Лидия Николаевна! Девочки! Сейчас же прекратите продажу! Катя, верни чек! Верни, говорю! Граждане, Мажахов больше продаваться не будет! Касса, слышите? Тамара Петровна, чеков на Мажахова не выбивать! Тише, граждане! Я в курсе, я знаю, знаю я все… В курсе я, говорю! Это не наша вина, а типографский брак, магазин тут ни при чем! Тем, кто уже выбил чек на Мажахова, деньги сейчас будут возвращены, или же по желанию эти граждане могут приобрести однотомники Чехова и Фета-стоимость обеих книг мажаховская: четыре тридцать семь!
Все это прокричала директриса книжного магазина, силясь перекрыть гвалт и клекот толпы, бурлящей у кассы и у прилавка. Она покраснела от напряжения и на носки привстала, зажимая под мышкой книгу Георгия Мажахова, увесистый оранжево-желтый кирпич.
— У-У-у! — выла и стонала очередь. — Им Чехова с Фетом! А остальным что? Все тут давились! Махинаторы! Комбинаторы! Всем давайте! Мажахова давайте! У-у-у.
— Граждане! — надсаживалась пунцовая директриса. — Я же вам русским языком… Вы сейчас кассу свернете! Я милицию вызову! Вам, же говорят, что книга бракованная!
Она выхватила из-под мышки книгу и, держа ее корешком к себе, развернула гармоникой. Перед взором толпы стремительно замелькали листы вожделенного романа. Толпа притихла. Такого еще не видывал никто: ни книголюбы, ни продавцы, ни сама многоопытная директриса. Толпа глазела, притихнув.
Н-да-а… А ведь некоторые и до дому, небось, домчались, счастливчики. Которые других локтями отпихивали, перли к кассе, как танки. Почитают, ха-ха! Но все-таки что за безобразие! И это при книжном-то голоде! Ведь чуть бы еще, и мы бы кило бумаги купили за четыре рублика с лишним…
Очередь изумлялась, возмущалась, злорадствовала, недоумевала, негодовала.
— Видите, товарищи? И магазин, естественно, не может торговать такой продукцией. Мы выясним причины этого безо… и виноватые ответят, я вам обещаю! Магазин приносит вам глубочайшие извинения, товарищи!
И директриса с книгой в руках скользнула в тихую заводь служебных помещений магазина.
Едва очутившись в своем кабинете, она шваркнула злосчастным романом о столешницу и схватила трубку подпрыгнувшего телефонного аппарата.
— Нина Ивановна, успокойтесь, дорогая, заговорила сидевшая в кабинете старушка-бухгалтер.
— Ах, успокоиться? Вы слышите, что там творится? А что творилось? кивнула на дверь директриса, накручивая диск. — Занято! Я вам покажу занято! Есть. Типография? Товарища Снеткова мне! Да, да, естественно-Павла Артемьевича. Именно, девушка, срочно… Павел Артемьевич? Это семнадцатый книжный. Чирскова говорит. Поняла, поняла, — морщась от нетерпения и досады, кивала она трубке. — Да бросьте вы, Павел Артемьевич, ваши комплименты, мне не до…
— Нинушка! — рокотал в трубке благодушный баритон. — Красавица вы наша, королева книготорговли! Как, держим мы слово, а? Дали Мажахова к концу квартала? Ладно, ладно, можете не благодарить!..
— А я именно хочу вас поблагодарить за Мажахова, товарищ Снетков. От лица благодарных покупателей, от лица моих девочек, от себя лично хочу поблагодарить! За то, что нам сегодня чуть магазин не разнесли, за то, что нас тут чуть на куски не разорвали! Спасибо вам, Павел Артемьевич!
— Так то же Мажахов, — хохотнул собеседник, — его же с милицией положено продавать, как итальянские сапожки! Наше дело печатать, ваше-продавать, прелесть моя.
— Ах, печатать? — Голос директрисы взлетел до фальцета и тут же упал почти до сипа. — Ах, вот как? Ну так знайте, товарищ Снетков, что все… кха… кхе… все четыреста двадцать экземпляров, которые вы нам, кхе… которые мы получили от вас, немедленно будут возвращены в типографию! Вернее, не все. Кое-что притащат к вам или прямо в газету благодарные покупатели… Так что готовьтесь, товарищ Снетков!
— Что за притча? — встревожились на том конце. — Что-то я не пойму, Нинушка…
— Это не просто брак, Павел Артемьевич, это… слова не подберу это, простите, хулиганство какое-то, вредительство!
— Ну! Выбирайте выражения, товарищ Чирскова! — грозно сгустил голос невидимый собеседник. — Что за чушь вы несете, простите великодушно?
— Чушь? — зажав трубку плечом, директриса схватила в обе руки книгу. Вот он у меня в руках: Г. Мажахов, «Копыта черного коня». Листаю. Первые две страницы — нормально. Третья страница-четыре фразы в середине, остальное-пусто! Пусто, вы понимаете? Вот вам страница одиннадцать. Вверху: «Корбалов очнулся за полдень, нисколько не освеженный хмельным своим забытьем. Крикнув денщика, он…» Все. Понимаете? Дальше пусто, вы можете это представить? В самом конце страницы: «Аглая всегда считала баню лучшим лекарством от всех недугов». Конец! Две фразы на всю страницу. Дальше…
Директриса с хрустом листала несчастный роман, яростно плюя на пальцы, и этот хруст, и плевки эти, надо полагать, отчетливо были слышны примолкнувшему абоненту.
— Дальше! — выкликала она, листая. — До семнадцатой страницы пусто! Текста нет! Слышите вы-чистая бумага без текста! Семнадцатая страница: «…август, как всегда в этих краях, был суховейно-тосклив днем и яркозвезден по ночам». Все. Опять пустота до двадцать девятой страницы! Ни единого словечка, товарищ Снетков, ни единого! Дальше текст с пробелами. Я такого в жизни не видывала, это же какой-то фигурный набор, узоры какие-то из текста! Вот я смотрю на страницу двести сорок шестую. «Хватов бессильно опустился на стул, охватив голову руками…» И еще через десять сантиметров: «… он так и не мог понять, что же происходит». Это я не могу понять, что происходит! Это мне впору охватывать голову руками, Павел Артемьевич! И вам тоже! Листать дальше или хватит? А ромбик из слов «хватит» на пятьсот девятой странице? И во всех пачках так, во всех, товарищ Снетков! Так что спасибо вашему коллективу от нашего! Все!
Полыхая глазами, с пятнами на щеках, директриса швырнула трубку на рычаг, бездумно глянула на вошедшую помощницу.
— Нина Иванна, — испуганно оглянувшись на дверь, заговорила та, — сейчас Брюквина растаривали, «Стихотворения и поэмы», так то же самое. А ведь типография-то другая… Что же это творится-то, а, Нина Иванна?
Директриса молча уставилась на нее, прислушиваясь к многоголосому рокоту, вновь нараставшему из торгового зала, судорожно всхлипнула и, как было обещано телефонному собеседнику, охватила голову руками и затихла, тяжко навалившись на стол.
Павел же Артемьевич, на другом конце, за минуту перед тем положивший трубку, тоже пребывал в некотором шоке, разбросав руки по столу и слегка приоткрыв рот. «Ну и ну, — думалось ему, — ну и ну…»
Потом он вскочил из-за стола, описал несколько стремительных кругов по бесшумному кабинетному сукну, резко развернулся, толчком отворил дверь и выскочил в коридор.
Спортивно-подтянутый, безукоризненно одетый, моложавый-этакий симпатичный тип современного руководителя, — он размашисто зашагал в производственную часть корпуса.
К гневу, негодованию, обиде примешивалось еще и чувство жалости к свихнувшейся Чирсковой, такой обычно разумной, такой многообещающе-понятливой… «Свихнулась бабонька… Да как еще и странно свихнулась-то! Чего она мне там наворотила: узоры-ромбики какие-то, пустые страницы… На Мажахове свихнулась, — анекдот. Вот тебе и Нинон…»
С полной станочной загрузкой типография гнала этот заказ. Вот он, Мажахов, сброшюрованный, вот он в переплете. Со свистом идет заказ, приканчивают его уже.
Снетков взял в руки книгу, разломил, ворохнул страницы, любуясь яркой выпуклостью печати, с удовольствием ощутил запах типографской краски. «Копыта черного коня»…
Качественные «Копыта». Великолепно отпечатано, идеально сброшюровано, прекрасно переплетено. Да и не сомневался он в этом ни секунды. Нинон, Нинон… Угораздило же тебя…
Пожав плечами, Снетков двинулся было назад, но остановился, отвлеченный громкими воплями со стороны упаковочного цеха. Он спешно повернул туда.
— Что за крики? В чем дело?
Прервавшие работу упаковщицы, простирая руки, дружно тыкали в правую сторону цеха, куда-то под самый потолок:
— Там огнем полыхало, товарищ Снетков!
Вот только что! И буквы там были, слова скакали какие-то! Дергались! возбужденно и вразнобой заговорили они. — На «ме» что-то или на «те»…
— Сами вы на «ме»! — в сердцах передразнил женщин начальник. — С ума кругом все посходили! Работайте. Я дам распоряжение электрикам. Подняли, понимаешь, галдеж…
Видимо, от досады на все несуразности этого часа Павел Артемьевич и сам совершил неожиданное для себя действие. Он шагнул к штабелю книг, схватил верхнюю пачку, подкинул ее, тяжеленную, в руках и поистине геркулесовским усилием разорвал крепчайшую упаковочную ленту. Яркие кирпичи «Черного коня» скользко пошлепались на кафельный пол. Снетков схватил верхнюю книгу, пустил страницы веером. Он заглянул в роман, и бледность омыла его лицо. Он посмотрел на упаковщиц, на коктроль-бракеровку… Но контроль был ни при чем. Бледный Снетков смотрел на страницу, и страница менялась у него на глазах. Вот эта, пятьсот девятая.
«Марковна! — крикнула она, почесывая поясницу…» Только что читал он эту фразу, прочесть не успел-и нет ее, этой фразы!
И следующей уже нет: исчезли, испарились, оставив девственную белизну качественной бумаги.
Белизна ползла, наползала на строки, жадно слизывая их, причудливо змеясь, расползаясь по черному, ширясь, сливаясь, завоевывая пространство.
Взгляд Снеткова затравленно метался по странице. «И не думай своевольничать, вахлак, хватит нам этих…» И вот уже нет фразы! Одно только слово «хватит» сиротливо чернеет на белом в центре страницы. И еще трижды слово «хватит» уцелело. Вот тут-то и громыхнули в снетковской памяти выкрики директрисы о ромбике из четырех «хватит» на пятьсот девятой странице. Точно ведь ромбик, вот он! И белые листы-правда, и все-правда! Что ж это такое, граждане?
— Опять! — крикнула молоденькая упаковщица, тыча пальцем в другую стену. — Опять огнем плещет, товарищ Снетков! И буквы!
И увидел Павел Артемьевич на бежевой, недавно выкрашенной цеховой стене три выпуклые, ни на что не похожие фигуры: овальные овалы, в извивающихся щупальцах голубоватого переливчатого пламени. А в центре этих мохнатых штук еще и узоры, или впрямь-буквы, слагающие слова, пульсирующие огнем. Бредовые пляшущие слова, и одно действительно на «ме», а другое на «те» как будто, и еще третье, самое длинное и совсем уж без смысла…
Но эти настенные штучки, хоть и огненные и жуткие, поразили Снеткова несравненно меньше, чем слова и фразы, исчезавшие под его взглядом со страниц мажаховского романа.
Веня Пудель, он же Вениамин Клошин, в чернорыночном книжном мире котировался средне. Пожалуй, и весьма средне. Ни связями, ни знанием рыночной конъюнктуры, ни даже дисциплиной, необходимой бизнесмену, он похвастаться не мог. Был Пудель несусветным бабником, вполне оправдывая свою кинологическую кличку, — бабником по жизненному призванию, оператором газовых котлов по необходимости и книжным жучком ради финансовой свободы. Но кое-что Веня Пудель в чернокнижной топталовке мараковал, иначе не подвизался бы на сбыте у самого Биг Бена, из тридцати процентов выручки и со своим риском. Биг Бен-это имя, это фирма.
Веня выскочил из автобуса на кольце, у последних корпусов новостройки, и бодро пошагал по колдобистой улице к толстой металлической трубе, которая, неизвестно где начинаясь и где кончаясь, отделяла новостройку от соседнего лесопаркового массива. И новостройка, и лесопарк-вся эта часть города именовалась Ягодным Полем. Здесь-то, укрытый от посторонних взглядов купами деревьев и защищенный помянутой трубой от неожиданного колесного милицейского наскока, и функционировал книжный черный рынок.
Вениамин шел, погруженный в размышления, при этом, однако, автоматически фиксируя обстановку. Трое у трубы: две девицы, типичные студентки, и мужик интеллигентного облика. Грядущие клиенты. Ничего опасного…
Размышлял же Веня о недавнем событии потрясшем городских книголюбов и ощутимо ударившем по карманам бизнесменов. Биг Вена в их числе. Тридцать экземпляров мажаховских «Копыт» того самого фантастического содержания, добытых шефом, вместо тысячной прибыли принесли полторы сотни убытка. Сдавать их теперь поштучно в книжные магазины? Вспотеешь, бегаючи. Тридцать кило бумаги. И весь тираж такой, говорят. Фантастика да и только…
Веня перелез через трубу, ощутив боками и животом угловатую твердость книжных переплетов. Веня-он не жадный, Веня за сверхприбылями отродясь не гонялся, Веня сюда с чемоданом не попрется, а пяток Агаповых и под курткой пронести можно. Пять Агаповых — пять четвертных. Цена законная, устоявшаяся. Агапов у него со свистом пойдет!
«Агапов-Кристин пойдет со свистом!» — срифмовал Пудель, фыркнул и в поощрение себе сунул в рот шоколадку. И народу нынче густо на Ягодном, и коллег-умельцев маловато, все больше дилетанты да честные обменщики напрямую. В основном же — покупатели. Ну, дай, боже, гладкого сбыта!
Веня перемигнулся со своими, цепко отметил в толпе целенаправленных покупателей, пригляделся к одному парню с простоватым, как ему показалось, лицом, прошел мимо, кивнул, отзывая в сторону.
— Чем интересуемся?
— Да разным интересуемся, — сказал парень, — в частности, детективами. Подруга моя — большая любительница.
— Какого автора предпочитает мадемуазель? — галантно осведомился Пудель.
— Агапов-Кристин первым номером. Есть?
— Мадемуазель повезло. — Веня Пудель постукал себя по животу. Избранное: «„Последний сейф“ и другие повести».
— Самое то, — сказал парень. — Сколько?
— От сердца отрываю, — вздохнул Пудель, четким движением извлекая угревшегося на животе синеобложечного Агапова, — деньги нужны позарез. Два с полтиной, цена стандартная.
— Четвертной, стало быть, — уточнил парень, разглядывая шмуцтитул, украшенный изображением свирепой групповой драки в свете автомобильных фар. — Ладно, грабь, день рождения у подруги. — Он полез во внутренний карман пиджака. — Пятерка сдачи найдется?
— Найдется, найдется, — закивал Вениамин, извлекая пятерку, — и что это за речи о грабеже? За сколько купил, за столько и…
— Ладно, держи.
Но, сказавши это, парень вдруг отвел Вениаминову руку и принялся листать книгу.
— Проверить надо, — пояснил он, — тут, говорят, утром одному такому морду били за Мажахова. Всучил, гад, женщине какое-то фуфло бумажное вместо книги… Хотя у тебя… Погоди, погоди, — углубляясь в чтение где-то в середине тома, забормотал он, сжимая Пуделево запястье. — «Сейф», говоришь?
От сердца, говоришь, отрываешь? А вот послушай-ка: «…Но вдруг все лицо его преобразилось: он ужасно побледнел, губы его задрожали, глаза загорелись. Он поднял руку, крепко обнял князя и, задыхаясь, проговорил: — Так бери же ее, коли судьба! Твоя! Уступаю!.. Помни Рогожина!» Ты хоть знаешь, что это такое? — спросил парень Веню. — А как начинается твой «Последний сейф»? — Парень перекинул листы, сунувшись в начало книги. Вениамин уставился на него ошалело. — А вот как он начинается: «В конце ноября, в оттепель, часов в девять утра, поезд Петербургско-Варшавской железной дороги на всех парах подходил к Петербургу…» Так-так… А вот еще: «Из-за границы, что ль? — Да, из Швейцарии. — Фъю! Эк ведь вас! — черноволосый присвистнул и захохотал». Усекаешь? — спросил парень. Может, все-таки не «Сейф», а? Не «Идиот» ли, а?
— Пусти! — очнувшись, дернулся Вениамин и стал яростно высвобождать руку. — Сам ты идиот! Давай сюда книгу! — Он был взбешен.
Зубы у него оскалились, лицо еще больше вытянулось, и еще явственней проступило в нем нечто собачье. — Книгу давай! Знаешь, что за это бывает?
— На, гляди!
Парень выпустил Бенину руку, сунул ему книгу.
«Часть первая, — прочел Пудель. — В конце ноября… Петербургско-Варшавской железной дороги… очутились друг против друга, у самого окна, два пассажира, оба люди молодые…» Что за дьявольщина! Да разве так начинался «Последний сейф» лично его экземпляра, «Сейф», скрасивший вчерашнее его дежурство в котельной? Не так он начинался! Какая, к черту, Петербургская дорога, какие мужики? Там на первой странице академик с любовницей на даче коньяк пьют у камина!
— Вообще-то, пойдет, — сказал парень, забирая неправдоподобного Агапова из безвольно опустившейся Вениной руки, — вижу, купец, сам ты купился. Достоевский мне нужен. Семейная будет книга: обложка-жене, начинка-мужу. Сколько там номинал? — глянул он на обложку. — Держи треху, сдачи не надо. Бери, и разбегаемся в стороны.
Парень давно пропал, а Веня Пудель все еще находился в столбняке, комкая в руке бумажки: свою пятерку, плюс трешку выручки.
Праведный гнев к блефующему клиенту, жажда справедливой мести схлынули, испарились бесследно. Тягостное чувство беспомощности, растерянности — вот что переполняло все его существо. Не блефовал клиент! И про бабу свою не врал, и про день рождения. О.н взял бы Агапова за четвертной, брал уже, да только не Агапов это Кристин, хоть и под агаповской обложкой! Прав клиент: хреновина там какая-то из другой оперы. Что ж это мне Беня подсунул? Ну, шеф… А только не стал бы Биг Бен так забавляться, не его это стиль. Да и мой-то экземпляр, в котельной-то? Мама миа, что ж это творится? А остальные экземпляры под курткой, и они-с начинкой? Вениамин подался к ближайшей редкоствольной березовой куще, сел на землю, привалившись спиной к стволу.
Он выпростал из-под куртки оставшийся торговый запас, положил книги на колени, отметив при этом, что близнецы-тома и не близнецы вроде, а как бы и разной толщины. Но отвлекаться на это Веня не стал, поскольку идентичность обложек сомнения не вызывала.
Он со страхом и надеждой листанул верхний том. Так он и знал! И тут не то! Та же хреновина! Вернее, не та же, другая. «Несколько лет тому назад в одном из своих поместий жил старинный русский барин Кирила Петрович Троекуров. Его богатство, знатный род и связи давали ему…» Какой еще Кирила?! Веня Пудель отшвырнул фальшивый том, схватил следующий. Стихи! Весь том-стихи! «Светлана» какая-то, «Лесной царь», «Перчатка»!
Туфта! Туфтовая туфта! А тут?..
— Та-ак, — раздалось над Пуделевым ухом, — вот и с поличным, голубок. Четыре экземпляра одного наименования. Откуда дровишки?
Веня глянул. Два подтянутых молодца в штатском стояли над ним, разглядывая книжный развал. Похватав книги, он вскочил на ноги.
— Какого «одного наименования»?! — крикнул он молодцам. — Где вы видите — «одного»?
— Да вот здесь и видим, — вежливо указал на книги один из них, — Агапов-Кристин, «Последний сейф» и прочие шедевры. Чегыре экземпляра. Номинал два с полтиной, чернорыночная цена…
— Вы гляньте, гляньте, какой это Агапов! — заорал в ярости Веня и, бросив книги, принялся хохотать, вскидывая руки и хлопая себя по бокам:-Агапов! Ага-ха-ха-пов! А может, мужики Петербургско-Варшавские в ваго… ой, не могу! Стихи… хо… хо, может? Посмотрите! Может, это Кирила Петрович… ха-ха-ха!..
— Истерика, — констатировал один, брезгливо глядя на корчащегося Пуделя. — Откуда он вас знает, Кирилл Петрович?
— Поня-тия не имею, — не сразу и каким-то напряженным голосом ответил второй.
На Веню он не глядел. Взгляд его был устремлен к недальнему железнодорожному мосту, по которому только что прогрохотала электричка. Над мостом, чуть видные на фоне прозрачного осеннего неба, висели три… затруднительно определить, что это было… Как бы три световых овала, чуть плотнее воздуха, три пульсирующих сгустка, вернее, мохнатых, вернее…
— Опять эти штуки, лейтенант, — сказал троекуровский тезка тем же напряженным голосом. — Любопытное явление над Ягодным Полем… Что бы это значило? Ладно, берите этого фрукта…
Пульсирующие сгустки резко вдруг ухнулк вниз, едва не коснувшись ажурной арматуры моста, а потом, вдоль железнодорожного полотна, по наклонной устремились в небо, через несколько мгновений бесследно растворившись в нем.
Из письма машинистки Людмилы Стасевской подруге:
«Дорогая Ирка! Сразу же убиваю тебя наповал: обещанных денег прислать не могу.
Вернее, могу, самую малость. Та полновесная сумма, которую я должна была получить в воскресенье, лопнула как мыльный пузырь, испарилась! До сих пор не могу прийти в себя, и не столько из-за потерянных денег и невозможности помочь тебе, а из-за того, по какой причине (разрядка моя.-Л. Ст.) я их лишилась. Сядь, подруга, держись крепче и верь, прошу тебя, каждому моему слову.
Ты знаешь, Ирка, что мой приработок зиждется на писучести мыслителей из института.
Не счесть статей, кандидатских и докторских диссертаций, которые я им перестукала! Да все мои тряпки и мебель — их материализованные мысли! В особенности-мысли доктора наук Урьева, душки Урьева, бывшего душки, к сожалению… Весь последний месяц я колотила его монографию „История и география в публицистике Пушкина и Гоголя“. Забавно? Ну и смейся. Лично я давно взяла за правило не вдаваться в содержание этих трудов, избави бог. Мое дело-перепечатать буква в букву, четко и аккуратно, в четырех экземплярах.
Значит, все вечера-дома. Ни для кого меня нет, даже с Аликом отношения запустила, а ведь он отнюдь еще не созрел для брака (разрядка моя.-Л. Ст.). Впрочем, Алик-потом. Сначала эта „история с географией“. Третьего дня, в воскресенье, достукиваю я последнюю, триста восемьдесят шестую страницу, откидываюсь в изнеможении, но тут же беру себя в руки и иду звонить Урьеву: приезжайте, мол, Адольф Трофимович! Мчусь, говорит, мчусь, чтобы иметь счастье поцеловать золотые ваши ручки! Я ж говорю-душка… Ну, пока он мчится, разложила я текст поэкземплярно. Значит, Ирка, я каждую страницу держала в руках, видела снова весь текст, сейчас поймешь, к чему я это. Только успела я разложить монографию-звонок.
Он. Сияющий, с цветами. И ручки целует, и спасительницей называет, издательство, мол, уже теребило, завтра, мол, и понесет. Я говорю: раскладывайте пока, Адольф Трофимыч, по папкам экземпляры, а я наш традиционный чаек организую. Это у нас с ним так заведено: пока я чай завариваю, он деньги вынимает и кладет под угол машинки — меня чтоб не смущать.
Я на кухне как пташка порхаю у плиты, и тут-вопль! „Это хулиганство, — вопит, бандитизм!“ И слышу, Урьев мой по столубац! Аж машинка звякнула. Бросаюсь в комнату, а Адольф мой Трофимыч уперся кулачищами в стол, багровый весь, уставился на меня и говорит: „Ничего, — говорит, Людмила Дмитриевна, нет отврачительней мелкой, злобной зависти дилетанта!“ И пошел месить кулаками по экземплярам, по экземплярам!
Батюшки-светы! Что стряслось? Чем я провинилась? Кидаюсь к столу, хватаю текст-и шатаюсь, и в глазах у меня темнеет. Слушай, Ирка: весь текст испещрен красным! Начиная с заголовка. В заголовке, например, — вставка после слова „география“: „а также арифметика, зоология и ботаника“! И других вставок не счесть, к замечаний на полях, и вычеркиваний, я перечеркиваний крест-накрест. Целые абзацы вымараны! Где ни глянь, где ни открой! Потом уж, когда я часть текстч в одиночку разглядела да замечания прочитала, я поняла, каково было Урьеву. Зато уж потом! „Жалкая неудачница!
Недоучка! Халтурщица!“ Только что не матом. И я визжу. Не мои, визжу, правки-вставки! Это же, визжу, не рукой сделано и не на машинке, это же петит!
Запихал он в портфель свою рукопись, мои экземпляры, так пихал, что часть листов мимо портфеля на пол попадала — не стал подбирать. „Я, кричит, — это всем сотрудникам покажу! Ни одна институтская рукопись не попадет больше в ваши бандитские руки!“ Дверью трах и был таков. С деньгами, естественно… Ох, Ирина! Ползаю я по полу, реву белугой, собираю листы и читаю эту красноту окаянную: „компиляция“, „неряшливая компиляция“, „не извращай мысли гения“, „отделяй кавычками чужие слова от своих“, „выучи географию Тверской губернии“, „не возводи напраслины на предков“, „эту глупость сказал не Булгарин, а ты“… И еще, и еще. Я уж хохотала потом, хохотала, пока не обожгла меня мысль: что же это такое, боже мой? Может быть, и мерещится эта краснота, и Адольфик не приходил, и нет на последней странице трех печатей-овалов с тремя легендарными словами… Ох, молчу! Приезжай скорее!
Алик, на которого все это не произвело никакого впечатления, вчера в первом часу ночи заявился ко мне с коньяком и пылающим сердцем…»
Но мы опускаем сугубо интимную часть этого и без того длинного письма машинистки Людмилы Стасевской.
Центрагалакт. Центр Центра.
IV Трапецоид, верх.
Его Высокосообразителыюсти, Главному Координатору Разведфлотов Тью, центаврянину.
Копия
Его Высокопроницательности, Главному Ликвидатору Чрезвычайных Обстоятельств, Мью, центаврянину.
РАПОРТ
Довожу до сведений Ваших Высокосодержимостей следующее. Руководствуясь планом многовековой программы изучения планеты Земля, несомненно известным Вашим Высокоумиям, вверенный мне. коллектив приступил к работам по составлению антропо-гипсоинтеллектуальной карты текущего земного года. Во время беспосадочного массового интеллектозондирования по апробированной схеме экипажи трех малых разведботов: «Исчисление», «Взвешивание» и «Разделение» одновременно и неожиданно заразились антропофилией.
Болезнь не была своевременно обнаружена медперсоналом вследствие того, что на начальной стадии протекала в редкой и труднодиагностируемой форме-любви к литературе землян. Прежде всего это касалось литературы этноса, над ареалом обитания которого указанные разведботы вели зондаж.
На болезнь экипажей впервые (к несчастью-слишком поздно) обратил внимание главврач базы во время традиционного еженедельного общего обеда в кают-компании базы. Содержание беседы этих субъектов при явном проявлении темперамента — вещь для здорового центаврянина невозможная-поразило врача. На его вопрос: какое им дело до литературы исследуемой территории, он получил ответ, что здешняя литература — одна из самых великих литератур планеты, и они не могут мириться с фактами ее дискредитации.
На контрольный вопрос медика: как они понимают Первый Пункт Закона Невмешательства Галактической Хартии, несчастные ответили, что во благо людей можно нарушить и Пункт.
Естественно, после этого антропофилы были помещены в госпитальный отсек базы для дальнейшей летаргизации до возвращения в Родную Систему.
Однако антропофилы, достигнув, по-видимому, следующей стадии болезни, проявив поистине человеческую хитрость и находчивость, сумели выбраться из госпиталя, выкрасть с базовского склада Усмотрители и Изменители новейших систем и незаметно отшвартовать разведботы, имея на борту минимум трехлетний запас космотона.
Полностью выйдя из повиновения, «Исчисление», «Взвешивание» и «Разделение» многократно и явно нарушали Пункты: 1, 2, 7 и 16, появляясь в видимости землян, активно вмешиваясь в их литературные дела.
Опасаясь за срыв порученных мне работ, после многократных предупреждений и угроз я приказал дать по разведботам предупредительный холостой залп. После этого сумасшедшие корабли предприняли неслыханное: одновременным ударом космотоновых пушек они пробили темпоральный тоннель и нырнули в прошлое. Остается только гадать, что взбредет в головы этим несчастным, оказавшимся вне досягаемости, на что будут способны они в самом скором времени, ибо фазы антропофилии индивидуально непредсказуемы.
Прошу Ваших санкций на принятие чрезвычайных мер, вплоть до стрельбы на распыление, в случае появления этих кораблей в нашем времени.
Прошу об этом с чувством отпадающих ногтей и дрожью в челюсти, сознавая величайшую потенциальную опасность случившегося.
Плановые работы этого сезона практически сорваны.
С чувством обоесердечного уважения к Вам и к Вам и надеждой на Ваши снисхождения.
Начальник разведэкспедиции «Земля-85», Моя Быстроисполнительность, Укс, центаврянин. Борт флагманского крейсера флотилии «Невмешательство».
Над плоской вершиной пологого каменистого холма, черного, в буро-зеленых пятнах замученного солнцем, умирающего кустарника и усохшей травы, дрожало густое марево. Оно дрожало, подобное расплавленному стеклу, и неясно было, прошло ли оно уже точку кипения в ужасающем этом солнечном жаре или только приближается к ней.
Тени не было нигде, даже тут, в ложбине на левом скате холма, у истока иссохшего ключа, где — голова к голове — сбилось в круг оцепеневшее овечье стадо. Овцы жались к кустам не из-за тени, а лишь потому, что кусты испускали все же меньше жара, чем камень.
В полуденном расплаве тонули, точно влипали в него, едва взлетев, слова заунывной песни пастуха. Равнодушный к чудовищной жаре и к иссохшему своему телу в лохмотьях, старик пастух пел о славе и могуществе царя Валтасара, сына царя Навуходоносора, владыки Вселенной.
Нет на Земле иного властелина, и все. иные цари-прах под ногами его. Не Валтасару ли принадлежит весь мир, все несчетные народы, и эта прекрасная земля халдеев, и этот холм, и эти овцы, и он, пастух, и жена его, и дети его? Да благословят боги царя Валтасара, над великими величайшего!
Пастух пел, глядя на вершину холма, и он увидел, как прозрачное зеленоватое марево породило вдруг зияющую черноту, точно разинуло черную пасть, страшно чмокнув невидимыми великаньими губами. А чернота, бездонная эта чернота породила затем огонь и такой чудовищный грохот, что у овец подкосились ноги, и сам он, оглохший, рухнул на колени.
И пастух увидел, как захлопнулась потом небесная пасть и трехглазое божество глянуло на него. Три сияющих глаза божества с огненными ресницами, все три, отыскали среди камней и овец его, ничтожного, и уставились на него в упор, и лишили его чувств…
Три летающие тарелки, выскочив из темпорального тоннеля, зависли над плоским каменным холмом, спешно ориентируясь во времени и в пространстве. Минутой позже все было ясно, вплоть до года — пятьсот тридцать восьмого до новой эры, вплоть до названия поселения — Вавилон.
Тарелки выстроились во фронтальную линию и плавно двинулись к поселению. Со стороны холма видны были кормовые овалы каждой, окруженные шевелящимися, извивающимися языками дюзового пламени, овалы с четкими фосфоресцирующими именами кораблей: «Мене», «Текел», «Упарсин».