Фрэнсис Скотт Фицджеральд Пара на медяк



Когда дождь прекратился, небо на западе пожелтело и стало прохладно. По самой бровке рыжей грунтовой дороги, вдоль которой стояли дешевые бунгало, построенные еще в 1910 году, катил малыш на огромном велосипеде. Его катание завораживало своей монотонностью. Он проезжал около ста ярдов, спешивался, разворачивал велосипед, прислонял к парапету, снова влезал на него и, не торопясь, без устали возвращался туда, где его ждала цветная девочка лет четырнадцати с худосочным ребенком на руках. Другим его конечным пунктом был заморенный, весь покрытый струпьями котенок, печально скорчившийся на обочине. Кроме этих четверых, вокруг не было ни души.

Эти бесчисленные путешествия туда-сюда, безразличные к миру, как меланхолическая обреченность котенка на одном конце и удивительная праздность цветной девочки на другом, закончились разом, когда мальчику пришлось резко и опасно вильнуть, дабы не врезаться в незнакомца, появившегося из-за угла. Малыш ужасно испугался и только через несколько секунд смог восстановить равновесие.

Но если для мальчика это происшествие обернулось борьбой с земным притяжением, оно едва ли заинтересовало пришельца; тот сразу отвернулся и с явным и каким-то особенным интересом принялся разглядывать дом напротив. Это был самый старый дом на улице, обшитый досками и крытый черепицей. Это был дом в самом настоящем смысле слова — дом, который ребенок мог бы нарисовать мелом на доске. Его построили в духе своего времени, но по плохим чертежам — достойный фасад, ясное дело, был призван скрыть содержимое. Дом был лет на тридцать старше соседей и выделялся среди этих оштукатуренных бунгало, которые множили свой род с удивительной жадностью, словно заключили чудовищный союз с морскими свинками. Таких построек было великое множество по всей стране. Тридцать лет подобные обиталища отвечали вкусам среднего класса, соответствовали их финансовым возможностям, поскольку были дешевы, соответствовали их эстетическим канонам, поскольку были отвратительны. Этот дом возвела раса, чье самое великое свершение грозило подняться еще выше или пойти еще дальше, и самое удивительное, что дом этот, при всей нестабильности, пережил множество лет и зим, сохранив и первоначальное уродство, и неудобства неизменными.

Человек был приблизительно того же возраста, что и дом, лет сорока пяти. Но в отличие от дома он не был ни уродлив, ни дешев. Его костюм выглядел слишком хорошо, чтобы быть сшитым в провинции, более того, он был настолько хорош, что невозможно было определить, в какой столице мира его сшили. Звали человека Аберкромби, и самое главное событие его жизни произошло в том самом доме, перед которым он стоял. В этом доме он родился.

И меньше всего ему хотелось бы родиться здесь. Так думал он вскоре после этого события, и так он думал сейчас — где угодно, но не в этом уродливом жилище в третьесортном южном городке, где его отец на паях владел бакалейной лавкой. С тех пор Аберкромби довелось играть в гольф с президентом Соединен ных Штатов и сидеть за обедом меж двух герцогинь. С президентом было скучно, скучал он и с герцогинями, ничуть перед ними не робея. Тем не менее эти эпизоды развлекли его и до сих пор нежно щекотали его наивное тщеславие. Он упивался тем, что так высоко взлетел.

Несколько минут он пристально смотрел на дом, пока до него не дошло, что там никто не живет. Жалюзи на окнах не были опущены, потому что жалюзи на окнах не было. Из этих пустот слепая гладь серого стекла смотрела на него отсутствующим взглядом. Трава в палисаднике разрослась безудержно высоко, и обморочно-зеленые усики игриво проклюнулись из широких трещин дорожки. Но собственность эта еще недавно была обитаема, ибо на пороге лежало с полудюжины газет, для удобства свернутых в трубочку, и пусть успевших поблекнуть, но несильно, лишь до возмущенной желтизны.

Впрочем, когда Аберкромби ступил на порог и присел на видавшую виды скамейку, оказалось, что желтизне этой далеко до неба на закате, явившего все оттенки желтого: цвет загара, золотой, персиковый. На другой стороне улицы за пустой парковкой возвышался бастион ярко-красных кирпичных домов, и Аберкромби это зрелище казалось восхитительным — теплый земной кирпич и небеса, чистые после дождя, изменчивого и сумрачного, как сон. Всю жизнь в поисках отдохновения он призывал эти образы, будто сотворенные лично для него, когда воздух был чист, точно так, как сейчас. Он сидел на порожке, вспоминая молодость.

Десятью минутами позднее из-за угла появился еще один человек, но человек иного сорта — и по покрою одежды, и по покрою души. Ему было сорок шесть, обносившийся работяга, женатый на той, что в девичестве знавала лучшие дни. Последний факт следовало бы выделить красным курсивом отверженности.

Звали его Хэммик — то ли Генри У., то ли Джордж Д., а может, Джон Ф. — породившему его племени не хватило воображения ни для его имени, ни для устройства его тела. Хэммик служил клерком на фабрике по изготовлению льда для нужд долгого южного лета. Он подчинялся человеку, владеющему патентом на производство консервированного льда, а тот, в свою очередь, подчинялся только Богу. Генри У. Хэммик так и не открыл нового способа рекламы консервированного льда, даже после того, как усердно и втайне от всех прошел заочный курс по технологии его производства, рассчитывая войти в долю с хозяином фабрики. И ему так и не довелось мчаться домой, крича жене: «Можешь нанять служанку, Нель, меня назначили генеральным директором!» И надо принимать его так же, как Аберкромби, ибо таковы они есть и пребудут. Типичная история застойного времени. Запле тающейся походкой вновь пришедший направился к дому, заметил незнакомца Аберкромби и, устало удивившись, кивнул ему:

— Вечер добрый.

Аберкромби с чувством выразил согласие с этим утверждением.

— Здорово. — Вновь прибывший обернул указательный палец носовым платком и, словно крутя телефонный диск, совершил полный оборот вдоль кромки подворотничка. — Вы сняли этот дом? — спросил он.

— Вовсе нет. Я просто отдыхаю. Извините, если помешал. Я полагал, что здесь никто не живет.

— О, вы не помешали! — ответил Хэммик поспешно. — Не думаю, что кто-то кому-то помешал бы в этой развалюхе. Я съехал отсюда два месяца назад. Да они и вовсе не собираются ее сдавать. У меня девчушка вот такого роста — он показал какого, вытянув руку параллельно земле на неопределенной высоте, — а она чрезвычайно привязана к старой кукле, которую мы оставили тут, когда выезжали. Упросила вернуться и поискать.

— Вы жили здесь? — поинтересовался Абер кромби.

— Целых восемнадцать лет. Снял, когда женился, и четверых детей вырастил в этом доме. Да, сэр, мы с ним старые приятели. — Он похлопал по косяку. — Я знаю каждую дырку на крыше и каждую скрипучую доску в полу.

Аберкромби хорошо владел своим лицом и знал, что, если смотреть на собеседника с интересом, тот будет говорить бесконечно.

— Вы северянин? — вежливо осведомился Хэммик, с привычной точностью выбрав место, где тщедушные деревянные перила могли бы выдержать его вес.

Аберкромби кивнул.

— Я так и думал, — продолжил Хэммик, — янки недолго распознать.

— Я из Нью-Йорка.

— Да ну! — Хэммик тряхнул головой с неуместным усердием. — Никогда там не бывал. Пару раз собирался до женитьбы, да как-то не сложилось.

Палец, обернутый носовым платком, описал еще один круг, а потом его хозяин, как будто внезапно приняв радушное решение, спрятал платок в один из своих разухабистых карманов и протянул собеседнику руку:

— Хэммик.

— Рад знакомству. — Аберкромби, не вставая, ответил на рукопожатие. — Аберкромби меня зовут.

— Чрезвычайно рад познакомиться, мистер Аберкромби.

Возникла короткая заминка, оба лица приняли до странности одинаковое выражение, брови зашевелились в одном ритме, глаза устремились вдаль. Каждый пытался привести в движение некую ничтожную клеточку в мозгу, давно опечатанную и забытую. У каждого в горле что-то клокотало, они то поглядывали друг на друга, то отводили взгляд, посмеиваясь.

Аберкромби заговорил первым:

— А мы уже встречались.

— Пожалуй, — согласился Хэммик, — но когда и где? Вот что меня беспокоит. Вы ведь сказали, что вы из Нью-Йорка?

— Да, но родился и вырос в этом городе. Жил в этом доме, пока не уехал в семнадцать лет. По правде говоря, я вас помню. Вы были года на два старше меня.

Хэммик снова призадумался.

— Ладно, — сказал он неопределенно, — я вроде тоже припоминаю, что-то такое крутится в голове. Мне знакомо ваше имя, и, наверно, это ваш папаша владел домом до того, как я его снял. Но все, что приходит на ум: был такой парнишка Аберкромби, а потом уехал.

Они поболтали какое-то время. Им было странно, что оба жили здесь, особенно дивился Аберкромби, ведь он был тще славен и в тот вечер предавался воспоминаниям о своем нищем детстве. Не будучи склонным к незрелым эмоциям, он все же счел необходимым вскользь намекнуть, что после пятилетнего отсутствия смог забрать в Нью-Йорк своих родителей.

Хэммик слушал с преувеличенным вниманием, как всякий, кто не преуспел в жизни, слушает удачливого человека. И слушал бы дальше, если бы Аберкромби захотел распространяться, но он уже смутно ассоциировался с тем Аберкромби, которого на протяжении нескольких лет упоминали в газетах как главу правления транспортных компаний и члена всевозможных финансовых комитетов. Скоро и сам Аберкромби перешел на более общие темы:

— Я не представлял, как жарко вам здесь пришлось, да и позабыл многое за двадцать пять лет.

— Это почему, сегодня еще прохладно, — похвалился Хэммик, — вполне прохладно. Я просто малость вспотел, когда шел сюда.

— Слишком жарко, — настаивал Аберкромби, тревожно вскинувшись.

И добавил внезапно:

— Мне здесь не нравится. Это место для меня ничего не значит, ничего! Я хотел проверить, затем и приехал. Я так решил. Видите ли, — он все еще колебался, — вплоть до недавнего времени на Севере было полно профессиональных южан — кто искренне, а кто из сентиментальности, но все впадали в цветистые монологи о красоте плантаций предков, и все восторженно прыгали и подвывали, стоило оркестру заиграть «Дикси». Надеюсь, вы меня понимаете, — он повернулся к Хэммику, — это какой-то национальный фарс. О, я тоже играл в эту игру, тоже вскакивал в испарине и млел и даже мог с ходу взять на работу какого-нибудь парня только потому, что он родом из Северной Каролины или Виргинии…

Он снова замолчал и снова взорвался:

— Но все. Я пробыл тут шесть часов, и теперь с этим покончено!

— Жарковато для вас? — поинтересовался Хэммик, слегка озадаченный.

— Да! Мне жарко, и я заметил две или три дюжины бездельников, отирающихся перед лавками на Джексон-стрит. В соломенных шляпах! — Потом он добавил насмешливо: — Мой сын называет это «руки в брюки», «недопоротые». Понимаете, кого я имею в виду?

— Это которые «ни то ни сё». — Хэммик мрачно кивнул. — Таких там полно. Пришлось даже повесить в витринах таблички «Тут не стоять!».

— Так и надо! — заявил Аберкромби твердо, но и слегка раздраженно. — Именно таким я теперь вижу Юг, приятель: тощий брюнетистый юнец с кольтом на бедре, в желудке у которого булькает кукурузное пойло или какая-нибудь около-кола, и стоит он, подпирая стенку лавочки, и дожидается очередного линчевания.

Хэммик возразил, но как будто извиняясь:

— Ну вы же помните, мистер Аберкромби, что со времен войны мы сидим без денег.

Аберкромби отмел возражение.

— О, я слышал это сто раз, — сказал он, — и устал это слышать. А еще я слышал, что Юг следует пороть и пороть, пока это мне тоже не надоело. Ни Франции, ни Германии не понадобилось полвека, чтобы встать на ноги, а ваша война, по сравнению с их, выглядит уличной перебранкой. И тут нет вашей вины, да и никто не виноват. Просто здесь чертовски жарко для белых людей, и так будет всегда. Хотел бы я дожить до того дня, когда они упакуют два или три штата вместе с черномазыми и отошлют куда подальше.

Хэммик кивнул задумчиво, хотя думы не держались в его голове. Он никогда не задумывался, за последние двадцать лет он редко высказывал суждения, полагаясь на мнения местной прессы или мнения большинства, высказанные со страстью. Думать, полагал он, роскошь, которая ему явно не по карману. Когда следовало принять решение, он или сразу соглашался, если понимал, о чем идет речь, или отвергал, если решение требовало малейшей концентрации для раздумий. При этом он был совсем не глуп. Он был беден, трудолюбив и замучен работой, да и вообще в его окружении не было значительных мыслей, даже если бы он сподобился их понять. Сама идея, что он не способен мыслить, была бы непонятна ему в той же степени. Он был словно книга за семью печатями, где половина страниц — неразборчиво набранный, ни к чему не относящийся сор.

Вот и сейчас его реакция на суждения Аберкромби была чрезвычайно проста. Поскольку замечания исходили от уроженца юга, да еще и преуспевшего, и более того, вполне компетентного, решительного, убедительного и учтивого, Хэммик был склонен принять их без подозрения или возмущения.

Он угостился сигарой Аберкромби и закурил, все еще храня суровую видимость глубокомыслия на усталом лице, наблюдая за небесными красками, стекающими к закату, и за мрачными пеленами, оползающими на землю. Малыш с велосипедом, нянька с ребенком, одинокий котенок — все уже ушли. В одном из оштукатуренных бунгало пианино разразилось страстными, истомленными звуками, вдохновившими сверчков на вокальное соревнование, а скрипучие патефоны заполнили паузы обрывками скулящего регтайма, пока не стало казаться, что все гостиные на улице открыты наступающему мраку.

— Что я хотел бы понять, — Аберкромби нахмурился при этих словах, — почему у меня не хватило ума сообразить, что это никчемный городишко? Я уехал непреднамеренно, по воле слепого случая, но поезд, увозивший меня, мчался прямиком к удаче. Со мной рядом сидел человек, который положил начало моей новой жизни. — В голосе Аберкромби прорезалась обида. — Но я-то думал, что жил нормально. И никуда бы не уехал, если бы в школе не влип в заваруху: меня выгнали и отец заявил, что не хочет меня видеть. Ну почему я не понимал, что этот городишко — дыра? Как я мог этого не замечать?

— Ну, вероятно, вам не с чем было сравнить? — мягко предположил Хэммик.

— Это не оправдание, — настаивал Аберкромби. — Будь я умнее, я бы сообразил. На самом деле, на-са-мом деле, — повторил он с расстановкой, — в глубине души я был парнем, который счастливо прожил бы здесь всю жизнь, даже не подозревая, что есть места получше. — Он взглянул на Хэммика почти раздраженно. — И меня волнует, что мое… то, что со мной произошло, оказалось делом случая. Но видно, таков уж я был. Меня вел не пример Дика Уиттингтона* — случай вел меня.

Сделав это признание, он уставился в сумрак с удрученным выражением лица, непостижимым для Хэммика. Он не мог разделить с собеседником важность перемены его настроения. Более того, его поразило, что человек уровня Аберкромби может быть так беспричинно банален. Но Хэммик все еще чувствовал, что необходимо проявить пусть неохотное, но согласие.

— Да ладно, — предположил он, — просто одним свербит встать и отправиться в Нью-Йорк, а другим нет. Вот мне однажды приспичило уехать на Север. Но я не поехал. Только этим мы с вами и отличаемся.

Аберкромби пристально взглянул на него.

— Правда? — спросил он, неожиданно оживившись. — Вы хотели уехать?

— Однажды хотел.

Хэммик, чувствуя пристальный интерес Аберкромби, проникся значительностью разговора.

— Однажды, — повторил он таким тоном, словно этот единственный раз был предметом его частых раздумий.

— И сколько вам было лет?

— Ну, около двадцати.

— А почему это пришло вам в голову?

— Да не знаю, — задумался Хэммик, — не уверен, что запомнил слово в слово, но, когда учился в университете — а я провел там два года, — один профессор сказал мне, что умный человек обязан уехать на Север. Он сказал, не рассчитывай, мол, что дела здесь пойдут в гору в ближайшие пятьдесят лет. И я считал, что он прав. Тогда же умер мой отец, и мне пришлось сразу устроиться на работу в местный банк, и я хотел только одного — скопить достаточно денег и уехать на Север. Я думал, что обязан это сделать.

— И почему же вы не уехали? Почему? — напирал Аберкромби.

— Видите ли, — Хэммик поколебался, — я почти собрался, но не сложилось, и я не уехал. Вообще это довольно смешная история. Все началось, в сущности, с ничтожнейшей вещи. Все началось с пенни.

— Пенни?

— Именно, с медяка. Из-за него-то я не уехал вопреки намерениям.

— Расскажите же мне, дружище! — воскликнул Аберкромби и нетерпеливо взглянул на часы. — Я хочу услышать эту историю.

Хэммик помолчал, пожевывая сигару.

— Ладно, — решился он, — для начала позвольте спросить вас, помните ли вы тот случай, лет двадцать пять тому? Парень по имени Хойт, кассир Национального хлопкового банка, исчез однажды ночью, а с ним и тысяч тридцать долларов наличностью. Приятель, да тогда только об этом и говорили. Весь город трясло, и можете себе представить, какой шум поднялся во всех банках, и особенно — в ограбленном.

— Я помню.

— Ну так вот, его поймали и вернули почти все деньги, волнение постепенно улеглось повсюду, кроме этого самого банка. Они вроде бы никак не могли оправиться. Мистер Димс, вице-президент, прежде — человек добрый и порядочный, преобразился полностью. Он стал подозревать всех клерков, всех кассиров, уборщиков, охранника, большинство служащих, и, господи помилуй, кажется, он подозревал и самого президента банка.

Он не просто усилил бдительность — он совершенно на ней свихнулся. Ты занимаешься своим делом, а он подходит и начинает задавать странные вопросы. Он мог на цыпочках войти в клетушку кассира и молча наблюдать за ним. Найдя ошибку в бухгалтерии, он не только увольнял клерка, но и поднимал такой шум из-за мелочи, что хотелось размазать его по стенке или защемить дверью.

Он тогда фактически управлял банком, и служащие зависели от него, и… о, можете представить себе, какой возник хаос! Ни одно предприятие не выдержало бы. Все нервничали, ошибались, и никакая осторожность не помогала. Клерки засиживались на работе до одиннадцати, пытаясь не ошибиться ни на пятак. Вдобавок это был «тощий» год, и весь финансовый бизнес чувствовал себя не лучшим образом, и вот — одно к другому, пока все мы чуть только с ума не сходили и едва удерживали банк на плаву.

Сам-то я был больше на побегушках и в это проклятое лето бегал по жаре и набегал совсем мало денег. Тогда-то я возненавидел и банк, и этот городишко и хотел одного — удрать на Север. Я получал десять долларов в неделю и решил, что, когда накоплю пятьдесят, тут же отправлюсь на станцию и куплю билет до Цинциннати.

Там работал мой дядя, он тоже был связан с банковским делом и сказал, что даст мне шанс проявить себя. Но он забыл предложить мне денег на билет или полагал, что я сам справлюсь, если стою чего-нибудь. Ну, наверно, я ничего не стоил, потому что так и не справился.

Однажды утром, в самый жаркий день самого знойного июля в моей жизни — ну вы понимаете, каково жить здесь, — я отправился к некоему Харлану, чтобы взыскать с него долг. Харлан деньги приготовил, и, когда я их пересчитал, там оказалось триста долларов в банкнотах и восемьдесят шесть центов, причем мелочь была новой чеканки — Харлан получил ее утром в другом банке. Я положил ассигнации в кошелек, а мелочь в карман жилетки, дал расписку и ушел.

Я собирался вернуться в банк, нигде не задерживаясь. На улице стояла невыносимая жара. Можно было потерять сознание, да и мне нездоровилось уже пару дней, так что, дожидаясь в тени, пока не придет трамвай, я утешал себя, что через месяц или около того меня здесь не будет, а буду я там, где попрохладней. Тогда-то мне вдруг пришло в голову, что, кроме денег, которые я только что получил и которых, конечно, не касался, у меня самого нет ни цента. Надо было вернуться в банк, а это кварталов пятнадцать от того места. Видите ли, накануне вечером оказалось, что мой наличный капитал составляет один доллар монетой, в угловом магазине я поменял ее на купюру и добавил к пачке на дне чемодана. Поскольку поделать ничего было нельзя, я снял пиджак, засунул платок под воротник и пошел прямиком к банку в этой удушающей жаре.

Пятнадцать кварталов — можете себе представить каково, а я уже и так чувствовал недомогание. По Джунипер-стрит — вы помните, где она, там теперь Миджеровская больница, — а потом по Джексон. Пройдя кварталов шесть, я принялся останавливаться и отдыхал, если находил клочок тени, достаточной для укрытия. Когда оставалось пройти совсем немного, я уже не останавливался, мечтая о стакане чаю со льдом, ждавшем меня рядом с тарелкой завтрака, приготовленного матерью. А потом мне стало так плохо, что и чая расхотелось. Мне не терпелось избавиться от денег, лечь и умереть.

За два квартала до банка я засунул руку в карман жилетки и вытащил мелочь. Позвенев ею на ладони, я словно уверял себя, что цель близка и скоро можно будет сложить с себя бремя обязанностей. Мельком я взглянул на монетки в руке и, сунув палец в карман жилетки, остановился как вкопанный. Карман был пуст. В подкладке нашлась маленькая дырочка, а в руке осталось только полдоллара, четвертак и десятицентовик. Я потерял один цент.

Ну, скажу я вам, сэр, не могу передать уныния, охватившего меня. Одно пенни, большие дела — но судите сами: за неделю до этого другой посыльный был уволен, потому что дважды увильнул от работы. Всего лишь небрежность, но вот же! Начальство ведь тоже тряслось за свои места и всегда предпочитало уволить кого-нибудь другого.

Так что понятно, чего мне стоило бы это пенни.

Где я взял силы терзаться о такой мелочи — ума не приложу. Я был болен, весь в жару, слаб, как котенок, но сомнений не было: я должен вернуть потерянное пенни, и мои мысли лихорадочно зашевелились в поисках решения именно этой задачи. Я заглянул в пару магазинов в надежде встретить знакомого, но видел только парней, болтающихся у витрин, вроде тех, что вы видели сегодня, и среди них не было ни одного, у которого можно было бы попросить: «Эй, не найдется ли пенни?» Я подумал о нескольких конторах, где мог бы разжиться без особых проблем, но все они были далеко, а у меня кружилась голова, и совсем не хотелось отклоняться от курса с банковскими деньгами в кошельке, это было бы глупо.

Так что ничего не оставалось, как затеять поход обратно к вокзалу, где, как я помнил, пенни еще было при мне. Монетка только-только вышла из-под пресса, и я надеялся, что она еще сияет там, где я ее выронил. И я пошел назад, пристально вглядываясь в тротуар и думая, что еще можно сделать. Я посмеивался, подспудно чувствуя, что глупо переживать о такой мелочи, но это был безрадостный смех, и мое беспокойство не казалось мне глупым.

Вскоре я дошел до вокзала, так и не найдя пенни и не придумав, как раздобыть другую монету. Мне ужасно не хотелось идти домой, это было очень далеко, но что еще я мог? Так что я нашел тень неподалеку от депо и стоял, соображая, сперва о том, потом о сем, пока мысли не заблудились окончательно.

Одно ничтожное пенни, одно-един ственное! Медяк, мелочь, которую любой встречный дал бы мне, даже у черномазого носильщика она звенела в карманах. Наверно, я простоял там минут пять. Помню, что там была очередь с дюжину человек перед входом в армейский вербовочный пункт, только что открытый, и кто-то крикнул мне: «Вступай в армию!»

От этого крика я очнулся и поплелся к банку, озабоченный, совершенно растерянный, чувствуя себя все хуже и хуже; у меня был миллион способов добыть это пенни, но ни один не годился. Конечно, я преувеличивал важность потери и преувеличивал трудности в поисках замены, но, поверьте, тогда мне казалось, что эта потеря равна потере сотни долларов.

И тогда я увидел людей, беседующих перед входом в кафешку Муди, и узнал одного — мистера Берлинга, друга моего отца. Какое счастье, скажу я вам! Еще не осознав удачи, я затараторил так быстро, что он ничего не понял.

«Послушай, — сказал он, — ты же знаешь, что я глуховат и не разбираю, когда быстро говорят! Что ты хочешь, Генри? Начни сначала».

«У вас есть с собой мелочь? — спросил я его так громко, насколько возможно. — Мне надо всего…» И тут я осекся: человек в нескольких шагах от нас обернулся и посмотрел в нашу сторону. Это был мистер Димс, вице-президент Нацио нального хлопкового банка.

Хэммик помолчал, и было еще достаточно светло, чтобы Аберкромби заметил, как его собеседник озадаченно трясет головой. Когда Хэммик снова заговорил, в голосе его звучало болезненное удивление, должно быть не покидавшее его все эти двадцать лет.

— Я так и не понял, что на меня нашло. Видно, жара свела меня с ума — это все, что приходит в голову. Вместо того чтобы поздороваться с мистером Димсом как полагается и попросить у мистера Берлинга «пятачок на табачок», потому что, мол, забыл кошелек дома, я развернулся с быстротой молнии и помчался, чувствуя себя преступником, попавшимся на горячем.

Но, не пробежав и квартала, я уже сожалел об этом. Я представил беседу этих двух джентльменов. «Что это с парнишкой случилось? — спросит мистер Берлинг без всякой задней мысли. — Подошел в истерике, спросил, есть ли у меня деньги, потом увидел вас и унесся как помешанный». И я представил себе мистера Димса, я уже видел, как его глаза сузились с подозрением. Как он поддернул брюки и зашагал вслед за мной. Теперь я запаниковал по-настоящему. Вдруг я увидел одноконку, а в ней сидел дружок мой — Билл Кеннеди. Я окликнул его, но он не слышал. Я заорал снова, но он и ухом не повел. Так что я побежал вслед, шатаясь, будто пьяный, без устали выкрикивая его имя. Он обернулся раз, но не заметил меня и вскоре скрылся за углом. Я остановился, обессиленный до предела, и уже собрался было сесть на обочине и отдохнуть, когда обернулся и тут же увидел мистера Димса, припустившего за мной со всех ног. Только теперь это был не воображаемый мистер Димс, и глядел он так, будто хотел допытаться, в чем же тут дело?

Да, это последнее, что я отчетливо помню. За исключением того, что произошло двадцатью минутами позднее, когда я добрался до дому и пытался отпереть чемодан дрожащими, будто камертон, пальцами. Прежде чем я его открыл, появился мистер Димс в сопровождении полицейского. Я сразу начал оправдываться, что я никакой не вор, пытался объяснить им, что случилось, но, вероятно, я был в полной истерике, и чем больше говорил, тем дело становилось хуже. Когда я закончил, все, что произошло, показалось безумием даже мне самому, хотя все было правдой до последнего слова, ведь причиной всему было пенни, потерянное где-то на станции…

Хэммик оборвал рассказ и глупо засмеялся, будто возбуждение, нахлынувшее на него, когда он закончил свою историю, было для него постыдной слабостью. Когда он перестал смеяться, то на лице появилось выражение притворного равнодушия.

— Я не стану подробно рассказывать, что случилось потом, — ничего особенного не случилось, по крайней мере, если судить по вашим, северным меркам. Это стоило мне работы, и мое доброе имя перестало быть таковым. Кто-то распустил слухи, кто-то просто солгал, но сплетни гласили, что я потерял большую сумму банковских денег и хотел это скрыть… Потом настали тяжкие времена, я не мог найти работу. В конце концов мне прислали официальное заявление из банка, опровергавшее самые дикие домыслы. Но злые языки утверждали, что банк просто не хочет поднимать шум, доводить дело до скандала, а остальные быстро всё забыли, вернее, они забыли, что собственно случилось, но зато помнили, что я — парень, которому верить нельзя.

Хэммик помедлил и снова засмеялся, все так же безрадостно, горьким, бессильным и недоуменным смехом.

— Теперь вы понимаете, почему я не уехал в Цинциннати, — сказал он медленно. — Моя мать тогда еще была жива, и эта история ее подкосила. Она была одержима идеей, одной из этих старомодных идей, застрявших в голове южан, что я обязан остаться в городе и доказать, что я — честный человек. Вот что было у нее на уме, и об отъезде не могло быть и речи. Она сказала, что день, когда я уеду, станет днем ее смерти. Так что мне пришлось остаться, пока я не восстановил свою… свою репутацию.

— И сколько же времени на это ушло? — спросил Аберкромби тихо.

— Где-то… лет десять.

— О…

— Десять лет… — повторил Хэммик, пристально вглядываясь в наползающую тьму. — Видите ли, это маленький город. Я сказал «десять лет», потому что лет десять назад до меня в последний раз дошли слухи о том, что я натворил. Но я уже был женат, у меня родился ребенок. Мне было не до Цинциннати.

— Разумеется, — согласился Аберкромби.

Оба помолчали, потом Хэммик добавил виновато:

— Это была длинная история, и я не уверен, что вам было интересно, но вы спросили…

— Это более чем интересно, — ответил Аберкромби учтиво, — чрезвычайно интересно, я даже не подозревал, что рассказ ваш может быть настолько интересным для меня.

В эту минуту и сам Хэммик сообразил, каким любопытным и законченным получился его рассказ. Хоть и смутно, но он уже начал понимать: то, что ему казалось фрагментом, нелепым эпизодом, на самом деле оказалось значительным и завершенным. Сложилась интересная история — история о том, как рухнула его жизнь. Течение его мыслей прервал голос Аберкромби.

— Да уж, моя история совсем другая, — сказал Аберкромби. — Вы остались по воле случая, я уехал по его же воле. Но вы заслуживаете большего уважения, настоящего уважения, если оно еще существует в мире, — хотя бы за намерение уехать и преуспеть. Видите ли, в мои семнадцать я не был паинькой, я был… был я именно тем, что вы называете «ни то ни сё». И я хотел прожить всю жизнь беззаботно, но однажды прочел объявление, где было сказано: «Скидка на билеты в Атланту: три доллара и сорок два цента». Тогда я выгреб мелочь из кармана и пересчитал ее.

Хэммик кивнул. Все еще погруженный в свой рассказ, он забыл о значительности и несравнимом величии Аберкромби. Но вдруг нечто заставило его обратиться в слух.

— У меня в кармане было всего три доллара и сорок один цент. Но, видите ли, я стоял в очереди среди других парней, желавших завербоваться в армию на три года, и вдруг, всего в трех шагах от меня, я увидел пенни. Я увидел его, потому что медяк был новенький и сиял на солнце, как золото.

Южная ночь нависла над улицей, и пока синева тонула в пыли, очертания двух человек стали почти неразличимы, и кто бы ни прошел мимо, он вряд ли сказал бы, что первый — один из немногих, а второй — пустое место. Все детали стерлись: великолепные золотые часы Аберкромби, его воротничок, из тех, что дюжинами выписывались из Лондона, его положение — все стерлось и слилось с мешковатым костюмом Хэммика, с его нелепыми горбатыми башмаками, кануло в подступающую глубину ночи, которая, подобно смерти, стирает все различия, все смыслы, всё и вся. И чуть позднее какой-то прохожий заметил только два рдеющих пятнышка размером с пенни — то взлетали и опадали огоньки двух сигар.

Загрузка...