Юрий ПоляковПцыроха

Я проснулся до будильника и лежу с закрытыми глазами. Отец допоздна слушал футбол и забыл выключить приемник. Это у него бывает, потому что в полночь, сразу после гимна, радиоточка замолкает сама собой. Правда, по транзистору, крутя колесико, можно поймать чужую, вихляющую музыку (дядя Юра называет ее «джазом») и смешное иностранное бормотание, даже китайское, похожее на кошачье мурлыканье.

Утро тоже всегда начинается с гимна. Сперва слышится мерное пощелкивание, словно на диск патефона поставили треснувшую пластинку. Потом комнатку заполняет громокипящий мотив нашей Родины – страны с ритмичным именем СССР и гербом, похожим на мяч, влетевший между снопов. Летом на Волге мы с местными ребятами играли в футбол, сложив ворота из вязанок ржи, забытой в поле колхозниками. Мяч улетел в воду, его понесло течением и выбросило на песок после того, как прошел, ухая винтом, белоснежный, с золотыми буквами по борту «Валерий Чкалов».

Я лежу в темноте, слушая гимн. Музыка вскипает и накатывает торжественными волнами, высокими, как от четырехпалубного теплохода. Я думаю о Шуре Казаковцевой. Сегодня она должна вернуться в класс после трехмесячного отсутствия: ее отправляли лечиться в «лесную школу». Что-то с легкими. Об этом сообщила в конце урока Ирина Павловна и странно на меня посмотрела. С Шурой мы целый год сидели за одной партой, и когда ее увезли, мне стало так скучно, что я неделю не ходил на уроки. Сказал: кружится голова и в глазах роятся мухи.

– Черные? – уточнила участковая врачиха, срочно вызванная ко мне на помощь.

– Белые мухи, – на всякий случай соврал я: индейский вождь Одинокий Бизон так называл снежинки.

– Странно, – задумалась она, поглаживая свои редкие усики. – Надо сдать анализы. И питаться надо лучше! Мамаша, ну, что это такое? Ребра как стиральная доска! Рыбий жир – срочно!

Лучше бы я подвернул ногу! Родители мне, конечно, сразу поверили, а бабушка даже обрадовалась: «Вот! Я вам давно говорила: малокровие. Посмотрите: краше в гроб кладут». Это, разумеется, неправда: грузчик Шутов со второго этажа выглядел гораздо хуже. Когда соседи прощались с ним во дворе общежития, нас, детей, к гробу близко не подпускали, но я успел увидеть сквозь толпу мертвое накренившееся лицо. Оно было серо-синего цвета, как мой испорченный свитер. Рассмотрел я и его сцепленные руки, которые он на себя наложил. Ужас!

Услышав про питание, мама тут же сбегала в аптеку за рыбьим жиром и гематогеном, отдаленно напоминающим шоколад, потом еще сходила в гастроном на Бакунинской, где купила черный кубик паюсной икры и сто грамм севрюги, нарезанной тонкими, как промокашка, ломтиками. Почему-то она была уверена, что больным детям необходимы именно икра и севрюга, а не конфеты или, скажем, пирожное «картошка». Взрослые в еде вообще ничего не смыслят.

…Громко чертыхается разбуженный внезапной музыкой отец, он садится на скрипучей кровати, шарит в темноте, чтобы выключить звук, но не сразу находит нужную кнопку: транзистор-то – новый, непривычный. Музыка еще раз вскипает и обрывается. Дядя Юра (муж маминой сестры) рассказывал, что раньше гимн был со словами в честь Сталина, и его пели хором, но кукурузный Хрущ старые слова отменил, а новые так и не придумал. Теперь вот осталась одна мелодия. Самого Хрущева, лысого бородавчатого толстяка в мятой шляпе, с тремя Звездами Героя на обвислом пиджаке, сняли в прошлом году за волюнтаризм и кузькину мать. Но главное: весь наш хлеб отправили на Кубу, и меня посылали к булочной занимать очередь. Взрослые, сойдясь за воскресным столом, горячо обсуждали эти новости, по привычке понижая голос. Они всегда так делают, если заходит речь о политике и евреях. Дядя Юра объяснил: раньше за плохие слова о вождях и евреях могли даже забрать в тюрьму, теперь, конечно, не сажают, но опаска осталась.

…Отец, кряхтя, выключает бодрые утренние новости про уголь, выданный «на гора», и «третью очередь» горного комбината, я представляю себе булочную, к которой стоит не одна, а целых три очереди. Если бы он вечером слушал не транзистор, а репродуктор, прикрепленный высоко в углу и похожий на черную шляпу, ему пришлось бы вставать на табурет, как Шутову. Но отцу на заводе подарили к 23 Февраля приемник «Сокол» в кожаном футляре, и теперь он слушает только его, прижав к уху, точно грелку. Мать сердится: «Шляпа»-то вещает бесплатно, а для «Сокола» нужно время от времени покупать батарейки. Кроме того, она не верит, что транзистор ему вручил завком и подозревает какую-то Тамару Викторовну. Но отец без конца дает ей «честное партийное слово», и мама, тоже член КПСС, обязана ему верить.

– А что это у нас там еще такое? – тихо спрашивает он щекотливым голосом.

– Не надо! – сердито шепчет она. – Убери руку! Дай поспать!

– Все равно через полчаса вставать.

– Не надо, говорю тебе! Профессор, наверное, проснулся…

– Хочешь, проверю? Я знаю, когда он притворяется.

– Не хочу! Слушай лучше Тамаркин транзистор!

– Ну вот, снова-здорово! Я ей про Фому, она мне про Ерему!

Отец возмущается, встает с кровати. За окном лишь слегка посерело. Его белая майка движется в темноте сама по себе, словно он стал Человеком-Невидимкой. Эту книгу я прочел недавно и несколько дней фантазировал, как буду бродить по общежитию, заглядывая во все комнаты незамеченным. Впрочем, у нас можно и так зайти к любому соседу без всякого приглашения. Если там ужинают, тебя посадят за стол, от души навалят в тарелку жаренной на сале картошки с луком и, глядя, как ты уминаешь (хотя дома та же самая картошка в горло не лезет), начнут расспрашивать про отметки. А если, например, проведать Алексеевну, старуху с мучнистым лицом и фиолетовыми губами, она обязательно покажет чашку с царским вензелем, которую ей бесплатно подарили в 1913 году на Ходынке. У нее в комнате всегда пахнет валерьянкой, а черный кот Цыган прыгает по шторам, как обезьяна.

Единственные соседи, у которых я никогда не был в гостях, это Комковы. Они вообще никого к себе не пускают, да и сами редко выходят наружу. Порой во двор погреться на солнышке выползает старик Комков, одетый в синие галифе и странный серый китель с накладными нагрудными карманами. Он никогда не подсаживается к мужикам, которые стучат под окнами костяшками домино. Соседи за глаза зовут его «вредителем». Одни говорят, что он десять лет сидел, другие, что валил лес, третьи, что лежал на нарах. В общем, не понятно… Многочисленная семья Комковых глухо обитает в целых двух комнатах с прихожей и собственным умывальником! Оттуда время от времени доносится тяжелый неприятный запах.

– Самогон варят, – за воскресным обедом высказал догадку дядя Юра.

– Да-да, точно: я видела Комчиху с целой кошелкой дрожжей, – подтвердила мать и подозрительно посмотрела на мужа.

– И куда только смотрит ОБХСС? – возмутился он, отводя глаза.

– Надо заявление написать! Из-за них Шутов допился!

– Не бери, Лида, греха на душу! – попросила бабушка. – Их будут судить, а тебя стыдить!

Воображая себя Человеком-Невидимкой, я не собирался проникать к Комковым. Зачем? А вот заглянуть, когда снова поеду в пионерский лагерь, в девчачью душевую – это другое дело! Когда прошлым летом Витька Лемехов на спор к ним залез, поднялся такой гвалт, что его чуть из лагеря не выгнали, зато он успел заметить и сообщить всем: у Флюрки Хаббидулиной волосы «там» совсем уже, как у взрослой. Конечно, Шуры Казаковцевой в моих мечтах о невидимой безнаказанности нет и быть не может: мне вполне хватает ее худенького умного лица и больших зеленых глаз.

…Отец, гремя коробком, подходит к окну, встает коленом на широкий низкий мраморный подоконник, открывает форточку и чиркает спичкой, которая вспыхивает в сложенных ладонях и напоминает лампу под красным абажуром в комнате у бабушки. На миг в рыжем свете отчетливо видны его кудрявые волосы, густые сдвинутые брови и небритые щеки, западающие при затяжке. Я осторожно приоткрываю глаз: отец курит над моим аквариумом, иногда пепел падает в воду, а рыбкам это вредно. В комнате пахнет «Беломором» и веет свежестью.

– Ребенка простудишь! – сварливо предостерегает мать.

– Пусть закаляется! Ему в армию идти!

– Закрой!

– Докурю и закрою. Спи! Ты же спать хотела!

Март. Ночи еще холодные. Как говорит бабушка: «Пришел марток – надевай трое порток!» Но все готовятся к весне. Дворники уже ломами раскололи на мостовой лед толщиной с «Книгу о вкусной и здоровой пище». Огромные куски они сложили пирамидами, но пока еще не увезли на грузовиках и не свалили в Яузу. Мы играем в «царя горы». Меня сбросили с самого верха, я упал в лужу и загваздал масляной грязью новый белый свитер, связанный мне ко дню рождения тетей Валей. Сначала я хотел оттереть пятно ацетоном, который потихоньку дал мне бывший моряк дядя Гриша из шестой комнаты. Не удалось. Дождавшись, когда родители уйдут в вечернюю смену, я вскипятил воду, развел в тазу целый брикет хозяйственного мыла, но в результате свитер, прежде белый, весь стал свинцово-серым, как мертвый Шутов. Отжав мыльную воду, я сунул тетин подарок в диван и стал ждать, пока натворю еще чего-нибудь, чтобы пострадать сразу за все.

– Почему в комнате пахнет сыростью? – спросила, вернувшись со смены, мать.

– Я рыбкам воду менял.

– Правильно, а то сдохнут, как в прошлый раз!

– Это из-за пепла!

…Отец в опасной близости от моего аквариума курит свой «Беломор», который не переносят даже лютые волжские комары, и внимательно присматривается ко мне. Я это чувствую и стараюсь не шевелиться, дышать ровно.

– Профессор спит, – многозначительно сообщает он матери.

– Нет! – твердо отвечает она.

«Профессор» – одно из моих прозвищ. Родители говорят, что так звали меня еще в детском саду. На обычный вопрос, как я вел себя в течение дня, воспитательницы всегда отвечали: «Хорошо вел! Другие носятся, орут, проказят, а ваш все время сидит и думает, как профессор. Не ребенок – чудо!» Потом это прозвище забылось, и я стал «Гусем лапчатым», так как у меня низкий гемоглобин. Затем меня долго звали «Пцырохой». И до сих пор иногда так называют. Это особая история.

Мы ехали с дядей Юрой и тетей Валей к морю. Оттуда я, кстати, привез большую раковину, которую своими руками, чуть не задохнувшись, достал с самого дна, чтобы подарить Шуре Казаковцевой. Но выковыривая рапана, я, видимо, плохо зацепил проволочкой витиеватое его тельце, и хвостик остался внутри. Пока раковина ехала в Москву, она протухла и стала пахнуть еще хуже, чем жилище Комковых.

– Мышь, что ли, сдохла? – недоумевала бабушка, шаря по углам нашей комнаты, но за батарею заглянуть не догадалась.

Спасая подарок, я влил туда мамины духи «Красная Москва», подаренные отцом к 8 Марта. В результате запах стал еще отвратительнее. Пришлось оттащить раковину на чердак и засунуть между стопками старых газет. Пусть проветрится. А Шура тем временем уехала в свою «лесную школу». Вскоре, конечно, дома заметили недостачу в витом флаконе, хранившемся в коробке с красной кисточкой.

– В чем дело? Где духи! – чуть не заплакала мама.

Пришлось соврать, что я порезал палец, не нашел йод и решил продезинфицировать рану духами. К этому рассказу отнеслись с пониманием: кто-то из рязанской родни умер от антонова огня – заражения крови. Меня даже похвалили за находчивость, забыв проверить наличие раны, на которую ушло полсклянки духов.

– Молодец, Пцыроха, но запомни на будущее: йод в серванте слева, рядом с валерьянкой. Понял?

– Понял!

…Отец продолжает курить, выдыхая в форточку. Пепел он, конечно, стряхивает в аквариум. А ведь обещал! Клубы дыма, серебрясь в лучах заоконного фонаря, слоями уплывают на улицу. Чувствую, как за мной продолжают наблюдать: сплю или нет. Для достоверности я всхрапываю и чмокаю губами.

– Отойди от аквариума! – скрипучим голосом требует мать. – Рыбки сдохнут.

– Все сдохнем!

– Ты обещал Пцырохе!

– Ты мне тоже кое-что обещала…

…Так вот, когда мы ехали в Новый Афон, поезд остановился на какой-то станции, и к открытым из-за жары окнам вагона бросились гортанные местные жители с ведерками абрикосов и кульками черной ежевики. Одна шумная бабушка всем предлагала жареную утку, которая утром еще крякала. Пассажиры нюхали тушку и не верили. Абрикосы тоже показались тете Вале кислыми. Но поезд дернулся, и все начали покупать еду, как ненормальные. А из-за утки чуть не подрались. Я в ту пору как раз освоил букварь и читал любые надписи, попадавшиеся на глаза. Прочел я, причем очень громко, и название станции, проплывавшей за окном,

«Пцы-ро-ха».

Плацкарт содрогнулся от хохота. Даже хмурый отпускник в потной майке, не успевший забрать у продавца двугривенный сдачи, и тот улыбнулся. На самом деле эта абхазская станция называлась «Псырцха». Из других вагонов приходили смешливые попутчики поглядеть на «Пцыроху», то есть на меня. «Пцырохой» я стал надолго, если не навсегда.

Потом некоторое время я был еще и «делегатором». Как-то в воскресенье мы пошли в зоопарк, посмотрели тигров, львов, слона и стали искать крокодилов-аллигаторов. Нашли. Я воодушевился, попросил отца поднять меня на руках и, взлетев над толпой, вопросительно закричал: «Ну, где же этот ваш делегатор?!» Народ коллективно заржал. Надвигался очередной съезд, и по радио с утра до вечера твердили про то, как «делегаты съезжаются в Москву со всех уголков необъятного Советского Союза». Каким образом в моей голове «делегат» и «аллигатор» слились в «делегатора», не понятно. Но всем очень понравилось. Дядя Юра рассказал про это своим сослуживцам в оркестре, и они просили мне передать, что я теперь вроде Даниэля и Синявского. Мать, услышав такое за воскресным обедом, побледнела и, как член партии, хотела уйти из-за стола, но ее упросили остаться, налив кагора. Правда, мое прозвище «делегатор» не прижилось.

В последнее время меня снова стали звать «профессором», только без былой благосклонности. Недавно я выменял за серию треугольных марок «Бурунди» плоский китайский фонарик с цветными фильтрами и теперь мог читать под одеялом Жюль Верна. Отец почему-то страшно из-за этого злился, ругался, а позавчера сорвал с меня одеяло и отобрал фонарик.

– Спи!

– Не хочу!

– Тогда дай родителям выспаться!

– Я никому не мешаю.

– Мешаешь!

– Отдай ребенку фонарик. Пусть немного почитает…

– Нет, не пусть! И так уже в очках, как дед, ходит. Ослепнет – ты его кормить будешь? Ты?

– Я не ослепну! – твердо пообещал я.

– Спать! Дай сюда книгу!

– Сам, как дурак, ничего не читаешь, сыну хоть дай почитать! – с непонятным торжеством объявила мать.

– Я вам сейчас всем дам почитать! – рявкнул отец, включил транзистор и стал шарить в трескучем эфире что-то спортивное.

– Значит, говоришь, завком подарил? – зевая, чтобы вопрос выглядел как можно равнодушнее, поинтересовалась мать.

– Снова-здорово! – побагровел он, вытряхнул из пачки беломорину и бросился к окну.

Удивительно, сколько неприятностей может принести такая полезная вещь, как приемник «Сокол»! Вот и сейчас отец, сопя, доканчивает папиросу, бросает окурок в форточку, и тот красной трассирующей пулей летит в мартовскую темень.

– Точно спит… – жалобным голосом сообщает он матери. – Ну, Лид!

– Нет! – еще тверже отвечает она.

Отец скрипит зубами, натыкается на стулья, гремит помазком о пластмассовый стаканчик, находит и перекидывает через плечо белое вафельное полотенце, светящееся в полутьме. Спрашивает строго:

– Тебе очередь занять?

– Нет, у меня сегодня учеба. К девяти пойду. Посплю…

– Поспи, поспи!

Хлопнув дверью, он уходит на общую кухню – бриться и умываться. Вернется минут через десять, если нет очереди в уборную.

– Горшок вынеси! – вдогонку обидным голосом кричит мать, вздыхает и ворочается в постели.

Я, подозревая свою вину, лежу с закрытыми глазами и думаю о Казаковцевой, о том, что надо будет забежать перед школой на чердак, и, если раковина проветрилась, сегодня же подарить ее Шуре в честь возвращения из «лесной школы». А если не проветрилась? Тогда ей можно преподнести в майонезной банке гуппи с алым вуалевым хвостом.

Вдруг я слышу странные звуки, приоткрываю глаза: мать сидит на кровати, держит в руках приемник «Сокол» и плачет. Плохо дело! Сейчас вернется отец, пахнущий одеколоном «Шипр». К свежему порезу на щеке будет, как обычно, прилеплен клочок окровавленной бумаги.

– Ревешь? – спросит он.

– Вот еще! – ответит она.

И снова заговорят о Тамаре Викторовне, потом обязательно поссорятся, отец вытащит из-под кровати фибровый чемодан с металлическими наугольниками, объявит, что немедленно уезжает к бабушке, на Чешиху, начнет собирать вещи и будет искать свой единственный галстук, который всегда куда-то девается.

– Знаю я твою Чешиху. Давай-давай!

– Опять! Я ей про Фому, она мне про Ерему!

Допустить этого никак нельзя. Я потягиваюсь, словно только что проснулся, показательно моргаю и зеваю. Мать быстро вытирает слезы:

– Выдрыхся, Пцыроха?

– Ага…

– Что ты хотел мне сказать перед сном?

Вчера я хотел сказать ей, что самка синего петушка заикрилась и умерла, поэтому надо ехать на птичий рынок за новой рыбкой, а для этого необходим полтинник. Шесть копеек стоит трамвай туда и обратно, сорок – рыбка и четыре – газированная вода с кизиловым сиропом. Но говорю я ей совсем про другое.

– Ты не будешь ругаться?

– Смотря за что… – настораживается она.

Я встаю, зажигаю торшер – ядовитый электрический свет заливает комнату. Глаза у матери красные. Она украдкой запихивает под наволочку кончик отцовского галстука. Изобразив на лице скорбное отчаяние, я с сопением поднимаю крышку дивана и достаю из его пыльной пасти испорченный свитер, тяжелый, все еще мокрый, успевший покрыться какой-то зеленоватой патиной.

– Это что такое?

– Тети-Валин свитер…

– Кошмар! Он тебя убьет!

Никто меня, конечно, не убьет. Просто выпорют. Отец одним движением выдернет из брюк ремень, точно Котовский шашку из ножен, повалит меня на диван и начнет стегать вполсилы, а мать будет хватать его за руку, умоляя:

– Ну, хватит, Миша, хватит! Ребенок же…

Я вырвусь, убегу во двор, спрячусь между ящиками и буду страдать, размышляя о том, порют ли за проказы девочек, Шуру Казаковцеву например? Если порют, то, скорее всего, прыгалками. Вернусь я через полчаса, потому что надо собираться в школу. На лестнице, возможно, встречу опаздывающего на работу веселого отца. Он даст мне на бегу примирительный подзатыльник. Но еще дня два я буду разговаривать только со своими рыбками. Зато родители не поссорятся, и никто не уедет на Чешиху.

Перед тем, как меня наказать, они всегда почему-то мирятся…


2015 г.

Загрузка...