Юрий Рытхеу Паруса

Белый туман заполнил ленинградские улицы. Он окутал громады домов, повис на проводах, залил парки и скверы. Фонари на Итальянском мостике над каналом Грибоедова сказочно мерцали в радужных ореолах.

Я прошёл мостик и по улице Ракова направился к Филармонии, возле тяжёлых парадных дверей которой издали угадывалась толпа жаждущих заполучить билет.

Слева от меня в заиндевелых деревьях парка Площади искусств в блестящей изморози стоял бронзовый Пушкин.

Такси, скрипя тормозами, высаживали на углу пассажиров и, весело мигая зелёными огоньками, огибали площадь перед Русским музеем и по улице Бродского мчались навстречу шуму Невского проспекта.

Я ещё не дошёл до угла, как меня стали окликать полные затаённой надежды голоса:

– Лишнего билетика нет?

Не было у меня лишнего билета. Тот, который у меня лежал в нагрудном кармане пиджака, достался мне нелегко: мне пришлось о нём беспокоиться вдали от Ленинграда ещё за две недели до объявленного концерта.

У самых дверей Филармонии натиск усилился – меня хватали за рукава, жарко шептали в ухо, вежливо осведомлялись:

– Нет ли лишнего билетика?

Услышав отрицательный ответ, люди с укоризной смотрели на меня, как будто я обязан был припасти билет и для них.

Я разделся и по лестнице поднялся на хоры левой стороны.

Подо мной гудел зал и слышался сдержанный, похожий на рокот далёкого океанского прибоя шум рассаживающихся людей. На просторной сцене стояли ещё пустые стулья, и в дальнем углу, прислоненные к стене, отдыхали контрабасы.

Залитый хрустальным светом белоколонный зал медленно заполнялся. Я оглянулся: позади меня до самой стены стояла густая толпа.

В зрительном зале приглушили свет. Вспыхнула люстра над сценой, осветив белые пюпитры, заиграв лучами на медных тарелках, на жемчужно-матовой коже большого барабана.

Через две широкие двери в глубине зала, раздвинув красные бархатные занавеси, двумя потоками на сцену вышли музыканты.

Я не впервые был в этом великолепном зале. Но именно в этот день я волновался больше обычного в ожидании, когда зазвучит оркестр. Возможно, это было оттого, что я давно не слышал симфонического оркестра. Только вчера я бродил по заснеженному парку Михайловского, по нескольку раз на дню поднимался по каменной лестнице к обелиску белого мрамора, под которым похоронен Пушкин. С высоты открывался далёкий простор русской земли, и над лесами в морозном голубом воздухе вставали дымы жилищ. Я с неохотой уезжал оттуда. И сегодня, идя слушать Первую симфонию Чайковского, я надеялся воскресить в памяти необычно простую красоту России, которую всем сердцем я ощутил там, в полях и лесах Пушкинских гор. Эти дни были наполнены сиянием февральского солнца, белым снегом, сквозь который проступали зелёные ветки леса…

Волна аплодисментов вернула меня в зрительный зал. К пульту через оркестр шёл дирижер. Он шёл быстро. Полы его чёрного фрака развевались, а кулаки были сжаты, и в нетерпении его напряжённых пальцев чувствовалась сила.

Он встал на возвышение и поднял палочку.

Вслушиваясь в звуки оркестра, я пытался вспомнить то, чем жил последние дни, – широту раздольных русских просторов, глубину зелёных заснеженных лесов.

Но вдруг где-то в глубине сознания возникла другая картина – большой белый парус, наполненный океанским ветром. Почему он пришёл мне на память? Может, оттого, что весь зал в белых колоннах, похожих на свёрнутые паруса? А звуки – это ветер океана?.. Нет, не то. Что-то другое, что действительно было и вдруг выплыло из далёкого прошлого. Да, я слышал эту симфонию ещё тогда, когда не знал значения слова «филармония», когда весь мой мир ограничивался последними ярангами родного Уэлена.


В те годы моё родное селение представляло собой два ряда яранг, протянувшихся по длинной косе. Под горой стояло коричневое здание райисполкома, ближе к лагуне – школа и круглый домик магазина, – вот и все огромные по тем временам деревянные дома тогдашнего Уэлена.

В школе помещалась радиостанция. Я стоял под звенящими проводами, когда услышал, как радист сказал моему дяде:

– Пароход идёт, артистов везёт.

Я знал, что такое пароход, но второе слово для меня было совершенно непонятно.

За вечерней едой, когда дядя принялся пить чай из большой эмалированной кружки, я спросил его:

– Что такое артист?

Дядя поперхнулся, бережно поставил кружку на столик:

– Что ты сказал?

– Я ничего не сказал. Только спросил, что такое артисты.

– Не знаю, – ответил дядя.

Ответ меня очень удивил: дядя так много знал! Он с трудом, но умел говорить по-русски, дельно выступал на колхозных собраниях, а вечером, когда в пологе угасал жирник, он запросто общался с духами, бормотал на их языке, рокотал бубном.

До прихода парохода оставалось ещё два дня – достаточно времени, чтобы своими силами выяснить, что такое артисты.

Пароходы обычно привозили в наше селение разные товары и продукты. В позапрошлом году они доставили машины, которые стали печатать газету "Советский Уэлен". Много нового появлялось в Уэлене с каждым приходом парохода: патефоны, примусы, складные ножи… А сколько людей приезжало! Кого только теперь нет в Уэлене – председатель райисполкома, радист, пекарь Павлов и продавец эскимос Эму.

В прошлом году железный корабль доставил для полярной станции свиней. Сколько было шуму на их разгрузке! Одна свалилась в воду и, к великому удивлению присутствующих, самостоятельно доплыла до берега и пустилась со всех ног на сопку. Прежде чем люди её догнали, собаки оставили от свиньи только обглоданную голову. Зимой свиньи жили в тёплом домике, а на лето их выпускали в загон, отгороженный горбылями. Мы часами смотрели, как эти необыкновенные для наших краев звери рылись плоскими носами в грязи, громко чавкали.

Между селением и полярной станцией махал крыльями ветродвигатель. Его тоже привезли на пароходе.

На второй день после того, как радист сообщил свою новость, выяснилось, что артисты – люди. Это было уже интересно.

С приближением парохода слухи об артистах становились подробнее, определённее. Но было непонятно: зачем в такое селение, как Уэлен, где в общем-то хватало одного гармониста – им был моторист полярной станции, – столько музыкантов да ещё играющих на разных инструментах!

– Не хотят ли они насовсем поселиться в нашем селении? – спросил Рыпэль, бывший шаман, ныне числящийся руководителем колхозной самодеятельности.

– Они только на один день, – пояснил директор школы, единственный среди русских в Уэлене владеющий чукотским языком.

Директор школы был ленинградцем и много интересного рассказал нам об оркестре.

– Есть же люди, для которых вся жизнь – одно удовольствие – играть музыку! – с нескрываемой завистью произнёс Рыпэль, узнав, что музыканты за свою игру получают зарплату.

В этот день дядя решил покрыть свою ярангу новой кожей. Кожа давно сохла, распяленная на земле воткнутыми моржовыми рёбрами. Когда содрали старые шкуры, обнажился чёрный закопчённый скелет яранги. В жилище заглянуло солнце, высветив втоптанную в земляной пол собачью шерсть. Весёлый летний ветер заиграл меховой занавесью полога. По обычаю помогать дяде пришли соседи.

Новую покрышку натянули быстро. В яранге сразу стало уютно, жёлтый тёплый свет залил чоттагин. Я сидел внутри и смотрел, как по новой крыше ходил дядя и затыкал дыры костяными нерпичьими лопатками. Большая человечья тень закрывала солнечный свет, и я боялся, что дядя проткнёт новую кожу и испортит праздник.

Но всё обошлось благополучно. Дядя спустился, и все уселись пить чай.

– Был бы здесь пароход, может, угостил бы я вас настоящим огненным спиртом, – сказал дядя соседям-помощникам.

– Но ведь он везёт артистов, – напомнил я.

И, будто откликаясь мне, в чоттагин, освещённый жёлтым светом, ворвался далёкий протяжный гудок.

– Пароход! Артисты! – закричал я и выбежал на улицу.

Сначала я увидел на горизонте дым, а потом уже разглядел под ним белую надстройку и чёрный корпус, поднимающийся из воды.

– Артистов везут! Артистов везут! – кричал я, сбегая к воде, где уже готовили вельбот.

Со всех сторон на берег собирались люди. На кривых ногах приковылял старый полуослепший певец Рентыгыргын, уже потерявший голос.

Он не видел парохода, но, поворачивая к воде то одно, то другое ухо, жадно ловил пароходный гудок.

Пароход подошёл близко к берегу, и нам было хорошо видно толпящихся на его палубе людей. И всё же разглядеть на таком расстоянии артистов не было никакой возможности. Кроме того, я не знал, чем отличается артист от обыкновенного человека.

Наш колхозный вельбот выделялся у чёрного борта парохода белым пятнышком. Вот он отошёл от борта, как китёнок от матки, и направился к берегу. Ещё издали было заметно, как он осел в воде: народу на нём было полно.

Я смотрел во все глаза, надеясь всё же отыскать в вельботе артистов. И чем ближе подходил вельбот, тем явственнее обозначались сидящие в нём люди – чукчи и русские, и таяла надежда первому узнать необыкновенных гостей Уэлена.

Однако среди пассажиров вельбота артисты были. Правда, я об этом узнал от директора школы. Он даже указал на самого главного артиста – дирижёра. Дирижёр молодо соскочил на берег и поздоровался со всей толпой. Лицо у него было худое, острое. Странно было видеть при таком молодом лице седые волосы. Дирижёр быстрыми шагами пошёл вверх по галечной гряде. За ним торопливо засеменил председатель райисполкома. Они обошли все деревянные дома Уэлена и даже заглянули в большую ярангу Гэмалькота.

– Ищут такую ярангу, чтобы поместились все артисты, – разъяснил кто-то цель поисков.

Певец Рентыгыргын, услышав это, протолкался через толпу людей, сопровождавших дирижёра, и взял его за рукав.

– Идём со мной, – сказал он по-чукотски главному артисту.

К удивлению всех, дирижёр его сразу понял.

Рентыгыргын подвёл его к шести огромным камням, наполовину вросшим в землю. Они оставались ещё с незапамятных времён и считались священными. Когда в нашем селении уничтожали шаманство и срывали деревянных идолов, с камнями ничего не могли поделать – они прочно вросли в землю и были слишком тяжелы.

– Здесь мы поём наши песни, – сказал Рентыгыргын, подведя к камням дирижёра.

Находящийся рядом инструктор райисполкома Пиура перевёл слова старого певца.

Дирижёр окинул взглядом камни, посмотрел на море, на блестящее зеркало лагуны, оттуда тянул южный ветер, и сказал:

– Отличное место! Здесь и будем играть.

– Подстелим на землю паруса, – сказал Рентыгыргын.

Пиура быстро перевёл.

– Превосходно! – воскликнул артист.

Вельботы ушли к пароходу за артистами, а рядом со священными камнями под руководством Рентыгыргына расстелили два белых паруса.


Поднимался южный ветер. Гладкая вода лагуны покрылась рябью. Прибой на море уменьшился, и артисты прыгали с вельботов на берег, даже не замочив обуви. Все они были одеты одинаково – в длинные чёрные костюмы и ослепительно белые рубашки – и поэтому казались на одно лицо. Зато сколько разных инструментов они принесли с собой! Вот хрупкие скрипки из тонкого тёмного дерева, различные трубы – деревянные и металлические. Огромные барабаны поразили нашего руководителя художественной самодеятельности, бывшего шамана Рыпэля, который на своём веку перепробовал множество яраров самых разных размеров и силы звучания, но таких ещё не встречал.

Артисты торопились, спешил и капитан парохода. Он часто поворачивал лицо навстречу южному ветру и хмурился.

Со всего селения к священным камням натащили всё, на чём можно было сидеть, – скамьи, стулья, табуретки, и всё это расставили перед разостланными парусами, на которых уже располагались на своих складных стульчиках музыканты.

Для дирижёра Рентыгыргын подкатил китовый позвонок.

Наконец всё было готово для начала концерта.

Зрители заняли места перед оркестром. Дирижёр встал на китовый позвонок и поднял в правой руке маленькую тоненькую палочку.

Я стоял в первых рядах зрителей. Музыканты в чёрных костюмах и белых рубашках походили на чёрных кайр на птичьем базаре у скалы Ченлюквин. Ветер шевелил длинные седые волосы дирижера, шевелил паруса у краев.

Раздались первые звуки. Они были похожи на жалобу тысячи птиц, уносимых ветром. Но нет, это показалось. Птицы боролись с ветром. Кругом расстилалось море, где-то впереди маячил синий берег, он звал птиц, обещая им укрытие от бури. Мелодия нарастала. Она с каждой секундой наполнялась силой, и вот уже торжествующие звуки победы разносятся над морем.

А ветер унёсся дальше, помчал победный крик птиц в морские дали, в широкую тундру, где бродит серый летний песец, лохматая росомаха, дремлют болота, поросшие мхом и низкой тугой травой. Олени подняли рога и слушают незнакомые звуки. Откуда они? Кто-то новый пришёл на эти берега, где из века в век раздавались одни и те же звуки. Музыка разносилась по узким горным долинам, взбиралась на чёрные каменные вершины и скатывалась оттуда на стойбище оленеводов, раскинувших яранги по берегам рек и озёр.


Южный ветер набирал силу. Он толкался в спины слушателей, навязывал им свой голос. Но люди слушали русскую музыку, и никто не оглядывался на зов ветра, не смотрел на вскипевшую от низких волн лагуну.

Музыка как бы поднимала всех нас, кто в эти минуты стоял перед священными камнями, над морем, над горами мыса Дежнёва, над великой чукотской тундрой. Горизонт убегал всё дальше, открывая широту мира. Словно вся коса вместе с ярангами превратилась в огромный корабль, оснащённый белыми парусами.

Невдалеке от меня стоял старый певец Рентыгыргын. Я невольно обратил внимание на его лицо и не узнал старика. Глаза его смотрели куда-то вдаль, поверх музыкантов, дальше чёрных священных камней, за море. Похожие на корни полярной ивы, узловатые коричневые пальцы сжимали посох. Губы что-то шептали, и весь он как-то выпрямился, будто стал выше, сильнее, моложе.

Ветер шевелил страницы нот на пюпитрах, но музыканты не обращали на него внимания, пальцы их бегали по струнам, рождая волшебные звуки.

Никто не замечал времени. Солнце сошло с лагуны, встало над Инчоунской горой, и его косые лучи осветили ряды яранг, легли на лакированные деки скрипок, зажгли огонь на медных трубах.

Паруса, разостланные под оркестром, наполнились музыкой и несли музыкантов.

Никогда ничего подобного не было в Уэлене! Когда смолкли последние звуки, вздох восторга пронёсся над толпой. Кто-то захлопал, и к нему присоединились все. Дирижёр сошёл с китового позвонка и устало склонил седую голову. Рентыгыргын подошёл к нему и подал руку.

– Это настоящая жизнь! – сказал он дирижёру.


Музыканты уезжали вечером, когда солнце село в воду. На вельботах подняли паруса.

И когда я смотрел на эти паруса, освещённые заходящим солнцем, в груди у меня пели скрипки. Рядом со мной стоял старый певец Рентыгыргын. Южный ветер уже вовсю бушевал. Он наполнял паруса и пел только что услышанные мелодии.

Я прислушался к шёпоту старика.

– Это жизнь! Это настоящая жизнь! – услышал я сквозь шум ветра.


…С тех пор прошло более четверти века. Этот день был для меня и для многих моих земляков одним из самых замечательных. Уэлен уже давно не такой, каким был в день того, первого концерта. В селении не осталось ни одной яранги, а на сцене колхозного клуба может разместиться большой симфонический оркестр. И, может быть, в том, что мои земляки стали смелее смотреть вперёд и за сравнительно короткий срок до неузнаваемости переделали свою жизнь, сыграла свою роль и музыка русского композитора Петра Ильича Чайковского, которая называется Первая симфония ("Зимние грёзы"), соль минор, сочинение тринадцатое…


Я возвращался с концерта той же дорогой. Туман по-прежнему окутывал величественные здания и шелестел изморозью в деревьях. Я долго стоял в сквере Русского музея, возле бронзового Пушкина, и душу мою и мысли несли вдаль паруса музыки.


1964

Загрузка...