Чуковский Корней Пантелеев

Корней Иванович Чуковский

Пантелеев

I

В одной из повестей Пантелеева появляется - на минуту, не дольше атаман Хохряков. Этот хриплый пропойца, бандит проезжает деревней во главе своей разбойничьей шайки. Заметив у какой-то избы городскую миловидную женщину, он обращается к ней с подобострастной учтивостью:

- Пардон. Я очень извиняюсь. Могу я попросить вашей любезности дать мне ковшик холодной воды?

И когда она дает ему пить, благодарит ее столь же галантно:

- О, преогромное мерси!

Бандит, выказывающий себя дамским угодником, - жуткий и в то же время комический образ. Он характеризуется в повести этой единственной фразой. Больше не произносит ни слова. Но в этой фразе он весь, этот бывший ростовский приказчик. Здесь вся его плюгавая наружность и крохотный носик, и пошлые усики, и претенциозная шутовская одежда. Самый стиль его фразы, где исконное русское слово "преогромный" сочетается с французистым "мерси", едко характеризует вульгарность мещанской среды, откуда вынырнул этот галантерейный разбойник.

Так выразителен язык Пантелеева. Человек на минуту промелькнул на странице, произнес мимоходом два слова, и мы видим его с ног до головы.

Вспомним речь молодого буденовца в пантелеевском рассказе "Пакет", такую экспрессивную, что весь человек опять-таки встает перед нами. Это подлинная речь рядового бойца той эпохи, вышедшего из самых глубоких народных низин.

В героев Пантелеева веришь, они ощутимы и зримы именно потому, что каждый из них говорит своим голосом, своим языком. Речевые характеристики лиц - здесь Пантелеев сильнее всего. Где ни разверни его книги, всюду услышишь по-новому схваченную, свежо воспроизведенную речь во всем разнообразии ее интонаций: речь колхозника, милиционера, врача, солдата, деревенской девчонки, матроса, рабочего.

Пантелеев не щеголяет своим мастерством, пользуется им скромно и сдержанно. Ему так дорога его тема, что та форма, в которую он облекает ее, никогда не прельщает его сама по себе.

Какова же тема Пантелеева?

Мне кажется, что она лучше всего выражается следующей поучительной притчей, которую когда-то, лет тридцать назад, он рассказал для детей.

Две лягушки угодили в горшок со сметаной. Одна из них была безвольная, робкая. Она поплавала немножко в сметане, побарахталась и сказала себе:

"Все равно мне отсюда не вылезти. Что ж я буду напрасно барахтаться!.. Уж лучше я сразу утону!"

Подумала она так, перестала барахтаться - и утонула.

"Нет, братцы, - сказала другая, - утонуть я всегда успею. Это от меня не уйдет. А лучше я еще побарахтаюсь".

И так долго барахталась эта лягушка, что в конце концов жидкая сметана под ее быстрыми лапками превратилась в плотное, твердое масло. Лягушка сбила масло, уселась на нем и спаслась.

Отсюда, конечно, мораль:

- Не умирай раньше смерти! Барахтайся до последней минуты! Помни, что "воля и труд человека дивные дива творят". Вытравляй у себя из души всякую хилость и дряблость.

Этому и учит Пантелеев. Учит восхищаться людьми величайшего упорства и мужества.

Здесь и Леша Михайлов, построивший из снега и льда несколько зенитных батарей для приманки фашистских "стервятников" ("Главный инженер").

И босоногая девчонка, которая с риском для жизни спасает свой город от налета врагов ("Ночка").

И ее сверстник, двенадцатилетний. Матюша, ленинградский мальчишка, работающий на Неве перевозчиком под дождем снарядов и зенитных осколков ("На ялике").

И многие другие - вплоть до безбоязненной сельской учительницы, которая, пренебрегая опасностью, защищается от вражеских пуль стареньким зонтиком, "да и то, когда уж очень сильно пулять начинают" ("Ленька Пантелеев").

Прославляя отвагу и закаленную волю, Пантелеев не отказывается при этом от самых откровенных поучений и проповедей. Даже в "Индиане Чубатом", где яркая словесная живопись, казалось бы, убедительна сама по себе, Пантелеев то и дело прерывает рассказ, чтобы лично от себя сказать читателям, что Индиану надлежало бы поступить так-то и так-то, а он, к сожалению, поступает вот этак - именно по слабости характера. Чубатый - игрушка своих собственных прихотей, безвольный раб своих мальчишеских фантазий и выдумок. И Пантелеев, осуждая его, наглядно показывает, что если бы Чубатый не взял себя в руки, быть бы ему паразитом и неучем.

В рассказе "Первый подвиг" Пантелеев выступает опять-таки как проповедник настойчивой воли. Мальчугану, жаждущему прославиться героическим подвигом, один из знаменитых героев советует:

- Если уж тебе действительно так хочется совершить подвиг, пожалуйста, бросай курить. Для начала будет неплохо.

И автор наставительно внушает читателю: "Если мальчик сегодня сумел побороть в себе эту маленькую страстишку, кто знает, какие высокие подвиги он совершит впереди".

Нравоучительные рассказы у нас не в чести. Читатели, как и дети, не любят нотаций. Самое слово дидактика* считается чуть ли не ругательным словом. Принято думать, будто лишь худосочие таланта, лишь скудость изобразительных средств побуждает писателя прибегнуть к дидактике.

______________

* Дидактика - здесь: нравоучение, проповедь благородных поступков.

Но Пантелеев такой сильный художник, что дидактика ему не помеха. Напротив. Поучительные фразы, которые у другого писателя звучали бы непростительной фальшью, здесь, в атмосфере его повестей и рассказов, которых уж никто не назовет худосочными, воспринимаются как законные явления стиля. Его моральная проповедь никогда не дошла бы до детских сердец, если бы он не был художником.

Сила и действенность его поучений именно в художественной достоверности его языка. Не будь у его персонажей такой типической, выразительной речи, верно отражающей их быт, их профессию, их индивидуальные качества, эти люди стали бы отвлеченными схемами, без сердцебиения, без плоти и крови.

II

Биография Алексея Ивановича Пантелеева очень ярка и эффектна. В детстве он был беспризорником, похищал и электролампочки, и арбузы, и валенки. Если попадался, его били. Потом его отдали в школу для малолетних правонарушителей.

После чего семнадцатилетним юнцом он написал вместе со своим сверстником Григорием Белых талантливую и очень громкую книгу, которая была встречена бурными хвалами и спорами. Вскоре она вышла за рубежом в переводах на французский, голландский, японский и несколько других языков.

Книга называлась "Республика Шкид". Она была воспринята как некое литературное чудо: вчерашние "шпаргонцы" и "шкеты" создали подлинное произведение искусства, в котором чувствуется не только талант, но и мастерство, и культурность, и вкус!

Сам Пантелеев впоследствии, вспоминая свою юность, говорил о "Республике Шкид":

"Книгу писали два мальчика, только что покинувшие стены детского дома...", "главное, а может быть, и единственное достоинство повести - ее непосредственность, живость, жизненная достоверность".

С этим я никак не могу согласиться. Право же, у "Республики Шкид" есть немало других достоинств.

В этой первой книге двух неопытных "мальчиков" меня больше всего поражает их литературная опытность, их дотошное знание писательской техники.

Повесть написана очень умело, весь сюжет разыгран как по нотам. Каждая сцена эффектна, каждая ситуация разработана наиболее выигрышно, доведена до самого яркого блеска. Каждый персонаж очерчен в книге такими сильными и меткими штрихами, какие доступны лишь зрелым художникам.

Нет, не подмастерьями написана "Республика Шкид", но мастерами, умельцами. Период ученичества был у них далеко позади, когда они взялись за перо для изображения этой милой республики.

Откуда у "мальчиков, только что покинувших стены детского дома", такая крепкая литературная хватка, словно "Республика Шкид" для них не первая проба пера, а по крайней мере десятая или, скажем, пятнадцатая?

Теперь из повести "Ленька Пантелеев" мы знаем, что так оно и было в действительности. Чего только не писал этот необыкновенный мальчишка: и статьи для самодельных журналов, и стихи, и драмы, и памфлеты, и частушки, и сатиры, и повести. Перепробовал все стили и жанры. Ему не было, кажется, двенадцати лет, когда он создал длиннейшую поэму "Черный ворон" и многоголосую оперу из жизни донского казачества. Незадолго до этого им был сочинен обширный цикл авантюрных рассказов и целый роман о разбойниках, цыганах, пиратах под завлекательным заглавием "Кинжал спасения".

Белых тоже не был начинающим автором. Вспомним хотя бы бойкий еженедельник "Комар", издававшийся им еще на школьной скамье.

Так что, когда эти "мальчики", только что вышедшие из детского дома, принялись за сочинение "Республики Шкид", у них уже был за плечами солидный писательский стаж, особенно у "Леньки" Пантелеева.

Столь же необычайна была начитанность "Леньки". Почти вся Шкида питала сильное пристрастие к книгам, но Ленька и здесь оказался феноменом. Судя по его автобиографической повести, он успел к семилетнему возрасту проглотить и Фенимора Купера, и Эдгара По, и Марка Твена, и Диккенса, и Писемского, и Леонида Андреева!

Привычка к запойному глотанию книг не заслоняла от Пантелеева реальных событий окружающей жизни. Ко времени написания этой блистательной книги он, коренной ленинградец, успел побывать и в Уфе, и в Казани, и в Курске и в Мензелинске, и в Пьяном Бору, и в Ярославле (где пережил ярославский мятеж), и в Белгороде, и во многих других городах. А также в той прикамской сельскохозяйственной школе, где его учили воровать, так как "ферма", куда он пришел учиться, оказалась самым настоящим разбойничьим вертепом, во главе которого стоял атаман - бородатый директор.

Иному маститому писателю до самого конца его дней не удастся накопить столько житейского опыта, испытать столько живых впечатлений, собрать столько наблюдений и сведений, сколько выпало на долю невзрослому "Леньке", когда он приступал (вместе с Григорием Белых) к созданию своей юношеской повести. Да и Григорий Белых по части житейского опыта был нисколько не беднее его*.

______________

* См. книгу Г.Белых "Дом веселых нищих", впервые вышедшую в 1930 году и переизданную в 1965-м. Здесь этот незаурядный писатель рассказал свою многотрудную жизнь, богатую большими событиями.

Конечно, таким же преждевременным опытом обладали сотни тысяч беспризорных детей, бродивших по бескрайним просторам тогдашней России и переполнявших сверх меры всевозможные колонии, лагеря и приюты. Однако среди них не нашлось никого, кто написал бы "Республику Шкид".

Потому что одного житейского опыта было бы здесь недостаточно. Нужно было, чтобы доподлинное знание жизни, всех ее обид, передряг и тревог сочеталось у этих юных писателей с богатой начитанностью, с тем сознательным стремлением к художественному "складу и ладу", которое всякому автору дается не только инстинктом таланта, но и долгим общением с книгами.

Именно "склад и лад" этой повести обеспечили ей долгую жизнь в потомстве. Композиция ее безупречна. С геометрической правильностью распределены все ее эпизоды и сцены в порядке нарастания эмоций. На первых страницах представлены - не в застывших позах, а в движении, в бурной динамике - портреты наиболее примечательных шкидцев: Воробышка ("в роли убийцы"), Кольки Цыгана, Янкеля, а заодно их бессмертного вождя Викниксора, - после чего по всем правилам повествовательной техники очень аппетитно и вкусно рассказан первый драматический эпизод в истории шкидской республики: похищение пачек табаку из квартиры простеца эконома. Все происходит как будто под сильнейшим театральным прожектором. Что ни страница, то новый азарт. Особенно эффектна в этой главе (благодаря неожиданности) ее концовка: разъяренный начальник, узнавший о преступлении шкидцев, творит над ними суд и расправу.

- Ребята, - говорит он угрожающим голосом, - на педагогическом совете мы разобрали ваш поступок. Поступок скверный, низкий, мерзкий... И мы решили...

У шкидцев занялся дух. Наступила такая тяжелая тишина, что казалось, упади на пол спичка, она произвела бы грохот.

- Мы решили, - продолжает разгневанный ментор и делает томительную паузу. - ...Мы решили, мы решили... не наказывать вас совсем!

Все потрясены, очарованы, счастливы. "Кто-то всхлипнул под наплывом чувств, кто-то повторил этот всхлип, и вдруг все заплакали". Заплакал и сам Викниксор.

После всей этой искусно театрализованной сцены следует долгий антракт новые портреты обитателей Шкиды: Японца, Горбушки, Мамочки, представленные опять-таки в динамике, в действии, а также портреты халдеев, сопровождаемые новым азартным событием - бешеной войной сплоченных шкидцев из-за любимого халдея Пал Ваныча. И после нового большого портрета, написанного такими же звонкими красками, новая эффектная катастрофа - "Пожар". И такое до самой последней главы.

Вот почему в этой повести нет ни одной дряблой или бесцветной страницы. В каждой новой главе новая фабула, новый закругленный сюжет, рассказанный с неизменным азартом и зачастую уморительно-смешной.

Ибо, говоря о достоинствах "Республики Шкид", необходимо указать и на это: она написана веселым пером. Японец, Горбушка, Купец, халдеи (самый забавный из них племянник Айвазовского) и многие другие персонажи - это артистически выполненные шаржи, карикатуры, гротески.

Даже та сентиментальная сцена, в которой изображается, как бузотеры все поголовно заплакали, когда Викниксор объявил им амнистию, даже она была тут же осмеяна: авторы издевательски назвали ее "Мокрая идиллия" и тем лишили ее оттенка слащавости.

Вся повесть проникнута той мальчишески-острой насмешливостью, тем юмором удали, озорства и задора, который был заметной чертой в душевном облике тогдашних беспризорников.

Этот юмор характеризуется словами: "море по колено", "черт не брат". При всей серьезности своего содержания, книга о республике Шкид вся искрится молодыми улыбками, о чем можно судить даже по названиям отдельных ее эпизодов: "Ищейка из ячейки", "Наркомбуз", "Четыре сбоку, ваших нет", "Гришка достукался", "Монашенка в штанах", "Часы оне механизмус" и так далее.

III

Вообще у Пантелеева талант юмориста. Его юмором окрашены не только "Республика Шкид", но и "Часы", и "Пакет", и "Последние халдеи", и "Буква "ты"", и "Карлушкин фокус", и автобиографическая повесть о "Леньке".

Посмотрели бы вы, как ведут себя дети, когда я читаю им знаменитый "Пакет". Каждое новое приключение отчаянно храброго буденовца Пети Трофимова они встречают даже не смехом, а хохотом. Между тем сами по себе эти приключения не забавны нисколько: это смелые подвиги лихого бойца, одушевленного незыблемой верой в святую правоту того дела, за которое он в любую минуту готов умереть. Чем же объяснить этот хохот?

По-моему, раньше всего он объясняется тем, что простодушный герой считает все свои геройства пустяковыми и о каждом из них повествует как о комическом случае, не стоящем серьезного внимания.

Даже когда его ведут на расстрел и он делает последние шаги перед смертью, он и тут подменяет трагедию - комедией.

"Да, Петя Трофимов, - говорит он себе, - жизнь твоя кончается. Последние шаги делаешь... И между прочим, эти последние шаги - ужасные шаги..."

Читатели готовы нахмуриться. Им начинает казаться, будто речь идет о предсмертной тоске. И с радостным облегчением они узнают, что не мысль о смерти огорчает героя, а сущая безделица, не идущая ни в какое сравнение с расстрелом:

"Мозоли мои, товарищи, окончательно спятили. Прямо кусаются мозоли. Прямо как будто клещами давят. Ох, до чего тяжело идти!"

Такая подмена предсмертного ужаса забавной жалобой на тесную обувь повторяется несколько раз на протяжении рассказа:

"Да, думаю, Петечка, мозолям твоим уж недолго осталось ныть".

И снова:

"Разрешите мне перед смертью переобуться. Невозможно мозоли жмут".

Всякое новое упоминание о злополучных мозолях вызывает в слушателях новую радость, ибо эти мозоли всякий раз возникают как успокоительный и даже веселый контраст с теми кровавыми ужасами, которые обрушиваются один за другим на героя.

Забавна центральная сцена рассказа, где изображается, как Петя Трофимов, очутившись в плену, глотает драгоценный пакет, чтобы тот не достался врагам, и вдруг у него изо рта вываливается какой-то красный комок.

"- Эй, - говорит офицер, - что это у него там изо рта выпало?"

Ему рапортуют:

"- Язык, ваше благородие..."

"Поглядел я на пол и вижу: да, в самом деле лежит на полу язык. Обыкновенный такой, красненький, мокренький валяется на полу язычишко. И муха на нем сидит".

Откусить свой собственный язык! Остаться на всю жизнь немым!

Читатель снова готов огорчиться. И снова трагедия оборачивается веселой комедией. Оказывается, этот "красненький и мокренький" комок совсем не язычишко, а сургуч от пакета, разжеванного Петей Трофимовым.

"Так это же, думаю, не язык. Это - сургуч. Понимаете? Это сургучовая печать товарища Заварухина. Комиссара нашего... Фу, как смешно мне стало".

По такой схеме построена вся эта повесть, по схеме приключенческой сказки: длинная цепь непреодолимых препятствий, которые, к радости малолетних читателей, всякий раз преодолеваются непобедимым героем. Казалось бы, ему вот-вот погибнуть, но в последнюю секунду к нему неожиданно приходит спасение, и он, как ни в чем не бывало, снова счастлив и снова смеется. "Фу, как смешно мне стало".

Но схема рассказа так и осталась бы схемой, если бы она не была оснащена богатыми словесно-речевыми ресурсами, придающими ей достоверность. Благодаря художественному воссозданию типической речи рядового бойца Конармии его монолог о пережитых им злоключениях и радостях приобретает убедительность исторической правды. Монолог этот, как и "Республика Шкид", обильно насыщен юмором, в основе которого опять-таки глубоко серьезная тема.

Нужно быть глухим, чтобы не слышать, какое нежное уважение питает Пантелеев к герою "Пакета" - к душевной его чистоте, к его удали, к его безмерной преданности правому делу. Это не мешает писателю с самой веселой улыбкой воспроизводить своеобразную речь молодого бойца, полную забавных оборотов и слов. "В садах повсюду фрукты цвели", "Я стою. Мокрый. Весь капаю", "Иду по направлению носа", "Ты, говорю, гоголь-моголь", "Дать ему, что ли, пакет на аллаха?", "Чего же в нем заболело?" - "А в нем, говорит, зуб заболел", "Позвольте вам познакомить моего друга" и так далее.

Конечно, было бы значительно легче заставить Петю Трофимова изъясняться пресным языком, без изюминки. Но если бы Пантелеев освободил себя от всяких забот о художественном воспроизведении подлинной речи Трофимова, он отказался бы от своего мастерства. Образ его героя утратил бы жизненность, и перед нами возникла бы пустая абстракция, которую невозможно любить.

Именно этого и требовали от писателя тогдашние рецензенты и критики. Им хотелось, чтобы выводимый в наших повестях и рассказах советский человек первых лет революции был изображаем как благонравный и благовоспитанный юноша с академически правильной речью.

Между тем Петя Трофимов живет перед нами именно благодаря своей простонародной, живописной, выразительной речи, очень далекой от школьной грамматики. Вся его фразеология отражает в себе ранний этап речевого развития масс, относящийся к первым годам революции, когда городская культура принесла в отсталую деревню множество новых понятий и слов, освоение которых далось деревенскому человеку не сразу. Оттого-то у Трофимова, с одной стороны, "журыться" и "вдарить", а с другой "героический момент", "точка зрения", "экстренный".

Эту трогательную речевую нескладицу только что пробуждавшихся к культуре людей отметили в своих произведениях с дружественным юмором ранний Шолохов, Зощенко, Бабель, Исаковский, Твардовский - и с ними заодно Пантелеев. Уже один образ Василия Теркина свидетельствует, что героика и юмор вполне совместимы и что бывают случаи, когда наше восхищение подвигами становится благодаря юмору еще задушевнее.

"Пакет" написан в форме сказа. Это значит, что его нельзя читать глазами. Нужно - вслух. И только тогда станет ясно, как тщательна была работа автора над звучанием речи героя и как удачливо было его мастерство.

Так же блещет своей словесной фактурой другой знаменитый рассказ Пантелеева "Часы". Здесь вершина его раннего творчества. И здесь вся сила повествования - в его языке. Как другие владеют французским языком или греческим, так Пантелеев в совершенстве владеет живописным жаргоном улицы двадцатых годов. Жаргон этот был стихийно создан беспризорными детьми и подростками, прошедшими сквозь воровские притоны, барахолки, ночлежки, комендатуры, отделения милиции и так далее.

Пантелеев взял на вооружение этот презираемый всеми жаргон и с большим художественным тактом ввел его в узорчатую ткань повествования, слегка окрашенного тем же жаргоном. И опять получился сказ, вся прелесть которого в выразительности живых интонаций. Этот рассказ фонетический. Поэтому "Часы", как и "Пакет", необходимо читать вслух, а не только глазами. В нем есть своеобразная музыка, мерный ритмический строй. Для этого ритмического строя типичны такие, например, близкие к дактилю построения фраз:

"И лошадиная морда врезалась в Петькин затылок".

"Петькино счастье - успел отскочить. А не то раздавил бы его..."

"Что? - говорит. - Повтори! Как ты сказал? Поразительный?"

Впервые на тенденцию к гекзаметру в рассказе "Часы" указал поэт Заболоцкий (см. 7-ю главу воспоминаний Пантелеева "Маршак в Ленинграде").

Конечно, этот дактиль в "Часах" ненавязчив. В чистом виде он почти не встречается здесь, но потенциально присутствует на всем протяжении текста, причем его каданс то усиливается, то слабеет, отчего проза все же не переходит в стихи.

Как и в "Пакете", юмор ситуаций сочетается здесь с юмором словесно-речевым, что и сближает Пантелеева с такими мастерами этих двух разновидностей юмора, как Бабель, Зощенко, Ильф и Петров.

IV

Творчество Пантелеева крепко спаяно с нашей эпохой. Революция отражена в его автобиографической повести "Ленька Пантелеев". Гражданская война - в его "Пакете". Период нэпа - в "Часах". Отечественная война и главным образом ленинградская блокада дали ему обширный материал для его излюбленной темы: красота и моральное величие мужества. Иным маловерам, пожалуй, покажется, будто Пантелеев выдумал свои "Рассказы о подвиге", будто он изобразил фантастические, невероятные случаи, которые и выдает за реальные факты.

Все эти случаи действительно на грани фантастики, но не нам, пережившим всенародную войну, сомневаться в их истинности, так как нам посчастливилось видеть своими глазами, сколько детей было наэлектризовано героическим патриотизмом в те дни.

Повторяю: только благодаря мастерству Пантелеева в воссоздании живого языка персонажей многие сюжеты, которые сами по себе, в голом виде кажутся далекими от реальной действительности, воспринимаются читателями как вполне достоверные.

И это не только в цикле его рассказов о детях, но и во многих других вещах, где он изображает эпизоды, которые сами по себе, вне художественного их оформления, показались бы беллетристической выдумкой.

К числу таких эпизодов принадлежит, например, тот великодушный порыв, о котором повествует Пантелеев в автобиографической повести. Человек, увидев полуголого нищего, дрожащего на улице от холода, сбрасывает с себя теплую бекешу и отдает ее нищему, а сам остается без всякой защиты от пронзительных петербургских ветров. Редкий, исключительный случай, который даже трудно представить себе на фоне обыденной действительности.

Под пером Пантелеева даже такой случай приобрел достоверность реального факта. Это произошло оттого, что верно схваченный диалог нищего и его благодетеля звучит убедительно, натурально и жизненно.

Вот этот любопытный диалог, художественное правдоподобие которого усугубляется тем обстоятельством, что благодетель, совершая свой подвиг любви, не произносит при этом ни единого доброго, ласкового или сентиментального слова, а, напротив, прикрывает свое благодеяние грубостью:

"- Подай копеечку, ваше сыкородие, - щелкая зубами, проговорил он (нищий. - К.Ч.), почему-то улыбаясь.

Иван Адрианович посмотрел на молодое, распухшее и посиневшее лицо и сердито сказал:

- Работать надо. Молод еще христарадничать.

- Я, барин, от работы не бегу, - усмехнулся парень. - Ты дай мне работу.

- Фабричный?

- Каталь я... У Громовых последнюю баржу раскатали. Кончилась наша работа.

Ленька стоял рядом с отцом и с ужасом смотрел на совершенно лиловые босые ноги этого человека, которые, ни на минуту не останавливаясь, приплясывали на чистом белом снегу.

- Сапоги пропил? - спросил отец.

- Пропил, - улыбнулся парень. - Согреться хотел.

- Ну и дурак. В Обуховскую попадешь, там тебя согреют - в покойницкой.

Парень все еще стоял рядом. Иван Адрианович сунул руку в карман. Там оказалась одна мелочь. Он отдал ее всю парню и пошел. Потом остановился, оглянулся. Парень стоял на том же месте, считал на ладони деньги. Голые плечи его страшно дергались.

- Эй ты, сыр голландский! - окликнул его Иван Адрианович.

Парень несмело подошел.

- На, подержи, - приказал Иван Адрианович, протягивая Леньке черный клеенчатый саквояж. Потом расстегнул свою новенькую синюю бекешу, скинул ее с себя и набросил на голые плечи безработного.

- Барин... шутишь! - воскликнул тот.

- Ладно, иди, - сердито сказал Иван Адрианович. - Пропьешь - дураком будешь. А впрочем, - твое дело.

Вот какая победоносная сила таится в языке Пантелеева. Стоило ему со своей обычной умелостью воспроизвести перед нами живые голоса персонажей, эти голоса зазвучали у него так естественно, что и самое событие стало казаться естественным, словно мы присутствуем при нем.

То же происходит и с другими "немыслимыми", "невозможными", "фантастическими" случаями, изображаемыми в книгах Пантелеева. Они приобретают подобие подлинных фактов, едва только зазвучат голоса тех людей, поступки которых могут показаться придуманными, если их изложить без того артистизма, с каким их излагает Пантелеев.

V

До сих пор я говорил главным образом о первом периоде его творческой жизни. Теперь этот период позади. Теперь Пантелеев явился читателям в новом обличий, с новой тематикой, с новой манерой.

Прежний Пантелеев в качестве писателя для детей и подростков изображал главным образом несложных, элементарных людей. Как бы ни были различны их биографии, поступки, характеры, каждый из них был либо положительным, либо отрицательным типом, написанным либо темными, либо светлыми красками, причем в большинстве это были люди из социальных низов. Далекие от интеллигентского быта, эти люди изъяснялись либо на уличном, блатном языке, либо на просторечии современной деревни. Здесь, в этой области, Пантелеев, как мы только что видели, создал прочные произведения искусства, вошедшие, как выражаются нынче, в золотой фонд нашей детской словесности.

Но вот появились его новые вещи - мемуарные очерки о Горьком, о Маршаке, о Евгении Шварце, о Тырсе. Другой голос, другая лексика, другой Пантелеев. Вместо простонародных жаргонов - изящная речь образованного человека, привыкшего с давних времен жить в атмосфере идейных исканий, впитывать впечатления большого искусства и водить дружбу с людьми высочайшей культуры. Главное, чем хороши эти очерки, они глубоко проникают в очень сложную психику очень непростых, многогранных людей. Такими были и Шварц, и Маршак. Я хорошо знал обоих и, читая о них на страницах пантелеевской книги, не переставал удивляться интеллектуальной зоркости автора "Часов" и "Карлушкина фокуса".

Здесь каждый портрет многокрасочный, в каждом смешаны разнообразные краски. Здесь вся ставка на проникновение в сложную психику сложных людей.

К этому Пантелеева тянуло давно, еще до того, как он сделался "взрослым" писателем.

Еще в "Республике Шкид" он попробовал дать многокрасочный портрет Викниксора, которого он наделил, казалось бы, несовместимыми качествами: Викниксор и трогателен, и смешноват, и талантлив, и жалок. Но в детском восприятии этот образ оказался, конечно, упрощенным. Судя по читательским откликам школьников, они заметили в Викниксоре лишь одно его качество: мягкость души, доброту.

Второй многокрасочный образ дан Пантелеевым в его последней повести "Ленька Пантелеев". Эта повесть представляется мне своеобразным мостом между его детскими вещами и взрослыми.

Здесь уже в первой главе изображен сложнейший человек - отец героя. Это, так сказать, апофеоз человеческой сложности. Зло и добро так причудливо совмещаются в нем, что его одновременно и ненавидишь и любишь. Порывы нежности сочетаются в нем с самодурством и диким невежеством.

В прошлом боевой офицер, прославившийся отчаянно храбрыми подвигами, неподкупно-прямой, расточительно-щедрый, он, уже выйдя в отставку, был способен - мы видели - сбросить с себя новое пальто и подарить его первому встречному. Его великодушие в иные минуты буквально не имело границ.

Но "при всем при том" он горький пьяница, необузданный домашний тиран, мракобес, исковеркавший жизнь жены и детей. Увидев, что жена увлекается чтением, он хватает ее книги и выбрасывает их за окно.

Как совместить его доблести с его пороками и дикими выходками? Считать ли его положительным или отрицательным типом? Самые эти вопросы кажутся праздными перед лицом человека, изображение которого полно такой реалистической правды. В повести Пантелеева он - одна из самых живописных фигур, и хотя он появляется только в первой главе, мы, прочитав эту повесть, раньше всего вспоминаем его отлично написанный образ.

(Здесь хочется хотя бы в скобках сказать о художественной прелести всей этой первой главы, посвященной раннему детству героя. О том, что по своей умной и обаятельной живописи глава эта впервые обнаружила в Пантелееве новые возможности, новые силы - те, что значительно позже раскрылись в его "взрослых" вещах. Эту первую главу безбоязненно можно поставить в один ряд с теми изображениями детства, которыми по праву гордится старая и новая наша словесность.)

В этой повести снова выявлена заветная тема Пантелеева: какими путями приобретает моральную стойкость расхлябанный мальчишка двадцатых годов, эта жертва гражданской войны, разрухи, голода, холода, тифа, нужды, беспризорности.

VI

Пантелеев в своих воспоминаниях о Маршаке, между прочим, рассказывает, что, слушая те стихи, которыми при первой же встрече "оглушил" его новый знакомый, он ощутил то же самое, что, вероятно, должен был ощутить человек, не знавший до сих пор ничего, кроме мандолины или банджо, и которого вдруг посадили бы слушать Баха да еще перед самым органом.

Этим он точно определил ту задачу, которая стояла перед ним, когда он взял в руки перо, чтобы воссоздать в своей памяти многосложный и пленительный образ своего знаменитого друга.

Маршак, читающий любимые стихи, - это был и вправду орган, торжественно исполняющий Баха. Маршак вне стихов был немыслим. Произносить любимые стихотворения вслух было для него такой же потребностью, как, например, дышать или есть. Вряд ли был в его жизни хоть единственный день, когда он не читал бы кому-нибудь французских, русских, английских, немецких поэтов. Я не помню встречи с ним, которая не завершалась бы восторженным чтением стихов. Он как бы очищался ими от всякой житейской пошлости. Бывало, после какого-нибудь заседания или невольной беседы с тусклыми и тупыми людьми он шепнет заговорщицки: "Пойдем прочитаем "Анчар". И мы уходили куда-нибудь в угол, и он благоговейно, как молитву, произносил своим хрипловатым, повелительным голосом бессмертные строки, радуясь каждому слову и заражая своим благоговением слушателя. И видно было, что самое существование гениальных стихов примиряло его с неуютностью жизни. Он становился добрее и мягче, усладив свою душу общением с Некрасовым, Фетом, Полонским, Вильямом Блейком, Кольриджем. И слушая его, многие начинали впервые проникаться сознанием, что поэзия - это чудо и таинство.

Это-то и произошло с Пантелеевым.

"Маршак, - пишет он, - открыл мне Пушкина, Тютчева, Бунина, Хлебникова, Маяковского, англичан, русскую песню и вообще народную поэзию... Будто он снял со всего этого какой-то колпак, какой-то тесный футляр, и вот засверкало, зазвучало, задышало и заговорило то, что до тех пор было для меня лишь черными печатными строчками".

Открыв перед молодым писателем недоступные многим очарования поэзии, научив его находить в ней пристанище от всяких тревог и бед, Маршак не ограничился этим: он сделался наставником и верным товарищем юноши на всех путях и перепутьях его жизни. Потому-то Пантелеев и вспоминает о нем с такой задушевной признательностью. Человек необычайно общительный, Маршак ввел Пантелеева в круг замечательных поэтов, артистов, музыкантов, художников и приобщил его к своей внешне суетливой и суматошливой, но внутренне мудро сосредоточенной творческой жизни. И воспоминания Пантелеева есть, в сущности, благодарственный дифирамб Маршаку.

"Сколько раз, - читаем мы в этой статье, - когда я попадал в беду (а беды ходили за мной по пятам всю жизнь), он бросал все свои дела, забывал о недомогании, об усталости, о возрасте и часами не отходил от телефона, а если телефон не помогал, ехал сам, а если ехать было не на чем - шел пешком, стучался во все двери, ко всем, кто мог помочь, говорил, убеждал, воевал, бился, дрался и не отступал, пока не добивался победы... Он выхлопатывал персональные пенсии, железнодорожные билеты, дефицитное лекарство, московскую прописку, путевки в санаторий... Не всегда делал он это с улыбкой, иногда морщился, крякал, покусывал большой палец, но все-таки делал..."

И при этом - колоссальная напряженность духовной работы. С восхищением изображает Пантелеев сверхчеловеческую трудоспособность поэта, его необыкновенную память, неистощимость его литературных познаний и сведений. И все же - при всем своем пиетете к этому большому человеку, сыгравшему в его судьбе такую благодатную роль, - он не считает себя вправе умолчать о нескольких противоречивых чертах в его многосложном характере.

Ненависть Пантелеева к лакировке и хрестоматийному глянцу здесь проявилась с особенной силой. Указывая на теневые черты в характере С.Я.Маршака, Пантелеев не только не зачеркивает, но, напротив, делает еще больше рельефными светлые качества его привлекательной личности. Благодаря этому отсутствию "хрестоматийного глянца" еще более веришь тому, что Маршак был человеком огромного таланта и щедрого сердца и что знать его было истинным счастьем.

Это завидное счастье выпало и на мою долю. И потому я могу сказать, что сходство портрета с оригиналом разительное. Самый стиль хлопотливой, раскидистой и в то же время великолепно сосредоточенной жизни С.Я.Маршака передан Пантелеевым с безукоризненной точностью. Записки Пантелеева могут показаться порой клочковатыми, но в этом "беспорядке" есть идеальный порядок, ибо каждый якобы случайный эпизод дает дополнительную горячую краску в том многокрасочном живописном портрете, который удалось написать Пантелееву. В этом портрете представлена не одна какая-нибудь ипостась человека. Здесь дан он весь, так сказать, стереоскопически, в трех измерениях. Нужно ли говорить, что такая объемная живопись доступна лишь искусным мастерам.

Воспоминания Пантелеева о Евгении Шварце есть такое же блестящее достижение искусства. Читаешь их, и опять-таки кажется, будто воспоминания написаны без всякого плана. На самом деле здесь отобраны только такие черты, из которых слагается трагический образ таланта, успевшего лишь незадолго до смерти обнаружить скрытые силы своего дарования.

Я читал воспоминания с грустью, так как я был в числе тех, кто не угадал в неугомонном остряке и балагуре (с которым я встречался одно время почти ежедневно) будущего автора таких замечательных сатир и комедий, как "Обыкновенное чудо", "Тень", "Голый король", "Дракон".

Пантелеев и здесь обнаружил большую интеллектуальную зоркость, проникнув в тайники этой богатой, но израненной долгим неуспехом и потому скрытной души.

VII

Если оглянуться на все, что написано Пантелеевым за его долгую жизнь, можно заметить, что его произведения в огромном своем большинстве так или иначе изображают его самого. Он - один из основных персонажей своей беллетристики.

И в "Республике Шкид", и в "Последних халдеях", и в "Карлушкином фокусе", и в "Леньке Пантелееве", и в "Воспоминаниях", и в "Ленинградском дневнике", и в путевых заметках - всюду фигурирует он: то на первом, то на третьем плане, то ребенком, то юношей, то пожилым человеком.

Три четверти написанного им - это пестрые осколки его биографии.

Прочтя все его сочинения подряд, вы сведете очень близкое знакомство и с его отцом, и с его матерью, и с друзьями его раннего детства, и с его товарищами по республике Шкид, и со спутниками его писательской жизни.

Теперь в своей последней книге "Наша Маша" он знакомит нас со своей маленькой дочерью. И рядом с нею - хочет он того или нет - мы опять-таки видим его.

Здесь он в своей обычной излюбленной роли - в роли педагога, наставника, жаждущего пробудить в сердцах детей добрые, великодушные чувства.

Эта роль для него не нова. Недаром его первую повесть критика восприняла как трактат о педагогическом опыте, направленном к превращению зловредных детей в добродетельных. Всегдашняя забота Пантелеева, как воспитать и облагородить детей, слышится и в его "Рассказах о детях", и в его "Рассказах о подвиге". С омерзением пишет он в очерке "Настенька" о глупых родителях, которые, потакая капризам своей маленькой дочери, сделали ее черствой и наглой. Такой же морально-педагогический пафос в его нравоучительном очерке "Трус".

Словом, всей своей литературной работой Пантелеев был подготовлен к тому, чтобы написать "Нашу Машу" - этот подробный отчет о педагогических принципах, которыми руководился он изо дня в день при воспитании своей маленькой дочери.

Пантелеев не выдает свою книгу за сборник готовых рецептов по воспитанию детей. На ее страницах он заявляет не раз о допущенных им ошибках и ляпсусах. Но самый ее дух драгоценен. Она заставляет родителей видеть в ребенке "завязь, росток будущего человека", ради счастья которого (и для того, чтобы он доставлял возможно больше счастья другим) взрослые обязаны подчинить его волю суровой дисциплине самоограничения и долга.

Об этом он не раз говорит в своей книге, но, скажу откровенно, мне особенно дороги те записи автора, где он, забывая о строгих предпосылках своей педагогики, предается порывам той нежной, "безрассудной", "безоглядной" отцовской любви, без которой все его догматы были бы, конечно, мертвы и бесплодны. Эта любовь разлита во всей книге.

Родительских дневников в нашей литературе немало. Иные хороши, иные плохи. Но впервые среди них появляется книга, написанная поэтом, художником, многоопытным мастером слова.

Для меня эта книга - автопортрет Пантелеева, и я, старейший из детских писателей, горжусь, что к нашему славному цеху принадлежит такой светлый талант, человек высокого благородства, стойкий и надежный товарищ - Алексей Иванович Пантелеев.

Корней Чуковский

1968

Загрузка...