Перелепи мое лицо, скульптор…
Был синий, ледяной январский день. На улице пахло яблоками, а здесь, на лестнице, — теплом и масляной краской. В просторной лестничной шахте столбом золотистой солнечной пыли стояла тишина. Андрей задремал в тепле. Он сидел, прислонившись к выпуклым стеклянным ромбам светового окна, и ждал друга Якова. От окна тоже веяло теплом. Да, в старом доме много старинных бессмыслиц! Например, вторая, «черная» лестница, которой никто не пользовался, кроме Якова. Свет на нее проникал лишь с «парадной» лестницы сквозь полупрозрачные световые окна. На втором этаже, где сидел Андрей, одного ромба в медном переплете не хватало. Какой-то досужий человек его вышиб, а это, поверьте, было нелегко… Так вот, Андрей очнулся, когда из ромбовидного отверстия вместе с запахом истлевшей мебели вытек знакомый голос.
— Не понимаю, о чем вы говорите, — сказал Яков.
Друг Яков, несмотря на свои неполные тринадцать лет, выражался кратко и определенно. Всегда. С кем бы ни беседовал. Сейчас с ним говорил взрослый — приставал с какой-то чепухой. К мальчишкам часто пристают: не ты ли разбил, сломал, утащил? Яков был не из тех, кто ломает или тем более тащит. В подобных случаях он объяснялся четко и холодно — каждое слово, как ледяной кубик.
Андрей прислушивался к разговору на «черной» лестнице с привычной завистью: как говорит! Ну и Яков… Но через минуту учуял, что лед Яшкиных слов вроде бы мутноват. И тепловат… Ого!.. Взрослый голос каркнул презрительное «Воришка!», а Яков — смолчал. Странно.
Хлопнула дверь на «черной» и сейчас же — на «парадной». Из своей квартиры вылетел Яков. Съехал по перилам, спросил, свирепо оглядываясь на Андрея:
— Идем к тебе?
— На улице замерзнем. Градусов двадцать, — сказал Андрей. — А кто там приставал, на «черной»?
— Борис Иванович, со второго этажа. Поговорим у тебя…
И все, и стоп. Теперь приходилось ждать — раз Яков отрезал.
Мы дружим втроем: Яков, Андрей и я. Что наш друг Яков необыкновенный человек, мы с Андреем поняли давно. Еще во втором классе. Был случай Яков читал на уроке. Учитель увидел и отобрал книгу — толщиной со асе наши учебники, взятые вместе. Название не помню, слишком уж ученое… Кирилл Николаевич поставил Якова у доски, книжищу отнес на свой стол, заглянул а нее. И зачитался, понимаете? Читал минут семь, а на уроке это целая вечность. Потом книгу не отобрал, а вернул Яшке — тот уме успел нарисовать на доске корабль и еще написать сверху: «Галеон XIV век». Вернули ему книгу! Мы по детской беспечности не придали этому событию значения. То есть сначала не придали. Но после убедились, что Кир-Ник смотрит на Яшкино читательство «вот так» — сквозь пальцы. А сам Яков «развернулся во всей красе и стал себя вести, как в избе-читальне». Это все — выражения Кир-Ника, который всегда изъяснялся мудрено. Но когда мы были в третьем классе, он не выдержал и отобрал у Яшки «Происхождение видов» Дарвина. Даже вызвал родителей.
Хороший человек, а поступил плохо. Впрочем, откуда ему было знать, что у Якова такие родители? Яшка молчал, к себе домой никого не пускал, даже нас. Буркнет: «Да ну их…» и спрячется за книжкой. Он говорил мало, зато читал при всех удобных и неудобных случаях. И в тот день, когда он шел по заснеженному, солнечному переулку в гости к Андрею, к другу, было видно, что идти ему никуда неохота. Сидел бы и читал…
Необыкновенные люди — все чудаки. Это уж точно.
Войдя к Андрею в комнату, Яков сказал:
— А хорошо у тебя. — И огляделся, будто попал сюда не в тысячный раз, а в первый. Залез с ногами в большое кресло и стал совсем маленьким, совсем тощим — шмыгал носом. Правую руку он почему-то держал за отворотом пиджака. «Как простуженный Наполеон при Ватерлоо», — рассказывал Андрей. Потом рассказывал мне, а Якову он ответил:
— Да чего… Ничего хорошего не вижу…
— Тихо и чисто… Все равно не поймешь… Блестит все.
Андрей эту блеск-показуху ненавидел, вел из-за чего бои с матерью. Нескончаемые, как у Наполеона. А она сочинила издевательскую песню о сыне: «Тупицам-взрослым не дано постигнуть нас, безмерно-сложных, — как ценно от бутылки дно, когда его в карман положишь». Всем, кроме сына, песня очень нравилась. И нам с Яковом.
— Где уж нам понять, — сказал Андрей. — Послушай, почему этот, со второго этажа, назвал тебя вором? И ты — стерпел?
— А я и есть вор, — Яков выдернул руку из-за пазухи и брякнул на стол металлическую авторучку. И уставился на нее, как цыпленок на удава.
— Ха! — выдохнул потрясенный Андрей. — Шариковая? Да зачем? Да я бы тебе, — он потянулся к столу, договаривая: — …подарил.
Яков мгновенно спрятал ручку. Отрубил:
— Такого не подаришь.
И рассказал странную историю — о дружбе, о любви к чтению и о соседе со второго этажа, ретушере по профессии.
Борис Иванович появился в Яшкином доме недавно — осенью. Он поменялся квартирами со вдовой профессора Зайцева. Яков дружил с профессором по-моему, это не удивительно. Профессор давал Якову те книги, которые наш друг читал в классе и прочих местах. Потом Зайцев умер. В конце лета. И его жена сказала, что часть своей библиотеки профессор завещал отдать Якову. Но куда поставишь такую уйму книг? Там было штук четыреста, и все толстые. С родителями и заговаривать не стоило, куда уж… Подумав, Яков решил устроить библиотеку на «черной» лестнице, на просторной площадке третьего этажа. Набрал ящиков из-под апельсинов, отгородил закуток — прямо под лампой. Получилась библиотека-читальня. Никто не мешает, потому что дом старый, малолюдный, а ход на улицу давно заколочен. Намертво.
Мать кричала «Не болтайся под ногами, лезь в свой занорыш!».
Яков и отсиживался в библиотеке. Из дома тоже принес книги.
А новый жилец тем временем отсиживался у себя, в бывшей зайцевской квартире. Очень тихий, работящий оказался человек. В доме он один не знал о Яшкиной библиотеке. Целыми днями сосед, согнувшись, с лупой в глазу, корпел над ящиком со стеклянной, подсвеченной снизу, крышкой. Тонкими кисточками подкрашивал негативы фотографий. Макал кисточки в разведенную тушь. Иногда — в белила. Сотни чужих лиц, серых на белом фоне, серых на черном фоне, с белыми волосами и губами, теснились на громадном столе. Там раньше стоял письменный стол Зайцева — в угловой комнате, меж двух окон… Яков один раз был у ретушера — поспали за солью. Смотрел, как он работает. Не стене, где прежде висел портрет профессора, осталось серое пятно. Серое, как лицо на негативе. Больше Яков туда не ходил. Но однажды, сидя в «заморыше», услышал шаги и голоса на площадке второго этажа.
«Здесь поговорим свободно», — сказал ретушер. Другой голос спросил: «Значит, вы меня не забыли?» — «Забудешь вас! Как новенькие… Сколько уж прошло лет-то? Не меняетесь…» — «О том и речь, Борис Иванович! Время бежит, у меня все по-прежнему. Пришел к вам в надежде, что ваши золотые руки продвинут меня лет на пятнадцать». Ретушер сначала сердито отнекивался, но второй обещал хорошо заплатить, и они договорились. Второй сказал, что принес «и карандаш, и все что нужно», ретушер поворчал о какой-то «вредности», и они ушли.
— И это все? — спросил Андрей.
Яков кивнул.
— А ручка здесь при чем? — Андрей любил во всем добираться до сути.
— Тот самый карандаш, про который они говорили… Он у меня.
— Ну, ясно! Он подделывает документы, сосед твой. И голос у него, как у подделывателя, я же слышал…
Яков сердито и растерянно фыркнул:
— Что ты мелешь, какие документы?
— Тот, второй, украл чужой паспорт. Новенький, Фотография же там чужая, правда? Он и явился — чтобы ему перерисовали фотографию!
— А что значит «продвинут сразу лет на пятнадцать»? Тупица ты этакая!
— Сам тупица! В паспорте еще год рождения пишут, понятно тебе? Небось, и паспорта никогда не видел, он слишком тонкий для тебя, умника? — Андрей захохотал, довольный остротой. — Тонкие книжки тоже читать полезно… Хе-хе…
— Тупица есть тупица, — профыркал Яков и вылез из кресла.
— Если бы кое-кто не был моим гостем… — произнес Андрей.
Схватка была короткой и безуспешной.
Минут через пять они продолжали беседу.
— Он пришел исправлять не фотографию, а лицо, — отдуваясь, начал Яков. — Передаю по буквам; Лена…
— Не на того напал. Не купишь, — перебил Андрей.
— Да я серьезно! Пойми! Серьезно!
— Серьезно?.. Тогда — докажи, — сказал Андрей.
Вместо доказательства Яков поведал, что Борис Иванович спрятал некий предмет под косяком светового окна, на «черной» лестнице. И несколько раз ходил проверять, на месте ли спрятанное. А Яков две недели смотрел на это…
— Ага, ты смотрел-смотрел, не выдержал и взял? — догадался Андрей.
Яков шмыгнул носом, кивнул.
— Он у тебя в кармане? Ну и что? Лица исправляет, что ли?
Яков раскрыл левую ладонь, ткнул в нее пальцем, и Андрей увидел. В мясистой части ладони, что под большим пальцем, был желобок. Если надавить ладонью на острый край стола и несколько секунд подержать, останется такой шрам. Правда, он затянется довольно быстро.
— Ну и что? — снова сказал Андрей.
Яков выхватил краденый карандаш, нацелился и быстрым движением провел на своей ладони вторую линию. Рядом с первой. Линия сначала была красной, через секунду — побелее… Остался желобок — гладкий, чуть блестящий. Совсем как первый. Яшкина ладонь стала лепной — будто карниз. Андрей охнул. Яков ухмыльнулся и мелкими, плотными штрихами затушевал свою ладонь, словно лист бумаги и, когда с кожи схлынула краснота, Андрей увидел, что желобки исчезли.
— Никогда бы не поверил, — сказал он, чувствуя, что губы плохо слушаются, шея онемела, а в желудке холод. — Как же? Больно же, наверно, когда по живому, как по пластилину, это клетки, они живые, и эти… Окончания… Нервные окончания — они же чувствуют? А? Боль ощущают… Андрей замолчал и сунул в рот пальцы. Прошепелявил: — Не… Это фокус.
— А попробуй сам, — Яков протянул ему карандаш.
— Нет, этого не надо, — в панике отдернул руку Андрей и подумал: «Вот какой он, настоящий страх…» Потом вскочил, заметался по комнате, что-то взял с полки, переставил, вдруг рванулся к столу и схватил карандаш тяжелый, теплый… И судорожно чиркнул себя по тому же месту на ладони, где тушевал Яков.
Желобок! Еще глубже! И никакой боли. Немного жжет и чешется. Прошло и это.
Тут Андрей завыл от восторга, а Яков рассердился:
— Ну? Что воешь? Никакой собранности… А дальше — как быть? Куда его девать?
— Дальше, дальше… — Андрей его не слушал. — Дальше? После подумаем, успеем! А тяжелый какой!
— Отнесем ученым. Жаль отдавать, поэкспериментировать бы, — сказал Яков.
Андрей крепче сжал карандаш и лихо, бодро уничтожил желобок. Бесследно. Подскочил к зеркалу, затушевал шрамик на подбородке. Был у него такой след наших младенческих забав…
— А-а! Видал?! — завопил Андрей. Великолепные планы роились в его благородной, хотя и взбалмошной голове. А этот холодный скептик, умник, помешанный на Дарвине, — ледышка! Бесчувственный книгочей… Отда-ать?!
— Никому не отдадим! — крикнул Андрей. — Может, и отдадим, но потом, потом, а сначала — применим…
— Как намереваешься применять? — отозвался бесчувственный.
— Если Анечке Федосеевой ушки подправить, а? — вкрадчиво спросил Андрей-искуситель. — Лопушки? (Он показал, какие уши у Федосеевой). А? Любовь до гроба обеспечена…
Яков покраснел до шеи, но спросил очень тихо:
— А ты как употребишь? На чьи уши?
— Не твое дело.
— Согласен, — сказал Яков. — Анечка — тоже не твое дело — И запомни еще: мне купленная любовь не нужна. Даже любовь до гроба.
Помолчали. Яков взвесил карандаш на ладони, спрятал. Вздохнул. Сейчас же Андрей тронул его за плечо:
— Яш, ведь я чего хотел… Этой штукой можно лицо поправить, а? Морщины, все такие складки убрать?
Яков кивнул.
— Мать стареет, — сказал Андрей. — За осень, говорит, так изменилась не узнать… Позавчера, знаешь, стоит у зеркала, смотрит на себя и плачет. Я бы потренировался на себе, а потом как-нибудь ее подправил. Она же красивая!
Больше они не спорили. Решили отложить окончательные действия и пойти к Бобу — экспериментировать на хомяках. (Боб — это я. У меня в то время хомяки страшно расплодились. Только взрослых было двадцать девять штук.)
И они пошли.
Наверно, Борис Иванович давно стоял у подъезда. Поднятый воротник заиндевел, морщины на лице казались фиолетовыми. Друзья потом рассказывали, что их поразили морщины — почему он свое-то лицо не отретушировал?
Заговорил Яков. Он задрал голову и сказал: «Карандаш взял я. Разговор на лестнице подслушал я. Вы ретушировали лицо. Мой друг все знает». Ретушер ответил: «Чего же стоять? Пойдемте, куда шли». И они направились к проспекту, на шум машин. Ретушер сразу заговорил — как будто включили магнитофон. Казалось, ему не нужны слушатели, только бы выговориться, вывалить все, о чем он молчал много-много лет.
Тридцать лет назад он уже был ретушером, очень хорошим, известным среди фотографов. Работал у самого Фогельмана — в лучшей московской фотографии, где снимались все знаменитости. Артисты. Летчики. Генералы. Ретушеры трудились крепко, до глубокой ночи. Тот человек, о котором речь, ждал его дома, ночью, в пустой комнате. Неизвестно, как проник — соседи его не впускали. Он ждал хозяина, стоя под яркой лампой. Лицо освещено. Здоровое, большеглазое, но — мертвое. Под лампой стояла огромная кукла, манекен из витрины. Ретушерский глаз Бориса Ивановича увидел это сразу. Кто-нибудь другой, кому не приходилось, как ретушеру, «убивать лицо» на фотографии, а затем, чертыхаясь, смывать ретушь и начинать все сначала, — кто другой не заметил бы мертвенности в лице гостя. Но лотом начал бы ежиться, приглядываться… Почему же так неловко, вроде даже стыдно было смотреть на здоровое, красивое человеческое существо?
— Две черточки в лице упустили, — сказал Борис Иванович, и варежкой прикоснулся к нижним векам и к губам.
— Именно эти? — недрогнувшим голосом спросил Яков.
— Рядовая ошибка начинающего художника, — пояснил ретушер. — Эти места поначалу не даются. Поработает — поймет… Научится.
Андрей прошептал:
— Что вы это говорите?! _Кто_ его делал?
И сверху, из заиндевелого воротника, до них донесся ответ:
— Кто его делал — не знаю, не могу знать. Но точно — делал. Сам он — не человек, он сделанный…
Тем же равнодушным, монотонным голосом Борис Иванович продолжил рассказ. Как он смертельно перепугался, услышав просьбу — перелепить лицо… М-да… Как отказывался, пытался выставить гостя вон. И как согласился наконец. Весь стол был завален продуктами — в прекрасном наборе и изобилии принес их гость. А время было голодное, суровое. Хлеб по крошкам считали, щепотью со стола подхватывали… А еще карандаш. На него у Бориса Ивановича были свои виды…
— Какие виды? — живо спросил Андрей.
— Дурак я был. Хотел разбогатеть, на этом-то карандаше, — с тенью лукавства ответил ретушер.
— А он? Он кто был такой? Если не человек?
Несколько шагов они прошли молча. Борис Иванович вдвинулся между Яковом и Андреем, взял их за плечи, проговорил:
— Робот. Или, как еще называется, — машина, словом. Я, пока работал, ощупал его лицо. Вроде человеческое, но плотное чересчур. Холодное. А вот часы-браслет сделаны заодно с телом…
Яков вывернулся из-под руки ретушера и крикнул:
— Как это — заодно? Зачем вы нас пугаете?!
— А ты зачем в мои дела встрял? Зачем карандаш утащил? Он же ко мне приходил, меня просил, чтобы я его работал… Вернулся совсем такой, каким я его сделал. Попросил. Карандаш оставил…
Они вышли на проспект. Рядами, плотно окутываясь белым туманом, мчались машины. Голос ретушера стал невнятен за шумом. Он говорил:
— Ученым отнести… Добра не будет, лучше отдайте… У тела его держать нехорошо, вредно…
Понимаете, уже смеркалось, и тротуар, хотя и широкий, затягивало морозным туманом, и а глазах стояла странная картина — лампа, кукла под лампой, и четвертушка мокрого хлеба в пустом шкафике. Яков опустил руку за пазуху — к карандашу. Андрей смотрел на ретушера. И неожиданно они втроем очутились на мостовой. Взревели гудки, завизжали тормоза — удар, вскрик, через секунду Яков и Андрей стояли в первом ряду толпы, окружавшей Бориса Ивановича, сбитого машиной.
Это случилось слишком быстро. Друзья стояли в ослепительном свете фар. Оцепенело смотрели на черную лужу, расплывающуюся на мостовой, по желтому снегу.
— Я врач! Пропустите! — крикнули сзади, и стремительный человек бросился на колени, разодрал на лежащем пальто, рванул брюки. Над коленом чернела рана — стреляла струйкой крови. Врач быстрым, злым движением сдернул шарф, провел под ногу Бориса Ивановича, стал стягивать жгут. Так останавливают кровь. Она не хотела останавливаться, брызгала на шарф, на мостовую. Андрей сквозь оцепенение увидел, что его друг выдвинулся вперед и протягивает врачу карандаш. Губы Якова шевелились, он что-то говорил врачу. Но тот вскрикнул, не поднимая головы:
— Мальчишку — убрать! Милиционер, «скорую» вызовите! Быстрее!
А кровь все била, толчками, толчками. Андрей стал всхлипывать. Яков вывернулся откуда-то, снова очутился рядом. Они схватились за руки. И вдруг услышали очень вежливый, очень мягкий голос:
— Мальчик, будь так добр, дай мне карандаш.
Из толпы вышел _тот_ — приходивший к ретушеру. Они узнали его. По глянцевому, невероятно здоровому румянцу и свежим, кукольным губам. Как во сне, Яков протянул руку и вложил карандаш в большую ладонь, очень теплую на морозе.
— Спасибо, мальчик… — Он повернулся широченной спиной. За нею уже ничего не было видно. — Коллега, будьте добры, — сказал он врачу. Немного посторонитесь… Хорошо… Хорошо…
Было слышно, как врач севшим голосом спрашивает:
— Что за прибор, доктор? Откуда?
А _тот_ басит:
— Это, доктор, ультразвуковой коагулятор. Опытный образец… Так, жгут можно снять. — Он скинул пальто и закутал Бориса Ивановича. — О, вот и «скорая»!
С этими словами он поднял раненого и положил на носилки так легко и спокойно, что в толпе послышался смех. Бывает вздох облегчения, а тут был смех облегчения. Человек в светлом, ловко сидящем костюме помахал рукой на ней блеснули часы — и следом за носилками вошел в фургончик «скорой». Провыла сирена — уехали…
На обратном пути ребята прошли мимо школы. Ее окна отсвечивали выжидающей мутной пустотой. Через пять дней кончались каникулы.
Яков заявил: «Этого дела я так не оставлю». И скрылся с глаз. Появился только в школе. Злой, взъерошенный и еще более худой, чем обычно. На вопросы только дергал плечом. После все-таки заговорил. Рассказал, что нашел больницу, а в ней — Бориса Ивановича. Пробрался к нему в палату. Ретушер поправляется, Якову нисколько не обрадовался, от всего отказывается наотрез. От робота со встроенными часами, от волшебного карандаша — от всего… Утверждает, что ретушером он работает недавно, а прежде был мастером по точной механике. И никакого лица он румяному человеку не ретушировал, а делал для него коагулятор… То есть медицинский прибор, которым останавливают кровь при хирургических операциях. Румяный человек оказался не роботом, а врачом, — он, мол, и изобрел этот коагулятор. К бывшему механику румяный приходил за помощью «довести прибор до ума». Почему прибор хранился не в квартире? Пожалуйста. Он вредный, радиоактивный…
Черт знает что! Я тут же спросил: насчет желобков на ладони вы все выдумали или как? Андрюшка мрачно усмехнулся, а Яков еще мрачней ответил. По словам Бориса Ивановича, прибор имеет «косметическое действие». Шрамик может свести, бородавку.
При этих словах Яков совсем взъерошился, надулся и объявил: мол, в больнице он сидел не зря, со всеми сестрами познакомился и доподлинно знает — румяный к Борису Ивановичу и носа не показал. Его, Якова, на пушку не возьмешь. Он все равно разберется в этой истории.
Хотите знать, что я сам думаю? Яшке и Андрей — великие сочинители. Действительно, их на пушку не возьмешь и сознаться не заставишь. Мастера! Но одну-единственную деталь они не выдумали. Шрам с Андрюшкиного подбородка исчез. Я уж не спутаю — моя была пометина… Четыре года я расплачивался за нее угрызениями совести. И вдруг — нет шрама. Значит, что-то в их истории не выдумано.
Я подожду конца Яшкиного следствия. Он, в общем-то, серьезный человек. Он разберется.