блицпартии с часами (пять минут на всю игру) отца оторвал важный звонок. Часы остановили, выровняв никелированные кнопки-рычажки. Донской, используя счастливую паузу, сосредоточил весь свой шахматный гений и, когда отец вернулся, быстро сделал коварный ход. Папа глубоко задумался, и это привело Донского в такой восторг, что он вскочил и, потирая руки, забегал вокруг стола, выкрикивая счастливым голосом: «Ну что?! Что?! Как вам мой ход?! А?! Это же гениально, а? Это гениально? Вижу, вижу — гениально! А-а-а, задумались! То-то! Какая блестящая западня, а, Георгий Иванович?» Отец взял фигуру и... его флажок упал...
Сколько потом отец ни пытался отыграться, ничего не вышло. Донской говорил одно и то же: «Не-ет, дорогой Георгий Иванович, нет! Хочу остаться победителем! Буду хвастаться, что последняя с Куницыным партия — за мной!»
И ведь сдержал слово Марк Семенович, не сыграл больше с отцом ни единой партии, оставив за собой последнее слово. Поступок режиссера, между прочим! Как считают итальянцы — великого...
Большая разница
19 февраля 2017 года, на 94-м году ушел из жизни академик Игорь Ростиславович Шафаревич. Выдающийся математик. И мыслитель трудного пути. Запомнил с ним один «личный» эпизод. Году в 87-м в «ЛГ» проводился «круглый стол», на который позвали Шафаревича, Юрия Афанасьева, экономиста-писателя Николая Шмелёва и еще несколько человек. Фамилии забыл. Наверняка помнит Светлана Селиванова (тогда член редколлегии «ЛГ»), которая и организовала эту встречу. И вот ровно в назначенный час, секунда в секунду, появляется Игорь Шафаревич. К слову, известность его в ту пору была широченная. Для многих он, бывший математик, успел стать настоящим авторитетом в сфере отечественной мысли.
Попозже пришли остальные участники. Кроме одного — Юрия Афанасьева. А именно он, по драматургии «стола», должен был возглавить «либеральный полюс» дискуссии. Афанасьев уже прославился своей формулировкой «послушно-агрессивное большинство», своим яростным антикоммунизмом, митинговой активностью. Пикантность его тогдашней славе придавало то, что совсем еще недавно Афанасьев был членом редколлегии журнала ЦК КПСС «Коммунист», проректором по учебной работе ВКШ при ЦК ВЛКСМ...
Селиванова и я оказались в идиотской ситуации: время идет, весь чай выпит, уважаемые люди как мальчишки ждут одного-единственного человека. Через полчаса унизительного сидения, особенно, конечно, для известного на весь мир профессора, членкора РАН, почетного члена престижных американских академий, Шафаревич встал и сказал, что, пожалуй, пора и домой. Мы вцепились в его рукава, я стал вновь названивать по телефону Афанасьеву (мобильных тогда не было, как дико для кого-то это ни прозвучит), телефон по-прежнему молчал... Афанасьев появился через 40 минут после прихода Шафаревича. Как звезда первейшей величины...
Я запомнил этот эпизод потому, что несуразное унижение, невольно пережитое мною за Шафаревича, воспринял почти как личное. Сам математик никак Афанасьеву своего отношения к случившемуся не выразил. Он был — Шафаревич — и внешне, и по сути утонченно аристократичен. И красив.
Юрий Афанасьев был тоже, как считали некоторые дамы, красив, но тут совпадения между ними заканчиваются...
Секрет
— Михал Иваныч, правду говорят, что вы с моей бабушкой Катериной пятьдесят шесть лет вместе прожили?
— Правду, Сергей Алексеевич, правду.
В электричке народу мало, эти двое сидят наискосок от меня, прижавшись друг к другу. Интересно, троллят они или всерьез так взаимно величаются?
— Как-то долго что-то, — говорит внук с подозрением.
— Надо, Алексеич, уметь выбрать женщину для жизни. — Дед обнимает весь в наклейках рюкзак внука, держа его на груди. — Я тебе свой секрет скажу. На Катерине я женился потому, что она ночью, как только я свою ногу приподымал, свою под нее тут же подкладывала, для мягкости. Даже если глубоко спала. Ключевое слово — «спала». Понял?
— Понял.
Встречный скорый ударил по окнам нежданной волной, в открытые форточки запенило внутрь ветер, взлохматило чубы. Встречный перекрыл солнце, и оно заполошно стало пересчитывать вагоны, бросая узкие полоски света в разрывы. Шум откатился. Вернулось солнце.
Внук сидел задумчивее, чем дед, подставивший вернувшемуся солнцу свое «чеховское», сказал бы я комплиментарно, лицо.
Они вышли, пошли по перрону. Дед — с пестрым рюкзаком за плечами, внук — сунув ему руку в ладонь, оба косолапили, как бывшие кавалеристы...
Мгновения с Бондаревым
Спросите сегодня: чем отличился перед «человечеством» Юрий Бондарев? — и не только молодые начнут чесать малообразованную репу. Найдутся постарше люди, помнящие имя, да не ведающие — а жив ли вообще Юрий Васильевич Бондарев, не так давно считавшийся едва ли не самым знаменитым из современных русских писателей, слывший могущественным «папой» в «литературном Ватикане»! Потеснивший в тень даже «матерого лиса» Сергея Владимировича Михалкова, заместителем которого числился в Союзе писателей РФ долгие годы и в 1989 году занявший добровольно освобожденное Михалковым «первое» кресло.
А ведь он автор таких прогремевших романов, как «Батальоны просят огня», «Тишина», «Горячий снег», трилогии «Берег» — «Выбор» — «Игра», философских «Мгновений» и многого еще. Я уж молчу об удачных фильмах по его сценариям: «Батальоны просят огня», «Тишина», «Горячий снег», о его участии в грандиозном международном кинопроекте о Второй мировой войне — «Освобождение». До сих пор этот фильм смотрится как откровение, хотя, когда вышел, подвергался эстетами критике. Время расставило акценты — сегодня это едва ли не самый величественный гимн советскому солдату, русскому многонациональному государству и Победе, рассказавший с почти документальной дотошностью, как все было на самом деле и кто на самом деле сломал хребет фашизму, спасая не только себя, но и весь мир. Ведь теперь это надо доказывать и на Западе, и дома.
Родился Юрий Васильевич Бондарев в 1924 году, в 2018-м ему исполнилось 94 года, и оставил он позади «заблудившуюся» свою легендарную славу. А может быть, временно они разминулись на трагическом переломе времен и еще обретут друг друга в будущем, когда уйдет едкий дым с «полей сражений» и тексты писателя Бондарева вновь очнутся, как от страшного сна...
У меня, как у многих, Бондарев свой. В 1985 году отца, Георгия Куницына, профессора Литинститута и Гнесинки, «готовили» и вели к посадке органы — вменялось «руководство антисоветской организацией». Его «пасла наружка», разговоры дома и по телефону прослушивались, почти каждый день люди в штатском нарочито останавливали его у институтов, где работал, в метро — «для проверки документов». И наконец, были задержаны и отвезены на Лубянку три человека из его постоянных слушателей — на многочасовой перекрестный допрос. А магнитофонные записи всех лекций, сделанные добровольцами, арестованы и изъяты. Перед этим событием были подвергнуты массированным проверкам институты, в которых он выступал с лекциями. С одной лишь целью: добиться «сдачи» Куницына органам самими «коллективами» — через «добровольные» доносы или клевету. К чести институтов — они на это не пошли. Были отправлены с Лубянки и из органов партконтроля запросы и в Союз писателей России — С.В. Михалкову и Ю.В. Бондареву. От них потребовали официальную бумагу, осуждающую «антипартийную и антисоветскую» деятельность Г.И. Куницына. И вот тут Юрий Бондарев, коммунист и патриот, Герой Соцтруда и всех госпремий, депутат и орденоносец, в начале 70-х, к слову, подписавший вместе со всеми, включая С.В. Михалкова, письмо в «Правду» против Солженицына и Сахарова, на этот раз вдруг ответил твердым «шиш!».
Куницына спасло, конечно, не это, но — поступок Бондарева был, и он отзывается неувядающей благодарностью в нашем «семейном» сердце.
Надо сказать, Бондарев — невысокий, по-юному легкий, сухопарый, острый, как чилийский перец, с живыми и жесткими глазами из-под актерски надвинутых бровей — заметно выделялся среди литературных начальников, в массе своей к семидесятым уже крепко «забуревших» и «осоловевших» от власти, глубоких финансовых ресурсов, «блатных» привилегий литфондовских распределителей, включая жилищно-автомобильные, курортно-пошивочные, а также от бесконечных загранкомандировок, дач и т.п. А если вспомнить тиражи книг «секретарской литературы»? Гонорары по кругу до пяти, шести, десяти раз за одну публикацию? Избранные многотомники? Это начиналась в литературе «эпоха упадка Рима»! Верховная, государственно-партийная власть, развращаясь сама, развращала достатком и литературных чиновников, а те в свою очередь развращали сам святой принцип творческого поведения: говори правду, служи совести — и будь что будет!
Мы, литературный молодняк семидесятых, по крайней мере, существенная часть «нового призыва», доверяли Бондареву больше, чем остальным. Конечно, «виноваты» были в этом и его фронтовая доблесть, и звонкая нравственная чистота литературных героев, и сдержанное достоинство отношения не только к высшей власти. Позже Юрий Бондарев, пожалуй, единственный из литературной верхушки — и я был тому свидетелем — подтвердил неслучайность нравственного к нему доверия. Это он первым сказал в 1986 году в стенах Кремля знаменитую свою фразу про горбачевскую перестройку — подняли, мол, самолет в воздух, а куда сажать, никто не знает! Я, как делегат того писательского съезда, слышал ее собственными ушами. И отлично помню, как вздрогнули и запереглядывались коллеги, «поймав» его образ! Очень скоро эта бондаревская метафора сполна оправдалась! Оправдалась трагически. И в 1994 году, награжденный Ельциным к 70-летию орденом Дружбы народов, Бондарев — первым в постсоветскую эпоху — отказывается от награды. Мол, какой орден Дружбы, если самой дружбы народов нет и в помине? Отказался в знак общего несогласия с проводимой политикой. «Наша свобода — это свобода плевка в свое прошлое, настоящее и будущее, в святое, неприкосновенное, чистое...»
Эти два поступка выделяют личную и писательскую честь Юрия Бондарева! Они отчасти спасают и общее, цеховое достоинство. Отчасти.
Конечно, не избежал и Бондарев искушения славой. Его властолюбие, ревнивое отношение к своему литературному имени бросались в глаза многим. Довелось однажды и мне столкнуться с этой его «хворью». Году, кажется, в 1987-м (я работал уже в «ЛГ») Бондарев позвонил члену редколлегии Светлане Селивановой. она остановила меня жестом — не уходи из кабинета — и вдруг, прикрыв ладонью трубку, шепнула: «Тебя кроет!» Я навострил уши и по репликам понял, что речь идет о последней публикации, в которой я, перечисляя крупных современных писателей, его имя не назвал. «Нетрезвый, по-моему, — шепчет Светлана. — Говорит, что последний русский в “ЛГ” скурвился, продался! Тебя имеет в виду!» Я вспомнил, что действительно пропустил его имя, конечно же случайно. Но смутила тогда серьезность его отношения к подобной чепухе. И еще — как он быстро и ловко подвел «идеологию» под мой ляп. Типа перекупили нашего паренька...
Посмеялись мы тогда с Селивановой над слабостью даже самых сильных мира сего, и, разумеется, я никогда больше вполне искренне не пропускал в «обоймах» имени Юрия Васильевича. Но изумление осталось, пусть и с юмористическим оттенком.
Где-то через год, в 1988-м, меня разыскала секретарь главного редактора «Литературной газеты». «Вас Бондарев к телефону!» — неспокойно сообщила она. Эта фраза сама по себе звучала как фанфары, будто из самых взбитых облаков высунулась рука и поманила пальцем. В писательской иерархии так тогда и было: Бондарев восседал на облацех. Я поспешил до трубки. Юрий Васильевич, однако, заговорил хорошо, мягко, по-отечески. Его предложение ко мне заключалось в том, чтобы я выступил на открытом секретариате СП РФ с анализом прозы и поэзии в еженедельнике «Литературная Россия» за весь 1987 год. Секретариат ожидался через месяц. Все, чем он ограничился в своем напутствии, — это: «говорите честно, как и обычно, нам нужен объективный анализ». Что скрывать, его слова и польстили, и обрадовали! Не кто-нибудь говорил — сам Бондарев! Я взял в газете отпуск за свой счет, приволок домой годовую подшивку «Литературной России» и... дезертировал из жизни до секретариата.
Кстати, за все время «бдения» никто ни разу так и не позвонил по поводу этого «бондаревского» заказа. Важное обстоятельство! Можно сказать, примета нового времени. Когда я отправился на Комсомольский проспект, д. 13, даже не знал, будут ли другие обозреватели, и вообще не представлял, как проходят подобные мероприятия, сколько человек в них участвуют. Подозревал, не меньше десяти. Но, войдя в актовый зал на втором этаже, ахнул: зал был битком! В одном только президиуме, во главе с Михалковым и Бондаревым, сидело не меньше десяти «живых классиков». В центре зала составлен — перпендикулярно президиуму — длиннющий стол для руководства «Литературной России», и его «обтекали» со всех сторон стулья и кресла для остальных участников обсуждения. Здесь первыми я разглядел знакомые лица «сорокалетних» во главе с А.Прохановым, С.Есиным, В.Личутиным, В.Крупиным, А.Афанасьевым, В.Мирневым, В.Гусевым и др. Тут же сверкали Звездами героя М.Алексеев, Е.Исаев, В.Карпов. Прохаживались Б.Можаев, Д.Жуков, В.Белов, В.Распутин, Ю.Кузнецов... И конечно, Михаил Колосов, тогдашний «именинник» обсуждаемого еженедельника. Когда подошел могутный, похожий на маленького богатыря Владимир Коробов, критик (между прочим, автор первой монографии о В.М. Шукшине), выяснилось, что про публицистику докладывать будет он, а про критику — Бондаренко. Короче, трио тезок.
Сергей Михалков открыл секретариат и — первым докладчиком неожиданно объявил меня. Получалось как бы автоматически, что тон всему разговору должен задавать начинающий. А я понятия не имел, чего тут от нас ожидают и каковы будут последствия для тех, кто напрягся сейчас за «редакционным» столом во главе с Михаилом Колосовым.
Я вышел на трибуну, окинул зал взглядом, понял, что никогда до сих пор сразу вместе не видел столько известных писателей «живьем», а Бондарев тем временем положил голову на ладонь упертой в стол руки, как бы выпав из чинного ряда президиума, и в таком неловком развороте приготовился слушать.
С опаской потрогал я исписанные в домашней «берлоге» страницы, колко осознал, что отступать некуда — как написалось, так написалось, — и «полетел» вниз головой к бетонному днищу предварительно осушенного «бассейна»... Хотели правду?
Вначале наступила тишина — зал понял, что будет «пролита кровь». Когда речь дошла до конкретных разборов и оценок — за столом «редакции» «Литературной России» послышались возгласы возмущения.
Я зашел на минное поле, и все с понятным любопытством принялись ждать, когда же случится публичный самоподрыв, а «бездыханное» тело вышвырнут из-за трибуны. Бондарев, так и не поменяв свою неловкую позу, продолжал с интересом вслушиваться, и по его лицу я прочитал короткую «телеграмму»: «Не дрейфь, все нормально!» Если честно, дрейфить было поздно. Но его глаза играли едва приметным весельем, и это меня бодрило.
«Старики», то есть литературные генералы, нервничали. Я «трепал» издание их товарища, Михаила Колосова, но в целом «классиков» раздражала дерзость самой тональности, в которой не чувствовалось привычной «старикам» взвешенности, умеренности оценок, никакого такого почтения к сединам. Мои симпатии были на стороне молодого писательского «призыва», я не скрывал этого, припирал к стенке конкретными примерами, публикациями, упрекая еженедельник в том, что присутствие талантливых «молодых» в «ЛР» не важная тенденция, а скорее случайность, в то время как «старики» давно сбрасывают в газету все, что не нашло места в более требовательных к качеству изданиях. А когда назвал их собрата, поэта Виктора Бокова, чуть ли не графоманом и подкрепил мнение убийственными, на мой взгляд, цитатами из опубликованных, как мне виделось, явно заказных, очевидно конъюнктурных виршей Виктора Бокова о партии, на которые «литературный молодняк» отозвался непочтительным смехом, — в зале началось движение и шум общего возбуждения. «Сорокалетние» хныкали от смеха, а «старики» посылали друг другу сигналы солидарности в «единодушном возмущении».
Бондарев, конечно, заметил, как побагровел Колосов, слышал недовольство «генералитета», но вел себя в высшей степени нейтрально. И именно это пугало обсуждаемых и укрепляло меня.
Надо сказать, с самого своего возникновения в 1963 году «Литературная Россия» не стала серьезной соперницей «Литературной газеты». В пику «ЛГ» из «ЛР» — пики не вышло. Слишком провинциально она выглядела в полиграфическом и содержательном исполнении — простушка против искушенной во всех смыслах мадам. Кто не мечтал опубликоваться в «Литературке» с ее-то гигантскими тиражами и авторитетом? Она была в литературном мире наподобие газеты «Правда», чьи материалы воспринимались как «генеральная линия», не меньше! И если не брали в «ЛГ», несли в «ЛР» — не пропадать же трудам! «ЛР» ценили за демократичность, но престиж и слава оставались за «Литературкой», как бы ни поносили ее главного редактора А.Б. Чаковского в писательских кулуарах. Порой совершенно справедливо.
Это извечное положение «ЛР» унижало Союз писателей России, чьим органом и был еженедельник. Его время от времени пытались «укрепить», но «второй» «Литературки» не выходило. Думаю, на волне перестройки, в том, 1988 году, Юрий Бондарев и решил «встряхнуть» газету, дабы вкачать в нее энергию наступавшего времени. С Михаилом Колосовым эту задачу Бондарев, видимо, считал невыполнимой. И вот сейчас, вспоминая ту давнюю историю с «ЛР», задумался: уж не специально ли он пригласил для обсуждения «Литературной России» обозревателя «Литгазеты», то есть меня? С эдаким «изящным», даже театральным подтекстом?
Но все эти поздние догадки не терзали душу, пока я стоял на высокой трибуне и довольно-таки простодушно размахивал критическим «кнутом» над годовой поэзией и прозой еженедельника «Литературная Россия».
Закончил я свое выступление под симфонический оркестр громкого одобрения и возмущения. Сел на стул и стал смотреть, как пробирается к трибуне, наклонив русую кудрявую голову, уже пунцовый Коробов, неся пачку исписанных листов в правой руке, как пук березовых веток.
Этими «ветками» Володя похлестал еженедельничек, но и попарил. А в целом продолжил заявленную мною критическую линию, но с более сбалансированным полемическим градусом. Бондаренко от нашего «общего» курса не отступил, и в итоге стало ясно, что решения по «ЛР» будут серьезные, «в духе перестройки».
В перерыве ко мне подошел прямой, как отставной полковник, Сергей Васильевич Викулов, тогдашний главный редактор «Нашего современника», проникновенно сжал руку и сказал: «Дай текст, напечатаем у себя. Только про Бокова давай уберем, Витю ты слишком! Он поэт. Ну, у всех бывают неудачи...»
После «бани» на секретариате в тот же день, вечером, позвонил Володя Бондаренко и не без горделивости поведал, что о нашем «погроме» в СП РФ сообщил «Голос Америки». Это уже — по тем мутным временам — была маленькая слава. Кроме удивления, какое ИМ дело до нашего посконного еженедельника «Литературная Россия», я ничего не почувствовал. Почти...
Статью в «Нашем современнике» напечатали. Даже больше — заказали обзор и следующего года. Я сделал. Напечатали и его. К слову, до сих пор радуюсь, что убрал из текста анализ неудачных стихов Виктора Бокова. Потому что с опозданием осознал, что это тот самый Боков, на чьи слова созданы легендарные русские песни «Оренбургский пуховый платок», «На побывку едет молодой моряк!», «Гляжу в поля просторные»... песни, которые люблю с детства! Тот Боков, чьи стихи зачастую воспринимались как народные. Вот стыд и урок! Да и позднее покаяние...
Закончилась «эпопея» с «Литературной Россией» обыденно и предсказуемо: М.Колосова с еженедельника сняли. Правда, до этого неприятного для редакции события еженедельник успел сделать два красноречивых жеста.
Сначала неизвестный литератор (под псевдонимом) напечатал целый разворот против нашего выступления на Комсомольском, в основном «навалившись» на меня, не стесняясь личных оскорблений и даже подозрений в холуйстве перед Бондаревым, а буквально через пару номеров «ЛР» опубликовала громкую, ставшую тогда знаменитой, статью Георгия Куницына о судьбах русского романа «Пришло ли времечко?», которую, кстати, поостереглась опубликовать прогрессивная «Литгазета».
Выходило в итоге совсем по принципу «хороший отец за дурного сына не отвечает!». Но я ликовал за отца, хвастался руганью в свой адрес, шутливо задираясь к родителю: «Вот, папа, тебя в “Литературной России” величают, а твоего сына позорят!»
Уже после смерти отца, в 1996 году, я обнаружил в бумагах черновик написанного им от руки письма к Бондареву. Это письмо касалось меня.
Привожу выдержку из него:
«Уважаемый господин председатель! 4 июня 1992 года в кулуарах IX съезда писателей в присутствии свидетелей (писателей Валерия Поваляева и Михаила Шевченко) Вы бросили мне буквально в лицо — в самой неприличной форме — оскорбление по адресу моего сына Владимира, уважаемого литературного критика, заместителя председателя Приемной комиссии Вами же возглавляемого писательского союза и члена его Правления. Вы нанесли тем самым оскорбление и ему, и мне, как его отцу, убежденному в его профессиональной и человеческой порядочности. И Вы при этом не дали мне даже самой возможности тут же Вам ответить, как надлежит по нравственному закону. Вы с удивительной поспешностью скрылись. Вероятно, привыкнув к безответности со стороны Ваших свободно-подданных. Не поэтому ли Вы и сочли, что разговор наш окончен на этой барской Вашей выходке?»
В письме не указана причина неожиданного выпада со стороны Ю.В. Бондарева, а при жизни отец об этом «конфликте» ни разу даже не заикнулся. Жаль. До сих пор ломаю голову: что спровоцировало Бондарева?
Впрочем, время начиналось горячее не только в Союзе писателей. Уже прошел «революционный» съезд кинематографистов, на котором «великим старикам» досталось по полной! Там резко сменилось руководство. И надо сказать, у писателей тоже было неспокойно. «Отцы», засевшие во главе СП, совершенно не желали подвинуться, чтобы пропустить к власти в организации более молодых «сынков», тех же «сорокалетних», давно уже ставших пятидесятилетними дядьками, и, конечно, нас, «тридцатилетних», переваливших незаметно за сорокалетний рубеж.
Если не врет память, именно на этом IХ съезде нам все же удалось «протиснуть» в секретари правления СП РФ пару наших товарищей, но — почти силой, не так шумно, как у киношников, а все же скандально «потеснив» дружно сплотившихся у руля представителей, как их тогда ехидно называли, «секретарской литературы». Это была типичная, неизбежная схватка «отцов» и «детей», которые не хотели далее терпеть бесконечный диктат «старцев», никак не желавших признавать, что дети давно выросли и хотят рулить сами, а не под диктовку одряхлевших эгоистов, погрязших в сытости и сектантских привилегиях почти бесконтрольной власти.
Но гадать не буду. Для меня тут драгоценен поведенческий рисунок отца. По-моему, сам тон письма напоминает выяснение отношений между офицерами. Тон этот как бы предполагает знание языка чести на кровном уровне.
К тому же интересно совпадение военных биографий Бондарева и Куницына. Оба попадают на фронт — сразу под Сталинград — в 1942 году. Отец сапером, Бондарев артиллеристом. И оба заканчивают войну, после тяжелых ранений, при освобождении Чехословакии.
Отец вспоминал, как после окончания военно-инженерного училища добирался до фронта в 1942-м. Днем немецкие самолеты, имевшие господство в воздухе, куражась, гонялись над пустынными донскими степями даже за отдельными солдатами. Зато ночью — будто из-под земли появлялись тысячи пехотинцев, танков, орудий, машин и безмолвно, в кромешной тьме двигались к Сталинградскому фронту, как сама смерть Гитлера и фашизма. Среди них были, еще ничего не зная друг о друге, Куницын и Бондарев.
Может быть, поэтому отец и продолжает в «офицерской» стилистике свое письмо (подчеркивание сохраняю. — В.К.):
«...Вам, полагаю, придется принести мне извинения. По сложившейся независимо от меня необходимости, Вам придется сделать это в присутствии тех же свидетелей — Валерия Поваляева и Михаила Шевченко.
Признаюсь, я ждал от Вас прозрения и без этого моего напоминания. Увы.
С уважением к своему и к Вашему достоинству — Г.Куницын».
Чем разрешился этот «офицерский» конфликт чести, не знаю, хотя предположить не трудно. Для меня в этой истории куда как важнее поведение Георгия Куницына, а не председателя СП РФ Ю.В. Бондарева. И я испытал чувство гордости, которому нет цены.
Но вот я беру в руки книгу — не всевластного когда-то литературного начальника, подверженного обыкновенным человеческим слабостям, как и все мы, а писателя Бондарева. Открываю его «Мгновения», начинаю читать с накопившимся за миновавшие «больные» годы скепсисом и понимаю вдруг с детской радостью и облегчением: он, Бондарев, большой и сильный писатель, так ярко заявивший о себе первыми же текстами, — никуда не исчез! Вот он, тут, горячий, живой, мудрый, с беззащитно распахнутым к чувствам и мыслям сердцем, тонкий и трезвый, нервный, приподнятый, лиричный и вдохновенный! И он опять рядом, потому что искренность и честность слова летят над временем, смывающим фальшь и поврежденные слова.
Да что говорить, вот он, Бондарев, прочитаем его опять. Хоть эту малость, выбранную наугад:
Пыль
Уже месяц была жара, воздух над училищным двором раскалился так, что ощущался сквозь потную гимнастерку, — духота скапливалась над пропеченным гравийным плацем. Иногда за окнами, замутняя тополя, вставала серая длинная стена — вдоль улицы ползла поднятая военными машинами пыль и переваливалась через заборы, не оседая. Курсанты, загорелые, пропыленные (все время хрустело на зубах), готовились к экзаменам в классе артиллерии и поминутно выбегали в умывальную, глотали пахнущую жестью воду из кранов. В классе же помкомвзвода лениво стучал мелом по доске, рисовал схемы огня, смятым носовым платком вытирая пот с красной шеи. Пятна пота выступили и под мышками, расплываясь полукружьями на выгоревшей гимнастерке, а мальчишеские лица курсантов казались отупело-сонными.
И это ощущение зноя я испытал снова, когда по непонятной связи вспомнил вдруг незнакомую женщину, которая стояла возле проходной училища, разговаривала с оживленным офицером в новом кителе, улыбалась ему и загораживала его раскрытым зонтиком от накаленной пыли.
Этот молодой офицер командовал нашей батареей.
Через неделю мы были направлены под Сталинград, и я уже не видел его в живых.
Кто она была ему? Жена? Невеста? Сестра? И помнила ли она тот миг, когда хотела зонтиком защитить и его, и себя от огненной пыли?..
Но все-таки...
Наверное, где-то там есть свой список, и ежедневно некая рука с усталой небрежностью ставит крестик или галочку напротив какого-либо имени — и тот, кто носил это имя на земле, покидает ее в срок намеченный.
В выборе этом почасту нет благоразумного, логического порядка и нет верховной справедливости (так нам кажется), и мы говорим о неисповедимых путях, о високосном годе, прошедшем с косой по знакомым и близким нашим, по совсем молодым людям, а слова «инфаркт» и «рак» стали уже эмоционально равнозначны понятиям «война» и «смерть».
Раз мой приятель, вернувшись из больницы и идя со мной вечером из ресторана, сказал:
— Если зажечь над окнами всех смертельно больных всего мира красные лампочки, нас потрясла бы эта страшная иллюминация! Но все-таки... все-таки есть ли там, в запредельных списках, норма справедливости, не перепутываются ли эти списки кем-то с мстительным упорством, не опахивает ли казнящее крыло, обдавая вне очереди обреченные имена запахом жженой горечи?
Или, может быть, истина в сердцевине закона кажущегося равновесия?
Мать
«Кого-то нет, кого-то жаль, к кому-то сердце мчится вдаль...»
Я сел на диван, чтобы успокоиться, потер лоб, и когда стал вспоминать слова любимой песни моей матери, показалось, что в этот миг кто-то думал обо мне с такой любовью и тоской, что вскочил, начал ходить по комнате, не зная, что происходит со мной, готовый плакать, просить прощения. Будто сквозной ток доходил до меня через пространство ночи, преодолевая зимний город, и вдруг я понял, что это она, моя старая мать, лежавшая сейчас там, в неприютной больнице, одна, беззащитная перед болью, в забытьи думала обо мне с безмерной любовью, которая бывает на земле только у матерей. Но когда и где я впервые слышал эту простенькую грустную мелодию и почему слова ее были связаны с матерью?
И мне стало представляться, как она босиком ходила по глиняному полу, тонкая, в белой кофточке, напевала негромко прелестным голосом: «Кого-то нет, кого-то жаль, к кому-то сердце мчится вдаль», останавливалась возле окна, улыбалась, поднимала лицо к среднеазиатскому солнцу, сквозившему через ветви карагача. Я видел ее прозрачные от обильного света глаза, ее губы, которые будто влюбленно произносили молитву, говорили о когда-то молодой грусти этому утру, солнцу, плещущему арыку: «Я вам скажу один секрет: кого люблю, того здесь нет...» А я, до восторга влюбленный в мать, не мог понять, кого не было с ней рядом, кого ей было жаль, к кому стремилось ее сердце: ведь отец редко бывал в отъезде. Он боготворил мать, был предан дому, отличался веселым нравом. Порой он носил ее, как ребенка, на руках, целуя ее волосы, а она почему-то обреченно прижималась щекой к его груди.
Однажды услышал я, что она плакала за ширмой, свернувшись калачиком на диване, и, испуганный, бросился к ней, закричал: «Мама, не надо!» Со страхом увидел ее слипшиеся, ресницы, но мать попыталась улыбнуться мне, потом, обняв, начала гладить мою голову нежными пальцами и говорила шепотом, что отчего-то взгрустнулось, но вот прошло, миновало...
Но почему иногда тосковала она? В какие дали, к кому тянуло ее? Всю жизнь она верно прожила с отцом, и я не узнал ее тайну...
А теперь в беспамятстве, на больничной койке, она витала над краем пропасти и, видимо, в момент краткого просветления вспомнила обо мне с той любовью, с той непереносимой виной в душе. И я ходил по кабинету, стонал, кусал губы, чтобы одной болью заглушить другую, не зная, чем помочь ей, облегчить ее страдания, и бормотал, как в беспамятстве, незатейливые эти слова:
— Кого-то нет, кого-то жаль...
Наверное, не только у меня бывали минуты, когда не приходило спасение от самого себя.
Осенью
Поздним октябрьским вечером, наполненным ветром близких холодов, я остановился перед дачей совершенно один под блещущими зигзагами созвездий, где-то плыла отдаленная музыка, пел женский голос, как показалось, об ушедших днях, об утраченном лете: была включена радиола, видимо, в санатории.
Долго смотрел в чащу деревьев, на знакомый в листьях забор, словно все это — и забор, и деревья, и музыка — перенеслось на десятки лет назад, в пору ушедшую, полузабытую, которой как бы и не было. Где это было? Когда?
Да, ведь тогда была война, осень, окраина, заборы, редкие фонари, скрипящие на ветру, и я шел мимо этих заборов на окраине, семнадцатилетний курсант пехотного училища, голодный, влюбленный, еще не знающий, что такое война, но мечтающий о подвигах так, как может мечтать мальчик в семнадцать лет, с верой в бессмертие, славу, в восхищенные от любви глаза той, которая терпеливо ждала меня вечерами в маленьком актюбинском дворе.
Я ждал впереди целую жизнь. Я верил в нескончаемость своей юности, и все было юным: и она, и я, и фонари на ветру, и окраина, и осень...
Неужели это были лучшие дни моей жизни?
Лунный свет
В часы бессонницы пришла странная фраза: «Лунный свет омывает не каждого».
Почему не каждого? Почему лунный свет? Эта фраза не уходила из сознания целую ночь и была наполнена значительностью непостижимого в своей глубине подтекста, и я был окутан ее секретом, обещавшим нечто, райское, как женская нежность, потому что смысл фразы все-таки был связан с женщиной.
Утром фраза показалась мне бессмысленной, но потом я записал ее — и вдруг огоньком прошел в душе отсвет ночного чувства вместе с каким-то сквознячком любви, какой не раз испытывал в юности. И я подумал, что сейчас открыл весь подтекст этой фразы, исполненной скорби к тем многим на земле, кого не омыло лунное сияние.
В 2001 году, работая на Первом канале главным продюсером в «Добром утре», я позвонил Бондареву, пригласил его на праздничный эфир Дня Победы как самого дорогого гостя. Мы не виделись почти десять лет, но он охотно согласился и привез в подарок свое собрание сочинений в восьми томах. Был он по-прежнему поджар, легок, цепок, но глаза под густыми подвижными бровями заметно помягчели, потеплели, будто невидимая внутренняя пружина устала от самой себя и отпустила хозяина. Меня страшно тронуло, что он, уже отметивший 77-й год рождения, не затруднился таким подарком, а его неожиданно лестный автограф храню как личную награду — в память о «мгновениях» с ним, замечательным, не прочитанным пока по-настоящему русским писателем, бесстрашным заступником отечества — в войне и мире. С благодарностью к нему сердца...
Ворона и синичка
Ворона прыгнула на задумчиво поникшую ветку — и давай качаться, как на качелях. Изредка раскрывает клюв, ловит им огромные, балетные снежинки, как мух. Хиппует! Ветка выбрана с умом — тонкая, длинная, гибкая. Ворона уцепилась за самый ее кончик. Я вижу ее в правом углу своего окна. Ей сидеть не очень удобно, она скособочилась на березовой косичке, но и делать ничего не надо, ветер сам праздно раскачивает ветку с вороной. И ворона, не сомневаюсь, наслаждается этим вызывающе осмысленно...
В левом углу окна, как антитеза, появляется синичка, энергичная, деловая. Мотнулась на маленькой веточке — туда, обратно, туда — и выпорхнула из оконного «кадра». Я подумал вначале, что синичка станет раскачиваться в подражание вороне. Но нет — ей некогда, у нее жизнь гораздо короче вороньей, потому она спешит, спешит.
Ворона не спешит. Она за долгую жизнь догадалась: качайся, пока ветер качает твою ветку. И никуда не спеши. Не опоздаешь...