Однажды на свет костра, зажженного на берегу реки метелкинскими ребятами, приехавшими в ночное, вышел неизвестный человек в солдатской шинели внакидку, с тощим вещевым мешком за плечами. Он слегка прихрамывал, опираясь на тросточку, вырезанную из прибрежного тальника. Стоптанные сапоги были в пыли — по-видимому, шел издалека.
Но ни одна собака не брехнула на незнакомца, словно это был и не чужой человек.
Он полюбовался на тени ребят, отражавшиеся в реке, послушал, как вкусно хрустит сочная трава под зубами лошадей, пригляделся к деду-табунщику, восседавшему среди ребят. Огромная белая борода его казалась розовой при огне. Заломив шапку, дед с упоением рассказывал старую-престарую побаску про солдата-ловкача и обманутых купчих:
— Идет-бредет солдат, призадумался. Денег нет, табак весь, а есть хотца. Видит, под мостом ворона дохлая.
Взял ее на всякий случай, ощипал. Синяя, тощая, а бросать жалко… трофей! Вошел в город, подошел к богатым домам и давай под окошком выпевать: «А вот пава заморская, синяя, как слива угорская! Кто паву с приправой не едал, тот заграничного вкуса не видал. Отменно райская птица, цена не подступиться!» Заслышав такое, купчихи окошки открывают и друг перед дружкой цену набивают, зазывают солдата: «Зайди-ка, зайди, служивый».
Послушал путник, покачал головой и усмехнулся: во все времена хитрые старики табунщики, чтобы самим не заснуть да ребят потешить, рассказывали в ночном такие сказки-побаски. Две революции прошли, гражданская война недавно отгремела, и мальчишка вон в буденовке сидит, а дед рассказывает по-прежнему эту чепуху.
Не успел солдат это подумать, как в ночи раздался разбойничий посвист, топот коней, щелканье кнутов, и сидевшие у костра мальчишки вскочили с криком «Алдохины!» и бросились к своим лошадям. Только один, в буденовке, замешкался у костра. Он тоже порывался бежать, но наступал босыми ногами на полы длинной свиты, волочившейся по земле, и топтался на месте.
И тут его настигли всадники. Это были тоже мальчишки, на неоседланных конях. Они стали крутиться вокруг паренька в длиннополой свите и доставать его кнутами. Паренек отбивался уздечкой, закрывая глаза рукавом.
— Не уйдешь, Мама-каши-попробуй-нашей! — кричали всадники, наседая на него.
— Вы что, конями давить? — всхлипнул вдруг паренек и, выхватив из костра головню, стал тыкать в морды лошадей. Кони шарахались в стороны. Одна лошадь поднялась на дыбы, и всадник скатился с нее, как с горы.
Мама-каши насел на него сверху и стал колотить головешкой.
На помощь свалившемуся подскочили сразу двое и ударами кнутов сбили с паренька буденовку. При скупом свете костра путник увидел, как на плечи Мама-каши упали освобожденные из-под головного убора косы.
Один из всадников сразу воспользовался этим и, перегнувшись с коня, ухватил девчонку за косы и потащил за конем, как какой-нибудь дикий половец полонянку.
Тут незнакомец, несколько растерявшийся при виде внезапной мальчишеской драки, выхватил из кармана наган, крикнул страшным голосом: «Кончай базар!» — и выпалил в воздух.
И крик и выстрел ошеломили дерущихся, как гром среди ясного неба. Всадники повернули прочь и скрылись так же внезапно, как появились. А хозяева костра стали собираться к огню, кто на коне, кто пеши, кто утирая нос, кто прихрамывая.
— Это что ж такое? — сказал солдат, убирая в карман револьвер. — Это что же у вас делается на пятом году Советской власти?
Никто не ответил. Все ребята шумно дышали.
— Кабы не косы, я бы им показала, — отозвалась баском Мама-каши, заправляя волосы под буденовку.
— Кабы они лошадей в болото не загнали, мы бы им не поддались…
— А то мы спешенные, а они на конях.
— Я одного стащил за ногу, а это Макарка… батрак — у него кулаки мужицкие… Кабы он за нас был, мы бы кулачыо показали… — сказал лобастый мальчишка, отирая пот.
Все словно застеснялись, что незнакомцу пришлось за них вступиться и прекратить драку своим вооруженным вмешательством.
— А ну, давай все к костру. Да огня поярче. Поговорим толком, что к чему! — скомандовал солдат и, сбросив с плеч шинель, уселся на нее и стал закуривать трубку от красного уголька из костра.
Ребята подкинули хворосту, и костер разгорелся.
— Что, заехали на чужой выпас, что ли? В чужие луга? Это лощинка не вашей деревни?
— Наши это луга, — ответил лобастый, — и на той и на этой стороне Мокши, это все наше, метелкинское.
— Вы из Метелкина, значит. А эти откуда же, свистуны?
— Это не свистуны, это Алдохины. Они- нас вот уж с которого лужка сгоняют. Для наших, говорят, коней — где трава поровней, а по вашим, говорят, клячам вся полынь плачет!..
— И вы не можете справиться с захватчиками? Да много ли их?
— Не так много. Да больно уж они дружные, кулачье, как волчья стая.
— Значит, вы беднота, сиротство?
— То-то вот, у нас, почитай, у половины отцов нет.
Кто на германской, кто на гражданской войне пропал.
Вот Антошка-лутошка, так он даже отца не знает.
— Я мамкин, — улыбнулся мальчик, длинный, тонкий и белый, как ободранная липка-лутошка.
— А вот у Мамы-каши отец безногим с войны вернулся — не работник, ребят вовсе нету, одни девчонки… Вот и приходится ей с нами в ночное ездить.
— Странное у тебя прозвище, — удивился прохожий.
При этих словах девчонка надвинула поглубже на лоб отцовскую буденовку, прикрывавшую косы.
— А это у нее с детства. Ребятишек в дому было много, а каши на них было мало, вот она все и ревела: «Мама, каши» да «мама, каши». Так ее и прозвали. Настоящее-то у нее имя — Даша.
— У нас всякие прозвища есть — вон Сережка, а зовут его Урван. А по какой причине? Было такое дело: во время пожара курица обгорела, он ее лаптем стукнул, а из нее яичко выкатилось. Сережка подобрал да и говорит: «Ого, печеное, тепленькое», — да тут же и съел! Увидел это богатый мужик Алдохин и посмеялся: «Да ты, урван, у горелой курицы яйцо урвал». С тех пор и пошло.
Выяснилось, что лобастого паренька зовут Степка-чурбан — за бесчувственность: сколько его ни бьют, никогда не плачет. Одного мальчишку — Данилка-болилка, за то, что он болезный. Еще одного — Ванюшка-бесштан, ему до семи лет штанов не покупали, в рубашонке бегал.
Прохожий слушал и хмурился.
— Значит, вся беднота у вас с уличными кличками, а богатенькие с чистенькими именами?
Выяснилось, что у Алдохиных есть Гришки, Никишки, Петьки и Федьки, без всяких прозвищ. А если и прозвища — то ласковые, не насмешливые. Есть Манечка-беляночка, Танечка-красавочка, Ванек-гоголек.
— Что ж это, ваши богатенькие не только травы — хорошие прозвища присвоили? — Солдат выбил о каблук пепел из трубки. — Не годится, — сказал он, помолчав, — так не годится. Не за то мы боролись… Коммунисты у вас есть, комсомольцы?
— Есть один партийный. Председатель сельского Совета Шпагин. А комсомольцев в нашей деревне нету.
Были двое, да ушли на польский фронт и не вернулись.
— А для мальчишков-то партии нету, — вздохнул Антошка-лутошка, — не слыхали вы, дядя?
Солдат затруднился с ответом.
— Чего-нибудь должно быть, — сказал он. — Нельзя же ребят без организации оставить. Плохо без партии.
Кабы не было у нас партии большевиков, мы бы власть буржуев не свергли. Партия нас организовала. От четырнадцати держав отбились… Не то что от алдохинцев.
Потом огляделся и спросил, смотря почему-то в сторону:
— А что, ребята, дела изба на краю села? Собой невеличка, с петухами на коньке?
— С петухами? Мы их из озорства давно камнями посшибали, — выпалил простодушный Антошка-лутошка, который никогда ни в чем не мог соврать или схитрить.
— А изба цела, цела! — радостно сказал Степан-чурбан.
— Только окна забиты, — опять выскочил вперед Антошка.
— Ну, а чего же не забить их было, когда тетя Маша в совхоз работать ушла. Ей без мужика да без лошади нельзя было прокормиться. Наши ее видали. Коров доит и песни поет.
— Поет? — солдат почему-то вдруг поперхнулся. — Это хорошо, когда человек поет!
Он быстро встал, накинул на плечи видавшую виды шинель, поправил на спине мешок:
— Ну, спасибо за компанию, бывайте здоровеньки, хлопцы.
И, сказав эти нездешние слова, так же нечаянно ушел, как появился.
Оставшись одни, ребята стали гадать, кто же это мог быть? Никого из них он не знает. И они такого не помнят. Может, чужой какой-нибудь? Почему же тогда Марьину избушку спрашивал? Уж не Иван ли это Кочетков, муж тети Маши, пропавший без вести еще в царскую войну? Его сразу после свадьбы, говорят, забрали, и с тех пор как сгинул.
Ребята знали ход в заколоченную избу и много раз, пробравшись в нее, тайком играли в «больших». Девчата хозяйничали как бабы — топили печь, пекли хлебы, собирали на стол, а ребята вели себя как мужики. Садились на лавку в передний угол. Стукали кулаком по столу.
Командовали: «Что есть в печи, все на стол мечи!» Представляли разное… Даже свадьбы играли, понарошку, конечно.
И в этой пустой холодной избе, при скупом свете, пробивавшемся сквозь заколоченные досками окна, разглядели они однажды на карточке и Марьиного мужа. Сидел он на громадном коне, лихо заломив папаху, и в обеих руках держал по сабле.
Похоже, что он. Как из нагана-то стрельнул! Да каким громким голосом крикнул.
Долго судили-рядили ребята. И все сошлись на том, что им первым удалось повидать пропавшего без вести Ивана. И долго досадовали, что они ему о своих делах рассказали, а у него-то так ничего и не расспросили. Вот чудаки! Упустили случай послушать еще раз про гражданскую войну!
Неужели человек этот ушел и не вернется. И никогда больше они его не увидят?
— Наш, — успокаивал их дед Кирьян. — Ванюшка Кочетков, я его сразу почуял…
Тревожились ребята напрасно. Иван Кочетков дальше Метелкина не ушел. Возвращаясь утром из ночного, увидели они. что все окошки пустовавшей избы на краю села растворены, а из трубы вьется дымок. А на улице бабы толпятся и на разные голоса судачат про необыкновенный случай:
— Иван пропавший вернулся!
И чего только по этому поводу не придумывают! Только слушай.
С немцем воевал, панов бил, японцев гнал, до края земли дошел. Теперь с Дальнего Востока вернулся. Четырнадцать ран на нем! С четырнадцатью державами воевал! И все нипочем. Бравый такой, хоть сейчас жениться. И в избе порядок наводит, а за Машей своей в совхоз не послал: знать, обиделся. Покинула, мол, дом, ну и ладно.
Была бы хата, а хозяйка найдется… А чего же, за этим дело не станет. Мало ли вдов молодых да девок холостых.
Вон Алдохина младшая сестра до чего глазами востра.
Хоть рябовата, да таровата. Дом под железной крышей, пара коней, стадо свиней, к кому и посвататься, как не к ней!
Пробрались ребята поближе к раскрытым окошкам избы. Под ними в лопухах и крапиве чуть ли не вся сельская детвора уже битком набилась.
В тесноте, да не в обиде. Даже вчерашние распри на время забылись. Рядом с Антошкой-лутошкой, с Мамакашей Алдохины Гришка и Федька теснотятся. Всем любопытно: чего солдат делает?
А он сел за стол и бреется. Бритва у него не простая, а золотая. А зеркало круглое и на ножках. Туда-сюда вертится, в обе стороны можно смотреться. Как повернет его Иван, так во все стороны зайчики!
Смотрит Сережка и вспоминает, как в этой избе жила одна-одинешенька тетя Маша. Как она его, Сережку, когда еще маленьким был, к себе жить звала. Портки ему чинила, кашей кормила, вместо матери была… И жалко ему тетю Машу становится так, что терпения нет… Неужто и вправду Иван покинет свою Марью? Да женится на рябой Дарье, у которой лицо темное, как гречневый блин с дырочками?..
От этой самой Дарьи Сережка немало бед натерпелся.
Забрался как-то в кулацкий сад, да невпопад. Сцапала его злая девка, сняла штаны, настегала крапивой и в одной рубашке на улицу пустила. Бежал он с отчаянным ревом, а Алдохины дети вдогонку кричали: «Сережка-урван без штанов удрал!»
Вот они, все насмешники, тут, у солдатовой избы!
И вдруг мелькнула у Сереги озорная мысль.
Выполз он из лопухов потихонечку, огляделся и дал ходу мимо плетней к Алдохиным дворам. Смотрит — все их кони в загородке, весь табун. Алдохины бабы у солдатовой избы, все ребята под окнами, а мужикам не до коней.
Подлез под загородку Сережка, снял с вороного жеребца путы, захлестнул вместо уздечки, вскочил верхом, приударил пятками. Взвился конь на дыбы. Махнул через загородку, сломал жердину, перескочил канаву и пошел в чисто поле!
Мчится Сережка, вцепившись в гриву. Рубаха пузырем.
Ветер в ушах свистит. Сердце ликует.
Аи да Урван, у Алдохиных коня угнал!
А конь резвый, машистый. До совхоза быстро домчал.
Маша с доярками как раз к водопою шла, на полдневную дойку. Все доярки с полотенцами, в руках ведра гремят. Марья поет, девчата подхватывают.
Завидели Сережку.
— Гляди-ка — верховой к нам?
— Ой, кому-то вести!
И не знала Маша, не ждала не гадала, что вести к ней.
Лишь только вымолвил Сергей: «Иван…» — так и опустилась наземь. И ведра с бугорка в речку покатились…
Хотела бегом в Метелкино бежать. Да сам директор дрожки велел ей дать. В дрожки совхозного рысака запрягли. А алдохинского коня — на пристяжку.
И помчались…
Вот так тетя Маша дома и очутилась. И ничего Сережке за коня не было. Бабы его удальству дивились. Мужики одобряли — молодец! Силантий Алдохин хотя и злился — тронуть не посмел.
А ребята потом долго слушали, как Иван и Марья разговаривали:
— Как же ты, Маша, без меня жила?
— Все тебя, Ваня, ждала.
— Чего ж ты, Маша, из дому ушла?
— На одинокой полоске прокормиться не могла.
— Как же ты, Маша, с землей поступила, которую нам Советская власть дала?
— Силантий Алдохин в аренду взял. За половину урожая.
— Значит, нет у нас с тобой, Маша, ни скота, ни пашни… Одна изба и та гола. Ни кола, ни двора…
Молчит Маша. Задумались ребята. Как же теперь Иван да Марья жить будут?
Землю Ивану дадут. А где коня взять? А где плуг?
Семена опять же нужны. Комитет бедноты, конечно, поможет. А все-таки трудно ему будет хозяйством обзаводиться. Не иначе как с Машей в совхоз уйдет. Или на какую-нибудь должность поступит.
Так решили за Ивана ребята.
Но Кочетков поступил по-своему:
— Крестьянином я был, Маша, крестьянином и останусь. Землю буду пахать. Вот мой сказ!
И Маша ему не перечила.
Через недельку принесла она в дом поросенка, а потом привела теленка. В совхозе ей на обзаведение дали.
Так завелась у них скотинка. Задымилась по утрам труба ожившей избы. Запахло из нее свежим хлебам. Затеплился по вечерам огонек в окошках. Началась жизнь. И ребята вокруг этой избы вились, как комары.
Интересовала их, конечно, не изба, а ее хозяин Иван Кочетков. Куда он, туда и они. Где он, тут и они.
Зайдет Иван к кузнецу Агею у огонька погреться, у наковальни поразмяться — ребята в щели кузни глаза уставят.
Агей одной рукой мехи тянет, горн раздувает, другой рукой, захватив клещами раскаленную железину на наковальне, ее поворачивает. А Иван молотом бьет. Ж-жах!
Ж-дах! Искры летят. Красная железина малиновой становится, фиолетовой. Пока мягкая, в лемех превращается.
Или в сошник, узкий и острый, как коровий рог.
— Ишь ты, не разучился! — дивится Агей.
— Чего смолоду узнаешь — век не забудешь, — отвечает Иван.
— Ни пахать, ни косить не забыл, вояка?
— Нет, дядя Агей. Соскучился по крестьянству. Терпенья нет… Где бы ни был, на горах, на морях, а все родные нивы снились…
— Ну что же, вот осенью выделим тебе земли, паши да сей, сколько твоей душеньке угодно.
— Душеньке моей много угодно. Сколько глаз видит, пахать хочется. На одинокой полоске не разгуляешься!
— Это верно, — говорит Агей. — Мы вот со старухой как были бедняки, так и осталися. Землицей-то нас революция вроде всех ровно наделила. Да ведь на двоих не то что на семерых. Вон у Силана Алдохина девять душ.
И раньше кулачком был, а теперь ему земли еще больше привалило…
— Значит, побогатели у вас многосемейные…
— Какое там. Иные многосемейные еще бедней стали.
Возьми Кузьму-инвалида, возьми Авдотью-беду, детей полны закрома, а в амбаре ни зерна.
— Это почему же так?
Сережка-урван и Даша Мама-каши еще плотней к щелям кузни прижимаются. Про их семьи речь идет.
— Земли-то им тоже от новой власти еще больше Алдохина привалило, да не та у них сила. Силан и прежде был крепок. А как помещика громили — еще подкрепился.
Вы-то, солдаты, за родину воевали, а кулаки здесь не зевали. Силан пару коней с барского двора свел, да плуг в придачу, да жнейку, да веялку… А Авдотье-беде дал слабосильную клячу. Авдотья с малыми ребятами никак с землей не управится. А он не только свой надел, еще мой поддел да у твоей Маши подцепил. Да у сельсовета неделеный клин, который для новорожденных и новоприбывших бережется, в аренду берет да засевает. Вот как кулак округлился!
Все верно. Знают это ребята. Не врет кузнец.
Хмурится Иван Кочетков, слушая такие вести, и из кузни идет в сельсовет.
Сядет рядом с Тимофеем Шпагиным, председателем, и скажет:
— Ты чего же, Тимофей, смотришь, партийный ты человек. У тебя кулак брюхо округляет, а бедняк тощает?
Услышав такие слова, Сережка даже поясок на рубахе подтянул, словно о нем шла речь.
— Не так просто, Иван Федорович, не так просто… Боремся по мере сил. Комитет бедноты вот…
— А чего же ты общественную землю не комитету бедноты, а Силантию Алдохину сдаешь?
— Ах ты, мил-человек, так ведь они, комитетчики, со своей-то землей кой-как управляются. Где им лишнюю поднять? Тягла ж нет!
Не врет Тимофей, тягла у бедноты действительно нехватка. Ребята по себе знают. Один конь плуга не тянет, а соха мелко пашет. Не тот урожай.
— Что ж, Силан — он на то и силан… Что ему власть не дает, то силой берет. Не пустовать же общественной земле. Мужики уж так решили — сдавай ее, Тимофей, кулачью в аренду. Пусть они хоть канцелярию твою оплачивают.
— Ловко это вы придумали, кулаки вам копейку, а вы им рубль!
— Что поделаешь, другого выхода нету. Вот поживешь — сам поймешь. Придешь, мне скажешь, когда свою полоску Силану сдашь!
— Нет, не сдам! Уж если я Антанте не поддался, кулакам и подавно! Не за то я кровь проливал, чтобы родную нашу землю кулакам отдать! Врешь ты, Тимофей, чего-то! А что партия говорит по этому вопросу?
— Партия говорит: организуйтесь, бедняки, в товарищества по совместной обработке земли. В ТОЗы…
— Ну, так что же?
— Не идет у нас это дело… Не дружны мы… Партийный я тут один. А один в поле…
— Вот и опять врешь, не один ты, нас двое! Подберем третьего — будет ячейка партии!
И при этих словах видят ребята, как показывает Иван Кочетков Тимофею заветный красный билет.
И радостно ребятам — они первые, еще в ночном, догадались, что солдат-то был не простой, а партийный!
Слова о партии, сказанные в ночном Иваном Кочетковым, крепко запали в сердца ребят. Но, как семена, попавшие в землю, взошли не сразу, а после обильного полива. Да не простого полива, а слезами горючими и обильными.
Случилось это вскоре после драки в ночном, про которую не забыли Алдохины ребята. Затаили они злобу на бедноту, которую не удалось с хорошего травного места согнать.
Пошел Степан утречком в речке окунуться. Только рубашку через голову стал стягивать, откуда ни возьмись Алдохин Мишка.
— Эй ты, чурбан, с утра воду не погань!
— А ты спи, да не просыпай, пораньше ныряй!
— Ну-ну, не учи. Это наша купальня.
— Почему это ваша?
— Тут хороший песок, а напротив лесок.
— Нашелся побасник, река не заказник. Она вами не куплена. Забором не огорожена.
— Значит, огорожена, если моими шагами охожена!
Мишка прошелся петухом, провел по берегу палкой черту и стал дразниться:
— Вот попробуй перелезь! А ну, перешагни. Вот увидишь, чего тебе будет.
— И перешагну.
— Ан не перешагнешь.
Только Степан перешагнул — Мишка хвать его по уху.
Степа — сдачи.
Не успел оглянуться — за Мишку заступился Гришка, за Гришку — Никишка. И вот уже на месте драки вся Алдохина родня.
Да так отделали Степана, что вместо купания кинулся он бежать прочь от реки, обливаясь слезами. Чтобы не стыдно было реветь, бежал не по улице, а по огородам, бахчами да конопляниками.
И тут чуть не столкнулся с Сережкой-урваном. Бежит тот, слезы роняет, здоровенный синяк под глазом ладонью прикрывает.
Смахнул рукавом Степан свои слезы и сразу к другу:
— Кто это тебя разукрасил?
— Кто, кто, сам знаешь кто, — всхлипнул Сережка, размазывая по пыльным щекам обильные потоки слез.
— Как у них сил хватает, — удивился Степан, только что сражавшийся чуть не со всеми Алдохиными.
— Как, очень просто, ихние мужики на меня Макарку натравили… А у него кулаки знаешь какие, батрацкие.
— Вот вражья сила, — возмутился Степан, — чужими кулаками нас бьют! Нет, вот что, Урван, нужна нам своя партия. Без партии худо нам будет! Биты будем, пока не организуемся… Слыхал, что Кочетков про партию сказал — в ней вся сила!
Урван сразу всхлипывать перестал, — Мы им отпор дадим, подожди, вот организуемся только!
— А чего ждать, хоть сейчас соберем собрание, откроем заседание, быстро согласился скорый на дела Урван.
— Ты постой, не егози. Это дело нешуточное. Тут надо все обдумать. Зря не трепаться. Ребят самых стоящих подобрать.
— Подберем! Двое уже есть! Ты да я… Твои братья да мои сватья!
— Нет, брат, это у кулаков так, по родству да по кумовству, у большаков так не бывает.
— У большевиков.
— Ну да… у большаков родня по мысли, когда все заодно.
— Ну вот и у нас будет партия маленьких большевиков! — выпалил Сережка, и глаза у него засверкали от удовольствия, что он так складно придумал.
— Маленькие большаки? Чудно что-то, — усмехнулся Степан.
— Тогда давай комсомолами назовемся!
— Комсомолу мы по годам не подходим.
— Ну просто: партия ребят.
— Каких ребят? Ребята бывают и кулацкие…
— Бедняцких ребят!
Но упрямый Степан и с этим не согласился.
— Почему только бедняцких, возьмем и середняцких.
Нам без Павлухи Балакарева Тольку-поповича не одолеть.
— Да. Тольку ни с какого боку не возьмешь. Через себя не перекинешь, тяжел. Подножкой не собьешь, у него ноги, как тумбы. И кулака под бока не боится, салом зарос, блинами да пирогами откормлен. Один Павлуха его сдюжит. Тринадцать лет, а у него плечи мужичьи…
Порода!
— Значит, назовемся вот как: партия против кулацких ребят.
— Лучше партия красных ребят!
— Нет, носы нам расквасят да и будут дразнить: «Эй вы, красные-прекрасные!»
— Я так смекаю, давай назовемся — партия слободных ребят!
— Не слободных, а свободных, — поправил Степана Сережка.
На этот раз Степан согласился, и они вместе проговорили несколько раз подряд:
— Партия свободных ребят! Партия свободных ребят!
Так впервые среди конопляников было произнесено название новой партии двумя босоногими мальчишками в одно июньское утро тысяча девятьсот двадцать второго года.
И название это не исчезло, не забылось в вихре мальчишеских дел и забав, не таков был парень Степан, чтобы бросать слова на ветер. Он не говорлив, но уж если скажет, как свяжет. Крепко его слово, потому что вдумчиво.
В полдни, когда взрослые мужики спали, забравшись от жары под телеги, когда бабы ушли доить коров на стойла, Степан собрал первое собрание новой партии.
В пустой омшаник на краю пчельника, где в зиму хранились ульи, а теперь валялось лишь несколько старых пустых колод, затащил Сережка-урван всех, на кого указал Степа. Был здесь и Антошка-лутошка, и Иван-бесштан, и Тараска-голяк. А Даша Мама-каши сама, незваной пришла.
— А ты куда? Ты ж знаешь, что у нас будет партия ребят, а не девчат, накинулся на нее Сережка.
Но Степан остановил его:
— Не трожь. Раз в ихней семье нет парней, пусть она и в партии будет за мальчишку.
— А что я, хуже вас, что ль, на коне езжу? Иль дерусь слабей? Кабы косы не помешали, я бы…
— А ты остриги их!
— Мамка не велит, больно хорошие, — не согласилась Даша. — Она мои косы гладит и говорит: «Ах ты, моя золотая…» И мне любо.
Ребята не стали спорить. Затворили дверь омшаника, зажгли свечку в фонаре. Уселись все на старых пчелиных колодах, и Степан постучал по стеклу фонаря карандашом. Так постукивал по графину с водой председатель сельсовета Тимофей, когда проводил собрания и говорил длинные речи.
Речь Степана была коротка:
— Товарищи, собрание партии свободных ребят открыто. Добавлений никаких?
Добавлений не было, все собравшиеся от словоохотливого Сережки давно уже знали, что это за партия и для чего она организуется.
Стоило Степану сказать первые слова, как все заговорили, не слушая друг друга. И все утверждали, что без партии ребятам хорошей жизни не видать. Что партия — первейшее дело. Каждому сознательному обязательно в партию записаться надо!
Хотели завести протокол, но Степан сказал, что можно записывать в уме, у него на канцелярию денег нету.
Согласились и так. Но все потребовали, чтобы каждый, кто вступает в партию, давал клятву на верность ей. Перебрали все известные клятвы: «Пусть мне отца, мать не видать, если я задумаю партию предать», «Пусть обращусь в лягушку, в ящерку, в поганую змею, если я партии изменю», «Ослепи меня молния, расщепи меня гром, напади все напасти, язва, чума, холера, семь сестер лихорадок, трясучка, гнетучка, огнянка…»
И другие самые страшные.
Степан сказал, что ничего этого не надо, тут надо бить на сознательность. Но ребята не согласились. И пошел такой спор и галдеж, что на шум явился хозяин пчельника дед Антип.
Раскрыл вдруг дверь да как крикнет:
— Это что за представление?!
Ребята кто куда. Хорошо, что в омшанике соломенная крыша прогнила. Так все сквозь нее и повыскакивали.
И бросились наутек, стряхивая с волос соломенную труху.
Но такое неожиданное окончание первого собрания дела не меняло, партия была создана, и скоро это почувствовало все население села Метелкина.
Первые понятия о новой партии получил метелкинский кулак — богатей Никифор Салин. Его батрачонок Гараська — мальчишка из соседней деревни Луковки — попросился на праздник сбегать домой повидаться с матерью и кстати бельишко сменить, обносился.
— Ничего, потерпишь. В поле — не в церкви, на работе и так сойдет.
Кулак заставил его в праздник пары бороновать, а то земля, вишь, пересыхает. Батрачонок заупрямился:
— В праздник я не работник. Не то теперь право! Не старый режим.
— Это какое те право? Нанялся — продался, хозяин — барин. Велю налево иди налево. Скажу направо — беги направо. А не то… вот тебе управа!
И Никифор отвесил батрачонку тяжелую затрещину.
Такую, что сбила его с ног и бросила на борону. Гараська об ее зубья чуть не убился.
Всплакнул парень, а пожаловаться некому. Сбегал он разок в сельсовет, а дядя Тимофей и разговаривать не стал. «Все вы, мальчишки, озорники; если вас не учить, чего тогда с вами делать».
По дороге на пашню только и пожаловался Гараська сельским мальчишкам, Степашке да Сережке, которые его, всегда жалели.
Кулацкие ребята его дразнили Гарась — дохлый карась, потому что он от недокорма был всегда тощ и вяловат. Двигался едва-едва, как опоенный конь, загребая ногами, за что и получал постоянные оплеухи. У него от затрещин уши болели и в голове был постоянный шум.
— Забьет, заколотит Никишка батрачонка-то, — жалостливо вздыхали соседки.
И только. А помочь ничем не могли.
И теперь Гараська пожаловался бедняцким ребятам только так, на всякий случай. Потому бедняки батракам — родня. И услышал в ответ непонятные слова:
— Ладно, не трусь, вынесем постановление, будет тебе облегчение. Так и скажи своему хозяину, что есть такое партийное решение — тебя больше не трогать. Понятно?
Гараська, конечно, хозяину об этом сказать постеснялся и в тот же день получил еще пару затрещин: не так быстро пошел да не так скоро что-то сделал.
И вдруг наутро Никифор Салин получил бумажку, врученную курьером сельсовета Тимошкой-тук-тук, который разносил повестки и стучал по окнам, созывая на собрания.
Надел кулак очки в медной оправе, воздел нос повыше к свету и прочел:
«На основании состоявшегося решения отныне запрещается вам рукоприкладываться к личности вашего служащего батрака Герасима Карасева. За неисполнение сего — штраф.
Председатель ПСР
Секретарь».
Подписи, как всегда под бумажками, были неразборчивыми, но Никифор разобрал приписку:
«За каждую Гараськину шишку будет у твоих двояшек по две с лишком».
Двойняшки Яшка и Сашка у Никифора были младшенькие. Кулак их до того любил-обожал, что даже в будни наряжал во все новое и так кормил, что у них щеки чуть не лопались.
Почесал Никифор затылок, посмеялся. Думал, и впрямь важная бумажка налог там какой или гужевая повинность, а тут простая зубоскалка.
Подозвал Гараську и ни с того ни с сего так щелкнул его по затылку, что у мальчишки на макушке вскочил среди стриженых волос ежик.
А на другой день прибежали с ревом его двояшки, и у каждого на маковке по два ежика!
— Это вы откуда достали?
— В лесу это, тятька, — пожаловались ребята, а уж как они добыли эти украшения, так и не сказали, сколько отец ни допытывал.
На следующий день, не меняя привычки, Никифор трахнул Гараську по щеке так, что припухла.
И тут же к вечеру у его двояшек обе щеки раздулись!
Ручьями слезы мальчишки лили, а по какой такой причине и отчего на них отразились побои, нанесенные их отцом Гараське, так ведь и не признались.
«Тут дело нечисто», — встревожился кулак, и опыты прекратил. Иной раз замахнется сгоряча, хочет по привычке дать затрещину батрачонку, да сам себя за руку удержит. Своих детей жалко.
— Ф-фу ты, чертовщина какая… Ни тебе воли, ни тебе удовольствия… Что это за ПСР такая? Были когда-то эсеры, да, видать, не то… та партия за богатых мужиков стояла, а эта за батрачонка моим ребятам шишки бьет!
Долго чесал в загривке кулак и решил — лучше не связываться.
— Ну ты, Дохлый карась! — крикнул он во все горло на Гараську. — Ты мне больше под руку не попадайся!
Рук я об тебя марать не могу! Себе дороже. Понял?
И с тех пор Гараське стало чуть-чуть легче. Голова перестала болеть, и в ушах меньше шумело. А то беда была, спать не мог.
И его дружки-жалельщики Сережка и Степан, встречая его, радостно улыбались:
— Ничего, Гарась, ничего. Лучше заживем. Дай срок!
Вскоре многие познакомились с новой партией.
Сидел как-то Иван Кочетков в сельсовете, толковали они с Тимофеем, как им объединить бедноту, и вдруг приходит с жалобой поп Акакий.
— Як вам, власть предержащие. Извольте почитать, чья прокламация? — И предъявляет написанный на какой-то картонке плакат:
РЕЛИГИЯ — ДУРМАН ДЛЯ НАРОДА.
НЕ ЖАЛЕЙ, РЕБЯТА, ПОПОВСКОГО САДА И ОГОРОДА!
— Гм, — сказал, покрутив усы, Тимофей, — лозунг правильный, а вывод странный.
— Более чем странный, — взвизгнул поп, — морковь повыдергана, вишни оборваны!
— Ребячье баловство, — пожал плечами Тимофей.
— Какое же баловство, самая настоящая экспроприация! С угрозами. Вот, полюбуйтесь, какое я требование накануне получил. — И поп Акакий предъявил бумажку, на которой печатными буквами было написано:
ПОЖАДНИЧАЛ ДЛЯ БОЛЬНОЙ МЕДА — ПЕНЯЙ НА СЕБЯ.
ДОЛГОГРИВАЯ ПОРОДА!
— Гм, — смутился Тимофей и еще покрутил усы, — весьма невежливо… конечно. А кому это вы, батюшка, не дали медку?
— Старушке одной, хворой Агафье, вы ее знаете, — ответил поп, — была когда-то у меня в услужении. Чего ее медом раскармливать? Все равно не нынче-завтра преставится… Сами понимаете — не в коня корм…
— Кто же это за нее заступается? — покрутил ус Тимофей. — Кругом одинокая старушка, сильной родни нет, один только и есть внучонок Данилка, да и тот слабосилен… Не велик застой!
— Так ведь это же не один кто-то, а партия! Вы полюбуйтесь, вот выписка из постановления, — предъявил поп Акакий третий документ.
«Решили и постановили — запросить у попа Акакия немного меду для хворой бабушки Агафьи, очень ей перед смертью медку отведать хочется. „Обязательно, — говорит, — с батюшкиной пасеки, духовитого“. Поручить получить Данилу Фокину.
Председатель ПСР
Секретарь.»
Подписи опять неразборчиво.
— Та-ак! — удивился Тимофей. — Новая партия у нас объявилась, ты слыхал, товарищ Кочетков?
Иван Кочетков только покачал головой и отвернулся, чтобы скрыть усмешку.
— А может, Агафье-то стоило бы вам послать медку?
Столько лет на вашу семью проработала, — сказал он.
А поп Акакий так и вскинулся, так и завопил:
— Я насилию не уступлю! Я террору не поддамся!
Прошли времена «грабь награбленное»! Я вас к порядку призову! Нет правды на местах, но есть она повыше!
И еще что-то кричал.
— Да вы успокойтесь, батюшка, — сказал ему вежливо Тимофей. — Мы самоуправства не поощряем. Оставьте документики, мы в этом деле разберемся.
И когда обозленный поп ушел, обратился к Кочеткову:
— Ну, что ты скажешь, Иван? Это что еще за подпольная организация появилась такая вредная?
— Не знаю, дружище, но если она Агафье медку, попу деготьку — значит, для пролетариата не очень вредная.
— Председатель у них есть, секретарь… Заседания…
Вот так штука. Я здесь Советская власть, и меня на заседания не зовут и в президиум не сажают. Дожил!
Кочетков рассмеялся и ничего не ответил Тимофею.
А рассмеялся Иван Кочетков потому, что вспомнил, как недавно, сам того не ведая, наверное, побывал на заседании этой таинственной партии.
Как-то раз сидели они с Машей на завалинке вечерком, и было им грустно.
— Скушно мне с тобой, Иванушка, — говорила Маша тихим голосом. Повидавши нового, не могу я жить по-старому. Своего теленочка поить. Своего поросеночка кормить. Свою полоску хлебца жать… Тесно мне, душно мне в такой жизни.
— Уж куда тесней, — вздыхал Кочетков.
— Отпусти ты меня в совхоз, Иванушка, на большие дела.
— Повремени, Маша, — отвечал Кочетков, — начнутся и у нас большие дела.
— Да откуда ты знаешь, что они начнутся?
— Партия об этом говорит нам, Маша.
И вот когда сказал он о партии, тут из зарослей лопухов появился вдруг лобастый мальчишка и сказал:
— Дядя Иван, расскажите вы нам, мальчишкам, про партию, очень этим делом ребята интересуются. Откуда она взялась?
Встрепенулся Иван, слетела с него грусть. Поглядел он в глаза ребят, широко раскрытые, и потеплело у него на сердце.
И рассказал он про партию так, что и Маша заслушалась. Рассказал он о том, как из маленькой-маленькой кучки, в которой было всего несколько рабочих, образовалась вокруг молодого Ленина партийная организация первых коммунистов.
Как было им трудно, как было им тяжело! Боролись они против власти царя, помещиков и буржуев тайно, в подполье, мало-помалу создавая ячейки партии на фабриках и заводах, организуя для борьбы рабочий класс.
Как издавали подпольную газету «Искру», потом «Правду». Боролись против предателей. Против нытиков, маловеров. Не страшились ни тюрем, ни пыток, ни смерти за рабочее дело.
Сидел на троне царь, словно Кащей Бессмертный. Вокруг стража, вокруг войско. Графы, князья, буржуи его трон золотом подпирают. Деньги ведь тоже сила.
А на стороне большевиков одна-единственная народная правда. Но в ней-то и скрывалась великая сила.
Как грянула в октябре семнадцатого года революция, так и рассыпалось все царство Кащея Бессмертного, как в сказке!
И очутились графы, князья, буржуи — все внизу, а рабочий с крестьянином — наверху!
Ребята слушали затаив дыхание.
— Вот за то народ-то партию-то и любит! — воскликнул Степан. — Она ему помогла верх взять!
— И ведь какая же малая вначале-то была? — сказал Сережка. — Небольшая кучка! А царь-то ее уже боялся.
И жандармы трусили. Если действовать втайне, подпольно, врагам будет страшней!
Тогда Кочетков не обратил внимания на эти слова мальчишки, но теперь догадался, что они были неспроста!
Действия подпольной партии вскоре привели семейство жадного попа в великий страх и трепет. Что бы ни делал поп, попадья, все его чады и домочадцы, все время случались в доме и в хозяйстве ужасные происшествия.
Поп охранял свой дом и имущество с дубинкой, попадья с кочергой, церковный служка — с метлой, сын Анатолий — с двухствольным ружьем, поповна Ангелина — с электрическим фонарем. Ложась спать, обследовали все закоулки, чуланы, заглядывали и в подпечье и под кровать.
Жившая в поповском доме старая барыня, последняя владелица сожженного имения, и та вооружилась зонтиком — во все темные углы тыкала и крепче прижимала к груди клубок синей шерсти, единственное имущество, с которым она выбежала когда-то из горевшего дома.
Девочка на побегушках, Дуняшка, со страху металась без толку и всем мешала, всем попадалась под ноги, как бестолковая кошка.
Каждый день, каждую ночь приключались какие-нибудь беды.
То самовар утром распаялся. Загудел, засвистел вдруг как сумасшедший, пар из него пошел и потекло олово.
И весь он скорежился, как бес на картинке Страшного суда.
То коровы с пастбища как бешеные прибежали, хвосты вверх, рогами трясут, бьют копытами, ревут, словно им под хвостами скипидаром смазали. Вокруг двора носятся, через заборы перепрыгивают, капусту топчут…
То вдруг пчелы с утра не вылетали. Самый взяток — липа зацвела, а они гудят в ульях, в воздухе над пчельником ни одной. Бросился поп-пчеловод и вместо божьего слова пустил такое ругательство, что попова дочка, бежавшая за ним, споткнулась и об дымарь нос расквасила.
Оказалось, у всех пчелиных домиков летки глиной замазаны!
Когда попадья побежала в сельсовет жаловаться, Тимофей только руками развел.
— Ну, — говорит, — матушка, это не иначе в вашем быту завелись бесовские шутки!
Не выдержало поповское семейство такой осады и выслало Дуняшку парламентером с наказом найти этого скверного Данилку. Пусть получит для своей болезной бабки Агафьи злополучного меду.
Данилка пришел как ни в чем не бывало, такой же, как всегда, вялый, робкий, бледный, но чашку для меда принес большущую деревянную, из каких в деревне квас хлебают.
И пока ее медом не наполнили, с места не стронулся.
А когда ушел своей валкой походочкой, бесовские проделки как рукой сняло.
Все в поповском доме успокоились, и даже трусливая Дуняшка больше не взвизгивала, напуганной кошкой не металась и не попадалась под ноги.
— Ну и как же вам удалось устроить попу такую катавасию? — спросил Иван Кочетков, встретив спешащего куда-то лобастого Степку.
Мальчишка посмотрел на него серьезно и ответил:
— Это, дядя Ваня, партийная тайна.
— Ну мне-то можно сказать! Не бойся — я умею хранить партийные тайны. Так, значит, если действовать из подполья, врагам страшней?
— Ого, еще как! — засмеялся Степан.
— А ты знаешь, что в Москве уже есть такая ребячья партия, которая действует открыто, никого не боится, даже издает свой журнал. Смотри, вот какой!
Иван Кочетков вынул из кармана журнал с красивой обложкой, на которой был изображен босой мальчишка в красном галстуке, с барабаном на ремне. Назывался журнал необыкновенно — «Барабан».
— Это я в Сасове по делам нашего комбеда был, узнавал насчет организации артели и нечаянно на станции купил, — пояснил Иван.
— Так вот, всем кому хочешь и продают? — подивился Степан, не в силах оторваться от красивой обложки.
— Да ты почитай, что там про ребячью партию написано, — улыбнулся Иван. — Возьми вот!
Забыв даже поблагодарить, Степан с журналом помчался собирать свою партию на экстренное собрание.
Собрались в старом овине, на краю села, за оврагом.
Читали по старой привычке тайно, чтобы кулацкие дети не подсмотрели.
Каждую статью перечитывали по нескольку раз.
И разными глазами, разными голосами. Прочтет Степан — шумят: «Дай Павлушке-побаснику, у него получается с выражением!» Прочтет Павлушка опять шумят: у него вроде сказки выходит. Иван-бесштан засучивает рукава: «А ну, давайте-ка я прочту, у меня голос громкий».
И начинает бубнить, как из бочки. «Непонятно, отдай Данилке — у него голос ясней!» Читает Данилка. Уж так читали, так читали — журнал в двух местах порвали.
И на всех страницах отпечатались все пальцы ребят из партии свободных.
А когда насытились чтением, как голодные хлебом, начали рассуждать.
— Теперь к нам не подступись! — сказал Сережка-урван. — Поднимем знамя и выйдем на улицу открыто — теперь нас не тронь, мы под красным знаменем!
— Если мы в пионерскую партию вступим, — расхрабрился робкий Антошка-лутошка, — чуть что — за нас все пионеры заступятся, а их — вон смотри-ка, что пишут, по всей Расеи — тыщи!
— За нас и коммунисты будут заступаться — читай, какая это организация — детская коммунистическая! — указал Данилка. Он хоть и болезный был, зато сильно грамотный. Это его бабушка образовала, старуха ученая была, читать-писать умела.
— И комсомольцы в обиду не дадут — ведь пионеры комсомолу смена! добавил Иван-бесштан.
— Да мы и сами за себя постоим! — заявил Степан важно. — Мы, сельская пролетария, тоже сила!
— Главное, чтоб у нас было знамя!
— Поскорей надо красные галстуки навязать, чтобы все видели, какая у нас сила!
— Ну, так что же, ребята, подходящая это для нас партия? Голоснем. Кто за то, чтобы вступить в пионеры?
— Мы-то хоть сейчас, да примут ли нас? — сказал осторожный Антошка-лутошка. — Наверное, не так просто в эту партию вступить? Видали, у пионеров все какие чистенькие, как на картинке.
— Да это и мы такие будем, когда с мылом умоемся.
— Они все в красных галстуках, а где их взять?
— Достанем и такие, у моей бабушки в сундуке широченная старинная юбка, ну, как пожар, красная. И вся так чудно переливается, потому что, говорит, мумуаровая. Сумасшедшая старая барыня ей подарила, когда возненавидела красный цвет.
— Большущая юбка-то? Хватит на всех?
— А где мы возьмем барабан?
— Возьмем да из старого ведра сделаем!
— Опять же горн полагается, сигналы подавать.
— А это обыкновенная дудка. Только медная…
У пастуха рожок попросим, а ему для коров в деревянную дудку велим играть!
— Ладно.
— А смотри-ка, все пионеры в коротких штанах!
— Вот таких у нас нету.
— Да это ничего, не по одежке там встречают, а по делу. Ты смотри, чего здесь написано, какие правила жизни у пионеров. Какой закон!
— Закон вроде подходящий. Вот написано: пионер трудолюбив, а мы все трудовики. У нас мозоли — во!
Все ребята протянули руки и посмотрели, у кого такие мозоли.
— Первый закон у них: пионер верен делу Ильича — вот что главное-то!
— Да мы тут все за Ильича, ведь он же за бедноту, значит, мы за него.
— А вот что это такое — пионер исполнительник!
В исполкоме, что ли, заседает?
— Ну, а чего ж, добьемся, и нас выберут, и мы заседать будем, эка невидаль какая…
— Нет, тут написано «исполнителен», — прочитал Данилка.
— А это чего?
— Исполнителен? А это значит, за что взялся, все исполнит!
— Ну, так это как раз по-нашему, мы разве чего не исполнили? Взялись за каждую шишку Гараськи наставить Никишкиным двояшкам по две — наставили! Взялись добыть у попа для бабки Агафьи мед — добыли!
Все законы разобрали — и все подошли. Стали разбирать пионерские обычаи. И тут дело оказалось сложней.
Как это — каждый день чистить зубы, когда ни зубных щеток, ни порошка в деревне и в помине нет! И для чего это такое правило?
— А чтобы зубы сверкали, — сказал Данилка.
— Да у нас и без того сверкают. Ну-ка, ребята, ощерь зубы! скомандовал Степан.
Все мальчишки показали зубы, и у всех они засверкали, как снег на солнце.
— А у кого черные, гнилые, того не принимать в партию, вот и все, решил Степан.
— Тебе хорошо так говорить-то, — пробормотал чуть не плача Урван. Он единственный, кто не ощерил рта. И все ребята вспомнили, что зубы у него черноваты… Вот так штука! Неужели зубы помешают такого лихого парня в пионерскую партию принять?
Заволновались, заспорили. Ни к чему не пришли, оставили вопрос открытым.
И еще поднялся спор — по поводу девчат. Партия пионерская, судя по всему, очень боевая, но зачем же в ней девчонки наравне с мальчишками?
— А разве Мама-каши не наравне с нами против Алдохиных дралась?
— Так ведь это она одна такая, а все девчонки, разве они вояки? На картинке-то вот мальчишка в красном галстуке нарисован, а девчонок в красных галстуках нет. Значит, им не полагается.
— Как же это — разве мою сестру Дуняшу не примем? — огорчился Данилка. — Ведь без нее не достали бы для моей бабушки поповского медку. Она по прозвищу хоть и Смирняша, а девчонка стоящая!
— Ладно, пусть побудет пока в подполье сочувствующей, а то мы ее примем, обнаружим в своих рядах — попадья ее и выгонит. Службы лишится, останется без пропитания, — сказал Степан.
Ребята с ним согласились.
После собрания занялись добычей горна, барабана, галстуков и знамени.
Настоящий горн, конечно, ребята не достали, но коровий рог отдал им пастух Лукаша охотно.
— Мне он ни к чему. Губы натер. Да и бабы ругаются, больно громко, говорят, трубишь, словно мертвых пробуждаешь. Просят играть поласковей. Буду наигрывать на деревянной дудочке, на жалейке.
Отец Степана был знаменитым рожечником и научил Степу играть сбор и тревогу. Он когда-то в кавалерии служил. И военные сигналы мог играть даже на коровьем рожке.
И барабан раздобыли. Выручил дед Кирьян. Как узнал, на что он им нужен, так обрадовался, молодость свою вспомнил, как он еще в турецкую войну барабанщиком был. Впереди всего полка в атаку шел. Старик прослезился и стих прочел:
Барабанщик, бей тревогу,
Живо на ноги, солдат!
Валят турки по дороге,
Дико таборы галдят.
И не только сделал барабан, натянув на старое ведро сыромятную кожу, даже научил барабанить выструганными из березы палочками.
Галстуки вырезали ребята из знаменитой «мумуаровой» юбки. Пожертвовала ее бабушка Агафья своим защитникам. Сама из сундука достала, сама на куски разрезала и любовалась, как красиво переливается шелк на груди у ребят. Топорщится немного, жестковат, ну ничего, зато ярок цвет!
А вот с красной материей для знамени оказалось не так просто. Где ее взять? У Агафьи больше не было. В бабушкиных сундуках многие ребята видели красные домотканые юбки. Но попробуйте-ка сделать знамя из бабьей юбки.
Узнают кулацкие дети — засмеют.
Догадка пришла скорому на дела Урвану. Он первый сообразил, где взять знамя.
— Поручите мне, ребята, я такую материю достану, как пожар, а где — не спрашивайте.
Ребята поручили.
И в первую же ночь Урван, прихватив с собой смелого Павлушу, отправился добывать красную материю не куда-нибудь, а прямо в сельсовет.
Над сельсоветом висел небольшой красный флажок, но он давно выцвел и не привлекал Сережку, его соблазнила красная скатерть, которой накрывал свой стол председатель сельсовета Тимофей Шпагин в торжественных случаях, когда собрания проводил, когда регистрировал красную свадьбу, когда записывал новорожденных.
Урван решил, что пионерскому отряду эта материя нужнее. Чтобы Тимофей не обижался, Сережка сообразил, где ему достать замену для скатерти.
Урван вместе с Павлушкой забрался в церковную часовенку. Среди гробов, крестов и всякого церковного старья нашли кусок ризы красного цвета, очень подходящий для скатерти, серебром-золотом вышитый, завернули его — и в сельсовет. Проникнуть в окошко сельсовета было совсем нетрудно, оно ведь не запиралось. А вот шкафчик, где хранил Тимофей бумаги, плакаты, книжки, чернила с пером и скатерть, запирался на замок. Впрочем, Урван уже доставал оттуда тетрадки, книжки на раскурку в ночном и знал способ. Нужно было вынуть фанерку из дверцы и вставить обратно. Только и всего.
Так он и сделал. Павлушка сторожил, а Сережка доставал завернутую в старый плакат скатерть. Достал, завернул вместо нее кусок ризы и только хотел дать деру, как вдруг взошла луна, и при ее свете Урван увидел, что из угла ему грозит кулаками страшный, худущий мужик.
Сережка так и присел.
Зашла луна за облачко — мужик исчез. Показалась луна — и он снова возник над столом сельсовета.
— Ой, Павлушка, — прошептал Сережка, — кто это?
— Да это Помгол, — фыркнул Павлушка.
— Какой такой? Чего-то незнакомый!
— Так он же нарисованный. Видишь, под ним написано — Помгол. Это мужик такой, голодающий с Поволжья.
Засуха там у них второй год. Слыхал, как там люди бедствуют?
— Слыхал. А чего же он нам грозится?
— Он не грозится, он хлеба требует.
— За скатерть-то?
— Ну, ладно тебе, бежим, пока не хватились! Чудной ты какой, а еще храбрый… Плаката напугался! Мужик-то картинный, а не живой.
— Мне чего-то совестно стало. Ишь как он глядит-то, как будто мы его грабим, — пробормотал Урван.
Ребята вылезли в окно и удалились в некотором смятении чувств. Урвану вес чудился страшный мужик, грозящий ему высоко поднятыми руками.
И становилось не по себе при мысли, что ему будет, когда Тимофей хватится скатерти. Но у Сережки всегда так — сначала сделает, потом думает.
— Ребятам соврем, скажем, что скатерть выпросили, — предупредил он Павлушку.
Так и уговорились.
Утром сами выстругали древко для знамени, прибили к нему скатерть гвоздиками. Полюбовались. Хорошо, поднимешь над головой — так и пылает.
Хорошо, да не очень. Чего-то не хватает. Ясно чего — надписи нет: не сказано, чье это знамя и к чему зовет. Вышить бы на нем золотыми буквами такие слова: «Будь готов бить кулаков, попов и всех буржуев до полной победы коммунизма!» Или еще что, похлестче. Вот тогда бы оно веселей засверкало. Ну, это еще сделается, главное — знамя есть, вот что здорово!
Однако совесть Сережку мучила. Его так и тянуло на место преступления. Чуть что — завернет к сельсовету и посмотрит, как там председатель, не хватился ли своей пропажи? Не гневается? Может, и не заметит подмены?
А глядишь, кусок ризы ему понравится, он вроде поплотней и с украшениями…
Давненько не стелил своей красной скатерти Тимофей Шпагин, не было подходящего случая. Но вот накануне жнитва получил председатель Метелкинского сельсовета от Председателя Совнаркома товарища Ленина письмо с просьбой помочь голодающим деревням Поволжья семенами.
Переговорил Тимофей с беднотой, посочувствовали комбедчики, а помочь не могли: сочувствие-то у них, а хлеб-то у кулаков да у зажиточных.
Решил Тимофей постелить скатерть, поставить чернильницу, разложить листы бумаги, вызвать всех имущих мужиков и под плакатом, с которого кричал о помощи голодающий крестьянин, взять обязательство и записать, кто сколько внесет хлеба из нового урожая.
В помощники себе пригласил Ивана Кочеткова как человека партийного.
Послал он Тимошку-тук-тук собирать граждан, достал из шкафчика все что нужно, развернул скатерть, расстелил и ахнул, увидев вышитые на малиновом бархате золотые цветы, серебряные кресты и прочие узоры. Тимофея аж пот прошиб. Вначале он подумал, что кто-то подшутил, так разукрасив его скатерть, но, разглядев, что узоры были сильно потерты, понял, что ее подменили.
В ярости он стукнул кулаком по столу:
— Издевательство! Кто посмел? Кто поднял руку на государственное имущество?!
Притаившийся в сенях Сережка об стенку стукнулся.
Однако не убежал. Что дальше, ему любопытно.
— Не иначе кулацкая издевка! Недаром они меня обзывали красным попом. Нарочно церковную мерехлюндию какую-то подложили! — кричал Тимофей.
— Это кусок старой ризы, — определил Иван Кочетков, поглаживая рукой цветы и кресты. И, покачав головой, усмехнулся.
В это время начали подходить зажиточные мужики.
Пришлось принимать их за этой удивительной скатертью.
Разговор у Тимофея был краток. Каждому он говорил:
— Знаешь, какая засуха постигла Поволжье, какой там голод? Нет хлеба, нет семян. Сознаешь такие обстоятельства?
— Сознаю, — отвечал зажиточный.
— Сколько от своего нонешнего урожая в погашение народного горя отвалишь?
Зажиточный мялся, чесался, гладил бороду, и тогда Тимофей с горечью говорил:
— Это обращаюсь к тебе не я, а Советская власть, Ленин.
Ему не хотелось унижать Ленина перед кулаками. Их ведь этим не проймешь. Но приходилось. Своего авторитета не хватало.
— Ленин-то не к нам обращается, а к вам, к бедноте, вот вы его и выручайте! — отвечали богатеи.
— Кабы Ленин стоял за зажиточных, а не за гольтепу, мы бы ему много хлебца дали с нашим удовольствием!
А так… ну что же, много не могим, а мало не подадим, как нищей шатии, неудобно, власть все-таки!
— Эх вы, — сжимал кулаки Тимофей и бормотал непонятное слово, троглодиты!
Но Иван Кочетков удерживал его от ругаки и говорил зажиточным:
— Мы вас не насилуем, но придет время, и это горе народное вам зачтется.
Не удалось Тимофею выпросить у богачей хлеба.
Оставшись вдвоем с Иваном Кочетковым, он стукнул кулаком по столу и заругался:
— Вот дьяволы безрогие, хоть бы за украденную скатерть мешок зерна принесли, я бы им простил, храпоидолам. Отвез бы первый мешок Помголу, легче бы мне было перед товарищем Лениным!
— Да, — сказал Иван Кочетков, — хотя бы на почин…
И то бы хорошо.
Сережка словно и ждал этих слов, сорвался и, уронив в сенях метлу, споткнувшись о старое ведро, вихрем умчался прочь.
Теперь он знал, как ему выкрутиться перед Тимофеем, перед ребятами и успокоить свою совесть. Все будет отлично, если достать мешок зерна Помголу.
Урожай в этом году был хорош. Вовремя прошли дожди. Рожь выросла высока соломой и тяжела колосом.
Яровая пшеница стояла стеной. Овсы налились тугие, зернистые.
Обидно было безлошадным, маломощным бедняцким семьям отдавать кулакам за пахоту, сев и уборку конными жатками половину такого обильного урожая.
Собрался комитет бедноты и по предложению Ивана Кочетков а принял постановление, утвержденное сельсоветом: каждый крестьянин — хозяин своему урожаю. Кулакам и богатеям должен платить только небольшую цену по справедливости.
И кроме того, комитет бедноты организовал отряд бедняцкой взаимопомощи под командой Ивана Кочеткова для помощи беднякам в уборке урожая. Оплата за это будет вноситься зерном в помощь голодающим Поволжья.
Ох, и обозлились кулаки! Зубами скрипели от злости, видя, как дружно вышла беднота с серпами, с косами на уборочную страду, как работают стар и мал от зари до зари, лишь бы убрать урожайный хлебушек.
Наблюдая этот труд, кулачье утоляло злобу насмешками:
— Старайтесь на Ивана-голого!
— Быть вам голым с вашим Помголом!
А Кочеткову то грозили, то льстили. Зачем, дескать, ему, мастеровому человеку, косой махать, на рубахе соль выпаривать? Шел бы кулацкие жатки да молотилки налаживать, заработал бы вдесятеро больше!
Но Иван Кочетков знай свое: утром чуть свет уже косит, в полдень косу отбивает и снова дотемна во главе целой артели таких же, как он, над бедняцкими загонами косой машет.
А его Маша от зари до зари не расставалась с серпом.
Сжала свой загон, стала жать чужие, помогая бедноте.
Вскоре выехали на свои тучные поля и кулаки. Заржали их сытые кони, застрекотали жатки. Заскрипели телеги под высокими возами, полными тяжелых снопов. Загрохотали молотилки, наполняя воздух золотистой пылью и запахом свежей ржи.
А на убранных полях появилась детвора — они собирали колоски. Это был старинный обычай, древнее право бедноты. Бедные люди, после того как свезены снопы, могли ходить по любым полям и подбирать упавшие колоски с зерном. Это зерно считалось ничьим, его могли клевать птицы, могли подбирать бедняки.
Но на этот раз кулачье обратило внимание, что по полям бродят не одинокие, робкие фигурки с торбами, подвязанными на грудь, а целая партия ребят стройными рядами. Послали в разведку своих мальчишек. И вскоре выяснилось — это бедняцкая детвора собирает зерно на семена для Помгола.
— А ну, пугните-ка их, чтобы неповадно было! — приказало кулачье своим сыновьям и батракам.
Мордатые, задиристые Гришки, Федьки, Мишки вскочили на коней и помчались в предвкушении хорошей драки.
Рассыпались лавой, как какие-нибудь казаки.
Однако, завидев их, бедняцкая детвора не бросилась кто куда, а стала сбегаться в кучу на призывные звуки коровьего рога.
Играл в рожок Степа.
От мешков с колосками, собранных у межи, поднялся вдруг дед Кирьян. Приложив ладонь козырьком и обозрев конную лаву, прокричал хрипло и повелительно:
— В каре стройся! Супротив басурманской конницы — ряды вздвой!
По-видимому, ребята были уже обучены им этому воинскому маневру. Среди жнивья вдруг возник плотный квадрат, ощетинившийся палками и кольями.
При приближении кулацких коней глухо, упорно забил барабан.
— На картечь! Залпами крой! — вскричал дед Кирьян, воинственно размахивая клюкой.
Встреченные дружным «ура», щетиной кольев и твердыми комьями земли, кулацкие всадники осадили коней, смешались и отхлынули.
Оправившись от неожиданности и разглядев, что под красным знаменем сплотились не какие-нибудь герои, а много раз битые ими бедняцкие мальчишки, но почему-то с красными платками на шее, кулачье решило не спускать им дерзости.
— Макарку надо позвать! Макарку-орла. Пускай на Злого садится. Он им устроит «всех давишь».
— Пустим его передом, а мы за ним навалимся!
Макарку отыскали на молотьбе, он гонял коней по кругу, лихо посвистывая. Его хозяин Силантий Алдохин сам стоял у лотка и запускал в барабан тяжелые снопы пшеницы.
Силантий-то и прозвал батрачонка Орлом за лихость и бесстрашие. Что за парень ему попался! И ловок и силен.
Во время конских праздников на неоседланном Злом всех мальчишек обскакал. А этого коня сам хозяин побаивался.
Хитрый кулак льстил батрачонку. Сажал его за один стол с собой. Ничем не отличал от сыновей: если им новые рубашки, то и Макарке, если им новые сапоги, то и Орлу.
— Вот так-то батраков приручать надо, — говорил он Никифору Салииу, который избивал Гараську. — Их кормить да холить надо. Да почаще похваливать, тогда они за нас в огонь и в воду!
И надо сказать, в этой хитрой политике преуспел. Макарка, взятый в его дом таким же сиротой, как Гараська, раздобрел на кулацких жирных харчах, осмелел и, как верный слуга, готов был выполнить любое его приказание не только с охотой — с каким-то удальством.
Отец его был бедняком. Боролся против богатеев, даже руководил комитетом бедноты. Добровольно пошел на фронт защищать землю и волю от белогвардейцев и погиб как герой. Мать повесила на стену его фотографию, где он с саблей в руке снят вместе с товарищами под красным знаменем с надписью: «Даешь Перекоп!»
А вот сын его изменил бедноте. Пошел в батраки из нужды, за куском хлеба. Но, обласканный хитрым богатеем, стал ему верным слугой. Замечая, что стал презирать он бедных, мать стыдила его, а Макарка отвечал:
— Нанялся — продался, чего уж тут.
— Продала я, сынок, твои рученьки, да не продавала твоей душеньки.
— Что же мне — хозяйские харчи есть и больше ни во что не лезть?
— Нет, ты, сынок, хозяйскую работу честно исполняй, только совесть свою за харчи не продавай. Не будет тебе счастья.
— Ладно, мать, сам знаю, как счастье искать, на каком коне за ним скакать.
— Ох, Макарушка, не ошибись, на чужом коне далеко не уедешь, выбирай скакуна из своего табуна!
Но Макарка не слушался матери, кулацкие харчи отрабатывал с лихвой не только в поле, но и на воле.
И как только крикнули ему кулачата:
— Наших бьют!
Тут же бросил он молотьбу, вскочил на Злого и помчался на помощь.
И Силантий, остановив барабан, посмотрел ему вслед с довольной усмешкой. Уж если Орел налетит, никакой бедняцкой шатии не устоять.
Завидев Макарку, кулачата приободрили друг друга свистом, гиканьем и, ударив коней пятками, помчались в атаку, размахивая кнутами и уздечками.
Где тут пешим мальчишкам устоять, когда поднимутся над ними со всего разгона вздыбленные кони, проломит их строй идущий передом Макарка.
— Поднимай знамя! — закричал Степан. — Отряд, сплотись!
Крепче сомкнулись ребята, выше подняли знамя: стоять — так до конца! Бежать еще хуже, потопчут. С какой-то надеждой на его неведомую силу слились они в единую кучку под красным стягом.
Казалось, спасти их может только чудо.
И чудо произошло!
Мчавшийся впереди всех Макарка вдруг отвернул коня на полном скаку. Поставил его поперек и загородил дорогу остальным. Самого его чуть не сшибли разогнавшие коней кулачата. Что случилось? Или Злой испугался красного полотнища, раздутого ветром? Или сам Макарка чего-то оплошал?
Почему отъехал он в сторону, понурив голову? Что случилось с ним? Где прежняя удаль Орла, не боявшегося никакой драки?
Удаль-то была при нем, да вот в сердце что-то повернулось, когда увидел он, что мчит его злой конь прямо на красное знамя. На знамя, под которым погиб, сражаясь с белой гвардией, его отец. Нет, не смог Макар отцовское знамя кулацким конем потоптать. Потому и отвернул Злого на всем скаку.
Ряды конных смешались, кое-кому все же удалось, подняв лошадей на дыбы, проломить строй ребят. Раздались крики ушибленных копытами, но мальчишки не дрогнули, не оплошали. Кольями и палками так зашибли одного коня, что он свалился и чуть не придавил азартного драчуна Мишку Алдохина. А Федьку Салина пропустили внутрь строя и за ноги стащили с лошади.
Ему на помощь бросилась вся его родня.
Но в это время на дрожках директора совхоза подкатил Тимофей Шпагин. Они вдвоем объезжали загоны бедноты, которые пообещал убрать директор совхозными жатками.
При виде местной Советской власти кулачата стушевались, разъехались врозь и только скулили:
— А зачем они Федьку бьют?
— Отпустите Федьку!
Не меньше кулацких ребят при виде Тимофея смутился Урван, который успел больше всех получить синяков и шишек. Он крикнул:
— Свертывай знамя!
Но ребята не исполнили приказа, они размахивали знаменем, радуясь, что победили.
— В чем дело? — обратился Тимофей к деду Кирьяну. — Что за шум?
— Так что в некотором роде турецкая баталия! — весело закричал, ковыляя к нему, Кирьян.
Но его обогнал Степан и, унимая кровь из рассеченной щеки, сказал:
— Мы колоски собирали для Помгола. Под красным знаменем! А они на нас напали, кулачье!
И тут Тимофей увидел свою скатерть, поднятую на древке.
— Стой! Откуда у вас моя скатерть? — закричал Тимофей. — Кто посмел? Вот я вас!
Тогда сообразительный Урван решил взять удальством. Подскочил к дрожкам и с веселым видом отрапортовал по-военному:
— Разрешите отдать вам за скатерть мешок зерна, дядя Тимофей!
Это он, Урван, уговорил ребят собирать колоски, чтобы расплатиться с сельсоветом за знамя.
— Какой мешок? Что за цена такая казенному добру?
— А как вы же сами назначили, помните, в сельсовете при дяде Иване говорили.
— Было такое, действительно говорил, — удивился Тимофей. — Но ведь скатерть-то мне подменили раньше, не зная цены? Нет, этот номер не пройдет! Подать сюда мою вещь! Разбойники!
— Дядя Тимофей, оно нам нужнее, не отдадим!
— Мы под красным знаменем дружнее!
— Нет, ни за что. Я таким делам не потатчик. Сегодня они скатерть в сельсовете стащили, завтра украдут печать.
Так они всю Советскую власть разворуют!
Эти слова хлестали ребят словно кнуты.
— Дядя Тимофей, это я все наделал, — повинился Урван. — Я взял без спросу, но только на время, — схитрил он. — Колоски соберем, обратно принесем. И вместе с мешком зерна! Она бы у вас так лежала, а нам колоски собирать помогала… Это же не простая скатерть, а самобранка!
— Я тебе покажу самобранку! Ах ты, Урван, то яйцо из курицы урвал, то скатерть в сельсовете украл! Каким же разбойником ты вырастешь? Положи скатерть к моим ногам и проси прощения!
Урван, сдерживая слезы, подал Тимофею знамя, не решаясь содрать его с древка.
— Почему скатерть вроде короче стала? Или вы ее отрезали?
И, заметив на шеях ребят куски красной материи, хлопнул себя по лбу:
— То-то я замечал, что у нас на селе появились ребята с красными повязками. Значит, это бегают куски моей скатерти! Что это за мода? Кто вы такие?
— Мы пионеры, — потупился Степан, — а галстуки — это не из скатерти. Хоть пощупайте… они из другой материи.
— Ах, вот оно что… А не вы ли назывались «Партия свободных ребят»?
— А это одно и то же!
— Ну, не совсем, — сказал директор совхоза. — У пионеров должен быть вожатый, а у вас просто вожаки.
— А какая разница?
— Вожатыми бывают комсомольцы, люди сознательные, а вожаками могут быть любые озорники, — и он покосился на Урвана.
— Значит, без вожатого не признают нас пионерами? — спросил Степан. Не будет у нас отряда?
— Боюсь, что нет. Надо вам, ребята, добывать вожатого, который знает, что нужно делать, чего нельзя. А пока что и без вожатого приходите, собирайте и на совхозных полях колоски — это дело очень хорошее!
Поодаль, наблюдая всю эту историю, топтались на конях кулацкие ребята.
Когда Тимофей, забрав знамя, тронулся прочь, они радостно загалдели. Сообразительный Урван бросился за дрожками.
— Дядя Тимофей, сделай со мной что хочешь, хоть заарестуй, только отдай знамя. Без него нам нельзя… Без него нас кулачье может одолеть!
Услышав такие слова, директор придержал коня и сказал:
— Отдай им, Тимофей Кузьмич, видишь, какие у них обстоятельства. А тебе я подарю кусок сукна, есть у меня настоящее, настольное…
Тимофей, удерживая на лице суровость, помахал рукой, призывая ребят поближе. Когда они подошли, он сказал:
— Ладно, соберите колоски, притащите Помголу мешок хлеба, будем квиты.
Затем встал с дрожек, высоко поднял над собой древко, прокричал:
— Слушай, бедняцка детвора! От имени сельского Совета вручаю вам красное знамя, чтобы вы росли под ним честными, смелыми, трудовыми ребятами, как велит партия, как желает товарищ Ленин. Всегда побеждали бы кулаков, буржуев. Грудью чтоб стояли за Советскую власть! Ура!
И он замахал над собой своей бывшей скатертью, разгоняя плотный воздух, накаленный горячим солнцем.
Совхозный жеребец испугался, встал на дыбы и рванул дрожки. Тимофей едва не уронил знамя. Но Урван подхватил его, поднял над отрядом. Степан затрубил в рожок сбор. Павлушка забил в барабан.
И кулацкая кавалерия, потоптавшись в сторонке, уехала ни с чем восвояси, не решившись атаковать отряд. Задумчивым уехал Макарка.
Так в бою на колосковом поле партия свободных ребят получила красное знамя.
Ну и попало Сережке после того, как узнали ребята, что он стянул скатерть в сельсовете!
— Из партии исключить!
— Нам воришек не надо!
Уже он и землю ел, клянясь, что больше не будет. Ничего не помогало. Жалко Степану такого парня упускать — уж больно Урван смел да удал. Как быть? Вспомнил он про Законы юных пионеров и предложил поступить с Сережкой по закону.
— Да ведь их много, смотря по какому, — сказал Антошка.
— У пионеров есть такой обычай: «Один за всех, все за одного». Соображаете? Сережка не для себя скатерть стянул, а для знамени отряда, значит, он старался один за всех, и мы в ответе все за одного!
— Значит, через него мы перед сельсоветом все нечестными будем? ехидно спросил Антошка-лутошка.
— Почему нечестными? Дядя Тимофей согласен помириться на мешке зерна. А принесем два — так еще и спасибо скажет!
Это всех утихомирило.
И ребята с новой силой принялись собирать колоски.
Собирали в торбы, сносили в школу. Сдвинув к стенке парты, тут же на полу молотили палками, скалками, вальками.
Нелегкая это была работа. Чтобы собрать два мешка зерна колосками, пришлось всей партии трудиться с неделю. Ведь каждому колоску нужно поклониться, каждое зернышко из него выбить, отсеять, отвеять и тогда в мешок положить. Но зато и зерно собралось отборное. Известно: тяжелый колос голову клонит, ветер ему соломку ломит, птица его на землю ронит.
— Вот это семена для бедняков Поволжья, — воскликнул Тимофей, взвесив на ладони, — это зерно! Товарищу Ленину показать, доволен будет!
Два мешка он поставил в переднем углу сельсовета и всем хвалился, что собраны они руками детей.
На ребят он больше не сердился. Тем более что отличную скатерть ему подарил директор совхоза, из хорошего красного сукна.
А ребята, конечно, расхрабрились. Отбившись от кулацких атак на колосковом поле, они теперь искали драки в самом селе, чтобы все увидели их силу. И вот случай представился.
В воскресенье, после первого обмолота, все село угощалось хлебами и пирогами из муки свежего помола.
Накануне Данилкиной бабушке ужасно захотелось ушицы поесть, ну так захотелось — беда. Взмолилась она: поймай да поймай рыбки. «Либо, — говорит, — я должна, поев ушицы, совсем поправиться, либо это мне перед смертью так хочется».
Вот канительная старуха — то ей медку, то рыбки.
Обсудили этот вопрос ребята. Некоторые говорили:
— Зачем нам со старой возиться, все равно она хворая, бесполезная.
Накануне спрашивали они Ивана Кочеткова, чем должна заниматься пионерская партия, и он сказал:
— Делайте все, что полезно Советской власти.
Ну, какая же польза может быть от больной старушки, которая весь век господам да попам прислуживала?
— Брось ты ее, Данилка, переходи в сельсовет, будешь в сторожах жить, каморку тебе дадут.
А Данилка не согласился.
— Нет, — говорит, — хотя она вроде и бесполезная бабушка, а мне ее чего-то жалко. Брошу — совесть замучает. Пойду я все-таки наловлю ей рыбки. Подумаешь — велико дело поймать на уху десяток окуней. Сесть на хорошее место, и на заре в одночасье наловишь.
Настроив удочки, решил он пойти обловить заказное место Алдохиных омуток под большой ветлой. И попросил:
— Если меня будут бить, вы, ребята, не оставьте.
Ребята насторожились — разозлятся Алдохины, если застанут Данилку на своем рыболовном местечке, и, конечно, попытаются отлупить. Вот тут и можно будет дать им отпор. Велели Данилке повязать красный галстук. И как только нападет кулачье — подать сигнал свистом. Данилка так и сделал. Уселся рыбачить под старинной ветлой, на самом любимом месте Алдохиных, повязав красный галстук. Думал, он принесет счастье.
Окуни ловились как нанятые. Так наживку и хватали, так на крючок и лезли. Заря кончилась, солнце взошло, пригрело — не унимается клев. Данилка в тени ветлы притаился и таскает одного за другим. Что ни окунь, все толще, все больше.
И в это время, заспавшись после пирогов, пришел побаловаться удочкой попович Толька. Один он не ходил — с ним его дружок Алдохин Мишка.
— Ну ты, больной, с нашего места долой!
А Данилка так разошелся, таскает рыбку за рыбкой и приговаривает, дразнясь:
— Окунек ли плотвица, все моей бабке ушица!
Попович рот разинул, откуда такая храбрость? А Мишка, слова не говоря, вырвал у Данилки удилище, трах его об коленку. Переломил — и в воду. Хвать с него шапчонку — и ее в омут. И ждет, что он сейчас заревет и, размазывая слезы, прочь побежит.
Но Данилка-болилка и не подумал плакать, даже не напугался, он заложил два пальца в рот да как свистнет!
И тут же отозвалось глухой дробью то самое ведро, которое видел Мишка на колосковом поле. Заиграл коровий рожок тревогу, и кулачонок, почуяв недоброе, заорал, призывая родню на помощь:
— Наших бьют!
Сбежалось несколько кулачат, побросав свои забавы.
Смотрят, выступает из-за высокого конопляника партия ребят в красных повязках и под знаменем. Ну, как войско!
Степан в коровий рожок трубит, Павлушка в старое ведро дубасит, Урван красным знаменем размахивает. А дед Кирьян, любитель мальчишеских драк, вдоль плетней за ними поспешает, несмотря на хромоту. И командует:
— Ать-два! Левой, правой!
Подошли к старинной ветле, стали строем. Степан-чурбан выходит вперед и говорит:
— Кто нашего товарища обидел? А ну, живо — отдать ему удочку! Вернуть ему шапку!
Обидчики заупрямились. А Степан как скомандует:
— Кто шапку бросал, тот за ней и плавай! Раз, два — взяли!
Не успели кулачата оглянуться, как Мишка, подхваченный множеством рук, взлетел над берегом и хлопнулся в речку. Хотели за ним и Тольку-поповича спустить, но он взмолился:
— Ребята, не кидайте! Я же во всем новом! Я Данилке свою удочку отдам.
Посмеялись босоногие мальчишки, глядя на его глаженые брючки, фасонные башмачки. Им терять нечего — явились, как и всегда ходили, кто в чем. А все кулацкие мальчишки разрядились ради праздника. Когда Мишка вылез из-под берега, смешной, как мокрый кот, его защитники в драку не сунулись, пожалев портить свои сатиновые пиджаки, новые суконные картузы, лаковые сапожки.
Стыдно им, побежденным, и уходить, кричат:
— Чур, по праздникам не драться, чистую одежду не рвать!
— Ладно, — смеется Степан, — чур так чур. С этого дня ребят в красных галстуках не смей трогать! А кто нас затронет, тому и в будни и в воскресенье мы всыплем!
— Кто это «мы»?
— Пионеры!
— Это кто такие?
— Есть такая партия! — крикнул Степан и затрубил в коровий рог: «Слушайте все».
Гордые своей победой, ребята зашагали к деревне. Шумит над ними красное знамя, гремит под палками старое ведро, играет рожок. Степан Надул щеки, даже красные стали.
Малыши за строем бегут, собаки брешут. Старухи на завалинках крестятся; молодые бабы смеются:
— Ишь красные чертенята!
А ребята ходят по селу и не знают, куда применить свою силу, чего бы еще такое выдающееся сделать?
Остановились передохнуть. Урван и говорит:
— Пошли старую барыню пугать!
Это было излюбленное занятие озорных ребятишек.
Подкрадутся, бывало, к поповскому саду и высматривают через ограду, где старая барыня таится?.. Ага, вот она, на скамеечке под рябиной. Сидит и вяжет одну и ту же варежку. Свяжет — распустит, снова свяжет. И никогда не кончается ее синий шерстяной клубок. Бережет она его больше всего на свете. Это все, что осталось у барыни от всех ее богатств. Говорят, когда она из пожара с одним этим клубком выскочила, так с досады сумасшедшей стала.
С тех пор неразменным клубком и тешится.
Закричит она, затрясется, расплюется, если сделать вид, что хотят у нее клубок похитить, концом удочки его подцепить.
Но разве это занятие для такой силы, какая появилась у партии? Нет, надо чего-нибудь по плечу, по размаху.
Подумали ребята, подумали и отправились в школу.
Решили там письмо в Москву в журнал «Барабан» написать. Письмо было такое: «Пионерскую партию организовали. Шагать под барабан научились, галстуки повязали, колосков много собрали, кулачат крепко вздули, а чего дальше делать, не знаем.
Нет у нас вожатого. И потому требуем — даешь!»
И подписались все подряд.
Такое же письмо вскоре полетело в Москву — на этот раз от сельских коммунистов.
Вначале Иван Кочетков над проделками ребят только шутил да посмеивался. К тому же и некогда ему было, главным делом занимался — хлеб убирал. А теперь задумался и сказал Тимофею Шпагину:
— Надо с нашими ребятами что-то делать. Дальше им одним действовать нельзя, не то получается направление.
Надо добиваться для них вожатого.
— Какого там вожатого, у нас учительницы-то нет.
Время к осени, а школа пустым ульем стоит, сердце томит.
Ребят много, а учить их некому, просто беда! — сокрушался Тимофей.
Да, не везло метелкинской школе с учительницами.
Приезжали в село на эту должность все больше поповны.
Вот и последняя, Калерия Валерьевна, тоже поповой дочкой была. Привередливая такая, ребят не любила. Брезговала. Бывало, войдет в класс и давай из шипучего пузырька с резинкой на учеников духами прыскать.
— Ах, ах, — говорит, — от вас деревенские запахи, я не могу, у меня голова кружится.
Ну и как только посватал ее молодой поп из дальнего прихода, так она за него замуж выскочила и удрала из школы в другое село. Да мало того, стекла для своего нового дома из школьных окошек повынимала и увезла.
«Я их за свой счет вставляла, — говорит. — Все казенные стекла ребятишки давно перебили, так что эти теперь все мои!»
И это уж не первая такая. Как появится молоденькая учительница, так либо за поповского сына, либо за кулацкого замуж выскакивает, и опять школа сирота.
Рассердились метелкинские мужики, составили приговор: чтобы не посылали им больше учителей в юбках, потребовали учителя в штанах! Над сельским приговором в уезде посмеялись: «Подождите, пока выйдет мода носить барышням штаны. У нас все учительницы в другие школы отданы».
И вот решил выправить это дело Иван Кочетков.
Зашел он в школу, посвистал в ее пустых стенах, посвистал да такое письмо в Москву жене Ленина, самой Крупской, написал, что едва в конверт уместилось.
— Ну, — говорит Тимофею, — была не была, а уж я все откровенно Крупской объяснил. Она ведь школьными делами ведает. Я в выражениях не стеснялся… насчет поповых дочек. Подписался полностью и указал номер партбилета. Сердитесь, говорю, не сердитесь, Надежда Константиновна, но барышень нам не присылайте… Описал все про наших свободных ребят, которые не знают, что делать без вожатого. Все, все написал. Даже про хороший урожай. И про то, что село наше хлебное, мы учителя сами прокормим.
Не прошло и несколько дней — из Москвы в сельсовет две телеграммы, Кочеткову и пионерам: «Встречайте учителя и вожатого». Телеграммы разные, а слова одни.
Иван Кочетков тут же одолжил в совхозе выездную лошадь, сел в легкую тележку и погнал на станцию.
А Маша одну комнатку в школе прибрала для учителя, а для вожатого у вдовы Алены чистую горницу сняла.
Ребята до позднего вечера все за околицу бегали, глазели, не едут ли? Но так и не дождались, приехал Иван только ночью, когда все спали. А наутро велел Степану:
— Собирай живо твою гвардию, смотр устрою. Не напугали бы вы своим деревенским драным видом городского вожатого!
— А каков он из себя?
— Где он спит? В школе или у тети Алены?
— Начальство спит, солдат не дремлет, — отвечает, смеясь, Кочетков, а сам, прищурив глаз, оглядывает ребят, выстроившихся за омшаником.
— Лутоня, не горбись! Урван, пузо не убрал! Данилка, смотри веселей… Эх, товарищи, товарищи, всем вы молодцы ребята, а штаны, как у шпаны!
Посмотрели на свои штаны ребята, ничего особенного, обыкновенные деревенские портки.
А Иван свое:
— Это же не воинский строй, а выставка огородных чучел! У одного портки до пят, у другого мосолыжки торчат. У иного дырка на коленках, у другого продых на заду!
А у тебя, Иван-бесштан, почему одна штанина длинней, другая короче?
— У мамки холста не хватило, эка важность, — ответил басовито Иван.
Ребята засмеялись, а Кочеткову не до смеха.
— И как я вас в таком виде вожатому покажу! Разве такие пионеры на картинке? Ну ладно, — махнул рукой и пошел. — Ждите здесь, сейчас приведу.
Остались ребята одни. Смотрят друг на друга, осматривают, какие у кого штаны. Прежде как-то внимания не обращали, а теперь действительно видят, что, неказистые.
Степка-чурбан стоит бледный, лоб трет, соображает.
А потом как крикнет:
— Постой, ребята, не трусь!
Бросился к ближайшему двору, выдернул топор из чурбана, несется обратно, размахивает и кричит:
— Становись в очередь, сейчас всех под картинку обтяпаю!
Ребята отшатнулись.
А он выкатил из омшаника старую пчелиную колоду, засучил рукава, встал, как палач Стеньки Разина у плахи, и командует:
— А ну, снимай портки, по одному подходи, не задерживай!
Какое тут не задерживай, топчутся ребята, а подойти не решаются.
— Ишь вы, чего оробели, как молодые кони перед ковкой? Хорошо, начнем обтяпывать с меня!
С этими словами Степан стащил с себя штаны, длиннющие, с бахромкой, положил на плаху, примерился — трах топором. И отлетели в одну сторону два конца с бахромками, а конец с гашником в руке остался. Надел Степка укороченные штаны, заправил рубашку под ремешок и красуется:
— Ну, чем не пионер? Рукава засучены, штаны до колен. Ловко?
— Даешь! — закричали ребята и ну стаскивать с себя портки-порчонки и бросать на колоду.
— Рубай!
И Степан рубал, только концы летели… А мальчишки взвизгивали от восторга, подобрав укороченные штаны, становились в строй.
В конце этого занятия и появился Кочетков в сопровождении вожатого.
— Это что такое?!. — воскликнул он.
Напоследок Степка тяпнул неловко, оттого что под руку сказали, и топор увяз в портках Ивана-бесштана.
Дергает Ванюшка свои штаны, никак вытащить не может. Хочет оборвать, не рвутся. Домотканые, крепкие портки, на разрыв — никак, хоть удавись.
Степка поднял голову, увидел рядом с Кочетковым незнакомца в кепке, в кожаной куртке, обрадовался городскому обличью вожатого и как гаркнет:
— Все в строй! Смирно!
Ванюшка, бросив штаны, встал на свое место в одной рубахе и замер. И никто не заметил, что Иван-то и впрямь «бесштан». Все воззрились на вожатого.
А парень что надо, настоящий городской, лицо бледное, глаза черные, пронзительные. На одной щеке — шрам. Видать, бывал на войне. Из-под кепки лихой чуб… На плечах кожаная куртка. И как крикнет звонким голосом:
— Здравствуйте, пионеры!
И отдал пионерский салют.
Ребята тоже. Все враз руки вверх. Только один выше, другой ниже, а Иван в рубахе до колен — две сразу.
Засмеялся вожатый, взглянул на него и говорит:
— Ого, да среди вас не все в штанах, а мне говорили, будто вы решили девочек не принимать? Очень приятно видеть в пионерском строю девчонку!
Красный стал Иван-бесштан, оправил свою длинную рубаху и как рявкнет басом:
— Я еще парень. Сам ты девчонка!
А вожатый как рассмеется:
— Ты не ошибся…
При этих удивительных словах взглянули ребята попристальней на фигуру вожатого и увидели, что у вожатого из-под кожаной куртки виднеется суконная юбка. Да, самая настоящая юбка.
Рассмеявшись, вожатый вдруг сорвал с себя кепку, и по плечам его рассыпались волосы, волнистые и черные, как смоль.
— Ну, здравствуйте еще раз, меня зовут Аня!
Так появился в Метелкине вожатый в юбке.
— На сход! На сход! — застучал по окошкам Тук-тук, созывая народ. Новая учительница приехала! Будет говорить о школе!
— Ну вот, — почесывая затылки, собирались нехотя мужики, — еще одну барышню посмотрим.
— Поглядим, какову невесту прислали, — посмеивались кулаки. — Говорят, аж из самой Москвы!
Собрались метелкинцы у пожарного сарая, где лежали бревна, заготовленные на новую школу. Расселись на них, ждут. Вдруг выходит из школы незнакомец. В кепке, в кожаной куртке, в сапожках и синих галифе. Все деревенские женихи мечтали иметь такой комиссарский наряд.
Подходит незнакомец к собранию, снимает с себя кепку, кланяется и говорит звонким голосом:
— Здравствуйте, граждане! Вы просили прислать вам учителя обязательно в штанах. Надежда Константиновна вашу просьбу исполнила.
Смотрят метелкинцы на вороные кудри, смотрят в веселые глаза и диву даются: вот так учительница — комиссар!
Таких еще здесь не видали. Девка — в штанах!
Матвей, старший сын Силана Алдохина, так воззрился, что рот разинул.
— А слабо тебе за такую посвататься, — толкнул его в бок насмешливый дед Кирьян.
— Так вот, — продолжала учительница, — явилась я к вам в штанах, чтобы о деле поговорить по-мужски! Почему у вас школа без стекол? Где дрова на зиму? Кто позаботился о тетрадках, о книжках? Или думаете ребят без грамоты оставить? Слепыми?
— Так их, так, — улыбается Иван Кочетков.
— Я предлагаю сейчас же вынести всем сходом решение — отремонтировать школу и подготовить к учебному году своими средствами. Кто за это, поднимите руки.
Мужики подняли руки как зачарованные. Даже Кирьян, любитель по любому вопросу поспорить, и тот молча потянул ладонь к небу.
— Ну, а теперь для проведения в жизнь нашего решения предлагаю избрать школьный совет, в который включить меня, как учительницу, двух представителей от школьников и четверых граждан.
Избрали.
Затем по предложению Тимофея постановили: кормить учительницу всем селом по очереди — нынче в одном доме, завтра в другом.
— Так же, как пастухов? Что ж, это мне нравится, — засмеялась учительница, — у каждого ученика побываю.
— Стоп, граждане, уточним, как учительницу кормить будем, по ученикам или по достаткам? — вскинулся неугомонный спорщик дед Кирьян.
— По ученикам! У кого двое в школу ходят — у того пущай два дня ест, у кого трое — у того нехай три дня кормится.
— Неправильно, зачем многодетную бедноту объедать, пущай богатеньких объест! — заверещал Кирьян.
— А нас не объест! — осклабился всегда молчавший Матвей Алдохин. — Ходи к нам обедать три дня!
Отец на него хотел цыкнуть, да не успел.
— Ну вот, граждане, приветствую сознательность Алдохиных! — крикнул Тимофей. — У них стол богатый, а нам учительницу подкормить надо. Анна Ивановна, как видите, худа, бледна… Недавно из дальневосточного подполья…
У японских самураев в тюрьме была…
Учительница остановила его:
— Это к делу не относится, товарищ…
— И к попу ее приговорить на три дня! — не унимался Кирьян. Неспособна его поповна к ученью, балована, за нее и трех дней столоваться мало!
Приговорили — попу Акакию кормить учительницу три дня.
— А бедняков освободить!
— Это почему освободить?! — закричал возмущенный Данилка-болилка. — Я хочу, чтобы и у нас с бабушкой учительница побывала!
— И ко мне, и ко мне, на один денек в месячишко, граждане, приговорите, хотя у нас со старухой учеников нету, а пообедать ей найдется! — сняв шапку, попросил у сельского мира дед Кирьян.
— А вы со старухой что, как дети, в школу собираетесь? — крикнул кто-то, и под общий хохот приговорили Кирьяну кормить учительницу один раз в год.
— Ну вот, — сказал Иван Кочетков, провожая учительницу со сходки, пожелание Надежды Константиновны подкормить вас в нашей сытой местности после всех ваших переживаний народ наш готов выполнить весьма единодушно и с удовольствием…
— Но мне совсем не хочется обедать у кулаков, у попов. Мне противно дышать с ними одной атмосферой!
Я просто не знаю, как мне быть?.. Я сегодня же напишу Надежде Константиновне! — возмущалась учительница.
— Ничего, ничего — как народ решил, так и правильно. Народ мудр, подчинитесь его желанию, — уговаривал Кочетков. — А я тоже повоевал на Дальнем Востоке, — сказал он, переводя разговор, — в ноге привез японскую пулю… А у вас это что, от шрапнели? — указал он на шрам, подобно молнии рассекший левую сторону лица.
— Нет, это след самурайского хлыста, — нахмурилась учительница. И шрам ее побагровел.
— Простите, — смутился Кочетков, — я забыл… Надежда Константиновна надеется, что в нашей тихой, сытой глуши поправятся и ваши издерганные нервы… Так в ее записке сказано.
— Оставьте, — резко сказала Анна Ивановна и, ускорив шаги, захлопнула за собой дверь школы.
Расходясь со сходки, мужики шутили, смеялись. Даже кулаки и те были веселы. Всем понравилась боевая учительница.
— Эта в попадьи не сбежит!
— У этой ребята не разбалуются!
— По характеру видать — комиссар девка!
А некоторые даже ласково: комиссарочка.
Но через некоторое время кое-кому пришлось почесать затылки. Является учительница сама лично к Силану Алдохину и говорит, посверкивая глазами:
— Отпусти-ка, Силантий Игнатьич, стекло для школы.
— Это какое такое? — вскидывается Силан.
— Да вот то самое, что вы из барского флигеля повынимали. Там есть и цветное. Ничего, мы его по низам вставим…
— Это на каком основании? — мнется кулак, а сам думает: «И откуда она, ведьма в штанах, проведала про это стекло?»
— На основании вашего собственного решения по поводу ремонта школы, сыплет учительница.
— Да вроде побилось оно… давно дело-то было… От пожара я его хотел спасти…
— Да не побилось оно, батя, я его вчера еще подальше прибирал, говорит старший сын Матвей, а у самого при взгляде на комиссарочку рот растягивается до самых ушей.
— Очень мило с вашей стороны, — говорит Матвею учительница, а отец показывает сыну из-за спины волосатый кулак.
Так и пришлось кулаку отдать для школы стекло.
А у Никишки Салина вот так же добыла учительница листы железа для кожуха круглой печки, А у попа — семь банок белил, про которые он и сам-то забыл. Давным-давно в сарае завалялись, как еще в церкви окошки белили накануне германской войны. И откуда она узнала? Даже место указала, где эти белила лежат!
И вскоре невзрачная прежде изба, в которой помещалась школа, засверкала, как картинка. Особенно ее веселили цветные стекла. Вставлял их дед Кирьян, ходивший когда-то по городам стекольщиком.
Кулаки при взгляде на повеселевшую школу покрякивали — оно бы и хорошо, хозяйственная учительница, как настоящий мужик, да вот не нравится, что за их счет школу устраивает!
Беднота глядела радостно.
А у завистников душу жгло. Особенно у поповых дочек, учительниц из соседних деревень. Полетели от них в уездный город доносы.
И такого они там понаписали, что у школьного начальства очки на лоб полезли.
Не учительница, а сплошной ужас. Будто и курит, и пьет, и ругается, как матрос. Является в класс в штанах.
Отбирает у частных граждан разные предметы обихода, комиссарствует!
Может, не все тут и правда, но ведь нет дыма без огня?
Собрался в уездном комитете просвещения экстренный совет и решил проверить. В качестве инспектора послали честнейшего человека, преподавателя литературы Илью Николаевича Туровского. Не без трепета перешагнул он порог метелкинской школы. Явился неожиданно, чтобы застать врасплох.
Входит крадучись в дверь, переступает по половицам, как кот по росе, аккуратно, чтобы не скрипнули. Заглядывает в класс и видит — стоит у доски прехорошенькая учительница в белой кофточке. Волнистые волосы цвета воронова крыла падают на плечи. Длинная юбка широким кожаным поясом подпоясана. Ну, точно такая, какими были учительницы в дни его молодости.
Увидев такой идеальный тип учительницы прошлого века, Илья Николаевич даже пенсне снял, протер и еще раз посмотрел.
— Мальчик, — шепотом спросил Илья Николаевич у дежурного по коридору, — это метелкинская школа, да?
Сюда ли я попал? Не ошибся?
Нет, он не ошибся.
Метелкинская учительница встретила его вежливо, почтительно. Вместе с инспектором пошла обедать к попу, ну точь-в-точь как в дореволюционные времена. И так там играла на пианино, и так была скромна, что Илья Николаевич весь кипел в негодовании на доносчиков. Не вытерпел и признался Анне Ивановне, какая миссия на него возложена.
— Вы понимаете, какие врали? И чего только не написали. Будто вы являетесь на уроки в брюках. Будто терроризируете граждан… У вас даже наган есть… И всю эту чушь я должен был проверять! А вы — обыкновенная учительница в юбке, без всяких чудес… да!
Анна Ивановна рассмеялась. И пригласила Илью Николаевича вечером на пионерский костер.
И тут честнейший Илья Николаевич насмотрелся чудес. Пионерский костер был посвящен сожжению уличных кличек. Есть такая дурная привычка в деревнях: называть друг друга не именами, а прозвищами. Так вот, местные пионеры решили положить этому конец — все клички истребить. Как? На огне!
Разожгли ребята на берегу реки костер. Высоко над багровым заревом звезды, вдали — темный лес. Кони на огонь из-за реки ржут. Встревоженные птицы летят.
А у костра происходит нечто таинственное, похожее на колдовство.
Выходит тоненький мальчик и писклявым голоском говорит, поднимая вверх тонкую ободранную липку.
— Как меня звать?
Хор детских голосов отвечает:
— Антоша!
— А что у меня в руках?
— Лутошка!
— Так пусть сгорит мое прозвище! — мальчишка бросает лутошку в костер, и огонь корежит ее, крутит и пожирает с треском.
А мальчишка начинает прыгать через костер, приговаривая:
— Отстань мое прозвище «Лутошка», останусь я на свете Антоша!
Дети хлопают в ладоши и под каждый его прыжок повторяют:
— Сгинь! Сгинь! Сгинь!
Потом выходит другой мальчишка с аптечным пузырьком и разбитой клистирной трубкой в руках и бросает все это в огонь. Оказывается, он сжигает свое прозвище «Болилка» и, «очистившись» при помощи прыганья через огонь, остается с одним именем — Данилка.
Потом какая-то девчонка бросает в костер глиняный горшок, а мальчишка старые штаны. Девчонке кричат:
— Гори-гори, Каша, оставайся Даша.
А мальчишке орут:
— Сгинь, сгинь, Бесштан, оставайся Иван!
— Позвольте, — обращается Илья Николаевич к учительнице… — Но мне кажется, это непедагогично?.. Это, простите, шаманство какое-то!
Но нет никакой учительницы — у костра сидит комсомольского вида паренек в кепке, в кожаной куртке, в штанах-галифе. По виду, по черным кудрям родственник Анны Ивановны и говорит ее голосом, ставшим вдруг грубей и резче:
— При чем же тут педагогика, Илья Николаевич? Это не школа, а пионерский сбор… И не шаманство, а символика… От этих липких прозвищ так просто не отделаться!
Нужно что-то впечатляющее, яркое. Ребята это любят.
— А у вас и наган все-таки есть? — протирает пенсне Илья Николаевич, узнавая в пареньке переодетую учительницу.
— Да. Только не наган, а маузер, именной, говорит милейшая барышня-учительница, превратившаяся вдруг в вооруженного комиссара с огненным взглядом. И показывает вороненой стали пистолет с пластинкой, на которой острым преподавательским взглядом Илья Николаевич различает надпись: «Анечке Опрышко от боевых товарищей за храбрость».
И теперь различает он шрам на белой щеке.
— Так вы, значит, не просто учительница… — смущенно бормочет он.
— Да, я здесь и учительница и вожатая. Одна в двух лицах. А что, выстрелим, Илья Николаевич, попугаем местную тьму?!
Трах! — и звонкий выстрел раздается в ночи.
Илья Николаевич явился в уездный отдел народного образования в таком смятении чувств, что в докладе своем допустил весьма странные противоречия.
— Все доносы — чепуха! — сказал он. И тут же добавил: — А наган есть, и штаны носит, и вообще оригинал и пребольшая озорница!
Многое изменилось в жизни ребят с того дня, как надели они красные галстуки. Даже в ночном другие сказки стали рассказывать. Обучая ребят военной маршировке, перестроился даже дед Кирьян. Попросили его как-то ребята рассказать сказку почудней, он ведь на это был большой мастер. А старик и говорит:
— Довольно глупых, расскажу умную — про стального коня. Послушайте, ее мне мужики на бревнах у пожарного сарая рассказывали.
Ребята охотно расселись вокруг.
— Я в ту пору привел своего коня на пожарке дежурить. Привязал его к пожарной бочке и залег подремать.
И такое услышал, что заснуть не мог.
— …Есть, говорят, на свете такой конь, не простой, а стальной. Пьет, говорят, он не воду, а керосин. Жрет, говорят, он не овес, не траву, а масло. А сила, говорят, в нем такая, что, если его запрячь, все наши деревенские телеги один допрет. Все наши сохи-бороны один потянет.
— Любят поврать мужики на бревнах, — махнул рукой Сережка.
— Да постой, а может, не врут? — заинтересовался Степан.
— Не одни старики, с ними Иван Кочетков сидел, — пояснил Кирьян. — Иван соврать не даст! Так вот, значит, есть такой конь, в брюхе у него огонь. Кто сядет на такого коня — тот в богатыря обратится. Прослышал про этого коня Ленин. Собрал вокруг себя самых главных комиссаров всей России и говорит: «Посоветуемся, дорогие мои товарищи, как нам стать самой сильной страной на свете?
На чем, — говорит, — держится наша держава? С одной стороны, держит ее богатырь — наш рабочий, с другой стороны — богатырский мужик, то есть крестьянин. Ну, — говорит, — рабочий у нас подкован, а мужик? Ведь это, говорит, — колосс на глиняных ногах. По силе, — говорит, — своей мужик землю качает, а по слабости своей — от любой беды былинкой гнется…»
Вообразили ребята ржаной колос на глиняной ножке и головами покачали: в дождь его размоет, в жару растрескается.
— «Так вот, — говорит Ленин своим товарищам, — надо нам пересадить русского мужика с его старой древней клячи на коня стального. И тогда не будет на земле богатыря сильней нашего пахаря-хлебороба!»
— Да уж тогда кулакам не поклонимся, сами свою землю спашем-засеем, не вытерпел Урван.
— «А вот где его взять-то, этого коня?» Тут и призадумались все наши самые главные народные комиссары, которые в Кремле. Есть такие кони за морями, за горами, в американской стране, у тамошних буржуев. Есть-то они есть, да не про нашу честь — неукупные кони. Каждый на вес золота. Сколько весит конь, столько за него золота и положь! Тогда его американский буржуй и продаст.
«Они, — говорит Ленин, — жадные. Они на золото все продадут, не то что стального коня».
«Да где же нам взять столько золота, Владимир Ильич?» — говорят самые главные комиссары-товарищи.
А Ленин на них смотрит хитрым глазом и надоумливает: «А вы, — говорит, — поскребите, пометите, как-нибудь на одного коня наберите и у буржуев его откупите… для образчика. А уж там мы сами таких выкуем. Нам хотя бы одного на развод достать!»
— У кулаков надо золото поскрести! — сказал Иван, бывший Бесштан. Глаза его разгорелись, сонный вид как рукой сняло.
И пошел у ребят разговор о стальном коне. О том, как достать его на развод у жадных буржуев. Не смогли заснуть всю ночь.
А деду Кирьяну того и надо. Ему одному коней стеречь скучно. Веселей, когда ребятишки вокруг не спят. Скорей ночь пролетает.
К столованью учительницы у Алдохиных готовились заранее, чтобы перед людьми похвалиться. Резали барашка.
Ставили тесто из белой муки. Варили брагу на меду.
Матвей с утра приглаживал сапожной щеткой рыжие вихры, сдабривал их деревянным маслом. Чистил конскую сбрую. А в полдень запряг в дрожки коня, надел сапоги, на них новые калоши. Поверх рубахи натянул жилетку, продел золотую цепочку от часов поперек брюха и, заломив картуз, лихо подъехал к школе.
Пусть учительница к ним не пешком идет, а на дрожках едет. Не у гольтепы какой-нибудь обедает, а в богатом доме. И чтобы весь народ видел, поехал Матвей не ближней дорогой, а вкруговик, по всему селу.
Анна Ивановна взяла в руки зонтик и села на дрожки.
Ехала, кусая губы, чтобы не рассмеяться.
Когда она ела в горнице Алдохиных, там было даже темновато: столько любопытных глядело в окна.
А Матвей, как жених, сидел рядом с учительницей и то и дело вытирал полотенцем катившиеся по лбу крупные капли пота.
Сам Силантий резал на деревянном блюде мясо и крошил учительнице в чашку.
Сама Силантьиха с поклоном подносила брагу и говорила:
— Мы образованность чувствуем. Мы для учености ничего не пожалеем. Кушайте на здоровьице.
Их младшие дети, ученики Анны Ивановны, сидели за столом все в новых рубашках и вытирали носы вышитыми полотенцами, постеленными у всех на коленях.
Учительница гордости никакой не показывала, пила-ела безотказно.
— Какое вы рассуждение имеете по вашей образованности насчет дальнейшего хода экономической политики? — спрашивал Силам важно. — Будет ли в чем преимущество производителям товарного хлеба или же политика будет склоняться к поддержанию кооперирования бедноты?
— Как я рассуждаю согласно моей образованности, — отвечала вежливо учительница, — политика будет склоняться к поддержанию кооперирования бедноты.
— Угу, — соображал кулак и задавал новый вопрос: — А как вы мыслите, ежели взять в расчет недостачу тягловой силы, может ли наше правительство закупить у заграничных государств всевозможные машины для перепродажи их лицам, имеющим возможность платить наличными, включая золотую единицу царского образца. То есть имеющиеся на руках у некоторых граждан николаевские деньги не бумажного, а золотого содержания? Или же согласно политике поддержки неимущих слоев деревни Советская власть предпочтет вручать оные машины в кредит всевозможным артелям и прочим там коммунам?
Он даже вспотел, произнеся такую речь.
— Я так соображаю, — отвечала учительница, — что Советское правительство не соблазнится никаким золотом, запрятанным в кубышках, а будет вручать машины артелям и коммунам сельской бедноты.
После обеда Матвей снова усадил учительницу на дрожки и сказал:
— Прокачу до мельницы, Анна Ивановна, покажу, как у нее крылья машут, а у нас колеса вертятся!
— Что ж, валяйте, — улыбнулась учительница. «Жених» припустил коня, и они помчались.
А Силан посмотрел вслед, как пыль клубится, пожевал конец бороды и прогудел:
— Умна, честна, чего думает, то и говорит… И чего это такие с беднотой дружат, а не с нами?
И так шумно вздохнул, что кошка на печке испугалась и спрыгнула.
А вот как проходил обед учительницы у бедняка. Пригласил Анну Ивановну не кто иной, как Данилка, теперь уж не Болилка, а просто Данилка.
Жили они вместе с бабушкой в старой бане. Была у его родителей когда-то неплохая изба, но померли они в одночасье от сыпного тифа. Бабушка в ту пору еще у попа жила, и богатые соседи растащили избу по бревнышку. Сказали, что за долги. Оставили сироте одну закопченную баньку.
Вот тут и поселились они с бабушкой Агафьей, когда выгнали ее из поповского дома по старости.
В эту осень дела у них поправились. Хлеб с их полосок убирал не Силан Алдохин исполу[1], а Иван Кочетков.
А этот ничего с них не взял как с бедняков.
Поэтому у Данилы с бабушкой и оказалось-и каши на всю зиму и муки столько, что хоть каждый день пироги пеки. То ли с поповского меду, добытого партией свободных ребят, то ли с ушицы из окуней бабушка встала с постели, стала на своих ногах топтаться и строить планы хорошей жизни.
Купила она телочку, чтобы к тому времени, когда Даниле придется жениться, у них корова была. Мечтала купить жеребенка, чтобы Данила на своем коне в дом невесту привез.
Бабушка Агафья вместе с учительницей решила пригласить и своего благодетеля, Ивана Кочеткова.
И он не заставил себя долго упрашивать. Явился еще накануне и спрашивает, чем учительницу угощать будут.
Не надо ли чего? Может, какие нехватки?
Бабушка засмеялась, руками замахала: какие нехватки, угостим, мол, учительницу лучше, чем у богатеев, деликатней. Ведь бабушка, она недаром в господских да поповских домах жила. Как приготовить курочку молодую повкусней — это она умеет.
А главное, у бабушки есть сюрприз, до которого никаким Алдохиным не додуматься.
Тут старушка стала на колени перед сундуком и из-под самого низу, перебрав все старинные платья, достала мешочек, от которого по всей баньке пошел удивительно приятный запах.
— Кофий у меня припасен на такой случай, Иванушка, — кофий натуральный, эфиопский.
И дала понюхать мешочек Кочеткову, потом Данилке.
Данилка был в полной уверенности, что бабушкин обед учительнице понравится. И после уроков шел впереди нее по селу гоголем, одетый в новую рубашку, в новые штаны, отглаженные бабушкой. И вихры его лоснились от деревянного масла не хуже, чем у Мотьки Алдохин а.
Правда, он вел учительницу пешком, ну да ведь тут недалеко и, главное, не пыльно. По зеленым тропинкам шел.
И учительница действительно удивилась, когда в тесной баньке, приспособленной под жилье, отведала она куриного бульона с кореньями, съела куриные котлеты, обжаренные в яйце, с грибным гарниром, а на третье — кисель ягодный. И наконец, совершенно была поражена чашечкой пахучего кофе.
— Да откуда это у вас, бабушка?
— А это все крохи-крошечки от моей бесполезно прожитой жизни, вздохнула бабушка Агаша. И, подперев щеку рукой, залюбовалась учительницей.
— В молодости-то я вроде вас бойкая да пригожая была, смелая да умненькая. И за это взяли меня в господский дом горничной. Получили за меня родители несколько рублей денег и справили свадьбу старшей сестренке моей, его родной бабушке, — указала она на Данилку, — а я ему двоюродная. И прожила я весь век у чужих людей в услужении. Только и делала, что за бездельницами ходила, бездельникам угождала, на бездельников работала. Сначала у господ Крутолобовых, а потом у попа Акакия. А как извела на них все силы, непригодной стала, так и выгнали меня, как старую собаку. Вот и сказка моя вся! А ведь могла я, девонька, вроде тебя ученой быть, малых детей уму-разуму учить. Грамота мне давалась легко. Я и теперь что письма писать, что книжки читать очень горазда. Даже в очках.
Улыбнулась учительница, а самой стало грустно. Жалко прожитую в услужении богатым Агафьину жизнь.
— Теперь вот хоть перед смертью хочу полезное дело сделать, креплюсь, не помираю, чтобы Данилушку в люди вывести. Помогу ему на ноги стать, избу поставить, коня завести, невесту в дом привести, ну тогда и умру!
Денек осенний выдался теплый, вышли хозяева и гости на вольный воздух, сели на крыльцо баньки, кофе пьют и рассуждают.
— Поможем вашей мечте, бабушка, — говорит Иван Кочетков, — возьмем вашего внука в артель, посадим его не на простого коня, а на стального. И все он себе добудет: и хату, и жинку, и лучшую долю!
— Для себя? Ведь этого мало, — говорит учительница. — Бабушка ведь жалеет свою бесполезно прожитую жизнь! А что это значит? Это значит, что ничего хорошего не сделала она для добрых людей, для человечества!
— Понятно, Данил должен жить не только для себя, на то ваше воспитание, — говорит Кочетков. — Действуйте, воспитывайте.
— Одна я не воспитаю — школы для этого мало! Такие, как вы, помогать должны. Своим примером!
— А как это? — спрашивает Кочетков.
— Так, чтобы помочь ребятам правильно выбрать мечту. Правильно понять, как они должны изменить жизнь людей к лучшему. Мало своей хаты, мало своего коня, мало этого, мало!
Сидит Данилка, слушает и не понимает, как это хаты мало, коня мало, когда он в бане живет и вся живность у него — теленок… Эх, ему бы коня да ему бы дом свой!
А после обеда пошли все вместе прогуляться к мельницам.
Весело, шумно машет мельница крыльями, мелет хлебушек нового урожая. Весело глядеть на них Данилке.
А Иван Кочетков и Анна Ивановна ведут разговор.
Речь уже о самом Кочеткове. Об его мечте.
— Ну, хорошо, бедняков вы на ноги поставите, а дальше что? Совместно обработаете землю, разделите по справедливости урожай, каждый заберет его себе, утащит как суслик в свою норку… А дальше что, мечта, мечта какая?
— Укротим кулаков! Ограничим эксплуататоров, — говорит Иван Кочетков. Заживет беднота хорошо!
— Что значит хорошо? Своим домиком, своей коровкой, своей лошадкой, но ведь это же мелко? Это нищенская мечта!
— А что же, по-вашему, всех мужиков в пролетарии переделать? обижается Иван Кочетков.
— Зачем, давайте помечтаем, как сделать их господами.
— Господами-помещиками, ха-ха-ха! — смеется-заливается Иван.
И Данилка смеется, хотя не понимает над чем — разве господами быть плохо? Бабушка рассказывала, что господа жили ничего, подходяще.
— Ну конечно же, — вместе посмеявшись, говорит учительница, — беднякам надо стать настоящими господами над этими лугами, полями, лесами. И жить не в убогих хатках, а вот в этом дворце на холме, над рекой… Господа понимали толк в красоте, знали, где построить поместье.
Иван Кочетков, прищурившись, смотрит на барские развалины — здесь, недалеко от мельниц, когда-то стоял помещичий дом.
— Значит, зря его мужики сожгли?
— Конечно, напрасно. Надо было сохранить, улучшить, украсить, побросать свои убогие хатки да и поселиться всем селом в этом дворце! Коммуной!
— А ведь разместились бы, — улыбается Иван. — В доме-то было сорок комнат да две залы. Да во флигелях комнат двадцать… А что, вот бы отремонтировать! Но где ж такие средства?.. Ведь это уму непостижимо, сколько должно все стоить… Стекло. Железо. Цемент… Нет, Анна Ивановна, не жизненная эта мечта!
— А как бы хорошо — и детвора вся вместе… Тут бы и настоящее коллективное воспитание… И мне бы комнатка, вон там, в мезонине! Обожаю мезонины, знаете…
— А что ж, — говорит Иван, — если сильно захотеть… все возможно!
И долго они смотрят на барские развалины. На зияющие провалами окон каменные стены. На круглые колонны, тронутые дымом пожара. На статуи с отколотыми головами. На чаши бывших фонтанов, покрытые бурьяном.
— Жили-пожили тут господа действительно как в раю.
Все имели, чего только душа желала. Получали по потребностям, веселились по способностям, вот это счастье!
— Только это было счастье бездельников. И вот чем это кончилось! указала учительница на развалины. — А вот если бы такие же условия создать трудовым людям, не было бы этому счастью конца!
— И вам мезонин? — улыбается Иван.
— Согласна! — смеется Анна Ивановна.
На обратном пути идут мимо кладбища. Красиво оно возвышается над обрывом реки, окаймленное вековыми ивами и кудрявыми липами. Среди могил рябины растут.
Тихо тут, редко кто бывает.
Грустно разглядывает Анна Ивановна кресты над покойниками и говорит:
— Жалко мне всех, кто не дожил до свободы.
— И мне тоже, — говорит Иван, — только не всех. Вот посмотрите на эту могилу, того, кто здесь зарыт, мне не жалко.
Анна Ивановна посмотрела. И прочла надпись, высеченную на тяжелой каменной плите:
Здесь спит известный егерь,
Кулюшкин Родион.
Не потревожьте, люди,
Его блаженный сон!
— Интересная надпись, — сказала она, — видимо, его любили какие-то поэтические души? Почему же вам его не жалко? Чем вам насолил этот Кулюшкин?
— Да уж насолил. И не мне одному. Бывало, пойдем мы, ребятишки, в лес по грибы, девчонки по ягоды, так он застанет да кнутом так нахлещет, все рубашки иссечет.
Зверь был. Барский прихвостень. Ненавидел его народ.
Не помри он в самом начале революции, пришибли бы его осиновым колом…
— Отчего же он умер?
— Не знаю, меня здесь не было. Я за царя-батюшку воевал, а после революции за свободу. Без меня это дело было. Говорят, помер Родион от какой-то заразной болезни. Хоронили его помещики в закрытом гробу, чуть ли не ночью. И после этого сами исчезли, бежали от революционной бури в какие-то тихие заводи. Может быть, за границу…
— О, как таинственно! Может быть, в этой могиле скрыта какая-то тайна?
— А все может быть, — пожал плечами Иван. — В народе болтали, будто выходил из гроба Родион, бродил вокруг, как медведь-шатун. И сейчас еще иные матери детей стращают: тише, не плачь, а то Кулюшкин придет!
— Да, бывает и так, — сказала Анна Ивановна. — Хорошего человека народная память веками чтит, но и злого не забывает.
Так за разговорами прошли они сельское кладбище и вышли из-под темных деревьев на солнечные поляны. И загляделись на далекие просторы.
— Ах, как прекрасна жизнь! — воскликнула Анна Ивановна. — И так коротка. И как хочется прожить ее так, чтобы оставить по себе добрую память!
— Очень хочется, — отозвался Иван. — Да вот боишься, успеешь ли? Мне иной раз кажется, будто и дни слишком короткие и ночи слишком длинны.
Анна Ивановна засмеялась:
— И мне так кажется. И это очень хорошо!
— Ну и выдумщица эта учительница! Ну и чудачка, ха-ха-ха, — веселился Никифор Салин. — Из-за одного батрачонка всю школу мне в полон отдала! Вон, посмотрите, как у меня пионеры корм коням несут, как у меня пионеры телят пасут!
Поглядели соседи — и верно. Сережка сено коням задает. Поить ведет. На другой день Степка телят выпасает.
А на третий — Иван свиньям картошки вареной из кухни несет.
— Да что они, в честь чего? — удивляется народ.
— А в счет образования Гараськи — дохлого карася.
Пока он в школе занимается, азы-буки учит, они за него отдежуривают. Должность его батрацкую справляют, — говорит Никишка и снова: — Ха-ха-ха!
— Ну и как, стараются?
— Не нахвалюсь, удалые работнички!
Рассказали об этом учительнице. Она пожала плечами и сказала словно про себя:
— Ну и пусть, посмотрим, кто будет смеяться последним.
Ведь это не сами по себе ребята на кулака батрачат, а по решению пионерского отряда. И вот почему. Когда Гараську в пионеры принимали, о его батрачестве как-то и не подумали. Ну приняли, и ладно. Выберет батрачонок свободную минутку и прибежит. Со всеми вместе под барабан пошагает, в дудку подудит. И снова — красный галстук в карман и на кулака батрачить.
А вожатая говорит — так нельзя. Пусть Герасим всегда галстук носит, пусть кулак знает, что он пионер, и тронуть его не смеет!
Ладно, с этим согласились. И кулак не возражал, пускай на шее у батрачонка красная полоска болтается, ежели не боится, что быка раздразнит. Ему-то что, лишь бы работал, не ленился.
Но когда все пионеры в школу пошли, тут встал вопрос: а как же с Гараськой? Кулак его не пускает. «Мне, — говорит, — такой батрак не нужен. Я, что ли, за него буду его должность справлять? Или работа, или ученье, что-нибудь одно. Желаете сироту учить, пожалуйста, забирайте его совсем. Только вот кто его будет кормить?»
А не учиться Гараське тоже неправильно. Если все пионеры учатся, ни один не должен оставаться за бортом! Не годится. По-пионерски — один за всех, все за одного.
Долго обсуждали этот вопрос на сборе отряда и, наконец, догадались, что нужно сделать. Распределить батрацкие обязанности на всех пионеров. Каждому исполнять его должность по очереди, пока Гарась в школе.
Ведь если каждый пропустит в месяц один день, это не страшно, наверстает. А зато Гарась будет учиться без пропусков. Как учительница на это согласится?
Усмехнулась Анна Ивановна, выслушав такое предложение, и сказала:
— Я, как ваша вожатая, уговорю вашу учительницу.
Вот так и начали батрачить всем отрядом на кулака.
Конечно, обидно, когда он смеется. Гараське даже перед товарищами неловко.
— Стыдно мне, Анна Ивановна, я тут за партой сижу, чистое писание вывожу, а ребята за меня мучаются.
— Ничего — хорошо учись, это главное, и тогда тебе ни перед кем не будет стыдно.
И Гарась старался изо всех сил. Ведь он знал: потому-то и учится, что другие за него работают.
И ребята не обижались. А когда учительница хвалила его за успехи, они очень гордились. И сознавали, что их партия сильна — захотела батрачонка учить, и учит!
Ну и зима в этом году наступила в Метелкине! Всем зимушкам зима. Закрутила, завертела такими метелями, каких и не видывали.
Прежде, бывало, как завалит избушки сугробами, как переметет все стежки-дорожки, так и замрет вся жизнь на селе. Лишь кое-где огоньки светятся. Девки, бабы лен прядут, из кудели нитки сучат. В иных домах постукивают деревянные станки, на которых холстины ткут.
От скуки парни по посиделкам шатаются, в карты играют, самогон пьют, дурные песни поют. А ребятишкам податься некуда. Тоска-тощища. С посиделок их гонят, в карты играть не принимают. Единственное удовольствие — на салазках покататься да нырки, выструганные из палок, по санным колеям пускать. Вот и все.
А в эту зиму зажили ребята веселей всех. Чуть выпал снег, давай из него громадные шары катать, крепости строить.
А потом воевать — снежные крепости брать. И не только в пешем строю, даже в конном. Должен разогнаться богатырь и на полном скаку через снежную стенку в крепость влететь. А стража должна его не пропускать, снежками забрасывать.
Никогда не знали в Метелкине такой игры. Анна Ивановна подсказала. Она в Сибири за Байкалом такую видывала.
Тут даже взрослые парни мальчишкам позавидовали и штурмовали крепость в каждый праздник. Все село собиралось посмотреть — какой же богатырь сверзится, какой влетит? Оказалось, это не так просто. Ну кто ни нацелится — все не получается. Сережка однажды в крепость влетел, только без коня. Конь уперся, а он через гриву, через голову — вверх тормашками. Вот смеху было.
Попытался Матвей Алдохин похвалиться. Засел на жеребца, разогнался конь на дыбки и как махнет через снежную стену. А Матвей Алдохин с него да в девичью толпу — ух!
И Анна Ивановна поймала его коня, оседлала да с разбегу и послала еще раз на снежную стенку. От удивления, что девка на коне, в нее даже позабыли снежки бросать.
И всем на диво конь перелетел снежную стенку, как птица. Только вершинку задними копытами сшиб. Да шапка с учительницы прочь отлетела. А сама она на коне в крепость перенеслась и смеется, рассыпав по плечам кудри.
— Ну, чисто Иван-царевич! — восхитились бабы.
— Вот какова наша вожатая! — возгордились ребята.
И всюду за ней. Только бровью поведет, они уже знают, что делать.
К новому году оборудовали на пруду у кузницы круглый каток. Понаделали деревянные коньки с подрезами из железок и давай крутить вензеля. И вожатая с ними. У нее коньки — снегурочки. Сами фигурки на льду выделывают.
Явился на таких же Толька-попович. И ничего, не прогнала его. Даже под ручку с ним прокатилась. Только фигурять он не мог. Как шлепнется, так на льду вмятина, и мальчишки кричат:
— Смотри-ка, сало! Поповское сало отпечаталось!
— Давай сковороду — жарь блины!
Учительница ребятам погрозила, чтобы не смеялись над толстяком, пусть больше катается, похудеть ему надо.
А на масленицу вморозили в середину пруда столб, на него надели старое колесо, а к колесу привязали две длинные жерди крест-накрест. И к концу каждой жердины — салазки. Устроили бешеную карусель. Ну давай, садись, держись, кто дольше удержится!
Как впрягутся ребята в колесо, как раскрутят, так тебя словно какая колдовская сила поднимет, свернет в охапку и в сугроб закинет. На десятом круге обязательно все слетали.
А учительница смеется и объясняет:
— Это центробежная сила действует.
Однажды она с Кочетковым поспорила, кто дольше удержится. И как ни держался Иван — первым слетел.
А она на двенадцатом кругу — за ним. И в один сугроб.
Ничего. Шапка с нее прочь, валенки прочь.
Ребятишки ее валенки разыскивают. Иван на руках несет в кузницу погреться. Там пламя так и пышет, в ее глазах отсвечивает. Кузнец Агей по красному железу бьет и приговаривает:
Ох ты, пламенна душа,
Озорна, да хороша!
А парни-женихи с посиделок ушли, вокруг вьются:
— Анна Ивановна, прокатись со мной!
— Анна Ивановна, обучи на коньках фигурять!
Некогда стало в карты играть. Не к чему стало самогон пить, и без того весело.
— Ну, братцы, нынешняя зима как и не зима!
— И откуда к нам такую ласточку занесло?
— Из южных краев, говорят. Ишь черная, как цыганка.
А завистливые бабоньки свою песню поют: — Ой, погодите, она вам зимой весну сделает! Околдует, как дураков, да улетит!
И вот наступила масленица. Веселое время, когда в деревнях блины едят, брагой запивают. И солнце в небе сияет, как блин. И снега белые оседают, тают, как сметана.
И дороги темнеют, маслятся, как подмазанные масленым помазком.
Шум, гомон на улицах. Допоздна не расходится народ.
Запрягают коней, сажают детвору, баб, девок в пестрых платках и катаются вперегонки по улицам. Колокольчики звенят, бубенчики гремят. Гармошки наигрывают.
Любуется на катающихся народ, допоздна не расходится.
А закатится красное солнце за белые снега, зажигают люди костры масленицу провожать.
Жгут соломенные чучела на перекрестках дорог. Выходят со смоляными факелами за околицу — «оттаивать» ее, соскучилась за зиму под сугробами, давно не отворялась околица.
И учительница везде с народом. Не отказывается, когда на блины позовут. Шутит, смеется, чудные слова говорит:
— А знаете, что мы с вами делаем, отправляя блин в рот? Пожираем солнце! Ведь блин — это древнеязыческий символ солнца. И славяне его пожирали, чтобы набраться к весне солнечных сил, а не просто так!
И вот однажды зазвали ее Алдохины. Блины у них замечательные. На пшенной каше с толоконной приправкой. И толсты и прозрачны, как кружево.
Такому блину душа радуется.
Ест учительница блины, а сама все в окошко поглядывает. И вдруг на улице шум, гам, вбегают в избу Гришка, Васька, Мишка с ревом:
— Батяня, тебя ребята жгут!
За ними соседка:
— Силан, тебя пионеры палят!!
Выскочил Силан из-за стола, как вихрем поднятый, подумал, что его сараи горят или его амбары подожгли.
Огляделся с крыльца и видит: впрягшись в сани, пионеры волокут его чучело. Обрядили соломенную фигуру пузатую, ну точь-в-точь, как он, усы, бороду из пакли приделали, нахлобучили старую шапку, подожгли и мчат по селу, к околице. Ветер пламя раздувает. Горит-чадит кулацкое чучело, народ смешит.
Хотел крикнуть Силан что-то грозное, а во рту блин непрожеванный застрял. Взревел он не своим голосом, как медведь на рогатине. Сорвался с крыльца и вдогонку за санками.
Разлетелись ребятишки в разные стороны, как воробьи от ястреба. А кулачина подбежал и давай огонь снегом закидывать. Топчет солому валенками. Хлещет чучело полами пиджака. Бьет под соломенные бока кулаками.
Сбежался народ:
— Смотри, кулак сам себя бьет!
— Гляди, Силан солому ломит!
Потеха, да и только.
Вернулся Силан домой, управившись со своим «портретом», сам не свой. Волосы дыбом, борода припалена, щеки красные, нос в саже. При виде такого родные дети не выдержали, фыркнули и покатились со смеху под лавки.
А учительница выскочила из-за стола, выбежала на улицу да и упала в снежный сугроб.
Все село хохотало, от мала до велика.
Долго потом вспоминали метелкинцы, как повеселили пионеры масленицу.
После проводов масленицы случилось в Метелкине еще одно событие, о котором много судачили. Умерла жившая у попа Акакия старая барыня. Та самая сумасшедшая старуха, которая только и делала, что вязала синюю варежку и, связав, снова распускала. И чуть что, хватала под мышку клубок синей шерсти и, спасая его, как драгоценность, убегала от людей подальше.
Посмеивались над старухой. Вот ведь до чего дошла.
А до революции какими богатствами владела. Что дом, что усадьба, что экипажи выездные, что рысаки племенные — всем на зависть. Поля ее — глазом не окинешь, леса ее — на коне не объедешь. Все жители вокруг на нее работали.
А сколько в доме золота, серебра! А сколько на самой бриллиантов: бывало, как наденет их да как явится в церковь, так народ и зажмурится от их ужасного блеска.
И вот все исчезло. Нажитое не своим трудом все прахом пошло. И осталась у барыни облезлая кошка да синих ниток клубок. И приютил ее поп Акакий из милости, помня ее старые подачки.
Ну, а может быть, еще надеялся, что сыновья ее вернутся либо дочери. Одна, по слухам, в Америку убежала и там нашла себе в мужья заграничного буржуя. Другая будто с царским генералом в Париж закатилась. А сыновья… Ну, про тех рассказывали, что порублены где-то в степях-пустынях красной конницей как бывшие гусары, служившие в белой гвардии.
Однако барыня верила почему-то, что любимый ее сынок Аполлинарий, бывший уездным предводителем дворянства, все-таки жив. И должен на родном пепелище объявиться.
И вот перед смертью старая барыня потребовала вдруг перо, бумагу и ясным, твердым почерком написала, что старого кота завещает попу Акакию, спицы для вязания — бывшей горничной Агаше, Данилкиной бабушке, а клубок синей шерсти — сыну своему Аполлинарию Андреевичу Крутолобову. Пусть сохранит клубок вышеназванная Агафья и передаст ему в собственные руки.
Вот над этим-то завещанием и посмеивались в селе все кумушки. Пошучивали и мужики. Да и пионеры шутили над Данилкой, который с важным видом принес своей бабушке Агафье клубок синей шерсти, недовязанную варежку и четыре железные спицы.
Вот так наследство от старой барыни за долгую службу!
Посмеялась и бабушка: «Зачем это хранить для барина клубок шерстяных ниток? Свяжу-ка я из них варежки учительнице в подарок, а то все бегает руки в рукава.
А если хватит шерсти, и теплые носки свяжу под ее хромовые сапожки. Пусть носит на здоровье».
Определила на глазок, что рука учительницы неширока, нога невелика. Наверно, хватит. Прикинула, сколько нужно петель, набрала на спицу и давай вязать. Да не просто, а с узорами.
Бабушка вяжет, а котенок клубком играет.
Сядет Данилка уроки учить, а котенок своей игрой ему мешает. Кажется ему, что в клубке чего-то звенит.
А может, это у него в ушах звон?
— Бабушка, кончай ты его скорее, а то зима пройдет, зачем тогда чулки-варежки.
И вот однажды возвращается Данилка из школы и видит: сидит его бабушка нарядная, как в церковь собралась. Лицо у нее строгое. Очки на лбу. Значит, вязанье кончила. Перебирает в руках готовые варежки и говорит тихим голосом:
— Чую я, внучек, скоро мне помирать пора. Хочу имуществом своим распорядиться.
Не раз бабушка про смерть говорила, не удивило это Данилку, не испугало. Он даже усмехнулся, какое имущество? Закопченную баньку? Старье в сундуке? Но смолчал.
— Награжу тебя за то, что жалел меня. Медку носил, рыбки ловил.
— Это я не один, бабушка. Это мы всей пионерской партией.
— Всех награжу, кто заслужил. Позови, внучек, учительницу.
Данилка позвал.
Подарила ей бабушка свое вязанье. Анна Ивановна обрадовалась, поблагодарила.
И вдруг бабушка спрашивает:
— А скажите, Анна Ивановна, хороший ли ученик мой Данилушка, выйдет ли из него толк в жизни? Станет ли он ученым человеком?
— Хороший ученик, — отвечает Анна Ивановна, — будет дальше учиться, может стать ученым человеком.
Теперь всем ребятам дорога открыта. Было бы его желание.
— А какое твое желанье, Данилушка?
Удивился Данилка, чего бабушка спрашивает? Ведь давно они обговорили, что построят новую избу, заведут коня, вырастят корову. Приведут в дом невесту. И заживут не хуже богатых мужиков.
Правда, в последнее время что-то думать об этом стало ему скучно.
Теперь мечтал он вместе с ребятами поселиться всей пионерской партией в барском доме, пахать землю тракторами, жить вместе — как братья-богатыри. И вожатая у них будет жить в сказочном тереме, в самой верхней комнате под названием «мезонин».
Все это получалось удивительно складно, когда обговаривали ребята между собой. Но бабушке рассказывать об этом он не решался, чтоб ее не расстраивать… Да и боялся, что бабушка над этим посмеется.
И теперь замолчал он, потупившись. И врать не хотел и открывать партийную тайну не решался.
— Ну что же ты примолк, Данилушка? Скажи, как бы ты зажил, если бы вдруг стал богатым? — спрашивает бабушка.
— Каким богатым? — спросил Данилка.
— Ну шибко богатым, богаче всех наших богатеев.
— Как барин Крутолобое! — засмеялась Анна Ивановна.
Засмеялся и Данилка.
— Тогда бы я свой барский дом остеклил, оборудовал, всех бы своих товарищей там поселил, на каждого завел бы стального коня, и стали бы мы жить в коммунии!
— В коммунии? А меня, старушку, куда же?
— А тебе твою старую светелочку, бабушка, о которой ты скучала. Только жила бы ты у нас не угнетенная. Мы бы за тобой ходили, наши пионерки. Вот как!
— Значит, пожалел бы ты бабушку, став богатым?
А то ведь иные, разбогатев, звереют! Так-так, — задумалась бабушка. Значит, в коммунию… А учиться на ученого как же?
— А для этого не нужно быть богатым, — сказала учительница. — У нас теперь студентам из бедноты все преимущества! Государство у нас рабоче-крестьянское, об этом нельзя забывать, бабушка!
— И мне, значит, светелку мою прежнюю оборудовать… Так-так… Выйду я из нее и буду с антресолей смотреть, как вы в нижнем зале танцы будете танцевать?.. Ну, где уж! — засмеялась старушка. — Лапотникам на паркетах, хи-хи-хи!
— И ничего тут смешного. В Москве уже есть балетная студия, в которой учат танцам пролетарских детей!
Настанет день, и в деревне такое заведем!
— Да ну уж! — замахала бабушка руками. — Не смешите!
— Да вы только подольше поживите, бабушка. Вы сами увидите, какая будет чудесная жизнь!
— Ну, а ты бы с нами вместе поселилась в барском доме-то?
— А чего же, с удовольствием.
— Ну хорошо, ну, ладно. — Бабушка утерла кончиком платка слезинки, поджала губы, стала вдруг строгой и важной. Молча достала из-за пазухи кисетик из кожи и вытрясла его содержимое на деревянное блюдо, стоявшее на столе.
Несмотря на сумерки, в избе вдруг стало светлей.
Что-то засверкало, заискрилось, заблистало необыкновенно!
— Откуда это у вас? — отшатнулась учительница. — Это же настоящие бриллианты, они светятся в темноте!
— А это хранила старая барыня в шерстяном клубке, — сказала бабушка, любуясь блеском драгоценных камней. — Завещала она мне старые спицы, клубок шерсти — своему сыну Аполлинарию, а про эти блескучие камешки ничего в завещании не сказала. Спицы мне пригодились — варежки вам связала. Клубочек в чулочки перегнала, чтобы шерстку моль не поела. А если сынок барынин за ним явится, что ж, я ему такой же клубочек из свежей шерсти отдам… А уж эти штучки-блескучки, не прогневись, не получишь, барин!
Усмехнулась бабушка и стала перебирать сверкающие камешки морщинистыми пальцами.
— Не простые они, волшебные. Сверкает в них, переливается огнями драгоценная кровь народная, пот крестьянский, слезы… Скопила их человеческая жадность, жестокость, себялюбство. Служили они весь век свой людскому злу, а надо бы послужить добру, — приговаривала бабушка.
— Да, конечно… — Глаза учительницы не могли оторваться от сверкающих драгоценных камней, в ее черных зрачках они мерцали, отражаясь, как звезды.
— Теперь не злая барыня, а я над ними хозяйка! — С этими словами бабушка Агаша взяла драгоценности в пригоршню и озорно тряхнула. — Хочу выброшу, хочу — добрых людей награжу!
Бриллианты в руках ее зазвенели, и заиграли отраженья их на черном потолке, на лакированных сажей бревнах баньки.
— Ну что ж, учительница, зови всех, кто меня выхаживал, кто поил-кормил, кто от смерти спасал, кто на ноги подымал.
— Партия свободных ребят, — тихо сказала Анна Ивановна.
— Ну вот и хорошо. Всех зови, которые в красных галстуках.
— Трубите общий сбор, не простой он будет, бриллиантовый, — шепнула вожатая Данилке.
Он выбежал и помчался что есть духу к Степану.
— Детские сердца не алчные, дети по справедливости решат, куда эти богатства девать несметные… — говорила старуха, перебирая драгоценные камни. — Достались мне эти сокровища, когда они уже не нужны, как в сказке…
Ну что ж, принесу людям пользу хотя бы в конце жизни.
Пусть ими распорядятся те, у кого вся жизнь впереди.
Верно, девушка?
Анна Ивановна не успела ответить — на улице громко заиграл Степан в коровий рог. Послышался топот ног, банька заполнилась детворой. Ребята расселись на скамьях, на полу, шумно дыша.
Любопытство так и играло на всех лицах.
— Ребята, — сказала Анна Ивановна, — я позвала вас на сказочный сбор. Смотрите, в моих руках сверкает волшебное богатство!
Она пересыпала из горсти в горсть бриллианты. Ребятам казалось: вожатая пересыпает звезды.
— Вы спасли от смерти, выходили брошенную злыми людьми больную старушку. Она оказалась доброй волшебницей и решила наградить вас, как в сказке, таким огромным богатством, которое вам и не снилось.
— Вот этими стекляшками? — засмеялся Сережка, бывший Урван.
— Какие веселенькие, хороши для сережек! — обрадовалась Даша, бывшая Мама-каши.
Им показалось, что это какая-то игра.
— Это бриллианты, ребята, — улыбнулась Анна Ивановна, — они дороже золота.
Ребята примолкли.
— Вот за один такой камешек можно купить коня… нет, что я, тройку коней с упряжкой! А в старое время и с кучером. А может быть, и больше.
— Ей-богу? — не вытерпел Сережка.
— Честное пионерское. А вот за этот, что покрупней, можно было купить целое поместье, с домом, с садом.
— Волшебный! — воскликнул Павлушка.
— Да, стоимость этих драгоценных камней волшебная.
— Значит, ежели эту кучу по одному камушку на всех разделить, каждый из нас может стать богачом! — воскликнул Сережка.
— Были пионеры, превратимся в буржуев — вот так волшебство! — поежился Антошка, бывший Лутошка.
— Ну уж, вы скажете еще… — попятилась от камней прильнувшая было к ним Даша.
— Ну зачем же в буржуев, — сказал рассудительно Иван. — Просто купим мы по паре коней, построим по новой избе, станем самостоятельными мужиками.
— И Гараську Карасева из батраков в самостоятельного мужика обратим! поддержал Сережка. — Хватит ему на чужих конях гонять.
Притихла бабушка, слушая спор ребят. Поскучнела как-то Анна Ивановна.
— Нет, не годится так, — заявил Степан. — Люди скажут — вот хапуги, захватили барское богатство для себя. Новыми кулаками стали, а притворялись: мы пионеры!
— А верно ведь! — стукнул кулаком по столу Сережка, скорый на решения. — Уж если мы настоящие пионеры, давайте на эти богатства устроим настоящую коммунию.
Мы же говорили — вот бы нам да отстроить заново господский дом. Да поселиться в нем, да зажить всем вместе…
Так давайте! Хватит тут на такое дело, да, товарищ Аня?
— Даже с излишком, — улыбнулась Анна Ивановна то ли тому, что Сергей назвал ее по имени как вожатую, то ли ей понравилось его предложение.
— А ведь опять люди скажут: «Ну вот, пионеры побогатели, забрались в барский дом, стали новыми господами, устроили хорошую жизню для себя одних…» — усомнилась Даша.
— Опять плохо! — ударил по столу кулаком Сережка.
— Уж лучше бы не морочили вы нас этим богатством, — в сердцах сказал Иван, бывший Бесштан. — Жили без него и проживем.
— Может, проголосовать, кто за то? — предложил Степан.
— Чего же голосовать, когда неясно? — возразил Павлушка.
Совсем расстроились ребята.
— Вот тебе и сказка, — усмехнулся Павлушка. — Выходит, мы вроде дураков, которые горшок с золотом нашли и так из-за него передрались, что прохожему отдали, лишь бы помириться!
— Эх, ребята, — хлопнул себя по лбу Степан, — а мы забыли про стального коня сказку. Вот бы стальных коней накупить!
— Так ведь за них буржуи берут чистым золотом.
— А за бриллианты продадут нам тракторы, как думаешь, товарищ Аня? спросил приободренный Степан.
— Наверное, продадут.
— А вы знаете, что Ленин-то говорил: нам нужно русского мужика пересадить с деревенской клячи на коня стального?
— Постой, постой, Степан, — подняла руку Даша. — Уж если мы про Ленина вспомнили, тут надо подумать, как бы сам он в таком деле поступил. Верно, тетя Аня?
— Да не тетя, вожатая! — поправил Степан.
— Не мешай, — отстранила его Даша. — Скажите, тетя Аня, а как бы Ленин поступил, если бы у него были богатства?
— У него были.
— Да? И как же он распорядился?
— У Владимира Ильича была одна ценная вещь — серебряный позолоченный портсигар. У Надежды Константиновны часики золотые и кулон, оставшиеся от матери.
И вот, когда случился в Поволжье голод и Владимир Ильич обратился ко всем людям, ко всем странам за помощью голодающим, они с Надеждой Константиновной собрали все эти свои небольшие драгоценности и отнесли в комиссию по сбору средств в пользу голодающих.
— В Помгол?
— Да, в Помгол.
Перед глазами ребят встал плакат в сельсовете, на котором бежал по пустому полю страшный голодный мужик, призывая людей на помощь.
Все притихли, даже стало слышно, как шепчутся в щелях бани тараканы.
— Тетя Аня, — сказала Даша тихим голосом, — а что, если и нам поступить вот так же? Много на эти камешки хлеба можно купить?
— Думаю, что несколько пароходов, несколько поездов.
— На эти вот безделушки? — воскликнул Сережка. — Так отдать их за хлеб поскорей!
— Верно! — хлопнул ладонью по столу Иван. — Мы всей артелью сколько работали — всего два мешка колосками набрали, а тут за какие-то камушки гору хлеба!
Отдать!
— Других предложений нету? — медленно спросил Степан, еще не прогнавший мечту о жизни в барском доме коммуной.
Других предложений не было.
— Ставлю на голосование, кто за то? — и сам первый поднял руку. А за ним все ребята.
— Ну, вот и хорошо. И никому не обидно, — сказала Даша, оглядывая поднятые над головами руки. — А в уши я и простые сережки воткну, подумаешь! Верно, тетя Аня? — и она запрыгала на одной ножке.
Вместо ответа Анна Ивановна вдруг обняла ее и расцеловала, чего никогда прежде не делала.
Вначале хотели отвезти бриллианты в Москву, прямо самому Ленину. Потом рассудили, что ведь и Ленин-то свой портсигар в комиссию сдал, которая на ценности хлеб покупает. Решили отвезти в уездный государственный банк, оттуда переправят в Москву под охраной, вместе с другими пожертвованиями.
И вот по мартовским почерневшим дорогам помчались в город сани, запряженные добрым конем. Правил им Степан, а Иван Кочетков сидел рядом, завернувшись в тулуп. На груди держал он бриллианты, а в кармане — верный наган. А кроме того, вез он в город драгоценную бумагу — протокол о создании в Метелкине артели по совместной обработке земли и просьбу о продаже артели в кредит трактора. Дошел слух, что добыли все-таки наши в Америке целую партию стальных коней.
Драгоценности в банке приняли, сложили в особую шкатулку, затем в брезентовый мешок. Запечатали его сургучными печатями и отправили в Москву под надежной охраной, с сопроводительной бумагой. А Степану с Иваном выдали форменную справку.
Не так просто оказалось с трактором. Тут пришлось побывать и в уездном исполкоме и в укоме партии. Поспорили, позаседали уездные начальники и, наконец, решили — доверить метелкинской артели стального коня.
Большую роль сыграло тут умение Кочеткова обращаться с машинами. Во всем городе никто, кроме него, с трактором не был знаком. А Иван, бывший солдат автомобильной роты, еще на войне когда был, тракторы видел.
Когда об этом узнали, обрадовались. Ведь несведущему дай машину поломает. А этот наверняка в дело произведет.
Во дворе товарной станции, где хранился трактор, собралось немало народу. Всем было любопытно, как оседлает человек стального коня. У Степана холодок по спине шел, страшновато было, не опозорился бы Иван Кочетков перед всем честным народом. Не сбросил бы его заморский конь. Шут его знает, заграничный, буржуйский. Не заупрямится ли?
Когда выкатили трактор из пакгауза, Степан даже несколько разочаровался — телега как телега. На четырех колесах, вся железная, и из нее торчит труба, как из железной печки.
Но когда Иван проверил машину, заправил, подмазал, чего-то продул, где-то прочистил да крутанул вставленную ей в нос железную кочережку конь как вздрогнул, да фыркнул, да задрожал, да земля застряслась, Степан даже засмеялся. И страшно и радостно стало. Чувствовалось, что в коне большая сила.
Вскочил на него Иван, без кнута, без понукания, дал ходу и поехал. Дал круг по двору, дал другой, синего дыму напустил, так что любопытные зачихали. И заявил: — Отворяй ворота, своим ходом пойдет!
Раскрыли ворота, и он поехал. А следом Степан на подводе, нагруженной бочками с керосином и бидонами со смазочным маслом.
Вскоре любопытный народ отстал, а мальчишки неотстанно бежали за ними почти до первого села, до Темгенева. Там встретили трактор темгеневские мальчишки и проводили до Глядкова, у них приняли эстафету глядковские, дальше устьинские.
Не только детвора — старики с печки слезали поглазеть на такое чудо. Едет телега без лошади, а верхом на ней человек!
Пыхтит, бурчит, как живая. Уж не колдовство ли какое? Дым пускает, как Змей Горыныч.
В одном селе собрались старухи с ухватами, с кочергами — не пустим нечистую силу, она нам деревню спалит!
Тек и пришлось Ивану Кочеткову, чтобы не дразнить старух, объехать эту деревню стороной. Чего доброго, трахнет какая ведьма кочергой по радиатору, ну и сдавай стального коня в починку.
Смеется Иван, смеется Степка. А признаться, вначале и самому стало страшно, когда дернулся стальной конь, весь задрожав, и выпустил — клубы дыма.
Бегал Степан за водой для «коня», сторожил его, пока Иван отдыхал на постоялом дворе. Словом, был у Кочеткова за помощника. И очень хотелось ему самому проехаться. Но кто же будет подводой править? Потом догадался: ближе к своей деревне стал подсаживать мальчишек в телегу и, отдав им вожжи, пересаживался на коня стального.
И какой же он авторитет приобрел среди ребят, когда явился в Метелкино на тракторе! Ведь это был первый мальчишка, прокатившийся на стальном коне. Где до него Сережке, где до него Макарке-орлу! Выпачканный в машинном масле, пыльный, чумазый, он казался ребятам необыкновенным героем. Его не только щупали — его даже нюхали. И запах у него был необыкновенный — бензиновый. Даже кошка от него прочь пырскнула, а пес Шарик, как на чужого, заворчал.
Вот каким парнем выдающимся стал Степан после поездки в город — не подступись! Верно, значит, говорилось в сказке-то про стального коня: кто сядет на него, необыкновенным станет.
Всем захотелось набраться сказочных сил. И вот решили — пусть Иван Кочетков берет с собой на трактор всех пионеров по очереди.
Ну что ж, Иван согласен, мальчишки ему помощники.
Поехал из барских скотных дворов залежавшийся навоз на поля артельщиков возить — пионеров с собой. Поехал в луга за сеном — опять же красногалстучников с собой.
Всех прокатил, и у всех задору прибавилось.
Решили ребята прокатить и Гараську, добавить слабосильному батрачонку новых сил.
До чего же был рад Гараська! Как вцепился в баранку трактора, так и не выпускает. Пальцы посинели, губы сжал, а сам шепчет:
— Дядя Ваня, дай я сам поправлю!
Смеется Кочетков, дает ему править, прижимая его тонкую руку своей железной, жесткой рукой.
И счастлив батрачонок, так счастлив, как будто едет не по земле, а по небу катит, по облакам.
Не обошлось и без происшествий. Захотела проехаться на тракторе и Даша, бывшая Мама-каши. А ребята говорят:
— Зачем это девчонке?
— Так я же в ночное вместе с вами за мальчишку ездила!
— Мало ли что, на просто. м коне можно, а на стальном опасливо. Вдруг он твои косы в колеса замнет? Ну и готово дело, погибнешь!
— Ах так, — говорит Даша, — мои косы мешают, ну ладно! — Зашла в сарай, схватила овечьи ножницы, раз-раз, чик-чик — и является, помахивая отрезанными косами.
Иван Кочетков даже отшатнулся:
— Что ты, озорница, наделала?!
Однако пришлось и ее на трактор пустить, дать и девчонке силу стального коня почувствовать.
Завидовали пионерам все мальчишки. Но в особенности Макарка. Исподтишка, таясь за сараями, за стогами, за овинами, подолгу смотрел он завистливым взглядом, как разъезжали ребята на тракторе.
А пионеры, заметив его, кричали насмешливо:
— Эй, кулацкий холуй, на дороге не балуй!
— Не гляди орлом, катись решкой!
Посмотрит, посмотрит Макарка на трактор, вздохнет и пойдет прочь, как побитая собака.
На ночь Иван Кочетков заводил стального коня в пожарный сарай и сдавал под охрану дежурных пожарников. Там стоял он спокойно рядом с пожарной машиной, с водовозными бочками. Да неспокойно было в селе. День и ночь только и разговоров что о тракторе.
Беднота не налюбуется на стального коня, не нарадуется. Говорит о нем весело:
— Ну, теперь сами свою землицу вспашем-засеем.
— Теперь к Алдохиным, к Салиным в кабалу не пойдем!
— Довольно, хватит кулачью в ножки кланяться, свое добро с поклонами отдавать!
А богатеи гудят злобно:
— От него хлебушко керосином пропахнет!
— Трактор землю опоганит, перестанет земля родить!
Да еще и грозятся своим испольщикам:
— Хуже вам будет, вот увидите!
— Понадеетесь на Ивашку, жевать вам сухую корку.
— Смотрите, отскочит у него гайка али какой винтик, вот тебе и тарарахтор — стоп машина! И провороните весенний сев.
И нарочно выводили на прогулку своих сытых коней, подкормленных овсом к весенней пахоте.
— Вот они, кони-то, — не железные, живые да любезные, у них гайки не отскочат, винты не сорвутся! Тьфу нам на ваш трактор-тарарахтор!
Но бедняки-то знают — это кулаки от зависти. Совсем бы другое говорили, если бы к ним в хозяйство попал стальной конь. Хвалят же они молотилки, сеялки, веялки, попавшие в их загребущие руки.
Озорные девчата на светлые закаты уже частушки-насмешки звонкими голосами кричат.
Под их песенки-припевки веселей и звон из кузницы.
Там Иван с Агеем к четырехлемешному плугу лемеха куют. Железные бороны клепают. Ремонтируют сеялки, которые притащили кулаки во время разгрома барского поместья да бросили за неисправностью. С машинами-то они обращаться были не горазды.
Подходят кулаки, заглядывают в кузню, щурясь на пламя кузнечного горна. Допрашивают:
— Неужто такой плужище ён потянет?
— Потянет!
— И ежели бороны сзади прицепить, потянет?
— А чего же ему сделается!..
Покряхтят кулаки, побурчат и восвояси пойдут под смешки парней и ребятишек, снующих вокруг кузницы.
Однажды подкараулил Макарка-батрак, когда Иван Кочетков был возле трактора один. Подбежал и взмолился:
— Посади ты меня с собой, дядя Иван, дай поправить… Век тебе этого не забуду!
— Ну, ладно, — сказал Кочетков, — садись, проедемся, ежели тебе так не терпится.
Проехали они с ним до гумен, дал руль подержать, похвалил, какие у него руки крепкие. И спросил:
— Ну как, убедился, какая в стальном коне сила?
— Эх, мне бы его в руки! Уж я бы его любил да холил! — Макарка даже зажмурился, вообразив себя хозяином такого чуда.
— За чем же дело стало?
— Так ведь у Алдохина такого коня нет.
— И не будет!
— А на вашего меня пионеры не пустят!
— Вот то-то, парень, нельзя и нашим и вашим. Смотри, сядешь ты в лужу между двух коней!
Задумчивым ушел Макарка от стального коня, что-то не веселило его больше гарцевание на сытых кулацких лошадях.
Странные, непонятные перемены в своей судьбе стал замечать и Гараська. Словно действительно трактор прибавил ему каких-то неведомых сил. Грозный его хозяин Никифор Салин вдруг смягчился, стал с ним ласков и — вот диво! — даже уважителен. Не то что прежде: за каждую провинку — затрещину, по каждой прихоти — щелчок, теперь пальцем даже не грозился.
За обедом сажает поближе, за общий стол. Лучшие куски наравне с двояшками теперь и Гараське даст.
И, растянув в улыбку губы, говаривает жене: «Подбавь-ка на Гараськину долю щец понаварней!» Или: «Подлей-ка Гараське в кашу молочка топленого».
А однажды, когда Гараська чистил жеребенка со звездочкой на лбу, вдруг такое сказанул, что у Гараськи под сердцем засосало:
— А что, вот вырастет Звездочка, отдам я ее тебе за труды… Не все тебе, парень, в батраках ходить, будешь сам хозяином!
Не поверил Гараська своим ушам, взглянул в глаза хозяину и видит в них какое-то лукавство. Играют в карих Никишкиных глазах волчьи огоньки.
— Ну что, не веришь, думаешь, я плутатор какой?
Я за твою верную службу могу и наградить. Я в своем хозяйстве царь захочу одарить конем и одарю!
Молчит Гараська, сдерживает громкое биение сердца, ждет, чего скажет кулак дальше. А он ничего больше не говорит. Треплет по холке жеребка, хвалит его красоту, резвость. Разжигает у батрачонка аппетит.
А весна все ближе. Сверкает март — аж глазам больно.
Капели с крыш с рассвета до темна поют. И слышно, как ручьи роют сугробы и ночью. И вот уже взгорбился лед на реке. Засинели в лугах озера талой воды. В одно веселое воскресенье деревенские бабушки напекли ребятам жаворонков с глазами из брусники. И ребята не стали их есть, а только попробовали и, надкусил, выставили и а коньках крыш, на скворечницах.
И, словно на приманку, прилетели вдруг настоящие жаворонки.
Ребята их услыхали сразу. Жаворонки не таятся — как только появились, сразу подымаются вверх над проталинками и звенят-звенят, словно принесли с собой колокольчики весну-красну будить.
Красна будет эта весна для бедноты Метелкина. Спаялись люди вокруг Ивана Кочеткова и его стального коня.
Уговорились артелью сеяться, артелью хлеб убирать и весь урожай делить по справедливости. Никто чтобы обиженным не был. Радостно: кончается кулацкая кабала той весной.
Радовались и мальчишки в красных галстуках. Всем не терпелось поскорей увидеть, как выйдет стальной конь на поле, как вспашет первую борозду. Широкая это будет борозда — в ширину четырехлемешного плуга. Так в Метелкине еще не пахали.
И радостно и неспокойно как-то бедноте. К пожарному сараю, где ночует трактор, стали снаряжать на дежурство не всех мужиков, а самых надежных. Мало ли что…
Прежде чем спать пойти, Иван Кочетков сам дежурных поверяет. Придет, осмотрит пожарный сарай. Если охапки сена, брошенные дежурным лошадям на ночь, слишком близко к сараю брошены — отодвинет. Курящим сторожам велит дымить подальше от сарая, над бочонком с водой.
Но пионерам и этого мало — решили учредить свою тайную стражу. А мужикам и невдомек, почему это с ними увязываются ночевать мальчишки.
Однажды прибегает в школу Гараська и весь дрожит.
И прямо к учительнице — забыл, что звать ее надо либо Анна Ивановна, либо товарищ Аня, — прильнул к ней и шепчет:
— Тетенька Анна, беда!
— Что с тобой, Герасим, откуда беда, какая?
И тут прошептал ей Гараська на ухо такое! Анна Ивановна сразу собрала совет отряда и, взяв со всех слово молчать и хранить все в тайне, сказала:
— Ребята, нам надо усилить бдительность. Кулаки подговаривали Герасима поджечь пожарный сарай.
— Коня мне за это обещали… «А тебе, — говорят, — проще простого, ваши мальчишки там с дежурными все время вертятся, на тебя никто и внимания не обратит. Не подумает. Тем более, — говорят, — ты в красном галстуке.
Вот, — говорят, — и пойдет тебе пионерство на пользу — коня получишь!»
Говорит это Гараська, а у самого губы трясутся.
— Ну, а ты что же, в глаза им плюнул? — так и вскочил горячий Сережка.
— Нет…
— Эх ты, рохля!
— Постой, Сережа, так нельзя ему было, ему надо быть хитрей, он в кулацком окружении, — остановила вожатая.
— Я сказал только одно — боюся… Ну и заплакал еще.
— И правильно, чтоб отвязались, гады, — сказал Степан.
— Ага, это лучше. Чтобы подумали, что ты просто глупый, трусливый, для них безопасный! — догадался скорый в мыслях Сережка.
— Они этого дела не оставят, уж если задумали. Надо за ними следить зорче, — пробасил Иван.
И поручено было Гараське притворяться трусливым и глупым и следить, что затевают кулаки против стального коня.
Ивану Кочеткову об этом случае не докладывали, но почему-то он стал ночевать в пожарном сарае, устроив себе постель рядом с трактором.
Вот и грянул разлив. Цна и Мокша в нижнем течении вскрываются с громом, с треском. Текут они с юга на север. Их талые воды с верховьев, где весна наступает раньше и солнышко пригревает горячей, набегают буйно, радостно и взламывают лед в какую-нибудь одну ночь.
Вчера еще по горбатому льду можно было перебегать с берега на берег, перескакивая через закраины. А в ночь вдруг как подует теплый сырой ветер, на реке раздадутся пушечные удары, звон, скрежет, произойдет какая-то сказочная битва, и расколется ледяной панцирь. Река выльется из берегов и пойдет затоплять луга, леса, выгонять из нор лис, пугать зайцев, загонять на острова злых волков.
И тут начинается для метелкинских ребят удалое веселье.
Ну как не прокатиться на льдине! Ну как не погнаться на лодке за лисой, сидящей на унесенном водой дереве!
Ну как не заплыть в лес и не помочь по древнему обычаю деда Мазая зайчишкам, застигнутым половодьем!
Еще накануне по селу веет чудесным, бодрящим запахом смолы, которую варят на кострах, чтобы осмолить проконопаченные лодки.
Здесь и маленькие — рыбацкие, и большие — базарные ладьи, и громадный дощаник для перевозки людей и лошадей вместе с телегами на ту сторону разлива, размахнувшегося здесь километров на пятнадцать.
В эту весну раньше других принялись уделывать свои базарные ладьи кулаки Салины, Алдохины и другие богатеи. Им есть что на базар везти. Нарочно до весны свой товар берегут, чтобы продать подороже.
Пока бабы ставили заплаты на домотканые холщовые паруса, а старики конопатили и смолили лодки, кулацкие сынки вместе с батраками выкатывали к берегу бочонки с солеными огурцами, которые хранились подо льдом пруда, бочки с рубленой капустой. Корыта с посоленными в них свиными окороками. И все это с песнями, с шутками, с каким-то вызовом, словно желая похвалиться перед бедняками тем, что не с пустыми руками поедут они на базар.
— Здорово нынче спекульнем, — подмигивая Ивану, говорил Силантий Алдохин, — по твоей милости. Прежде бы овес, пшеницу соседям на семена взаймы дал, а теперь вот на базаре продам!
Он злился, что Кочетков достал семена для бедноты в совхозе. Там взаймы «так на так» дали — сколько возьмешь, столько и отдашь. Государство не наживается. А кулакам надо было отдавать за мешок семян два мешка из нового урожая.
Силантий только виду не подает, что злится. Зубоскальством старается досаду скрыть.
— Ух, весна ныне ранняя, грязюгу такую развезло, что на базар, кроме нас, никто ничего и не подвезет. Мы будем на базаре цари. Приплывем в лодках, под парусами, как варяги. И будем ценой владеть!
— Ворюги вы, а не варяги!
Кулаки только похохатывают.
— Чего-то они сегодня уж очень откровенно на базар собираются? удивился дед Кирьян. — И все дочиста, всем гамузом, будто нарочно сговорились!
— А пусть плывут с попутным ветром, без них в селе воздух чище, попыхивая трубкой, отвечал Иван Кочетков, а сам тоже задумывался.
Собирались базарничать и Салины.
— И тебя возьмем, доставим удовольствие. — Никифор похлопывал Гараську по плечу тяжелой рукой. — Собирайся, точи зубы орехи грызть, востри язык на конфеты!
Словно и забыл, что отказался батрачонок погубить коня стального ради коня живого.
И не напоминает, не корит за робость.
Удивительно это Гараське и страшно. Уж очень опасны улыбки кулака. На губах-то ласка, да в глазах опаска…
Так и ходят в зрачках волчьи огоньки.
Но его дело батрацкое, подневольное. Сказано — собирайся на базар, надо собираться. Пиджачок на подкладке из пакли Гараська почистил, сапоги, от покойного отца оставшиеся, дегтем смазал.
— Молодец, — хвалит его кулак, — не босиком же по базару гулять… Обязательно надевай сапоги, да наверни поболе портянок, чтобы с ног не свалились!
Вместе со всеми таскал Гараська свиные окорока, катал бочонки с огурцами, отвозил на подводе мешки овса и пшеницы.
И вот настал час отправки. Ветер немного переменился и стал почти попутным. С «Дубинушкой», весело столкнули на воду длинные черные лодки, выдолбленные из громадных ветел. Подняли холщовые паруса, разукрашенные заплатами. Захлопали они, ловя ветер, а поймав, надулись важно и потянули длинные лодки на стрежень, резать носами пенные барашки.
Весело стало Гараське при виде простора и все же страшновато, что-то холодило под сердцем, что-то держало в тревоге.
— Ну, — сказал, осклабившись, Никишка Салин, уставив весло, как руль, и устраиваясь поудобней. — Вот, слава богу, поехали! Пущай впереди у нас море, нехай позади у нас горе!
Жена отчего-то вздрогнула и обернулась на село тревожно.
— Ну, ну, — прикрикнул на нее Никифор, — чего мечешься? Сиди тихо, под нами бездна… — И добавил тише, для нее одной: — Если чего и случится, пущай без нас!
Мы на базаре были — всей семьей.
Лукерья закутала голову полушалком и притихла.
Гараська вздрогнул.
Ветер дул все крепче, паруса надували щеки все важней, и ладья все быстрее бежала встречь течению, сшибая белые гребешки задорных волн.
— Эгей, кум, в обгонки, что ли? — кричал Никишка Салин, настигая лодки Алдохиных.
— А что ж, где наша не пропадала, авось кривая вывезет… тарарахнем, сват. Ха-ха-ха!
Тут Гараська чуть не выпрыгнул из лодки. Ведь точно такие же слова он слышал вчера возле бани Алдохиных.
Люди, говорившие те слова, были подозрительные, его даже жуть взяла при виде таких. Один кривой, другой огромный, сутулый, третий черный, как опаленный. И все нездешние.
Вот как это было…
Ночью привалила к кулакам подмога. От далеких синих лесов по бурному разливу приплыла небольшая рыбацкая лодка, и, таясь от людей, из нее высадились три человека. Один кривой в ватнике, другой сутулый в брезентовом плаще, третий в ободранной кожаной куртке и охотничьих сапогах.
Пристав напротив бани Алдохиных, они по земляным ступенькам прокрались в баню. Отсюда сутулый, в брезенте, оставив товарищей, пошел в дом Алдохиных, не боясь злых кулацких собак. Ни одна не брехнула на него.
В рукаве он скрывал длинный нож (такими охотники резали медведей, мужики кололи свиней). А на плече нес мешок, но не простой, а из сыромятной кожи.
Он заглянул в окна, тихо, без звука прошел по сеням и без стука открыл дверь в горницу. Силан Алдохин, стоя перед образами в одной рубахе, босиком, молился Николаю-угоднику о ниспослании ему теплой весны, а Ивану Кочеткову гололеду под трактор.
— Здорово, хозяин, — проговорил ночной гость, откидывая капюшон плаща.
Силан удивился, словно увидел ожившего Николая-угодника.
— С нами крестная сила, никак, покойный Родион?
— Он самый, — усмехнулся гость и поправил редкую бороду, словно приклеенную к худым, темным щекам.
— А кто же в твоей могиле лежит, если ты бродишь по свету, Родион?
— А разве меня хоронили?
— По всей форме, с попами, с кадилами… Правда, в закрытом гробу, ввиду смерти твоей от заразного тифа или там оспы… теперь уж не помню.
— Так, — процедил сквозь зубы Родион. — Уж не знаю, зачем меня господа Крутолобовы похоронили, своего любимого егеря. Только, значит, поэтому меня и пуля не брала. Сколько в меня красные и белые ни стреляли, ну хоть бы одна коснулась. А я бил-колол без промаха… и кадетов и товарищей комиссаров.
— За кого же ты воевал, Родион?
— Сам за себя! С тех пор как во время революции купил у меня молодой барин Крутолобое мое имя-звание вместе с паспортом, а мне отвалил кучу золотых монет, понесло меня туда, где деньгам цену знают. В белогвардейское царство. Был я в Крыму у белых, потом у зеленых, последний мой пир был у Антонова. Хотел за границу убежать, да места на пароходе не хватило. Не взяли меня с собой господа офицеры…
— А зачем же ты ко мне-то пришел? — покосился Силан на кожаный мешок в руках бывшего егеря.
— За продовольствием, по старой памяти. Охотились когда-то вместе, помогал тебе браконьерить в барских угодьях. Не так ли?
— Было дело, — пробормотал Силан.
— Я не один, с двумя товарищами. Скрывались мы в темниковских лесах, а теперь с разливом решили вниз, на Волгу, уплыть. Без харчей и без гроша в кармане нам пропадать… Выручай, Силантий… Не то сожжем!
— Что ты, — перекрестился Силан, — больно скорый сразу грозиться!..
— А нам это недолго.
— Любите вы жечь да палить, знаю антоновцев…
И тут Силан запнулся, его озарила лукавая мысль.
— Слушай, Родион, уж если вам желательно чего-либо сжечь, сожгите вы у нас в Метелкине один немудрящий сарай. И получите вы за это на дорожку и хлеб, и сало, и денег жменю.
— Ну что ж, сожжем сарай, — охотно отозвался Родион.
— Вот хорошо. Вот и слава богу. Вот и договорились, спасибо Николаю-угоднику, — торопливо закрестился Силан и стал одеваться.
— Пойдем к твоим товарищам. Я вам расскажу, чего от вас требуется. Какой нам сарай надо поджечь, какого нам медведя надо убить…
— Медведя? Про то уговора не было!
— Будет, будет, и на медведя будет уговор, — ласково лепетал Силан. Ты же известный был медвежатник. Вон я вижу, у тебя и кожаный мешок-накидыш сохранился, в который ты живьем медвежат-пестунов ловил, волчат сажал. Ох, славилась когда-то твоя хватка!
— Я и взрослого медведя однажды им накрыл, — усмехнулся Родион.
— А на войне-то аль человеков в него ловил?
— Бывало, — нехотя сказал Родион, — накидывал на часовых… Подкрадываться-то я могу без звука… Голос в мешке глушится… А когда нюхательного табаку на дно сыпанешь да нахлобучишь на человека, тут любой богатырь дохнет разок и повалится…
— Гм, да, мешочек, — опасливо покосился кулак, открывая дверь бывшему охотнику, которого похоронили как егеря, а он воскрес как бандит.
В бане Алдохиных долго сговаривались бандиты с кулаками, а редкие ночные прохожие думали, глядя на огонек, что Силанова старуха, мастерица по этой части, гонит самогон к празднику.
Перед рассветом, когда ночная тьма напоследок изо всех сил сгущается и наступают примерки, двое бандитов тихо, бесшумно прокрались к своей лодке и затопили ее, завалив камнями. Чтобы никто не полюбопытствовал, чья она, откуда взялась.
Никто их не видел, кроме Гараськи. Он как раз водил к берегу коней попоить. Забавно ему показалось, зачем это какие-то дядьки топят лодку, словно рассохшуюся бочку.
В темноте не угадал, кто такие. Подумал — не почтари ли? Да зачем бы им лодку топить? Послушал, о чем переговариваются. И расслышал, как один сказал:
— Тарарахнем!
А другой потихоньку засмеялся.
Встретив Макарку, который тоже перед рассветом вывел коней поить, Гарась сказал ему:
— Видать, к вам какие-то пьянчуги за самогоном приехали, а он не готов?
— Давно готов, — ответил Макарка.
— А чего же они лодку-то схоронили? Наверно, мало им, новой заварки будут дожидаться.
— А может быть, — ответил Макарка, лениво зевая.
Вот и все. Тогда Гарась не придал этому значения. Но теперь, услышав смешное слово из уст Никифора, вспомнил, что кулаки-то звали трактор тарарахтором!
Шумит, гремит весенний базар в Сасове. Хоть и развезло пути-дороги, хоть и непролазная черная грязь на немощеных улицах уездного городка, все же набрался, понаехал народ со всех сторон. Кто по речке, по разливу, кто поездом, а кто и на телегах, запряженных парой коней, — на одном из грязи не вылезешь.
И все базарники собрались на главной улице, где поверх грязи постелены сосновые доски. На этой дощатой мостовой идет праздничное гулянье. По обеим сторонам «дощечек» выстроены деревянные балаганчики, и в них, как в скворечниках, сидят продавцы игрушек, свистулек, пряников, орехов, изюма, урюка и всякой всячины.
Мимо них тесной толпой прохаживаются городские и деревенские покупатели.
Деревенские все больше к балаганчикам льнут, а городские — к возам. Деревенским интересно послушать, как играют в балаганчиках граммофоны, а городских больше прельщает поросячий визг, доносящийся из корзинок, накрытых рядном.
Торговля у метелкинских богатеев шла бойко. Капусту, огурцы закупали местные торговки бочками. Свиные окорока и сало тоже норовили перекупить для продажи вразнос. Крик, шум. Торгуются, перебивают, чуть не в драку.
Мед, воск, свежие яйца — все в хорошей цене. Покупателей явно больше, чем продавцов. Со многих станций железной дороги рабочий люд понаехал.
Всё берут. И овес и пшеница ходом идут.
Радуются Алдохины, радуются Салины, не радуется только Гараська. Тоска-змея под сердцем сосет. Как домой весточку дать, как предупредить ребят о возможной беде?
Телеграмму отстукать — в половодье почта совсем не работает, река все телеграфные столбы валит. Да и нельзя никак отлучиться. Заставляет его хозяин караулить мешки, бочонки, весь товар. Эко всего сколько. Нанимали подводы, местных грузчиков, чтобы весь товар с лодок к базару подвезти.
Прикован он к кулацкому добру, словно цепью.
Вот к полудню наполовину распродали свой товар богатеи, а остальное придержали: цена растет, выгодней подольше поторговать. Весенний базар почти ярмарка, растягивается дня на два, а то и на три.
Свернули торговлю метелкинские кулаки и пошли сами добра накупать. И чего только не покупали! И конфет, и пряников, и шалей, и полушалков, а рябая Дарья Алдохина даже граммофон с розовой трубой. Как завела его, поставив поверх мешков и бочек, так в живном ряду петухи запели, а поросята примолкли.
Смешно даже. Но не смеется Гараська, весь он в тоске, в тревоге.
Оглядывается по сторонам: найти бы хоть какого начальника, комиссара в кожаной куртке, коммуниста, кому можно тревогу доверить.
И вдруг — вот счастье! — заметил среди мальчишек, снующих на базаре, паренька в красном галстуке. Не раздумывая, не спрашиваясь, сорвался — и к нему. Вскинул руку: дело есть, будь готов!
— Всегда готов! — ответил паренек немного удивленно. Увлек его Гараська за балаганы, отвернул пиджачишко, стеганку на пакле, и показал свой красный галстук.
— Я тоже пионер. Из села Метелкина.
— Из Метелкина? — обрадовался мальчишка. — Как же, знаю, про вас весь город говорил, в газетах писали, как вы ценности-то, бриллианты…
— Да, да, это дело прошлое. Ты слушай, чего я скажу про беду нынешнюю!
— А мы к вам в поход собираемся, вот как только окончатся занятия в нашей железнодорожной школе…
— Тогда будет поздно, надо сейчас! — воскликнул Гараська.
— А что случилось?
Они затаились за деревянным балаганчиком, в котором продавались свистульки, пищалки, и под шум этого веселого товара Гараська поведал городскому пионеру свою тревогу. Когда мальчишка узнал, что кулаки возненавидели стального коня и, наверное, хотят его истребить руками таинственных разбойников, тайно приплывших неизвестно откуда, весь он затрепетал.
— Ох, хитры, все на базар уехали, чтобы на них не подумали, а сами покушение подстроили! Чего же нам делать-то? Из-за разлива ни пройти, ни проехать… Телеграф? Телефон?
— В разлив не работают. Туда бегом бежать надо, по высокому берегу… Я бы побежал, прямо разувшись.
Снял бы сапоги и дал ходу, — размечтался Гараська.
— Столько километров разве пробежишь…
— Хотя бы до первого села, а там попросишь других мальчишек, конечно из бедноты.
— Правильная идея! — воскликнул мальчишка в красном галстуке. — Надо доставить эстафету.
— А это что такое?
— Срочное донесение.
— Ага, ну давай, доставляй. И знаешь как: в моем галстуке. Его наши сразу признают и поверят. Таких, как у нас, больше ни у кого нет.
— Вот здорово! Давай пиши.
— Карандаш есть, бумаги нет…
— Вот на щепке!
Ребята, присев на корточки, быстро написали на щепке донесение и завернули его в Гараськнн галстук.
— А ты не подведешь? — спросил Гараська.
— Не веришь? — огорчился пионер. — Ну хочешь залог, на, возьми мой складной ножик. Четыре лезвия, шило, ножницы, штопор Гляди! — И, вынув из кармана, развернул на своей ладони чудесный ножик.
— Вот, если не доставлю эстафету, возьмешь себе.
Доставлю — отдашь Это в залог!
— Ну, будь готов! — сказал Гараська, забирая ножик.
— Всегда готов! — поднял руку пионер и исчез в толпе.
Гараська бросился к своему базарному месту и наткнулся на Никифора.
— Ты где это был? — грозно вопросил его хозяин, схватив по старой привычке за вихры.
— До ветру бегал, — пролепетал Гараська, засовывая поглубже в карман перочинный ножик.
Кулак рассмеялся и сунул ему горсть пряников. Он был доволен торговлей, слегка пьян и потому добр.
Ночевали метелкинские базарники у знакомых сасовских торговок. После базара долго распивали чаи, закусывали. Женщины пили наливки и настойки, мужчины — самогон. Шумно судачили про базар, про торговлю, про городские новости и про политику.
У Гараськи заболела голова, знобило. Никифор велел залезть на печку и спать. Так он и сделал. Угрелся на теплой русской печке и заснул. Но среди ночи проснулся, словно кто-то толкнул его в бок. Это был ножик, неудобно повернувшийся в кармане. Он больно вонзился в тело.
Уложив его поаккуратней, Гараська хотел было снова на боковую, но его внимание привлекли свет в горнице и приглушенные голоса.
Он слегка приподнялся на локтях и заглянул. И что же он увидел?! За самоваром сидели его хозяин Никифор Салин, Силан Алдохин и неизвестный человек в городском пиджаке. Неизвестный был гладко брит, стрижен ежиком, скуласт, кожа на его щеках свешивалась складками.
И вот что услышал Гараська.
— Так… Значит, и склеп разграблен, где наши предки были похоронены. И имение растащено. И цела только могила любимого друга детства моего егеря Родиона, — сказал бритый.
— Могилка цела. И плита медная с надписью вашей в стихах цела… А вот то, что в синем клубочке матушка ваша берегла… — проговорил Салин, испытующе глядя на бывшего барина.
— Знаю, в газетах читал, голодное мужичье съело наши фамильные драгоценности!
— Да, так-то вот, барин, пошли в Помгол.
— Значит, судьба им такая, — донесся до Гараськи отрывок разговора.
И он, забыв про сон, подтянулся к краю печки.
Этот незнакомец не иначе, как бывший барин Крутолобов.
— Значит, не прокутили товарищи комиссары ваши бриллиантики, а мужикам хлеб закупили? — усмехнулся Силан Алдохин. Он ведь сам немало награбил из крутолобовского имения и не очень жалел помещичье добро.
— Закупили хлеб в Америке… И я сам этому помогал, черт меня дери!
— Это как же так, барин? — с притворным сокрушением воскликнул Никифор Салин.
— А вот так. Я теперь работник советского торгпредства… Я ведь знаю несколько иностранных языков не хуже русского… Ну и оказался теперь нужен как специалист.
— Спец, как теперь говорят.
— Да, советский спец, Аполлинарий Андреевич, товарищ Крутолобое, прошу любить и жаловать! — барин насмешливо раскланялся.
Кулаки расхохотались. Одежда на барине висела, как на вешалке. Силантий проговорил:
— Как же вы похудели, Аполлинарий Андреевич! Я помню, были вы поперек себя шире. Бывало, как вам в коляску садиться, так ее с другой стороны трое работников осаживали… Чтобы не перевернулась, когда вы на подножку своей барской ногой ступите…
— Да, а я помню, — сказал Никифор, — вы все, бывало, по заграницам ездили от толщины лечиться, водичку там какую-то пили… Смотри-ка, видать, вас революция от толщины враз вылечила. И бесплатно!
Кулаки снова расхохотались.
— Не бесплатно, — буркнул барин, — ценой последнего имения и прочего…
— Ну, зато вы теперь на государственной службе.
— По заграницам не на свои деньги ездите, а на советские!
— Не вы ли тракторы там закупаете и прочие машины?
— Я! Я! Я! — повторял с досадой барин, ударяя себя кулаком по лбу.
— А для нас вы там не закупите по одному хотя бы?
— Да, видите ли, — сказал Крутолобов, — есть такая возможность. Некоторые работники Наркомзема отстояли существование так называемых культурных хозяйств. Вы это знаете?
— Знаем, читали.
— Так вот, главное — попасть в число культурных хозяев. Получить такие справки от местных властей. Ну и тогда я смогу вам посодействовать в приобретении для ваших хозяйств некоторых импортных машин.
— Это вы всурьез, барин? — сразу перестали смеяться кулаки.
— Крутолобовы слов на ветер не бросают.
— Так, так… И что же с нас за это?
— А ничего… Ничего, кроме небольшого содействия.
— Какого же?
Наступила тишина. Барин молчал, обдумывая. Кулаки настороженно посапывали.
— Содействие самое пустяковое. Я прибуду к вам с одним местным товарищем из земельного отдела для определения: являются ли ваши хозяйства культурными. Для нарезки таким хозяйствам, как полагается, до двадцати пяти гектаров… Ну, а вы поможете мне выкопать из могилы гроб любимого егеря моего Родиона и доставить его в лодку.
— Да зачем он вам, барин? — притворно-испуганно сказал Никифор.
— Что, трусите? — усмехнулся Крутолобов.
— Помнится мне, помер ваш забулдыга охотник от заразы какой-то, когда его хоронили, гроб был закрыт… опасно его коснуться. А так, нам что ж, выкопаем, ежели такая ваша барская фантазия, — пожал широкими круглыми плечами Силан.
— Родион умер от пьянства, — сказал Крутолобов, — и любоваться я на его череп и кости не собираюсь. Он похоронен вместе со своей собакой, как древний князь с конем.
— В одной могиле с собакой? Ох, грех, прости Господи! — перекрестился Никифор.
— Да, такова была его последняя воля, чтобы над ним шумел лес, в котором он всю жизнь охотился, и с ним в ногах его лежала собака единственное любимое существо…
— Так, так, — забарабанил Силан пальцами по самовару, любуясь своим отражением, — а не положено ли в этот гроб и что-либо поценней собачки? Серебряная посуда, разные золотые вещи и прочие громоздкие ценности, которые вы не смогли унести с собой?
Барин насторожился.
— При разгроме вашего имения ни одной серебряной тарелки, ни одной позолоченной чарки мы не нашли…
А ведь запомнились они мне. Бывало, выносили ваши лакеи золотую чарочку на серебряном блюдечке, когда являлись мы поздравлять господ с праздниками… И вот не пришло мне в голову, дураку, что все это вы так хитро угробили!
— Не угробил, а сохранил! — сердито сказал барин.
— Ловко, — усмехнулся Силан Алдохин, — золото в гроб схоронили, а покойничка на волю пустили! И вы не боитесь теперь доверить нам такую тайну?
— Нет, не боюсь. Я сейчас для вас ценней, чем эта куча серебряного и позолоченного старья… Вам выгодней мое содействие.
— Это верно, — сказал Никифор. — Забирайте свой гроб с серебряной посудой, мы из простых чашек поедим!
— Правильно, — подтвердил Алдохин, — нам главное — по двадцать пять десятин землицы, да пожирней, почерней, уж мы на ней разведем культурные хозяйства!
— По рукам? — сказал барин.
И в это время неловко повернувшийся Гараська задел кадушку с блинами, поставленную хозяйкой на печке.
С нее слетел половник и, загрохотав по ступенькам, скатился на пол.
— Кто там?! — крикнул Крутолобое.
Все трое вскочили.
Никифор быстро направился к печке. Подняв половник, заглянул. Гараська притворился спящим.
— Батрачонок мой чего-то расхворался, заснул и во сне мечется, — сказал он и отодвинул дежку с блинами подальше.
И больше Гараська ничего не слыхал. Все трое вышли на крыльцо, будто покурить. Наверное, сговаривались там, как выкопать гроб с серебряной посудой и золотыми чарками.
«Что делать? Что делать? — до головокружения думал Гараська. — Летит ли моя весточка ребятам, не подвел ли меня городской в красном галстуке?»
Нет, городской мальчишка не подвел. Это был Петя Цыганов, сын машиниста, который недавно погиб во время крушения поезда, подстроенного кулацкими бандами разбойника Антонова. Петя ненавидел кулаков. Он только что вступил в пионеры и изо всех сил хотел совершить какой-нибудь подвиг. Эстафета Гараськи попала ему в руки, как перо жар-птицы.
Никому ничего не говоря, боясь, как бы другие не перехватили, Петя заскочил только домой, схватил кусок хлеба, посолил, сунул в карман и, сказав сестренке: «Пусть мама не беспокоится, вернусь поздно», — бросился бежать к темгеневской дороге.
С собой захватил он еще дружка своего Володю Банщикова, которого не приняли в пионеры, как самого отчаянного озорника и драчуна изо всех ребят железнодорожного поселка. Петя решил дать ему возможность отличиться. Он был товарищеский парень. И вдвоем будет бежать веселей. Вперегонки всегда лучше бегается.
Так они вдвоем и помчались.
Вначале очень резво. Петя даже забыл, что ботинки его немного тесноваты. Потом слегка сбавили ход. Потом Петя натер ногу, и ему пришлось разуться. Земля была еще холодная, и вскоре ноги у него задеревенели. Поменялись обувью с Володей. Вскоре оба натерли мозоли до крови.
Побежали босиком.
Словом, когда завидели темгеневскую церковь, они уже шли шагом, и вид у Пети был такой несчастный, что Володя, который был покрепче, предложил ему:
— Садись на закорки, давай понесу.
— Ничего, я сам, только бы до Темгенева, там мы сразу к Павлику! Мы ведь с ним на одной парте сидим.
Павлик Генерозов, уехавший домой на весенние каникулы, был сыном темгеневского попа. Поэтому его не принимали в пионеры, как он ни напрашивался. И у Пети возникла мысль, что лучше его никто не постарается доставить пионерскую эстафету, чтобы доказать свою преданность.
— А все-таки он попович, — усомнился Володя, — как в его руки такое доверять, риск!
— Пожалуй, какого-нибудь надежного бедняка надо послать с ним в паре.
— Да, одного нельзя.
Так, рассуждая, добрались они кое-как до Темгенва и, ковыляя, побрели к поповскому дому, стоявшему рядом с церковным кладбищем. Здесь было тихо, мирно. Поповский конь ощипывал травку с могил. Попадья сушила белье, протянув веревки между крестами. Завидев знакомого мальчишку, с которым учился и дружил ее сын, она так и всплеснула руками.
— Что такое, Петя, на тебе лица нет? Что у вас там, пожар, вражье нашествие? Отчего вы бежали?
— Мы так… мы по Павлику соскучились, — попытался соврать Петя.
Но тут появился испуганный Павлик, и они, забежав в дальний край кладбища, где в часовне хранились гробы для покойников, быстро обговорили все.
Пухлые щеки Павлика запламенели.
— Ты не бойся, я не изменник, я живо эстафету домчу…
Вскочу на коня и пошел!
— Нет, одному не доверим, не то у тебя происхождение, — упирался Володька.
— А мы вдвоем усядемся! — охотно предложил Павлик.
И не успела попадья оглянуться, как Петя с ее Павликом, забравшись на неоседланного коня, уже мчались по большаку от Темгенева на Глядково.
В залог ей остался долговязый Володька, на которого она обрушила и все свои ахи-охи, и все свое лекарское искусство. Володька взвыл, дуя на ссадины, смазанные йодом.
Павлик отлично ездил без седла и погонял коня резво и весело. Но Петьке быстрая верховая езда показалась еще хуже бега в тесных ботинках. Его так и мотало из стороны в сторону, так и тянуло свалиться.
Обеими руками схватился Петя за гриву коня, зажав эстафету в зубах. Но грива не спасла его, когда конь на спуске с горы поскользнулся. Оба всадника кубарем скатились в овраг.
Пока они опомнились, пока поднялись на ноги, конь не стал ждать. Повернулся, радостно заржал и махнул обратно, отделавшись от седоков.
Что делать? У коня четыре ноги, разве его догонишь!
Павлик вытер нос, разбитый при падении, махнул рукой и сказал:
— Бог не выдаст, свинья не съест, пойдем коней воровать.
— А где они?
— Вот здесь, в каменоломне, есть пара кляч… Сегодня праздник, каменоломщики в Темгеневе гуляют. Я знаю, они прямо из церкви к самогонщице направились, а коней в сарае оставили…
— Попадет нам!
— Ничего, я на себя беру… Они верующие, а я сын попа, глядишь, бить не станут.
Друзья прокрались к каменоломне и вывели из сарая каких-то невзрачных кляч с боками, вымазанными в известняковой пыли.
Взнуздали их веревочными уздечками и поехали. Клячи, привычные возить камень, шли не спеша. И сколько ребята ни били их пятками по бокам, сколько ни понукали, ничего не помогало. Лошади, помаргивая белесыми ресницами, только иной раз оглядывались на своих седоков удивленно и не прибавляли шага.
— Да вы понимаете, из-за вас мы опоздаем? Беда может произойти! возмущался Петя на ухо коню.
Павлик юлой вертелся на спине клячи и утешал его:
— Нам только бы до Глядкова добраться. Там в третьем доме с краю живет комсомолец Митя Рябов. Знаменитый человек, потому что у него есть велосипед. И он ездит на нем в Устье к тамошней учительнице на свидания. Всех собак с ума сводит… Как засверкает спицами!
Теперь вся надежда была на знаменитый велосипед комсомольца Рябова. А вдруг его нет дома?
Когда клячи добрели, наконец, до третьего с краю дома, всадники чуть не свалились с них.
— Мити нет дома, он в Сасове, — сказала его мать.
Она сидела на крылечке и грызла семечки, давно наблюдая приближение двух всадников.
Петя онемел. Но хитрый попович не растерялся. Позади хозяйки, в открытой двери сеней виднелся знаменитый велосипед. И у Павлика мелькнула дерзкая мысль:
— Так ведь я же сказал: мы от Мити! Это вам послышалось, будто мы спрашиваем, где Митя? Я говорю, где велосипед Митин?..
— А что? Зачем вам? — переспросила мать Мити.
— Он послал нас к учительнице. До вас на конях, а дальше на велосипеде.
— Это еще почему?
Тут опомнился Петя и, поняв, о чем идет речь, поднял руку с красным свертком и закричал:
— Подарок шлет невесте! Срочный!
На лице женщины отразилась какая-то догадка.
— А я вас знаю, вы сынок батюшки темгеневского? — улыбнулась она Павлику.
— Ну да, — вдохновился вдруг Павлик. — Отец их повенчает тайно. Чтобы комсомольцы не узнали. Мы везем ей обручальное кольцо!
Павлик слышал, что Митина мать настаивает на церковной свадьбе, а он желает сыграть красную, по-комсомольски. И ловко сыграл на этом, сочинив тут же басню про обручальное кольцо.
— Обручальное кольцо? — глуховатая Митина мамаша так и подскочила. Она с необыкновенной расторопностью свела с крыльца велосипед и, торопливо крестясь, сказала:
— Слава богу, слава богу, послушался, наконец, родную мать, женится по христианскому обычаю! Ну, поспешайте, хлопчики, поспешайте! Передайте Клавочке мое родительское благословение…
Ребята схватили велосипед и, боясь оглядываться, побежали рядом с ним прочь от Митиного дома, бросив у забора лошадей из каменоломни.
А тем временем в Метелкине все было безмятежно спокойно. Село словно заснуло под звон жаворонков, окруживших его со всех сторон. Кузница в праздники не работала. Парни с девушками на улицах не шумели. На гулянье выходят вечером. На завалинках мирно сидели старики и старухи, греясь в лучах весеннего солнца. Только иногда этот покой нарушали какие-то тревожные резкие звуки.
Это Степан обучал Сережку, бывшего Урвана, играть на коровьем рожке сигналы тревоги.
— Ну, какой же из тебя дежурный, если ты не можешь тревоги проиграть! сердился Степан. Сережке как раз сегодня выпало дежурить у пожарного сарая, оберегать трактор.
Зажав крепкими губами рожок и надув щеки, Степан показывал, как издавать резкие, призывные звуки.
Сережка пытался подражать ему, но, кроме писка, у него ничего не выходило.
Ребята, толпившиеся тут же за околицей, так и падали на землю от смеха.
— Если ты не научишься, я тебя отставлю от дежурства, — грозился Степан, — другого пошлю!
— Да нынче ничего не случится, все кулачье на базаре, — говорил Сережка, — вот когда они вернутся — другое дело.
Так же думал в эти дни и Иван Кочетков. Вместе с учительницей они вышли к мельнице полюбоваться разливом.
Анна Ивановна была почему-то задумчива, а он весел.
— Посмотрите, какая красота у нас, какой простор!
И дышится как легко. Может быть, потому, что кулачье, словно воронье, на базар отлетело и воздух стал чище? — И он засмеялся.
Анна Ивановна промолчала.
— А когда станем здесь полными хозяевами, красиво заживем — вот увидите! Вот только не уезжайте, не покидайте нас.
Она молчала.
— Конечно, вас ничем и не удержишь, вы перелетная птица, мысли ваши где-то от нас далеко. Я знаю. Где-нибудь за Днестром-сердце оставили… А к нам так залетели, на время.
— Оставьте, Иван Петрович, у меня за Днестром родина пока еще под тяжелой неволей. Вам это известно. Снова идти на подпольную работу — это ведь не на веселье…
— Значит, отогрелись у нас немного, набрались сил, перелетная птица, и снова в южные края? Конечно, если позовут… это ваш долг… Но зачем же самой так рваться, как же ребята наши без вас? Разобьете вы многие сердца!
— Сердца эти принадлежат не только мне, но и вам.
Она замолчала и прислушалась, как играет тревогу неугомонный Степан.
…Наступил вечер. Девушки и парни вышли на берег.
Заиграла гармонь, послышались песни, припевки. Маша покормила своего Ивана ужином, и он задумчиво спросил ее:
— Может, поночую нынче дома, вроде спокойно, можно поспать?
— Как знаешь, Ваня, — сказала Маша, — только ведь немного осталось до пахоты, земля на ветру да на солнце сохнет, как на сковороде. Я бы уж на твоем месте эти дни особо трактор поберегла. Уж очень на него кулаки ненавиствуют… Словно горло каждому из них твой трактор грозится перепахать.
— Хорошо, будь по-твоему, подежурю и нынче. Трактор для нас дороже всего… В нем вся наша будущая жизнь, все надежды.
И, набросив на плечи полушубок, он ушел к пожарному сараю.
Проходя мимо Алдохиных, Иван заметил мать Силана, нырнувшую в баню с ведром.
«Что это они, в праздник баню, что ли, задумали топить? Или самогон гнать? Нет, самогон они до праздника гнали, с собой на базар готовили… И зачем это лазит не вовремя по баням старуха?» — так подумал Иван и прошел своим путем.
Дежурили в эту ночь надежные мужики. Дед Кирьян, исконный бедняк, и кузнец Агей. В праздник он не работал в кузнице и решил в эту ночь исполнить свою очередь.
«Кремни, этих железом не возьмешь! — подумал Кочетков. — От таких дежурных можно и отлучиться».
Ему очень хотелось еще поговорить по душам с учительницей. Неужели она задумала после окончания школьных занятий покинуть Метелкино? По-видимому, так.
Что-то стала очень задумчива. Не заскучала ли в деревенской глуши? Не собралась ли в дальние края, как залетная ласточка? Как было бы хорошо уговорить ее остаться.
Но хорошо ли в темную ночь идти под ее окно?
А ночь становилась все темней. И все теплей. С юга незаметно привалили сырые, густые облака. Слились с темной, оттаявшей землей. Закрыли звезды. Окутали село чернотой. Лишь кое-где в овражках чуть белели остатки снежных сугробов.
Заметил Иван мальчишку, притаившегося в телеге под мордами лошадей, жующих овсяную солому. И на сердце стало теплей: тоже караулит — жизни за трактор не пожалеет. Ну и правильно — здесь их будущее. Кто же это?
А не все ли равно? У нас таких мальчишек много!
Походил Иван, побродил, совсем было собрался пойти к учительнице, да вдруг огонек в ее окне погас. Кочетков вздохнул, зашел в сарай и, улегшись на деревянный ларь, в котором хранилось разное пожарное имущество, накрылся с головой полушубком.
Наган, как всегда, положил в головах по старой военной привычке. Он не знал, и никто не знал, кроме старухи Алдохиной, что в этот час три неизвестные личности уговаривались, как отправить на тот свет его душу.
Кривой человек в полушубке, усатый в драной кожаной куртке и егерь Родион, которого давно считали покойником, сидели наготове в бане, ступеньки от которой вели к реке.
Старуха с ведром, таясь в темноте, потихоньку откачала воду из затопленной лодки, в которой они приплыли откуда-то из лесных дебрей. Теперь им нужно было сделать свое дело и уплыть на ней по темной реке в черную ночь.
При свете коптилки они проверили оружие. У одного был наган, у другого — кавалерийский карабин с обрезанным стволом, у Родиона — кожаный мешок и нож, каким колют свиней.
— Керосин-то не забудь, принеси. Да в чем-нибудь, чтобы не звенел, потребовал Родион у Алдохиной.
Старуха пошла в конюшню и взяла бадейку, в которой батрак обычно размешивал мучное пойло для лошадей.
Макарка не обратил бы внимания — возьми она бадейку открыто, но старуха действовала воровато, с оглядкой. И это его заинтересовало, Макарка затаился за дверью, ожидая, что будет дальше?
Старуха прошмыгнула мимо него к баньке. «Ага, — подумал Макарка, самогон потихоньку от всех каким-то дальним людям продает. Вот хитрюга». Но вдруг до него донесся едкий запах керосина. «Керосин тащит? Что это она, сдурела? Бадейку изгадит, а мне попадет!»
И Макарка орлом налетел на старуху, догнав ее у баньки. Но только хотел отнять, как был схвачен чьей-то железной рукой.
— Пошел прочь, не мешайся! — приказал ему чей-то хриплый голос.
— Иди, иди к лошадям, не суйся, когда не надо! — зашипела старуха.
А хриплый так его толканул, поддав пинка, что Макарка отлетел прочь. От стыда и досады он сжал кулаки, хотел броситься на обидчика и отнять хозяйское добро, но услышал нечто такое, что его остановило.
— Когда выплеснете, и ее бросьте в огонь или в воду! — сказала старуха.
— Знаем, — ответил из темноты хриплый, — а ты за мальчишкой присмотри… Кабы чего не вытворил дурак.
Макарка поднимался с земли затаив дыхание.
— Ну, зажигалку, спички… Ничего не забыли? Так выпьем на дорожку.
В темноте было слышно, как булькал самогон, как хрустели огурцы.
— Пошли! До свиданьица, бабка, на том свете встретимся, — мрачно сказал кто-то.
И три пары ног зашлепали по грязи.
Старуха постояла у баньки. Послушала, как тихо спит село. Торопливо перекрестила себя мелкими крестами.
И пошла к дому. Было так темно, что она чуть не наступила Макарке на носки, и все же не заметила его.
— Макар! Макарушка! — стараясь придать голосу ласковость, позвала она.
Но Макарка не отозвался. Услышав про огонь и керосин, он сразу догадался, что дело идет о поджоге…
Спит теперь Иван, дремлют караульщики у пожарного сарая, беды не ведая. А к ним крадутся в ночной темноте три бандита с бадейкой керосина, с обрезами и кинжалами.
«Что делать? Предупредить? Опередить? Перехватят бандиты, убьют, зарежут, и пикнуть не успеешь…»
Страх приковал его к месту. Лучше бы ничего не знать, не ведать! Макарка весь сжался, чтобы унять дрожь, и пристыдил себя: «Эх ты, трясешься мокрой курицей, а еще Орлом звался!»
Обида, горькая обида на пионеров, которые за человека его не считали, вдруг подступила к сердцу: «Ну, я вам покажу, я вам докажу!»
Макарка стиснул кулаки, словно готовясь к драке, и бросился не к пожарному сараю, а к церкви.
А где же была пионерская эстафета, заветная говорящая щепка, завернутая в муаровый галстук и доверенная Гараськой Пете Цыганову? Чтобы узнать ее судьбу, возвратимся к тому, что произошло несколько ранее, в светлое время дня, предшествующее темной, бандитской ночи.
Заглянем в село Глядково, где мы оставили двух друзей, добывших хитростью велосипед.
Вот так повезло им! Что может быть лучше велосипеда? Они видели, как проносился на нем Митя Рябов, когда приезжал в Сасово. Как вихрь сверкающий. Даже собаки отставали.
Правда, самим ребятам ездить на велосипеде как-то еще не приходилось. Но чего же тут хитрого? Сел на него, закрутил педалями — и катись! Главное, конечно, сесть и оттолкнуться с места, а там сам пойдет, ведь недаром его зовут самокатом.
Некоторое время ребята бежали рядом с велосипедом, ведя его, как коня под уздцы. И он бежал послушно, словно ученый.
Затем Петя попросил Павлика:
— Подсади-ка меня да поддержи слегка.
Павлик подсадил, поддержал и подтолкнул велосипед.
Петя поехал резво, но тут заметил вдалеке столб и почуял, что велосипед нарочно к нему сворачивает, наверно, хочет трахнуть его об этот столб.
— Павлик, держи!
Павлик, догнав, поддержал. Поехали дальше. Но стоило отпустить, как велосипед, сделав какой-то странный виток, бросился к первому попавшемуся столбу. А затем к колодцу, забору, углу сарая и трескался обо все предметы с озорным звоном.
Эти причуды норовистого велосипеда, конечно, привлекли внимание всех собак. И вскоре сбежались глядковские дворняги, стараясь вырвать спицы у ненавистной им машины.
— Павлик, держи! Держи, а я буду ехать! — заорал в ужасе Петя.
— Крути быстрей, чтобы не догнали!
Петя старался, крутил педали, Павлик поддерживал велосипед сзади, а зловредные псы гнались, не отставая.
Павлик героически отбивался, брыкался, оберегая велосипед. От его праздничных штанов летели клочья.
Когда стало невтерпеж, он крикнул:
— Стоп, Петя, теперь ты поддерживай, а я поеду! Чур, по переменкам.
— Ладно, — согласился Петя. Скоро и он почувствовал, как остры зубы у глядковских собак.
Пришлось оставить быструю езду и пройти по селу рядом с велосипедом, отбиваясь от тучи яростных псов хворостинами.
Глядково — село длинное, времени это заняло много, и когда выбрались за околицу, солнце быстро побежало к закату.
Дорога на Устье шла по высокому берегу Цны. Колеи ее были песчаны, без грязи. Тут бы велосипеду, казалось, только катись. Но машина попалась на редкость упрямая.
Она совершенно не желала ехать прямо. Только зигзагами.
И только от столба к столбу.
Так всю дорогу и пришлось одному ехать, а другому поддерживать велосипед сзади. Пока добрались таким способом до Устья, ребята много раз испытали соблазн бросить упрямца и удрать от него подальше!
Словом, входили они в Устье едва живые, таща велосипед на себе. Эта упрямая машина совсем не желала не только их везти, сама не хотела ехать. Только насмешливо позванивала в звоночек.
Дотащив велосипед до школы, ребята прислонили капризника под окном учительницы. Сказали удивленной сторожихе, что это Митя прислал, чтобы Клава сама к нему приехала. И удрали.
— Теперь нам никаких коней, велосипедов, ничего не надо, — сказал Павлушка, — теперь нам засесть в лодку — и пошел до самого Метелкина! И никакие собаки не догонят. По воде собаки не бегают!
Выйдя на берег, ребята невольно залюбовались разливом. Вода под закатным солнцем казалась расплавленным золотом. Синие леса виднелись вдали. А на высоком холме, как на блюде, село Метелкино. Вот оно казалось, рукой подать.
Лодку, скорей лодку! Достали велосипед, неужели не сумеют достать какую-нибудь лодчонку?
Завидели ребята кучку людей на берегу вокруг кожаных мешков — и скорее к ним. Вот счастье — это почта!
Ее нужно тоже в Метелкино везти. И лодка большая готова, и кормчий на корме, да вот беда — гребцы сомневаются: не поздновато ли? Зачем плыть на ночь глядя, когда можно утречком? Тем более, что дело праздничное.
Старый почтарь почесывал бородку, поглядывая поверх очков на разлив, на солнце, склоняющееся к западу.
А молодые парни, назначенные гребцами, изо всех сил уговаривали его остаться. Парням не хотелось в праздник уплывать в чужое село. Молчал только кормчий, суровый старик, который знал, что лучше плыть сейчас, пока ветер стих, а завтра еще неизвестно, какая погода будет. С разливом не шути. В сторонке стоял какой-то странный человек, явно не здешний, в кожаной куртке, в картузе с ушами, на ногах ботинки с крагами. Он смотрел вдаль, ни во что не вмешиваясь.
Но ребята вмешались. Они с жаром стали доказывать, что плыть надо сейчас, немедленно, чтобы попасть в Метелкино дотемна.
— Да вам-то что? — спросил почтальон, поднимая на лоб очки.
— А мы тоже почтальоны, везем эстафету метелкинским пионерам, срочно!
Эти слова произвели магическое впечатление. Почтальон поправил форменную фуражку и важно сказал:
— И у меня посылка метелкинским пионерам! И тоже срочная! Видать, надо плыть да быть…
— Плыть да быть! Плыть да быть! — запрыгали от радости ребята. Стали помогать почтарю стаскивать в лодку тяжелые кожаные мешки. Но в самую последнюю минуту — новая беда. Почтарь предложил им сдать эстафету в почтовые отправления, а самих взять отказался. Мест нет в лодке. И так тесно. Лодка уже перегружена.
— А мы за гребцов! Мы всю дорогу грести согласны! — закричали ребята.
Кормчий оглядел их зорким взглядом и проворчал:
— Не дотянете… пожалуй. Силенок не хватит.
Но гребцы вдруг поднялись со своих мест и радостно заговорили:
— Дотянут, дядя Илья, еще как дотянут. Сразу видать — боевые ребята. Для них погрести — удовольствие.
Отпусти нас! Тебе все равно, а нам вечером на гулянку!
— Ступайте! — сказал вдруг нездешний. — Обойдемся без вас!
Парни так быстро выскочили из лодки и ребята так скоро заняли их места, что дядя Илья не успел опомниться, как лодка уже плыла.
Отпустивший их человек сидел на кожаных мешках, повернув лицо к Метелкину. Течение несло лодку довольно быстро, и ребята действительно получали удовольствие, шлепая веслами без всякого напряжения.
Почтарь, усевшись рядом с незнакомцем на кожаные мешки, полюбовался разливом, покурил, а потом стал интересоваться, что за срочный пакет везут метелкинским пионерам их молодые попутчики? Не желая выдавать тайны, ребята отговорились, будто не знают, не заглядывали.
— Вот и я тоже не знаю, — не без огорчения сказал почтарь, — и догадаться не могу, чего это им шлют в ящике из самой Москвы? По размеру велик, а по весу очень легок.
На ребят напало такое любопытство, что они уговорили почтаря показать им хотя бы только сам ящик, может быть, они догадаются, что в нем. Кормчему тоже было любопытно. Достали ящик, расстегнув проволочные шнуры кожаного мешка. Фанерный ящик оказался действительно очень легким. Чересчур легким для своего размера.
— Чудная посылка. Ни разу такси не видывал, сколько почту вожу, сказал старый почтарь, поднимая ящик и прослушивая его, как доктор больного. — Чересчур легка, один воздух!
— Не посылают же в Метелкино из Москвы воздух?
— Ха-ха-ха! Воздух в посылке, — рассмеялся кормчий дядя Илья, — такого не бывает.
— Бывало! Говорят, один чудак посылал по почте звук! — улыбнулся вдруг нездешний.
— Это не чудак, это барон Мюнхгаузен, — поправил его Павлик.
— И ведь что любопытно: на посылке наклейка — «срочная, с доставкой»… А ничем скоропортящимся не пахнет, — обнюхав посылку, заключил многоопытный почтальон. — Не пойму, что в ней такое?
— Давайте отгадывать! — предложил Петя.
Все согласились.
— Книги! — выпалил Павлик.
— Ноль! — показал ему на пальцах старик. — Самое тяжелое в посылках книги!
— Пионерское знамя, плакаты, лозунги, — сказал Петя.
— Единица! — крикнул почтарь. — Материя и бумага — вещи тяжелые, в них мало воздуху.
— Вата! — крикнул с кормы дядя Илья. — Пух, перо!
Все переглянулись. Но Петя решительно заявил:
— Не нужна пионерам вата. Зачем им пух, перо?
— Двойка! — сказал нездешний. — Никто не угадает, а вот я знаю…
Но тут лодка вошла во встречное течение, валившее с Оки, и гребцам стало не до угадок.
— А ну, навались! — командовал кормчий. — Разом-раз, дружно бей!
Петя и Павлик навалились, стали ударять веслами чаще, но, несмотря на их усилия, лодка не ускоряла хода.
— Еще сильней! Еще дружней! — командовал кормчий.
Пот прошиб ребят, плечи заныли, заболели животы, а лодка, казалось, влипла в золотистую воду, как в мед, и стояла на одном месте, напротив Метелкина.
Хоть бы ветерок подул, хоть бы он помог подогнать лодку к желанному берегу!
— Это мы Орлу попались! Орел нас ухватил! — сказал старый почтарь. — Я не первый раз на этом самом месте у него в когтях!
— Какой орел? — с трудом произнес Петя, изо всех сил налегая на весло.
— Река Орел под нами бежит, ее вода к нам пришла и переборола Цну-голубку, — объяснил чудесное явление старик. Потом скомандовал:
— Ударь Орла! Ударь Орла!
Ребята яростно ударяли веслами воду Орла, потные, красные от напряжения удивительной битвы. Ладони их горели. Приходилось обмакивать в воду. И вскоре волдыри на них полопались, кожа содралась, и они почувствовали, как шершавы и жгучи весла., когда держишь их ободранными до крови ладонями.
Вскоре лица ребят заливал не только пот, но и слезы.
Они не плакали, нет, слезы выжимало напряжение всех сил. Оки с досадой поглядывали на старого почтаря и на нездешнего: почему они не придут на помощь?
И тут кормчий крикнул:
— Гребцов сменяй!
Почтарь и незнакомец сели на весла. Но у нездешнего оказалась только одна рука, другая, в черной перчатке, была у него деревянной. Она только постукивала по веслу.
— А ну, бей! Еще чуть-чуть! — командовал кормчий, с трудом направляя лодку вразрез встречному течению.
А потом старик закашлялся и виновато сказал:
— У него одна рука… У меня одно легкое… Вот какое дело, ребятки!
Павлик обмотал руки носовым платком, разорвав его пополам. У Пети платка не было. Он обмотал ладони сорванным с шеи галстуком и, соединив их, снова положил на весло.
И снова они начали грести, наваливаясь на весло телами.
Им казалось, что это продолжалось бесконечно: глаза слипались от пота, они уже не видели ни красот разлива, ни пролетающих над ними белых лебедей, ни сверкающих разноцветным оперением уток, тьма обволакивала их, и ничего не оставалось в глазах, кроме тьмы.
— Навались! Навались! Дружно бей! — слышался хриплый голос кормчего.
И вдруг они почувствовали какое-то облегчение.
В ту же минуту старик радостно прокричал:
— Мокша! Поплывем легша!
Лодка пробилась в стремительные струи реки Мокши, победившей нижние воды Орла.
Но ребятам было не до размышлений над удивительными течениями полых вод множества рек, сливающихся в междуречье Оки, Цны и Мокши. Они испытывали блаженство и едва шлепали веслами. А когда окончательно пришли в себя, оказалось, что уже наступила черная ночь.
Они словно куда-то провалились вместе с лодкой: такая стояла черная тьма.
Бывают весной такие темные ночи. И падают они внезапно, как черный занавес, лишь только зайдет солнце.
В густой душной тьме даже голоса пропадали и глохли, как в мокрой вате. И тогда ребята услышали слова кормчего:
— Ну, вот и он, берег!
Им показалось, что слова донеслись откуда-то издалека.
— Что, хлопчики, сморились? — ласковым голосом сказал старый почтарь. Уже и встать нет сил? И руки разжать не можете, ишь прикипели к веслам!
— А не хотите узнать, что в посылке? — крикнул откуда-то, словно издалека, незнакомец. — Поспешим в школу, в школе огонек!
И эти слова пробудили наконец ребят от оцепенения.
Они вскочили со скамьи, с трудом оторвали руки от весел и очутились на берегу.
Ребята увидели огонек в единственном окне школы, который послужил кормчему маяком, и, качаясь, словно их шатали невидимые волны, полезли в гору на огонек этого маяка.
Скорей, скорей, пока не погас!
Незнакомец тащил за ними загадочный легкий ящик.
Потом он обогнал ребят, добрался до крыльца школы первым и постучал в дверь деревянной рукой. Нечасто, недробно, необыкновенно: тук, тук-тук, тук, как стучат телеграфисты, выбивая азбуку Морзе.
Услышав необыкновенный стук, Анна Ивановна пробежала по коридору в сени и спросила испуганным, взволнованным голосом:
— Кто там?
Однорукий вместо ответа снова простучал что-то.
Прислушавшись, Анна Ивановна вскрикнула:
— Адриан? Это ты?! — Дверь открылась, и лампа закачалась у Анны Ивановны в руке.
— Я на огонек в школе, о котором ты так хорошо писала! — ответил Адриан и поддержал лампу своей единственной рукой.
А в это время Иван Кочетков, увидев, что свет в окне учительницы пропал, со вздохом вошел в пожарный сарай и, завернувшись в полушубок, лег спать. Ему и в голову не пришло, что жизнь в школе не замерла, а, наоборот, началась, и весьма шумно. Только шум этот скрывали бревенчатые стены.
— Ну вот, наконец-то! — обрадованно воскликнула Анна Ивановна, придя несколько в себя и увидев посылку. — Я ее давно жду!
— А что в ней? Что такое? — наперебой заговорили ребята, забыв даже про свою сверхсрочную эстафету.
— Мы всю дорогу спорили и не могли отгадать, — утирая пот левой рукой, сказал Адриан. — Не то воздух тут, не то звук… Но мне кажется…
— Тут и гадать долго нечего, все так ясно, — улыбнулась Анна Ивановна, — конечно, здесь и воздух и звук!
Сейчас вскроем!
Проснулся Степан, спавший на лавке в коридоре, и, еще не соображая, в чем дело, подал учительнице топор. Анна Ивановна быстро вскрыла ящик и, сунув руку, сразу извлекла., звук. Да, самый настоящий звук барабана.
Затем рука ее извлекла завернутый в шуршащую бумагу длинный предмет, и тут, еще не видя его, Петя и Павлик крикнули:
— Пионерский горн!
— И ты не угадал такой родной тебе предмет? Хорош бывший трубач эскадрона! — засмеялась Анна Ивановна, взглянув на Адриана.
— Нет, он угадал, — сказали ребята, — первый намекнул, что в посылке. Ему премия!
Анна Ивановна ловкими руками развертывала горн, сверкающий медью, а Степан, бывший при ней дежурным пионером, бережно развертывал бумагу, скрывающую барабан.
Руки его дрожали.
— Товарищ Аня, товарищ вожатая, надо сейчас же созвать ребят… Они плакать будут, если узнают, что проспали такое… Сейчас дам побудку! — и он потянулся к горну.
— Ну, нельзя же все село среди ночи поднимать! — засмеялась Анна Ивановна. — Все люди уже крепко спят.
И тут Петя вспомнил про эстафету.
— Да, вот здесь — тревога, скорей! — и Павлик подал щепку, завернутую в красный муар.
— Откуда у вас муаровый галстук? — поразился Степан. — Такие только у нас!
— Это вашего батрачонка.
— Гараськин? А что с ним?!
— Тут все сказано, — Петя развернул муар, и щепка попала в руки Анны Ивановны.
— Вы читайте, читайте! — крикнул Петя, испугавшись и задрожав при виде исказившегося лица учительницы, вдруг засветившегося красным отсветом.
— Поздно! — крикнула она, распахивая дверь на крыльцо. — Пожар!
Ребята зажмурились, увидев ярко-красное пламя, с треском раздирающее черную ночь.
— Горнист, труби! — крикнула Анна Ивановна Степану, передав ему горн.
Степан, надув щеки, хотел послать призывные звуки тревоги, но губы его, привычные к коровьему рожку, сумели извлечь из настоящего пионерского горна только жалкий писк.
— А ну дай сюда! — крикнул Адриан. И, выхватив горн у растерянного Степана, прижал его левой рукой к своим тонким губам.
Что же произошло тем временем у пожарного сарая, к которому направились три бандита с бадейкой керосина, с зажигалкой, спичками и оружием в руках?
А там произошло вот что.
Иван Кочетков задремал на ларе с пожарным инструментом. Дед Кирьян, пригревшись на телеге с сеном, заснул еще крепче, завернувшись в тулуп.
Сережка, назначенный в пионерский караул, залез под телегу, где он чувствовал себя, как в секрете на войне. Его никто не замечает, а ему все видно, все слышно.
В руке сжимал он самодельный пистолет, заряжавшийся с дула. Вместо курка у него было запальное отверстие.
Стоило в него насыпать пороху да прижечь, как мог раздаться выстрел. Только надо было держать его подальше от себя, над головой, чтобы самого стрелка не задело. Оружие было сложное, зато сами ребята изобрели его.
В кармане у Сережки был спрятан коровий рог, в случае чего трубить тревогу.
Правда, Сережка никак не мог приловчиться к нему, его разбирал смех, потому что при попытке трубить было щекотно губам. Но он уверил ребят, что в случае опасности, когда будет не до смеха, небось затрубит.
Так он лежал под телегой, борясь с дремотой. Вокруг было тихо — даже подступала скука. Лошади, стоявшие у пожарной машины в хомутах и сбруе, так мирно жевали сено, что от этого еще больше клонило ко сну.
По-настоящему бодрствовал один сторож — кузнец Агей. Крепко подпоясавшись, с топором за поясом, с дубинкой на плече, он расхаживал перед пожарным сараем, как часовой. Взад-вперед. Взад-вперед. И, стараясь проникнуть в тьму, зорко посматривал по сторонам.
Он чувствовал себя силачом, способным в одиночку отбиться своей дубинкой от всех метелкинских кулаков и подкулачников. С таким стражем можно бы ничего не бояться. Но имелся у кузнеца один недостаток — он был несколько глуховат. А это для сторожа беда.
Ходил он, беды не чуя, бандитской напасти не ведая.
А в это время бандиты быстро, сноровисто крались к пожарному сараю.
Агей увидел черную фигуру, метнувшуюся к нему из темноты, и спросил негромко, спокойно, как человек, уверенный в своей силе:
— Кто здесь?
— Твой кум! — ответил хриплый голос.
А в это время Родион Кулюшкин ловко накинул на голову Агея кожаный мешок.
Кузнец хотел крикнуть, но задохнулся ядовитой табачной пылью, насыпанной на дно мешка.
Хотел расправить могучие руки, но кожаный мешок спеленал его, как ребенка. Он вскочил и тут же упал оттого, что ноги его захлестнула ременная петля.
И больше кузнец ничего не помнил.
Еще быстрей управились бандиты с дедом Кирьяном.
Лишь только старик поднял голову с телеги, на которой он дремал, как получил страшный удар чем-то тяжелым и рухнул на овсяную солому, заливая ее кровью.
Бандиты быстро подкатили к дверям пожарного сарая телегу с соломой и, облив ее керосином, подожгли.
Испуганно заржали кони.
Когда катили телегу, из-под нее вдруг что-то выскочило и метнулось во тьму. Бандиты подумали, что это собака. Но это был Сережка. Храбрец-удалец, никогда не терявшийся, Сережка так напугался, что удирал на четвереньках. В ужас привела его телега, которая вдруг ожила и двинулась сама собой, чуть не придавив его колесами.
Спросонья это было так страшно…
Опомнился Сергей только у колодца.
Ничего еще не понимая, он привстал, держась за сруб колодца, и увидел вначале, как вспыхнула телега, облитая керосином, затем услышал крик Кочеткова:
— Горим!
Иван, проснувшийся от вспышки огня, подскочил к дверям сарая и, обнаружив, что они кем-то заперты снаружи, заколотил в них ногами и руками.
Вспомнив свои обязанности, Сережка приложил к губам рожок, пытаясь затрубить тревогу, но тщетно. Ничего не получалось. Теперь он уже не смеялся от щекотки, а плакал с досады. Слезы мешали его дрожащим губам плотно захватить рожок и издать могучий призыв тревоги.
Что делать? Кочетков же сгорит! Сережка, забыв страх, бросился на помощь.
Он сорвал щеколду, которую наложили на дверь бандиты, и, упершись ногами и руками, старался хоть немного сдвинуть телегу. Пламя лизало его лицо, полушубок на нем загорелся. Но Сережка с закрытыми глазами продолжал делать свое дело. Телега немного стронулась, дверь сарая подалась. Кочетков стал вылезать, расширяя узкую щель. В это время раздались выстрелы. Пули щелкнули по железной щеколде.
— Дядя Иван, это в тебя, прячься! — крикнул Сережка и, обернувшись к невидимым во тьме бандитам, закрыл собой Кочеткова, распахнув полушубок. Пламя осветило на его груди красный галстук.
— Ложись, тебя убьют! — крикнул Кочетков, доставая наган и пытаясь отстранить Сережку.
— Всех не убьют, нас, мальчишек, много! — азартно крикнул Сережка и приложил к губам рожок, пытаясь еще раз затрубить.
Но в это время что-то с силой толкнуло его в грудь, в глазах вспыхнул огонь, а в ушах вдруг зазвучали призывные звуки горна, которые перекрыли удары набата: бум-бам, бум-бам!
«Сейчас набегут все ребята, наша возьмет! Это я играю, это я сумел», блаженно думал Сережка, удивляясь, что рожок звучит, как колокол. И упал, потеряв сознание.
Прежде чем рассказать о дальнейших событиях в Метелкине, вернемся к Гараське, которому не спалось в эту ночь. На рассвете после темной, пасмурной погоды подул южный ветер и к утру разогнал облака. Пользуясь попутным ветром, кулацкая флотилия, подняв паруса, отправилась восвояси. Все базарники были довольны удачной торговлей и покупками. Алдохины парни играли кто во что.
Матвей — на новой гармони, Гришка и Федька — по очереди на губных гармошках, а маленький Витька дул в глиняные свистульки.
Невесело было только на ладье Никифора Салина, на которой плыл Гараська.
Хозяин был мрачен, батрачонок тих, только новый пассажир — в кожаном пальто, с портфелем — был весел и, оглядывая простор разлива, все восхищался красотами природы.
— Какие синие дали! Какое голубое небо! Какая золотая вода!
— Да брось ты, барин, желтая она от глины, а не золотая! — проворчал зло Никифор.
Из-за этого барина и злится он на весь белый свет, а пуще всего на Гараську. Притих мальчишка, понял, что сплоховал, да поздно. Слишком неожиданно появился на берегу этот кожаный барин, слишком неожиданно спросил хозяин, увидев, как вздрогнул батрак:
— Что, Карась, угадал знакомого?
Гараська смутился, не сразу отказался, и Никифор, криво усмехнувшись, сказал:
— Тот самый, которого ты ночью с печки увидал!
От этих слов, от колючего, режущего взгляда хозяина у Гараськи как-то похолодело в груди.
Он устроился на пустых мешках в тени паруса, достал из кармана оставленный ему в залог перочинный ножик и стал строгать подвернувшуюся тут дощечку. Он вспоминал лицо мальчишки в красном галстуке и старался вообразить, где он теперь, что делает, как доставил он его весть на говорящей щепке метелкинским пионерам.
Перед Гараськой проносились какие-то неясные воображаемые картины, в которых участвовали ребята в красных галстуках, Иван Кочетков с наганом, незнакомцы, притаившиеся в бане.
Машинально он все строгал дощечку и выстругал ее так гладко, что она превратилась в аккуратную пластинку, умещавшуюся в ладони. Любуясь ее медовым цветом, Гараська стал вспоминать, что говорилось вчера за самоваром этим вот кожаным барином, который так любуется синим лесом и зеленями.
«Утопят они меня с Никишкой, — вдруг ясно понял Гараська, — обязательно утопят, чтобы я никому не рассказал про гроб с серебром и золотом».
И стал он острым ножичком вырезать на щепке егерскую могилу — ведь не раз с ребятами они читали надпись:
Здесь спит известный егерь,
Кулюшкин Родион.
Не потревожьте, люди,
Его блаженный сон.
Надпись действовала, могилу эту никто не тревожил.
Зеленая трава густо на ней росла. И вот, оказывается, не Родион в ней спит, а барские золотые чарки и серебряные тарелки. «Чего буржуи не придумают», — усмехнулся Гараська. И стал вырезать маленькие буковки своей надписи:
А меня похороните возле матушки родной,
Неохота и в могиле лежать горьким сиротой.
Посмотрел на разлив, сверкающий под солнцем, подумал и стал писать новые буквы, стараясь, чтобы получалось поскладней:
В смерти моей вы реку не вините,
Салина с барином строже спросите.
Эти строчки вызвали у Гараськи грусть, ему захотелось плакать. И чтобы не оплошать, на обратной стороне пластинки он вырезал другие слова:
Знайте: барин в этот гроб
Все свое богатство сгреб!
Эта надпись заставила его усмехнуться и прогнать тоску. Он поднял голову, оглядел тучных, здоровенных врагов своих задорно, как бы желая сказать: «Вы меня не троньте, не замайте, не то сами наплачетесь!»
— Ты что глядишь волчонком? — заметив его взгляд, прикрикнул Никифор Салин.
Гараська ничего не ответил и убрал ножик и щепку за голенище.
— Почему губы надул? Тебе что, мало нового картуза?
Гараська потрогал картуз, совсем забыв про базарную обновку на своей голове. Да, ему подарили новый картуз, сделанный из старых диагоналевых офицерских брюк.
К нему был пришит нарядный лаковый козырек, И опять ничего не сказал хозяину.
По течению, подгоняемая попутным ветром, лодка летела, оставляя позади пенный след. При слиянии Цны и Мокши ее затрясло на крутых бурунах, и Гараська вздрогнул. Вот в такую кипень попадешь, тут и без сапог не выплывешь! Недаром это место называется Рассыпуха.
Вскоре показалось Метелкино, и сердце его тревожно забилось. Что там? Дошла ли красная эстафета? Жив ли Иван Кочетков, цел ли стальной конь, дающий бедноте силу?
Ничего не заметно издали. Стоит как стояло село, красуется над разливом, машет пролетным птицам ветлами, усеянными грачиными гнездами. Ближе к дому оживились все базарники, снова послышалась игра притихших было губных гармоник, зазвучал какой-то нарочитый смех.
Вот уже видны люди, кони, даже белые куры и петухи.
Люди почему-то спешат к берегу, и вот уже встречает лодку целая толпа; похоже, что все село высыпало.
— Кум, а ведь это нас встречают! — крикнул Никишка в соседнюю лодку Алдохину, приложив ладонь козырьком. — Что-то народу много?
— Значит, большие новости у нас в селе! — отозвался Силан.
Течение и ветер мчали их теперь мимо села, и, чтобы попасть в Метелкино, надо было убрать паруса и сделать крутой разворот. Вся флотилия стала делать этот ловкий маневр. Лодки одна за другой убирали паруса и, развернувшись, с ходу причалили к берегу. Все, кроме одной.
Никифор Салин засмотрелся, как его жена ловко управилась с парусом, налегла на кормовое весло и загнала длинную ладью в тихую заводь, как корову в стойло. А сам Никифор, плывший на другой лодке, сделав поворот, не убрал парус, и ветер с шумом завалил его на воду, лихо опрокинув лодку.
Гараська, «кожаный» барин, поклажа и сам хозяин — все очутилось в воде. Место здесь было неглубокое, взрослым всего по грудь, а Гараське — с головой. До берега совсем близко, но не доплыть, потянут на дно отцовские сапоги. Гараська сумел схватиться за борт и еще старался придержать хозяйские мешки, чтобы не унесло водой.
В это время Никифор ударил его веслом по пальцам.
Гараська успел схватиться за ворот Никифорова пиджака, а тот стал отталкивать своего батрачонка на глубину.
— Что ты делаешь, мерзавец? — закричал увидевший это Крутолобое. Мальчишка утонет!
— Если он не утонет, мы не выплывем! — прохрипел кулак, отцепляя посиневшие пальцы Гараськи.
— Негодяй, скотина! — завопил барин, хотел было помочь утопающему, но оступился и, попав на глубокое место, сам начал тонуть.
А Никифор Салин, управившись с батрачонком, от которого остался на воде один лишь картуз с лаковым козырьком, не только не пришел на помощь Крутолобову, но еще успел его подтолкнуть веслом подальше в водоворот.
С берега уже спешили на помощь рыбацкие челноки, большая почтарская лодка. Встревоженные люди кричали:
— Держись! Держись! Поможем!
Но как они ни торопились, спасти удалось одного лишь Никифора Салина. Крутолобое и Гараська утонули.
— Ой, беда! Ой, горе-несчастье! — кричал, мечась по берегу, Никишка Салин. — Пустите меня, пустите! — и лез в воду, словно обезумевший.
— Все пропало! Деньги! Имущество!
Жена удерживала его, оттаскивая от воды, и вопила:
— Помогите, спасите, очумел мужик. Держите его, люди добрые!
Кулацкая родня бросилась ей на помощь, а тем временем рыбаки на двух лодках забрасывали сети, пытаясь выхватить из бурной стремнины разлива утонувших людей.
В одной лодке командовал незнакомый Салину человек в кожаной куртке, одна рука его в черной перчатке висела как неживая.
Отплевываясь, выливая воду из сапог, Никишка исподлобья взглядывал на рыбаков, стараясь угадать, что это за незнакомец, не комиссар ли какой? Откуда он взялся? Ему было нестерпимо любопытно, что произошло в селе этой ночью? Но он не мог спросить, он должен был изо всех сил притворяться, будто вне себя от несчастья.
— Пустите, легче и мне потонуть, чем горе такое! — кричал он, снова бежал к воде и, нарочно споткнувшись, падал в грязь на берегу.
В сети рыбаков попадались ящики, тюки, корзины и другие вещи из кулацкого имущества, а люди как канули в воду, так и остались где-то в глубине.
Растерзанного, всклокоченного, похожего на сумасшедшего Никишку Салина повели домой его родственники. А его жена, оставшись на берегу, все причитала:
— Спасите, помогите, люди добрые! Не жалко добра-товара, жалко мне сиротку Гараську! Не жалко денег-имущества, жалко мне живые душеньки! Ох!
Рыбаки зацепили за коряги и порвали одни сети, порвали вторые. Ни Гараськи, ни бывшего барина Крутолобова вытащить не удалось.
Пионеры, вместе с учительницей бывшие тут же, ушли вниз по течению и растянулись далеко по берегу, высматривая каждый кустик, каждую коряжку не выплывет ли где Гараська, не вынесет ли его бурным течением?
Никифор Салин, идучи по селу, все оглядывался на разлив, на рыбацкие лодки, на ребят, ушедших далеко по берегу, и вскрикивал:
— Ой, горе! Ой, бросьте меня в воду полую! Ой, легче утопиться мне!
А сам думал: «Вот ловко получилось. Никто не догадается, что я сам лодку завалил. Вода тайны не выдаст…
Утопленники промолчат…»
В душе его так и клокотала радость, когда он представлял себе, каким богатствам он теперь хозяин! Про могилу-то Родиона Кулюшкина теперь знают только они с Силантием Алдохиным, вдвоем… Вот бы и его утопить. Вот было бы счастье так счастье!
В глазах Никишки играли волчьи огоньки.
Проходя мимо пожарного сарая, Никифор увидел на месте его обгорелые столбы, изуродованную пожарную машину да груды углей.
Он чуть не подпрыгнул от радости — ага, значит, и тут наша взяла. И чуть было не спросил, сгорел ли трактор?
Но, продолжая притворяться, закричал:
— А это еще какое горе! Что это? Как это? Откуда напасть такая?!
Оглянулся и увидел на крыльце сельсовета толпу мужиков-комбедчиков, вооруженных чем попало.
Они вели связанного Силантия Алдохина.
Рядом с арестованным кулаком шел Иван Кочетков.
Голова его была забинтована, одежда порвана и опалена пожаром, глаза ввалились. Но он шагал, твердо держа в руках наган.
— Ты жив? Кочетков?! — вырвалось у Никишки.
— Пока жив твоими молитвами, — усмехнулся Кочетков, поигрывая наганом, — пошли в амбар, там ждут тебя все ваши дружки.
— Какие дружки, ничего я не знаю! — подскочил Никишка.
— Кривой не вывез! Трактор не тарарахнул! Вы нас не перехитрили!
При этих словах мужики-комбедчики расхохотались.
А Никишка Салин, опустив голову, заскрипел зубами, сжал кулаки, и вид у него стал такой яростный, что кто-то из комбедчиков крикнул:
— Накинуть на него кожаный мешок! Как на волка!
И, вскинув голову, Никифор увидел тот самый кожаный мешок, которым когда-то барский егерь Родион Кулюшккн ловил живьем лисят, медвежат, волчат, а потом, став бандитом, людей.
Его затрясло как в лихорадке. Никифор издал какой-то звериный вой, хотел кинуться к речке, но мужики схвати ли его, связали и отвезли в амбар, где на семенном овсе и пшенице валялись, как кули с зерном, связанные бандиты.
Теперь к ним пожаловали и хозяин их Склантий Алдохин, и его приятель и соучастник Никифор Салин.
Не сразу пришел в себя Никифор Салин, очутившись в амбаре вместе с бандитами. Только что радовался и торжествовал, показывая притворное горе, а теперь вдруг умолк.
— Это как же так получилось? — спросил он, освоившись в темноте.
— А вот так! — зло ответил ему, сверкнув единственным глазом, кривой бандит. — Уговорили вы нас полезть в овчарню, а попали мы, как в басне, на псарню.
— Будя врать-то! Скажи проще: перетрусили, мошенники! В самый важный момент оплошали! — рявкнул на него Силантий.
— Мы бы не оплошали, если бы вы нас не подвели. Зачем не сказали, что у этого чертова трактора двойная стража? Пионеры какие-то! А их набежала туча, орут, в дудки дудят… Мы про таких сроду и не слыхали. Тут бы на вас, чертей, на самих напала медвежья болезнь! — отругивались бандиты.
— Бабы вы, ежели детишек напугались. А чего же вы не застрелили Кочеткова, стрелять разучились, что ли?
Продырявили бы его в этой суматохе. Аи промахнулись спьяну?
— Я не промахнулся бы, — сказал бандит в облезлой кожаной куртке. — Мне набат под руку ударил… Не терплю набатов, с тех пор как под набатный звон мужики пришли имение громить… И как это вдруг раздалось: бум-бум… рука у меня дрогнула. Целился в лоб, попал чуть-чуть выше… ну и вскользь по черепу пуля прошла!
— А я попал! — сказал Кривой. — Только не в Кочеткова, а в какого-то парнишку, выскочил вдруг, как чертенок из бутылки, и загородил собой Кочеткова.
— Эх вы, тетери, и поджечь сарая как следует не смогли!
— Да мы подожгли. Сарай сгорел, разве ты не видел, обгорелые столбы торчат.
— А какой из этого толк, ежели трактор не сгорел?
— Его ребятишки успели выкатить. Кочетков командовал, они катили, вихорные…
— А чего же вы их не постреляли?
— Народ побежал! Они ведь не втихую работали, барабан какой-то во всю мочь бил, труба тревогу играла.
Аж мороз по коже, — поежился кривой бандит. — Ну и вспомнил я, как, бывало, нас конница Котовского под такие трели рубила… Спасу нет… Бежали от нее лучшие полки конной гвардии Антонова.
— Ну, а чего же вы не убежали, вы на это мастера, бывшие антоновцы?!
— Мы бы убежали, твоя старуха нас подвела! Ведьма!
— Как это старуха подвела?
— А так, дожидалась она на берегу, караулила лодку.
И тут вдруг ночью, в темноте откуда-то черти вынесли почтарей из Устья. Ткнулись они рядом с нашей лодкой.
Гребцы какую-то посылку в школу понесли. А главный почтарь остался с кожаными баулами. Старуха стала его прогонять, а он, старик сердитый, не отплывает. Старуха и ну отталкивать его лодку. А он оттолкнул ее лодку. Заспорили они, чуть не в драку, а лодки-то у них и отплыли.
— Подбежали мы — туда-сюда, весла на берегу, а лодок нету… Ну, заметались по берегу. А набат гудит, а народ так и бежит… Кто с оглоблей, кто с вилами…
— И переловили вас, дураков! — буркнул Силантий Алдохин.
— И опять из-за вас — какой-то батрачонок, говорят, в набат бил!
— Мало чего болтают. Зачем ему за гольтепу стараться? Он мной обласкан и прикормлен!
— Ой, сват, — вспомнив своего батрака, проговорил Никишка, — слыхал я, что с Кочетковым на тракторе Макарка-то раскатывался. Плохая на них надежа!
Силан только крякнул с досады и заявил:
— А вы бы живыми в руки не давались! А то ишь, переловили, как перепелок, и без кожаного мешка!
При словах о кожаном мешке кузнец-сторож, слушавший перебранку, бухнул кулаком в дверь амбара:
— Да перестаньте вы собачиться, надоели!
Агей не мог равнодушно вспомнить, как его засунули в кожаный мешок. Он был так зол на бандитов, что взялся их караулить, вооружившись тяжелым молотком.
— Второй раз меня не обманут! — грозил он. — Я их живьем не выпущу!
С ним вместе караулил и дед Кирьян, с забинтованной мокрым полотенцем головой. От его роскошной бороды остался один жалкий кусок. Борода сгорела: он тоже не мог простить бандитам, как они его, сонного, оглушили.
— Ну, ты напади честно, сцепись грудь с грудью, тут бы я еще показал старую солдатскую хватку. А сонного бить — это же последняя на свете пакость!
А еще больше огорчала его спаленная борода:
— Вот анчутки — живого человека вздумали огнем опалить. Это надо же?
Караулили арестантов еще человек десять вооруженных чем попало мужиков.
Все негодовали на бандитов, в особенности за тяжкое ранение Сережки, бывшего Урвана.
— Да нешто можно в малых детей из обрезов палить?
Это что же — так они оставят нас без ребят? А без детей какое может быть будущее? Это же наша надежда, наследники завоеванного революцией. Расстрелять бандитов!
Все сходились на том, что кулацкую шайку нужно уничтожить до конца.
Бандиты понимали, что дело их кончено. А Силактий Алдохин все ругал их, как наниматель-хозяин нерадивых батраков.
— Да ладно тебе, замолчи, — обозлился Родион Кулюшкин, — чего теперь собачиться, всем нам решка!
— Как это всем? — тихо сказал Никишха Салин, у которого за время спора возник хитрый план. — Мне, например, может еще выпасть орел. Я же ни в чем не замешан, а взят по подозрению. И только! Доставят нас властям, начнут творить суд, и меня первого прокурор выпустит. Да из арестантов в свидетели переведет. И я даже могу за вас похлопотать…
Бандиты к его тихим словам прислушивались.
— Да, могу даже адвоката нанять… Только бы вы меня к своему бандитству не припутывали. Я ведь вас ни на что не подговаривал. Это все Силантий. За что же меня судить? Если вы меня не оговорите, я вам пригожусь! Поразмыслите!
— Поразмыслим, — тихо ответил Родион Кулюшкин.
— И Силантию не следует меня припутывать. Разговор у нас был наедине, я к нему в компаньоны не напрашивался. И какая ему польза меня вместе с собой на дно тянуть? На воле я буду полезней. Смогу достать средства на подкуп судей, на плату адвокатам. Меня выгородить надо. Изо всех сил. Тогда всем польза! Так ведь, Силан? — вкрадчиво спросил Никишка.
— Так! — коротко сказал Силантий.
У Никишки словно гора с плеч свалилась и на сердце даже стало горячо от радости. Уж если Силан сказал, его слово крепко!
Теперь можно будет выкрутиться, а уж там он знает, что делать! Черта с два! Не поможет он ни Силантию, ни бандитам. Все сделает, чтобы поскорей их расстреляли да закопали. И тогда он один, для себя, отроет гроб с барским серебром и золотом из могилы Кулюшкина Родиона. А самого бандита — под каменную плиту с надписью:
«Здесь спит известный егерь…»
Давно по нем его могила плачет!
От таких сладких мечтаний Никишка даже улыбнулся исподтишка и прикрыл глаза, желая вздремнуть. Он был теперь уверен, что все обойдется. Все к лучшему, даже то, что бандиты попались, и с ними Силантий Алдохин.
Теперь он один хозяином будет!
Барин Крутолобое и Гараська его не выдадут, уста им запечатала холодная вода, а бандиты и Силан промолчат, потому что уста им сковала его хитрость.
Он повернулся с боку на бок и заснул в амбаре, на семенном овсе, как дома на перине.
Но забыл хитрый кулак, что правда людская и в огне не горит и в воде не тонет.
Прошло несколько дней. Разлив пошел на убыль, быстро просыхала земля. На поля выехал трактор, весело попыхивая синим дымком, и при радостных криках народа проложил первую широкую борозду артельной пашни.
На Ивана Кочеткова любовалось все село. Так уверенно вел он стального коня, лихо заломив военную фуражку. Забинтованная голова придавала ему вид смелого бойца, несмотря на ранение, не покинувшего боя.
Любовалась Маша, любовалась учительница Анна Ивановна вместе со своим другом Адрианом, умевшим хорошо трубить в горн.
А после праздника первой борозды они уехали. Куда?
Не сказали. Наверное, туда, где их родина Бессарабия стонет под сапогом румынских бояр. Так объяснил Иван Кочетков своей Маше.
— Это жених ее, я сразу догадалась, — сказала Маша.
— Я тоже, — сказал Иван. — Как она на него взглянет, так вся и озарится, словно солнце взошло.
— Любят друг друга, — радостно сказала Маша, — вот как мы с тобой!
— А может быть, и покрепче, — сказал Иван.
Маша задумалась. Посмотрела в небо, на караваны гусей, летящих с юга на север, и сказала:
— Мы с тобой счастливей. У нас свое гнездо есть, а они, как перелетные птицы… Так мне их, Ваня, жалко.
Вот взяла бы я их прямо под крыло… Живите, мол, с нами, хорошие вы мои. Будьте счастливы!
— Ну, что ты, — сказал Иван, — не будет им жизни, счастья, пока родина их не свободна…
— И ничем нельзя им помочь, Ваня? И никогда мы их не увидим больше?
— Настанет час — поможем, — сказал Кочетков, — придет время — и увидимся!
— Так мне тревожно, Ваня, за них. Мы вот у себя дома, пашем, сеем, вокруг вольная волюшка, а ведь их там могут и в кандалы взять и в тюрьмы засадить… И едут они на такие страхи сами, по своей воле. Что это за люди такие?
— Революционеры, — сказал Иван, — коммунисты.
— И ты с ними в одной партии. Гордишься ты этим, Ваня?
— Горжусь, — сказал Иван.
Провожали Анну Ивановну и Адриана не только всем отрядом — всем селом.
Трудно было расставаться. И хотя пообещала Анна Ивановна прислать взамен себя новую учительницу — нового вожатого, ребята были безутешны. Ведь второй такой не сыщешь! Так она им полюбилась. Вот прямо снялись бы всей стайкой с берега да за ней полетели.
Уж на что Сережка ослабел от потери крови — две пули из кулацкого обреза пронзили его грудь навылет, — и тот улыбнулся, когда Анна Ивановна, усевшись в лодку, положила его голову к себе на колени. С ней не пропадешь. Они вместе поехали. Сережка — в больницу, вожатая — на станцию в город.
— Ничего, Сережа, ты крепкий. Поправишься, — сказала она. — Вот Адриан три раза ранен был, а жив, готов к борьбе и в горн трубить еще может отлично!
— Я тоже научусь, — прошептал Сережка.
Лодка отошла от берега под прощальные крики, ветер туго надул парус, и волны заплескались за бортами.
На другой лодке в тот же день увозили на суд кулаков и бандитов. Провожали их вооруженные комбедчики.
Кормчим сидел кузнец Агей. Мужик надежный.
Силантий Алдохин плыл с опущенной головой, даже не взглянув на плачущих родственников. А Никифор Салин озирался вокруг хитровато, по-лисьему. Он еще надеялся вернуться.
Но напрасно. Раскрылись его дела. Метелкинские пионеры, в который раз обегающие берега в поисках Гараськи, нашли его. Первыми увидели городские ребята Павлик Генерозов и Петя Цыганов. Они никак не хотели уезжать отсюда, у Пети жила надежда, что батрачонок найдется. Душа горела, хотелось увидеть его еще раз и сказать, что обещание свое он выполнил. Эстафету в муаровом галстуке доставил.
Встреча состоялась. Печальная встреча.
Нем был Гараська.
Бережно выкатила вода его тело на отмель, ниже по течению, километрах в трех от Метелкина. Лежал он как живой. Словно заснул.
Люди боятся покойников, утопленников. А метелкинские ребята, завидев товарища, бросились к нему, как к живому. Им хотелось спросить его — как погиб? Нечаянно или погублен злодейски?
Не мог ответить Гараська. Но все же ответ нашелся.
— Мой ножик! — воскликнул Петя Цыганов, увидев, как из-за голенища Гараськиного сапога выскользнул нож.
Петя побледнел. Ему стало даже как-то страшно, что Гараська и после смерти сдержал уговор, отдал ножик другу, честно доставившему его срочное донесение.
— Может, там еще что есть за голенищем?
Посмотрели ребята и обнаружили щепку. Обыкновенную, сосновую. Да картинку-то на ней увидели необыкновенную. Разглядели вырезанную острым ножом могилу и завещание Гараськи.
Заговорил его голосом волшебный кусочек дерева и сказал всю правду о барском богатстве и о кулацком злодействе.
Приговор народа Силантию Алдохину и Никифору Салину был произнесен и исполнен.
Исполняя последнюю волю сироты, решили похоронить его в одной могиле с матерью, на сельском кладбище, на холме с кудрявыми липами.
На кладбище в тот день копали две могилы — из одной вынули тяжеленный дубовый гроб, набитый барским золотом и серебром, в другую могилу опустили легкий гроб погубленного кулаками батрачонка.
Несли его пионеры на полотенцах с красными каймами.
Ветер развевал красные галстуки. Шумело темно-красное знамя, на котором золотом была вышита фамилия славного батрачонка. Отряд решил назваться его именем.
Все Метелкино провожало Гараську в последний путь.
Только кулацкие дети да их родственники не вышли.
У них своя печаль — прошло их счастье, прошло их время, с полой водой уплыло. Но один человек, когда-то верно служивший им, провожал в последний путь батрачонка — это был Макарка.
Жалостно пели жаворонки, поднимаясь с каждой встречной проталинки, с высоты полета разглядывая скорбное лицо мертвого мальчика.
Не только женщины плакали, мужики смахивали скупые слезы.
А пионеры шли, и каждый думал: «Нас, мальчишек, много, мы ничего не боимся, всех нас победить нельзя, мы все равно победим». Жалко было Гараську. Очень хотелось всем, чтобы он дожил до победы, до большого счастья, чтобы сел на стального коня, который ему так полюбился.
Когда настал момент прощания, перед тем как опустить гроб в могилу, из толпы вдруг выскочил Макарка со словами:
— Прости меня, Гарась, когда я тебя в чем обидел!
Потом повернулся к ребятам, встал на колени и говорит:
— Примите меня, ребята, в свою красную партию!
Дайте заступить на место Гараськи. Уж я вам буду таким товарищем, таким товарищем… Я за него всем мировым кулакам-буржуям весь век буду мстить!
Ребята заколебались, не решаясь, что ответить… Хотя знали, что он, Макарка, в набат ударил, недолюбливали они его за прошлое.
А Иван Кочетков, увидев такое, крикнул:
— Встань, Макар, разве в партию на коленях просятся?! Встань и становись в наши ряды, как велит тебе пролетарская совесть!
И Макарка, поднявшись с колен и смахнув с глаз слезы, встал в ряды пионеров.
Жалость к Гараське так мучила ребят, что не спали всю ночь накануне и всем отрядом сочинили ему прощальные стихи, которые прочел Павлушка самым звонким в отряде голосом. Читал он под грустный рокот барабана, когда могилу засыпали землей.
Люди стояли, обнажив головы перед могилой сироты-батрачонка. А Павлушка читал:
Запомним, ребята, как бил барабан,
Когда мы бойца хоронили.
Он умер за счастье рабочих всех стран,
И прах его в темной могиле.
Но дух его смелый средь нас не умрет,
Мы будем с врагами суровы,
И золотом вытьем мы имя его
На знамени нашем багровом!