Осенний ветер зол и дик — свистит и воет. Темное небо покрыто свинцовыми тучами, Волга вспененными волнами. Как таинственные звери, они высовывают седые, косматые головы из недр темно-синей реки и кружатся в необузданных хороводах, радуясь вольной вольности и завываниям осеннего ветра.
Медленно и важно пробирается среди разнузданных волн белый пароход с двумя угрюмыми трубами. Круглые окна кают — безжизненные глаза, красные лопасти двух колес — могучие лапы, — пароход нем и равнодушен, как судьба. Режет темно-синюю воду гордою грудью и оставляет за собой две глубокие раны на теле реки. Весь он упорство: и спасательные круги, и красные ведра, в строгом порядке развешанные вдоль бортов, и глухое, железное сердце, мерно вздрагивающее где-то в машинном отделении. Только белая, грациозная лодка на носу парохода — как скорбная невеста, украденная злым волшебником из родимого терема.
А вот и сам он, безжалостный чародей, пленивший речную красавицу. В синеньком драповом пальтеце и с озябшим носом — пуговкой; стоит около капитанской рубки и от холода ежится; черные ленты матросской шапочки печально развеваются по ветру, задевая посиневшее личико ребенка раздвоенными концами. И уже маленький человек собирается заплакать, хотя на черном околышке шапочки красуется золотистая надпись «Виктор», что значит — победитель.
Вдруг — порыв осеннего ветра: в бок судна — высокие волны, а с маленьким человеком — несчастие. Матросская шапочка срывается с головы, взлетает до крыши капитанской рубки и, несколько раз перевернувшись в воздухе, словно недоумевая, куда ей дальше направиться, стремительно падает за борт, в темно-синюю воду. Хороводы вспененных волн обдают ее брызгами, а осенний ветер трубит гордо и торжественно. Веселая шутка им сыграна — есть что порассказать мудрым елям-монахиням в далеком темном бору.
Маленький человек сначала столбенеет от неожиданности, а потом, взявшись за белокурую головку обеими руками, разражается безутешными рыданиями:
— Ой… ой! Ой… ой!
Какое страдание!
Ведь, маленький человек так любил эту шапочку, что не променял бы ее ни на бриллиантовую звезду, ни на трон восточного деспота.
— Ой… ой! Ой… ой!
Милая золотистая надпись! Милая лента с раздвоенными концами! Было много — и нет ничего. Сокровище навеки утрачено.
Маленький человек утирает кулачками катящиеся из глаз горькие слезы. Внезапно над его ухом раздается пронзительный свисток. Мальчик с изумлением обертывается и глядит на коренастые трубы, — ему кажется, это они так хрипло свистят, потому что они большие и черные. Вероятно, некий усатый дядя не на шутку разыгрался. Однако, надо проверить. Раз-два… Влезает на скамью, прислоненную к капитанской рубке, и заглядывает через стекло. Так и есть — два дяди, низкий и высокий… Низкий дергает какую-то проволоку, а высокий вертит красивое колесо с медными ручками. Ого! Заметили его и сердито переглянулись… Высокий даже погрозил пальцем. Надо бежать — чего доброго, еще изловят и выбросят в темно-синюю воду, а не то наточат широкие ножи и зарежут, как бабушкина козлика серые волки…
Мальчик поспешно слезает со скамьи и собирается дать тягу, как вдруг на его плечо ложится широкая ладонь, а грубый голос ласково спрашивает:
— А где, малыш, твоя матка?
От дяди разит водкой и табаком, но по тому, как он положил руку на плечо, маленький человек заключает, что дядя добрый:
— Моя мама внизу… Спит на диванчике. Это не ты свистел?
— Нет, не я! — отвечает загорелый дядя, — я — матрос, свистят капитаны, помощники и лоцманы. Пойдем, малыш, к матке.
— Не пойду, я шапку потерял… Мама рассердится.
— О, черт побери! — негодует дядя. — Твоя матка круглая дурища, — накося, выпустила такого сопляка на палубу… Долго ли до греха в непогодь!
И дюжими руками берет в охапку маленького человека.
— А ты меня не зарежешь? — подозрительно осведомляется мальчик.
Матрос заливается добродушным хохотом:
— О, черт побери!.. Важнецкая колбаса выйдет… Ха-ха-ха!
Но маленький человек слышит, как бьется сердце матроса, и не верит ему.
— Врешь ты… Дай-ка я тебя в щечку поцелую.
Матрос покорно наклоняет кудлатую голову:
— От-то вражий сын! Валяй… Экий, брат, ты синеглазый бесенок. Как кличут?
Вместо ответа — звонкое чмоканье:
— Ф-фуй! какие кусачие, как щетки!.. Хочешь, я тебе и ручку поцелую?
Матрос смущается.
— Ну, вот. Ну, что ты!.. Да, Господь с тобою!
Но маленький человек уже прильнул к загорелой руке алыми губами:
— Ты хороший, дядя, я знаю. Жаль мне тебя: у тебя сапоги с дырочками…
Матрос растроган, а на душе мальчика светло и печально. Вот глупости! Вот вздор! Шапка с золотистою надписью ему совсем не нужна. У него есть соломенная шляпа с красными лентами и меховая шапочка, в которой он похож на всамделишного солдатика.
…Спускаются по винтовой лестнице в общий зал 2-го класса.
У дверей матрос бережно ставит мальчика на пол и грустно говорит:
— Ну, прощай, пострел… Мотри, не вылазь боле на палубу: капитан крепко ругается — бесприсмотренным детям нету входа, воспрещается.
И нежно гладит белокурую головку корявыми пальцами, а смутная тревога медленно подползает к матросскому сердцу и щемит его и сжимает: впереди что-то неотвратимое, но что — неизвестно.
Маленький человек, войдя в залу, ищет глазами мать, но ее нет, вероятно, все еще спит в каюте. Ну, и пускай, тем лучше: час возмездия за утраченную шапочку отдаляется.
Присаживается на диван, обитый коричневым бархатом, и прислушивается, как два толстых дяди с массивными золотыми перстнями на гадких жирных пальцах оживленно беседуют о какой-то Холере и сапожнике, заживо похороненном в братской могиле. Там он очнулся и, кое-как выкарабкавшись из земли, побежал в город с яростными криками: «Бить докторов! Живых зарывают!» Люди взбунтовались, разбили бараки и убили фельдшера с сиделкой, а больных растаскали по домам.
Маленький человек затаивает в груди дыхание, широко открывая изумленные глаза.
— Не кушай яблок, — умрешь!
— Не пей, не спросись, — умрешь!
— Придет Холера и унесет тебя!
— Ого, — вот как, значит, мама не врет… Холера — длинная, черная, от нее бегают, от нее падают в корчах и навсегда засыпают. Вероятно, ее замок на высокой горе — кругом темные пропасти и нет дорог. Ест маленьких мальчиков, запивает кровью хохотуний девочек, как в какой-то страшной сказке. Еще она любит играть отрубленными головами, словно мячиками, и злобно хохотать при этом.
Внезапно мысль маленького человека переносится к свету: стемнело, вспыхивают электрические лампочки. Хорошо бы сломать вот это, с розовым абажуром в виде цвета. Странная штучка в ней: не то нитка, не то проволочка, не то серебряная паутинка. Горит, а не сгорает; спички сгорают, а она нет. Почему так?
Маленький человек задумывается, теребя медную пуговку синенького пальтеца. Скоро это новое занятие всецело поглощает его, он позабывает обо всем в мире, и о маме, и о лампочке, и о потерянной шапке с золотистой надписью.
Но входит мама, — входит так неожиданно, что пуговка отрывается и катится по полу.
Худощавая, миловидная. С глазами печальными и бледным лицом. Платье шерстяное — синее, на груди белые кружева, а на черном бархатном воротнике — брошка дутого золота. Пальцы рук длинные, тонкие, — душа покорная и мечтательная.
Мама встревожена:
— Ты здесь, Виктор? А я тебя искала-искала… Какой же ты нехороший мальчик!
И, помолчав, спрашивает:
— А где твоя шляпа?
Ну, вот… Так он и знал… Но только он ни за что не скажет, что его шляпу сдул противный ветер.
— Я… я… подарил ее бедному мальчику!
— Бедному мальчику?…Зачем врешь? Скажи лучше правду, куда ты дел свою шляпу?
Но маленький человек находчив:
— Да! Да… Бедный мальчик отвязал белую лодочку, взял мою шляпу и уехал… И уехал…
Увы! Сердечко не выдерживает тяжести лжи. Вздернутый носик краснеет от стыда и страдания, а пухлые кулачки работают над привычным делом — утиранием горьких слез:
— Хм!.. хы!.. хы!.. Шляпа утонула… Хы!.. хы!.. хы!..
— Как утонула?
— Хы!.. хы!.. хы!.. Ветер сдул.
— Так ты был на палубе? — ужасается мать, и маленький человек страдальческим шепотом признается:
— Бы-ыл…
— Боже мой! Ты злой, Витя, всегда огорчаешь бедную маму. Опять хочешь заболеть коклюшем?
Маленький человек два года прожил с матерью в небольшом именьице у бабушки и долгое время хворал. Отец же его, акцизный чиновник, уезжал куда-то в дальнюю командировку. Вернувшись, он поселился в одном из губернских городов Поволжья и написал письмо жене и первенцу, чтобы приезжали. Но два года — такая гора дней и ночей, что маленький человек уже успел совершенно позабыть, что такое «папа».
— Прости меня, я больше не буду.
— Нехорошо, Витя. Ну, где я тебе теперь достану новую шляпу?
Однако, мир заключен, и маленький человек это понимает. Слезы высохли, кулачки отработали, а васильковые глаза с жадным любопытством рассматривают бумажный мешочек в руках матери… Наверно, — ох! наверно, — в нем румяные плюшки или какое-нибудь сладкое печенье.
Так и есть! Маленький человек с аппетитом поглощает свою порцию и тут же, на коричневом диване, блаженно засыпает под плеск волн и убаюкивающее покачивание парохода.
Тепло ему и мягко.
Но на палубе беготня и крики. Один бравый матрос упал, пораженный молниеносною холерой, и уже более никогда не подымется.
Этот матрос — незнакомец маленького человека, недавно несший его на мускулистых руках.
Пролетела черная смерть, но мальчик беспечно лежит на диване, свернувшись калачиком, и видит золотой, упоительный сон.
Начинается так: брызжет сноп золотистых лучей, а вдали слышно тихое пение.
Кто поет? Птица ли райская, солнце ли красное или синее небо?.. Неизвестно… неизвестно… Сон развертывается, как пергаментный свиток.
Вот сад благоуханный, вот цветы с махровыми головками, и вот вереницы белых лебедей на зеркальной поверхности серебряного озера…
Румяные яблоки свисают с зеленых ветвей, а в воздухе бесшумно реют веселые бабочки, — дивное пение растет и приближается.
Внезапно синева небес покрывается золотой колеблющейся тучкой. Но не тучка то, а рой жужжащих пчел, несущих доверчивому ребенку его долю небесного меда.
Ближе, ближе — уже вьются над самою головой. Но вдруг — сон кончается. Маленький человек лениво открывает заспанные глаза и видит перед собой женщину в черном, тормошащую его за рукав.
— Вставай, Витя, приехали!
Приехали? Вот неприятная новость.
Мать надевает на его голову серую шаль и берет за руку.
Идут. Поднимаются по винтовой лестнице, ступени которой протяжно стонут «тук! тук!», — им, вероятно, тоже холодно и тоже хочется спать. А вот и мостки, перекинутые через черную сердитую воду. Ф-фу! Как холодно, как темно, как визгливо скрипит пристань под напором волны… Фонари желты и тоскливы.
И уже западает в сердце жалость, и уже вырастает в юном сердце упорная печаль. Зачем, зачем он проснулся?
Отличные яблоки росли в душистом саду, хорошую песнь напевал незримый ангел; а тут — завывающие ветры, скрипучая пристань, да некрасивые люди с деревянными горбами на спинах, — на этих горбах они переносят какие-то ящики, поддерживая ношу железными крюками и переругиваясь непонятными, черными как ночь, словами.
Холодно и неуютно: найти бы диван, найти бы теплую постельку, чтобы вновь заснуть и вновь увидеть жужжащий рой золотистых пчелок. Разве прикорнуть вот на этих канатах?
Однако, странность: к матери подходит черный бородатый мужчина и обнимает ее, а, затем, повернувшись в сторону маленького человека, внимательно рассматривает его и даже берет за подмышки, чтобы бесцеремонно поднести к фонарю около окошка кассы, и, весело смеясь, расцеловать в обе щеки!
Мальчик сердито отирает с своих губ следы неприятного поцелуя, черный же мужчина опускает его на пол и берется за ручку чемодана:
— Не узнал — детская память.
— Витя, ведь это твой папа! — укоризненно шепчет мать, но маленький человек ей не верит: от пальто черного мужчины пахнет ночной сыростью, холодом и нафталином. Злой он и чуждый.
Мать берет мальчика за руку, и они поднимаются по шатким мосткам на темную набережную. Где-то рядом стучат колеса и фыркают лошади, — ага! это ломовые телеги, — люди с деревянными горбами складывают на телеги белые ящики.
Под ногами — скользкие камни; с одного боку — не то стена, не то гора, а с другого плещут темные волны. Куда идти? Зачем идти? И не лучше ли прижаться к матери? Какой страшный этот Черный Мужчина… Никто иной, как Синяя Борода… Впрочем, любопытно взглянуть на запретную комнатку его мрачного замка. Ну, конечно, там много-много блестящих разноцветных игрушек: жестяная обезьянка, лазящая по нитке, и бочонок с настоящим золотом, деревянная пушка, из которой стреляют горохом, и маленький паровоз, проворно бегающий по рельсам. Скорей бы все увидеть…
— Лодочник!
Тьма отвечает:
— Здеся!
— На ту сторону, троих…
— Ладно.
Черный Мужчина берет мальчика на руки и переносит по узкой дощечке на широкий плот, к которому привязано несколько неуклюжих лодок. Кончено, кончено, маленький человек в грозной власти Синей Бороды!
Сердце взволновано: «тик-так-тик!» — но плакать некогда: так любопытно знать, что будет дальше!
Черные волны сердито плещутся о борта неуклюжих лодок, вползают на мокрые бревна плота — хотят поглотить маленького человека, но он обвивается хрупкими ручонками вокруг шеи таинственного незнакомца и чувствует себя в полной безопасности. Где же это слыхано, чтобы Синяя Борода оказался слабее темных речных волн?
Откуда-то выплывает широкая лодка с сидящим на ее скамье широкоплечим дядей. На голове его рваная зимняя шапка, сапоги же огромные, их носки как круглые булыжники, а кафтан дяди — пестрые лохмотья. Нос лодки освещен фонарем со стеариновым огарком.
Черный Мужчина бережно ставит мальчика на днище лодки, помогает матери сесть на скамью — дощечку, и сам усаживается рядом, — от движения лодка покачивается. Дядя же в зимней шапке кладет чемодан на широкую корму и отпихивается от плота длинным веслом.
Уключины визгливо поскрипывают: «зы-зы! зы-зы!!».
Поехали.
— Ты устала, моя дорогая? — шепчет Синяя Борода маме.
— Устала! — тихо отвечает она, — я все время дрожала, как бы Виктор не заболел холерой.
А Виктор сидит на коленях матери и прислушивается.
— «Холера»?.. Ах, да — черная, длинная… От нее люди падают и засыпают. Впрочем, спать, ведь, приятно: во сне видишь румяные яблоки, свисающие с зеленых ветвей.
Уключины скрипят.
Черно-черно: фонарь на носу лодки освещает только маленький уголок жизни — лодочника, незнакомца и мать.
В небе же золотые и серебряные звезды, а по обеим сторонам реки чьи-то тускло-желтые мигающие глаза. Много их, мерцают злобой, мерцают жестокостью, черный ветер добрее их.
Эге-ге! Дело неладное: пожалуй, лодка несется не к Синей Бороде, а к людоедке — Холере… Не заплакать ли? Нет, нет, надо сперва доподлинно узнать.
— Послушайте! — обращается маленький человек к черному незнакомцу.
У того брови поднимаются кверху.
— Вы, папа, не Синяя Борода?
Улыбается:
— Нет, я не Синяя Борода?
— А вы, папа, не Холера?
Опять улыбается:
— И не холера: я коллежский асессор.
Мама смеется, но смешного тут ничего нет.
— А плавать умеешь?
— Умею.
— Ого, как!
Маленький человек успокаивается, Черный же Мужчина смотрит на его голову и строго спрашивает:
— А почему на Викторе шаль?
— И не говори! — отвечает мать, — когда я спала, он убежал на палубу, а там ветер сдул с него шляпу.
Черный Мужчина важничает:
— Шляпа денег стоит… Шалун!
Темная волна внезапно перелетает через борт и обдает мальчика с ног до головы. Холодно, мокро и страшно из груди маленького человека вылетают страдальческие всхлипывания, а личико — как у старичка, отягощенного семидесятью семью недугами.
Но его никто не утешает: лодка пристает к плоту — надо расплачиваться с перевозчиком и вылезать.
Черный Мужчина опять берется за ручку чемодана.
Путь в гору. Кругом темно, впереди же тускло-желтые мигающие глаза; они растут, светлеют, и уже видно, что это не звериные глаза, а сонные фонари набережной.
…Опять под ногами скользкие камни мостовой, но ни реки, ни ломовых телег, ни горы, похожей на стену. С правого, холмистого берега, где раскинулся город, путники переехали на левый, низменный, к ютящейся около вокзала слободе. Домики здесь небольшие, деревянные; набережная узкая; чернеет ограда невысокой церкви, купол которой спаян с полуночным небом.
Идут, идет. Ноги устали, на щеках еще не высохли соленые слезинки.
Скоро слобода кончается.
…Темное поле, вой ожесточенного ветра и мрак, поглощающий троих людей… Дорога — глина, размытая дождями, но впереди брезжит слабый огонек.
К нему!..
Чу! Где-то протяжно и тоскливо завыл пес: если мордою вверх, то к пожару, мордою вниз — к мертвецу.
Огонек приближается. Внезапно перед маленьким человеком вырастают темные железные ворота, с фонарем наверху их.
Маленький человек боязливо ухватывается за сак матери: как бы не оставили его у этих мрачных ворот замка Синей Бороды. После в высшей степени подозрительного сближения матери с черным незнакомцем, ей нельзя особенно доверять.
За воротами же — шумное сморкание и — шлеп! шлеп! — ковыляет толстая тетушка на коротких ножках. Ее видно сквозь промежутки чугунной изгороди. Красная, курносая, а в руке густо навощенный фитиль, кидающий багрянец на изрытое оспой лицо.
Ветер бесится, злобствует, дует с ненавистью на колеблющееся пламя фитиля, оплетается вместе с подолом красной юбки вокруг коротеньких ног женщины — и треплет рыжую косичку, тонкую, как крысиный хвост.
Бренчит связка ключей, калитка при воротах открывается:
— В добрый час, хозяюшка!.. Прошу любить-жаловать!
— Здравствуйте!
— Баринушка! Чемоданчик дай-ка мне. Ох! родненький, — тяжкой, поди?.. Эва, пузан какой!
Черный Мужчина молча передает чемодан курносой бабе, — та, быстро и весело семенит короткими ножками к высокому крыльцу двухэтажного деревянного дома. Фитиль в ее левой руке скудно освещает дорогу.
За ней! За ней!.. Пошли и утонули в темных, негостеприимных сенях. Маленький человек крепче ухватывает сак матери и вздрагивает — из окружающей тьмы зловеще блестит пара зеленоватых огоньков. Уж не леший ли убежал из мглистого леса и притаился в маленькой щели бревенчатых стен?
Ближе! Рядом! У ног! О, Господи!
— Ой! Мама! я боюсь, тут змей блестит!
Но в ответ мирное мяуканье, — кур-нэ-мэ! — страхи рассеиваются:
— Кис! Кисонька!.. Послушай, это твоя кися?
— Моя! — говорит Синяя Борода.
— А не кусается?
— Если за хвост не дергают, не кусается.
Медленно и важно скользит, с легким поскрипыванием в петлях, обитая клеенкой дверь, впуская путников в ярко освещенную переднюю.
…Тепло; из кухни — запах жареного мяса; на стене желтые вешалки.
Маленький человек жмурится, потом широко открывает васильковые доверчивые глаза.
— А как зовут ее?
— Васькой.
— Ого, Васечкой!..
И радуется, хлопая в ладоши:
— Ха! ха! ха! Васечка!
Раздеваются, проходят в столовую. Лампа висячая, у дубового стола толстопузые ножки. Скатерть бела. Самовар важен. Ножи гремят по тарелкам, а кот Васька трется круглою головкою о ножку стула и жалобит, лукавый:
— Подай, Христа ради, добрый человек!
Но наползают голубые, тихие туманы; белый потолок улетает к высокому небу, лампы нет, и самовара нет — все улетело к синему небу.
Мальчик кладет руки около тарелки с недоеденной котлетой и опускает, на них белокурую головку. Глаза смыкаются.
Ого-го! — шевелятся чьи-то голубые пальцы, а красный безглазый великан подходит, раскачиваясь, и бережно уносит его в спокойную пещеру. Там он кладет его на копну душистого сена и убаюкивает: «спи, мой желанненький!»
Как мягко! Как тепло! Как радостно! Как нежны голубые, тихие туманы!
Зеленая лампадка в углу детской печально посвечивает, а в золотом кивоте кроткая Богородица нежно прижимает к благодатной груди Своего задумчивого Ребенка.
Утром — приятное изумление. Около самого лица чье-то горячее дыхание, и чей-то добродушный язык усердно облизывал нос-пуговку в знак доброжелательства.
Маленький человек поднимается на локтях и видит над сеткою кроватки умную голову рыжего пса. Шерсть — шелковые кудри, а передние лапы, положенные на железный прут сетки, сильны.
Мальчик и немая собака переглядываются.
— Здравствуй!
— Здравствуйте!
— Какие у тебя синие глазки…
— Да!.. а вы в пятнашки играете?
— Играю.
— Ого, как весело!
Хрупкие ручонки обвиваются вокруг шеи пса и прижимают рыжую голову к узенькой белой груди. Собака же виляет хвостом, радостно оскаливая красивые зубы, — смеется.
— Ха! ха! ха!.. миленький! — заливается мальчик звонким хохотом.
Внезапно в памяти появляется темное пятно. Постепенно оно становится ясными очертаниями кудлатого матроса, унесшего маленького человека на дюжих руках с пароходной палубы в общую каюту. Он! он! — загорелый дядя, пахнущий потом и водкою… Те же глаза, и тот же лоб и то же грубовато-нежное сердце.
Мальчик еще крепче прижимает рыжую голову пса к своей груди и хочет зашептать: «дяденька!» — но вспоминает, что псы дядями не бывают. Молчит… А потом осторожно выпускает собаку из своих объятий и падает на подушку, почтительно и дружелюбно оглядывая четвероногого зверя, отходящего от кроватки.
Белая дверь отворяется.
Входит красная, коротконогая тетушка, с рыжей косичкой, пахнущей керосином.
— Проснулся, касатик?
Пальцы короткие, красные, как шейки раков, обваренных в кипятке. А на красном носу оспиночка, но оспиночка милая.
— Ты — няня новая?
— Я!.. я и за куфарку, все я, да я…
— Одень же меня, новая нянечка.
Вдруг Красная Нянечка замечает собаку:
— Ах, батюшки!.. Зверь-от сей откедова?
Маленький человек улыбается и молчит.
— Пшол ты, анафема! — сердится Красная Нянечка, не решаясь дотронуться до пса, лежащего у кровати на коврике.
— Не гони его, он бедненький!..
— Бедный бы был, не следил бы полы ножищами. А то нако-ся! Брысь ты, дурной, сатанинское наваждение!.. Не углядела, а он — откедова ни возьмись… А и пес-то гулящий. Чай, с города притек, а, може, хозяину подарили?..
И, успокоенная, натягивает на ноги мальчика черные нитяные чулки. Пес же продолжает лежать на коврике, презрительно посматривая умными глазами на Красную Нянечку.
Опять тихо скользит белая дверь, пропуская мать в голубом капоте и Черного Мужчину, обнимавшего ее вчера на пристани.
Мать чего-то стыдится, что-то нехорошее вползло в ее сердце и обесцветило добрые глаза.
И тут только маленький человек вспоминает, что спал один-одинешенек, без матери, в просторной детской.
Взглядывает с ненавистью на Черного Мужчину, говорит глухим голосом, сердито сжимая маленькие кулачки:
— Ты — дурак, папка… У… у! Какой дрянь…
Потом рыдает, уткнувшись в подушки. Плечи вздрагивают.
Напрасно Красная Нянечка, застегивающая крючком пуговки на башмаках маленького человека, утешает его бесхитростными словами: «не порть, дитю, глазки! ангелочек золотенький» — мальчик страдальчески всхлипывает.
— Виктор, что за новости? — сухо выговаривает мать.
Черный Мужчина сострадательнее ее:
— Ну, не реви, клоп… я тебе дам белую денежку.
Соблазн велик, рыдания стихают:
— Дай!
Отец вынимает из кошелька гривенник и вручает маленькому человеку.
Горькое разочарование.
Что? — это и есть белая денежка? Мальчик предполагал, что она — большущая, как луна, или, по крайней мере, вроде суповой тарелки…
Снова рыдания, а серебряная монета со звоном катится по желто-бурому полу под кровать:
— Большую дай! Не надо этой! Не надо!
Хочется, чтобы поставили в угол, чтобы мучили и под конец убили длинными ножами.
Но Черный Мужчина, как нарочно, снисходителен:
— Василида! подбери…
Няня опускается на колени и, с легким кряхтеньем, шарит под кроватью. Находит в пыли серебряную монетку и боязливо отдает ее Черному Мужчине. Тот вынимает из кошелька медный, угрюмый пятак:
— Н-на, капризник, желтую денежку, большую… Купи пряников на нее.
Новый подарок маленькому человеку очень нравится: подумать только, какое богатство — едва-едва влезает в кармашек на груди его курточки. Обязательно надо будет купить на эту денежку несколько настоящих пароходов с капитаном и матросами — и игрушечную саблю. Ружье же и панцирь у него давно имеются… Ружье отличное: как оглушительно оно разбивает бумажные пистончики и как верно попадает пробкою в цель!
— А это что за пес? — указывает пальцем Черный Мужчина на рыжую собаку, забившуюся перед его приходом в темный угол комнаты, за комод. — Кто впустил?
— Оставь его! Не тронь! — кричит мальчик, — он бедненький… Я отворил ему дверь: ой, как холодно босыми ножками по полу!
Черный Мужчина подходит к рыжему псу и, наклонившись над ним, внимательно рассматривает его. Пес — сама покорность, само олицетворение послушания, но маленький человек, отлично знает, что это делается лишь для него. О, с какой бы радостью рыжий зверь бросился на Черного Мужчину, чтобы разорвать белыми зубами его горло, чтобы упиться кровью своего врага!
Но Черный Мужчина этого не понимает:
— Гм!.. Ирландский сеттер… Жаль, если найдутся его хозяева. Купить на выставке — рублей полтораста Чистая порода! Василида, сведи его в кухню и накорми.
— Папочка, милый, подари мне его, а я тебе подарю желтую денежку и ружье… Да… и ружье подарю тебе, оно еще не изломано.
Черный Мужчина гладит рыжего пса:
— Хорошо, клоп, хорошо!.. Если никто не придет за ним, он твой, только вот не кусается ли?
— Нет! — за ним не придут! — убежденно говорит маленький человек, — не бойся его: он добренький!
Пес одобрительно смотрит печальными человеческими глазами, похлопывая пушистым хвостом по полу.
Василида же приносит из кухни корочку хлеба, стоит в двери и манит:
— Ну, ну! Подь-ка сюды, собачка… Ну же! Эва, неслух какой, прости Господи!
Собака величественно поднимается с пола и, с гордо поднятой головой, идет на зов.
— Все-таки, Виктор, когда ты впустил этого пса?
Святая ложь, приходи на спасение!
— Утречком… Он плакал под окном, а я открыл ему двери… Да, я открыл ему двери… Он бедненький.
— Никогда больше не делай этого, Виктор. Ты можешь простудиться или впустить жулика, который убьет папу с мамой.
— А меня он тоже убьет?
— Тоже.
— Ножиком?
— Кто знает, может быть, ножиком.
— И неправда, ты врешь все: меня он не тронет — я маленький.
Рыжий пес у двери обертывается, ласково смотрит на мальчика и исчезает, вместе с красной нянечкой — Василидой.
Маленький же человек, уже окончательно одетый, подходит к окну. Вереницы белых, безглазых бабочек медленно и лениво совершают свой полет от дымно-серого неба до черной позднеосенней земли. Отныне на полях белая скатерть, отныне — холодная зима. Дед Мороз высоко взмахнет кузнечным молотом и закует в синюю броню звонкие ручьи, широкие реки, торфяные болота и многорыбные озера.
— Господи! Помилуй папу, маму и всех православных христиан! — молится мальчик, стоя на коленях перед кроткою Богородицей, робко выглядывающей из позолоченного кивота.
— Мамочка! а за собак можно? — вдруг озабоченно спрашивает он.
Отец улыбается, а мать нервничает:
— Ты всегда, Виктор, с шалостями! Я тебя в угол поставлю, подожди.
Но маленький человек упорен, тихо-тихо лепечет он детскими устами:
— Милый Боженька, помилуй и бедного Матроса!
Молитва кончена.
Уходят в столовую пить утренний кофе.
Комнаты растянулись в одну линию: чашку кофе до дна, иконке — поклон, и скорее к осмотру их.
Здравствуй, зеркало, висящее в промежутке окон гостиной! Все комнаты, все предметы отразились в тебе убегающей вдаль перспективой.
Угловато-унылые кресла — под орех, сиденья плюшевые…
Мрачный стол покрыт кружевною красною скатертью! Его давят, ему надоели чугунные пепельницы и кожаные альбомы с бронзовыми застежками.
Дряхлый рояль на слабеньких ножках хил и жалок. Старик! Твои клавиши пожелтели, а разбитая грудь дребезжит-кашляет. Круглые часы смотрят на тебя со стены с состраданием.
Лишь блестящие олеографии в позолоченных багетах весело смеются, цепляясь белыми снурками за медные гвоздики в коричневых обоях. Замки, лебеди, горы, мельницы и охотник, попадающий другому охотнику в ляжку.
А там, дальше, позади, виднеются — столовая с желтым буфетом и кабинет Черного Мужчины. В кабинете молчаливое кресло, крытое черною кожей, подсвечники из бронзы на зеленом письменном столе и хвастливая чернильница с мраморной подставкой.
Спальня же рядом с детской; в ней две никелированные кровати с блестящими шариками на спинках и мраморный умывальник.
Но комнаты не прельщают детского сердца. Вприскочку обойдены, мельком осмотрены. В памяти остаются только мелкие, казалось бы, не имеющие самостоятельного значения предметы — колесики у рояля, но не сам рояль, палочка сургуча в кабинете, но не кабинет.
В сенях — просторных, светлых и бревенчатых, маленького человека поражают лишь цветные стекла в окнах. Тут много хороших вещей — банки с вареньем, кадки с моченою брусникой, мешочки с сушеными яблоками и бутылки с клюквенным квасом: Черный Мужчина — домовитый хозяин, мальчик же лакомка; но внимание его приковано к разноцветным стеклам, через которые выпавший снег кажется то синим, то красным, то зеленым, то темно-коричневым. Нос посинел — в сенях холодно, а щечки порозовели — от волнения. Снег белый, а кажется красным, как зарево… Не страшно ли? Значит, солнце бывает зеленым? Значит, водятся голубые лошади, а люди, бродящие здесь и там, — кто знает, — не меняют ли по временам свою окраску?
Маленький человек садится на край кадки с моченою брусникой и растерянно озирается по сторонам. На его глазах повисают две светлые слезинки — тоскливо, скучно, хочется заплакать.
Случайно рука с розоватыми, коротко остриженными ногтями поднимает деревянный кружок, положенный на моченую бруснику, и глубоко погружается в нее, нащупывая что-то круглое, мягкое, и, вероятно, съедобное.
Яблоко! Моченое яблоко! Надо попробовать: пропажу так хорошо запрятанного плода нескоро заметят.
Раз! — Ого, мягкое…
Два! — И сладкое к тому же…
Три! — Но какая досада: от яблока осталась лишь жесткая сердцевина… Ну что же, придется ее обсосать, а остатки положить в карман для сохранения тайны.
Опять во рту пусто, а душе чего-то недостает.
Будь, что будет…
И снова:
Раз! — Такое же мягкое…
Два! — Слаще первого…
Три…
Рука с розовыми ноготками вновь погружается в кадку, осторожно нащупывая в прохладной и клейковатой влаге третье яблоко.
Ну-ка, ну-ка, вылезай на Божий свет. Да какое же миленькое!
Чавк! чавк! — зубы неутомимы: лень создана не для них.
И вдруг — угрызения совести: брать потихоньку нехорошо, тяжкий грех.
Но дело сделано, остается махнуть рукой.
В душе горькое отчаяние: всего, всего он перепробует — и яблок, и брусники, и малинового варенья!..
Преступный замысел приводится в исполнение: банка с малиновым вареньем развязана, а указательный палец ныряет в тягучую массу, вылавливая самые крупные, самые сладкие ягодки.
За малиновым развязывается красносмородиновое, за красносмородиновым баночка с поленикой, а за поленикой морошка и яблочный сироп.
Сладко, ох, как сладко, — но для души жгучий яд! Разрывается сердце от горести.
Однако, колесо, пущенное с горы, катится: маленький человек уже сидит на мешке с картофелем, печально прижимая к груди узкогорлую бутыль с клюквенным квасом и раздумывая, как откупорить неизведанный напиток.
Тужится, кряхтит, вытаскивая глубоко всаженную пробку, но ничего не выходит. Вдруг, треск, гулкое хлопанье, в потолок — жестокий удар, а в лицо — вспененные брызги; откупорившаяся бутыль выпадает из рук трепещущего мальчика и катится по белым половицам некрашеного пола.
Все погибло: — у этих бутылок гневные сердца; как бы не вздумали они заговорить все разом и уничтожить пробками грешника, берущего потихоньку запретное!
…Разверзается желтая пасть — дверь, обитая желтой клеенкой, — показывается лицо Черного Мужчины:
— Ты что тут делаешь, разбойник?.. А… бутылка…
И радуется своей силе:
— Василида!
Еще громче:
— Ва-си-лидушка!.. Принеси-ка веник.
Холоден, замкнут и торжествующ.
…Берет маленького человека за ухо, тащит через комнаты в жарко натопленную кухню. Мальчик плачет и упирается.
В кухне красная, коротконогая тетушка скоблит чешую с большой рыбы, лежащей на белом столе. Дрова под плитой весело потрескивают, а кот-Васька мяучит и, став на дыбы, точит коготки о ножку стула.
Но мальчик видит лишь белесый пузырь, валяющийся посредине кухни. Гадкий, скверный… Не наступить бы!
И, плача, силится высвободить ухо:
— Ой-о-ой!.. злюка…
В глазах отца перебегают еле заметные искорки.
— Василидушка! Веник дай. Ну-ка!
Красная тетушка подает отцу ссохшийся веник, листья которого шуршат и осыпаются. Корявое лицо бабы передернуто гримасой ужаса: с какою бы радостью она заменила своим деревенским телом слабенькое тельце ребенка!
— Я тебя, баловник! Спусти штаны, живо!..
Отец отпускает розовое ухо сына и выдергивает из веника длинные, хлесткие лозины.
Василидушка всхлипывает, утирая слезы концами синего головного платка, который делает ее похожей на ветхую покосившуюся избу с соломенной кровлей, потемневшей от осеннего дождика.
— Спусти штаны, тебе говорят. Н-ну!
Маленький человек повинуется и рыдает по смутному предчувствию, у бабушки его не секли. Что хочет делать с ним Синяя Борода? Какие пытки готовятся?.. И зачем понадобилось обнажать дрожащее тельце?
Отец сжимает шею мальчика коленами: сукно брюк шершаво, кожица нежна, а белокурая, рыдающая головка бледнее снега.
Три прута — голый, с сухим листком на верхушке, а один с маленьким сучочком на боку, — взвились и пребольно ужалили.
— Папочка!.. миленький, не буду больше, не буду… О-о-ой!
Но три прута — опять и опять: неслыханная мука и унижение.
…И уже нет слов — одни вопли, режущие сердце красной Василидушки.
Белое тельце вздрагивает, а ноги колотят стоптанными носками башмаков по полу, — так легче.
Крики усиливаются.
Краснолицая Василидушка ожесточенно бросает на стол нож, которым чистила рыбу, и брякается на пол:
— Баринушка, миленький! Не лютуй, сердца в тебе нет, небось, дитятко родное…
Ловит неуклюжими пальцами сапоги Черного Мужчины, чтобы поцеловать.
Из-под русской печки вылезает с глухим рычанием рыжая собака.
Но истязание уже кончено — три прута брошены в помойное ведро.
Поруганное тело ноет.
— И шалить буду, и потихоньку брать буду и всегда говорить неправду… — думает мальчик, теряя сознание.
Воцаряется тишина.
— Степан!.. Что это значит?.. Очнись, очнись, Витенька! — на мгновение разбивает тишину голос матери.
Слышен плач…
Вероятно, ее пальцы теперь сделались еще длиннее.
— Никогда не буду брать потихоньку, — думает мальчик: — пришла настоящая мамочка.
И опять теряет сознание.
Маленького человека переносят в детскую, на кровать.
Открывается царство неизмеримого.
Руки, маленькие детские руки, то вытягиваются далеко-далеко, до пределов отдаленнейших звезд, то втягиваются обратно, вглубь воспаленного тела. Белокурая же головка то вроде горы, палимой знойными лучами, то меньше незаметной песчинки.
Изнывает душа — тяжело бесконечно растянутыми пальцами ловить черную, неподвижную точку, но еще мучительнее двумя паутинками цепляться за каменные глыбы, тщетно стараясь сорвать их с места и закинуть далеко-далеко, в высокое, жаркое небо.
Подушка набита красными углями, а глаза — две железные гири…
— Оставь!.. Оставь меня… Больно, ой!
Рыжий пес вылезает из-под печки и рычит:
— От-то, вражий сын… А как кличут?
— Витею.
— Я тебя, люблю, Витенька, и не кусаюсь.
Откуда ни возьмись, зеленый охотник… Штаны красны, посапывает сизым носом, а на зеленой шляпе колеблется лебяжье перо. На стул усаживается и усы покручивает, вытянув ноги со звонкими шпорами:
— А стащи-ка, хозяин, сапоги мои длинные.
Кряхтит хозяин гостиницы, пот с широкого лба так и катится; фартуком, бедняка, утирается и от натуги багровеет. Вдруг — трах! — хозяин падает на пол, а нога в сапоге со шпорою осталась в его руке.
— Оторвал, шельмец, ну, тебе и расплачиваться!
— Ха! ха! ха!
— Хо! хо! хо!
— Хи! хи! хи!
Загоготали, застонали, захихикали. Рюбецаль-волшебник подпрыгивает на одной ноге, а его слуги, в красные платья одетые, заливаются сатанинским хохотом:
— Ха! ха! ха!
— Хо! хо! хо!
— Хи! хи! хи!
В комнату врываются узкогорлые бутыли с клюквенным квасом, пляшут, позванивают и кланяются вещему Рюбецалю:
— Не ешь моченых яблок, не ешь: папа розгами высечет. Не ешь!
Внезапно наступает тишина.
Маленький человек открывает глаза и видит над собою кроткую женщину с нежными чертами лица; среди русой косы — золотая звезда, а ресницы длинны и печальны.
— Это ты?
— Это я.
Уже ночь, уже ползают тени; где-то рядом — неровное дыхание матери. Зеленая лампадка освещает позолоченный кивот, в середине которого пусто, нет потемневшей иконки.
— Расскажи, Богородица, про белого козлика.
— Жил-был козлик у бабушки старой…
И целует:
— Не плачь, не плачь, моя крошка: волки серые не съели белого козлика… Он в серебряном домике, он увидит, увидит старую бабушку.
И медленно тает, как туман. В золоченом кивоте потемневшая иконка, вернувшаяся Богородица.
Синие глазки смыкаются. Нет дней, нет ночей, нет земли — одно небо. По синему небу, в волнах воздушного океана, реет смелая, быстрая ласточка… Ныряет, взлетает и устремляется к золотому, ликующему солнцу. И эта ласточка — он, маленький человек, претворенный в беспечную птицу.
Вверх, вниз! Как упоительно; как светлы просторы небесные!
Вдруг — треск, шум, грохот… Все завертелось в неистовом хороводе.
Щеки мальчика опаляет ледяное дыхание.
Глаза открываются…
Стоит древняя-древняя…
С железными когтями…
Рогатая…
В руке мутносветный фонарь.
Молчит.
— Холерища! — шепчет трепещущий мальчик; а она, древняя, наклоняется. Шарит костлявою ладонью по лицу маленького человека, отгибает край ватного одеяла, сжимает беленькое горло — душно, душно!
Но твердо и молчаливо подходит широкоплечий, загорелый матрос к древней великанше, и начинается жестокая борьба. Трещат кости, но стонов нет, и нет сожаления. Вот сплелись в темный, бесформенный клубок, вот покатились по полу детской, терзая и грызя друг друга острыми зубами. И вот пролилась капля, только капля темной крови, тягучей, как смола, и все разом наполнилось зеленоватыми огоньками… Кто-то вскрикнул протяжно и жалобно, где-то рядом бешено залаял пес.
Все затихло…
Зеленоватые огоньки потухли…
Рыжая голова пса заглядывает в кроватку, а широкий, добродушный язык ласково лижет личико маленького человека.
Тени слабеют; на дворе же, в сарае, важно и торжественно горланит петух, славословя и небо, и землю и пшеничные зернышки.
Мальчик тревожно засыпает.
Со стула поспешно поднимается мать и терзается:
— Не проспала ли?.. Боже мой!
Затем прикладывает холодную ладонь к голове сына:
— Жарок спал слегка… Градусов 38.
Рыжий пес лежит в углу за комодом и похрапывает.
Дни и ночи сменяются.
…Алые губы запеклись, а руки — две белые палочки.
Пахнет лекарствами: у кровати, на стуле, бутылки и банки с длинными топорщащимися рецептами у горлышек.
На лбу — резиновый пузырь со льдом.
Приходит доктор и уходит, а мать с отцом перебраниваются.
— Убийца! — говорит мать.
— Ну, ладно… потише, пожалуйста.
Отец смущенно наклоняется над кроваткой, грустно вглядываясь в бледное личико.
В доме торжественно и печально.
Быть может, по ночам в подполье вылезают из темных нор красные карлики с кирками и фонарями. Быть может, прикладывают пальчики к губам и шепчут:
— Молчите!
Гулкое эхо подполья громко им вторит:
— Молчите же!
Красные карлики прислушиваются к крадущимся шагам бодрствующих в доме людей и опять тревожно шепчут:
— Молчите!
Гулкое эхо опять им вторит:
— Молчите же!
Дни и ночи сменяются.
— Мальчик бредит цветами, черными, как ночь, и колючими, как шпоры волшебника-Рюбецаля, — мать же сидит у кроватки, ее длинные косы распущены, а руки с голубыми жилками бледны.
Будешь в золоте ходить,
Чистым серебром дарить,
Няням-мамушкам обносочки носить,
А уж старым старичкам —
По сафьянным сапожкам…
— поет она и тихо плачет, раскачиваясь из стороны в сторону в такт песни. Часы в гостиной бьют с хрипотою: раз-два-три-четыре-пять, — рассвет приближается. Масло в зеленой лампаде перед Богородицей на исходе.
Мать опускается на колени и молится:
— Господи!.. Да Господи же!.. Сделай так, чтобы сыночек мой выздоровел…
И нет больше слов в ее разуме:
— Господи!
Ждет чуда, и чудо свершится: велика сила матери.
Головка мальчика подымается с подушки, а слабый голос весело позванивает, как стеклянный хрупкий колокольчик:
— Ты здесь, мамочка?
Медленно-медленно встает с пола мать, чтобы подольше насладиться великою радостью, и идет, счастливо улыбаясь, к первенцу.
— Здравствуй, Витенька… Не скушаешь ли яичко, сыночек мой?
Маленький человек улыбается.
— Ого, как!.. Всмятку?.. И беленькое?
— Да, да, всмятку и беленькое.
— Очень хочется, мамочка.
Тихие слезы струятся по впалым щекам матери, но звонче голосистого соловья поет измученное сердце: сынок выздоровел.
Мать зажигает спиртовую лампочку на стуле и терпеливо варит в синей эмалированной кастрюльке белое яичко.
— А я видел, будто ружьем играл. Дай-ка мне его, не сломалось ли?
Не зря, нет, не зря звучит тревога в голосе маленького человека: уже давно им подмечено, что игрушки, виденные во сне, наяву непременно ломаются. И боится он за деревянное ружье — целы ли курки и по-прежнему ли метко попадают пробками жестяные блестящие стволы.
Яйцо готово.
Мать нежно кормит детище с чайной ложки; она похожа на серую дроздиху…
…Накормив маленького человека, она приносит ему его ружье, а с своей груди снимает золотой образок на тонкой серебряной цепочке и надевает его на шею сына, в память счастливого избавления от болезни.
Мальчик радуется всему: и деревянному ружью, и белому яичку и догорающему огню в лампаде. Хорошо, все хорошо, все прекрасно!
Милые стены с голубыми обоями, милые шторы, пропускающие бледные полоски зимнего утра! Что за прелесть быть здоровым и смотреть на белый потолок!
— Мамочка, а ведьма есть?
— Глупенький!
— Это не она меня мучила?
— Нет… Ты болел нервною горячкой.
Но неправда, не было болезни, были муки — злая ведьма, рогатая Холерища, терзала маленького человека.
— Боюсь! Ой-ой, мама милая, боюсь!
Мать теряется, не понимая, что с мальчиком, а он всхлипывает, крепко сжимая исхудалыми руками деревянное ружье и вглядываясь в какое-то пятно на желтом полу:
— Мамочка… Ой, милая, боюсь! Боюсь!.. Мамочка! Капелька!..
— Какая капелька?
— Красная, красная… Ой, мамочка, милая!
Встревоженная мать крестит его дрожащею рукой и дает ложку брома.
Маленький человек понемногу успокаивается, засыпает.
Мать задумчиво перебирает его белые кудряшки, глубоко вздыхая. Затем поднимает щелистые шторы, — бледное солнце робко и стыдливо заглядывает в детскую, освещая спящего ребенка, деревянное ружье на сером одеяле и золотой образок на узенькой груди.
Мать беспокоится, гася ночник:
— Бред продолжается…
Но внутри ее кричат голоса:
— Здоров! Здоров он, сыночек мой!..
И она уже не падает на колени перед иконою Богоматери.
Выздоровление идет быстрыми шагами.
Лежать надоедает, от нечего делать запеваются нестройные песни:
— Поет петух! Поет петух! Поет петух! Красный петух-тух-тух-тух!
— Идет мама в длинном платье, идет мама в длинном платье-атье-атье-атье!
И смеется, и заливается звонким хохотом — ах! как ужасно весело!
В передней дребезжит звонок, кто-то раздевается и покашливает.
Отец! — один он умеет шагать так твердо, так по хозяйственному.
— Здравствуй, клоп!
Сердце бьет тревогу, не опять ли длинные розги?..
— Здравствуй, миленький папочка!
В руке отца сверток. Маленький человек усиленно втягивает в себя струи морозного воздуха, надеясь нюхом определить содержимое таинственного пакета.
Бумага — на пол:
«Водяные краски! Целый ящичек; две белые тарелочки для обмывки миленьких кистей.
Оловянные солдатики, — трубачи, конница и лихие пехотинцы с грозно поднятыми штыками…
И что-то круглое, нежное, серенькое…
Ага! Синяя Борода хочет быть добреньким».
— Что это?
— Мяч.
Волосатая рука с размаха бросает игрушку на пол.
— Злюка!.. у-у! Какая Холерища! — негодует маленький человек, кулачки работают, утирая горькие слезы.
— Да ведь он же не разбивается! — утешает отец, но всхлипывания не прекращаются.
Пусть серый мячик и не разбился, однако, ему больно, очень больно ударяться о грубый и холодный пол.
— Нянечка! — обращается мальчик к вошедшей с половою щеткой в руках Василиде, — сшей постельку для мячика, тепленькую, из ваты, ему холодно.
Красная Нянечка сияет:
— Миленький мой, экой выдумщик!
И берет с изразцовой лежанки черные чулки:
— Дай-ка-сь ноженьки, небось, соскучились, не ходя.
Вот отлично! — значит, прощай, опостылевшая постелька… Хорошо кататься на салазках, хорошо похлопывать руками в теплых варежках, еще лучше смотреть из окна, как вздымаются в метелицу лохматые снега.
Ноги — в чулки с заштопанными пятками, к пуговкам лифчика — славненькие синие штанишки, а на плечи — серую курточку с премиленьким кармашком на груди.
В путь! В далекие странствования! — к блестящему зеркалу, висящему в промежутке окон гостиной, к старичку-роялю и к стенным сварливым часам.
Маленький человек уже готов пробежать мимо отца, как вдруг слышит его сердитый голос:
— Виктор!.. А за подарками что следует?
Виктор останавливается, тревожно осматривая мяч, ящик с красками и коробку с оловянными солдатиками, — сокровища, бережно несомые к коврам гостиной, на которых так удобно играть.
— А за подарками следует благодарность… Н-да. Не будь уличным мальчиком.
В маленьком сердце зерно досады.
Зерно всходит и дает росток — возмущение: игрушки, за исключением мяча, летят на пол.
Отец круто повертывается на каблуках и уходит из детской, раздраженно захлопывая за собою белую дверь.
— И почто только, батюшка, хозяина прогневил? — беспокоится Василидушка, но по насмешливому оттенку ее слов маленький человек заключает, что обида его понятна. Экая славная нянечка!
Мальчик подскакивает к ней и пылко обнимает, заливаясь звонким хохотом, от которого голубые стены становятся еше радостнее.
— Ха! ха! ха!
Василидушка тоже хохочет:
— Ха! ха! ха!
Уж и весело же им — того гляди, слезы из глаз брызнут и заструятся по щекам светлыми струйками.
— Милушка мой! Мальчонок хорошенький! Да и люб же ты, соколик мой беленький! То-то поревела я, как в лихоманке увалялся!
Целует маленького человека в губы и, вспомнив, торопит:
— Ах, батюшки, в баньку! В баньку! Мамочка тамотка уж давным дожидается: хворь выпарить надобно.
В баню? — Это весело: ходить нагишом и плескаться в воде, сколько хочется.
— А ты, нянечка, пойдешь?
Кивает головой:
— Пойду, ласковый.
— Ого, как!.. Вот только мыло кусается.
Она улыбается:
— А ты закрывай глазоньки.
Идут в переднюю; в спальне на спинках кроватей — блестящие шишечки, а в кабинете на зеленом сукне письменного стола — красные палочки сургуча. Все по-старому.
Но зима, ведь, зима!.. Поверх башмаков — длинные гамаши со штрипками, поверх гамаш — теплые калоши, а на плечи — синенький тулуп, пахнущий овчиной; на белые же кудри — черная мохнатая шапка.
Няня берет в одну руку узелок с бельем, а другой ведет маленького человека; скрипит дверь, из сеней в переднюю врывается морозный пар.
«То» место… но ни кадки с брусникой, ни узкогорлых бутылей…
Мальчик неприязненно оглядывает опустевшие сени, цветные стекла уже не прельщают его — тусклые, в инее, в звездном и холодном снеге. Прочь! прочь! — на широкий двор, обнесенный чугунною изгородью.
Крыльцо высоко, ступени — каскадом в три стороны.
Дом же, как сирота, одинок, лишь вдалеке, за полем, чернеют постройки слободы. Против фасада — река, стесненная холодным льдом, и заливной луг, запорошенный скучным снегом. Но светло и весело за спящей Волгой, — там берег горист, там золотые маковки церквей.
Над кровлею дома — вышка, а на вышке скрипучий флюгер в виде петуха; то вправо, то влево он вертится, не зная устали, не боясь холода, — голова с красным гребнем горделиво задрана кверху.
Стонет снег под ногами, тропинка желта, — видно, часто хожено по ней — впереди же курится двухоконная баня. Синеватый дымок улетает из черно-красной трубы к разорванным, волокнисто-облачным небесам.
…Дверная скобка у бани обледенела.
Вырывается влажный пар, оседая на лицах мелкими, тепловатыми капельками: предбанник.
На скамье — грязное белье, а за стеной кто-то оживленно разговаривает.
Василидушка раздевает маленького человека, и он видит, что ей это приятно. Хорошая она, только вот зачем от волос то керосином, то деревянным маслом несет?.. Духами лучше бы.
Раздев мальчика, Василида сама обнажается; перед маленьким человеком, вместо знакомой и милой нянечки, — странный звереныш со смуглым, топором вырубленным телом.
Ее серые глаза поблескивают:
— Озяб, беленький?
Она берет его на руки, хотя он и сам бы дошел. Носят маленьких, а он уже умеет читать.
И прижимает его к груди.
— Ой, не раздави, нянечка!
— Экой неженка!
Говорит же она как-то по-новому, не одним голосом, а тремя: тревогой, нежностью и стыдом.
— Беленыш мой, будто ярочка!
Мальчик уже сам прижимается к телу женщины:
— Милая нянечка, не урони меня только.
— Что ты, что ты, ангелочек мой, да Господь с тобою!
Переступила через высокий порог.
Пол скользкий, ветхий, а на самом верху полка две женщины — белая, да изжелта-белая. У белой русые косы сбегают на колени двумя змейками, а у изжелта-белой черная коса закручена в жгут и повязана платком, как повойником. Тараторят, перебивают одна другую и волнуются… Обок с каждой по медному тазу. Сквозь окно зимнее солнце на медные тазы ротозейничает.
— Ведь, умереть мог… Подумайте!
Изжелта-белая сочувственно качает головой, но по ее лицу заметно, что ей все равно, мог умереть сынок белой женщины или нет.
Коренастая Василидушка с завистью взглядывает на белые плечи хозяйки, бережно опускает мальчика на скамью в углу бани и начинает усердно намыливать его.
Синие глазки зажмурены — не закусало бы мыло, — а недавнее очарование заменяется раздражением. Когда же на голову выливается таз теплой воды, и глаза можно открыть безбоязненно, мальчик с отвращением смотрит на нагую женщину, стоящую перед ним:
— Ф-уй, какая ты ржавая!
И так остра неприязнь маленького человека, что больно укалывает кирпичнотелую Василидушку; робко бродят ее короткие мозолистые пальцы, намыливая мальчика губкой.
И когда она обливает его прохладною водой, он ей кажется недосягаемым, попирающим ее, низкую, как придорожную пыль.
— Витя! Иди сюда, — кричит мать с полка. — я оботру тебе лицо волосами.
Примета есть: от женских волос лицо становится свежим, и сводятся родимые пятна.
Пока мать возится с сыном, Василида, юркнув в предбанник, торопливо одевается, чему-то криво усмехаясь толстыми губами.
А потом входит он, маленький человек; Василида, молча, и не поднимая глаз, отирает его мохнатым полотенцем, надевает на него белье и, став на колени, приступает к застегиванию крючком башмаков. Неожиданно носок левой, уже обутой ноги ударяется по ее подбородку и рассекает его; течет струйка алой крови, а Василидушка убивается:
— За что же? Христос с тобой… больно, чай!
Но злыми-презлыми глазами смотрит на нее маленький человек и издевается:
— Вот тебе!
— А я хозяйке пожалуюся! — вдруг возмущается Василида: — не крепостная, небось; языком болтай, а рукам-ногам воли не давай!
Мальчик презрительно улыбается.
Василида отрывает кусок от бумаги, в которую было завернуто чистое белье, и бережно заклеивает им ранку.
Смешная и некрасивая, — не ударить ли еще раз?.. Но покорна и жалка — гнев маленького человека смягчается.
Идут домой и молчат. Снег под ногами поскрипывает.
Мальчик знакомится с девочкой.
Капор бел, щеки розовые и золотистые кольца волос.
Стоят с салазками на дворе у ледяной горы и беседуют:
— А у вас лапшу часто стряпают?
— Стряпают.
— А ты, ведь, в поезд играешь?
— Ого!.. Еще во как!
— А меня зовут Ирочка. Мы живем наверху вас, ты меня должен слушаться.
И хмурит золотые бровки:
— Позови-ка собаку твою, запряжем в сани и покатаемся.
Мальчик в синеньком тулупе опрометью бежит на кухню за рыжим псом и кричит:
— Матрос! Матрос! Скорее, Матросушка!
Собака лениво подымается с половика, приветливо виляя пушистым хвостом: отчего же и не пройтись, с большим даже удовольствием.
На дворе радостный визг: Ирочка летит на салазках с горы навстречу мальчику с собакой и смеется, — голубые глаза, что два живчика, так и брызжут весельем.
Туловище пса кое-как обматывается веревками, добродушный зверь терпеливо стоит, помахивая хвостом, но, когда к веревкам привязываются салазки, и на них усаживается изобретательная парочка, он упрямо садится на задние ноги, не обнаруживая ни малейшего желания заменять собой осла или какое-нибудь другое порабощенное животное.
— Н-ну! Н-ну! да н-ну же, ну! — сердится Ирочка.
Однако, упрямый зверь даже голову к шалунам не поворачивает.
— Матросик!.. Н-ну!
Ни с места.
— A-а! Так так…
Необузданная ярость охватывает мальчика, он вскакивает с салазок, поднимает брошенную на снег лопату и изо всей силы ударяет ею пса по затылку. Так весело, так хорошо — и вдруг…
Но жестокость встречается с гордостью. Игра кончается плачевно. Рыжий пес свирепо оскаливает зубы, вырывается из веревок и с диким рычанием набрасывается на обидчика. Летят клочья овчины от изодранного тулупчика, маленький человек падает в салазки на девочку и вопит благим матом, чувствуя, как из правой ноги, повыше колена, сочится что-то липкое, теплое, — конечно, красная кровь.
На детские крики из дому сбегаются люди, блестят золотистые пуговки Синей Бороды, болтается косичка Василидушки, но пес продолжает яростно трепать тулупчик.
Губы отца плотно сжимаются, волосатая рука нервно вытаскивает из кармана форменной тужурки тусклосиневатый револьвер, властно и угрожающе протягивает его по направлению к собаке, и — трах! — короткий треск острою болью впивается в левую заднюю ногу животного… перебитая нога повисает на кожице, пес вертится, как волчок, брызжа на белый снег и столпившихся людей кровью.
Сухой и отрывистый треск раздается вторично, пуля пронизывает ляжку пса, ревущего от боли.
Пес убегает в огород за баню, за ним бегут кровавые следы. В огороде он ложится под яблоню, обмотанную соломой, лижет рану широким языком и воет.
Плачущих же детей уносят домой и посылают Василиду в слободу за доктором. Боятся, — а вдруг пес взбесился, а вдруг отравил ядовитою слюной!..
Но доктор уехал в город; вместо него приходит плюгавенький веснушчатый фельдшер, в жиденьком пальто и с трясущимися руками.
Перевязывает ногу охающего мальчика и хихикает:
— Трех вещей бойтесь, молодой человек: самого себя, Господа Бога вездесущего и рябиновки-с… Хе-хе-хе! Впрочем, виноват-с, вы еще недозревший виноград…
Он пьян.
— Ну, Витя, а теперь расскажи, как это было! — ласково говорит мать, когда дверь за пьяницей закрывается; но мальчик, вместо ответа, рыдает, спрятав лицо в складках материнского капота:
— Ой, мамочка, миленькая, убей меня, убей!
Вспоминается перебитая нога пса, вспоминаются его добрые глаза.
— Убей меня, мамочка милая!..
Мать гладит белокурую головку сына, а стенные часы в гостиной угрюмо отбивают: раз-два… Будильник на буфете в столовой строго указывает черною стрелкой обеденное время.
На стол уже накрыто, суп в белой миске весело дымится, а отец бранит Василиду:
— Черт знает, что такое, — вечно наворотит ломтищи хлеба! Сколько раз тебе говорил резать тоньше… деревенщина.
Василида робко оправдывается.
Слезы на глазах мальчика высыхают, маленькая рука ловко и проворно работает серебряной ложкой над тарелкой куриного супа.
…Все, как всегда, а собаке собачья смерть.
Но нет…
До сизых сумерек рыжий пес лежит в огороде под яблоней, зализывая сочащиеся раны и жалобно завывая. Когда же из тайников выползают бесплотные тени и начинают колобродить по лесным прогалинам, по тихим кладбищам и по белосаванным полям, раненый пес с трудом подымается на ноги и ковыляет задворками, куда глядят глаза. Из его груди вырываются протяжные стоны.
У темной кучи отбросов пес на миг останавливается, соблазняясь порыться — поискать необглоданную косточку, но жестокая боль толкает дальше — продолжать бесцельное шатанье.
Задворки обнесены покосившимся деревянным забором, пес находит знакомую лазейку и выползает на брюхе в канаву, полную рыхлого снега.
Перебитая нога, как лишний придаток, только мешает движениям.
За канавою — поле. Морозная тишина чутко прислушивается к завываниям пса, а месяц то скроется, то зловеще заблестит, выпутавшись из волокон истерзанной им тучи.
Следы кровавы, впереди — тоскливый огонек.
Пес замолкает и, тяжело дыша, ковыляет к нему, словно мореход, плывущий к спасительному маяку.
Но силы изменяют, он падает на рыхлый снег и долгое время лежит без движения.
И снова, стихийным напряжением звериной воли, подымается, и снова падает, зарываясь влажным пористым носом в мерзлый снег.
Хрипит, воет, плачет звериными слезами.
И ползет…
Вперед! Вперед! К подбадривающему свету.
Разбитая нога замерзла и обледенела. Искра радости на миг западает в сердце пса, когда утомляющая тяжесть сзади вдруг исчезает, но потом он понимает, что это разорвалась кожица и на снегу осталась лежать нога, его нога, которую он так хорошо знал, и на пальцах которой были темные тупые когти.
Не надо, о, не надо двигаться вперед…
Лежит.
Стынет кровь, замерзают конечности.
Веки пса опускаются.
По темным лесам, по унылым полям бродит Великий Волк, ищущий жертвы.
Чу!.. Сейчас вопьется безжалостными зубами в трепетное горло, сейчас похитит угасающую жизнь…
Но воины смелы до смерти: пес открывает глаза и печально смотрит на стоящего над ним… человека. Несмотря на мороз, его ноги босы, а на спутанной гриве нет шапки. Из глубоких впадин сверкают два суровые ока. Неизвестный одет в черный подрясник, стянутый широким кожаным ремнем, с привешанными к нему четками.
Гладит пса по голове, осматривает его раны и, опустившись на корточки, с трудом взваливает его на согбенную спину.
Молчит.
Снег под босыми ногами поскрипывает.
И думает монах:
— Человек есть вместилище пакости!
Пес стонет.
Монах же подходит к белокаменной ограде монастыря; толстый привратник в медвежьей шубе при виде его подымается со скамьи и почтительно отвешивает поясной поклон:
— Благослови, отче.
Но руки босого монаха поддерживают живую ношу:
— Бог благословит.
Он ходил за Волгу, в городской собор, на поклон к праведным мощам, и над ним смеялись школьники, указывая пальцами на обнаженные ноги… Когда же возвращался, с душой, просветленной молитвами, рестораны были ярко освещены. Из одной портерной вышла навстречу схимнику блудница и обдала его пьяным дыханием:
— Проводи, святой отче!
Содом и Гоморра и торжество Вельзевулово!
Монах относит пса в монастырскую конюшню, постилает охапку соломы в пустом стойле, бережно укладывает на нее рыжего пса. Перевязывает раны, кормит хлебом, свежим, мягким, принесенным, по его приказу, послушником из монастырской пекарни.
Потом бредет в свою келью и, отвесив несколько земных поклонов Спасу, тускло освещенному лампадой, берет с аналоя корочку сухого хлеба — свой завтрак, ужин и обед — и принимается медленно жевать старческими зубами, запивая водой из медной кружки, формою похожей на старинную ендову.
Седовлас и важен.
Покончив с едой, опять отвешивает набожные поклоны, звеня веригами и бормоча бледными губами:
— Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас!
И раздраженно улыбается:
— Не помилует!.. Нет… Человек бо вместилище пакости.
Тягучий колокол возвещает десять часов.
До вторых петелов молится монах, наконец, совершенно изнуренный полунощным бдением, ложится в деревянный гроб, собственноручно сколоченный из прочного ясеня, о который ломаются зубья пил и острие рубанка, и над которым будет много возни голодным червям в сырой могиле.
Но спать долго нельзя: скоро Рождество, вновь родится возвестивший любовь и вновь распнут Его, по писаниям, на кресте.
Надо молиться…
Для маленького человека неделя перед Рождеством — отличное время. Чистка, мытье, выколачиванье пыли из мебели; все необычно, все сдвинуто с своего места, — в дом врывается беспорядок, милый детскому сердцу.
Большую часть дня, если не очень холодно, мальчик проводит на дворе в обществе розовой Ирочки. Катаются с горы, роются в грудах снега лопатами, воздвигают хрупкую постройку, снежный дом.
Но морозы крепчают — девочку не пускают на двор, маленький человек скучает, катаясь в одиночестве с ледяной скользкой горы на железных салазках, мягкое сиденье которых обито черным сукном. Уже давно мороз пробрался за гамаши, но уйти со двора все же не хочется.
Вечереет.
Василида кричит с крыльца:
— Мамочка гневается!
— Сейчас, нянечка! — отвечает мальчик и везет салазки, а по двору уже шмыгают тени.
Делается страшно.
Вдруг салазки тяжелеют, но мальчик знает наверное, что они пустые. И кажется ему, на них сидит древняя, костлявая, та самая, что являлась в бреду.
— Холерища! — ужасается он, боясь оглянуться назад и чувствуя, как лицо потеет от страха.
Кричит:
— А-а-а!
Но никто не слышит его крика.
Бежать боится, бросить веревку тоже не решается, точно от толчка, от резкого движения, стрясется нечто роковое и навеки непоправимое.
Но у заднего, «кухонного» крыльца осмеливается выпустить веревку из рук и с громким плачем ринуться в коридор.
Там он натыкается на мусорный ящик, — нет, не ящик, не ящик то, а толстое, угрюмое привидение, вот-вот оно задвигается и зашипит:
— Ага, голубчик!.. Попался, миленький!
И будет душить, и унесет истерзанного к черту.
Очень страшно. Одна надежда — откреститься, привидение тогда не посмеет взять…
Шарит дверную скобку, крестится.
Дрожит.
Скобка, как нарочно, не нашаривается, страх доходит до предела, а сердце — тук! тук!.. тук тук! — того гляди, из груди выпрыгнет.
Ура! — Скобка найдена, маленький человек бомбой влетает в кухню, чуть не сшибая с ног Василидушку.
Слез — как не бывало, но сердце еще тревожно колышется.
Поспешно раздевшись и обогревшись у плиты, мальчик бежит в детскую, освещенную зеленой лампадкой, и роется при скудном свете в корзине с игрушками.
Вынимает серенький мяч, ящичек с красками и деревянную коробочку из-под гильз, пожертвованную отцом за ненадобностью.
Затем идет в столовую, где за дубовым столом, у висячей лампы, отец и мать клеят елочные украшения — бонбоньерки, золотые и серебряные звезды, пестрые фонарики и гирлянды из разноцветной бумаги.
Мальчику очень хочется золотить грецкие орехи, это так интересно, но присутствие Синей Бороды заставляет затаить желание.
Приступает к своему делу, в важности которого не сомневается.
— Мамочка! Вырежь в ней круглую дырочку.
Протягивает матери коробку из-под гильз. Само собой разумеется, просьба косвенно обращена к отцу, так как давно известно, что мамочка неискусный столяр. Только твердой руке отца можно доверить столь значительную работу.
Отец, молча, берет из рук сына коробку и спрашивает:
— Для чего дырочку?
— Чтобы мячику было гнездышко…
Волосатая рука намечает карандашом размеры мяча и осторожно водит перочинным ножом по оставшейся на коробке черте.
Маленький человек внимательно следит за острием ножа.
Какое искусство! Правда, отец хмур и несправедлив, но в талантах ему никак нельзя отказать.
Деревянный кружок выпадает на клеенку стола — волосатая рука передает коробку мальчику, но тот робко просит еще оклеить черною, непременно черною бумагой:
— Чтобы вроде гробика было.
Отец улыбается:
— Темные гробы у лютеран, а у нас белые, в знак радости: хорошо уйти от земных тяжестей.
И вздыхает, искоса взглядывая на жену, склеивающую бумажную гирлянду.
Между ними черная кошка, какие-то нелады.
Мать еще ниже наклоняет голову и молчит, только губы сжимаются плотнее.
А коробка уже темнее ночи, по углам ее золотые полоски, что очень красиво оттеняет черноту.
— Готово!
— Мерси, папочка! — благодарит мальчик, быстро и незаметно схватывая со стола, из кучи елочных подсвечников пару блестящих и новеньких.
Одною рукой он принимает коробку от отца, а другою тщательно запихивает краденые драгоценности в карман курточки. Потом, улучив удобную минуту, запасается еще двумя синими парафиновыми свечами и приступает к раскрашиванию мяча.
Черный рот — до зеленых ушей, острые, оскаленные зубы красны. Толстый же нос, проходящий от угрюмого лба до черного рта, намалеван темно-синею краской, и лишь в зеленых кружках — сердитых глазах — голубые зрачки, как проблески великой печали.
Безобразная голова вкладывается в вырезанное в коробке отверстие, а на маковку набрасывается кисточкой пучок огненно-красных волос, и свирепое божество, дышащее гневом, готово.
Нет мяча, есть:
— Холерища!
Маленький человек относит идола в детскую, ставит на стул, втыкает по бокам нелепой головы украденные, подсвечники и морщит лоб, упорно думая какую-то сложную думу над делом своих рук — новым божеством.
— Милый божик, Холерища, прости, дорогой, что я обидел собаку-Матросика, — молится он, набожно сложив руки. Пестрая рожа идола злобно улыбается.
— «Не простит!»
Мальчик вставляет в подсвечники темно-синие свечи, чиркает спичку и зажигает их, робко прислушиваясь, не идут ли взрослые.
Освещенное божество искривлено судорожною гримасой презрения.
— Милый божик, Холерища, помилуй меня с мамочкой, а папу не надо.
Маленький человек, истово крестясь, опускается на колени. Кроткая Богородица растерянно выглядывает из золоченого кивота.
Тс-с-с! — в столовой отодвигают стул, — белокурый язычник поспешно задувает синие свечи и прячет коробку с возвышающимся на ней идолом под кровать.
— Витя!
— Я здесь, мамочка, кубики собираю…
Из соседнего монастыря плывут заунывные звоны.
— Готовься ко всенощной.
Мать велит вымыться и переодеть штаны и курточку — Бог любит чистое; но из мраморного умывальника в спальне бьет холодная струйка воды, руки коченеют, и маленький человек досадует, что нельзя молиться ни с грязными руками, ни в заплатанных штанишках.
Синяя Борода тоже наряжается в мундир с длинными фалдами и с высоким воротником. В петличке трехцветная ленточка от медали. Он тоже пойдет… Маленький человек не согласен.
Капризничает:
— Не хочется…
— Витя! — ужасается мать, — ведь к Боженьке… И как тебе только не стыдно? Будь умником.
Ласка действует:
— Пойду, милая.
Василидушка опоясывает синенький тулупчик красным кушаком, а отец, с кислым видом, подает матери ротонду на славном меху серого кенгуру.
Хлопают двери, Василиде наказ:
— К приходу самовар.
Выходят на крыльцо, за чугунную ограду, на поле, в многозвездный вечер.
Блестит луна, заливая снежное поле синеватым светом, печально завывают медные колокола.
— А зачем звезды на небе?
— Чтобы добрым жилось весело.
— Ага! — решает мальчик, — то не для меня, да и не для папочки.
— А зачем они наверх повешены?
Мать отвечает:
— Взошла звезда — человек рождается, скатилась — и нет его.
— Ну?
— Да, и нет его.
— А моя тоже поблескивает?
— Поблескивает.
— Маленькая?
— Как знать…
Но маленький человек отчаивается: «крошка она, да и темная».
— А собачьи звезды есть?
Мать смеется:
— Вот глупенький!
Маленький человек задумчиво смотрит на небо и молчит, машинально ступая за Синей Бородой, идущим впереди. И странное чувство его охватывает: что-то легкое, легкое выпорхнуло из груди, поднялось над белым полем, над монастырскою оградой и, как пушок одуванчика, весело и плавно полетело в надзвездные высоты. А оно — тело белое и слабое — осталось молчаливо шагать по скрипучему снегу.
И вот — уже не один, а суть два: идущий в синем тулупчике и легкий, радостный, бестрепетно возлетевший и засиявший, как звезда…
Когда же небесная свеча догорела, когда спустилась пушинкой одуванчика к тоскующему телу, душа назрела, как почка весеннего дерева, и распустилась в белый цветок:
— Мамочка, милая, Она всех помилует…
Недоумение:
— Кто она?
— …Боженька.
— Боженька Он, а не Она, — назидательно и отрывисто кидает отец, не оборачивая головы; — грешников покарает по их прегрешениям, а праведных поставит на Страшном Суде одесную Себя.
— Дурак папка! — мысленно бранится маленький человек: — я с мамочкой говорю, а он нос сует… Злюка!
Подходят к монастырю.
Ворота открыты настежь, арки угрюмы и тяжелы.
В церкви, на клиросе, монахи протяжно и гнусаво вытягивают непонятные песни; сперва мальчик пробует прислушаться к ним, но затем находит более интересным прислониться к приземистой колонне, креститься, когда все крестятся, и падать на колени, когда падают окружающие. Но скоро и это надоедает; он начинает усердно зевать, от скуки осматривая богомольцев и бородачей, одетых в подрясники, которые делают их похожими на женщин.
Восковые свечи мирно горят, лампады теплятся, а парчовый поп помахивает кадилом: «звяк-звяк! звяк-звяк!».
Скучно.
Когда же священник приступает к чтению евангелия, ноги маленького человека деревенеют, — смертельно хочется заснуть.
Глаза смыкаются.
— Аминь!
Слобожане потянулись из церкви длинною вереницей.
— Виктор! Пошевеливайся… Не отставать! — сухо говорит Синяя Борода, проходя мимо монастырской конюшни и исподлобья бросая подозрительные взгляды. Маленький человек понимает, что отец чем-то встревожен.
Наступает Рождество.
Блестят медные ручки дверей, старательно начищенные Василидушкой, на столах — праздничные скатерти, а стулья и кресла расставлены в ласкающем зрение порядке. Даже рояль повеселел, освобожденный от густых слоев пыли.
В гостиной нарядная елка, по вечерам ее зажигают — очень весело прыгать вокруг нее, вдыхая хвойный аромат и любуясь золотою звездой на ее вершине.
Маленький человек наряжен в темно-бархатную курточку с белыми кружевами, ниспадающими на плечи и на грудь. Совсем белокурый паж из блестящей свиты какого-то средневекового маркграфа!.. Но — увы! — без золотого кинжала на поясе.
— Я вам дарю эту розу, приколите ее к груди! — говорит Ирочка своему пажу, протягивая красную бумажку от конфекты.
Мальчик опускается на колени перед повелительницей, покорно исполняя ее приказание.
— А теперь давай играть по-другому.
— Хорошо, Ирочка, — соглашается мальчик, вытаскивая из-под кровати раскрашенный мячик на траурном пьедестале.
— Ах! — пугается Ирочка, схватывая мальчика за руку. — Ой, какое!..
— Молчи! — шепчет белокурый паж: — это божик Холерища. Помолимся!
Опускаются на колени перед идолом, набожно складывают руки и что-то таинственно шепчут.
Уважение к кумиру в мальчике с недавних пор еще возросло. Однажды вечером, когда отца не было дома, мать пошла с маленьким человеком наверх, к матери Ирочки. Уходя в гости, мальчик заметил, что подушка на его постели не взбита и, взбив ее, положил на старое место. Когда же они вернулись, подушка лежала в ногах и на ней была ямка, точно след чьей-то тяжелой головы…
— Аллилуйя! Аллилуйя!
Розовая Ирочка подтягивает:
— Аллилуйа! Аллилуйа!.. а что это значит?
— Молчи, не спрашивай, а то божик рассердится.
И опять:
— Аллилуйа! Аллилуйа!
Но Ирочке уже надоело. Надула губки рассердилась, щелкнув указательным пальчиком по лбу идола:
— Вот какой скучный… Не говорит…
Мальчик краснеет от негодования:
— Дрянь! Злюка! Не смей обижать моего божика!
Для большей убедительности дергает девочку за золотистую прядь волос.
— Посмей только!
Девочка начинает горько плакать, а предусмотрительный обидчик торопливо прячет идола под кровать, чтобы не отняли взрослые.
Ну, конечно, является отец и делает выговор:
— Проси у нее прощенье!
— Не хочу!
Тогда отец ставит его в угол:
— Озорник и разбойник неисправимый!
— А вот возьму и еще нос ей расквашу, — гадкая девчонка! — возмущается маленький человек.
Разобиженная Ирочка в слезах уходит домой, ее щечки пылают: всем мальчишкам следует отстригать головы ножницами!
А маленький человек стоит в углу, лицом к стене, ковыряет пальцами обои и хнычет, но слезы ему приятны: сладко страдать за веру, за возлюбленный кумир.
К обеду Синяя Борода освобождает его из-под ареста, не добившись ни слова раскаяния и, раздраженный такою гордостью, объявляет, залпом осушая рюмку водки:
— Ну-с, а завтра мы будем иметь удовольствие слушать «Попрыгунью-стрекозу» дедушки Крылова… Неправда ли, Виктор, ты основательно изучил ее к празднику?..
— Да, папочка, — робко лепечет маленький человек, отлично понимая, куда клонит свою речь отец, наслаждающийся смущением сына.
— Две недели мальчишка баклуши бил. Кажется, было, когда зазубрить басенку. Завтра непременно спрошу.
— Спроси! — шепчет маленький человек, бледный, как полотно.
Мать заступается, подкладывает на его тарелку самые сочные куски рождественского гуся:
— Да не лучше ли после праздников?
— Нет! — категорически отвечает отец. — Обязательно завтра.
— Я знаю, папочка, басенку… Знаю я!
— Ну, вот и превосходно! — саркастически улыбается отец.
Из кухни приходит Василидушка, разряженная в нелепо-пестрое платье, с зелеными драконами. В одной ее руке миска с компотом, в другой синенький конверт — только что полученное письмо.
— Из имения! — радостно вскрикивает мать, торопливо разрывая конверт нервными пальцами и мельком просматривая содержание письма. Отец еще насмешливее улыбается: вот как, письмо не ему, а ей!
«Дорогие мои! — читает вслух мать, — от вас ни слуху, ни духу, уехали и забыли!»…
— Черт знает, что такое! — негодует отец, — сколько раз говорил: напишите! напишите! — так нет того…
«Но я не обижаюсь и шлю свое горячее пожелание встретить светлый праздник Рождества Христова в мире, здоровье и полном довольстве. После праздников еду к вам, посмотреть, как устроились, да и проветриться слегка: уж больно я, старая, засиделась на одном месте. Нога моя ничего, муравьиный спирт-таки помогает. Как мой хороший, мой славный мальчик поживает? Соскучилась я по нем… Будь умником, Витя, и выучи к моему приезду какой-нибудь стишок. Порадуешь старуху! А ты, дочка, должна за мною приехать, боюсь я одна — жулики разные по дорогам шатаются, да и веселее вдвоем. О деньгах же не беспокойтесь: пришлю со следующей почтой. Ко мне-то, доченька, ты поезжай в третьем классе, а уж назад, видно, придется во втором, а то, говорят, мужиков много в третьем, да и из дверей дует. Намеднись я купила жеребца, заплатила восемьдесят целковых, боюсь только, не с запалом ли. Кузьма говорит, ничего скотина, как следует. А петух черный так и издох.
Прощайте, дорогие; Витеньку целую, будь умником, мой белобрысенький внучек. Зятю привет, а тебя, дочка, крепко обнимаю.
Ваша бабушка, мать и теща».
Отец залпом осушает рюмку водки и крякает:
— Т-тэк-с! Очень, очень приятно… Я полагаю, Витя, «Попрыгунья стрекоза» бабушке понравится. Очень миленькая басня. Неправда ли?
Но маленький человек с этим не согласен и, сев свою порцию компота, робко встает из-за стола:
— Мерси, папочка! Мерси, мамочка!
Расшаркивается, а на душе тоска. О, если бы можно было, отрезав свой мизинец, получить в обмен за него знание невыученной басни!
Плетется в детскую и зубрит там, на венском стуле, у окна:
Попрыгунья стрекоза
Лето красное пропела,
Оглянуться не успела,
Как зима катит в глаза…
И с досадой треплет корешок книги, грустно смотря из окна на пустынный двор, на чугунную изгородь и на домики слободы, виднеющиеся за полем.
«Попрыгунья стрекоза, стрекоза, стрекоза…»
Очень обидно — все по-праздничному, и, наверное, в кухне Василидушка гадает на засаленных картах, разложив их по белому березовому столу, а тут сиди и долби про красное лето и про шаловливую стрекозу.
Велик соблазн, а утро вечера мудренее. Книга с шумом захлопывается, маленький человек весело бежит в кухню к Василидушке смотреть на красавиц дам, на валетов, надменно держащих грозные булавы, и на величавых королей в зубчатых коронах.
Смеркается… И русская широкобокая печь, и медные кастрюли на полках, и безмен, одиноко висящий на стене, — сливаются с таинственностью мрака.
Василидушка сгребает карты в колоду, усаживает мальчика к себе на колени, обвивается вокруг его тельца короткими руками и прижимает к своей груди, любовно нашептывая сказку:
— …Вот лисичка-сестричка и кликает серого волка: «а не хошь ли, брательник, ты рыбушки поудить?..»
— Какая хитрая! — восторгается мальчик, склонив голову на плечо сказочницы и с удовольствием ощущая теплоту ее молодого тела.
— А волк-то дуралей взял да и опустил хвост в прорубь, ну, мороз крепче, крепче — хвост-от и примерз, не оторвать его, да и только. Лисичка-сестричка о ту пору — подавай Бог ноги! — утекла во темен лес, а волк орет: «ах! батюшки, да никак меня кума поднадула!».
— Ха! ха! ха! — заливается смехом маленький человек, — вот так Патрикеевна, экая!
Обоим радостно.
— Я тебя очень люблю, нянечка, ты хорошая!
Она целует ею:
— Цыпленыш мой, глазки синие!
А потом — свет, зажжены лампы — и нет радости, точно она скрылась вместе с мудрыми сумерками.
После же ужина, в постели, опять начинается щемящая тоска. Мерцает зеленая лампадка перед Богородицей, шмыгают досужные тени, а отчаяние безжалостно сжимает сердце:
— Не выучил! Не выучил «лето красное», не выучил!..
Маленький человек зарывается лицом в подушку и бесшумно рыдает, кусая полотно наволочки, чтобы не дать вырваться из груди мучительному крику.
Будет завтра, — хмурое и злое, будет неизбежная минута — прозвенит зловещий голос Синей Бороды:
— Ну-с, послушаем!
Но он ничего не ответит, потому что:
— Не выучил!
И розги, длинные и гибкие, со свистом полоснут тоскующее тело. Будет больно, будет очень стыдно.
— Дураки! — озлобляется мальчик на взрослых, которым нет никакого дела до его горя, и которые могут преспокойно спать в то время, как перед ним стоит ужас завтрашнего дня.
И опять рыдает, яростно кусая залитое слезами полотно наволочки и прислушиваясь к звенящей тишине.
Мысль его, как длинное копье, протянута к сердцу Синей Бороды.
— Уедь, уедь же!
Весь разум, вся воля, вся сила собрались на острие мысли-копья, маленький человек полон веры, что неотвратимое будет предотвращено.
И засыпает безмятежным сном.
Утром, когда в окна вползает фиолетовый свет, когда тает ночь, но зимний день еще не поднялся, в передней дребезжит звонок.
Шаги.
Сиплый голос.
«Оно! Оно!» — радостно думает проснувшийся мальчик, чутко прислушиваясь, как кто-то, этот темный, неизвестный кто-то, сообщает о внезапной болезни сослуживца Синей Бороды.
Синяя Борода ворчит, чертыхается, но — делать нечего — пьет в столовой утренний кофе, браня Василидушку, и, надев тяжелую лисью шубу, уезжает на тройке, ждущей его у ворот, куда-то по спешному делу.
Маленький человек вскакивает с постели и, дрожа от холода и восторга, вытаскивает из-под кровати коробку с уродцем-идолом.
— Милый божик, мерси, что ты увез моего папочку!
Целует улыбающуюся харю.
Басня к приезду отца будет выучена.
Наползают серые будни.
Съеден окорок, от сладких булок — только сухие крошки, а горчица, разведенная в сочельник, засохла, надо заваривать новую.
Поздним вечером мать пишет письмо своей матери в кабинете мужа, при свете двух свечей в бронзовых канделябрах:
«Моя старенькая, моя одинокая!
Как я рада, что вы надумали к нам прокатиться! Скучно вам теперь в старом доме, в этих высоких комнатах… Ночью темною, под вой зимнего ветра — неправда ли? — вас охватывает странная жуть, все кажется, будто кто-то крадется, кто-то подслушивает, кто-то заглядывает в самую глубину сердца. Вижу вас, мамаша, на том диване, где умер Володенька, вижу клубок синей шерсти, перекатывающийся в рабочей корзинке, и ваши неутомимые пальцы, вяжущие на деревянных спицах теплую фуфайку своему внуку. Все вижу и хочется мне заплакать, почему так — не знаю. Быть может, жаль далекого-далекого детства… Помните, мамаша, как я любила убегать, на пасеку, к деду Михеичу, и как он угощал меня каждый раз внушительным ломтем хлеба, густо намазанным душистым медом?.. И как с покойным братцем Володенькой мы заблудились в чернолесье?.. Далеко это время!.. С мужем я живу не особенно дружно: он грубый человек и любит угнетать. Вскоре после нашего приезда высек Витю, и тот, бедненький, прохворал больше месяца. Теперь, слава Богу, Витенька вполне здоров, но иногда я его не узнаю, он мне кажется новым, что-то скрывающим от меня. Очень впечатлительный мальчик и прилежный: круглый день однажды учил басню, чтобы прочесть ее вам, когда вы приедете. „Ну, а бабушка?“ — ежедневно пристает ко мне; воображаю, какая будет радость при виде вас. Через недельку, перед отъездом, я еще напишу, чтобы вы знали, когда высылать Кузьму с лошадью.
Крепко целую вас, любящая дочь.
8-е января».
Но через неделю над листком почтовой бумаги у письменного стола сидит не она, а муж:
«Многоуважаемая Татьяна Филипповна!
К сожалению, жена не может приехать за вами, ввиду того, что заболела воспалением легких. Сперва у нее была простая инфлюэнца, которую она застудила, игнорируя, по своему печальному обыкновению, мой добрый совет — беречься и беречься.
Очень жаль, что все так сложилось, тем более, что, во всяком случае, встанет она нескоро. Конечно, дурного исхода болезни я не ожидаю, так как телосложение вашей дочери довольно сильное.
Остаюсь уважающий вас зять».
Запечатав письмо в конверт, несет его в кухню, к Василиде:
— Немедленно снаряжайся на вокзал и опусти в ящик. Надеюсь, почтовый еще не ушел.
— А боле ничего не надыть? — спрашивает Василида, нерешительно глядя на хозяина.
— Ничего, — задумывается тот. Ах да — лимон к чаю возьми, да, смотри, получше выбирай; ежели принесешь дохлый какой-нибудь, пошлю назад. Добротность лимона в упругости и чтобы без пятен. Поняла?
— Поняла, — усмехается Василида. Черный мужчина окидывает ее быстрым, любопытным взглядом, от которого она краснеет.
— А двугривенничек хочешь? — вдруг шепчет он, скверно прищурясь.
Василида потупляется:
— Да за что же?.. Ну, вот…
Неловко ей, переминается с ноги на ногу.
— А так себе, — шепчет отец: — ни за что…
И схватывает ее за подмышки:
— Ого! Да как у тебя тепло тут.
Василида вырывается:
— Не замай, хозяин… зазорно, чай; сама пластом, а он…
Но по тому, как Василида слабо сопротивляется своими дюжими руками, отец заключает, что она не прочь быть его наложницей, — только не теперь, а после, когда хозяйка выздоровеет…
Отец выпускает ее из объятий и, круто повернувшись на каблуках, уходит в спальню, к обложенной компрессами жене; Василида же задумчиво и смущенно смотрит ему в след, а затем, надев кацавейку и накинув на голову шаль, уходит на вокзал — опускать письмо, покупать в слободской лавочке лимон к чаю хозяина.
В спальне больная слабо стонет: «умру я, Степа!» — крупные слезы медленно сползают по бледному лицу к обострившемуся подбородку. Сухой, рвущий грудь кашель нарушает угрюмую тишину комнаты.
«Глаза как у Матросика!» — думает мальчик, сидя на кровати отца и беспечно болтая резвыми ногами.
Отец нахмуривает брови, скулы на его лице выдаются.
Нерешительно, как бы стыдясь, он берет с белого пикейного одеяла узенькую руку и прижимает к своим губам. Молчит.
— Умру я! — еще слабее повторяет больная.
Жалость и стыд заполняют склоненного над печальным ложем мужа, и хочется ему властною рукою вернуть нечто ускользающее в даль.
С бесконечной нежностью целует он узенькую кисть с голубыми жилками — сутулый, мрачный, страдающий.
— Женушка!.. Знаешь, я надумал послать в город, в теплицу, за ирисами, ты, ведь, их любишь, кажется.
Но она отрицательно мотает головой: не надо белых ирисов, ничего не надо.
«Плохо, брат», — думает сутулый мужчина, и неизвестно, к чему это относится.
«Завтра же рассчитаю Василиду!» — останавливается он на решении, со злорадством мечтая, и как она будет ползать у него в ногах, а он, суровый, холодно и резко будет говорить: «нам таких стерв не надо!»
И опять целует узенькую кисть:
— Поправишься, женка, поправишься, что и говорить… Ради Бога, слушайся всех докторских предписаний.
Чтобы скрыть волнение, он сморкается.
— Витя! — стонет больная болтающему ногой мальчику, — останешься один, будь умником, иногда вспоминай…
Маленький человек сладко зевает:
— Хорошо, мамочка!
И оживляется.
— Можно взять из буфета чуточку изюмчика? Не съели бы его мышки.
Мать грустно улыбается; «можно!» — а отец подходит вплотную к мальчику и свирепо шепчет:
— Убирайся вон, бесчувственное дерево. Б-болван!
Но мать этого не слышит и зовет:
— А сперва поди сюда, Витенька, я тебя поцелую.
Отец гордо выпрямляется, все его раздражение обрушивается на больную:
— Что за телячьи нежности, не понимаю!.. Смотреть тошно на вечное миндальничанье: «ах Витенька, ах миленький…»
Важно ступая, он уходит в темный кабинет; там облокачивается на письменный стол, всматриваясь в стоящий за окном мрак. Стенные часы в гостиной угрюмо отбивают: «тик-так!» — а кто-то, сидящий в сердце, как в темнице, тоже насмешливо повторяет: «тик-так!»
— …На-ка вот сдачу! — раздается за спиной голос.
— Оставь себе! — шепчет Синяя Борода, дерзко обхватывая сопротивляющуюся Василиду и яростно сжимая ее трясущимися от волнения руками.
— Пусти, закричу, ведь! Я — честная.
— А ну, попробуй! — подзадоривает ее Синяя Борода, страстно желая, чтобы она привела свою угрозу в исполнение.
— Да ну, крикни, крикни, голубушка; небось, не крикнуть… Ха-ха-ха!
Издевается:
— Ты, ведь, стерва, знаю я тебя, и урод ты. Вот женка моя, так красавица, действительно, н-да!.. но, по-видимому, издохнет скоро… А честных нет, это ты соврала.
Часом позже — в детской тихая беседа:
— Поплачь, нянечка, поплачь, милая.
— Да не хочу же, Господь с тобою. Хошь сказочку?
— Не надо! — отвечает мальчик и молчит, точно к чему-то прислушиваясь.
Потом опять:
— Да поплачь же, милая нянечка, поплачь. Ну, вот, какая!
Василидушка закрывает лицо ладонями.
— Ага!.. заплакала! — торжествует маленький человек.
— И вовсе не, — всхлипывает Василида: — не реву я… Было бы из-за кого… У-у у! Дьяволы, господа-нехристи.
Огонек в зеленой лампадке колеблется.
— Тамотка всех разберут, — шепчет Василида. Мальчик понимает, что говорится про высокое небо, и безмятежно засыпает.
Во сне он видит не то бабочек, не то нагих, ослепительно белых человечков, так и манящих к себе своею очаровательной белизной.
— Вот я вас! Вот я вас! — кричит он, гоняясь за ними с длинным сачком в руке и норовя накрыть самого красивого, самого белого. Неизвестно, кто они, эти белые бабочко-человеки, летящие неведомо откуда.
Мать стонет и кашляет, а отец ходит по освещенному свечами кабинету, заложив руки за спину и поскрипывая новыми штиблетами.
Круглые стенные часы во тьме гостиной безостановочно выбивают «тик-таки тик-так!» — словно стучат тонким железным молоточком в какие-то золотые ворота.
Давно с груди матери сполз на пол пузырь со льдом, но поднять его некому, а сама она — в тревожном забытье.
Но велика сила весенняя, исцеляющая. На второй неделе Великого поста, когда в конец зимнего оцепенения еще не верится, с зеленой крыши капает капель, звонкая, упорная, — продалбливает обледенелый снег.
А в светлую спаленку проник золотистый луч, как десница небесная, и заиграл с колеблющейся пылью.
Легко и радостно в сердце матери.
С кровати спускается, на босые ноги — туфли, вышитые бисером, а на плечи — голубой капот, и, осторожно придерживаясь за стены, направляется неуверенной походкой в кухню.
— Вот и я, Василидушка! — счастливо говорит она Василиде, растапливающей на корточках плиту сосновыми растопками, благоухающими смолой.
Василида пугается, роняя растопки на железную настилку, что перед плитою:
— Ой, батюшки, а мне и не слышно, и никчемушеньки!
— Да, — сияет мать, — поднялась, вам на зло… Умирать-то не хочется.
— Ну, вестимо! — соглашается Василида, отирая тряпкою с табурета пролитую воду и подставляя его хозяйке:
— Нако-сь, устала, чай, родная.
Мать присаживается. Бледна и счастлива и с бескровными руками меж колен.
— Чем похвастаешь?
Василида смущенно наклоняет голову.
— Да что… ведра поизносились. Беспременно надыть жестянику отдать, пущай донья смастерит.
— Отдадим, — улыбается мать, — отдадим, Василидушка. Рассказывай дальше, что нового.
Еще ниже наклоняет голову Василида и тяжело вздыхает, боясь взглянуть на допрашивающую:
— Ничего, родная, вот те крест.
И молит сквозь слезы:
— Голубонька моя, сладкая, ох, грех мой перед тобой лежит…
— Да что с тобой, Василида?..
— Сливочник, сливочник утресь расколола.
— Глупая женщина! — смеется мать: — уж так и быть, не сниму с плеч повинную голову.
Помолчав, спрашивает:
— Новый?
— Новешенький.
— Да ты бы поосторожнее.
— Невмочь, родная: бес подталкивает.
— Эх, ты, ты, ты: головушка бесталанная! — вздыхает мать; пошлепывая туфлями по полу, она уходит в спальню, на кровать: кружится голова, над телом еще властвует слабость.
А отец и сын в монастырской церкви слушают старые слова запыленных книг:
— Заутра услыши глас мой, Царю мой и Боже мой! — возвещает златоризный священник, распростершись перед величием Царских врат.
— Услыши, Господи, раба твоего! — нараспев, хотя и про себя, молится отец, волнуемый благоуханным чадом ладана.
К Духу-голубю мечта устремляется, но — увы! — низкие своды, угрюмые праведники и решетки за окнами, и чугунные плиты под ногами печалью печаль не победят… Дух-голубь не пробьет кротким клювом камней нависшего над ним свода.
— Ты подожди тут, — шепчет отец мальчику, когда к правому приделу потянулись говеющие: — я на исповедь.
— Хорошо! — отвечает маленький человек, разглядывая розовую ленточку на голове Ирочки, стоящей к нему спиною.
Отец уходит за ширму, и там седенький священник отпускает ему грехи:
— Не таил ли скверны в сердце своем?
— Не богохульствовал ли?
— Не мудрствовал ли лукаво?
— Грешен, батюшка! — покорно и печально отвечает отец, рассматривая серебряный крест на груди священника.
— Не сотворил ли прелюбы?
— Не убил ли кого?
— Черным словом не злоупотребляешь ли?
— Согрешил, батюшка.
— Стань же на колени! — спокойной старчески-поучительно приказывает священник, накрывая епитрахилью кающегося.
— … и аз, недостойный иерей властию, мне данной, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих…
Под епитрахилью темно, а стоять на коленях с молитвенно-сложенными руками очень неудобно, — совсем маленьким, беспомощным ребенком чувствует себя отец, по-детски зажмуривая глаза и веря, что грехи будут отпущены.
… Тишина, и мир, и в сердце благоволение.
Конфузливо сунув серебряный рубль в кружку, отец выходит из-за ширм с просветленным лицом, с виновато-нежною улыбкой. В ушах его еще звенят благодатные слова отпущения.
— Пойдем, мой мальчик, домой!
Маленький человек отрывается от розового банта на голове Ирочки:
— Пойдем, папочка.
Отец бережно завертывает в чистый носовой платок просфору, надевает шубу и направляется к выходу, минуя босоногого монаха, злобно впивающегося суровыми очами в мальчика.
— Гаденыши! — бормочет в седую бороду монах: — плодятся, растут… семя антихристово… Будьте вы прокляты все!
Черные сны одолевают его в ясеневом прочном гробу: нагие девы с распущенными волосами и устами, красными, как кровь. Овые бряцают кимвалами медно-звенящими, овые протягивают чаши дьявольские с пенящимся вином, а овые ложатся на ложа нецеломудренные, убранные цветами.
«Какой злюка! — думает маленький человек, весело смотря на мрачного монаха, — а, ведь, нос-то у него, как у нянечки, только оспиночки нет».
Маленький человек выходит с отцом из церкви, белокурый и беспечный, как бог зеленой весны.
На следующий день отец в церкви один, без сына. Опять в мундире, и опять сбоку шпага с золотистым темляком.
Седенький священник дает ему с позолоченной лжицы причастие, а одутловатый дьякон утирает красным шелком смоченные губы:
— Отпускаются грехи рабу Божьему, Степану.
«Отпускаются», — гордо думает отец, давая себе честное слово никогда не быть ни грубым, ни несправедливым, ни сластолюбцем, ни хающим ближнего.
И, когда возвращается домой, в столовую, к мурлыкающему самовару, счастлив, всем доволен, даже анекдоты рассказывает.
Мать смеется, развалясь в кресле-качалке среди вороха подушек и с ногами закутавшись в одеяло.
— Не налить ли тебе, Степушка, еще стакан?
— Пожалуйста, пожалуйста, непременно еще стаканчик и чтобы с лимончиком… хе-хе-хе! Только не ты, а Василида, ты больна еще… лежи себе.
Маленькому человеку очень весело, и кажется ему, что Синяя Борода и милый, и ласковый, но что надолго — не верится.
Дни бегут в тишине и спокойствии.
Скоро мать совершенно поправляется, даже хорошеет; а к концу четвертой недели Великого поста за чугунною оградой позвякивают бубенцы — круглобокая буланая кобылка, запряженная в узорчатые русские сани, мотает головой, нетерпеливо ожидая седока.
Сияет солнце, снега ослепительно белы, маленький человек в синем тулупчике стоит на парадном крыльце и щурится.
— Прощай, мамочка! Бабушку привези и гостинчиков.
Мать треплет его ладонью по раскрасневшейся щеке и, низко наклонившись, целует в лоб, от чего плюшевая ротонда раскрывается, обнаруживая подбивку — серый мех. Маленький человек морщится:
— Ой, мамочка, у тебя кольцо жесткое!..
Кольцо обручальное.
— Да не хлопай же меня им, пожалуйста!
Мать слегка обижается, а отец, стоящий на крыльце без шапки и без пальто, в стареньком пиджаке, недовольно крутит усы.
— Кхэ! Отойди-ка, Витенька, в сторону, ты мешаешь маме… Лучше бы сходил в кухню за ямщиком дескать, пора трогаться.
Но маленький человек забрался под ротонду матери и просит оттуда:
— Прикрой меня, милая, я буду, как в домике.
Смеющаяся мать прикрывает его полами:
— Ну, хорошо, шалун, будь, как в домике.
По лицу отца проскальзывает тень раздражения, но мать этого не замечает, волна чисто материнской радости поглощает ее: приятно быть слитой со своим детищем, быть воедино с чадом лелеемым.
Отец мрачно вертит усы.
— Ну, прощай, женка, — тихо говорит он, когда к саням подходит ямщик с заткнутым за пояс кнутом.
Мать выпускает из-под ротонды хохочущего мальчика и протягивает мужу руку:
— До свидания, Степа!
Отец усаживает мать в сани, застегивает волчью полость и улыбается неприятною улыбкой, а Василидушка подает ямщику корзинку с съестными припасами — пусть-де, у него в ногах полежит, все хозяюшке попросторнее.
Скрипит снег под полозьями, лошаденка бойко встряхивает чалою холкой, а ямщик помахивает кнутом: «н-ну ты, корявая!» — Тронулись.
— Счастливого пути!
— Прощай, родная!
— Мамочка, гостинчиков не забудь!
Едет же мать за Волгу, на «большой» вокзал, не в слободской, а что в городе: бабушка на юге живет.
— Вот мы и одни! — загадочно улыбается отец, когда сани скрываются в слободе: — пойдем-ка домой, читать Рейнеке-лис, превосходнейшую сказку про зверей.
Дома скучно, пустынно — где ты, милая мамочка?
Всплакнуть, всплакнуть мальчика тянет, а не сидеть сиднем за дубовым обеденным столом, читая по толстой книге с ярко раскрашенными страницами о разгульной и жестокой жизни свободолюбивых зверей: о льве-владыке и о достопочтенной его супруге львице, о том, как хитрый Рейнеке обижал злополучного волка, и как они вышли на судбище перед светлые очи царственной четы.
— Устал я, папочка! — ерзает по стулу маленький человек; ему очень жаль зубастого простака, от всех получающего удары и пинки по вине безжалостного лиса.
Но отец непреклонен:
— Дальше! дальше!
Палец с грязью под широким ногтем показывает строчку, на которой маленький чтец остановился.
Вновь мысль мальчика уносится в таинственные дебри лесного королевства. Стонет беззащитный кролик, прыгают детки-лисенята вкруг обреченной на заклание жертвы, а хитрый кровожадный Рейнеке высокомерно развалился в резном кресле и играет кинжалом, висящим на поясе, — то вынет его из сафьяновых ножен, то погрузит по самую рукоять. И вдруг подходит мелкими, предательскими шажками к бедному кролику и наносит кинжалом последний удар, убивающий белого пленника.
— Вот-вот! — торжествует отец, слушая монотонное чтение, — так их и надо: все с зубами, все звери дикие, н-н-никому пощады, черт дери!
Перед ним графин с водкой и тарелка с маринованными грибами. Стеклянная пробка то и дело вынимается из узкого горлышка.
До головокружения, до саднящей боли в горле читает маленький человек, порою со страхом взглядывая на отца, глаза которого постепенно наливаются кровью и бессмысленеют.
— Довольно, папочка!..
— Дальше, дальше! — нетерпеливо стучит кулаком по столу отец, — а вернется мать твоя, и матери почитай. Удивительные в лесах правы царят: за горло — и капут, и к черту всякое сожаление.
Маленький человек вновь принимается за чтение, с трудом сдерживая готовые хлынуть слезы. «Та-та-та-та!» — шумит в ушах, и он уже не знает, о чем говорит его язык.
«Та-та-та-та!» — тяжелые, неуклюжие звуки.
Ноет грудь, лицо угрюмо.
— Папочка…
— Читай, читай!
Скоро перед маленьким человеком отчетливо вырисовывается лохматая, окровавленная харя какого-то невиданного зверя. Только миг — и она расплывается, и нет ее, но маленькая душа бурно вздымается от страха и негодования:
— Не хочу! Не хочу я больше читать! Не хочу я! Устал я. Нянечка лучше рассказывает.
— Ну, будь по-твоему! — нацеживает новую рюмку отец, — бери книжку и утекай; на сегодня, пожалуй, достаточно.
Маленький человек, с пасмурным лицом, поднимается со стула, шумно захлопывает книжку и уносит в детскую. Он очень опечален — скучно без матери, скоро ль вернется она? — а книжка злая, сердитая.
В детской он засматривается из окна на груды снега, сметенного с дорожек. Благая мысль западает в разум — немедля привести ее в исполнение.
Он приоткрывает дверь и испытующе заглядывает в кухню — нет ли нянечки. Нет — ушла в сарай за дровами: унесен топор, долго провозится. Превосходно!
Через кухню стрелой, и вот уже на дворе, без шапки, без тулупчика, без рукавиц, только с книжкою подмышкой.
Лис-хитроум, бессовестный Рейнеке, позорной памяти — позорная могила!
Маленький человек озирается по сторонам и, убедившись, что никто за ним не наблюдает, поспешно зарывает книгу в груду грязного снега:
— Спи и мерзни, негодная!
С чугунной ограды каркает голодная ворона: К-кар! К-кар! — будто от гнева задыхается.
«Ого! — гордо думает мальчик, — сердись, сердись, тетушка, не боюсь тебя»…
Все же, для большой безопасности, опрометью бежит в кухню, где каркающая ворона не сможет его достать, если только она не оборотень, не злая ведьма, слетевшая уродливою птицей со страниц какой-нибудь сказки.
Тоска по матери не покидает маленького человека и после достойного наказания жестокого Рейнеке; чтобы утешить себя, он пользуется одиночеством для удовлетворения одной запретной страстишки.
Эта страстишка — русская печь; у шестка белила с нее пооблезли и между кирпичей виднеются расшатанные кусочки соблазнительно-вкусной глины.
Выковыряв наиболее лакомый кусочек, мальчик торопливо его съедает и чуть не давится, услышав за дверью шаги Василиды, несущей здоровенную охапку дров.
Дрова с шумом падают на пол, перед плитой.
— Нянечка, ты топить?
— Не, — озабоченно мотает она головой, — это к завтраму.
— А можно, нянечка, бересточку посдирать?
— Сдирай! — разрешает она, — только пальчики не занози, смотри!
Нянечка со вздохом приступает к мытью посуды, а маленький человек садится на скамеечку и терпеливо сдирает белую чистенькую бересту с березовых полен.
Тоска по матери не стихает, хотя обнажать сухие дрова от их красивых нарядов приятно.
— Нянечка!
— Ну!
— А ямщик мамочку в прорубь не опрокинет?
— Не… не душегуб, чай.
Молчание.
— Нянечка!
— Ась?
— А топором не зарубит?
— Не… душевный мужик и двумя перстами иконам молится.
Молчание.
— Нянечка!
— Да чево тебе?
— А много злых?
— Тыща тыщ, — глубокомысленно отвечает Василидушка, утирая полотенцем тарелку.
— Ого! Много как, — А их бы взять, да всех и убить…
Василида сосредоточенно думает.
— Не, — наконец, решает она. — Богу всякие люди надобны.
Маленький человек морщит переносицу, размышляя над словами Василиды.
Темнеет.
Перемыв посуду, Василида зажигает висящую на стене жестяную лампу и распускает жиденькую косичку, чтобы расчесать ее костяным гребнем, любовно заглядывая в тусклое зеркальце на столе.
— Нянечка, давай-ка знакомиться! — вдохновляется мальчик на игру.
— Экой! Да мы же давненько знаемся, — рассеянно отвечает Василида, огорченно рассматривая свой курносый нос с оспиночкой.
— По-новому теперь, нянечка, по-новому!
Маленький человек взбирается к ней на колени и трется носиком о ее нос:
— Вот так! Ха-ха-ха!.. Мы, значит, познакомились, нянечка.
Василида притворно сердится:
— Не мешай, баламут, вишь, косыньку расчесываю.
Но от маленького человека не так-то легко отделаться:
— А давай-ка, нянечка, жениться… Вот весело!
Василида кладет костяной гребень на стол и благосклонно обнимает шалуна:
— Не упади, родненький, озорничок неотвязчивый.
Мальчик берет со стола деревянную ложку и ковыряет в ухе Василиды круглою ручкой с шишечкой на конце.
— Ой! — вскрикивает Василида, больно же, устепенись, докука!
Но потому что умоляющий голос покорен, бессознательно хочется причинить еще большую боль, еще сильнее ковырнуть круглою ручкой.
— Оставь! О-о-о! Палач-вольница!
Василида спускает упирающегося мальчика с колен на пол и сердито отпихивает от себя:
— Уйди с глаз, дурной! Всяк сопляк, а туда же лезет, — «дай, грит, поиздевляюсь»… Господа- нехристи… Брысь ты из кухни, мазурик короткоштанный!
Маленький человек испуганно убегает в детскую, испуская протяжный вопль. Нет матери и отвергнут нянечкой — страдание велико!
В полутемной детской мерцает лампада. Рыдания становятся бесшумными, кроткое мерцание смягчает боль.
Мальчик берет со столика частый гребешок, которым он чешется по утрам; этот гребешок из слоновой кости, на нем можно наигрывать великолепныя мелодии, обернув зубья тонкою бумагой.
Маленький человек ложится на кровать, мечтательно смотря на слабый огонек перед Богородицей.
«Уту-ту! Уту-ту!» — а по щекам слезы катятся.
В бесхитростном напеве — вся глубина души, вся боль одиночества.
«Уту-ту! Уту-ту!» — закрывает он глаза, стремительно падая в бездну.
— Я вас! я вас! — кричит во сне, гоняясь за дразнящими своею наготой белыми человечками.
— Миленькие! Беленькие!.. Да подождите же!
Ждут, а он к ним с хворостиною, а он их хворостиною по нежным трепещущим телам.
И тут только замечает, что это послушные, боязливые девочки, которые часто плачут.
Приходит нянечка, раздевает его, слышит он но собирает все силы своей воли, чтобы не проснуться и не выйти из блаженного оцепенения.
Ровно в полночь маленький человек просыпается, словно кто-то властный приказал: «встань и прислушайся!»
И он встает и прислушивается.
«Иди!»
И он идет к двери, и смотрит через замочную скважину в спальню, откуда доносится шепот — мужской и женский.
И видит он: на материной кровати лежит Василида. А отец, в нижнем белье, рядом с нею… Одеяло сброшено на пол.
…Маленький человек, шатаясь, отходит от двери к кровати и, быстро скользнув под одеяло, рыдает — тихо-тихо, чтобы «они» не услышали.
— Не скажу мамочке, не скажу! Не надо говорить, не надо! Ой, не надо говорить мамочке!
Лампадка теплится.
Идет весна. День краше дня. По дорогам великолепные лужи, собравшие все цвета радуги, а на заливных лугах, под влажным и тяжелым снегом, текут ручьи; то здесь, то там они выбиваются из- под белого покрова и, перемигнувшись с благословляющим солнцем — журчащие, ленящиеся — вновь зарываются во влажном и тяжелом снеге.
По краям Волги — большие полыньи, а от города к слободе перекинут плавучий мост: лед ненадежен, недавно провалился воз с сахаром, возница спасся, но груз и лошади потонули.
Быть ледоходу.
Пьяность и мягкость весеннего воздуха оплетают руки любвеобилием — не поднять их на жестокое дело.
— Где Рейнеке?
— Потерял!
— Неряха! — барабанит отец пальцами по столу.
На этом разговор и кончается. Мальчик брезгливо потупляется, разбалтывая ложкой сахар в чашке с утренним кофе.
Они ждут возвращения матери, оба в слегка приподнятом настроении. Несколько дней тому назад мать прислала письмо.
На отце форменная тужурка, на маленьком человеке шерстяная матросская курточка.
Отец ежеминутно вынимает из кармана золотые часы, а маленький человек спрашивает:
— Скоро ли, папочка?
— Скоро… Вот какой ты, потерял книгу, — мы бы пока почитали. В восемь двадцать — прибытие поезда, да на лошади минут сорок.
Морщится, сердито обнюхивая воздух:
— Ф-фу, черт возьми, опять эта корова начадила…
Маленький человек отодвигает от себя пустую чашку и встает из-за стола:
— Мерси, папочка. Можно мне на дворике погулять?
— Иди.
Со двора доносятся дребезжащие звуки шарманки.
Поспешно надев синенький тулуп и наскоро опоясавшись алым кушаком, маленький человек выбегает на крыльцо. В кулаке крепко сжата медная денежка.
Курчавый оборванец вертит шарманку смуглою рукой, просительно поглядывая на мальчика и на его сжатый кулак. В клетке на шарманке прыгают предсказатели — чижики, большие мастера вытаскивать острыми носиками билетики с «судьбою». На небе солнце, на вербе почки, но железные прутья крепки…
— Ну-ка, пичуга, дай-ко-сь судьбинушку мне! — просит чижика вышедшая из кухни Василида, протягивая оборванцу пятачок.
И жалеет:
— Крохотки, ножки малые, костки слабые, посадили вас в клетушку, бедные пташеньки!
Шарманщик, не переставая играть, выдвигает левою рукой ящичек в дне клетки. Чижик чирикает, прыгает, и вдруг отчаянным, пугливым взмахом крылышек подлетает к ящичку и быстро погружает свой носик в кучу билетов — подает Василиде «судьбу».
Василида бережно прижимает к груди полученную от птицы бумажку, горя нетерпением поскорее узнать, что написано.
— На, дяденька! — кричит с крыльца маленький человек, кидая денежку к ногам бродяги, хмуро вскинувшего шарманку за плечи, Тот наклоняется; кажется, вот-вот музыкальный ящик пригнет его к земле, и он никогда более не поднимется. По его лицу стекают грязные капельки пота, а рваные калоши на ногах запачканы лошадиным навозом.
— Ирочка, и ты копеечку! — радуется маленький человек, завидев девочку, степенно направляющуюся к шарманщику с монеткой, брезгливо несомой двумя пальчиками.
— И я! — весело отвечает Ирочка, вежливо отдавая монету.
«Добренькая! — умиленно думает мальчик, — вот добренькая-то… подобрее меня».
— Ирочка, давай ручьи проводить.
— А ты меня не запачкаешь?
— Нет, я осторожненько…
Сбегает с высокого крыльца на талый снег широкого двора.
Шарманщик с низким поклоном уходит, печально шлюпая калошами.
— Прочти, родненький! — просит Василида, подходя к детям с гадательным билетиком в руке.
Маленький человек берет от нее бумажку:
«Жизнь твоя многострадальна»…
Василида бледнеет:
— О, Господи!
«Особа, которую ты любишь, не отвечает тебе взаимностью»…
Василида поникает головою.
— Ну, ну, родненький!
«И дни свои кончишь в монастыре, и дослужишься до высокого сана».
— Про меня это, — сокрушается Василида, — про меня, деточки.
— Да! — соглашается Ирочка.
Маленький человек тоже подтверждает.
Расстроенная Василида возвращается в кухню и гремит там посудою, для удобства засучив рукава по локоть. В углу же, под запыленным образом Георгия Победоносца, поражающего копьем семиглавого змия, запуталась в серой паутине весенняя одинокая муха.
«Ж-ж-ж-y-y-y-y! ж-ж-ж-ж-у-у-у!» — заполняет она жаркий воздух кухни предсмертными муками. Придет паук, черный, молчаливый, и будет сосать, и будет наливаться высосанной кровью… На предательски тонкой паутине останется только сморщенный трупик весенней, одинокой мухи.
Василида оставляет работу, вытирает мокрые руки о передник и идет к иконе Георгия Победоносца, спасать крылатую малютку от ужасных пыток.
В клочья! В клочья паутину, серую и цепкую, но пауку — пощада, ибо он к богатству…
Вырвавшаяся на волю муха с радостным жужжанием летит к бумазейной юбке, повешенной на гвоздь, — много гор, равнин и дремучих лесов для нее на этой юбке, есть где побродить резвыми ножками.
Но пока что, муха сидит и смирнехонько очищает хоботком лапки от приставшей к ним паутины.
«Все бьются, все мучаются», — думает Василида, смахивая рукой слезы с своего лица; и опять принимается за работу, грустно напевая:
«Не могу! не могу! ах, не могу, могу, могу!.. Не могу, не могу, ах! не могу, могу, могу!..»
… А на дворе, залитом солнечными лучами, маленький человек и девочка проводят деревянными лопатками канавки для стока воды.
— Вот эта лужечка будет синим морем… Хорошо?
— Хорошо, Ирочка.
— Ах! Какие крутые бережки!
— Перекинем, Ирочка, через реку мост.
— А как?
— Из щепочек, они будут бревнами. А потом я принесу моих оловянных солдатиков, и мы будем воевать.
Играют, беседуют. Синие глазки мальчика блестят.
— Ирочка?
— Что?
— Ирочка!
— Да что же?
Он кидает лопатку на снег и зовет девочку:
— Пойдем на чердак, там веселее… Ты была там? Ты видела — купола, купола золотые — из окошечка?
Она колеблется:
— И отсюда видно.
— Там лучше! — убеждает он.
— А там нет страшных птиц?
— Нет.
— И не темно?
— Нет — светло, светло, светлее, чем здесь… Правда же!
— Пойдем! — соглашается девочка, кидая лопатку на крыльцо.
Маленький человек — путеводителем, ведет ее за руку, через сени по темной лестнице, на светлый и просторный чердак.
— Смотри, — указывает он пальцем за окно: — купола, купола!.. Золотые! За Волгою. Внизу хуже видать.
— Да! — удивленно качает девочка головой, вырывая свою ручку из руки мальчика: — купола! купола!.. Пусти руку, больно мне.
— А вот не пущу! — жестоко смеется он, неожиданно для самого себя требуя: — проси прощения!.. Н-ну!..
Ирочка плачет:
— Пусти ручку, больно мне… Злой!
— Проси! Проси прощения, говорят тебе! О, какая негодница!
Испуганная девочка вырывает свою ручку из руки мальчика и стремительно убегает с чердака.
— …Ледоход! ледоход! — встречает мальчика дома Василида восклицаниями, — чу! Звон стоит, чу! Шуршит… Эва, глянь-ка из окна, вода прибывает здорово.
Маленький человек опрометью бросается в гостиную, к окну. Действительно, рать за ратью, по реке величаво двигаются белые богатыри — остервенелые льдины.
И звон, и грохот, и поединки безжалостные…
На заливной луг наползает вода, а за водою бесноватые льдины. Становятся на дыбы, ныряют и восстают из темных глубин воскресшей реки.
— Фю-фю-фю! — свистит отец, любуясь рядом с сыном на редкое зрелище, — а ведь наши-то на том берегу застряли. Василида, стол накрывай, будем одни обедать, — дня на три протянется канитель, не иначе.
— А буде затор, и на неделюшку целую! — соображает Василида.
…Лед все идет и идет… Думается — нет ему конца, верится — нет ему начала.
Во втором этаже дома Ирочка прильнула к окну и шепчет:
— Ползет… ползет…
Помолчит с секунду и опять повторяет:
— Ползет… ползет…
Часам к трем добрая половина луга скрывается под грызущимися льдинами, а к семи между домом и рекой остается лишь узенькая полоска суши. Отец тревожится:
— Наводнение… Василида, спроси наверху, разрешат ли перенести к ним вещи.
Маленький человек с изумлением смотрит из окна на сарай, плывущий между льдинами, на желтые следы проезжих дорог, на вехи, Бог весть откуда занесенные, и на темного зверя, мечущегося по льдине, но не решающегося прыгнуть в бурлящую вокруг него черную от сумерек воду.
— Папа, папа! Смотри-ка, кто это?
Отец берет бинокль:
— Волк… Врасплох, бедняга, попался. Теперь — капут, измелет его лед.
Поднимается суматоха. Отец волнуется, спешно перетаскивая мебель с Василидой и отцом Ирочки. Сперва пустеет гостиная, потом столовая и спальня. Когда же добираются до детской, из-под пола просачивается вода; маленький человек промачивает ноги, но это не мешает ему шмыгать между взрослыми, спасая игрушки от потопа. Главное — унести милого божика, а то вода смоет с него пестрые краски, а траурная бумага отклеится от пьедестала.
В одной руке мальчика корзина со всеми богатствами, в другой — возлюбленный идол. И — наверх, в гости к Ирочке.
— Ты слышишь, слышишь? — подскакивает девочка к недавнему обидчику: — мы все потонем, все, все.
— Прости меня, Ирочка, — не отвечая на вопрос, умоляет ее маленький человек, — я тебе божика подарю.
— Ну, подари.
Мальчик со вздохом отдает ей раскрашенного идола:
— На, только не обижай, смотри.
И, помолчав, спрашивает:
— Теперь ты не сердишься на меня?
— Нет.
В знак восстановленной дружбы, Ирочка нежно целует его в губы и опять кричит, весело прыгая:
— Ты слышишь, слышишь? Мы все потонем, все, все!
— И коровушки? — огорчается маленький человек.
— Да, и коровушки.
Из слободы доносятся умоляющие вопли: «спа-сите! спа-си-те! спа-си-те-е-е!» — а слободские коровы жалобно мычат.
К лунной полночи от дома остается только один этаж, нижний же затоплен по самые карнизы. А на Волге борются со льдами буксирный пароход, освещенный красными огнями, и огромная беляна, сорванные с якорей на зимовище — в устье речки, протекающей около монастыря.
«Б-бом-бом!» — загромыхали в набат растерявшиеся монахи в затопленном монастыре.
В доме никто не спит; с матерью Ирочки, полненькой, краснощекой и очень скучной немкой, делается истерика, она видела в бинокль, как льды раздавили беляну, а на беляне были люди, отчаянно голосившие о помощи.
— Нас тоже раздавит! — убежденно шепчет Ирочка маленькому человеку, — только молчи, а то «они» испугаются.
— Хорошо, — усмехается мальчик, — я не скажу «им» ничего.
…Э-эй! — звенят голоса около дома: причалить можно?
Это кричат с буксирного парохода, выкарабкавшегося-таки из водоворотов и бесноватых льдин.
Скоро дом, с пароходом, причаленным к одиноко возвышающемуся над водой шпицу потонувших ворот, представляет диковинную картину.
— Чем не Венеция! — смеется отец маленького человека, устало зевая; — еще хорошо, что вещи-то успели перенести… Форменный потоп, зима была очень снежная, наверно, потому.
— Вероятно, — соглашается плешивый отец Ирочки разгуливающий по комнате, на правах хозяина, в одной жилетке, без пиджака; — теперь готовьте удочки, Волга скоро очистится.
А в слободе в это время чьи-то умоляющие крики то вырастают до раздирающего сердце вопля, то переходят в слабые отзвуки далекого горя, словно погасают, как свечи ярого воска.
И кажется маленькому человеку, — стоит на холодной льдине босоногая женщина, в лохмотьях, нищенка, а косы ее черные, а очи ее прекрасные. Стоит и рыдает, заломив руки: «где ты, сыночек мой, где же ты?»
Но не трогают мальчика ее мольбы, очарован он близостью с розовой Ирочкой, счастлив восстановленной дружбою.
— Ирочка, милая, давай в прятки играть.
— Давай!
Василида всплескивает руками:
— Ах, срам какой… Тутотка утопленники, а они балуются…
И зовет спать маленького человека, ведь постелька его перенесена снизу, особых затруднений нет.
— Спокойной ночи, Ирочка.
— Спокойной ночи, — отвечает она, нежно целуя своего друга.
— Увидь козла во сне!
— А вот и не так, — задорно подбоченивается девочка: — «спокойного сна, желаю видеть во сне козла».
Смеются, расходятся.
Утром пароход уходит на свою стоянку, а шпиц ворот окончательно скрывается под водой. На верхнем плесе, верстах в двух от города, затор. Синевато-игольчатые льдины там встали непроходимою стеной, зато между городом и слободой река почти совершенно очистилась; зашмыгали проворные катеры, поползли неуклюжие баркасы, а белые спасательные лодки на полозьях плавно скользнули от одного берега к другому, перевозя тюки с почтою и людей.
Маленький человек и розовая Ирочка наблюдают с балкона за движением лодок:
— Черная! черная!.. Черная перегонит белую, все черные лодки ходят скорей.
— Вот глупости! — Ирочка презрительно сжимает пунцовые губки, — конечно, белая… Ангелы летают быстрее всех, а ведь они тоже белые.
Маленький человек ничего не может возразить и замолкает, заложив руки за аленький кушак синего тулупчика.
В белом капоре, с оживленными глазами, с золотящейся под ярким солнцем косичкою, Ирочка ослепительно хороша.
— Смотри! смотри! — протягивает она указательный пальчик по направлению к белой лодке: — едет к нам.
Словно лебединые крылья, над ровной поверхностью залитого луга, вздымаются две пары изогнутых весел. Кроме гребцов, на лодке две женщины.
— Мама! — равнодушно говорит маленький человек, — и бабушка, и гостинчики…
Ему безразлично, едет мать или нет: только Ирочка, только славная девочка Ирочка свила теплое гнездышко в сердце мальчика, только ею положено золотое яичко в гнездо.
— Попляшем, — вдруг, ни с того ни с сего, предлагает маленький человек; девочка соглашается, и они начинают выкидывать отчаянные прыжки по тесному балкону. Сверху — небесная синь, снизу — холодная вода, в ней можно потонуть, и всюду — золотая весна, чей свежий воздух убивает чахоточных, но обновляет назначенных жить.
— Ох! — наконец вздыхает Ирочка, останавливаясь, — сейчас сердце треснет…
Маленький человек тоже прекращает неистовые па, обливаясь потом, — нелегко, ведь, в зимнем тулупчике плясать веселый танец весны.
— О-ла-ла! О-ла-ла! — торжественно поет он, девочка ему подтягивает, но скоро и это им надоедает, и они встречают звонкими криками подплывающую к балкону лодку.
С лодки на приветствия отвечают улыбками и воздушными поцелуями.
А потом — хохот до упаду: гребцы причаливают к балкону и подсаживают на его барьер толстую старушку с румяным лицом.
Это — бабушка, ее волосы — серебряная коронка, ее шубка на лисьем меху, а на ее левой руке — два обручальных кольца.
— Вот и я! — весело говорит она, перелезая через барьер, — думали струшу перед вашей глупою Волгой… Ха-ха-ха! Не на такую напали… Да ты, сударь, не трудись! — строго замечает она отцу маленького человека, вышедшему встречать приехавших, — не трудись, сударь, и сама перелезу… Ноги-то у меня прошли: опять гнутся, что ивочки.
И даже сердится, отталкивая руку зятя:
— Прочь лапу! Я тебя, сударь, еще за уши буду драть. Варвар бессовестный!
По лицу отца расплывается бессмысленная улыбка:
— Все молодеете, Татьяна Филипповна…
Но старушка уже душит внука в объятиях:
— Ай-ай-ай!.. Да и не узнать совсем… вырос, изменился. Ну, молодец, молодец, здравствуй, хороший мой.
За бабушкой, через барьер перелезает мать, быстрым и нервным движением одергивая поднимающуюся кверху юбку. Плюшевая ротонда сброшена на дно лодки.
— Витенька!
Но маленький человек насилу вырвался из бабушкиных объятий и попасть в новые ему вовсе не хочется.
— Здравствуй, мамочка! — лениво протягивает он матери руку.
Мать нерешительно ее пожимает, но затем, под внезапным приливом гордости, строго берет сына за плечи и крепко целует его в лоб. Надменна и красива. Однако, такой твердости хватает ненадолго, скоро опять робка и стыдливо-нерешительна.
Каждый ее нерв чувствует, что «он» уже не ее. «Он», которого она породила в стыде и страдании, «он», переливший ее кровь в свои жилы, «он», маленький паук, опутавший материнское сердце.
— Здравствуй, женушка. Как прокатилась?
Отец весело хихикает, обнимая ее, — вероятно, радуется встрече.
— Ничего, хорошо прокатилась… А ты, Степа, внизу ничего не оставил?
— Ничего.
И с горечью она чувствует, что вся жизнь матери сплошное ничего.
«Коровищу — вон», — думает сияющий отец, идя под руку с женой мимо Василиды, принимающей от лодочников вещи приехавших.
— Боязно было? — тем временем спрашивает Василида.
Молодой парень — перевозчик — хвастлив.
— А чего же?
— Да затор тронется… Измелет!
— Бог не выдаст! — хмуро отвечает другой перевозчик, старик с иконописным лицом, сухонький, желтенький и высокий.
— Оно, конешно, — соглашается Василида; — да може на дне-то куды лучше: лежи-полеживай, песком засыпаючись, да с окуньками играючи.
Она завистливо смотрит вслед матери, неся багаж в комнаты, где бабушка уже пробирает отца Ирочки:
— Вы бы, сударь, пиджачишко надели, а то, не дай Бог, простудитесь, — грудишка-то у вас не из важных… не люблю я распущенности такой.
Тот кряхтит, но подчиняется.
Бабушка чувствует себя как дома: журит, командует, бранит потоп, выговаривает мужчинам за то, что за обедом пьют водку, а по утрам холодной водой не обтираются. В конце концов вытаскивает из дорожной корзины новенькую колоду карт и засаживает мужчин за преферанс; но плешивый отец Ирочки имеет несчастье отыграть короля, будучи бабушкиным партнером, а потому с позором изгоняется из-за стола: пусть вместо него играет его жена.
Много прекрасных вещей бабушка привезла в подарок внуку. Дети, сидя на полу, около большой лучинной корзины, разбирают ее содержимое.
— Яблочки!.. Ирочка, возьми, пожалуйста, вот это самое толстое.
— Нет, я самое красное хочу.
— Ну, возьми и красное, и самое толстое, все возьми!
Ирочка принимает, как должное.
— Лед! — вдруг вскрикивает она, бросаясь к окну. Огромные ледяные глыбы, точно заброшенные рукой титана, вертясь и сталкиваясь, поплыли по реке: затор прорвался, беда тому, кто не успеет догрести до берега.
— Лед! Лед тронулся!
Бабушка спешит к окнам гостиной.
— Отменно хорошо! — качает она серебристою головой, — отменно!
Вокруг дома шуршат мелкие льдины, плохо сдерживаемые затонувшею оградой.
— Боже мой! Как ужасно! — мечется мать Ирочки, — мы все потонем, все!
— Да не визжите же, сударыня! — обертывается к ней бабушка, — где же это слыхано, чтобы этакой домина затонул… Вздор, у реки и воды-то не хватит.
Но мужчины тоже с опаской поглядывают на окна, преувеличенно спокойными голосами рассуждая о потопе, какого не запомнят и старожилы. Лица мужчин искажены тревогой, спокойными в действительности остаются лишь дети да старая бабушка, от души восторгающаяся красотой разгулявшейся стихии.
— Отменно хорошо… Всю бы жизнь стояла да смотрела. Не понимаете вы, судари, этой роскоши.
— Бабушка, а потоп пройдет?
— Пройдет.
— И Волга высохнет?
— Ну, нет! — загадочно усмехается бабушка, — этому не бывать, не бывать этому. Завтра, думаю, слегка опадет вода, а там и совсем войдет в русло, но звенят бессчетные ручьи, поят и кормят великую реку.
— И мы опять уйдем вниз? — грустно спрашивает маленький человек.
Бабушка смеется, гладя внука холеною рукой по кудрям:
— Что, не хочется, небось, сударь, не хочется? Скандалы любишь?
— Не хочется, — печально вздыхает мальчик, оплетая хрупкими ручонками бабушку: — ах, бабушка, как с Ирочкой весело играть!
— Ничего, сударь, — утешает его бабушка: — недалеко живет, придет и она к тебе в гости.
Но маленький человек смотрит на ползущие льдины и печалится:
— Ой, бабушка, скучно как… зачем все кончается!
— Кончается, сударь, кончается! — задумывается бабушка: все кончается, и жизнь… давно ли невестою была, а теперь… — голос бабушки замирает до шепота, — а теперь умирать пора, старой, мне… О-ох!
— Не умирай, бабушка, — льнет к старушке маленький человек: — я вырасту и куплю тебе часики золотые с длинною цепочкой.
Бабушка наклоняется, целуя внука:
— Спасибо, сударь… А пока учись хорошенько. Скоро в гимназию пойдешь, в город переедете, с мальчишками-озорниками подружишься.
— А Ирочка здесь… останется? — беспокоится маленький человек, но бабушка его утешает: Ирочка тоже должна учиться и, наверное, ее родители тоже переедут поближе к городу.
Мальчик с любопытством засматривается на тот берег. Купола — как чьи-то головы, фабричные трубы — как поднятые кверху пальцы. Страшно! страшно!
…И ни один предмет в затопленной квартире не будет стоять точь-в-точь на старом месте, когда наводнение кончится, когда из подвалов выкачают насосами воду, когда пылающие печи осушат промокшие стены.
…Новые обои, новая штукатурка на потолке, новые стекла вместо выбитых льдинами, — все новое, новое, преображенное потопом.
День меркнет, сгущается тьма, а вольные льдины все сталкиваются, все грызутся, смертной сечей приветствуя золотую весну.
И плывут далеко, далеко…
— Зажгите лампы! — командует бабушка, отходя от окна, — начнемте-ка, судари, новую пульку.
«Рассказы» т. 1, 1912 г.