Узкая каморка на мгновение озарилась ярким белесым светом, и истошный вопль: "Свистать всех наверх" донесся откуда-то сверху. Шарканье и топот множества ног, брань, спертый запах спиртного и какой-то особой просоленной грязи на дереве - все это смутно напоминало книги про постапокалипсис, и я никак не могла сообразить, где нахожусь. С трудом я выбралась из подвешенного к потолку гамака, и тут же тошнота подкатила к горлу - темноту вокруг меня качало, и, словно слепой котенок, я натыкалась на деревянные стены, пока не вывалилась через какой-то проем, где меня подхватил людской поток и вынес наверх, под дождь и ветер.
Несколько фонарей качались на ветру, тускло освещая мокрые паруса и палубу; странно одетые люди мелькали точно белесые призраки, и тревожно зазвучал горн. Кто-то сорванным голосом отдавал короткие приказы, и я точно сомнамбула пыталась помочь то там, то здесь. Меня отпихивали и бранили, пока кто-то, раздосадованный тем, что я лезу под руку, не отвесил мне затрещину, и не успела боль остро разлиться по голове, как чьи-то сильные руки схватили меня за мокрую рубашку.
- Да ты, Барретт, никак пьян, на ногах не держишься! - послышалось надо мной, и меня опять как следует тряхнули. - Эй, завтра юнге как следует достанется от каптенармуса! С полдюжины розг, и хорошо, если не соленых!
"Это я юнга?" - растерянно подумала я, морщась от боли.
- Оставь его в покое, Трип, - перекрикивая бурю, встал кто-то на мою защиту. - Мальчишка в первый раз попал в шторм, и он не отсиживается внизу, как ты в свой первый раз.
Я повернулась, чтобы взглянуть на своего неожиданного защитника, но увидела лишь пуговицы на его мундире. Тот, кого назвали Трипом, нехорошо оскалился и дал мне в руки какой-то канат, который надо было тянуть по команде. Я тянула и тянула, и пенька терла мне руки, и холод проникал под одежду, и меня тошнило от качки и затрещины: не было ничего, кроме мокрой тьмы.
Буря утихла, корабль выправился, и по грубоватым разговорам я поняла, что еще чуть-чуть, и он бы пошел ко дну вместе с нами, потому что почти лег набок. Крупная дрожь пробила меня, и кто-то хлопнул меня по плечу.
- Сейчас капитан выпишет всем рома, Барретт, и ты утешишь свою жалкую, заячью душонку. Дрожишь, как будто за тобой гонятся собаки.
- Не спаивай мальчишку, - снова отозвался мой неведомый защитник.
- Да, сэр, - неохотно отозвался мучитель и грязно выругался сквозь зубы, присовокупив ругательство, вроде "чернильная душа". Я во все глаза смотрела на офицера, но его лицо ускользало от меня, растворялось, исчезало...
Прозвенел будильник, и кот привычно прыгнул мне на грудь, требуя ежедневной ласки. Странный, тревожный сон исчез, распался клочьями, и серое, низкое, петербургское небо заглядывало в мое окно.
"Это все мой перевод тех морских дневников, - думала я, пока заваривала чай и готовила завтрак. Полосатый кот вертелся под ногами, стараясь урвать каплю внимания. Он ждал: не уроню ли я кусок колбасы на пол, но так и не дождался. - Такой реальный сон, даже удивительно".
Мне часто снились сны, но никогда они не были такими яркими и объемными, как сегодня: не сон, но явь, мечта, которую можно было потрогать, попробовать на вкус. Скорее всего, во всем действительно были виноваты дневники конца восемнадцатого века, которые я кропотливо переводила последние две недели. Или, может быть, в этом был виноват немецкий коллега профессора моего Арсения свет Викентьича, которому зачем-то понадобились эти дневники для его научной работы. Немец настаивал, чтобы именно я занялась их переводом, и даже прислал ко мне курьера с кафедры, который принес в чехле из-под ноутбука белую книгу, исписанную выцветшими чернилами, и нахально потребовал бутерброд. Пока он жевал, кроша подмосковным батоном на мохнатый коврик у двери, я листала книгу, и по спине бегали мурашки, потому что вначале я подумала, что это подлинник, но потом оно оказалось лишь тщательно переписанной копией. Вместе с книгой Викентьич прислал и записку, в которой строго-настрого наказывал явиться к немцу в гости, потому что якобы там были какие-то важные нюансы. Немца, если верить небольшой и скромной визитке в кармане чехла, звали Карлом-Готтфридом Кнеллером, унд цу и фон кто-то там. Он снимал квартиру где-то на Песках у Суворовского проспекта и готов был принять меня каждый день после девяти вечера.
Время меня озадачило, и, выставив вон курьера, я перезвонила Арсению свет Викентьичу, чтобы отрапортовать, что к работе готова, и тот подтвердил, мол, да, немец же, мировая величина, потому и капризничает со временем, дескать, да еще и история неприятная у него как-то вышла с глазами, оттого дневной свет он плохо переносит.
К Кнеллеру я попала в тот же день. По правде говоря, по описанию профессора я представляла его молодым и деловитым, но дверь мне открыл человек совершенно лысый, как бильярдный шар, с мудрым взглядом черепахи, и старше меня раза в два. Лысина у него так блестела, как будто он ежевечернее полировал ее тряпочкой.
Квартира, где я оказалась, была просторной, в несколько комнат, и в некоторых из них до потолка высились полки с книгами; здесь были издания разных времен и на разных языках, и я выразила восхищение, тщательно подбирая немецкие слова, - неужели он привез их все с собой? Ведь наверняка пришлось платить немалые пошлины - за вес и культурную ценность. Он возразил на несколько старомодном русском, что эти книги ему не принадлежат, они лишь во временном пользовании, но на мой невежливый вопрос: кто же оказался таким щедрым, Кнеллер не ответил; вместо этого он пригласил меня испить с ним кофе. Да, как ни странно, он так и сказал: "испить", и от этого повеяло доброй стариной, потерянным временем, когда по Петрограду еще ходила конка. Кофе у него тоже получился отличный, с привкусом старины: в меру сладкий, бодрящий, с особой горчинкой.
За большим окном кропал мелкий дождь, и уличный фонарь качался от порывов ветра, бросая тени на стену дома напротив. Хозяин зажег настольную лампу, которая очерчивала тайный круг: он, я и моя чашка с кофе, похожая на раскрытую раковину. О делах он говорить не торопился, и почему-то мы заговорили с ним о Семилетней войне, причем ему были известны такие подробности, что вскоре я замолчала и лишь с удовольствием слушала его рассказ. От Семилетней войны он перешел к политике Священной Римской империи, оттуда перескочил на Петербург, на Войну за Независимость, упомянул напряженность между морскими державами, и только здесь наконец упомянул, о том, кто вел дневник: простой младший офицер Королевского флота. Он скрупулезно записывал все, что происходило за день, и мечтал сохранить свои записи для потомков.
- Впрочем, - задумчиво добавил Карл-Готтфрид Кнеллер и переплел пальцы, - в какой-то мере его мечта сбылась. Потомки увидели его записи... Но не его потомки. Он слишком рано и трагически умер.
- Жаль, - это прозвучало глупо, и Кнеллер взглянул на меня; трудно было разобрать, что таится в его глазах.
- Не стоит, - заметил он с легкой улыбкой.
- Но если не успеваешь сделать все, что хотелось? Как не жалеть об этом?
- О, - протянул мой собеседник, - жизнь устроена так, что самое главное от тебя не убежит: ты повлияешь на мир, так как должен. Кроме того, - задумчиво добавил он, - иногда мирской покров слишком тонок. Никогда не бывает тех, кто умер навсегда, и можно вернуться назад, чтобы протянуть им руку, намотать на палец нить.
От его слов мне стало печально: все это сказки, и только память наших друзей и память о наших делах оставляют нас живых во времени. Когда соприкасаешься с историей, то, нет-нет, но начинаешь думать о том, как меняются эпохи, и сегодня ты любил, а завтра нет и твоего следа на земле. Интересно, как воспринимают время астрономы - одиноко ли им сравнивать свою жизнь и жизнь звезды? Я помешала серебряной ложечкой остывающий кофе.
Вчера здесь ходил дикий вепс, сегодня идет дождь, а завтра не будет этой улицы.
- Ничто не проходит бесследно, - в унисон моим мыслям повторил Кнеллер.
В тот вечер я вернулась домой поздно, и мне было о чем задуматься.
Работа спорилась быстро, и вскоре я увлеклась: Вест-Индия, суровый морской быт и необычный взгляд умного и интересного человека, с которым нас разделяют двести с лишним лет. Я переживала вместе с ним события его жизни и видела его глазами, но, в отличие от него, я знала, что ему суждено умереть и не закончить этого дневника, и, как ни странно, мне было больно это знать, как будто смерть подстерегала его еще раз, и он был не буквами на бумаге, но моим другом.
- Девочки любят влюбляться в фантомов, - сказала я самой себе этим хмурым утром. У меня были подруги, которые любили актеров и книжных героев, придуманные ими маски своих мужей, и редко кто из них действительно мог и хотел увидеть, кого же они любят по-настоящему. Впрочем, многие мужчины страдали той же слепотой. Болезнь века. Или болезнь человечества, не знаю.
Я хотела надеяться, что избежала этой участи и знала, кого любила. Но судьба жестоко развела нас: смерть, кладбище, мраморная табличка среди пожухлой травы. Интересно, что я любила кладбища: мне нравилось читать эпитафии на старых могилах, нравилось бродить среди деревьев и могильных камней, и та же привычка была у моего морского офицера. Он тоже был одинок, скитался по чужим землям; только письма связывали его с родиной, письма, которые могли идти по полгода и не приходить вовсе. Меня забавляли его подсчеты и волнения о деньгах и нравился его характер, который явно был не сахар...
Нити, что нас связывали, были все крепче, и я начала понимать слова Кнеллера, и мне хотелось смотать клубок времени хоть ненадолго, чтобы почувствовать реальность под пальцами: ту реальность и то время. Оно было жестоким и голодным, трудным и горестным, но тем оно и манило из нынешней сытости, теплого, уютного мирка, в котором все войны были далеко.
- Тебе не хотелось бы вернуться домой? - спрашивает он у меня, и я молчу, потупив взгляд. Мои черные руки перебирают складки передника.
- Я ведь рабыня, сэр, - кротко отвечаю я. - Никто меня не отпустит. Никто не захочет терять денег за меня.
Теперь я вижу, что он немолод и не слишком красив. Волосы его уже поседели, и он смотрит на меня с сочувствием, но не с вожделением, как другие белые. Мне не слишком понятно сейчас - кто я на самом деле, и где я на самом деле: тут или там. Он расспрашивает меня о моих родных краях, и мне хочется рассказать ему о северном городе, о низком небе и стальной реке, но вместо этого я говорю о чудесном озере в Африке и о жестоких племенах, которые продали мою мать в рабство.
Потому что так нужно, так суждено и так было написано.
Он дотрагивается до моей руки, и я вздрагиваю. Как мне хочется сказать: уезжай отсюда, уезжай в Англию. Ты помнишь, твой друг писал тебе, что ждет тебя дома, и там ты сможешь издать свои записки: о Европе и о Вест-Индии, о твоих друзьях и знакомых? Послушай его, вернись. Но я ничего не говорю и возвращаюсь к стирке. Он берет гнедого жеребца за повод и уходит.
Невидимой тенью я порхаю над городом под названием Сен-Джон: моряки дерутся и пьют, бегут прочь с благословенного английского флота, потому что капитаном будет сын адмирала, а помощником - тот, кого он любит: дружески ли или физически, неважно. Соленая кровь, соленая вода и соленые слезы - варево, что неведомо, к счастью, нам, детям цивилизации двадцать первого века. Легко полагаться на себя, думала я, бесплотный дух, уцепившийся за петлю времени, когда не страшен завтрашний день, и как сложно жить в то время, не веря ни в Бога, ни в черта, где твои друзья умирают, где жизнь ничего не стоит: ни глотка воды, ни шага с обрыва.
Но хорошего всегда больше под луной, чем плохого: и на каждого отъявленного мерзавца приходились двое прекрасных людей, а на дурной поступок - три милосердных.
Я была доктором, который выкупил из рабства своего сына, чернокожего младенца, и была гордым капитаном, который не желал никого слушать, уверенным в своей правоте по праву рождения, и мимолетной портовой любовницей, и одиноким белым джентльменом в старом, полуразрушенном доме.
С каждой страницей перевода в нем оставалась частичка моей души. Снами ли были эти видения? Нет, они были настоящими, люди в них были живыми, как те, что ходили рядом со мной при свете дня. Не хватало лишь одного, чтобы именно он услышал меня - ведь если милосерден кто-то, кто живет там, наверху, он же может дать одну лишь встречу? Только одну, больше не надо. Пусть среди опунций и камней Вест-Индии, пусть среди старых домов Коломны, но ведь есть же где-то перекресток миров, куда можно прийти и попросить вернуть тех, кого ты любишь?
- Как мне найти эту нить? - спросила я в третью нашу встречу с Кнеллером. - Как вернуть то, что было?
Наверное, я была похожа на одержимую. Карл-Готтфрид был полной противоположностью: спокойный и сильный, невозмутимый, холодный.
- Я не знаю, - ответил он, и мне захотелось его убить, кинуть в него чашкой-ракушкой.
- Но вы ведь умеете путешествовать сквозь время! Вы сами говорили.
- Нет, - без улыбки возразил он, и лысина блеснула при свете лампы. - Я просто знаю, как можно сделать. Мой крест - совсем другой. Есть люди, которые знают ваше состояние. Вам надо их найти.
- Что я им скажу? Что хочу вернуться в прошлое?
Он покачал головой.
- Я не могу дать вам надежды. Ваша работа скоро будет закончена. Важно не упустить момент, когда пелена между вами станет совсем тонкой, понимаете? Если звезды встанут удачно, то кое-что получится.
- Вы пудрите мне мозги, - с досадой сказала я, и он удивленно приподнял одну бровь. - Наверное, я просто больна. Переутомилась.
- Выпейте еще кофе, - предложил он.
Когда я вышла под осенний дождь, я увидела в окне его силуэт. Кнеллер поднял руку, будто прощался, и почему-то мне стало печально, словно я знала, что мне не суждено вернуться в его гостеприимный дом. К темному асфальту прилипли желтые листья; все умирает, чтобы воскреснуть весной.
Работа близилась к концу, и меня даже хватало, чтобы бодро рапортовать об этом Арсению свет Викентьичу. Добрый старик разволновался, когда увидел меня, и предложил как следует отдохнуть, но я сослалась на грядущие праздники.
Последние страницы давались тяжело. Вот еще раздумья о дальнейшей жизни, и еще немного денег в банке, чтобы пожить потом всласть, когда он вернется в Англию. Но мертвых по морскому обычаю хоронят в море, а английские берега так далеки от Вест-Индии.
- Лихорадка, - проговорил судовой врач мичману. Несмотря на жару, доктор был в парике и при полном параде, словно готовился принять короля с королевой.
- Он выживет?
- Мое искусство бессильно, сэр. Я не хочу больше пускать кровь: жар не спадает. В здешнем климате это опасно.
Странно, но он словно знал, что я здесь, сижу на краю постели больного, точно боюсь его побеспокоить. Доктор удивительно напоминал Кнеллера: тот же тонкий нос, тот же голос, те же выверенные жесты. За стеной больничного барака шумело море: сердитое, рокочущее.
- Ты мог уехать, - говорила я, глядя на его осунувшееся лицо. - Как глупо все получилось...
Он шевельнул губами, и я наклонилась, чтобы лучше его расслышать. "Нет, - вот что говорил его взгляд. - Я ждал".
Сзади тихонько переговаривались доктор и мичман: казалось, они где-то на другом континенте. Тяжелый запах болезни рассеивался, исчезал.
- Чего ты ждал, зачем?
- Я ждал, когда она придет.
- Кто?
- Та, что была рядом. Теперь мы поедем в Англию... Через три месяца... В Англию...
- Да, - вздохнул доктор, похожий на Кнеллера. - Конечно, дружище. Через три месяца.
Он остро и знакомо взглянул на меня, и я вздрогнула: может быть, именно это он имел в виду, когда говорил, что его крест - иной крест? Не может путешествовать во времени тот, кто в нем живет, без конца и без края.
Мой морской офицер сжал мою руку, и я почувствовала его прикосновение, как будто мы были вместе, в одном пространстве, и я сжала ее в ответ, пожелав, чтобы миг прикосновения не закончился в ближайшие сотню лет.
"Я не потеряю тебя".
"Никогда".
Звезды не встали так, как обещал Кнеллер, и чуда не случилось. Двести пятнадцать лет назад без двух недель он умер, и нет ни могилы, ни памяти о нем, кроме моего перевода для научной работы. Глупый и самодовольный капитан пережил его почти на полвека, купаясь в славе и почестях, но никто не помнил тех безымянных, что создали ему эту славу.
"Это всего лишь история. Глупо принимать события так близко к сердцу", - робко утешал меня Арсений свет мой Викентьич, а затем выдал премиальные и пожелал съездить и хорошо отдохнуть. В порыве великодушия он даже предложил подержать у себя моего кота. Не думаю, что он был бы так обрадован, если бы узнал, куда именно я собралась.
Билет туда и обратно на самолет до Антигуа и Барбуды, в город Сен-Джон под палящим солнцем, стоил не так дорого: меньше моей месячной зарплаты. Мне хотелось посмотреть, как оно там: безумие ли мной овладело или действительно в своих видениях я видела то, что было на самом деле.
Пересадка на этот рейс была в Лондоне, из одного аэропорта надо было ехать в другой. Почему-то я никак не могла сориентироваться по карте, где искать автобусную остановку, и уставшая, встрепанная, присела отдохнуть на свой чемодан.
- Вы не боитесь, что ваши вещи помнутся? - спросил кто-то из-за моей спины, и, странное дело, какой-то ком подступил к горлу.
Я медленно обернулась, и внутри я уже знала, кто там, позади меня. Сердце было готово выскочить из груди.
- Нет. Вещи не имеют значения.
Ведь Кнеллер говорил, что получится кое-что.
Но он совсем не говорил, когда и как это кое-что случится.